Часть III Движения

Это — я!

Законом закованный,

Кричу Человеческий Манифест…

Юрий Галансков

Как мы видели, не только в социальном, но и в идеологическом плане советское общество давно уже не было монолитом. Общественно активные граждане объединялись не только по принципу близости взглядов. Они соединялись и ради общего дела. В СССР формировались элементы гражданского общества — движения, действовавшие по инициативе самих граждан, а не властей. Некоторые из этих движений были лояльны режиму. В подполье возникали оппозиционные группы. Более того, начиная с середины 60-х гг. в обществе существовала открытая оппозиция режиму.

Глава VIII Подпольщики

В 50-е гг. в СССР не было открыто действующей оппозиции. В 70-е гг. — уже была. Но советское общество всегда воспроизводило людей, относящихся к режиму враждебно. В первое послевоенное десятилетие большинство из них прятало свое отношение в глубинах сознания, лишь изредка позволяя себе откровенный разговор с особо доверенными знакомыми. И по сию пору семейные предания доносят до нас весть о людях, не грустивших в день смерти Сталина. В 40-е гг. возникали редкие подпольные группы, немедленно выявлявшиеся при первой же попытке «пущать пропаганды»…

Радикализм и экстремизм

ХХ съезд придал развитию подполья новый импульс. Партия как бы вызвала людей на откровенность докладом Хрущева, а потом запретила обсуждать выводы, естественно следовавшие из того же доклада. Радикалы ушли в подполье, подпольные группы стали распространенным явлением. КГБ разоблачало группу за группой, но они постоянно воспроизводились.

В любом обществе существуют свои бунтари, смутьяны, «крамольники». Радикалы заостряют проблему, существующую в обществе, придают ей максимальное выражение. Иногда они считают необходимым применить насилие для ее решения, становясь экстремистами. При авторитарном режиме не только экстремизм, но и радикализм наказуем уголовно. Правители боятся, что смутьян может возбудить толпу. Действительно, при определенных условиях может — ведь общество не имеет навыков демократического принятия решений. Так и происходило в условиях бунтов конца 50-х — 60-х гг.

Но большинство советского общества относилось к радикалам без большой симпатии — как и в любую стабильную эпоху. Однако идейно бунтари были связаны с остальным обществом — как с широкими массами, так и с образованной элитой. Откуда черпали они свои взгляды — из народных глубин, или от интеллектуалов? Это важный вопрос — в зависимости от ответа мы сможем что-то судить о «молчаливом большинстве». Были ли «крамольники» спикерами народа? Или грубыми трансляторами рефлексий интеллектуальной элиты?

Подполье не было интеллигентским. Половина осужденных в 1957 г. состояла из рабочих. Не значит ли это, что подполье отражало истинное отношение народа к «оттепели» и хрущевской политике уже во второй половине 50-х гг.?[661]

«Позитивные перемены в общественно-политической жизни страны, в частности реабилитация жертв сталинских репрессий, осуждение культа Сталина, некоторое смягчение режима в области культуры и искусства, практически находились вне сферы жизненных интересов рабочих. Новый политический курс, поддержанный интеллигенцией и студенчеством, для рабочих выразился в фактическом снижении социального статуса. Выдвижение интеллигенции как социальной группы, вызванное требованиями научно-технического прогресса, ставило под сомнение дальнейшее привилегированное положение рабочих как класса по отношению к остальным группам»[662], - объясняют пролетарскую «крамолу» Э.Ю. Завадская и О.В. Эдельман.

Очевидно, авторы преувеличивают «привилегированность» рабочих при Сталине. Это положение было выше разве что крестьянского. А вот такие «позитивные перемены», как сокращение рабочего времени в предвыходные дни и массовое строительство явно затрагивали интересы рабочих масс. Так что до начала 60-х гг. курс партии был вполне популярен. Но это — при прочих равных. Сталкиваясь с усилением эксплуатации, бесправием, бытовой неустроенностью, устав от трудностей жизни, рабочий мог перейти на оппозиционные позиции — также как интеллигент.

Ведь и интеллигенция тоже была представлена в подполье. При этом значительная часть осужденных всех социальных страт — это молодежь. Здесь юношеский максимализм еще довлеет над классовыми факторами. Так что попытка на основании взглядов подпольщиков разделить интересы трудящихся классов и интеллигентской элиты все-таки нельзя признать обоснованной.

В 1958 г. Верховный суд обобщил материалы судебной практики по политическим делам в 1956–1957 гг.[663] Это исследование, несмотря на идеологически обусловленную методику группировки осужденных, дает интересный портрет разоблаченного радикала начала оттепели.

Твердых антисоветчиков (рецидивистов) среди двух тысяч осужденных в 1957–1958 гг. было всего около 20 человек. В год разоблачалось лишь несколько десятков «антисоветчиков», которые объединялись в группы[664]. Треть осужденных распространяла листовки, что считалось преступлением практически независимо от содержания. При чем большинство из них были одиночками[665].

Современные либеральные историки, снова смешивая сталинскую и хрущевскую эпохи, продолжают настаивать, что в это время «власть все еще демонстрировала ветхозаветное, жестокое, осмеянное еще Салтыковым-Щедриным и расцветавшее в сталинские времена отношение к крамоле. Наказанию подлежали не только поступки, но и сам образ мысли. Полицейские же чиновники, готовые хватать людей за „неправильные мысли“, явно испытывали полумистический трепет перед произнесенным Словом, каковое мифологическое сознание наделяет силой заклинания и проклятия»[666]. Глупая, иррациональная власть, осмеянная великим Щедриным и его эпигонами… Но вот настали 80-е гг., когда режим перестал сдерживать Слово, и волна оппозиционных митингов смыла коммунистический режим. Тогда выяснилось, что действия репрессивной машины, сдерживавшей инакомыслие, были вполне рациональны. Ничего мистического, только самозащита. Только забота о том, чтобы Слово не перешло в дело, радикальное обличение власти в радикальные действия против нее.

Чтобы представить действия власти абсурдом, подполье рисуется в виде веселых шалостей. «Эти, в сущности, безобидные затеи тем не менее привлекали внимание правоохранительных органов, видевших опасность в любых неподконтрольных объединениях молодежи и озабоченных отдельными попытками членов подобных групп раздобыть оружие»[667]. Ничего себе безобидные группы, если они собираются раздобыть оружие.

Масштабы акций некоторых групп были довольно внушительными. Так, в г. Сталино было распространено около 2 тысяч листовок: «Не верьте чекистам», «Не верьте коммунистам», «Голосуйте за беспартийных». Власть не без оснований опасалась такой пропаганды — в 1959 г. в СССР начнется волна социальных бунтов.

Только три ареста было произведено за распространение листовок НТС, и только два — за использование для создания листовок пишущей машинки[668]. Эпоха самиздата только начиналась. Но уже в 60-е гг. машинка стала главным орудием инакомыслящего.

Противники режима использовали разные пути для того, чтобы анонимно или от имени политической организации (часто состоявшей из одного человека) сообщить власти и населению о своей протестной позиции: кроме устной пропаганды можно было написать о наболевшем в газету, на бюллетене для голосования (а зачем он еще нужен?) или изготовить листовку. По статистическому наблюдению О.В. Эдельман, «грубо говоря, написанием листовок увлекались школьники и студенты, а анонимки (кстати, те только антисоветские) были любимым занятием пенсионеров»[669].

Подавляющее большинство радикальных групп времен «оттепели» были просто пропагандистскими, но как минимум 4 группы вынашивали планы терактов и (или восстаний). При чем террористами могли оказаться и леваки, как группа московских анархо-синдикалистов 1957–1961 гг. (идеологи А. Иванов и В. Осипов), и демократы, как минская группа 1962–1963 гг. (идеолог С. Ханженков).

12,3 % осужденных высказывали террористические намерения, то есть могли считаться экстремистами в любой стране. Другое дело, что не всегда эти намерения были сопряжены с реальными приготовлениями, и в неавторитарном режиме такие высказывания не всегда наказуемы, хотя в XXI веке — все чаще. Однако были в СССР и реальные террористы, готовившие реальные теракты.

Так, анархо-синдикалистская группа, действовавшая в движении «маяковцев» (см. Главу II), обсуждала возможность покушения на Хрущева, чтобы предотвратить начало Третьей мировой войны («Гаврила Принцип наоборот»). Подыскали место покушения и стали искать оружие. На этом этапе идея, обсуждавшаяся в кругу «маяковцев», утекла за его пределы[670], и начались аресты. Терроризм в итоге суду доказать не удалось, так как эти намерения признал лишь идеолог группы А. Иванов, одновременно прикрывшийся психическим диагнозом. Но террористическая угроза способствовала суровым приговорам другим участникам «Маяка» уже за антисоветскую пропаганду.

Террористические намерения не были отличительной чертой экстремистов времен «оттепели». В 70-е гг. к оружию обращались националисты и «самолетчики», стремящиеся захватить самолет и улететь на Запад. Крупнейший теракт в послевоенном СССР произошел 8 января 1977 г., когда в московском метро прогремел взрыв. Через полчаса еще два взрыва произошло в центре Москвы у мест скопления людей. Погибло 7 и было ранено 37 человек. КГБ и МВД провели широкомасштабное расследование. При множестве ложных ходов, «органы» смогли выяснить, где изготовлена сумка, в которой находилась бомба. Поэтому ко времени подготовки следующей серии террактов КГБ примерно знал, кого искать. Благодаря неосторожности террористов новые терракты, подготовленные к октябрьским праздникам, сорвались, а исполнители были задержаны. Ими оказались молодой рабочий А. Степанян и художник З. Багдасарян. На квартире Степаняна были найдены детали новых бомб и материалы, которые по мнению сотрудников КГБ изобличали как руководителя группы одного из основателей подпольной Национально-объединенной партии С. Затикяна. 3 ноября 1977 г. он был арестован. Процесс 16–20 января 1979 г. был закрытым, Затикян не признал себя виновным. По мнению диссидентов это свидетельствовало о слабости позиций обвинения. В 1997 г. хроникальные кадры процесса были показаны по телевидению (ОРТ). Затикян, понимая, что исход процесса предрешен, откровенно говорил то, что думает — обличал «жидо-русскую империю». Он не считал себя виновным в терактах, потому что не считал их преступными. Власти не хотели выносить такой «сор из избы». Все трое были расстреляны[671].

Экстремизм был одним полюсом подполья. Другим было латентное негодование против правителя. 28,8 % осужденных в 1957–1958 гг. клеветали на КПСС, лично Хрущева, при чем часто — нецензурно[672]. Это не была, конечно, систематическая пропаганда, а скорее негодование. Такие люди есть в любом обществе, и при авторитарных режимах подобные действия наказуемы. С 1959 г. к этой категории недовольных стали применять профилактику, и они могли избежать наказания, если не переходили к активным действиям — будь то расклейка листовок или участие в бунте.

Все флаги

Радикалы хрущевской эпохи представляют широкий идейный спектр:

1. Демократический социализм: в СССР нет демократии и свобод, необходимо добиться их осуществления на основе социализма, что поможет установить и социальное равноправие. Здесь нередка апелляция к югославскому опыту.

2. Демократы: необходима свобода и демократия, свержение антинародного режима. Иногда близкая позиция формулировалась со ссылкой на пример Запада, ее можно характеризовать как либерально-западническую.

3. Консерваторы: необходимо вернуться к дореволюционным порядкам, можно (хотя не обязательно) — с помощью вмешательства Западного мира (такая пораженческая позиция встречается и у либералов).

4. Авторитарный социализм (включая откровенный сталинизм, более размытый эгалитаризм, защиту группы Маленкова-Молотова-Кагановича): критика Хрущева лично и его окружения за перерождение после смерти Сталина.

5. Националисты, как правило настроенные антисемитски..

6. Коммунисты — марксисты-ленинцы (включая незначительное число маоистов).

7. Анархисты.

Эти основные позиции могли смешиваться в пограничных состояниях (демократы и социалисты, авторитарно-социалистические и консервативные националисты и др.).

Пересечение демократической и экстремисткой позиции породило такую типичную для времен Перестройки психо-политическую категорию, как «демшиза», которая, однако, не могла распространиться в авторитарной системе в силу неспособности приспосабливаться к условиям и отсутствия аудитории, способной поддержать антикоммунистический разговор.

Под влиянием передач зарубежного радио в 1962 г. возникла группа НТС. Несмотря на национализм в идеологии НТС, для советских радикалов присоединение к этой антикоммунистической организации означало прежде всего солидарность с Западом.

Идейная структура подпольных кружков сохранилась в следующее десятилетие после «оттепели»[673].

Большинство осужденных в 1957–1958 гг. мыслили в рамках марксизма. Жизнь в капстранах восхваляли только 16,6 % арестованных — радикальное инакомыслие (также, как и более умеренное) было преимущественно социалистическим[674].

8% осужденных за антисоветскую агитацию и пропаганду, вели ее «на религиозной почве»[675].

Из националистических групп крупнейший «поток» был украинским — 3,3 %[676]. Были разоблачены Украинский революционный центр, Объединенная партия освобождения Украины, Украинский национальный комитет, выступавшие за независимость. Но украинский сепаратизм воспроизводился и позднее — в 1958–1961 гг. действовал Украинский рабоче-крестьянский союз. Однако эти группы были настолько малочисленны, что их вряд ли можно считать выразителями преобладающих на Украине настроений.

Идейные позиции в листовках и других подобных текстах формулировались с разной степенью радикальности, но большинство было вполне экстремистским — требовали свержения режима, насилия над руководством страны и коммунистами, иногда — интервенции Запада. Однако авторитарный режим в 50-е гг. репрессировал и за другие политические требования (если они были прямо выражены как политические).

Советские экстремисты вдохновлялись разными культурными традициями, о которых легко было узнать уже в школе. Одни заявления составлены в духе бунтовских грамот прошлых веков. Например: «Душите народ, но придет час расплаты с вами, бандитами. Вы народ гноите в сырых, грязных, темных лачугах. Сами, деспоты, заливаетесь вином, загребаете деньги десятками тысяч, ведете развратную жизнь, живете в роскошных палатах, а отношение к трудовому народу как к скотине. Придет время, народ припомнит вам. Долой убийц, да здравствует русский народ»[677].

Другие представляли собой настоящие политические платформы.

Студенты ЛГУ в 1956 г. создали «Союз Революционных Ленинистов» и написали его программу. Они критиковали «отход от ленинских норм государственной и партийной жизни», который не ограничивается культом Сталина. Программа констатировала, что «в советском обществе имелись объективные условия для появления такого культа, не устраненные и до сих пор, а именно: ограничение партийной и советской демократии… Узость проводимой ЦК КПСС политики заключается в том, что борьба за устранение причин изменений норм государственной и партийной жизни подменяется поверхностным осуждением культа личности, который является всего-навсего следствием этих изменений»[678].

Происходит бюрократизация и загнивание партийно-государственного аппарата, а следовательно, их отрыв от масс и противопоставление трудящимся. Вот все это привело к снижению политического уровня и творческой активности широких масс трудящихся.

Чтобы исправить положение, необходимо пробудить и воспитать политическую и творческую активность трудящихся. Для этого, по образцу РСДРП начала века создается подпольный СРЛ, который призван вести пропаганду идей марксизма-ленинизма среди широких масс.

СРЛ выдвигает следующие основные программные требования:

«Чистка и значительное сокращение государственного (советского) аппарата»; предоставление свободы действий и большей исполнительной власти местным советам; чистка партии, чтобы она стала подлинно рабочей; «признание первичной организации основой партии, недопущение грубого администрирования вышестоящих партийных органов по отношению к первичной организации»; «немедленное искоренение порочной практики фактического назначения руководящих партийных работников»[679].

Как видим, перед нами произведение людей, хорошо усвоивших историю партии в ее официальном изложении. Они даже не претендуют на свержение режима. Их программа типична для взглядов радикалов 1956 г. Но они сознательно создали подпольную организацию и потому попали под каток репрессивной машины.

О.В. Эдельман считает, что выступление подпольщиков от имени партии или политической организации со звучным названием объясняется потребностью «приписать себя к какой-либо массе, узнаваемой идеологической платформе, заявка на которую давалась в названии организации („Всесоюзный демократический фронт“, „Революционная социал-демократическая партия“, „Социалистический союз свободы“, „Партия справедливости советского народа“, „Подпольная коммунистическая партия Советского Союза“, „Чистая марксистско-ленинская партия“, „Партия истинных коммунистов“ и т. д.), а также официальной „пропагандой романтики“ революционного подполья. Приведенные названия организаций явно отсылают нас к легендарному началу революции, „ленинскому“ периоду, благодаря усилиям пропаганды ставшему символом счастливой, насыщенной высоким смыслом жизни»[680]. В этих оценках бросается в глаза противоречие: в «легендарном начале революции» не было ни «Демократического фронта», ни «Партии справедливости советского народа».

Источником большинства названий подпольных организаций было собственное творчество их членов, учитывавших (что вполне разумно) опыт революционного движения и мирового политического процесса (где как раз можно было встретить и «Демократический фронт»). Этот опыт был мифологизирован в СССР, но в массовом сознании он мифологизирован и сейчас.

Схема, изображающая советское общество и его оппозиционеров как нечто архаическое, обращенное только в прошлое, не выдерживает проверки фактическим материалом. В мышлении советского человека был и традиционализм, и собственное творчество, и стремление в будущее. В сознании радикалов эта сложность накладывалась на максимализм и стремление к действию. Они стремились не спрятаться за массой, а организовать массу, создать ядро будущей партии. Как показал опыт Перестройки, если такие действия не пресекать, то партии одиночек превращаются в партии сотен, а некоторые — и тысяч людей.

В этом отношении люди, писавшие программы партий в 50-60-е гг., опередили время. Они, конечно, были увлечены опытом 1917 г. как грандиозного, фундаментального для советского общества события. Но организаторы «Демократического фронта» и «Партии справедливости советского народа» не собирались просто повторять старый опыт, хотя бы потому, что в итоге он привел к нежелательным результатам. Их политическая концепция проникнута модерном, конструированием небывалого. То же самое было и в Перестройку, когда политическая традиция (и попытка восстановить ее после политической монополии КПСС) переплеталась с новизной.

Революционеры и правозащитники

В 60-е гг., когда инакомыслие нашло легальные пути развития, власть уже не опасалась оппозицию так, как прежде. Теперь подпольщиков профилактировали наравне с диссидентами, а более строгие меры применяли только группам, систематически распространявшим листовки, а также к экстремистам, стремившимся к вооруженной борьбе.

Практика профилактирования, а также развитие диссидентского движения, в которое направились оппозиционно настроенные люди, сократили количество репрессированных подпольщиков, но подполье продолжало воспроизводиться. С 1967 по 1971 г. было выявлено 3096 подпольных групп и организаций, «профилактировано» 13602 их участников[681]. Средняя численность подпольной группы в 60-е гг. составляла 3–5 человек.

Внутренний мир подполья мало менялся с середины 50-х до середины 80-х гг. «Подпольные группы 1950—1960-х гг. часто возникали на почве личного знакомства, родства. Подпольщиков хрущевского периода обычно связывало совместное обучение в школе или институте, работа, родственные отношения»[682]. Это был тесный круг друзей, занятых выработкой теории и поиском возможности изменить с ее помощью страну. Приняв правила подполья, радикалы пытались соблюдать правила конспирации, вербовать новых членов. Кружки были заняты, в основном, внутренними дискуссиями. Если от решения, принятого в кружке, зависит судьба страны, то необходимо сначала детально проработать программу, чтобы потом не наделать ошибок, производя революцию. Споры велись так, будто революционеры уже стоят во главе государства. Любое разногласие могло привести к расколу. В итоге марксистско-ленинские кружки занимались самоедством вплоть до Перестройки, когда они смогли легализоваться и продолжить идейную эволюцию в обстановке свободной дискуссии с другими формированиями[683].

Подключение некоторых кружков к сети распространения самиздата и тамиздата резко ускоряло идейный поиск, одновременно, по понятным причинам, сдвигая его вектор вправо. Однако преодоление информационной закрытости вело к уходу участников в другие общественные структуры — более действенные (будь то диссиденты или прогрессисты). Заключение в лагерь также становилось для бывших подпольщиков университетом инакомыслия.

В ноябре 1965 г. были осуждены члены группы «Союз коммунаров», которые написали программу «От диктатуры бюрократии к диктатуре пролетариата», в июле и ноябре 1964 г. распространили листовки с призывами к революционной борьбе с советской бюрократией, выпустили 6 номеров рукописного журнала «Коммунар», вели переписку с единомышленниками в других городах. В общем — были крупным, но довольно типичным подпольным кружком. После освобождения из заключения идеологи группы В. Ронкин и С. Хахаев включились в идейное поле диссидентского движения, приняли участие в журнале «Поиски».

Крупнейшая подпольная организация — Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа (ВСХСОН) — возникла уже под воздействием информации, циркулировавшей в самиздате и приходившей из-за рубежа. ВСХСОН возник в 1964 г. как подпольная «белая армия». Его лидер И. Огурцов представлял дело неофитам так, будто в организации уже состоят тысячи членов. Идеология союза, разрабатывавшаяся прежде всего Е. Вагиным и И. Огурцовым, основывалась на философии «Серебряного века», прежде всего — социал-христианских идеях Н. Бердяева, изложенных в «Новом средневековье».

Союз выступал за всенародные выборы главы государства, его подотчетность парламенту и другие общедемократические положения. «Изюминкой» конституционной программы ВСХСОН был высшей контрольный орган — Собор — из представителей духовенства. Социально-экономическая программа была сформулирована в русле «третьего пути» между «социализмом» и капитализмом. Формально запрещалась эксплуатация, допускался ограниченный наемный труд.

Ключевые отрасли предполагалось оставить в руках государства, остальные — передать рабочим коллективам, а землю — во владение частным лицам и коллективам. Подобные взгляды были популярны во время Перестройки — безо всякого влияния ВСХСОН. Просто идеи развиваются по определенным маршрутам.

Создавая подпольную «белую армию», лидеры ВСХСОН ввели строгую конспирацию с делением на «тройки». Каждый знал своего старшего по тройке и второго ее члена. Члены организации должны были вербовать новых членов, создавать новую тройку, где инициатор становился старшим.

Кроме вербовки новых членов организация добывала, размножала и распространяла запрещенную литературу (Н. Бердяева, М. Джиласа, В. Соловьева и др.). Размножение текстов шло на нескольких печатных машинках и с помощью фотоаппаратов. Так что ВСХСОН был сопоставим по «мощности» с редакциями крупнейших диссидентских изданий. Обсуждалась и возможность организации вооруженного восстания в будущем.

В феврале-марте 1967 г. было арестовано или задержано около 60 человек (в Ленинграде, Томске, Иркутске, Петрозаводске и др.). 28 человек были членами организации, а 30 — кандидатами.

В ноябре 1967 г. были осуждены основатели ВСХСОНа. И. Огурцов получил 15 лет заключения, М. Садо — 13, Е. Вагин — 8, Б. Аверичкин — 8.

В апреле 1968 г. были приговорены к различным срокам заключения остальные действительные члены организации[684].

Некоторые подпольные группы продолжали действовать автономно, даже установив контакты с диссидентами и статусными вольномыслящими, включаясь таким образом в более широкое идейно-политическое поле.

Орловский «Патриотический фронт России», существовавший в 1969–1972 гг., установил связь с Хроникой текущих событий. Подключившись к каналам распространения самиздата, радикалы-подпольщики превратились в его подсистему и потеряли самостоятельное значение. Документы «фронта» несут на себе очевидное влияние диссидентских идей и воспроизводят некоторые идеи, близкие ВСХСОН.

«Главной целью своей деятельности мы ставим коренное преобразование государственного строя на началах политической свободы и демократии. Мы требуем признания в основном государственном законе прав человека и гражданина, изложенных во „Всеобщей Декларации прав человека“».

Но подпольщики могут позволить себе идти дальше диссидентов и, подобно неформалам времен Перестройки, вырабатывать собственные конституционные проекты:

«В новой демократии центральным органом государственного суверенитета будет парламент, избранный, как и все органы правления, всеобщим голосованием.

Сама концепция парламента, естественно, предполагает наличие многопартийной системы. Мы заявляем: в России целесообразна многопартийная система. Мы сторонники смешанного хозяйства, где наравне с национализированными отраслями промышленности существовали бы кооперативные и частные отрасли промышленности. Нужно дать землю тем, кто ее обрабатывает.

Новая демократия должна начинаться с ликвидации колхозов и совхозов.

Наша надежда на победу опирается не на какую-то случайную внешнюю политическую ситуацию, а только на то, сумеем ли мы возбудить новую веру, зажечь сердца русских людей новым высоким идеалом, доказать современной молодежи, что перед Россией лежит другой светлый и свободный путь, без тюрем, концентрационных лагерей, без рабских колхозов и крепостных заводов и что выступить на этот путь зависит только от нашей доброй воли.

Мы — партия „Патриотический фронт России“, партия подпольной России — качали эту борьбу и последовательно поведем ее в меру наших сил и средств.

Руководствуясь целью осуществить единство в борьбе, мы, ставя превыше всего интересы страны, протягиваем руку и готовы поддержать любую организацию и любых людей, усилия которых направлены на действительную борьбу с диктатурой.

ПРФ принимает в свои ряды всех, кто готов бороться за осуществление ее высоких идеалов»[685].

В 70-е гг. некоторое влияние на советское подполье оказала идеология западных «новых левых» и другие идеи самоуправленческого социализма, опыт студентов «Красного мая» в Париже, творцов «Пражской весны», идеологов польской «Солидарности». Появляется группа с характерным названием «Марксистская общественная группа 68–80». В декабре 1979 г. перед судом предстала группа анархистов «Союз революционных коммунаров» (рабочий В. Михайлов, художник А. Стасевич и студентка А. Кончева). Коммунары выступали против государства, частной собственности и семьи, жили коммуной, распространяли листовки с изложением своих взглядов и рисовали на стенах лозунги «Демократия — не демагогия!», «Долой госкапитализм!» На суде участники группы, обвиненные в хулиганстве, заявили о своей солидарности с выступлением парижских студентов 1968 г.[686] В 1981 г. в Ленинграде состоялась даже анархическая молодежная конференция с демонстрацией[687].

К анархизму и другим оппозиционным КПСС социалистическим течениям склонялись и лидеры Российского коммунистического союза молодежи, издававшие журнал «Перспективы». В первом номере журнала были помещены отрывки из книг М. Бакунина, П. Кропоткина, Г. Маркузе, Л. Троцкого, статья Д. Кон-Бендита «Гошизм как средство против старческого маразма коммунизма», материалы о Кронштадтском восстании, дискуссионные материалы «о текущем моменте»[688]. Тематика «Перспектив» очень напоминает материалы анархистских и левосоциалистических изданий, которые появятся несколько лет спустя.

Большинство подпольных групп (особенно в провинции) не имели доступа к самиздату и тамиздату, им приходилось начинать идеологический поиск с нуля. Диссидентам они как правило не доверяли, так как волны компромата на «отщепенцев» регулярно выплескивала советская пресса.

Подспорьем для идейного поиска в 60 — начале 80-х гг. стала литература прогрессистов. Они научились расшифровывать эзопов язык, когда речь шла об историческом прошлом. Один из подпольщиков писал В. Водолазову о его книге: «Эпоха Александра Второго (Послесталинская, отката от позиций XX съезда и подавления чехословацкого „социализма с человеческим лицом“) — период „организационно-теоретический“ (просветительство + организация)». Затем наступил этап марксистских кружков, задачи которого определил Г. Плеханов: «Пока наша пропаганда вырабатывает революционеров, история создаст необходимую для их деятельности революционную среду: пока мы готовим руководителей революционной массы, офицеров и унтер-офицеров революционной армии — сама эта армия создается неотвратимым ходом общественного развития»[689]. Подпольщикам оставалось самообразование и ожидание. Самообразование нередко приводило к эволюции взглядов в разных направлениях — и распаду кружков.

В 1985 г. мне доводилось контактировать с одним из таких плехановских кружков. Его лидер так и не вышел из подполья, сначала считая, что ситуация все еще не готова, а затем — под влиянием перестроечного информационного потока перешел к либеральным идеям. Но кружок стал хорошей площадкой для выработки взглядов других участников, которые активно действовали во время Перестройки. В итоге большинство кружков 70-х гг. сыграли роль резервуаров для тех советских людей, которые были слишком радикальны, чтобы реально влиять на развитие общественной жизни.

Как правило, в подпольные кружки не шли статусные фигуры, это было «разночинное» движение. Однако было и исключение — в 1963 г. подпольную организацию «Союз борьбы за возрождение ленинизма» создал генерал П. Григоренко. Союз распространял листовки, в том числе у завода «Серп и молот». В феврале 1964 г. Григоренко был арестован, но судить за политику генерал-майора не рискнули — все-таки не простой «отщепенец», могут возникнуть слухи о том, что армия — против Хрущева. Григоренко сочли неадекватным и отправили в специальную психиатрическую больницу.

Но Григоренко повезло — после отставки Хрущева его освободили, и он продолжил общественную деятельность, вскоре став одним из лидеров диссидентского движения.

Наиболее громким достижением подпольщиков брежневской поры стало восстание 8–9 ноября 1975 г. на большом противолодочном корабле «Сторожевой», которое поднял замполит капитан 3 ранга В. Саблин. Он был намерен войти в Неву и добиться возможности выступить по телевидению с воззванием против бюрократического перерождения социализма. Арестовав капитана, Саблин привлек на свою сторону часть команды. Однако новая Ноябрьская революция не состоялась — в Ирбенском проливе корабль был атакован с воздуха и поврежден. Тогда капитан был освобожден, поднялся на мостик, ранил Саблина и вернул себе командование кораблем. В 1976 г. новый «лейтенант Шмидт» был приговорен к смертной казни, доказав лишь одно — в Советском Союзе возможно все — даже военное восстание.

Глава IX Остров непослушания

В начале Брежневского правления прогрессистское движение времен оттепели еще не исчерпало своего потенциала. Статусные фигуры ставили свои подписи под разнообразными, часто весьма радикальными петициями и заявлениями, в публичных аудиториях шли шумные дискуссии о сталинском прошлом и нынешней цензуре, журнал «Новый мир» продолжал свою позиционную борьбу с цензурой, многотысячными тиражами выходили книги историков с «тонкими намеками на толстые обстоятельства».

Но именно в это время в среде фрондирующей общественности стал образовываться более плотный слой, который затем оторвется от неформальной прогрессистской пуповины и вступит в открытую борьбу с коммунистическим режимом. Именно открытость этой борьбы определит новое качество советской оппозиции, которая получила название «движение инакомыслящих» или «диссидентское движение».

«Инакомыслие» — умение мыслить «инако», иначе. Иначе, чем что? Иначе, чем пишут передовицы газет? Но тогда советское общество было наполнено инакомыслием, причем очень разным. Официальные передовицы уже давно не определяли стиль мышления советских людей. В условиях разномыслия «инакомыслие» — это нечто иное, чем умение мыслить свободно, вольно.

Вслед за Амальриком диссидентство нередко определяют как «поведение свободного человека в несвободной стране»[690]. Но диссидентская среда была по-своему несвободна, как мы увидим — иногда даже более несвободна, чем окружающее пространство, также наполненное вольномыслием.

Диссидентов отличало от остального общества другое — открытый вызов власти. Отличительная черта диссидентства заключалась не в том, что это было сообщество свободных людей, а в открытой оппозиционности. Диссидентство было движением людей, открыто бросивших вызов власти как целому.

Неодекабристы (1965)

Стартовой точкой правозащитного движения стал «побочный продукт» дела Синявского и Даниэля — демонстрация 5 декабря 1965 г. Но она имела долгосрочные последствия — это был старт правозащитного движения в СССР.

Диссиденты начинали как декабристы — с выхода на площадь. И тоже в декабре. Это обстоятельство позднее обыграл А. Галич, задавая в своем стихотворении о декабристах вопрос современникам: «Можешь выйти на площадь в тот, назначенный час?»

Как и декабристы, диссиденты выступали с идеей конституционализма, защиты прав личности. Но они не претендовали на захват власти, не брали в руки оружие. Они надеялись хотя бы разбудить кого-нибудь…

Оружием диссидентов была законность — ситуация, немыслимая во времена декабристов, когда Конституция была целью. Теперь Конституцией и законом можно было прикрываться в борьбе за еще большую законность. Так соединилось диссидентство и правозащита. Понятие «правозащитник» характеризует метод борьбы, а «диссидент» — характер мышления. А это не всегда совпадало.

Правозащитную тактику диссидентского движения предложил А. Вольпин (излагается в пересказе В. Буковского):

«— Вы же советский человек, — говорит с напором сотрудник КГБ, — а значит должны нам помочь.

И что ты ему скажешь? — если не советский, то какой? Антисоветский? А это уже семь лет лагерей и пять ссылки… Между тем, доказывал Вольпин, никакой закон не обязывает нас быть „советскими людьми“. Гражданами СССР — другое дело. Гражданами СССР все мы являемся в силу самого факта рождения на территории этой страны. Однако никакой закон не обязывает всех граждан СССР верить в коммунизм или строить его, сотрудничать с органами или соответствовать какому-то мифическому облику. Граждане СССР обязаны соблюдать законы, а не идеологические установки»[691]. Но, будучи советским гражданином, диссидент был советским человеком — частью советской гражданской нации. Так что правовой тезис А. Вольпина требует уточнения: можно быть советским человеком, но не разделять официальной коммунистической идеологии.

Принадлежность к советской гражданской нации требовала от диссидентов признания советского государства, но в обмен они требовали полноправия. Характерно, что даже украинский националист В. Черновил с гордостью говорил: «Я — советский гражданин»[692], и на этом основании считал себя вправе судить поведение советского государства.

И к этому государству было требование, вытекавшее из готовности гражданина исполнять закон — выполнение собственных законов самим государством. Это требование государство не могло отрицать. Аналогичное требование выдвигалось и к царям. Но теперь у государства была Конституция.

Так у Вольпина возник лозунг «Уважайте Конституцию СССР!» А поскольку Конституция «гарантировала» свободу слова и демонстраций, гласный суд, которого так не хватало в деле Синявского и Даниэля, то можно было столкнуть политику партии с законами советского государства, проведя демонстрацию.

Идея проведения правозащитной демонстрации возникла у Вольпина под влиянием ветеранов «Маяка».

Еще 14 апреля 1965 г. они вместе с новыми творческими радикалами попытались возобновить «Маяк». Эту акцию организовала группа СМОГ. Она возникла в 1964 г. Название расшифровывалось по-разному — то «Смелость. Мысль. Образ. Глубина», то провокативно — «Самое молодое общество гениев». Организаторами СМОГ власти считали В. Буковского, В. Хаустова и В. Батшева, а наставником — В. Тарсиса, недавно вышедшего из психбольницы, куда угодил в том числе — за передачу своих произведений за границу (в 1966 г. его выпустят за границу и лишат гражданства). Смогисты выпустили три самиздатских сборника — «Чу!», «Авангард», «Сфинксы». Это было сообщество молодых талантов и графоманов. Но таковы правила неформальной игры — те и другие равноправны.

14 апреля 1965 г. после чтения стихов у памятника Маяковскому «смогисты» двинулись к ЦДЛ, требуя «свободу левого искусства». Милиция остановила и задержала демонстрантов, но сурово наказывать молодежь не стали. Узнав, что после апрельского выступления смогисты получили до 5 суток за мелкое хулиганство, Вольпин стал обдумывать план правозащитной демонстрации.

Призывом к ней стало «Гражданское обращение», написанное А. Вольпиным и отредактированное В. Никольским. Оно сообщало об аресте Синявского и Даниэля, об опасности нарушения закона о гласности судопроизводства. В нем также говорилось: «В прошлом беззакония властей стоили жизни и свободы миллионам советских граждан. Кровавое прошлое призывает нас к бдительности в настоящем. Легче пожертвовать одним днем покоя, чем годами терпеть последствия вовремя не остановленного произвола»[693]. Обращение призывало выйти на демонстрацию в защиту Конституции, гласного суда над писателями, но разойтись по первому требованию властей.

Требование гласности приобрело большую популярность по вполне очевидной причине — человеческий интерес к тому, что скрыто. Арестовали писателей — не самых известных, но все же не уголовников или фарцовщиков. А ничего не известно.

По мнению Вольпина, важно было не то, хороши или плохи сами арестованные писатели. Это было выступление не в защиту Синявского и Даниэля, а в защиту гласности (интересно, что первое уличное выступление неформалов по политическому поводу во время Перестройки произошло под лозунгом «Гласности в деле Ельцина»).

Первый с 1927 г. несанкционированный политический митинг в Москве был назначен на Пушкинской площади в День Советской Конституции 5 декабря.

Гражданское обращение распространяли ветераны «Маяка» (Ю. Галансков, В. Буковский, Л. Поликовская, А. Шухт), другие смогисты (В. Батшев, Ю. Вишневская), студенты МГУ. Им удалось привлечь на площадь студентов трех факультетов МГУ (филологического, журналистики, биолого-почвенного), по одному студенту Историко-архивного, МГПИ, МЭСИ, МАИ, Школы-студии МХАТ, Театрального училища им. Щукина.

Участвовали и подпольщики из «народно-социалистической партии», издававшего «тетради социалистической демократии». Но подпольщики действовали не как организованная сила, а просто как студенты, поддержавшие эту инициативу.

Для одних это было политически-гражданское выступление, а для других — продолжение борьбы за творческую свободу (как по линии СМОГ, так и по линии защиты писателей).

Сети распространения самиздата были уже настолько густыми, что нередко люди, получавшие обращение, уже знали о нем. Бывало, что малознакомые люди даже показывали свои тексты обращения друг другу.

Из интеллигентских кружков раздавалось недовольное брюзжание по совершенно противоположным мотивам. Часть либеральных интеллигентов, знакомых с Вольпиным, выступила резко против идеи демонстрации, поскольку она вызовет ответные репрессии против прогрессистов. С другой стороны, более радикальные противники режима считали возмутительным борьбу в защиту советской законности, так как сам режим — незаконен.

Накануне выступления были задержаны лидеры СМОГа В. Буковский и В. Батшев. Смогист В. Батшев вспоминает об обстоятельствах своего ареста:

«А я им: „Всех вас, коммунистов, на фонари, сорок железок вам в живот, все вы скоты. Палачи кровавые, опричники“ — все, как мне Володя Буковский говорил. „А вы знаете, что Буковский — агент иностранной разведки?“ — „Нет, не знаю, но горжусь дружбой с этим великим человеком“. Ну, кто может так говорить? Ясно: псих»[694].

Первоначально часть инакомыслящих считала психический диагноз прикрытием от уголовных преследований и «косила» под больных[695]. Инициатива психиатрических репрессий, таким образом, исходила не только сверху. После того, как такое количество инакомыслящих получило «справку», власти стали делать из этого выводы о природе диссидентского движения.

Инакомыслящие и сами обращали внимание на «отклонения» некоторых своих товарищей, что, в общем, естественно для девиантной среды. И. Кристи тактично писала о Вольпине: «человек настолько своеобразный, что порой он путал реальность с нереальностью…»[696] Что уж спрашивать с более прямолинейных чиновников.

* * *

5 декабря на площади Пушкина собралось около 200, включая интересующихся, представителей «органов» и бойцов операторядов, прибывших для пресечения мероприятия. Ядро митинга составляло несколько десятков человек. До начала митинга, пока народ тусовался в ожидании действа, студентов убеждали разойтись мобилизованные для этого сотрудники и комсомольские начальники МГУ. Но всем хотелось узнать, что будет. Никто не подчинялся, что и стало затем основанием для репрессий по линии ВЛКСМ в отношении наблюдателей. Участники демонстрации уже не состояли в комсомоле, так что с этой стороны были неуязвимы.

По сигналу Вольпина митингующие развернули плакаты: «Требуем гласности суда над Синявским и Даниэлем!»

«Уважайте Конституцию (Основной закон) СССР!»

«Свободу В.К. Буковскому и другим, помещенным в психиатрические больницы — в связи с митингом гласности!»

Это стало сигналом к действию противника — лозунги были вырваны и порваны, развернувшие их активисты после потасовки задержаны. Задержали также тех, кто оказывал какое-то сопротивление, и Ю. Галансков, пытавшийся произнести речь. Он взобрался на парапет и произнес только: «Граждане свободной России!» «Не знаю, думал ли он продолжать, или ожидал немедленного налета, и больше, чем первые слова, сказать не надеялся, но только наступила пауза, а его не брали — до него было высоко, да и не всегда они управлялись тотчас же по причине густоты народа»[697], - вспоминал В. Гершуни. Но вскоре управились, избавив Галанскова от необходимости сочинять дальше речь.

Позднее задержали еще несколько участников митинга, разъяснявших случайным интересующимся прохожим, что случилось. Тусовка продолжалась несколько часов. 5 декабря было арестовано 28 человек (11 студентов, 11 научных сотрудников, один рабочий, пятеро без определенных занятий)[698]. Сняв показания, всех отпустили.

А. Даниэль обращает внимание на то, что «действия властей не были направлены на то, чтобы не допустить митинг, а ограничились попытками удержать митингующих в известных рамках»[699]. Так авторитарный режим стал реагировать на нечто новое и неведомое. Государство пыталось решить невесть откуда взявшуюся проблему «профилактически». Таким образом, в политической системе 60-х гг. возникла узкая ниша, куда могла проникнуть несанкционированная уличная активность.

«Органы» знали о готовящемся мероприятии, но опасались «гнать волну» на пустом месте. Как воспроизводит логику Семичастного А. Даниэль, «да и откликнется ли кто-нибудь на безумный призыв чокнутого математика — выйти на улицу?»[700]

«Пропустив мяч», руководство КГБ решило сделать вид, что ничего особенного не произошло.

Семичастный сообщил в ЦК, что правоохранительные меры позволили предотвратить попытки организовать беспорядки и выступить с демагогическими заявлениями. Предварительная профилактика помогла локализовать выступление.

Организаторами в записке Семичастного были названы 7 человек (милиция оценила орг-ядро митинга в 12 человек), при чем большинство и раньше принимали участие в «антиобщественной» деятельности — А. Вольпин, Ю. Галансков, Ю. Титов, В. Хаустов (подчеркнуто, что все они — душевнобольные, то есть побывали раньше в психбольницах). Председатель КГБ рекомендовал усилить политико-воспитательную работу со студентами, чем косвенно перевел стрелки на соответствующие партийные, комсомольские и педагогические структуры[701].

Первый секретарь ЦК ВЛКСМ С. Павлов пытался вернуть мяч Семичастному, указав, что профилактирование инакомыслия не дает результата, что за спиной сумасшедших организаторов митинга стоят «более матерые мерзавцы», так как листовка написана «профессиональным „знающим“ языком»[702]. Несмотря на то, что Павлов недооценил познания самого Вольпина и его товарищей, он верно нащупал влияние либеральных салонов, с которыми Вольпин действительно обсуждал свое обращение.

Этот плюрализм начальственных мнений сказался и на судьбе участников — всех семерых замеченных на митинге студентов МГУ исключили из ВЛКСМ (хотя и не без дискуссии), как бы они ни каялись. Но большинство исключенных, вопреки заведенному правилу, не были исключены из университета, и тем, кто вел себя хорошо, позволили затем восстановиться в рядах. Вот такой «сказочный либерализм эпохи»[703].

Из МГУ были исключены аспирант М. Дранов и активный участник демонстрации студент О. Воробьев, активно включившийся после этого в диссидентское движение.

Один из гонителей — член бюро комитета ВЛКСМ МГУ аспират Р. Хасбулатов сформулировал четкое обвинение в духе времени: «нарушение советской легальности»[704]. С юристом Хасбулатовым мог бы поспорить хитроумный Вольпин, но студенты были для этого плохо подготовлены. Позднее диссиденты подробно разработают систему юридической аргументации, которая способна если не защитить, то смягчить удар.

«„Декабристы“, поставленные лицом к лицу с напористым партийно-государственным хамством, как правило, терялись»[705], — комментирует А. Даниэль.

Можно было не любить это государство, но в обычной жизни оно обеспечивало определенную защищенность, и «напирало» в виде исключения, когда чувствовало опасность. Оппозиционная этика, как и во времена первых декабристов, еще не выработалась, и участники митинга выкручивались как могли, а не давали гордый и резкий отпор душителям пламенных идей.

На этот раз мер профилактического воздействия хватило, чтобы отвратить большинство наблюдателей демонстрации от вовлечения в диссидентское движение.

Д. Зубарев после профилактической беседы в КГБ, где ему убедительно объяснили, что будет, если он продолжит участвовать в «антиобщественной деятельности», «понял, что есть какая-то грань, которую „они“ терпят, не желая увеличивать количество оппозиционеров»[706]. И не стал ее переходить. Теперь такой выбор пришлось делать всем, вовлеченным в мягкую оппозиционность — идти ли дальше, становясь маргиналами, или сохранить статус, отказавшись от открытой протестной деятельности.

А. Даниэль считает, что идея «митинга гласности» сыграла важную роль в «процессе консолидации поколений» — преодолении раскола статусной интеллигенции (Эренбург, Синявский, Евтушенко, Лакшин и др.) и «маргиналов, не вписавшихся в советский образ жизни и открыто декларирующих свое нежелание в него вписываться»[707]. Трудно признать Эренбурга и Евтушенко представителями одного поколения. Скорее речь может идти о сближении двух социальных страт. Но полной консолидации не произошло.

«Обе категории относились друг другу с известной настороженностью. Заметно огрубляя ситуацию, можно сказать, что одни видели в других интеллектуальных приспособленцев с недостаточно развитым гражданским чувством; а другие склонны были относиться к первым как к опасным радикалам с деформированными жизненными ценностями. Не слишком образованным, чересчур амбициозным и неспособным к продуктивной самореализации. „Дело Синявского и Даниэля“ объединило оба потока свободомыслия в единое целое»[708].

Объединения кругов Евтушенко и Буковского в единое целое, конечно, не произошло. Скорее, можно говорить о коалиции, которая породила историю сложных отношений статусной интеллигенции и разночинных диссидентов (воспроизводящую аналогичную антитезу конца XIX века). То, что действительно изменилось — произошло признание диссидентства. Теперь «маргиналы» стали равноправными партнерами известных прогрессистов, диссиденты вызывали смешанные чувства раздражения и уважения.

Цепная реакция (1966–1968)

Дело Синявского и Даниэля, демонстрация 5 декабря вызвали цепную реакцию событий. А. Даниэль утверждает: «Строго говоря, основное требование демонстрантов 5 декабря было удовлетворено — Синявского и Даниэля судили с соблюдением норм процессуального права»[709]. Этого как раз митингующие не требовали. Они требовали гласности, и действительно добились ее — официоз публично изложил свою точку зрения на процесс. В ответ правозащитники выпустили «Белую книгу» с речами подсудимых, петициями в защиту писателей, радикальной листовкой (которая потом помогла подвести издателей под статью). Митингующие требовали законности. И это соответствовало намерениям власти — она приняла новые законы, направленные против диссидентской пропаганды.

В борьбе с новыми формами оппозиционных выступлений власти попытались, прежде всего, изменить «правила игры». Раз целый ряд действий, явно враждебных режиму, трудно подвести под статьи об антисоветской агитации и пропаганде, то закон следует конкретизировать. 16 сентября 1966 г. Указом Президиума Верховного Совета РСФСР в УК РСФСР были внесены статьи 190-1, 190-2 и 190-3 (аналогичные статьи появились в Уголовных кодексах других союзных республик).

Статья 190-1 предусматривала уголовное наказание «за распространение измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй». «Единственное ограничение, которое наложила на себя власть, да и то условно, было связано с привлечением к уголовной ответственности именно за распространение „измышлений“, а не за простое их высказывание. Другими словами, обычных „болтунов“ режим все-таки оставил в покое»[710], - комментирует А. Даниэль. Что же, это — уже немало.

Одновременно Указ вводил уголовную ответственность за надругательство над государственными гербами и флагами (ст. 190-1 УК РСФСР и аналогичные статьи УК других республик). Ранее, если не обнаруживалось «антисоветского умысла», «шили» хулиганство.

Откликом на 5 декабря стала статья 190-3 УК РСФСР: «Организация или активное участие в групповых действиях, нарушающих общественный порядок». Статья предусматривала уголовное наказание не за групповые действия сами по себе, а за их последствия: 1) грубое нарушение общественного порядка; 2) явное неповиновение законным требованиям представителей власти; 3) нарушение работы транспорта; 4) нарушение работы государственных, общественных учреждений или предприятий. Принятие такой статьи назревало давно — уже после массовых выступлений начала 60-х гг. Но характерно, что конкретные формулировки родились именно после выступления правозащитников. С бунтарями можно было не церемониться, а против законников требовался закон. Да такой, чтобы не нарушал Конституцию. Митинговать можно. Лишь бы не было последствий и клеветы.

Но общественность не оценила качество репрессивного законотворчества. Волна петиционного движения, поднявшаяся в связи с делом Синявского и Даниэля, развернулась против новых репрессивных статей. Подписывались академики, писатели, граждане рангом пониже. Между статусными прогрессистами и разночинными оппозиционерами образовался мост. Во второй половине по этому мосту несколько статусных фигур перешло в диссиденты (но не наоборот), после чего мост рухнул.

* * *

Цепная реакция продолжалась. В январе 1967 г. последовали аресты издателей «Белой книги». 22 января 1967 г. команда Буковского провела демонстрацию протеста против арестов, с требованием отмены новых статей УК.

8 января 1968 г. начался процесс над А. Гинзбургом (уже отсидевшим за «Синтаксис» и подделанную справку), Ю. Галансковым, А. Добровольским и В. Лашковой, которые составили «Белую книгу» по делу Синявского и Даниэля и распространили ее в ноябре 1966 г.

Чтобы доказать особую опасность обвиняемых, председатель КГБ и Генпрокурор СССР рекомендовали, «чтобы во время судебного разбирательства данного дела был сделан акцент на связях Гинзбурга и других подсудимых с антисоветской реакционной организацией НТС и чтобы обвинения их в распространении подпольной антисоветской литературы особо не подчеркивались»[711]. Таким образом, делу придавался шпионский привкус. Диссиденты действовали не из любви к правде, а по заданию антисоветской организации, контролируемой западными спецслужбами. Однако доказательств такой версии не было (не считать же такими получение литературы от издательства НТС «Посев» и передачу «Белой книги» за границу), да и привлекли Гинзбурга не за измену Родине, а за «клевету» на строй.

Суд стал центром притяжения оппозиционно настроенной интеллигенции, ее консолидирующей силой. Теперь фрондер проверялся своей средой «на слабо». Готов ли ты прийти в мороз (в прямом и переносном смысле) к дверям суда и публично выразить сочувствие жертвам произвола? В день приговора 12 января собралось около 100 человек, осужденным бросили цветы. Возрождались картины борьбы народников и Российской империи, которыми со школьных лет было принято восхищаться.

Это восхищение усиливалось соотношением преступления и наказания. Действия диссидентов были бескорыстны, а сроки — нешуточны. Ю. Галансков получил 7 лет, А. Гинзбург — 5 лет, А. Добровольский — 2 года, В. Лашкова — год (то есть то время, сколько длилось следствие).

На этот раз петиционное движение собрало около 700 подписей в защиту самиздатчиков, что подтверждало — правозащитное движение куда шире диссидентского ядра, составлявшего по оценкам КГБ 35–40 человек[712].?? денным бросили цветы. собралось около 100 человек теллигенции тников. бытий. пособна если не защитить, то смягчить удар.

Компания в защиту самиздатчиков вызвала ответные административные меры — начиная с лишений допусков и кончая увольнениями и исключениями. Был исключен из партии и адвокат Б. Золотухин, защитник А. Гинзбурга — «за непартийную, несоветскую линию защиты». Мягко репрессируя периферию диссидентского ядра, власти поляризовали ее. Одни отошли в сторону, но другие присоединились к ядру, расширив его. А крупное ядро в свою очередь притянуло дополнительную периферию.

У властей была еще одна «волшебная палочка», которая, как казалась, позволяла без лишнего шума убрать зачинщиков. 14–15 февраля 1968 г. А. Вольпин и Н. Горбаневская были принудительно госпитализированы в психиатрическую больницу. Но правозащитники, которые по расчету властей должны были устыдиться (нами, оказывается, верховодили сумасшедшие) сами повели себя «неадекватно», непредсказуемо. Движение гордо ответило — вы объявили сумасшедшими совершенно здоровых людей.

Процесс следовал за процессом, придавая движению устойчивость, ощущение смысла и ритм: процесс — митинг + публикация материалов в самиздате — аресты — повторение по спирали. Каждый виток вызывал новые кампании подписей в поддержку арестованных, новые митинги и сходы, новые аресты. Принятая властями и диссидентами тактика вела к поляризации интеллигенции и расширению активного ядра диссидентов.

Становление диссидентского движения успешно завершилось в 1968 г. К этому времени были сформированы основы этики и тактики диссидентов, традиции этой субкультуры, важнейшая из которых — декабрьская демонстрация на Пушкинской площади. Теперь она не была рассчитана на разгон — 5 декабря диссиденты приходили на площадь и молча снимали шапки в память о жертвах режима. Наказать за это было нельзя. После отмены праздника 5 декабря, когда была принята новая конституция 1977 г., демонстрацию перенесли на День прав человека 10 декабря, что было еще логичнее.

«Отрываясь от пуповины» (по выражению Г. Померанца), удаляясь от шестидесятничества, диссидентство продолжало перетягивать на свою сторону радикализующихся прогрессистов. Важнейшим приобретением стал академик А. Сахаров.

Из радикально-маргинального крыла прогрессизма диссиденты превратились в уважаемую партнерами силу, с которой считались и власти, и статусные прогрессисты. 30 апреля 1968 г. стала выходить «Хроника текущих событий» («ХТС»), которая стала фактическим органом движения. Не хватало только стратегии, но ее-то как раз могли выработать люди из элиты, начавшие сближение с диссидентами — такие как Сахаров, Солженицын, Шафаревич, Галич и др.

Во всяком случае, диссиденты наконец решились выйти за рамки спирали, заставлявшей их заниматься прежде всего защитой других правозащитников. Они покусились на «самое святое» — на внешнюю политику СССР. Благо, советское правительство предоставило отличный повод, введя войска в Чехословакию.

25 августа 1968 г. группа диссидентов (В. Дремлюга, П. Литвинов, В. Файнберг, Н. Горбаневская, Л. Богораз, К. Бабитский, В. Делонэ) вышла на Красную площадь с лозунгами, осуждающими вторжение в Чехословакию. Диссиденты были немедленно схвачены и избиты. Это был «жесткий винтеж», если применить термин современной оппозиции. Такое бывает и теперь, в начале ХХI века. Но сейчас, получив дубинкой по почкам, можно отделаться 15-ю сутками, а тогда за винтежом следовал процесс и лагерный срок. Это — существенная разница. Нынешние правители меньше опасаются протестующих, или больше боятся громких процессов.

Именно в августе 1968 г. движение четко проявило себя не просто как правозащитное, а именно диссидентское, «инакомыслящее», точнее — противоположно мыслящее.

Не случайно, что именно в 1968 г. диссиденты стали отрываться от видных прогрессистов, которые, в свою очередь, охладевали к петиционному движению. Ведь сбор подписей раз за разом не давал результата, а неблагодарные диссиденты действуют по собственной инициативе, не советуясь. Письмо в защиту диссидентов, вышедших на Красную площадь, подписали 95 человек, но там было уже маловато людей со всесоюзной известностью. Актер И. Кваша, писатель В. Некрасов…

Глядя на события 1968 г., общественно-активная интеллигенция решила, что наступила реакция. Но это была цепная реакция — реакция на цепи. И спускать с цепи ее никто не собирался.

Право на право

Демонстрация 5 декабря 1965 г. знаменовала обретение оппозицией преобладающего направления деятельности — защиты права (со всей многозначностью понятия). Соответственно, движение стало как бы не политическим.

Видные диссиденты подчеркивают, что «вопрос о политической позиции, о политическом переустройстве, о политической власти в рамках этого движения никогда не стоял…»[713] Но этот вопрос, как мы видели в предыдущей части, обсуждался «инакомыслящими». Однако ставить его в «практическую плоскость» тогда было рано. Отложив этот вопрос, диссиденты обеспечивали единство сил независимо от политических взглядов.

Л. Богораз, С. Голицын и С. Ковалев считают, что только «Право» может обеспечить необходимые для выхода страны из кризиса «плюрализм мнений и борьбу интересов и одновременно поставить эту борьбу в известные рамки, предохранить общество от раскола… Идеал такого права — не новый для общества, но новый для России — и предложили нашему обществу правозащитники»[714]. Это, однако, лишь одна из концепций, обсуждавшаяся в самиздате — либеральная. «Главный смысл общественного движения 60-80-х годов мы видим в том, что оно выработало в себе самом эти основы, эти идеалы Права. Оно не переняло их в готовом виде у Запада, но получило в виде отечественной традиции»[715]. Традиция лишь в незначительной степени передалась дальше.

Так складывалось молчаливое согласие — временный «отказ от политики», то есть от решения «вопроса о власти» в рамках движения. Не все участники движения, защищавшего право, возводили его в абсолют. Но право как критерий истины вытекало из тактики диссидентов, которая заставляла их постоянно решать именно правовые проблемы. Из устроившей очень разных инакомыслящих «программы-минимум», идея Права превратилась в стратегию и основу этики движения, потеснив остальное идейное многообразие.

Это произошло не сразу. В 1968–1969 гг. продолжались поиски новой тактики, сохранялось впечатление, что правозащитная борьба — это программа-минимум.

Видный участник диссидентского движения П. Литвинов говорил в беседах с товарищами: «…Сейчас ставить вопрос о системе (имеется в виду государственный и общественный строй СССР) рано… Пусть власть держится на штыках, но народ ее принял. Она что-то дает, уровень немного повышается… То, что мы делаем, не политическая борьба, это борьба за возможность политической борьбы… Вопрос о системе можно ставить в разговоре, но широко его не ставим. Пока рано»[716].

Отложив политические вопросы, диссиденты не перестали быть политическим фактором. Но сами они стали упирать на этику, аксиомы которой не требуют доказательств.

Экстравагантность и этический максимализм будущих диссидентов постепенно выделял их из среды романтиков «шестидесятников». По остроумному замечанию П. Вайля и А. Гениса, «диссиденты делали то, чему их учили в советской школе: были честными, принципиальными, бескорыстными, готовыми к взаимопомощи. Проповедь торжества духовных идеалов над материальными полнее всего реализовывалась в диссидентском движении»[717]. Это позволяет ставить вопрос об этическом характере движения. «По самосознанию и по характеру деятельности правозащитное движение является не политическим, а нравственным», — считает Л. Алексеева[718]. Однако нравственный климат диссидентского движения существенно менялся и, как мы увидим, подвергался суровой критике со стороны самих диссидентов.

«Ценой за отказ от политики была распространенная в этой среде „философия пессимизма“: надо научиться вести себя достойно в нашей вполне бесперспективной ситуации»[719]. «Пусть провидение заботится о том, как спасти то, что можно спасти, а наше дело — оставаться людьми… Только из людей, нашедших опору в самих себе, сложится когда-нибудь новое общество без пророков и лжепророков»[720], - писал Г. Померанц. После апокалипсиса возникнет общество индивидуалистов, людей с опорой в себе, без мессий и миссий. «Люди с горящими глазами способны на жертвы во имя идеи, — пишет П. Волков. — Но ведь идея диссидентов не была содержательной. Они вполне отдавали себе отчет в том, что гораздо лучше знают, против чего выступают, за что критикуют сущее, чем представляют себе должное»[721]. Это же касалось и партийных реформистов, что делало диссидентов опасными для системы — их логика была непонятна господствующей в партии группировке, но они могли в будущем найти общий язык с новым поколением партийных руководителей.

П. Вайль и А. Генис комментируют последствия принятия диссидентами правозащитной тактики: «Правозащитники сражались на территории противника, пользуясь его собственным оружием — то, что оружие было чужим, и оказалось решающим фактором. Когда прошла новизна, осталось главное: власть знала тот язык, на котором говорили с ней диссиденты, и если даже проигрывала в отдельных стычках, то в полной мере могла использовать свое стратегическое преимущество — например то, что она все-таки власть» [722].

Этот взгляд пессимистов не объясняет, почему движение продержалось так долго при явном раздражении властей на всех уровнях. Стремление советского государства быть правовым и разумным заставляло его играть по правилам «социалистической законности» преследовало оппозицию не за идеи, а за действия.

Диссидентство стало перманентной кампанией гражданского неповиновения сложившимся в стране порядкам, которые (как и в большинстве стран) сильно расходились с писаными законами. Есть такая форма забастовки — работники соблюдают все инструкции — и производство останавливается. Ибо соблюсти все инструкции нельзя. Диссиденты решили действовать подобным же образом. И власти их не поняли. Добропорядочный советский человек (в том числе сотрудники КГБ, судьи и психиатры) с детства воспитывался в языковой среде, связывавшей идеологемы (советский человек, прогресс, демократия, научная идеология) с окружающими реальностями (подданный СССР, успехи государства СССР, отечественный политический строй, марксистско-ленинская доктрина). Попытка разрушить эти логические связи и выполнять только формальные положения закона воспринималось правящими кругами как очевидное сумасшествие или издевательство. Но ответить на вызов диссидентов было нелегко — следовало менять законы, ловить самиздатчиков на неточностях и слишком радикальных высказываниях, подводя их под понятие «клеветы» куда тщательнее, чем раньше, оправдываться перед западными партнерами (когда десятилетием ранее отрицалась сама проблема), и главное — преследовать не инакомыслящих, а инакодействующих.

Это позволило А. Сахарову оспорить само название «инакомыслящие»: «последнее название кажется нам малоподходящим. Суть не в том, что „диссиденты“ мыслили по иному, нежели все, а в том, что они по иному действовали… Они вторгались в заповедные, ревниво оберегаемые властью угодья „запретных тем“; отрицая право власти на высший суд в области духа, они одновременно осознали свое право быть другими (по существу включающее в себя и прочие права) и явочным порядком начали его осуществлять»[723].

Диссидентское движение, включая и его периферию, было слабо связано с основной массой населения. И дело было даже не в репрессиях властей и информационной изоляции оппозиции (что было также важно), но и в психологическом контрасте диссидентов и основной массы населения. Для обычного гражданина СССР общество, в котором он жил, было вполне «терпимым», его недостатки не воспринимались как нечто катастрофическое, мешающее быть собой. Нравственные нормы обычного человека допускали существование такого общества при всех его недостатках. Диссидент был иным.

Суть подлинной оппозиции состоит вовсе не в стремлении к власти, а в наличии своей позиции, не совпадающей с официальной. «Декларации протеста были фактически списаны с партийных документов — с обратным знаком»[724], — считают П. Вайль и А. Генис. Диссидентсво стало частью советского общества с обратным знаком.

Как стать диссидентом?

Что заставляло человека становиться диссидентом?

Легко участвовать в несанкционированной общественной активности, когда «праздник непослушания» охватывает всю страну. Но в стабильном авторитарном обществе решиться на это было куда труднее, и диссиденты представляли из себя явление исключительное.

При объяснении диссидентского феномена советский официоз не утруждал себя и пошел по пути наименьшего сопротивления. Теперь этот путь называется «черный пиар». Пытаясь представить диссидентов мелочными шкурниками, официальные СМИ адресовались мещанской массе. Человеку с мещанским сознанием трудно представить, что можно идти на риск, не преследуя при этом какую-то конкретную материальную цель или хотя бы порочного тщеславия. Однако диссиденты рекрутировались из другой психологической среды. Миф о шкурнических мотивах участия в диссидентском движении было несложно опровергнуть. А. Сахаров писал в письме Горбачеву 19 февраля 1986 г.: «Цели их действий в подавляющем большинстве случаев были высокими — стремление к справедливости, гласности, законности (что бы не писали о них беспринципные пасквилянты). Люди не идут на такие жертвы ради корысти или тщеславия, ради низменных или мелочных целей!»[725] Действительно — не идут. Слишком уж нелепо соотношение наказаний и сомнительной материальной выгоды.

Мотивы были сложны и индивидуальны. Свою роль играли социальная и нравственная среда, психологические особенности личности, интеллектуальное или этическое неприятие Системы, возникавшее сразу (скажем, как у Новодворской при прочтении Солженицына), или путем постепенной эскалация критицизма. П. Волков пишет: «Они развивались как личности в нескольких средах: чаще… в среде интеллектуальной молодежи столиц… столичных НИИ и творческих объединений, либо в среде людей, затронутых прежними репрессиями. Микросреда стимулировала индивидуальные проявления человека часто в направлении дистанцирования от черт иной более широкой среды. Но решающий сдвиг состоял в однажды обострившемся конфликте с миром официоза, в осознании своей чужеродности ему через некое событие: акт официоза, обидевший, задевший чувства или ограничивший возможности человека. Вот тут и проявлялись ранее незаметные черты характера. Если человек слабовольный пасовал и худо-бедно приспосабливался к своей участи, то человек с характером становился непреклонным. Нет нужды разбирать, прав или не прав был человек, натолкнувшийся на твердость официоза, это нисколько не меняет исход ситуации. Официоз воспринимался отныне как враждебная сила, и всякий вновь замеченный его порок ставился ему в вину как злоумышленный, дело нередко заканчивалось пустым негативизмом, когда суждения самого отвлеченного характера накладывали отпечаток непосредственно на быт, причем отпечаток весьма болезненный…

Диссиденты походили друг на друга в том, что их душевный склад был эксцентрическим. То есть какая-либо черта характера сильно превалировала. Это могла быть особая реактивность психики, повышенная впечатлительность, эмоциональность скрытая или более явная, импульсивность. Людей толстокожих, инертных среди них не было… Болезненное самомнение, самолюбие, подчеркивание значения своей личной позиции. И трудно отрицать за ними моральное право на это, ибо оплачивалось все высокой ценой. Если конечно в решающий момент испытания диссидент не раскаивался. Поскольку мы прощаем слабости, скажем, звездам эстрады, то можем простить их и известным диссидентам… И умных, и глупых среди диссидентов было куда больше, чем статистическая норма для населения в целом. В том-то и дело, что это была интеллектуально поразительно сильно дифференцированная среда»[726].

Психологический максимализм диссидентов понятен, но не ограничивает перечень причин, по которым человек оказывался диссидентом. Ведь не все же максималисты и импульсивные люди вступали в движение. Психологические черты должны были пересечься с путями идей. И здесь ключевым качеством оказывалась любознательность — диссидентская среда была источником самиздата и тамиздата.

Некоторое время человек мог жить на границе миров, читая «диссидентщину», тихонько помогая оппозиции и оставаясь «добропорядочным гражданином». Система ревниво относилась к подобному «двоемыслию», что часто подталкивало инакомыслящих к переходу в диссидентский лагерь. Но Система лишь создавала повод, на которой люди разного характера и разного уровня психологического развития[727] реагировали бы по разному. Для одних «профилактические» действия властей могли «стать уроком», вернуть к внешней благонамеренности, для других становились «спусковым крючком» для неизбежного перехода к состоянию, когда идеи важнее социального статуса. Рано или поздно такой выбор наступал. В этом отношении характерен пример В. Аксючица, который был секретарем партбюро факультета в МГУ и одновременно — верующим человеком и издателем религиозного самиздата. В. Аксючиц рассказывает о своем переходе в открытую оппозицию:

«Все началось с чтения Библии, которую мне подарил мой дядя, настоятель храма Казанской Божьей матери. Евангелие произвело сокрушительное впечатление. Потом я вдруг сделал для себя открытие: во всей мировой философии нет ни одного философа-атеиста. Вообще нет. И даже нет ни одного философа материалиста. Демокрит — считается материалистом. Но что такое атом? Некое духовное начало. Поэтому я подумал, что если самые умные люди человечества веровали в Бога, то, очевидно, за этим что-то есть.

В 1977 г. мы с А. Зеленцовым начали издавать философскую религиозную литературу — Соловьева, Булгакова, Хомякова и других. Размножали „Архипелаг ГУЛАГ“.

В 1979 г. у Аксючица и его друзей конфисковали самиздат. Далее между молодым ученым и представителями органов состоялся диалог:

— Это Ваши книги?

— Мои.

— А почему они у Вас?

— Я философ, и по теме диссертации „Проблема человека у Николая Бердяева и Пауля Тиллиха“ мне нужна богословская литература. Читать я ее никому не давал. Политическая литература — от любопытства.

— Чтобы соблюсти формальности, напишите заявление о возвращении. Составим списочек.

Дальнейшее для конца 70-х гг. было просто анекдотично:

— Первое. „Архипелаг ГУЛАГ“ Солженицина. Ваше?

— Мое.

— НТС. Программа борьбы с коммунизмом. Ваша книга?

— Моя.

Я знал, что нельзя с ними сотрудничать, что-то подписывать. Но книги было очень жалко».

Результат — исключение из аспирантуры. Это был момент выбора. Одни находили в социуме нишу, где можно пересидеть, чтобы затем продолжать рухнувшую карьеру сначала, а другие — шли «в народ», но не соединялись с народом, а превращались в люмпен-интеллигенцию, «свободную от общества».

«Начал шабашить, — продолжает В. Аксючиц — но обязательно с трудовой книжкой — красил заборы и т. д. Саша Зеленцов еще выступал, что-то доказывал, когда его исключали. А я решил просто прекратить общение с ними.

Чтобы исключить меня из партии, нужно было сначала меня пригласить на заседание партийного органа. И партия стала ходить ко мне…

Ко мне прислали секретаря парткома МГУ. На этот раз молодой кандидат наук пришел, увидел у меня в кабинете портрет Солженицына на стене и говорит: „Я понимаю ваши взгляды, я их полностью разделяю, как и большинство членов нашего парткома, вы талантливый и т. д., но надо быть внутри, надо бороться, надо делать“. Я говорю: „Вы знаете, вы выбрали для себя этот путь, а я выбираю другой — быть во вне, жить другой жизнью“»[728]. Диссиденты и прогрессисты двигались двумя колоннами в общем направлении. Одни решались на разрыв с системой, другие предпочитали жить внутри и по возможности что-то менять.

Минизапад

Постепенно диссиденты сформировали своеобразную субкультуру, напоминавшую действующий во враждебной среде анклав западного плюралистичного общества. Эта субкультура существовала наряду с другими неформальными средами.

Принадлежность к диссидентской среде создавала уникальные возможности самореализации, и это также было важным стимулом участия в движении. «Сегодня у него свои известные Миру лидеры, средства массовой информации и даже свой „дипкорпус“. Сегодня принадлежность к нему — шанс обрести срока, но вместе с тем и возможность созвать собственную пресс-конференцию, обратившись через многие неповоротливые головы к совсем другим головам… Итак, диссидентство уже не просто вызов — и господствующему сознанию, и господствующей бессознательности, не только обязательство отстаивать каждого человека, отстаивающего свои права. И не один лишь разрыв с казенщиной, не одна лишь утрата прежнего статуса и места в „обществе“, но еще и возможность приобрести первое и второе, статус и место способом совершенно невероятным по прежним меркам, а ныне не только не исключенным, а даже вполне доступным»[729], — писал М. Гефтер. Это — возможность самореализации, сопоставимая в своем кругу с возможностями руководителей страны. При дефиците оппозиции причастность к ней резко повышала значимость каждого ее члена.

Это состояние принадлежности к избранному кругу накладывало отпечаток и на моральные ориентиры, которые были для диссидентов определяющими. Роль референтной группы в диссидентстве оказалась наибольшей среди других общественных движений. Собственно, это было связано уже с генезисом диссидентства как наиболее радикального, максималистского крыла «кухонных» кружков. После того, как участники дружеской беседы приходили к выводу о несправедливости общественного строя в СССР, некоторые из них уже не могли не действовать. Морализм диссидентской позиции и их происхождение из дружеских компаний превращал «отказника» от участия в акциях протеста в человека безнравственного. Противостоять моральному давлению, даже невольному, было тяжело.

По мнению П. Волкова, «их мораль уже не была личной. Она основывалась на принадлежности к избранному меньшинству, к группе единомышленников. Мораль участников поверялась и поддерживалась группой. В этом сила групповой морали. Но ориентация на группу, на внешнее признание ослабляет крепость индивидуальной принципиальности. И когда диссидент оказывался в тюрьме, когда исчезал оценивающий взгляд группы и даже наоборот, референтной группой становилась бригада следователей, диссидент часто сдавался»[730]. Последнее неверно — случаи «раскаяния» были довольно редки и очень ценились КГБ. Поведение на процессе считалось решающей проверкой принципов диссидента, и он готовился к этому моменту всю свою диссидентскую жизнь.

Этическая доминанта диссидентского движения подминала интеллектуальную, программную, что признают и авторитетные диссиденты: «Эта позиция определялась ощущением полной нравственной несовместимости с происходящим. Она не была основана на размышлениях и прогнозах отдаленных последствий, не предполагала отдаленной конечной цели. Она исходила из нравственной невозможности промолчать, отвернуться, не заметить — сегодня. Поэтому и перед тем, как пойти в тюрьму, и кончая срок, человек был уверен, что поступил правильно, но не готов был ответить на вопрос, какие именно результаты своей деятельности он бы хотел увидеть в будущем»[731].

Отрицая существующее в СССР общество в принципе, диссиденты превращались в часть иной культуры, Западной (если понимать под ней культуру и общественные стереотипы Северной Америки и Западной Европы). Ориентация на Запад была обусловлена трагизмом ситуации, в которой диссиденты не могли найти достаточную опору внутри страны (хотя, в реальности некоторые точки опоры здесь существовали). В. Новодворская комментирует стремление наладить широкие контакты с Западом: «Диссидентам хватало и правозащитной деятельности, и если они ориентировали ее на Запад, то потому, что слишком хорошо понимали, что только там можно искать защиты, что здесь не сдвинуть ничего, даже при несталинском уровне репрессий»[732].

Связь с Западом компрометировала движение в глазах соотечественников, для которых именно в той стороне света располагался «потенциальный противник». Но это было не столь важно, так как собственный народ для части диссидентов уже находился «по другую сторону баррикады» или, в лучшем случае, был обманут врагом. А враг моего врага — мой друг. Чужая власть вела себя не так, как своя, и потому казалось, что она на порядок нравственней. В черно-белом мышлении добро там, куда не проникает ведомое тебе зло.

Важнейшей силой, которая могла помочь диссидентам с Запада, были средства массовой информации, прежде всего радио, вещающее на СССР. Западное радио было важнейшим средством пропаганды, посредником при обращении диссидентов к обществу и государственному руководству[733]. Западные «голоса» и до появления диссидентов влияли на советские умы. Но в 50-е гг. главную угрозу несла реклама западного образа жизни. Партийные агитаторы и их начальники жаловались: «какая-то часть людей, видимо, слушает „Голос Америки“, и поступают вопросы: сколько стоит дом, какая заработная плата. Чувствуется, где эти вопросы брались»[734].

В 70-е гг., когда для достижения конкретных результатов диссиденты стали апеллировать и к западным государственным деятелям, «голоса» стали голосом диссидентов. Правда, внимание СМИ концентрируется на ситуации, а не на концепции.

«Такова природа прессы, что ей нужны суперзвезды. И случалось, диссиденты говорили иностранным корреспондентам, что они пишут об одних и тех же. Вопрос был не только о щекотании самолюбия, но и безопасности. Путем сложной диалектики возрастающая известность, сначала увеличивала опасность ареста, а потом уменьшала ее. Человека мало известного власти скорее решились бы арестовать. Но пресса ориентировалась на постоянных функционеров, а их действительно было мало и, кроме того, монополизация ими каналов на Запад была их установкой… Но и иностранные корреспонденты проявляли осторожность, не расширяя круг своих информаторов из-за боязни провокационных подставок КГБ. Я знаю много случаев, когда автономные группы так и не получили доступа своей информации на зарубежное радио. Широко известно стало о них лишь из чужих сообщений об их аресте. Подчас они и хотели бы передать информацию непосредственно за рубеж, но не рисковали прибегать к посредничеству инфильтрованных агентами КГБ известных диссидентских групп»[735], - рассказывает П. Волков. Таким образом, как признавали сами диссиденты, «Запад стал придавать большее значение защите отдельных лиц, чем общей проблеме защиты прав человека»[736]. В результате «голоса» становились куда интереснее для диссидентской и околодиссидентской среды, чем для остального населения.

Разным было и отношение в «голосам». Для диссидентов они несли истину: «…Характерная черта быта: коллективное слушание зарубежного радио, — вспоминает П. Волков, — С таким напряженным вниманием наши граждане слушали радио разве что в войну. Радио, с его умелой звуковой аранжировкой, не просто информировало, оно задавало ритм жизни, оно тревожило, возбуждало, стимулировало. Сообщения о своих заявлениях приводили в восторг, известия о делах коллег рождало чуть ли не спортивный азарт»[737]. Это были «свои» средства массовой информации, доверие к которым можно сопоставить разве что с преданностью западнической интеллигенции к либеральным «массмедиа» в 90-е годы. Такая ситуация воспитывала некритичность сознания в тех, кому хватило критицизма, чтобы отвергнуть окружающую социальную действительность. Но на этом энергия иссякла, и была необходима подпитка. Мир снова становился «черно-белым», как до разрыва с властью. Перенося диссидентское мировосприятие на широкие слои населения, В. Буковский пишет: «огромное количество людей слушает западные радиостанции на русском языке и постоянно сравнивает услышанное с написанным в советской прессе. Официальная пресса перестает быть средством массовой информации. Даже если по принципу сломанных часов, дважды в сутки показывающих верное время, в газетах появится правдивое сообщение, ему все равно никто не поверит»[738]. В действительности «голоса» хоть и слушали, но не доверяли им так, как Буковский. «Огромное количество людей» слушало радиоголоса хоть раз в жизни, но это не приводило к перевороту в их сознании и тотальному недоверию официальным средствам информации. Огромные тиражи газет расходились регулярно, что не мешало их читателям спокойно и столь же регулярно обсуждать новости «голосов» и «подлавливать» то один, то другой источник на дезинформации. В этом отношении общество было не менее плюралистичным, чем диссидентская среда. В. Прибыловский вспоминает о роли голосов в социально активной среде: «Фактическим сведениям, сообщаемым голосами, как правило, верили, „вражеской“ интерпретации — другое дело… В глухой провинции — в Чистополе сам я слушал Голос Америки, Би-Би-Си и Дойче велле („Свобода“ моим приемником почти не бралась) с 5-6-го класса (1967 г.). Примерно с 8-го класса из 30 моих одноклассников около 10 слушали эпизодически и 3–5 — довольно регулярно. В общежитии истфака МГУ в 1975–1980 гг. сводка новостей Би-Би-Си или „голоса“ слушалась во всех мужских комнатах практически ежедневно. В подмосковном Ново-Иерусалимском музее в 1981–1986 во всех отделах рабочий день начинался с пересказа за чаем (кто чего услышал) последних сообщений „вражьего голоса“. Тому же самому был, как правило, посвящен, первый перекур в каждый рабочий день в курилках карбюраторного завода ЗИЛа в 1974–1975 гг. (второй и третий перекур трепались уже о выпивке и бабах). По моим наблюдениям, простой пересказ сообщений „вражьего голоса“ в присутствии партийного или административного начальника, даже самого ортодоксального, „отпора“ не вызывал, „отпор“ начинался, если выскажешь открытое сочувствие к „врагам“. То есть поговорка „Есть обычай на Руси — ночью слушать Би-Би-Си“ соответствовала истине. Про себя лично могу сказать, что к 1-му курсу университета дошел до взглядов примерно так Роя Медведева в значительной степени под влиянием „голосов“ (переход к более радикальной „антисоветчине“ произошел под воздействием Самиздата уже в студенческие и послестуденческие годы)»[739].

По данным более поздних социологических опросов до Перестройки западное радио слушало до 80 % опрошенных[740]. Но это вовсе не значит, что у большинства населения СССР доверие к западным источникам информации было выше, чем к отечественным. Значительной частью жителей страны Запад воспринимался как противник, ведущий идеологическую войну. Часть советских людей, слушавшая «голоса» более или менее регулярно, могла сравнивать противоположные позиции в поисках реальной картины. Диссиденты в большинстве своем верили одной стороне, как и правоверные коммунисты.

Взаимодействие с Западом через каналы «массмедиа» оказывало заметное влияние на структуру движения, предвосхищая будущую зависимость «демократической политики» от законов действия средств массовой информации.

Для большинства диссидентов Запад (изрядно идеализированный) превращался в позитивную программу и образ для подражания. П.Волков считает: «Запад воспринимался не как наше возможное завтра, а как нечто принципиально несравнимое. Но парадоксальным образом для самих себя, они все же пытались организовать по мере возможностей некий микро-Запад в качестве личного окружения»[741].

Это, конечно, не значит, что все диссиденты были западниками. Как мы видели, среди инакомыслящих было немало консерваторов, националистов и социалистов. Но и те, и другие, и третьи принимали правила игры, при которых они жили в «микрозападе», наслаждаясь его свободой слова в качестве политических меньшинств.

Культура терпимости, которой пытались придерживаться диссиденты, стала одной из высших ценностей их движения. «У диссидентов-западников была одна хорошая черта (то есть, конечно, не одна, но эта, пожалуй, главная): они были интеллигентны, терпимы, не требовали ни от кого жертв (жертвуя собой) и умели прощать»[742].

Таков идеал. Но реальность серьезно отличается от него. Ведь советский «остров свободы» существовал во вражеском кольце, а это не улучшает моральный климат.

Д.И. Каменская, защищавшая диссидентов как адвокат, в конце 60-х годов, вспоминает об этом времени: «Ставшие сейчас привычными терминами „диссиденты“, „инакомыслящие“ тогда только приобретали права гражданства. В те годы мне приходилось встречаться с теми, кто в последствии приобрел широкую известность своим участием в диссидентском движении. Их, безусловно, объединял нонконформизм и достойное уважения мужество, готовность жертвовать своим благополучием и даже свободой. Однако это были очень разные люди.

Иногда мне казалось, что некоторых из них слишком увлекает сам азартполитической борьбы. Разговаривая с ними, я явно ощущала, что, борясь засвободу высказывания своих мнений, они в тоже время недостаточно терпимы к мнениям и убеждениям других людей. Недостаточно бережно, без необходимой щепетильности распоряжаются судьбами тех, кто имсочувствует»[743].

Западное общество, находясь в «кольце врагов», испытывая давление со стороны коммунистического или исламского движения, может быть очень агрессивным, внутренне нетерпимым и недемократичным. Диссиденты, оказавшиеся на «переднем крае» антикоммунистической борьбы, не могли избежать этих процессов. Несколько преувеличивая масштаб проблемы, П. Волков пишет: «конфликты носили перманентный характер. Тем не менее конфликты между группами (а каждый личный конфликт развивался в межгрупповой) скорее служили их внутреннему сплочению и активизации, чем понижению морального климата в движении. Так, напряженность между семинаром Огородникова и приходом священника Дудко не ослабила ни того, ни другого, а даже наоборот.

Другое дело, когда группа конфликтовала против одного из своих членов, — продолжает П. Волков, — Эта ситуация действительно становилась жестокой. Ведь замкнутая группа была для человека целым миром, с которым он связал свою судьбу, в глазах которого искал поддержки и был готов пожертвовать ему годами заключения. Изгнание из группы несомненно бывало горьким. А такие изгнания происходили периодически. Здесь, видимо, какая-то психологическая закономерность: напряженность в группе перекладывается на одного человека, и группа избавляется от него, восстанавливая свою внутреннюю гармонию. Но каково бывало жертве этого коллективного-бессознательного?… Обвинения, а еще больше подозрения друг друга в связях с КГБ бытовали постоянно. Под подозрение попадало столько лиц, что среди них неизбежно, просто в силу статистической закономерности, не могло не быть настоящих агентов. Но вот полностью доказать обвинение, как правило, было невозможно. Поэтому обвинениями пользовались в качестве орудия личной неприязни»[744]. Эта закономерность проявлялась и позднее, в конце 80-х гг. в неформальном движении.

Часто выяснялось, что тяжкие обвинения в принадлежности к КГБ ложны. Но это не мешало обвинителю и дальше выдвигать их, а его сторонникам — верить в это. Так, известный своим обвинительным пафосом Г. Якунин накануне своего ареста писал в документах Христианского комитета, что конфликтовавшая с ним А. Загвязкина используется КГБ для провокаций в приходах. На процессе Якунина Загвязкина выступала в качестве свидетеля и заявила, что, несмотря на разногласия, считает отца Глеба человеком истинно христианской жизни, чистых принципов и примером для всех[745].

Эволюция этики диссидентов шла не в лучшую сторону. А. Сахаров вспоминал, что в начале 70-х гг. Т. Великанова говорила:

— Они (то есть КГБ, вообще власти) не могут не чувствовать нашей моральной силы.

А спустя 8–9 лет, незадолго перед арестом, она же воскликнула:

— Почему раньше не было так противно! Откуда полезло столько мерзости![746]

Либеральные диссиденты вели «информационную войну» против Р. Медведева в 1973 г., а потом, в 1981 г. и вождь диссидентов А. Сахаров испытал на себе силу их нетерпимости.

Несмотря опасности и конфликты, диссидентская среда была психологически привлекательна. Здесь собрались люди, которые могли свободно обсуждать запретные темы, интересные сами по себе и играющие важную роль в жизни страны. П. Волков вспоминает, что «жизнь у диссидента была особенной, больше всего в ней было разговоров. Разговоры тянулись беспрерывно в течении дня и продолжались далеко заполночь. Приходили и уходили гости, сменялись лица и темы, но беседа не прерывалась»[747]. Диссиденты существовали в режиме «мозгового штурма», постоянных обсуждений общественных проблем (ибо вся их жизнь была сплошной общественной проблемой), и неудивительно, что даже в условиях недостатка информации околодиссидентская мысль достигла больших успехов, чем мозговые центры КПСС.

Диссидентская среда не стала тоталитарной сектой — как модель западного общества, она стремилась сохранять многопартийность (сосуществование либералов и социалистов) и хотя бы внешнюю толерантность к взглядам друг друга (при том, что левые должны были доказывать правым, что сходство их взглядов с идеологией КПСС не мешает борьбе против нее). Соотношение идеологических течений оценивается его участниками по-разному. Г. Павловский утверждает: «Нельзя забывать, что диссидентское движение — это движение советско-идеалистическое. В ранней фазе оно себя очень четко дистанцировало от антисоветских групп.

Диссидентское движение отказывалось определиться как антикоммунистическое. Были лишь отдельные люди и кружки, стоявшие на антикоммунистических позициях, но они не составляли большинства.

Резковатых на словах людей подозревали в том, что они связаны с Комитетом. В этом была некоторая провокационность, больше полезная для наших противников, чем для нас. Это касается и действий, и разговоров, и антикоммунизма. Во время диссидентского движения Виктор Сокирко под псевдонимом Буржуадемов был почти единственным ходатаем буржуазного развития. С ним не соглашался практически никто, включая академика Сахарова»[748].

Б. Кагарлицкий оценивает ситуацию противоположным образом: «Немногие авторы, сохранявшие привязанность к марксизму, находились в постоянной обороне, вынуждены были непрерывно оправдываться и доказывать свою демократическую лояльность либералам, которые иногда привлекали их в качестве союзников в своей полемике с националистами». Даже в журнале «Поиски», который позиционировал себя как площадка согласования разных позиций, «смысл диалога состояла в том, что либеральная часть редакции предъявляла требования и условия, которым левые должны соответствовать, чтобы быть принятыми в приличное общество»[749].

Истина находится между этими позициями. Более того, они в значительной степени совместимы, но требуют поправок и разъяснений. Во-первых, антикоммунизм был весьма влиятелен в диссидентском движении. Достаточно вспомнить о взглядах Буковского. Мы увидим, что в частных разговорах и Сахаров высказывался вполне антикоммунистически. Как мы увидим, его взгляды с 1968 г. ушли вправо, в сторону либерального западничества. Во-вторых, требования «демократических приличий» нередко не были связаны с принадлежностью к марксизму (скажем, поведение Р. Медведева критиковалось и диссидентами-марксистами). И, наконец, в-третьих: попытки найти что-то лучше, чем капитализм, вовсе не обязательно должны основываться на марксизме.

Диссидентское идеологическое поле было общедемократическим. Либералы и даже консерваторы-антикоммунисты занимали в нем сильные позиции. Куда более сильные, чем марксисты (в этом Б. Кагарлицкий безусловно прав). Но (и в этом прав Г. Павловский), как советские люди, многие идеологи диссидентов с опаской относились к экономическому либерализму (мы видели это на примере взглядов Ю. Орлова). Диссидентский идеологический мэйнстрим в наибольшей степени соответствует нынешнему социал-либерализму, попыткам совместить капитализм и полноту социальных гарантий. Строго говоря, такая социал-демократия ближе к либерализму, чем к социализму (хотя и не любит это признавать). Но диссидентские поиски «влево» не ограничились социал-либеральными рамками. Не будем забывать, что журнал «Поиски» опубликовал текст В. Ронкина и С. Хахаева, который предлагает концепцию социализма, выходящую за рамки идей конвергенции, социального государства, индустриального общества вообще.

Ядро и круги

«В условиях тоталитарного режима открытость независимой общественной позиции при полной беззащитности от преследований грозит, казалось бы, немедленным крахом. Однако правозащитное движение именно вследствие открытости показало себя неожиданно эффективным — его призыв был услышан и внутри страны, и за ее пределами… — считает Л. Алексеева. — Правозащитное движение, начавшееся в Москве в узкой интеллигентской среде, вышло за ее пределы, распространилось по стране, проникло в другие социальные слои…»[750] Парадокс кажущийся. Диссидентское движение потому и смогло открыто развиваться, что действовало не при тоталитарном, а при авторитарном — более терпимом, режиме. Отчасти это движение было даже необходимо государству — как прибор, определяющий силу давления в котле. Оно вбирало в себя недовольных радикалов изо всех слоев общества. Но массовым так и не стало, хотя периферия движения была достаточно велика.

«В брежневский период за слово в приятельской компании уже не сажали или, скажем так, это не было настоящей причиной посадки, а лишь изредка поводом для нее. Поэтому круг общения диссидентов мог расширяться, поскольку это позволяли технические возможности: ведь не было залов и публичных объявлений о встречах. Но были квартиры, были связи с другими городами и довольно широкие связи», — пишет П. Волков[751].

Диссиденты надеялись, что они провозглашают то, что думает по крайней мере большинство интеллигенции. Как пел Ю. Ким,

На тыщу академиков и член-корреспондентов,

На весь организованный культурный легион

Нашлась лишь эта горсточка больных интеллигентов,

Чтоб выразить, что думает здоровый миллион.

Между тем «горсточка больных интеллигентов», шокировавшая своими действиями не только большинство советских граждан, лояльных режиму, но и сам «здоровый миллион», испытывала сложные чувства по поводу своей исключительности. «Особенно трудно жить полуотщепенцем, в полуотрыве от массы, не порывая своих связей с ней, не замыкаясь в свою секту»[752], - признавал Г. Померанц. Большинство диссидентов не выдержало этого испытания, предпочитая свой ясный и очевидный мир полной противоречий советской действительности. И это углубляло изоляцию от «внешней среды».

Настроенность на изоляцию становилась одной из важнейших черт, формирующих структуру диссидентского движения. Л. Алексеева вспоминает, что в конце 70-х гг. «ядро московских правозащитников составляли зачинатели этого движения, рассматривавшие его как чисто нравственное противостояние, не имеющее каких-либо политических целей, в том числе целей вербовки сторонников. Они не ставили перед собой и цели расширения движения, распространения его на другие социальные слои, как это имело место в Польше, а когда это произошло само собой, без их усилий, не оценили этого и отшатнулись от чужаков»[753]. В этом — ключевое различие диссидентов и следующего поколения оппозиции — политических неформалов.

Какую роль играло диссидентство в обществе? «Диссидентство — это симптом, а не фактор общественной эволюции»[754], — считает П. Волков. По его мнению диссидентство реально не воздействовало на ситуацию в стране. Эту мысль продолжает И. Смирнов: «Диссидентство в нашей стране никогда не было политической оппозицией. Ведь всякая реальная оппозиция, пусть и без должных оснований, но надеется когда-нибудь стать правительством. В диссидентстве же действовал принцип чистой жертвенности. Человек громко заявлял: „Я против“, чтобы сгинуть, быть вычеркнутым из общества, из его реально существующих механизмов. Эти люди достойны глубочайшего уважения. Но опыт войны на Тихом океане свидетельствует: камикадзе оказались очень плохими пилотами. Диссидентство имело смысл и силу только как индивидуальный нравственный выбор. Попытки строить на его основе организованную, профессиональную политическую деятельность неизменно оказывались несостоятельными. И что бы не писали об этом сегодня (когда все стали смелыми, как Матросов), в начале 80-х диссидентство представляло собой секту, отгороженную даже от самой образованной части соотечественников стеной страха и непонимания»[755]. Эти слова справедливы, но не во всем. Опыт пиратской войны в Атлантике свидетельствует: корабли иногда меняют флаги. И бывшие диссиденты, когда возникла возможность, встали на сторону Власти, на деле показав — многие из них вовсе не исключали возможности стать частью правящей элиты.

Из нескольких сотен более или менее влиятельных политических деятелей 1993 г. (депутатов Верховного Совета, советов крупных городов и областей, участников Конституционного совещания, депутатов Государственной Думы, лидеров крупных общественных движений, известных журналистов) около полусотни человек участвовали в оппозиционной общественной деятельности до 1985 г. Это относится, например, к 34 политикам, оказавшимся в справочнике экспертной группы «Панорама» «Кто есть кто в Российской политике. (300 биографий)», что составляет более десятой части[756].

«Из диссидентов делают теперь героев-предтеч нынешней власти. И справедливо делают, — считает П. Волков. — Если мы хотим понять, почему отношение нынешней власти к народу такое, какое есть, то надо и начинать с самого начала: с диссидентского движения времен застоя. Диссидент-демократ был культурным прототипом „демократа“ — политика. Конечно, немногие диссиденты заняли высокие посты, но все же: Гамсахурдия стал президентом, Черновил возглавил Львовскую область, Якунин и Ковалев в Верховном Совете, Кудюкин — замминистра, и т. д., и т. п. Да и по телевидению воспитывают нас они же. С них началось движение интеллигенции по перестройке мышления народа»[757].

Но идеи, которые транслировали диссиденты, были широко распространены вне их среды. «Перестройка мышления народа» началась не диссидентами, а раньше. Прогрессисты, относясь к диссидентам с уважением и, как правило, сочувствием, вовсе не считали диссидентов своим авангардом. Скорее — ложным путем. К. Чуковский писал о них в дневнике: «Мне кажется, это — преддекабристское движение, начало жертвенных подвигов русской интеллигенции, которые превратят русскую историю в расширяющийся кровавый поток. Это только начало, только ручеек»[758].

Однако, в отличие от нынешних скептиков, и лидеры общественного мнения, и сама власть относились к диссидентам очень серьезно. «Ручеек — это только начало». В 60-е гг. диссидентские акции вызывали всплески общественной активности, расходившиеся кругами далеко в стороны. В 70-е гг. Политбюро регулярно обсуждало проблему диссидентов. Движение вовлекало статусные фигуры и имело широкий круг сочувствующих и интересующихся. Все это доказывает: все-таки оно влияло. И присоединившись к этому движению, человек не исчезал, а попадал в историю.

Роль диссидентов в расширении пространства «дозволенного» заключалась в том, что они создавали благоприятный фон для прогрессистов, отодвигая все дальше крайность оппозиционных либеральных и демократических мнений. Они создавали противоположный от власти полюс, а между двумя полюсами есть пространство для многообразия жизни.

По мере вычленения диссидентов из общей массы вольномыслящих (то есть не согласных с официозом людей, которых было гораздо больше, чем диссидентов) усиливалось противоречие между диссидентами и умеренными прогрессистами («либералами»). Со стороны людей, причастных к диссидентству, оно доходило до откровенного презрения к «либералам»: «Современный либерал живет, оглядываясь на людей. Заповедей у него нет, категорический императив сдан как идеалистический выверт. Но есть стыд и совесть. Это достаточно, пока не оторвали от друзей и не втянули в принудительное общение с тем, что выросло на месте совести. С антисовестью»[759], — считал Г. Померанц. Но, конечно, отношение к либералам у диссидентов было более снисходительным, чем к власти: «Галилей говорил, как говорят наши родственники и соседи: „Не надо мученичества! Достаточно доводов науки! Раньше ли, позже ли, но наука возьмет свое!“ А Бруно нас молчаливо осуждает. Этот человек истину отстаивал по-средневековому: всем собой… Знаю одно: мир простил Галилею его слабость. Мир не простил инквизиции ее силу»[760].

«Средневековая» мораль диссидентов определила логику их разногласий с прогрессистами («либералами»), носивших не столько идеологический, сколько тактический характер, хотя обоснование разногласий могло быть этическим. Претензии диссидентов поддерживают и авторы более позднего времени. Американский публицист У. Лакер из своего далека упрекает в трусости почвенников: «Почему они не пользовались самиздатом? Если бы судьба нации была под угрозой, некоторые из них могли бы проявить чуть больше смелости»[761]. Но эти же слова с тем же успехом можно было бы отнести и к «либералам» — «западникам», заменив «судьбу нации» на судьбу страны, мира, свободы. Упрек в адрес одного из идеологических крыльев грешит против истины — почвенники Солженицын, Шафаревич, Осипов («некоторые из них») писали в самиздат.

Перед статусными прогрессистами (в отличие от большинства диссидентов) стоял выбор: печататься массовыми тиражами или сменить массовую трибуну на свободу от цензурных ограничений в узком кругу. Большинство прогрессистов выбирали первое, меньшинство — второе. Этическая форма разрыва с властью в этих случаях надстраивалась над разными жизненными обстоятельствами таких известных прогрессистов, как А. Галич, В. Войнович, В. Аксенов и др. Здесь были важны и радикализм идейной эволюции, и творческие конфликты, и представление о том, как известный человек может жить на Западе, и мнение друзей.

Таким образом отказ от участия в самиздате — вопрос не этический, обсуждаемый в категориях «смелость-трусость», а тактический, обсуждаемый в категориях эффективности. Диссидент обычно мог воздействовать на сотни людей, а также на либеральную часть интеллигенции и руководства. Прогрессисты общались с миллионами, в том числе с тем же руководством, являясь для него фактором не международного (как диссиденты), а отечественного общественного мнения. И то, и другое было важно. Распад союза прогрессистов и диссидентов на грани 60-х и 70-х гг. помноженный на этические претензии, немало способствовал самоизоляции и ослаблению диссидентов.

Но статусная интеллигенция продолжала любопытствовать, что поделывают радикальные собратья, и сохраняла возможности для контакта. Даже после того, как статусные интеллигенты прекратили собирать подписи в защиту диссидентов (раз уж они такие неблагодарные, а власти — суровые), статусные интеллигенты продолжали читать самиздат, контактировать с оппозицией.

Диссиденты сохранили возможность пропагандировать прогрессистов. И когда возникла потребность в радикальных идеях, многими шестидесятниками были востребованы идеи, обсуждавшиеся в самиздате.

* * *

П. Волков выделяет следующие «круги» диссидентского движения:

«1. Официально легализированные члены комиссий и комитетов, редакций, как правило впоследствии поплатившихся арестом или эмиграцией.

2. Менее известные и не вошедшие в группы, но также активные и пострадавшие за это люди. Известны они становились в момент ареста, обыска, увольнения с работы или исключения из ВУЗа.

3. Подписанты — не скрывавшие своего имени под эпизодически появлявшимися письмами протеста, постоянные участники собраний — наперечет известные КГБ, но не преследовавшиеся им специально. (В ранний период диссидентского движения преследовались и подписанты, но чаще через партийные органы).

4. Постоянные помощники, не афиширующие свои имена, но обеспечивавшие конспиративные связи, хранение денежных средств, печатного оборудования, предоставлявшие свои адреса для получения писем из лагерей при посредстве случайных доброхотов.

5. Люди, составлявшие более широкий круг общения, моральной поддержки, эпизодически поставлявшие информацию для диссидентских изданий.

6. Круг людей любопытствующих, желающих быть в курсе экстравагантностей общественной жизни, но подчеркнуто дистанционировавшихся от практического участия и конкретных обязательств» [762].

Существование периферии позволяет лидерам диссидентства отрицать его оторванность от общества: «несмотря на свою относительную малочисленность, правозащитники вовсе не были изолированными от общества, разрозненными одиночками. Несомненно также, что правозащитное движение отражало более или менее осознанное, но все же весьма глубокое недовольство развитием страны после такой обнадеживающей хрущевской „оттепели“ и прежде всего недовольство узкого слоя интеллигенции… Однако, будучи по своему социальному составу преимущественно интеллигентским, это движение — во всяком случае в субъективном восприятии его участников — отнюдь не претендовало на то, что представляет интересы этого сословия… Оно вообще не представляло и не отражало групповые интересы — оно выражало общественную и в то же время глубоко личную позицию тех, кто в нем участвовал, тех, кто его поддерживал, тех, кто ему сочувствовал»[763].

Общая численность людей, подписывавших диссидентские документы, составляла около 1500 человек[764]. «В „теневых формах“ правозащитной деятельности — материальной помощи репрессированным, распространении „самиздата“, сборе правозащитной информации — постоянно или эпизодически участвовало гораздо больше людей»[765]. Из этой среды комплектовались ряды активных правозащитников.

Дополнительные возможности привлекать симпатии населения имела националистическая оппозиция в Западной Украине, Прибалтике, Грузии и Армении (в «исламских» республиках диссидентов было меньше — вероятно, диссидентство — признак определенной стадии общественного развития, которой Средняя Азия и Азербайджан тогда еще не достигли). Большую активность проявляло движение за возвращение татарского народа в Крым[766]. Национальная оппозиция, по мнению В.А. Козлова, «имела еще большее интеллектуальное влияние, могла, в отличие от московских интеллектуалов, апеллировать ко всему народу, выходить за рамки морально-интеллектуальной критики, непосредственно влиять па политическую жизнь. В. Семичастный не случайно начал свою докладную записку в ЦК КПСС с сообщения об аресте 20 украинских националистов, взгляды и документы которых „в различной степени были известны весьма широкому кругу интеллигенции (свыше 1000 человек)“. Цифра относится только к поименно известным следствию людям, на самом деле круг осведомленных был, несомненно, значительно шире»[767].

И все же это было значительно меньше «здорового миллиона». Речь может идти о нескольких десятках тысяч людей. Однако инакомыслие было на порядки более широким явлением, нежели диссидентство как движение. В этом случае речь может идти не о диссидентских, а о неформальных структурах, которые были разветвленнее и старше диссидентства, и далеко не всегда воспринимали его в качестве своего «авангарда».

Жгучей проблемой для диссидентов оставался поиск точки опоры. Периферия диссидентского движения и некоторые его представители (особенно это характерно для Р. Медведева) продолжали искать пути воздействия на верхи и одновременно взаимодействовать с той частью диссидентской среды, которая шла на конфронтацию с властью. Но в начале 70-х гг. стало ясно, что диалог здесь невозможен — его не собирается всерьез вести власть.

Если не власть, то народ? Но и народ казался многим диссидентам «реакционной массой», выражаясь словами начала века. Г. Померанц обосновал эту точку зрения так: «Конфуций говорил: „Когда царит добродетель, стыдно быть далеко от двора. Когда царит порок, стыдно быть близким ко двору“. Я думаю, слово „двор“ можно заменить словом „народ“. Смысл не переменится. Небо может отвернуться от народа так же, как от государя и двора, и тогда быть отщепенцем совсем не стыдно. Просто трудно»[768].

Психологическое отторжение от народа определяло тесную культурную связь классического диссидентства с Западом, который превращался для большинства диссидентов в «точку опоры», отсутствующую внутри страны. В результате диссиденты оказывались в эпицентре геополитической борьбы и брали на себя такую же роль в СССР, как коммунисты и «левые» в США. Подобно социалистам начала века, диссиденты воспринимали себя как часть интернационала. «Правозащитное движение влилось в международное движение за права человека»[769], — пишет Л. Алексеева. Такая позиция предопределяла преобладание в среде диссидентов западнической идеологии. Диссиденты были фронтиром «мирового движения» с центром на Западе.

Отношение «народа» к диссидентам было также «неоднозначным». Два незначительных меньшинства с одной стороны поддерживали, а с другой — ненавидели диссидентов. Психологию первого меньшинства хорошо проиллюстрировал В. Буковский, наивно распространяя ее чуть ли не на все общество: «советский читатель, прочтя, скажем, в „Правде“, что Солженицын — поджигатель войны, а Сахаров — агент мирового империализма, лишь ухмыльнется»[770].

Другие реагировали на диссидентов так, как попутчики Е. Боннэр: «В купе, кроме меня, было еще две женщины средних лет и один мужчина… — „Вы жена Сахарова?“ — „Да, я жена академика Андрея Дмитриевича Сахарова.“ Тут вмешался мужчина: „Какой он академик! Его давно гнать надо было. А вас вообще…“ Что „вообще“ — он не сказал. Потом одна женщина заявила, что она советская преподавательница и ехать со мной в одном купе не может. Другая и мужчина стали говорить что-то похожее… Крик усилился, стали подходить и включаться люди из других купе, они плотно забили коридор вагона, требовали остановки поезда и чтобы меня вышвырнуть. Кричали что-то про войну и про евреев…, я прямо ощущала физические флюиды ненависти»[771]. Сахаров записал в своем дневнике по этому поводу: «Столкновение в поезде 4 сентября было, конечно, спровоцировано несколькими гебистами, но большинство пассажиров, кто по охотке, кто из страха, приняли участие в общем крике»[772].

Пожалуй, наиболее типичным было отношение к диссидентам, описанное в другом месте воспоминаний Е. Боннэр о диалоге со случайным попутчиком: «„Боннэр Елена Григорьевна“, — и вижу, он руку не мне, а к двери протянул, закрыл, и полушепотом: — „Та самая?“ — „Да, та самая“. — „Никогда не подумал бы“. — „Недостаточно страшна для той, о которой читали?“ — „Пожалуй“… На мой вопрос, как он может верить тому, что писал Яковлев, отвечает вопросом: — „А как не верить, на основании чего?“… Он говорит, что думает, что теперь в стране все по другому, но, когда говорит это, видно: он не меня — себя убеждает. В разговоре с ним все время было у меня ощущение: вот еще немного, совсем немного, и что-то в нем прорвется, перестанет он сам себя утешать ложью. Но — не прорвалось»[773].

На отношение общественно активных людей к диссидентам может пролить свет закрытая информация об откликах читателей «Правды» на высылку Сахарова в Горький. В январе-феврале 1980 г. 384 авторов писем одобряли это решение, 14 призывали власти отговорить академика от его ошибочной позиции и интересовались, чего же он все-таки добивается. 18 человек отважились поддержать академика, причем читатель Андреев написал, что «его мужество вызывает сочувствие»[774]. «Такое письмо в газету требовало определенного мужества. Мой друг Леонид Романков, ныне депутат Законодательного собрания Петербурга и член городского политсовета Демократического выбора России, а тогда сотрудник телевизионного института и участник „периферии“ диссидентского движения (позднее подвергся обыску и добровольно-принудительному увольнению в 1982 г.), в 1980 г. после высылки Сахарова написал в „Известия“ письмо в его защиту — более или менее осторожное. Ему никто слова худого не сказал, но вскоре без объяснений лишили „секретного допуска“[775], — рассказывает В. Прибыловский.

В 1981 г. диссиденты провели опрос отношения к Сахарову 853 человек, принадлежащих к самым разным слоям населения, но преимущественно проживающих в Москве. Большинство рабочих, принявших участие в беседах (56 %), не могли сформулировать свое отношение к Сахарову. 12 % считали его врагом народа, а 12 % полагали, что он очень важен для страны. Еще 8 % относились к нему хорошо. Из инженеров и научных сотрудников 15 % считали, что Сахаров вреден стране, а 44 % относились к нему положительно, и еще 19 % считали, что он очень важен. Трое представителей этой категории (1 %) считали Сахарова героем. Наибольший разброс мнений, как и надлежит, представила гуманитарная интеллигенция, но с некоторым уклоном в положительные оценки. В среде молодежи 15 % опрошенных считали Сахарова врагом народа, а 34 % — относились хорошо. Наиболее острое неприятие, что тоже закономерно, выразили руководители (40 % — враг народа, 22 % — бесполезен, с жиру бесится, 12 % — полезен, 20 % — очень важен) и члены КПСС (48 % — враг народа, 16 % — вреден), но и здесь положительные высказывания составили 24 % опрошенных[776]. При оценке этих данных нужно иметь в виду, что среди опрошенных велик процент людей, не впервые соприкасающихся с диссидентством. Но все же эти данные подтверждают, что советское общество давно стало разномыслящим.

Участники диссидентского движения воспринимали его как объединяющий, структурообразующий стержень „общественности“ СССР: „Нам кажется, что это движение в течение последних двух десятилетий занимало центральное положение среди других течений и было для них объединяющим…“[777] Это мнение очень далеко от действительности. Большинство участников „других течений“ относились к диссидентам в лучшем случае с любопытством, а чаще насторожено или враждебно. Конфронтационный стиль диссидентов отталкивал неформальное движение (экологическое, культурозащитное, педагогическое, значительную часть песенного), которое просто не смогло бы действовать, если было бы уличено в связи с оппозицией. И позднее радикализм диссидентов еще долго, вплоть до 1988–1989 гг., будет встречать отторжение среди значительной части неформалов. Да и для большинства диссидентов неформалы были органической частью опостылевшей советской действительности. Однако в условиях кризиса оппозиции начала 80-х гг. часть периферии диссидентского движения перешла к неформальным методам работы, предполагавшим возможность соглашения с властями.

* * *

Постепенно структура диссидентского движения усложнялась и приобретала устойчивость. Неформальный романтический стиль сменялся профессионализацией. Сахаров писал об изменениях, которые произошли в движении с начала 70-х гг.: „Это было, как кажется сейчас, время незамутненных ничем личных и общественных взаимоотношений в диссидентском кругу… Большинство диссидентов работало тогда на государственной службе — их еще не выгнали, и это было единственным источником их существования… Никому не приходило даже в голову делить своих друзей на „христиан“, или „сионистов“, или „правозащитников“. Эти разделения наметились только потом… Никто из диссидентов не стал еще своего рода „профессионалом“ (я не хочу никого упрекать сейчас — причиной появления „профессионализма“ являются жесточайшие репрессии властей: увольнения с работы, бесправное положение вышедших из заключения, вынужденная эмиграция и многое другое). В общем, период тот воспринимается как нечто молодое, чистое, нравственное“[778].

В 70-е гг. появились устойчивые источники финансирования. Большую роль в этом деле сыграл Русский фонд помощи политзаключенным, созданный Солженицыным перед эмиграцией. По данным „ХТС“ за три года фонд распределил 270 тысяч рублей (из них 70 тысяч собрано в СССР), помощь была оказана полутора тысячам семей[779].

Затем подключились и другие фонды. Средства шли из-за рубежа, но это было естественно и непредосудительно само по себе — ведь не Запад инициировал правозащитную активность, а советское государство и недовольное нарушениями прав человека часть интеллигенции. Запад давал деньги на то дело, которым правозащитники занимались бы и бесплатно.

„Немецкие деньги“ — аргумент примитивных мещан, с помощью которого они пытаются понять мотивы людей, стремящихся изменить мир к лучшему. Нужно как то опустить проблему до своего, мещанского уровня понимания. Если нет „немецких денег“ — значит это сумасшествие. Но уж больно деловито действует оппозиция. Значит — за деньги.

Диссиденты ассоциировали свои интересы с западными не из-за денег. Они психологически сблизились с Западом до появления этих и без того скромных денежных средств, позволявших профессиональным диссидентам вести образ жизни люмпен-интеллигента. Запад („мир“) был единственной силой, которая явно и последовательно защищала диссидентов, к которой можно было обращаться „за правдой“, как раньше апеллировали к ЦК. Раньше добрый начальник жил в обкоме и в Кремле. А теперь выяснилось, что там — злые начальники. Значит добрый — за морями.

* * *

Основой диссидентской информационной инфраструктуры был самиздат. А центральным органом диссидентского самиздата (ведь был и иной) стала „Хроника текущих событий“. „Хроника“ придерживалась общеправозащиной идеологии: необходимо заставить власти соблюдать их собственные законы. Задача издания — противопоставить лжи и произволу — объективность, предавать гласности беззакония, особенно — направленные против гражданских прав.

Первый составитель бюллетеня Н. Горбаневская еще не думала, что бюллетень станет регулярным, и планировала сделать обычный „самиздатский“ сборник о нарушениях прав человека в 1968 г., который был объявлен ООН „Годом прав человека“. Слова „Хроника текущих событий“ сначала были подзаголовком. Однако, читатели приняли их за название, а слова „Год прав человека в СССР“ — за тему первого бюллетеня. Издание продолжилось и после окончания Года прав человека. В 1969 г. на титуле появился новый девиз: „Год прав человека в СССР продолжается“. Затем: „Движение в защиту прав человека в Советском Союзе продолжается“, „Борьба за права человека в СССР продолжается“, „Выступления в защиту прав человека в СССР продолжаются“.

О тематике „Хроники“ говорят и ее рубрики: „Аресты, обыски, допросы“, „Внесудебные преследования“, „В тюрьмах и лагерях“, „Новости Самиздата“, „Краткие сообщения“, „Исправления и дополнения“, „Преследования верующих“, „Преследования крымских татар“, „Репрессии на Украине“, „События в Литве“.

Авторы „Хроники“ формально стремились к безоценочному, чисто фактографическому стилю, но читатель вряд ли мог обмануться по поводу их отношения к режиму (тем более, что в ХТС употребляются и вполне „оценочные“ термины, такие как „стукачи“). Документы диссидентов, публиковавшиеся в „Хронике“, дышат пафосом обличения преследований за инакомыслие в СССР.

Несмотря на то, что имена составителей „Хроники“ не афишировались, они были известны и в диссидентских кругах, и в КГБ. В 1968–1969 гг. „главным редактором“ была Н. Горбаневская, но „координатором“ создания 3-го номера был И. Габай. После ареста Горбаневской в декабре 1969 г. „редактором“ был А. Якобсон, но активнейшее, иногда ключевое участие принимали П. Якир, С. Ковалев, Т. Великанова и др.

Издатели „Хроники“ опирались на уже сложившуюся сеть распространения самиздата. Информация передавалась в редакцию по тем же каналам, по которым „в обратном направлении“ распространялась сама „Хроника“. Получив сведения, издатели переписывали их максимально сухим языком (насколько они сами могли сдержать эмоции) и сводили в бюллетень.

При работе в подполье были неизбежны ошибки, но их количество было заметно меньше, чем в современных „свободных“ СМИ. В следующих номерах „Хроника“ аккуратно вносила поправки в опубликованную ранее информацию.

Работа „редакторов“ опиралась на помощь сотен людей. В редакции создавалась „первая закладка“ — „тираж“ в несколько экземпляров, сколько страниц войдет в машинку под копирку. Затем каждый экземпляр уходил другим людям, которые перепечатывали их во все больших количествах. Распространяясь все дальше от источника, „Хроника текущих событий“ размножалась в геометрической прогрессии. При этом каждый экземпляр читали десятки людей.

„Хроника“ прорвала информационную блокаду вокруг диссидентских акций. Теперь человек, бросивший вызов режиму, сам становился частью широкой системы. Читая „Хронику“, человек видел, что по всей стране происходят акции протеста, что диссиденты готовы на равных разговаривать с властью, что подписанные сотнями людей правозащитные письма получают большой резонанс, что даже арестованные и осужденные борцы не пропадают в безвестности — за их судьбой следят и товарищи, и международная общественность. Благодаря „Хронике“ установилась регулярная связь между Москвой, Ленинградом и провинциальными группами диссидентов, движение стало быстро распространяться по стране. К 1972 г. „ХТС“ описывала ситуацию в 35 точках страны. Даже один „боец“ чувствовал у себя за спиной поддержку „лучших людей“ СССР. „Хроника текущих событий“ поддерживала и национальные движения в республиках СССР, и верующих различных конфессий. В 1970-е гг. ХТС стала также „рупором“ правозащитных организаций, которые сами собирали информацию и передавали ее в „Хронику“ регулярно (Инициативная группа защиты прав человека в СССР, Комитет прав человека в СССР, Хельсинкские группы).

Улучшение международной обстановки расширяло сферу свободы и в самом СССР — власти воздерживались от широких репрессий против диссидентов. А диссиденты, в свою очередь, апеллировали к международному общественному мнению, преимущественно — западному. Выпуски „Хроники“, переправлявшиеся на Запад, служили материалом для передач радио — „голосов“. Таким образом, сообщение, переданное по цепочке „Хроники“, могло быть затем озвучено в эфире, услышано тысячами людей, которые затем также пересказывали его своим знакомым (иногда — с сильными искажениями).

„Хроника“ выходила регулярно, в среднем раз в два месяца, до конца 1972 г. К этому времени в КГБ осознали центральную роль „ХТС“ в структуре диссидентского движения и поставили задачу уничтожить это издание. Диссидентам сообщили, что каждый новый выпуск станет причиной арестов. Поскольку лидеры диссидентского движения были хорошо известны, они превратились в заложников. Серьезный удар по ХТС был нанесен летом 1972 г., с арестом П. Якира и В. Красина („ХТС“ в это время редактировалась на квартире Якира). Публичное покаяние этих лидеров нанесло по „Хронике“ и моральный удар (см. Главу Х). После ареста И. Белогородской, последовавшего за выходом 27 номера, правозащитники дрогнули и прекратили выпуск „ХТС“.

Диссидентское движение уже просто не могло существовать без „Хроники“, потому что она была его центральной коммуникативной системой, создавала поле общности, ощущение принадлежности к системе Движения. Возрождение „Хроники“ стало вопросом жизни и смерти диссидентства.

Кошки и мышки

Попавший в поле зрения КГБ человек подвергался слежке, разным формам давления, включая беседы, преследования по служебной линии и т. д. И только если после этого диссидент не прекращал свою „противоправную деятельность“, следовал арест (редкие исключения лишь подтверждают правило).

Иногда диссидентам „сходили с рук“ даже серьезные правонарушения. Так, во время процесса над Ю. Орловым в 1978 г. А. Сахаров и Е. Боннэр, участвовавшие в митинге у здания суда, во время потасовки нанесли удары сотрудникам КГБ и милиционеру. Административный суд ограничился штрафом соответственно в 50 и 40 рублей[780]. Во времена „демократии“ наказания за подобные действия были гораздо более серьезными.

Вообще режим старался не злоупотреблять арестами. В брежневские времена некоторые решения об арестах принимались на самом высоком уровне и были как правило связаны со сложными внешне-и внутриполитическими соображениями.

Опыт противоборства КГБ и диссидентов показывает, насколько правовым было советское общество. В. Аксючиц рассказывает о том, как „всесильный“ КГБ накрыл квартирное собрание инакомыслящих: „Когда все собрались, туда ворвалась команда КГБ. Там было тоже самое, примерно, что на допросах и обысках. Мы все сгруппировались, не давая никаких оснований для провокаций, стали вести себя очень твердо духовно. Кончилось дело тем, что мы потребовали составления акта, в котором было зафиксировано помимо всего прочего, что один из ворвавшихся милиционеров был пьян. На что они с нами спорили, и мы согласились на компромиссную формулировку, что он не пьян, а „немножко выпивший“. Ворвавшиеся, ушли просто как побитые псы, ничего не сделав. Не сговариваясь, все вели себя совершенно синхронно. Действия кгбешников превратились в какой-то фарс. Мы просто стали издеваться над ними. Они взяли с собой участкового, а участковый судя по всему для храбрости рюмку хлопнул. И кэгэбэшник стал его защищать: ну ребята, он же не пьяный, он чуть выпивший. Ну, так и напишут, что при исполнении служебных обязанностей чуть выпивший“[781].

* * *

Открытость работы диссидентов вовсе не означала отсутствие всякой конспирации. Диссиденты часто открыто подписывались под своими заявлениями и „антисоветскими“ статьями, но нередко пользовались псевдонимами. „Самиздат“ изготовлялся конспиративно — иначе и быть не могло. Столь же нелегально шло распространение запрещенной литературы. Демократическое движение напоминало айсберг, в котором блещущая на солнце надводная часть опиралась на подводную массу. Это подполье обеспечивало „тылы“ диссидентов, действовавших открыто. Благодаря конспиративной работе движение сохраняло свою связь с периферией, с сочувствовавшими людьми, не готовыми идти на такие же жертвы, как лидеры.

Мне довелось соприкоснуться с диссидентской средой уже „на излете“ ее активности. Удивляло пренебрежение к конспирации в одних вопросах и крайняя тщательность в других. Человек мог проповедовать в присутствии случайных людей, но, передавая тебе крохотную книжку, запаянную в непрозрачный полиэтиленовый пакет, долго ходил, отрываясь от потенциальных „хвостов“. Тогда по неопытности я посмеивался над этими правилами, и только позднее понял, как точно они „притерты“ к особенностям уголовного кодекса. В. Новодворская вспоминает: „Часто обмен книг происходил как в чухраевском фильме „Жизнь прекрасна“, с помощью двух одинаковых пластиковых сумок. Я думаю, КГБ был в курсе, но гоняться за каждой книжкой в Москве не считал нужным… Книги распространялись как святое причастие, как Грааль. Их брали с благоговейным и тайным ужасом: многие из них тянули на семь лет. Конечно, в Москве в 70-е сажали уже не за это: скорее за правозащитную деятельность, за сбор подписей под письмами протеста, за участие в организациях типа Хельсинкской группы, не говоря уже об участии в издании „Хроники текущих событий“ или листовок и подпольных журналов“[782]. Впрочем, и за это сажали далеко не сразу. Сначала пытались припугнуть. Но человек не знал, какова „длинна зуба“, выросшего на него у власти.

Каждый диссидент, действовавший открыто, а не на периферии движения, ждал, что к нему „придут“. „Обычно с обыском приходят в среду, — рассказывает В. Аксючиц. — В понедельник выходят на работу, ставится задание, во вторник совещание по выполнению задания. Поэтому арест обычно в среду и в четверг. Вот два дня наиболее опасных. Обычно приходят в 8 часов утра. До этого слишком рано, им не хочется вставать самим, а позже все уходят на работу. Среда, 8 часов утра — наиболее опасное время. Раздался звонок. Подбегаю к дверям, чуть приоткрываю и вижу, что стоят шкафы и амбалы, штук 8, забита вся площадка. Я захлопываю дверь, кричу: „Подождите, дайте одеться“. Дальше начинаются стуки, звонки беспрерывные. Я даю жене записную книжку и говорю: „Рви и жги, по листочку отрывай и жги“. Сам быстро стараюсь где-то что-то хоть как-то припрятать. Я открываю дверь и, как положено по диссидентским инструкциям говорю: „Простите, а кто вы такие? Предъявите документы“. Они мне предъявили документы. На самом деле я ничего не вижу, такая волнительная ситуация, делаю вид, что читаю. Они мне говорят: „Почему вы так долго не открывали?“ Я говорю: „Надо было одеться“. Они говорят: „Понятно“. И тут я понимаю, что я стою в халате на голое тело. „Долго вы одевались“. Они говорят: „Почему у вас дым в квартире?“ Я говорю: „Вы может быть голландскими дезодорантами пользуетесь, а мы бумажками в туалете пользуемся“…

Они меня сажают по середине комнаты и говорят: „Вот сидите здесь и не вставайте“. Даже одеться не дают. И начался обыск. Переворачивается вся квартира. Я посидел, успокоился, помолился. Всегда в квартире что-то остается, что жалко, что дорого, не хочется, чтоб пропало. Я вижу, что это что-то находится и складируется на мой стол, который перед этим тоже обыскали, мой рабочий стол. Через некоторое время я встаю, помолясь, и начинаю за ними в полках наводить порядок, ставить книги на место и по ходу этого дела приближаюсь к столу, открываю ящик стола и то, что мне не хотелось бы им отдавать, кладу в ящик стола. В это время один из обыскивающих оглядывается от шкафа, который он потрошит, смотрит на меня невидящим взглядом, ничего не говорит и отворачивается.

Часа три прошло, один звонит, что ничего не нашли. Там ему указание, чтобы искали дальше. Они искали еще два часа. В унитаз руку засунули, крупу пересыпали. Жена, чтобы успокоиться, сидит на кухне и строчит на машинке, что-то шьет, я у себя в большой комнате. Наконец опять звонит: „Ничего не нашли“. Там им команда, мол везите его самого. Они мне говорят: „Одевайтесь, поехали с нами“. Я говорю: „Обязательно поеду, но только с повесткой, чтобы было сказано там, по какому уголовному делу и в качестве кого: обвиняемого или свидетеля“. Он в телефон сообщает: „Повестку просит“. „Там вам дадут повестку“. Я говорю: „Нет, вы знаете, я туда поеду, а повестку нужно здесь“. Тут на авансцену выходит капитан милиции, в форме и говорит: „Вы знаете, я официальное лицо, я в форме, вы не подчиняетесь, да я вас сейчас посажу за неподчинение властям, да я сейчас вам устрою, сейчас понятых позову, ваших соседей“. Хлопает дверьми, выходит на лестничную клетку. Какие понятые? Понятые тут же сидят. „Немедленно одевайтесь“. Я говорю: „Нет. Вы знаете, я законопослушный гражданин, все по закону. Дайте повестку“. Стулья вперед, короче. Тогда приводит мою жену, показывает на меня пальцем и говорит: „Повлияйте на своего мужа. Он перед нами пытается демонстрировать свою мужскую силу“. Когда мы это услышали, мы заржали естественно. Они так и не поняли, что он сказал, поэтому мы смеялись только вдвоем. Тогда ругаясь несколько человек сели в „Волгу“ и поехали куда-то. Приезжают. За это время я, естественно, надеваю теплое белье, собираю еду. Когда к тебе приходят с обыском, такое впечатление, что входят во всю страну с обыском. Такая кампания началась. И непонятно, когда ты вернешься, совершенно непонятно.

По ходу дела пошел позвонил друзьям, что-то они не замечают ничего: „Вы знаете, у меня обыск“. Тут ко мне бросилась целая куча моих друзей. Они не успели доехать, приезжает поехавший за повесткой и привозит огромного амбала, вооруженного до зубов, он выглядел примерно так, как сейчас ОМОН или „Альфа“. Дает мне повестку, я внимательно читаю, там все написано: „… в качестве свидетеля и т. п.“ Я говорю: „Все, поехали“. И они спокойно сажают меня в „Волжанку“ и везут в прокуратуру, не в ГБ, а в районную прокуратуру. И соответственно там начинает допрос следователя прокуратуры. Как потом выяснилось, формальным поводом для обыска они избрали арест одного из диссидентских поэтов, христианских и первый вопрос они начали по отцу Дмитрию Дудко. И опять же как это распространялось в памятках, что такое КГБ и как себя нужно вести, я все точно, по тексту: имя, фамилию, отчество все сообщаю. „Скажите пожалуйста, знакомы ли вы с отцом Дмитрием Дудко?“ Я говорю: „Извините, этот вопрос не имеет никакого отношения к этому уголовному делу“. „А когда вы с ним встретились?“ „Извините, это не имеет никакого отношения к уголовному делу“.

Таким образом я отвечаю. Он начинает выходить из себя, начинает ругаться. „Вы нарушаете какую-то там статью УПК, мы вас посадим, вы должны и т. д.“. Я отвечаю: „Что на все вопросы относящиеся к этому делу я готов отвечать, правда я ничего об этом не знаю“. „Ну, — говорит, — сейчас я вам устрою“.

„Ну с вами сейчас прокурор разберется“. Пошел куда-то. Приходит и говорит: „Все! Вас прокурор вызывает. Все! Сейчас он вам покажет“. Огромный кабинет, сидит где-то в конце за огромным большим столом человек, который вскакивает и совершенно лучезарно: „Виктор Владимирович, здравствуйте! Заходите“. Один следователь крутой, другой добрый. И вот он добрый. Он говорит: „Вы знаете, я первый раз в жизни встречаю среди диссидентов нормального человека. Интеллигентного, красивого молодого человека. Я посмотрел ваше дело, вы учились отлично, вы философ. Как интересно. Откуда вы родом?“ Я говорю: „Из Белоруссии“. А он мне: „Надо же, а я Белоруссию освобождал, шел с войсками. Я знаю, там все православные были. Наверное поэтому вы стали верующим?“ Я говорю:

— Да.

— Да, вы такой талантливый, как жалко что вы не работаете, вам надо по профессии работать, мы вам поможем, обязательно. Только вот знаете, следователь задает вопрос, вы сами понимаете, что это нужно для вас же, для вашего же дела, для государства. Вы уж ответьте на все вопросы“.

Я говорю: „Я отвечаю на все вопросы, которые имеют отношение к делу. Но он-то мне задает вопросы, которые не имеют отношения к делу. На них я отвечать не буду“. „Как не будете? Я же вам только что все сказал. Я же вам все объяснил, что это надо для государства и пр.“. Я говорю: „Вы знаете, я отвечаю по закону. В законе писано то-то“. „Ах так. Рассмотреть заведение уголовного дела по факту тунеядства“. Здесь я был застрахован, потому что я трудовую книжку вел аккуратно, все справки собирал. Короче говоря, не прошло»[783].

Обыск, как видим, не всегда означал арест. Власти активно прибегали к профилактике. «Не только со мной, но и со многими моими знакомыми велись беседы о необходимости „интегрировать“ их в общество. Совершенно очевидно, что в недрах андроповского КГБ разрабатывался какой-то план интеграции инакомыслящих»[784], — рассказывает В. Аксючиц. Нередко власти ограничивались внесудебными наказаниями. Так, Г. Анищенко, подвергавшийся задержаниям и обыскам, в конечном итоге отделался увольнением с работы.

У. Лакер считает, что поведение властей в отношении инакомыслящих зависело от идеологической ориентации последних: «Интересно сравнить, как по разному обходились с академическими учеными Сахаровым и Шафаревичем. Шафаревич написал радикально-критическую работу о социализме, которую, как и другие его эссе подобного толка, опубликовали в Париже в 70-е годы. Он подписывал различные обращения диссидентов. И тем не менее его оставили в покое, а Сахарова, который исповедовал в то время идеи западной социал-демократии — не отрицавший социализм per se (как таковой — А.Ш.), — многие годы безжалостно преследовали. Сахаров хотел для России свободы; Шафаревич стоял за великую и сильную Россию. Второго можно было использовать; первый был неприемлем»[785]. В этом фрагменте работы американского публициста сосредоточено несколько распространенных стереотипов, заметно искажающих ситуацию. Репрессии властей определялись характером угрозы, которая исходила от «инакомыслящего», например, от Сахарова и Шафаревича. А это зависело от их действий. Имея более радикальные антисоциалистические взгляды, Шафаревич вел себя гораздо умереннее Сахарова, принимая в диссидентском движении более скромное участие. К началу наступления на диссидентов 1980–1983 гг. Шафаревич заметно снизил свою активность, и поэтому под удар не попал. Зато почвенник и державник В. Осипов, издававший журналы «Вече» (1971–1974) и «Земля» (1974), получил в 1975 г. 8 лет — он был «рецидивистом», так как сидел еще за «Маяк» (см. Главу II). Что касается периода до 1980 г., то говорить о жестоких преследованиях Сахарова можно только с большой натяжкой — академика не преследовали, а притесняли — то же самое можно сказать и о Шафаревиче. Отношение властей к антикоммунистам-державникам и диссидентам-социал-демократам лишь в последнюю очередь определялось их идеологией (достаточно вспомнить отношение властей к державнику А. Солженицыну). Почвенник мог попасть под колесо репрессивной машины, а либерал — нет. Но «патриотические» организации в меньшей степени были ориентированы на связь с Западом, а для либеральной оппозиции такая связь была естественной. Отсюда и разное отношение КГБ к организационным формам двух лагерей. Главным критерием здесь был уровень нелояльности и угроза внешнеполитическим позициям СССР.

Важную роль при определении судьбы диссидента играла его известность. Неизвестного было легче отправить за решетку, но тогда он тут же становился известным, повышалось его место в диссидентской «номенклатуре», что властям тоже не хотелось. Судьбу известного правозащитного лидера решали чаще всего обстоятельства «большой политики». «При обострении международной обстановки границы эти (имеются в виду границы дозволенного диссидентам — А.Ш.) сужались, но накануне встреч в верхах аресты были маловероятны… Положение диссидента представлялось положением обреченного лишь постороннему обывателю, те же, кто был близок к диссидентству, считали свое положение неустойчивым, рискованным, зависящим от неподконтрольных им факторов большой политики, но все же дающим шанс в тюрьму не попасть. Конечно в оценке величины этого шанса могли быть ошибки, — считает П. Волков. — …Балансирование на грани рождало и страх, и азарт. Привычка к неопределенности — бесшабашность. Иногда это вело к фаталистическим настроениям. Иногда парализовывало волю к свободе. По характеру обыска вполне точно научились определять, предшествует он аресту или нет. Тут значимым было и наименование уголовного дела, и время обыска. И вот точно зная о предстоящем аресте, далеко не все пытались скрыться, что кстати было вполне доступно, правда, вело к прекращению деятельности и контактов. Не всех, кого КГБ собирался посадить, он посадил. Кое-кому удалось скрыться. Их особенно и не искали»[786]. Однако легкость, с которой можно было уйти от преследования, лишний раз доказывает, что нежелание скрываться было вызвано не упомянутыми Волковым фатализмом и бесшабашностью, а желанием противостоять режиму до конца. Это стремление было органичным выражением тактики диссидентов, которая предполагала непримиримость к сложившемуся морально-политическому порядку и открытость действий.

* * *

Оказавшись под арестом, подследственный изолировался от внешнего мира. Начинались допросы, которые часто походили на академические дискуссии. Допрашивая писателя Л. Тимофеева, подполковник А. Губинский квалифицированно разбирает источники, приведенные в книге подследственного и подводит итог: «Таким образом, сделанный вами вывод в этой части не вытекает из использованного источника, то есть утверждение о тысячах колхозах по цифрам неурожайного года и относящимся всего к трем колхозам одной нечерноземной области противоречат объективному исследованию данного вопроса». Чем не фрагмент научной конференции? Далее тон «научного оппонента» становится более грозным: «К тому же говорилось о 6–7 пудах зерна и 10–15 рублях деньгами как о сумме оплаты труда колхозников за год, без учета количества выработанных трудодней — дополнительное свидетельство необъективности и преднамеренного искажения действительности». Итог «научного выступления» уже не академичен: «Покажите, разве это не является подтверждением вашего умышленного истолкования любых данных в ущерб их объективности, с целью возведения злобных клеветнических измышлений на существующий в СССР государственный и общественный строй»[787]. Результат — 11 лет лишения свободы уже в «горбачевском» 1985 г.

Рискованная игра в научный спор расширяла поле многомыслия, полулегально существовавшего в обществе. Здесь все зависело от резкости выражений, от открытого вызова власти, от неуступчивости ей. «Источники», которые диссиденты использовали для обоснования своих резких выводов, обычно можно было взять в библиотеке. Разговоры, которые потом инкриминировались в качестве преступных, велись далеко не только диссидентами. Но они делали более радикальные выводы и систематически распространяли наиболее неприятную для властей информацию. При чем не только в среде интеллигенции, но и за рубежом.

Советское государство восприняло предложенные правозащитниками правила игры и стремилось действовать по закону — благо он был драконтовским. В СССР «не возбраняется» мыслить иначе «чем большинство, критически оценивать те или иные стороны общественной жизни», — «другое дело, когда так называемые „инакомыслящие“ становятся на путь подрыва Советской власти, подрыва советского общественного строя, становятся на путь предательства, наносящего ущерб безопасности нашей страны»[788], — писал Ю. Андропов П. Капице. Прерывая выступление Л. Богораз с последним словом, судья заявил: «Вас судят не за ваши убеждения, а за ваши действия»[789]. Но в действительности карательная машина никак не могла отделить одно от другого, и ее представители всегда были рады, когда диссиденты предпринимали какие-то действия, кроме обычной пропаганды.

«Верхушка айсберга» диссидентства должна была вдохновлять остальных своим моральным примером, холодной неуступчивостью власти. Это предопределяло ключевую роль политического судебного процесса в тактике движения. Каждый процесс становился новым моральным поражением власти. Поняв это уже во второй половине 60-х гг., власти стремились переломить ситуацию, и пока не имели уверенности в успехе, взяли тайм-аут в начале 70-х гг. Им нужно было публичное покаяние, и его удалось добиться только в нашумевшим в 1973 г. деле Якира и Красина. Повторить успех КГБ сумело только в 1979–1980 гг., когда властям удалось добиться публичных покаяний некоторых оппозиционеров — одного из лидеров грузинской хельсинкской группы З. Гамсахурдия и отца Дмитрия Дудко[790].

Более типичным был процесс в стиле лучших традиций народничества XIX в. «Звездным часом, ужасом и восторгом каждого диссидента был суд. Суда ждали как важнейшего жизненного события, мысленно готовились к нему даже те, кто еще ничего не совершил. Суд был как бы проверкой биографии на истинность ее смысла»[791]. Речь на суде была средством агитации, ее писали заранее.

3-5 апреля 1979 г. проходил суд над И. Зисельсом, обвинявшимся в распространении запрещенной литературы. «Вести из СССР» писали об этом событии: «В первый день Зисельс объявил отвод суду, как небеспристрастному, ибо судьи — члены КПСС, а речь идет о критике ее политики. Зисельс просил также вызвать в суд более 500 свидетелей: всех, упомянутых в „Архипелаге ГУЛАГ“ и оставшихся в живых лагерников, а также авторов многих самиздатских книг и статей». В заключительном слове Зисельс говорил: «Мне 32 года. Я сделал выбор. Этот выбор — противостояние злу и насилию. Я успел сделать всего несколько шагов по выбранному мною пути. Но я счастлив, что выбор сделан, и что он таков»[792].

Речь на процессе была адресована не судье и далекой от диссидентства публике, подобранной по принципу лояльности. Она предназначалась для публикации в самиздате и в «голосах». Она была адресована единомышленникам и истории. Речи оказывали важное «побочное действие» — их публиковали на Западе. А западное общественное мнение оказывало все более ощутимое воздействие на правящую элиту СССР.

Глава Х Взлеты и падения

Что делать дальше? (1969–1971)

В 1969 г. диссидентское движение стало формировать свои организационные структуры. 28 мая была создана Московская инициативная группа защиты прав человека. В соответствии с установкой на легальность они обратились с официальной просьбой к властям о ее признании и создании обществ защиты прав человека так же в Ленинграде и Киеве. Ответа не последовало, но новая инициатива стала новой головной болью для Политбюро. Лидеры группы на этот раз были не простые, а «золотые». Помимо энергичного генерала П. Григоренко список инициаторов украшали П. Якир и В. Красин, которые были детьми известных советских деятелей. Формально это ничего не значило, но все же сажать детей Якира и Красина рука у партийных кормчих как-то не поднималась. Красин-старший был незапятнанным оппозиционностью соратником Ленина, а смерть Якира в 1937 г. была пятном на истории партии. Сам Якир провел детство в лагерях, и партия была перед ним «в долгу».

Между лидерами движения сохранялись серьезные разногласия, фиксировавшиеся КГБ: «Григоренко придерживается такой точки зрения: чем меньше нас, тем агрессивней мы должны себя вести, что единственное наше спасение в непрерывных атаках, что мы партизаны и должны придерживаться партизанской тактики, то есть заниматься непрерывными вылазками. Если мы замолчим или снизим интенсивность нашего давления, то нас раздавят». Красин же считает, что «существует центральное российское движение. Какое оно ни маленькое, ни убогое — оно существует, и это факт… Кроме героизма, кроме жертвенности, которые лежат в основе этого, это движение открытое, легальное, движение, которое не пользуется традиционными методами подпольщины, конспирации, подрывной деятельности, свержения и прочее. Оно имеет свои определенные этические принципы. Главный принцип и главное оружие его — это гласность… Демонстрация — это пока еще не форма. Это пока истерическая форма. Пока на демонстрацию ходят 20–30—40 человек, это не демонстрация. На демонстрацию нужно выйти 1000 человек, тогда это будет демонстрация. Пока единственной апробированной формой, и даже признанной властями, является форма наших письменных протестов»[793].

В диссидентской и околодиссидентской среде обсуждалась возможность усиления нелегальной составляющей ради того, чтобы все же перейти к решению политических задач. У П. Якира была обнаружена копия документа «Тактические основы демократического движения в СССР», где говорилось о «развертывании решительной борьбы за политическое освобождение от тоталитарной диктатуры партийно-правительственной элиты». «…Демократы считают, что легальные формы движения, выполнив свою историческую роль, в основном исчерпали себя. Поэтому борьба за демократизацию должна осуществляться в зависимости от местных условий в легальных, подпольно-легальных и подпольных формах… Подпольные формы должны в первую очередь базироваться на надежные и стойкие кадры… Цель подпольной борьбы — накопление кадров, способных возглавить борьбу с засильем партийной элиты, и создание противостоящей ей силы»[794].

Еще более решительные идеи высказывала В. Новодворская, но безуспешно: «К диссидентам я пришла с готовой программой подрывной деятельности: листовки, создание политической партии, организация народа для борьбы… Мое стремление сделать оргвыводы (Карфаген должен быть разрушен) очень раздражало старшую диссидентскую генерацию… Теперь до меня доходит, — писала Новодворская в 1993 г., — что конфликт между мной и эпохой заключался отнюдь не в том, что я была человеком Запада, а все остальное принадлежало советской действительности и тяготело к большевизму, а как раз в том, что я была законченной большевичкой, а так называемая застойная действительность — сытая, вялая, более частная, чем общественная, тяготела к Западу гораздо больше, чем я»[795]. Еще в конце 80-х гг. Новодворская и ее сторонники категорически отрицали квалификацию ее со стороны оппонентов как «белой большевички». Но диссидентское сознание было куда ближе к революционному, чем среднее советское.

«Я не любила людей, за исключением тех, кто шел в той цепочке под красным зимним солнцем Солженицына; но я научилась любить Россию, когда поняла, что она несчастна»[796]. Нелюбовь к конкретным людям очень многое объясняет в генезисе нового поколения российского радикализма. Абстракции (Россия, свобода, справедливость, нация, Запад) опять оказывались важнее конкретных интересов конкретных живых людей. У Новодворской это проявилось раньше и острее, чем у других, но это был только «первый звонок».

В итоге выбора тактики возобладала точка зрения Красина. Она укладывалась в устоявшуюся к этому времени традицию диссидентов, способствовала выживанию движения и позволяла ему эволюционно расти. «Наступательные» предложения Григоренко или создание подпольной партии могло спровоцировать власти на то, чтобы прихлопнуть «остров непослушания». Как оказалось, стратегии Красина хватило на три года — она позволила движению подрасти, после чего Политбюро всполошилось и развернуло борьбу всерьез.

* * *

В 1970 г. на роль лидера диссидентского движения начинает выдвигаться академик А. Сахаров. После опубликования его «Размышлений» на Западе Сахаров был отстранен от секретных работ и переведен в Физический институт Академии Наук. Руководство страны смущало не столько содержание работы Сахарова, сколько сам факт несанкционированной публикации политического манифеста.

В 1970 г. А. Сахаров, А. Твердохлебов и В. Чалидзе создали Комитет прав человека (в 1971 г. в него вошел также член-корреспондент АН И. Шафаревич). Если Инициативная группа представляла «общественность», то Комитет стал как бы научно-исследовательской организацией, которая «исследовала» вопрос и могла направлять результаты исследований властям и другим желающим. Наибольший интерес Комитет вызвал у жалобщиков, отчаявшихся добиться справедливости в советских инстанциях. А тут образовалась еще одна инстанция, которую они принялись осаждать, поглощая время академика. Помочь большинству из них он не мог.

Комитет был удачной формой для осуществления планов Р. Медведева — соединить потенциал инакомыслящих и статусных прогрессистов. Братья Медведевы сыграли важную роль в развитии инакомыслия самого Сахарова, и он был внимателен к их инициативам. А тут еще тактика Роя Медведева подтвердила свою эффективность при спасении Жореса Медведева от психиатрических репрессий.

В это время переход Сахарова на «враждебные позиции» не был широко известен, и он мог добиваться приема в высоких инстанциях. Также он сохранял влияние на академиков. Это и пригодилось в деле Жореса, который был принудительно направлен в психлечебницу в мае 1970 г. Но это была неудачная цель. Во-первых, брат Жореса Рой подключил к вызволению свои широкие связи в прогрессистской интеллигенции. Во-вторых, Жорес был памятен интеллектуальной элите по антилысенковской борьбе 1964 г., когда его сочинение о гонениях на генетику, напечатанное в самиздате, произвело фурор. Теперь превращение Ж. Медведева в «психа» бросало тень и на саму эту борьбу. Так что А. Сахарову удалось мобилизовать академиков в поддержку Медведева.

12 июня 1970 г. Министру здравоохранения СССР пришлось собрать специальное совещание в своем кабинете. «Здесь в присутствии министра директор Института судебной психиатрии Г. Морозов и главный психиатр Минздрава А. Снежневский сделали для пяти академиков специальный доклад о состоянии и достижениях советской психиатрии и отдельно — о „болезни“ Ж. А. Медведева. Разгорелась жесткая полемика. Сахаров был крайне резок, и он с самого начала заявил, что не может считать данное совещание конфиденциальным. Что касается П.Л. Капицы, то он, по своему обыкновению, просто высмеивал и Петровского, и обоих докладчиков. „Всякий великий ученый, — замечал Капица, — должен быть немного ненормальным. Абсолютно нормальный человек никогда не сделает большого открытия в науке“. „Разве психиатры так хорошо знают все другие науки, — добавлял Капица, чтобы судить — что там разумно, а что неразумно. Эйнштейна также многие считали ненормальным“ и т. п. Позднее мне рассказали об этом необычном совещании, которое длилось несколько часов, и Сахаров, и Капица. Ради шутки, Петр Леонидович выставил оценки участникам. Академикам А. Александрову и Н. Семенову он поставил оценку „три“, а академикам Борису Астаурову и А. Сахарову — „пять“. Б. Петровский покинул это совещание с мрачным видом, и он сдался первым. Продолжение акции означало для него потерю лица в Академии наук. И хотя психиатры отказались изменить свои диагнозы, 17 июня утром Жорес был освобожден»[797], - вспоминает Р. Медведев.

Сахаров попытался закрепить этот тактический успех политически. В письме, которое вместе с академиком подписали сторонники «наведения мостов» между оппозицией и властью Р. Медведев и В. Турчин, они пытались убедить советское руководство в том, что научно-технический прогресс невозможен без демократизации. Сахаров надеялся, что под письмом удастся собрать подписи видных ученых, однако время петиционных кампаний уже прошло. «Сахарова несколько позже пригласил к себе Президент АН СССР Мстислав Келдыш, которому было, конечно, дано на этот счет соответствующее поручение. Келдыш был знаком с „письмом трех“ и уверял собеседника, что он вполне разделяет его демократические убеждения. Но советский народ, по его словам, просто не готов к демократии. „Вы не представляете, — говорил Келдыш, — насколько плохо живут наши рабочие, крестьяне и служащие. И если завтра мы введем свободу печати и начнем проводить другие демократические реформы, то люди могут нас просто смести. Дать этим людям демократические права сегодня еще нельзя, надо сначала обеспечить им благосостояние“. Сахаров возразил: — „Вы никогда не сможете дать этим людям благосостояние, так как при той системе, которая у нас существует, вы не сумеете это благосостояние создать“»[798]. Отказ властей от диалога склонял Сахарова к мысли о том, что нужно пойти другим путем.

Большое значение для дальнейшей жизни Сахарова сыграло знакомство в 1970 г. с участницей диссидентского движения Е. Боннэр, которая в 1972 г. стала его женой. Влияние Боннэр усилило радикализацию взглядов академика (проходившую, впрочем, и до встречи с ней). Появление рядом с Сахаровым такой сильной личности, как Боннэр, вызвало изменение круга общения академика, что вызвало разочарование части его прежних друзей, таких как Р. Медведев и В. Чалидзе. Но критические замечания в адрес жены Сахарова лишь ускоряли размежевание. Как признавал Р. Медведев, «он был всегда совершенно равнодушен к нападкам и обвинениям в свой адрес, но он крайне болезненно реагировал на все обвинения в адрес своей жены и своей новой семьи, сознавая, что он невольно является виновником всех этих неприятностей близких ему теперь людей»[799].

Радикализация взглядов Сахарова и охлаждение его отношений с кругом Р. Медведева окончательно похоронило планы создать коалицию между диссидентами и статусными прогрессистами, которая сможет давить на Политбюро. Но в начале 70-х гг. такая тактика все же была бесперспективна.

* * *

У диссидентского движения был важный союзник, который, при близости взглядов, так и не стал частью правозащитного движения, поскольку не очень-то ценил право. Речь идет о Солженицине. Его сила была в известности, которой к 1970 г. не было ни у кого из диссидентов. А в 1970 г. он получил еще и статус одного из величайших писателей мира — Нобелевскую премию. После истории с Пастернаком можно было бы объявить саму премию малозначительной, если бы не пышный пиар вручения премии Шолохову.

Став фигурой мирового значения, Солженицын предложил властям новый компромисс: опубликовать «Раковый корпус» и снять ограничения в чтении уже опубликованных произведений[800]. После этого Солженицын предлагал уже в дружеской обстановке рассмотреть вопрос о публикации его романа «Август четырнадцатого» (в этом начале «Красного колеса» антикоммунистическое содержание еще не было очевидно прописано, да и Солженицын мог пойти на редакционную уступку).

Но теперь уже руководство КПСС не было склонно идти на уступки. Солженицына можно было легализовать, а он пойдет на новые неподконтрольные шаги — и тогда придется по новой исключать, идти на новый скандал. В итоге руководство КПСС решило пережить еще одно дело Пастернака, но теперь уже с непримиримым лауреатом.

Было решено выпустить Солженицына на вручение, и если он будет себя антисоветски, не впускать назад. Разгадав этот план, Солженицын отказался от поездки. Он собирался следовать своему плану, готовил свой «страшнущий залп».

Оказалось, что Солженицын — не искатель дешевой славы на Западе, мечтающий об эмиграции. В 60-70-е гг., еще не испытав прелестей комфортной жизни на Западе, он дышал Идеей, он верил в свою Миссию.

С этим нужно было что-то делать. Посадить? Только в самом крайнем случае. Солженицын — это не Синявский и Даниэль, это — лидер целого общественного течения, вызывающего симпатии также остальной части фрондирующей интеллигенции.

Самым соблазнительным решением было бы как-то интегрировать Солженицына и Сахарова в советское общество, добиться от них признания каких-то приемлемых для режима рамок своей общественной деятельности, пусть и расширенных. Вернуться к переговорам предлагали и некоторые члены государственного руководства. Наиболее четко и последовательно эту позицию выразил Министр внутренних дел Н. Щелоков в своей записке Брежневу, написанной осенью 1971 г.

Щелоков признавал: «1. Солженицын стал крупной фигурой в идеологической борьбе…

2. Объективно Солженицын талантлив. Это — явление в литературе. С этой точки зрения он представляет безусловный интерес для Советской власти…

3. При решении вопроса о Солженицыне необходимо проанализировать те ошибки в отношении творческих работников, которые были допущены в прошлом». Эта мысль была подчеркнута Брежневым. «Непонятно, зачем следовало исключать Солженицына из Союза писателей за книгу „Раковый корпус“, которая написана с тех же самых идейных позиций, что и „Один день Ивана Денисовича“. В первом случае его приняли в Союз писателей, во втором случае его исключили из Союза… „Проблему Солженицына“ создали не умные администраторы в литературе». Эту мысль Брежнев тоже подчеркнул. Администраторы в литературе (и определявшие их политику администраторы в идеологии) могли возразить министру, что Солженицына исключили не за «Раковый корпус». Но Брежнев, который в 1969 г. санкционировал исключение Солженицына из Союза писателей, теперь уже понял, что шанс на компромисс упустили напрасно, и тоже был бы не прочь свалить ответственность на стрелочников и подумать над свежими решениями.

По мнению Щелокова, в истории с Солженицыным повторяются ошибки в деле Пастернака, «Доктор Живаго» которого вполне мог быть напечатан после редактуры. Надо «не отвергать литературные произведения, а трансформировать их». Замолчать произведение невозможно — объективно слишком широки связи советской интеллигенции с Западом.

А теперь на свободу выходят Синявский и Даниэль. И что — они становятся мучениками, проблема «не снята, а усугублена. Не надо таким образом усугублять проблему и с Солженицыным» (здесь заметно, что полемика по вопросам литературы переплетается с межведомственным соперничеством — репрессивные меры против Солженицына планировались по линии КГБ).

Щелоков убеждал Брежнева, что литераторов нужно воспитывать, и «окрик, команда, гонение — совершенно негодные средства». Нужно было издать произведения Солженицына после редактирования, и тогда Запад охладел бы к нему, так как «за границей не проявляют интереса к авторам, которых мы приподнимаем сами». Чтобы сделать свою мысль более убедительной и приемлемой для ортодоксальных коллег, Щелоков цинично предложил «не публично казнить врагов, а душить их в объятиях». Получалось — различие в методах при единстве цели. В действительности за таким подходом стояла нетоталитарная модель советского общества, принципиальный отказ от возвращения к единомыслию. «Удушение в объятиях» таких людей, как Сахаров и Солженицын, могло представлять собой процесс с результатом, бесконечно отдаленным во времени. Тем не менее, нужно «бороться за Солженицына, а не против Солженицына».

Щелоков предлагал такую платформу для компромисса — Солженицын должен заявить: «у меня нет никаких расхождений с Советской властью. У меня нет никаких расхождений с партией. Я — советский писатель. Я горжусь тем, что происходит в стране. У меня расхождения с моими литературными коллегами»[801].

Очевидно, что в 1971 г. Солженицын уже не мог сделать такие заявления. Но пойти на компромисс, на сотрудничество мог — предложением сотрудничества дышит и его «Письмо вождям Советского Союза». Солженицын претендовал на роль советника вождей, и это тоже могло быть реалистичной платформой для переговоров о сотрудничестве, сам процесс которых как правило снижает накал борьбы.

Ознакомившись с запиской Щелокова, Суслов в первое время не знал, как реагировать. На ближайшем заседании секретариата ЦК, посвященном проблеме Солженицына, ее отложили в сторону, и стали обсуждать… квартирный вопрос писателя. В этом также проявлялось стремление не сжигать мосты. Как-то устроить текущие дела, а потом уже определяться принципиально. Ростропович «ставит вопрос о том, чтобы Солженицына выселить из его дачи. Но для того, чтобы выселить, надо разрешить ему где-то проживать». В Рязань Солженицын возвращаться не хотел — на прежней квартире жила его бывшая жена Н. Решетовская, от которой он ушел к москвичке Н. Светловой. А московской прописки у него не было. Давать ли прописку, или разрешить построить домик под Малоярославцем? Так и не определились пока[802]. Ростроповичу пришлось еще помучиться с беспокойным соседом. В августе 1973 г. Солженицыну официально отказали в московской прописке.

Наиболее последовательно Щелокову оппонировал Андропов: «Анализируя материалы в отношении Солженицына, а также его сочинения, нельзя не прийти к выводу, что мы имеем дело с политическим противником советского государственного и общественного строя. Ненависть Солженицына к Советской власти, его попытки бороться с ней прослеживаются на протяжении всей его сознательной жизни, в разное время отличаясь лишь методами, степенью активности и возможностями распространения своих чуждых социализму взглядов»[803].

К 1972 г. в Политбюро определились, что идти на уступки Солженицыну опасно. Он — убежденный противник. Фрондирующие писатели видят, что ему все сходит с рук, и сами разболтались. А ведь после получения Нобелевской премии Солженицын получил материальную независимость и, соответственно, организационные возможности для выстраивания оппозиционной организации из своих адептов (как оказалось — немногочисленных в более левой диссидентской среде).

Проблему «антиобщественных элементов» нужно было как-то решать. В 1972 г. Политбюро решило наконец определиться, что делать с разрастающимся «островом свободы».

Испытание на прочность (1972–1974)

30 марта 1972 г. Политбюро обсуждало вопрос о диссидентском движении. Заседание началось с доклада Андропова, который был всецело поддержан Брежневым: «Разумеется, мы не можем себе представить все это иначе, как одну из форм классовой борьбы. А борьба эта остается и в международном масштабе, и, благодаря воздействию на некоторую отсталую часть людей, — внутри нашей страны»[804]. Брежнев призвал пресекать эти явления в корне, не позволять подонкам человеческого общества отравлять атмосферу советского общества[805]. Казалось, после этого диссидентское движение должно было в полном составе перекочевать за решетку.

К этому моменту предварительные согласования уже склонили чашу весов в пользу главы КГБ.

Но нет, после столь грозных заявлений брежневский подход оказался дифференцированным. Брежнев сосредоточился на тех «отщепенцах» (интересно возрождение этого термина XIX века, которым характеризовалась в свое время революционная молодежь), которые идут в открытый бой. К ним Брежнев отнес не Сахарова и Солженицына, а «бравирующего своей безнаказанностью» Якира и украинского писателя-диссидента И. Дзюбу. Последний оказался весьма кстати в связи с борьбой против национального уклона в руководстве ЦК КП Украины, то есть против П. Шелеста. Ведь Дзюба выступил со своим трактатом «Интернационализм или русификация» еще в 1966 г., а украинское руководство тогда не принял мер[806]. Может, сочувствовало? А теперь текст Дзюбы опубликован за границей, и он открыто борется за национальную самостоятельность Украины[807].

То, что Сахаров и Солженицын также вполне открыто отстаивали враждебные взгляды и бравировали своей безнаказанностью, Брежнев говорить не стал. Было решено нанести для начала удар по авангарду, а не по штабам диссидентства.

И. Дзюба писал свою книгу «Интернационализм или русификация» с марксистско-ленинских позиций, собрав многочисленные высказывания классиков против шовинизма. Проверив марксистко-ленинское определение нации на примере процессов, происходящих с украинцами, автор пришел к выводу, что украинская нация переживает не расцвет, а кризис — украинцы не живут на одной территории, на Украине живут не только украинцы. То есть речь идет о процессах размывания жестких национальных рамок, вообще характерном для ХХ века — и в капиталистическом мире тоже. Но для Дзюбы это — не естественный процесс, а следствие «сомнительности суверенитета правительства Украинской ССР на территории Украины»[808]. А такая фраза — уже криминал, «клевета на советских строй».

Его книга имела хождение среди украинских руководителей, которые также не прочь были покритиковать русификацию. Но когда над первым секретарем ЦК КПУ П. Шелестом развезлись громы и молнии — в том числе и за национализм — Дзюба оказался крайним. Он продолжал критиковать советскую национальную политику, его сочинение уже гуляло в самиздате — налицо агитация. В 1972 г. И. Дзюбе дали 5 лет[809], но после опубликования его покаянного письма — выпустили в 1973 г. Дело было сделано, национальный уклон Шелеста был увязан с диссидентской националистической угрозой. 24 мая Шелест потерял пост первого секретаря ЦК КПУ. 22 февраля 1973 г. в постановлении ЦК КПУ «О книге П.Е. Шелеста „Украина наша Советская“» бывший первый секретарь ЦК КПУ был обвинен в серьезных националистических ошибках.

* * *

Но на заседании 30 марта 1972 г. члены Политбюро все же подняли вопрос о вождях оппозиции. Арестовать Якира и Дзюбу — это конечно, хорошо. Давно пора. Но что делать с Сахаровым и Солженицыным? Гришин поставил вопрос, который обошел Брежнев: «Я думаю, что надо с Якиром и с Солженицыным просто кончать». Нет, Гришин не был кровожаден, просто он хотел решить назревшую проблему: «Другое дело, как кончать. Надо внести конкретные предложения, но из Москвы их надо удалить. То же самое и с Сахаровым. Может быть, с ним надо побеседовать, я не знаю, но надо тоже кончать как-то с этим делом, потому что он группирует вокруг себя людей».

Посетовав на Хрущева, который поднял на щит этих «подонков», члены Политбюро стали обсуждать возможность отправить диссидентов в ссылку. Правда, закон требовал суда для любого наказания — не сталинские времена. А судебный процесс — это новый скандал. Проблема.

И тут вскрылось разногласие по поводу отношения к самим диссидентским вождям. Суслов считал, что «агитировать Сахарова, просить его — время прошло». Подгорный, обрушившись на Солженицына, на счет Сахарова не согласился: «Что касается Сахарова, то я считаю, что за этого человека нам нужно бороться» (Подгорный повторил формулировку более либерального Щелокова, употребленную в отношении более «вредного» Солженицына). Его поддержал и Косыгин, который предложил к тому же упирать не на карательную, а на политико-воспитательную работу, и в итоге сделал «крайним» Андропова: «с этими лицами должен решать вопрос сам т. Андропов в соответствии с теми законами, которые у нас есть. А мы посмотрим, как он этот вопрос решит. Если неправильно решит, то мы поправим его». Андропов никак не хотел быть крайним: «Поэтому я и советуюсь с Политбюро». В итоге инициативу взял в свои руки Подгорный, который претендовал в это время на роль главного специалиста в Политбюро по вопросам законодательства и законности: («надо поручить мне, т. Андропову… еще раз разобраться»)[810]. Андропов был рад прикрыться авторитетом Подгорного от других вождей. Если Якира и Дзюбу вскоре арестовали, то вопрос с Солженицыным опять «завис».

Через год Сахаров «допек» уже и Косыгина, и он просил Андропова продумать, какие можно принять в отношении академика «более строгие меры». Но предварительно Косыгин хотел все же поговорить с Сахаровым[811] (затем эту миссию поручили Суслову). Но то члены Политбюро были заняты, то Сахаров делал очередное выступление, которое исключало встречу. Так она и не состоялась.

* * *

«Апогеем репрессий стало так называемое Дело № 24 — следствие над ведущими деятелями Московской инициативной группы по защите прав человека в СССР П. Якиром и В. Красиным, арестованными летом 1972 г. Дело Якира и Красина задумывалось органами безопасности как процесс против ХТС, поскольку не составляло секрета, что квартира Якира служила главным пунктом сбора информации для „Хроники“»[812].

На суде 27 августа П. Якир и В. Красин, как довольно рассказывал коллегам Андропов, «полностью признали себя виновными, в своих выступлениях разоблачили многих иностранных деятелей, выступили против Сахарова»[813]. Якир и Красин выдали известную им часть сети распространения ХТС. Раскаявшихся вождей наказали мягко — 1 сентября присудили их к трем годам ссылки. 5 сентября Якир и Красин выступили с раскаянием по телевидению.

Почему следователям удалось сломать Якира, который в 1969–1972 гг. был первым среди равных лидеров движения, превосходя по влиянию Сахарова? Говорят о нежелании возвращаться в лагерь, где Якир провел 17 лет жизни. Но это не останавливало многих других. Возможно, они были готовы сесть (об этом задумывался каждый диссидент). Якиру и Красину угрожали расстрельной статьей, а это было уже слишком. Здесь КГБ применил сталинский метод, но честно. Раскаялся — получи мягкое наказание. Сахаров напоминает об алкоголизме Якира[814]. Эта слабость создавала дополнительную уязвимость. У других лидеров были свои слабости, но они оборачивались силой в борьбе с режимом. Сахаров был «подкаблучником», но его жена была еще радикальнее его самого. Солженицын страдал мессианством, и пока вокруг него кипели страсти — готов был взойти на Голгофу (когда страсти стали кипеть в стороне от него, он не рискнул вернуться в горящую страну в 1991 г.). Якир и Красин были рациональны, разумны, им не хватало сумасшедшинки других «закоперщиков», и следователи рационально объяснили вождям, почему их дело обречено на неудачу. Просчитав ходы вперед, они сдались.

Р. Медведев вспоминает: «Именно в 1973 году диссидентское движение стало раскалываться, и этому было несколько причин. Проблема борьбы против реабилитации Сталина отошла в это время на второй план, и даже общая борьба против политических репрессий и за свободу мнений не могла объединить диссидентов. Многих деморализовала капитуляция Петра Якира и Виктора Красина, которые немало лет являлись центром притяжения для большой группы диссидентов. Позорное поведение Якира и Красина на судебном процессе над ними и на специально собранной пресс-конференции привело даже к самоубийству одного из активных правозащитников — Ильи Габая[815]. Много проблем появилось в наших рядах в связи с возросшими возможностями эмиграции. Это было время разрядки, однако некоторые послабления в сфере эмиграции сопровождались усилением давления и репрессий против многих диссидентских групп»[816].

* * *

В руководстве страны отношение к инакомыслию было двойственным. Члены Политбюро в большинстве своем были людьми не кровожадными, осуждали сталинские репрессии, гордились успехами социально-экономической и внешней политики. А тут кучка отщепенцев упрекает их в том, что они не в состоянии даже собственные законы соблюдать и в этом отношении — сродни Сталину. Обидно. Сначала обитателям кремлевского Олимпа казалось, что их правота очевидна, и круг инакомыслящих можно легко изолировать, поставить под контроль, сохранив лицо перед Западом. Часть членов Политбюро считала эти игры излишними, а терпимость к диссидентам — недопустимой. В 1972 г. набирала силу Разрядка, и диссидентство могло помешать маневрам советской политики. Но и громкие процессы могли помешать еще сильнее. Успех в деле Якира и Красина показал — возник шанс извести диссидентство.

Характер репрессий изменился. Теперь предпочитали не сажать, а высылать из страны. Ведь даже посаженный диссидент представлял проблему. Многим правозащитникам предложили выбрать между новым сроком и отъездом. В июле-октябре 1973 г. были лишены гражданства Ж. Медведев, выехавший в Великобританию по научным делам; В. Чалидзе, выехавший в США так же с научными целями. В августе позволили уехать во Францию А. Синявскому, в сентябре — подтолкнули к выезду в Израиль одного из ведущих членов ИГ и редактора «Хроники» А. Якобсона.

Вот и настало время решить проблему Сахарова и Солженицына. И здесь власти нарвались на жесткое сопротивление, которое смазало впечатление от победы на процессе Якира и Красина.

16 августа 1973 г. Сахарова вызвали в Прокуратуру СССР, где попытались заставить академика отойти от проигранного диссидентского дела. Сахаров записал содержание беседы и передал его для публикации в «Нью-Йорк таймс». Затем, не дав противнику опомниться, Сахаров собрал пресс-конференцию, где высказался по широкому кругу политических проблем. Эта пресс-конференция стала сенсацией. Если раньше академик обращался к властям, предлагая и требуя, то теперь его адресатом стал Запад. Более того, Сахаров однозначно встал на сторону Запада в глобальной борьбе. Похвалив разрядку, Сахаров высказал опасения, как бы она не повредила Западу, который перед лицом коммунистической угрозы «должен проявлять осторожность, единство и твердость»[817].

Такого власти не ожидали, и ответили массированной кампанией, которая длилась около месяца. Началось с гневного письма 40 академиков, но затем газеты публиковали статьи о Сахарове и Солженицыне регулярно. Советские граждане, которые раньше нечасто слышали о Сахарове, теперь узнали из многочисленных публикаций, кто наш главный внутренний враг, вождь пятой колонны и противник мира и разрядки. Даже фигура Солженицына на время поблекла, но он-то готовил «страшнущий залп», который вскоре и грянул.

Сахаров тоже не сидел сложа руки и отвечал на залпы СМИ новыми пресс-конференциями и заявлениями. 5 сентября он нанес ассиметричный удар, разоблачив карательную психиатрию и потребовав инспекции советских тюрем и психушек международным Красным Крестом.

Диссиденты включились в международные игры, не имея опыта, и нередко «подставлялись». В сентябре А. Сахаров, А. Галич и В. Максимов направили письмо Хунте Пиночета с обеспокоенностью судьбой П. Неруды. Письмо было составлено в таких тонах, что выглядело как признание нового чилийского режима. Разразился новый скандал. Публично Сахаров отрицал, что симпатизирует хунте Пиночета, но в беседе с В. Некрасовым академик признался: «В этом письме я ее не защищал. Я защищаю ее за этим столом. Хунта — это корниловский мятеж, только удавшийся. Если бы Корнилов победил, то он расстрелял бы 500 большевиков… Или 10 тысяч, и спас бы 40 миллионов, которых погубили большевики. Корниловский мятеж, к сожалению, не удался»[818]. Эта подслушанная КГБ беседа показывает, как далеко вправо зашла эволюция академика.

Формально отказавшись от борьбы за власть и справедливо возмущаясь арестом нескольких инакомыслящих, часть диссидентов на самом деле готова была оправдать расстрелы сотен политических противников.

* * *

В этих условиях неизбежно было размежевание. Медведев раскритиковал письмо Сахарова пиночетовской хунте, а окружение Сахарова во главе с писателем Максимовым обрушилось на Медведева с намеками на сотрудничество с властями против диссидентов[819]. Поскольку лидерами оппозиционной интеллигенции были изрядно поправевший Сахаров и еще более правый Солженицын, то левые оказались аутсайдерами диссидентского движения.

В дальнейшем дистанция между большинством диссидентов и Р. Медведевым углублялась. В. Буковский с присущей ему категоричностью пишет об этом: «Выдвинули Сахарова на Нобелевскую премию — Жорес Александрович уже в Норвегии, убеждает общественность, что нельзя дать премию мира создателю водородной бомбы. Разворачивается кампания в защиту арестованных хельсинкцев — Жорес Александрович в парижской газете объясняет, как вреден шум на западе для людей „там“. Приговорили Гинзбурга к восьми годам строго режима — Рой Александрович спешит с заявлением, какой плохой человек Гинзбург»[820]. Как видим, резкая критика Буковского касается не идеологии Медведевых (которая радикального либерала, разумеется, тоже не удовлетворяла), а тактики братьев. Не менее активно выступали против этой тактики и социалисты — в том числе и согласные с Р. Медведевым относительно вопросов, связанных с оценкой революции, социализма и т. п.

В 1978 г. Медведев критиковал Сахарова за то, что тот «окружил себя эктремистами» и «изолировался от академической интеллигенции», через которую мог бы оказывать воздействие на правящие круги[821]. Эти замечания были изложены в достаточно резкой форме, и были восприняты в качестве обвинений. Ответная реакция не заставила себя ждать, причем последовала она как раз со стороны социалистов — спор носил не идеологический, а этический характер. В ноябре 1978 г. П. Абовин-Егидес обвинил Р. Медведева в том, что он идет «от предложения „не давать легкомысленных поводов“ к предложению вообще „не давать поводов“ — а это, по существу, является предложением отказаться от борьбы…»[822]. К выступлениям против Медведева присоединилась Р. Лерт. Эта «гражданская война» в среде социалистов не имела прямого отношения к идеологии, но все же вытекала из нее. Р. Медведев считал, что возвращение системы на «правильный путь» возможно путем осторожной эволюции, без качественных скачков. «Реальный социализм» не был враждебен идеалам Медведева и лишь несколько «искажал» их. Либералы и большинство социалистов не принимали существовавшей в СССР системы в принципе. Для либералов она противоречила естеству человека, его стремлению к свободе. Для социалистов Абовина-Егидеса и Лерт социализм соответствовал естеству человека и его стремлению к свободе. Следовательно, то, что существовало в СССР, не было социализмом и с ним нужно было бороться не на жизнь, а на смерть. Но это означало и сомнительность теории «конвергенции» для социалистов, хотя и по другим причинам, нежели для радикальных либералов. Если для последних существовавший в СССР строй был тоталитарным и в принципе не совместимым с идеализированной ими западной системой[823], то для социалистов смесь враждебного им «несоциализма» с не менее враждебным капитализмом была лишена всякой привлекательности. Нужно было искать что-то иное.

* * *

В кампании 1973 г. Сахаров не был одинок, его поддерживали своими выступлениями Ю. Орлов и Л. Чуковская, И. Шафаревич и А. Галич, круг либералов, который сделал ставку на Сахарова как на лидера диссидентского движения. Во всяком случае, о разгроме движения в 1973 г. говорить не приходится.

В сентябре накал кампании против Сахарова стал спадать, в центр выдвинулась проблема Солженицына, круг сторонников которого был уже, а вот читателей — шире, чем у Сахарова.

В августе 1973 г. в руки КГБ попала рукопись «Архипелага ГУЛАГ». Книга стала последней каплей для «вождей Советского Союза».

Узнав, что «бомба» обнаружена, Солженицын дал отмашку, и в декабре 1973 г. началась публикация «Архипелага» за границей. Через тамиздат он стал просачиваться за границу и одновременно распространяться с самиздатом.

«Архипелаг» не мог быть строго научным исследованием, так как архивы были закрыты, и поэтому Солженицын решил «применить метод художественного исследования, т. е. там много логики, там очень ясная схема, очень ясное построение, но во многих недостающих звеньях работает интуиция»[824]. Таким образом, «Архипелаг» задумывался как идеологический и публицистический текст. Он должен был тараном пробить брешь молчания, открыв таким образом возможность для дальнейшей работы историкам, и, что важнее, изменить сознание людей, от которых сокрыта правда. Идеологическое воздействие «Архипелага» действительно было сильным, что объяснялось прежде всего отсутствием альтернативной информации по этой теме (даже западные исследователи обладали в этой области очень скромной источниковой базой).

По мере выхода новых томов «Архипелага» его концепция постепенно менялась, поскольку взгляды Солженицына продолжали сдвигаться вправо. Если в первом томе Солженицын сочувствует трагедии людей, которые поневоле сотрудничали с нацистами, а потом оказались в лагерях, то затем он представляет коллаборационистов героями, бросившими вызов коммунизму.

Режим решил не вступать в дискуссию и просто репрессировал за распространение «Архипелага» как антисоветского произведения (каковым оно объективно и являлось). Это подогревало интерес, делало точку зрения Солженицына канонической в неофициальной среде.

Триумфом Солженицына стала публикация «Архипелага» в «Новом мире» во время Перестройки. Но в этот момент книга превратилась в памятник исторической мысли, в документ прошлого. Работа интуиции должна была уступить место доводом разума. Историки пошли в архивы и серьезно скорректировали картину, нарисованную в художественном исследовании. Правда, в вихре идеологической борьбы эта работа не была особенно востребована, ведь по-прежнему «ясная схема» ценится больше, чем поиск истины, и воспоминания о прочитанном когда-то «Архипелаге» помогают бойцам идеологических фронтов подыскивать аргументы для теледебатов.

Успех «Архипелага» оказал решающее, и скорее негативное воздействие на творчество самого Солженицына. Он уверовал в метод «художественного исследования» и стал применять его там, где источники были в избытке, и где давно обосновались историки (и не только отечественные, но и западные).

В отрыве от Родины «Солженицын» сосредоточился на публицистике и создании самого обширного труда своей жизни — «Красное колесо» о периоде Первой мировой войны и Революции[825].

* * *

На заседании Политбюро 7 января 1974 г. Андропов сделал доклад о ситуации, сложившейся с Солженицыным. Опасность Солженицына после выхода «Архипелага» глава КГБ видел в том, что писатель начал объединение всех ветеранов ГУЛАГа. А ведь это не только невинно репрессированные. «У нас в стране находятся десятки тысяч власовцев, оуновцев и других враждебных элементов»[826]. В лице Солженицына они получают лидера, а он — массовую базу. Поэтому медлить больше нельзя.

Андропов выступил за суд над писателем. Но Громыко напомнил, что идет общеевропейское совещание, и суд может осложнить ход Разрядки[827].

Уже и Косыгин возмущался, что «Солженицын пытается командовать в умах нашего народа»[828]. А это — монополия партии.

В итоге решили выслать Солженицына, из Советского Союза. 14 января «Правда» начала артподготовку, опубликовав статью о Солженицыне под лозунговым названием «Путь предательства». 12 февраля Солженицын был арестован и 13 февраля выслан в ФРГ.

Наутро М. Ростропович, «придя в консерваторию, с довольным видом заявил: „Я счастлив. Четыре с половиной года на мне лежал этот ужасный груз. Наконец-то все это с меня свалилось“»[829].

Прибыв за границу, Солженицын сначала пытался развить кипучую деятельность. Он пытался «построить» и эмигрантов Восточной Европы, и, опираясь на поддержку Запада, диссидентов СССР. Солженицын считал, что «диссиденты (Сахаров, Шафаревич, Гинзбург и др.) в настоящее время не способны к проведению эффективной пропагандисткой деятельности и на этом этапе необходимо организовать и оформить их движение»[830]. Но ни диктаторские претензии Солженицына, ни его взгляды не вызывали сочувствия как у большинства эмигрантов, так и у наиболее влиятельных кругов западной элиты.

В Швейцарии Солженицын испытывал муки изоляции от реального дела, подобные тем, которые описал при создании образа Ленина в Цюрихе. Но и в США ему стало немногим легче. Эпоха Рейгана еще не наступила, и Солженицын шокировал либеральную общественность своими ультрареакционными заявлениями в поддержку войны во Вьетнаме и хунты Пиночета. КГБ со злорадством констатировал: «Имеющиеся материалы свидетельствуют также о том, что после выдворения Солженицына за рубеж интерес к нему на Западе неуклонно падает»[831].

Современники подчеркивают харизматическое поведение и вождизм Солженицына и трогательную тактичность, толерантность Сахарова. История поступила с этими оценками иронически — в конце Перестройки Сахаров стал одним из вождей массового демократического движения, а Солженицын не решился вернуться в страну, чтобы принять участие в свержении коммунистического режима. Сахаров был внушаем и падок на утверждения людей, которым доверял (пусть непроверенные и часто ошибочные). Но он был тверд и неуступчив к давлению власти. Чтобы заставить его уступить, власть должна была обложить Сахарова со всех сторон (как это произошло в 1984–1985 гг.). Солженицын был наступателен по своему складу, и в 60-70-е гг. даже готов пострадать за свое понимание Правды. Но, вкусив покоя и комфорта в Вермонте, уже не готов был рисковать снова в 1991 году. А нишу «человека-тарана» занял Б. Ельцин.

Политическим завещанием Солженицына, отправляющегося в изгнание, стал манифест «Жить не по лжи». В нем он попытался перенести на советскую почву гандистские идеи «неучастия», бойкота мероприятий власти.

Солженицын призывал интеллигенцию не держаться за государственную «кормушку», и начать борьбу против идеологической лжи хотя бы с малого: «Не призываемся, не созрели мы идти на площади и громогласить правду, высказывать вслух, что думаем, — не надо, это страшно. Но хоть откажемся говорить то, чего не думаем!

Вот это и есть наш путь, самый легкий и доступный при нашей проросшей органической трусости, гораздо легче (страшно выговорить) гражданского неповиновения по Ганди…

Итак, через робость нашу пусть каждый выберет: остается ли он сознательным слугою лжи (о, разумеется, не по склонности, но для прокормления семьи, для воспитания детей в духе лжи!), или пришла ему пора отряхнуться честным человеком, достойным уважения и детей своих и современников. И с этого дня он:

впредь не напишет, не подпишет, не напечатает никаким способом ни единой фразы, искривляющей, по его мнению, правду», не будет неправды говорить и вообще никак транслировать и демонстрировать, не будет за нее голосовать. И даже: «не купит в рознице такую газету или журнал, где информация искажается, первосущные факты скрываются»[832]. Но ведь это касается практически любых СМИ, и не только коммунистических. По Булгакову: «Вот никаких и не читайте». Только вот кто бы прочитал Солженицына в «Новом мире», если бы следовал этим правилам.

Солженицын бросил хлесткий лозунг «Жить не по лжи». Для него «жить не по лжи» значило — обличать режим, который лжет. Но обличение — неполнота правды. Ведь и режим жил своей неполной правдой. Жить не по лжи — это не значит лишь говорить то, что считаешь правдой. Жить не по лжи — это значит искать Правду напряженно и честно, учитывая все, что можно сказать в оправдание противника, во исправление своей неистинности. Солженицын жил обличением. А жить не по лжи не смог. Не по лжи жил Высоцкий, потому что он жил Правдой. И эта правда жизни ценилась его слушателями на вес золота. В результате Высоцкий и стал советским «наше все».

* * *

В начале 1974 г. движение достигло своей низшей точки, но полностью уничтожить его не удалось. Возможно, такая задача и не ставилась.

Во всяком случае в 1979–1983 гг., когда власть поставила задачу разгромить диссидентство, его структура была разрушена, и оно уже не смогло возродиться.

А «к 1974 г. сложились условия для возобновления деятельности правозащитных групп и ассоциаций. Теперь эти усилия концентрировались вокруг заново созданной Инициативной группы защиты прав человека, которую окончательно возглавил А.Д. Сахаров»[833]. Правда Сахаров участвовал в движении и раньше. Собственно, его выдвижение на роль лидера движения был следствием разгрома прежней Инициативной группы. Дополнительный авторитет в мире А. Сахаров получил после присуждения ему Нобелевской премии мира в 1975 г.

Причины возрождения движения крылись в трех обстоятельствах. Во-первых, Разрядка продолжала углубляться. Не сумев решить проблему диссидентов быстро, теперь следовало проявлять осторожность, чтобы не сорвать внешнеполитический процесс, более важный, чем задача добивания оппозиции.

Во-вторых, в СССР сохранялись политзаключенные, которые в большинстве своем оставались диссидентами. Оставшиеся на свободе правозащитники считали солидарность с ними своим долгом. На пресс-конференции 30 октября 1974 г., где зарубежная общественность информировалась об их положении, Сахаров предложил считать 30 октября днем политзаключенных.

В-третьих, в обществе сохранялся интерес к диссидентскому самиздату и потребность передавать туда информацию. На диссидентство был социальный заказ. Оставшиеся на свободе правозащитники продолжали накапливать материал. Были подготовлены сразу три выпуска «ХТС», содержание которых относилось ко времени «перерыва».

Возможно, каждый из этих факторов в отдельности был недостаточен, чтобы обеспечить выживание диссидентства. Но все вместе они помогли движению перегруппироваться и перейти в новое наступление.

7 мая 1974 г. прошла презентация трех следующих выпусков на пресс-конференции, где было распространено заявление трех членов Инициативной группы по выпуску ХТС Т. Великановой, С. Ковалева и Т. Ходорович: «Не считая, вопреки неоднократным утверждениям органов КГБ и судебных инстанций СССР, „Хронику текущих событий“ нелегальным или клеветническим изданием, мы сочли своим долгом способствовать как можно более широкому ее распространению. Мы убеждены в необходимости того, чтобы правдивая информация о нарушениях основных прав человека в Советском Союзе была доступна всем, кто ею интересуется». Взяв на себя ответственность за выпуск ХТС, три правозащитника «прикрывали» от репрессий остальных участников проекта. В условиях подготовки Хельсинкского акта, призванного увенчать Разрядку, власти не рискнули посадить сразу всех, арестовав лишь Ковалева.

Но сам долгожданный Акт, подписанный в 1975 г., неожиданно для Политбюро вывел правозащитное движение на новый хельскинкский этап.

Рост диссидентского движения (1976–1979 гг.)

В 1976 г. начался хельсинкский этап в развитии диссидентского движения. В связи с подписанием странами Европы, США и Канады Хельсинкского соглашения 1975 г., которое предусматривало соблюдение прав человека, диссиденты создали хельсинкские группы, которые следили за его соблюдением властями СССР. Это создавало проблемы для советской дипломатии. Таким образом, движение окончательно переориентировались на Запад. Первая «Группа содействия выполнению хельсинских соглашений в СССР» была создана в Москве 12 мая 1976 г., а затем — на Украине и в Грузии.

Группа отправила правительствам государств, подписавшим Заключительный акт, более 80 материалов о нарушениях прав человека в СССР. На международной встрече в Белграде в октябре 1977 г., где обсуждалось соблюдение прав человека, официально фигурировали материалы хельсинкских групп из СССР.

КГБ решило нанести новый контрудар, поскольку лидеры хельсинских групп «все более наглеют, представляя собой крайне отрицательный и опасный пример для других.

Вместе с тем, предлагаемые меры должны показать правящим кругам западных стран бесперспективность проведения в отношении Советского Союза политики шантажа и давления, еще раз подчеркнуть, что, последовательно проводя линию на разрядку международной напряженности, мы будем решительно пресекать любые попытки вмешательства в наши внутренние дела и поползновения на социалистические завоевания трудящихся»[834].

3 февраля 1977 г. был арестован распорядитель фонда помощи политзаключенным А. Гинзбург. Лидер Московской хельсинской группы Ю. Орлов был вызван в прокуратуру, но не явился, а 9 февраля провел пресс-конференцию, где рассказал о начавшемся разгроме группы. 10 февраля он был арестован. Были проведены аресты хельсинкцев также на Украине[835] и в Грузии. Но только в Грузии группа была разгромлена полностью[836]. Власти оказывали давление, ослабляли активность групп, но не уничтожали движение совсем. Несмотря на заметную активизацию позиции американской администрации в отношении проблемы прав человека, вожди диссидентов связывали аресты с непоследовательностью и нетвердостью поведения Картера[837]. Однако действия КГБ были относительно осторожными. Они шли на аресты в тех случаях, если надеялись как-то обосновать свою позицию за рубежом (обвинениями диссидентов в клевете или даже в шпионаже), но пока отказывались от наиболее скандальных акций (готовившейся уже в 1977 г. высылки Сахарова)[838] и тем более разгрома движения. Хельсинкская кампания позволила консолидировать правозащитное и национальное движения, заметно расширить ряды правозащитников в провинции[839]. Это создавало хорошую основу для дальнейшего расширения инакомыслия.

* * *

Л. Алексеева пишет о диссидентах «призыва» конца 70-х гг.: «новые люди в большинстве не удовлетворялись лишь нравственным противостоянием, пафос которого культивировался зачинателями правозащитного движения. Новые люди хотели пусть не немедленного, но практического результата своей борьбы, они искали пути его достижения»[840]. И это привело к появлению новой генерации левых инакомыслящих.

5 декабря 1978 г. беспрецедентное событие произошло в Ленинграде. Вскоре после ареста активистов Революционного коммунистического союза молодежи состоялась демонстрация студентов в их защиту. У Казанского собора (место первой в России демонстрации 1876 г. и последующих демонстраций 1988–1989 гг.) собралось около 200 юношей и девушек из ЛГУ, Академии художеств, Художественного училища им. Серова, Политехнического института, из различных ПТУ и школ. Около 20 человек было задержано, но их потом отпустили[841]. Во время суда над лидером союза А. Цурковым 3–6 апреля 1979 г. перед зданием собралась толпа студентов[842].

Еще один канал расширения диссидентского движения, ставший особенно заметным в конце 70-х гг. в связи с экономическими трудностями в СССР — движение отказников — евреев, желающих выехать из Советского Союза, но получивших отказ в этом от советских властей. Запрет на выезд из страны был связан с боязнью утечки военной информации и утечки «мозгов». Дешевизна и относительно высокое качество советского образования при низком (сравнительно с развитыми странами Запада) уровне жизни могли привести к настоящему исходу интеллигенции (что и произошло десятилетие спустя). Последствия для экономики и военно-стратегической политики СССР могли бы быть самыми плачевными. Не имея возможности обеспечить своей интеллигенции уровень жизни, более высокий, чем на Западе (особенно если судить о нем по туристским впечатлениям), советское руководство ограничивало свободу выезда из страны. В то же время Западные страны и Израиль предоставляли льготы иммигрантам-евреям.

Движение отказников не может однозначно рассматриваться как национальное. Как правило, еврейское происхождение было лишь поводом для выезда на Запад. В 1979 г. лишь 34,2 % выехавших по израильским визам приехали именно в Израиль, в 1981 г. — 18,9 %[843]. Остальные направлялись в США и Европу.

Общее число отказников в 1981 г. достигло 40 тысяч. Это была массовая группа, численность которой превышала число «чистых» диссидентов. Политика государства превращала «отказника» в оппозиционера почти автоматически (хотя решение покинуть СССР уже было инакомысленным). Л. Алексеева писала, что «в стране остались десятки тысяч людей, подавших заявления на выезд. Они оказались в трагическом положении. Факт подачи заявления не только лишал их прежнего социального статуса, но перевел в разряд „нелояльных“ с точки зрения властей. С прекращением эмиграции они оказались обреченными на изгойство на неопределенно долгое время, возможно — пожизненно»[844].

Удары по отказникам усилились с 1978 г., после дела А. Щаранского, когда власти обвинили диссидентов в шпионаже, поскольку, сообщая информацию о притеснениях евреев, работавших на оборону, он сообщал информацию, интересную разведке. «Дело Щаранского» позволило СССР даже оказать давление на США — Картер просил советских руководителей не публиковать материалы о связях диссидентов с американской разведкой[845]. Суд над Щаранским, осуществлявшим «смычку» диссидентов и «отказников», позволил официальной пропаганде дополнительно дискредитировать движение отказников, так как сам подсудимый не мог служить подтверждением распространяемой им пропаганды об «антисемитской кампании фашистского толка» в СССР — Щаранский получил высшее образование, работал на оборонном предприятии, не был уволен с работы, а прекратил ее посещать после подачи заявления о выезде за рубеж. Все это по официальной версии свидетельствовало о том, что вся информация о государственном антисемитизме была ложной[846].

В начале 80-х гг. против «отказников» стал действовать Антисионистский комитет советской общественности. На его пресс-конференциях, куда допускались и западные журналисты, выступали как советские евреи, с большим или меньшим успехом опровергавшие информацию об официальном антисемитизме, так и евреи, вернувшиеся из эмиграции назад в СССР и утверждавшие, что «просто мы были идиотами, не понимая, на что мы идем, покидая нашу единственную Родину»[847].

Диссиденты демонстрировали свою солидарность с людьми, чьи гражданские права нарушены, свое неприятие антисемитизма, присущего значительной части правящей бюрократии. Уже на процессе Щаранского митингующие диссиденты независимо от своей национальности пели израильский гимн[848].

Для режима сближение диссидентов и отказников не имело большого значения — многие лидеры диссидентов считались сионистами. Но сочувствуя евреям, желающим выехать из СССР, диссиденты иногда выступали и против нарушения прав палестинцев — противников Израиля. Так в сентябре 1976 г. А. Сахаров и Е. Боннэр обратились в ООН по поводу трагического положения в лагере палестинцев Тель-Заатар. Но такие нюансы не могли изменить мнения Политбюро — внутри СССР диссиденты действовали на стороне сионистов. Е. Боннэр считалась проводником сионистского влияния на Сахарова. Расширение отказнического движения в конце 70-х гг. рассматривалось как расширение диссидентства.

Продолжало бурно развиваться и религиозное оппозиционное движение, отказывающееся признавать стратегию иерархов Православной церкви на союз с атеистической властью, преследующей любую проповедь вне церковных стен. Религиозное инакомыслие было экуменистично. Действовал Христинаский комитет, созданный для защиты прав верующих и объединявший представителей разных конфессий, в том числе священников, в большей (В. Фонченков) или меньшей (Г. Якунин) степени лояльных Патриархии. Продолжали работу организованный А. Огородниковым просветительский христианский семинар (экуменический по направленности), выпускавший нерегулярный журнал «Община», кружки Д. Дудко и А. Меня (см. Главу III).

Духовная атмосфера таких кружков обладала огромной притягательной силой. Субкультура кружка, более близкая своим механизмом к неформальным движениям, чем к диссидентской среде, привлекала неортодоксальную интеллигенцию своей атмосферой. В. Аксючиц рассказывает о кружке Дудко: «Много-много людей в маленьких помещениях по многу часов вели беседы, обсуждения, дискуссии, в очень доброжелательной обстановке, с молитвой. Сначала служба, потом застолье, считали: сегодня у нас семь столов или сегодня у нас шесть столов. То есть шесть смен столов, прежде чем все отобедают. Всех кормили. Потом за этим же столом собирались. Набивалось полное помещение и велись бесконечные эти дискуссии, беседы. Либо кто-то что-то читал, либо специальная тема обсуждалась»[849].

К ужасу властей Д. Дудко начал выпускать специальный листок для прихожан «В свете Преображения», в котором, в частности, рассказывалось о случаях притеснения верующих. В Ленинграде действовал семинар «37», выпускавший одноименный журнал. Все эти организации имели довольно текучий состав и отказывались от жесткого плана работы. В итоге через них прошли сотни людей, которые в свою очередь оказывали воздействие на тысячи знакомых[850]. В то же время, как пишет Л. Алексеева, «в массе православные прихожане и даже православная интеллигенция не принимают участия в гражданском сопротивлении государственному нажиму на свободу совести и даже осуждают такое сопротивление как „нехристианское“»[851].

В 1979–1980 гг. расширялось издание самиздата. «ХТС» стала переиздаваться и в США, проникая в СССР в виде «тамиздата». В 70-е гг. объемы «Хроники» возросли, так как нарастал информационный поток, расширялась и собственная сеть информации, и сеть связанных с ХТС организаций. А вот оперативность выхода ХТС стала падать. В 1974–1983 гг. выходило в среднем по 3–4 выпуска (до 1972 г. — 6). «Хроника» превращалась в «толстый журнал».

В 1970-е гг. «Хроника» была центральным, но далеко не единственным изданием диссидентов (не говоря уже о недиссидентском самиздате). Выпускались материалы Московской хельсинкской группы, сборники в защиту отдельных диссидентов, материалы специализированных групп (Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях, Свободного межотраслевого объединения трудящихся и др.), исторический сборник «Память», свободный московский журнал «Поиски», идеологически-окрашенные журналы «Левый поворот» («Социализм и будущее»), «Варианты», «Перспективы». Самиздат все шире распространялся среди интеллигенции.

В середине 70-х гг. самиздат стал вытесняться тамиздатом — журналами «Вестник РХД», «Грани», «Континент» и книгами, выпущенными издательством НТС «Посев».

* * *

Одновременно началась отработка принципиально новых методов борьбы, которые, как казалось, могли привлечь к диссидентам широкие слои населения. В 1978 г. предпринимались попытки создать легальный независимый профсоюз. В январе В. Клебанов, уже «отсидевший» в психбольнице за попытку создать группу по контролю за условиями труда, вновь попытался зарегистрировать легальную и лояльную властям Ассоциацию свободного профсоюза защиты рабочих. Клебанов был арестован, а профсоюз, куда записалось около 200 относительно лояльных граждан, тут же распался. Затем 28 декабря 1978 г. Л. Агаповой, Л. Волохонским, В. Новодворской, В. Сквирским и др. было провозглашено Свободное межпрофессиональное объединение трудящихся (СМОТ).

СМОТ, ставший первым диссидентским «хождением в народ», не преуспел в своей деятельности, но был симптоматичен для властей — инакомыслие не желало оставаться в узкой нише, отведенной для него системой. «Целью СМОТа было оказание правовой, моральной и материальной помощи своим членам. Для этого внутри СМОТа намеревались создать „кооперативные“ объединения — кассы взаимопомощи, объединения для покупки или аренды домов в загородной местности для совместного пользования, для создания детских садов где их нет или не хватает, и даже для товарообмена (скажем, посылать из Москвы в другие города чай и сгущенное молоко, имеющееся в Москве, в обмен на свиную тушенку, которая есть в некоторых районах Восточной Сибири, но отсутствует в Москве)»[852], — писала Л. Алексеева. Однако намерения некоторых из создателей были много радикальней, что предопределило неудачу умеренной части программы. Один из издателей Информбюллетеня СМОТ — единственного реально реализовавшегося проекта организации — В. Сендеров, объявил себя членом Народно-трудового союза. Крайне радикальные позиции занимала и В. Новодворская. Для таких лидеров «профсоюз» был лишь инструментом для перехода к более активным действиям. Сама Новодворская так вспоминает о логике, которой руководствовалась радикальная часть создателей «профсоюза»: «Костюшко и Домбровский разбудили КОС-КОР, а КОС-КОР разбудил „Солидарность“. У нас же ХХ съезд разбудил Булата Окуджаву и Юрия Любимова, они разбудили диссидентов, а диссиденты уже никого не могли растолкать: все спали мертвым сном. Подъем не состоялся. Поэтому вдохновляющая Деда (В. Сквирского — А.Ш.) идея рабочих профсоюзов, независимых от ВЦСПС, была чисто платонической. Наш СМОТ — Свободное межпрофессиональное объединение трудящихся — был отчаянной попыткой несчастной интеллигенции в порядке стахановской инициативы поднатужиться и произвести из себя еще и рабочее движение»[853].

Строго говоря, диссидентское движение не было чисто интеллигентским. Оно было разночинным. Среди арестованных было немало и рабочих.

Членство в СМОТ было тайным (что нетипично для диссидентов), и при выходе из организации лидеров (что случалось часто, и не только по причине ареста) группы терялись. Полуподпольный характер организации и радикализм части ее организаторов делал неизбежными репрессии. После ареста Л. Волохонского в 1982 г. бюллетень СМОТ ушел в подполье, и реальная деятельность организации прекратилась.

В декабре 1980 г., видимо не без влияния польского опыта, редакторы самиздатовских журналов объявили о создании «Свободного культурного профсоюза». Но в целом попытка «родить» рабочее или хотя бы профсоюзное движение не удалась. Все же это был симптом поиска выхода движения на новые слои населения, который не мог не волновать власти.

Следующим важным симптомом такого рода стало выступление группы «Выборы-79» (В. Сычев, В. Баранов, Л. Агапова, В. Соловьев и др. — всего около 40 человек), которая выдвинула кандидатом в Совет Союза по Свердловскому округу г. Москвы Р. Медведева и в Совет национальностей — Л. Агапову. Понятно, что кандидаты зарегистрированы не были. Но постановка инакомыслящими «вопроса о власти» в столь откровенной форме показала руководителям страны, что оппозиция «заигралась». Это также был симптом активизации левого крыла оппозиции, которое готовилось перейти к собственно политической борьбе, наполняя содержанием советские демократические формальности (что и произойдет во время Перестройки).

* * *

С созданием Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях на регулярную основу было поставлено расследование психиатрических репрессий в СССР.

В. Буковский, которого за эту деятельность посадили еще в 1972 г. и, считая сумасшедшим, в 1976 г. обменяли на Л. Корвалана, рассказывает: «Авторитетные советские психиатры от участия в нашем начинании уклонились, побоялись репрессий. Рядовые психиатры — первым из них был Глузман — вскоре сами подверглись расправе. На западных же психиатров я не особенно рассчитывал. Откуда им знать все сложности нашей жизни, как поверить, вопреки мнению авторитетных советских коллег, с которыми к тому же регулярно встречаешься на международных конференциях, что какой-то неизвестный человек не нуждается в принудительном психиатрическом лечении?

Однако по иронии судьбы именно это дело оказалось одним из самых успешных в двадцатилетней истории нашего движения. Сама идея помещения здорового человека в сумасшедший дом по политическим причинам захватывала воображение трагизмом ситуации, неизбежно приводила к философским проблемам относительно понятий и определений психического здоровья, и каждый легко представлял себя на месте жертвы… То, что было неосознанным импульсом так называемой „революции 1968 года“, вдруг обрело словесное выражение, и наш опыт оказался самым передовым»[854].

В этих словах Буковского заметно преувеличение, вызванное естественным непониманием ситуации в гражданском движении на Западе. Импульс 1968 г. предопределил постоянный интерес к проблеме гражданских прав прежде всего в своих странах. Советский опыт был лишь экстремальным, и потому важным примером тех явлений, которые правозащитники наблюдали у себя дома. Не случайно, что кампания поддержки советских диссидентов совпала с появлением на экранах американского фильма «Полеты над гнездом кукушки», повествующего о психиатрических репрессиях в США. И здесь ощущалось сходство двух систем, которое большинство отечественных диссидентов просто не замечало. Нарушение прав человека на Западе казалось либералам-западникам надуманной проблемой, раздутой СССР (каждая сторона в конфликте «раздувала» то, что ей нравилось, но может ли быть преувеличено даже одно единственное нарушение прав человека — ведь права универсальны). Буковский с пренебрежением пишет «о какой-то „уилмингтонской десятке“, о запретах на профессии в ФРГ и пытках в Ольстере»[855].

Серьезные нарушения прав человека были характерны для обоих «лагерей», но в СССР они были обычно грубее — машина власти просто не ведала, что творила. Так, например, по мнению Буковского, «они в Кремле действительно верили, что я параноик. Так вот почему решили меня выставить с максимальным „паблисити“»[856]. На Западе рассуждения Буковского совсем не казались странными, и утверждения о том, что в СССР считают сумасшедшими нормальных людей получили наглядное подтверждение.

* * *

Наступление диссидентов в 1976–1979 гг., вызвавшее неприятный резонанс на Западе и стимулировавшее даже размолвку с рядом европейских компартий (т. н. «еврокоммунизм»), наносило режиму конкретный ущерб.

Международные скандалы, массовые студенческие выступления в Ленинграде и волнения в Грузии, расширение движения «отказников», скандал в Союзе писателей, связанный с «Метрополем» (см. Главу VI), попытки создания независимых профсоюзов, выдвижения кандидатов в депутаты — все это было уже опасно, особенно если учесть, что формальная конституционная система СССР была на редкость демократична. Политбюро было готово терпеть оппозицию в качестве замкнутой субкультуры, но бурная активность конца 70-х гг. переполнила чашу терпения авторитарного режима. Это, наряду с ухудшением международной обстановки, стало главной причиной наступления на диссидентов в первой половине 80-х гг. Готовясь к реформам, правящая элита избавлялась от политических конкурентов, которые показали свою готовность при случае начать катализ массовых оппозиционных движений.

При всем этом КГБ по прежнему предпочитал избавиться от противника без «посадок». В январе 1978 г. «органы» неофициально дали знать диссидентам, что в ближайшее время «поток неофициальной информации прекратится. Перед людьми, осуществляющими передачу такой информации, стоит добровольный выбор, либо — это было бы лучше для всех, — они уедут из страны, иначе придется поступить с ними в соответствии с законом. Речь идет о таких людях, как Копелев, Корнилов, Войнович, Владимов. На вопрос… не возврат ли это к сталинизму, последовал ответ: „При Сталине их сразу бы посадили, а мы предоставляем выбор“»[857]. Трое из названных литераторов затем покинули страну и были лишены гражданства. Во время зарубежной поездки были лишены гражданства Г. Вишневская и М. Ростропович. Государство возвращалось к «ленинской гуманности», когда оппозиционных деятелей культуры стали не сажать и расстреливать, а высылать за границу. Но диссиденты этой «гуманности» не оценили. Комментируя указ о лишении его гражданства, В. Войнович писал в открытом письме Брежневу: «Вы мою деятельность оценили незаслуженно высоко. Я не подрывал престиж советского государства. У советского государства благодаря усилиям его руководителей и Вашему личному вкладу никакого престижа нет. Поэтому по справедливости Вам следовало бы лишить гражданства себя самого.

Я Вашего указа не признаю и считаю его не более чем филькиной грамотой… Будучи умеренным оптимистом, я не сомневаюсь, что в недолгом времени все Ваши указы, лишающие нашу бедную родину ее культурного достояния, будут отменены. Моего оптимизма, однако, недостаточно для веры в столь же скорую ликвидацию бумажного дефицита. И моим читателям придется сдавать в макулатуру по двадцать килограммов Ваших сочинений, чтобы получить талон на одну книгу о солдате Чонкине»[858].

Остроумные строки Войновича вряд ли дошли до адресата. Высылка имела печальный для кремлевских вождей международный резонанс, но аресты имели бы куда более неприятные последствия. И тем не менее, остановить наступление оппозиции без арестов режим не сумел.

Наступление на оппозицию (1980–1983)

Желание покончить с диссидентами — это одно. А возможность — другое. Диссидентский «остров непослушания» опирался на поддержку Запада, и пока политика Разрядки была жива, наступление на инакомыслие откладывалось.

Когда это наступление началось? Л. Алексеева считает, что «началом „генерального наступления“ на инакомыслие можно считать 1 ноября 1979 г. Похоже, к этому дню КГБ получил „добро“ на осуществление последовательного плана разгрома независимого общественного движения, разработанного еще в 1977 г.»[859] Л. Алексеева обосновывает свой вывод арестами Г. Якунина, Т. Великановой и А. Терляцкаса, а также последующей цепью арестов. Но количество арестов и задержаний в ноябре лишь незначительно увеличилось по сравнению с ноябрем предыдущего года. До этого также были всплески репрессий (дела хельсинкских активистов, дело А. Щаранского и др.). Власти не проводили пока тотальных арестов известных им «злоумышленников», а ограничивались выбиванием ключевых фигур. А на 1980 г. приходится беспрецедентный с 1974 г. рост осуждений по 70-й статье УК[860], «вал» арестов начался с января 1980 г. И это — не случайно. Разгром диссидентского движения начался не до, а после начала нового витка Холодной войны в декабре 1979 г.

Началом «генерального наступления» КГБ против диссидентов правильнее считать высылку А. Сахарова в Горький. Еще в 1978 г. Андропов назвал Сахарова «врагом номер один» внутри страны[861]. Несмотря на это, Сахаров сохранял возможность относительно свободно действовать. Политбюро опасалось международного скандала. После ввода войск в Афганистан, предполагавшего ухудшение международных отношений, оглядываться на Запад было уже не нужно. Вопрос о Сахарове был поставлен на Политбюро еще 26 декабря 1979 г. 3 января было решено не судить академика, а ограничиться внесудебной высылкой[862]. Таким образом, вопреки распространенной версии, непосредственной причиной высылки Сахарова стало не его выступление против ввода войск в Афганистан, а ввод войск как таковой. Е. Фейнберг обращает внимание на еще одну возможную причину высылки: «В процессе моего разговора с одним вице-президентом, проходившем в тоне понимания и сочувствия, он сказал неожиданно для меня: „Ведь дело не только в его протесте против афганских событий. Хуже то, что он с женой был у американского посла и долго с ним беседовал, а ведь он — носитель государственно важных секретов“. — „Этого не может быть!“ — воскликнул я… При первой же встрече с Еленой Георгиевной я спросил ее об этом. Она подтвердила: „Ходили. А что в этом особенного?“… Но если разговор зашел, скажем, о разоружении или международных отношениях, легко могло проскользнуть что-нибудь лишь на первый взгляд не существенное. Один мой умный знакомый, много лет работавший с А.Д. на объекте, любивший его и пользовавшийся его уважением… сказал мне: „Вы же понимаете, что соответствующие американские специалисты будут „рассматривать в лупу“ магнитофонную запись этой беседы“»[863]. На заседании Политбюро Андропов доказывал, что дальнейшее присутствие Сахарова в Москве недопустимо, и необходимо изолировать его от иностранцев. В то же время, когда речь зашла о сибирских городах, Андропов, ссылаясь на мнение врачей, настоял на Горьком, поскольку климат в нем соответствует московскому[864].

Ссылка Сахарова стала началом и символом нового курса режима в отношении диссидентов, а сам Сахаров был практически публично признан «главным внутренним врагом», каковым и оставался до 1986 г., когда на это почетное место был усажен абстрактный «бюрократ».

Арест Сахарова был произведен по всем правилам полицейского искусства — во время его поездки на работу 22 января. Однако КГБ не удалось предотвратить немедленное распространение информации о происшедшем в диссидентской среде и за рубежом[865].

Ссылка в Горький сломала ритм общественной активности Сахарова. Прежде он был предсказуем, ритмичен, «дежурен» в своих откликах на промахи властей. Теперь Сахаров стал жестче, он был готов жертвовать жизнью даже ради «малого». По принципу «ни шагу назад». Наступало время решающих, драматических столкновений с властью, время голодовок и безысходности.

Г. Владимов комментировал действия властей: «Сослав его в Горький без следствия и суда, без объявленного приговора и срока, применив меру, из ряда вон выходящую, власть оказала ему честь, которой мог бы удостоиться разве лишь наследный принц или возможный президент»[866]. Против высылки Сахарова и заключения члена-корреспондента АН Армянской ССР Ю. Орлова выступали не только диссиденты, но и видные советские ученые. Л. Капица писал Ю. Андропову: «Сахаров и Орлов своей научной деятельностью приносят большую пользу, а их деятельность как инакомыслящих считается вредной. Сейчас они поставлены в такие условия, в которых они вовсе не могут заниматься никакой деятельностью». Ссылаясь на опыт взаимоотношений Ленина и оппозиционного ученого Павлова, Капица приходил к заключению: «Не лучше ли попросту дать задний ход?»[867] В одном Капица ошибался — Сахаров не прекратил общественной деятельности и теоретической работы. Он продолжал обращаться к стране и миру. Поэтому-то и задний ход дать было нельзя.

В послании академику Александрову Сахаров писал: «Важнейший тезис, который со временем лег в основу моей позиции, — неразрывная связь международной безопасности, международного доверия и соблюдения прав человека, открытости общества. Этот тезис вошел составной частью в Заключительный акт Хельсинкского совещания, но слова здесь расходятся с делом, в особенности в СССР и странах Восточной Европы»[868].

По данным Л. Алексеевой в 1979–1981 гг. в Москве было арестовано 34 человека, а всего — около 500 человек[869]. По данным КГБ только в 1980 г. он арестовал 433 человека[870]. Даже если данные диссидентов не полны, видно, что удар 1980 г. был наиболее мощным за все время наступления властей. Этого хватило, чтобы фактически прекратить активность Инициативной группы защиты прав человека, Христианского комитета, Рабочей комиссии по расследованию использования психиатрии в политических целях, журнала «Поиски». Подверглись разгрому Христианские комитет и семинар. Угроза ареста нависла даже над умеренными христианскими проповедниками. Были арестованы ключевые фигуры незарегистрированных церквей и национальных групп. Затем волной пошли процессы. В 1980 г. по статьям 70 и 190-прим было осуждено 102 человека, в 1981 г. — 127 человек. Для сравнения — в 1976 г. было осуждено 60 человек (причем по более строгой 70-й статье — только 5), а в 1979 г. — 69 человек (по 70-й — 4). Таким образом, наиболее суровые «брежневские» гонения не достигли уровня наиболее «спокойных» лет «хрущевской оттепели». В 1960 г. было посажено 162 политических (это — минимум), а в 1957 г. — 1964 человека[871]. Но удара 1980–1981 гг. хватило, чтобы дезорганизовать диссидентскую инфраструктуру. Заместитель председателя КГБ С. Цвигун мог доложить стране о том, что «маскировавшиеся под „правозащитников“ и „поборников демократии“ антиобщественные элементы ныне разоблачены и обезврежены»[872]. Это можно было сделать и раньше. Но до 1979 г. диссиденты были частью международной игры властей, а также прибором оценки настроений наиболее недовольной части интеллигенции. Изменение международной ситуации, неконтролируемый рост инакомыслия в условиях кризиса системы «застоя» убедил Политбюро, что с оппозицией пора кончать.

* * *

После первых ударов 1980–1981 гг. наступление КГБ не прекращалось. В 1982 г. КГБ разгромил группу, выпускавшую журналы «Варианты» и «Левый поворот». В апреле 1982 г. были арестованы «молодые социалисты» Б. Кагарлицкий (издававший «Левый поворот»), П. Кудюкин, А. Фадин, Ю. Хавкин, В. Чернецкий, А. Шилков, а позже — М. Ривкин. В донесении Федорчука Андропову (формально уже не руководившему КГБ) говорилось, что арестованные «предпринимали меры к созданию в стране организованного антисоветского подполья в виде т. н. „Федерации демократических сил социалистической ориентации“ для активной борьбы с Советской властью, утверждая при этом в одном из „теоретических“ документов, что „… коммунизм советского образца — преступление против человека и человечества, а СССР — нравственный застенок миллионов“… Как выяснилось в ходе следствия, Фадин систематически передавал Майданнику, Шейнису, Ворожейкиной, Ржешевскому, Данилову, Ивановой, Скороходову различную антисоветскую литературу для ознакомления»[873].

Связь «молодых социалистов» с научной интеллигенцией, которая в свою очередь имела «выходы» на придворных «либералов», могла расцениваться КГБ как поощрение последними создания «подрывной» организации по образцу польского КОС-КОРа.

По мнению А. Фадина, раздувание дела было связано с борьбой за власть в Кремле: «в поле действия проекта попадали интеллектуалы из ЦК и обслуживающего партию академического мира. Ставилась цель нанести удар по либеральному лобби в лице академиков Арбатова, Примакова, директора нашего института Иноземцева. (Иноземцев умер после разноса, который устроил ему Гришин)»[874]. Подобная версия представляется слабо обоснованной. Академическое лобби не препятствовало продвижению Андропова к власти, скорее наоборот. Аресты «молодых социалистов» играли скорее «дисциплинирующую» роль для статусной интеллигенции.

Работу КГБ облегчала неопытность «молодых социалистов». Б. Кагарлицкий, А. Фадин и П. Кудюкин во время допросов говорили «лишнее»[875].

Суд над «молодыми социалистами» был назначен на 12 февраля 1983 года, но отменен (в значительной степени в связи с заступничеством зарубежных компартий). По мнению А. Фадина, «Андропов… не хотел начинать царствование с громкого процесса»[876]. Б. Кагарлицкий, А. Фадин и П. Кудюкин и др. были освобождены в соответствии с Указом о помиловании в конце апреля 1983 года, после того, как подписали заявление об отказе от продолжения «антисоветской» деятельности. Решение о помиловании до суда было вынесено Президиумом ВС СССР (во главе с Ю. Андроповым) — уникальный случай в советской юридической практике. Не подписавший заявление М. Ривкин был в июне 1983 года осужден (7 лет лагерей и 5 лет ссылки). Вызванные на суд над Ривкиным в качестве свидетелей «молодые социалисты» как правило не давали показаний, способных изобличить подсудимого. Но показания, данные во время следствия, были использованы для его осуждения. Эти события наложили тяжелый отпечаток на отношения их участников[877].

В 1982 г. прекратила деятельность Московская хельсинкская группа. В апреле 1983 г. был арестован и распорядитель солженицынского Фонда помощи политзаключенным СССР и их семьям С. Ходорович.

В феврале 1981 г. подготовленный к выпуску 59-й выпуск был захвачен КГБ при обыске на квартире одного из составителей, Л. Вуля. Было решено не восстанавливать этот номер, а сразу перейти к подготовке 60-го выпуска. Последний выпущенный в свет 64-й номер «Хроники» был датирован 30 июня 1982 г., а следующий, 65-й, был подготовлен лишь осенью 1983 г. Но выпустить его не удалось — в разгаре было «андроповское» наступление на диссидентов, увенчавшееся фактическим разгромом движения. Издание «Хроники текущих событий» прекратилось после ареста 17 ноября 1983 г. Ю. Шихановича, который был ее ведущим редактором с 1980 г., после ареста Великановой.

Знамя, выпавшее из рук издателей «Хроники», попытался подхватить С. Григорьянц, начавший издание бюллетеня «В» — своего рода приложения к «Хронике текущих событий». Но и он был арестован.

В 1983 г. по политическим статьям было осуждено 163 человека[878]. К 1984 г. в СССР впервые с 1968 г. вне колючей проволоки почти не осталось открыто действующих диссидентов. Те известные властям инакомыслящие, которых оставили на свободе, находились под фактическим домашним арестом или круглосуточным наблюдением[879].

В осаде

Последним бастионом открытой оппозиции оставался академик А. Сахаров. Его социальный статус и всемирная известность не позволяли властям просто упрятать академика в тюрьму. Несмотря на разрушительные удары по оппозиции, академик не признавал поражения. В интервью, которое ссыльный академик передал на Запад, Сахаров так отвечал на вопрос «Движение инакомыслящих в СССР дезорганизовано. Есть ли путь реорганизовать его?»: «Сила борьбы за права человека — не в организации, не в числе участников. Это сила моральная, сила безусловной правоты. Это движение не может исчезнуть бесследно. Уже сказанное слово живет, а новые люди со своими неповторимыми судьбами и сердцами вносят все новое и новое»[880].

Несмотря на то, что Сахаров находился в Горьком, связь его с внешним миром не прерывалась. Для полной ликвидации открытой оппозиции Сахарова следовало изолировать еще сильнее. В мае 1980 г. Е. Алексееву, невесту сына Боннэр А. Семенова, предупредили о недопустимости посещений Горького. Алексеева и Сахаров добивались ее выезда из СССР для соединения с женихом. Когда А. Семенов уезжал в США в 1978 г., Сахаров обещал ему, что добьется и выезда любимой девушки. Но правовых оснований для выезда не было. К тому же «фактор Алексеевой» позволял «давить» на Сахарова[881]. В письме к Брежневу 26 мая 1981 г. Сахаров писал о том, что «недостойным является использование КГБ судьбы моей невестки для мести и давления на меня»[882]. 22 ноября Сахаров и Боннэр объявили голодовку с требованием разрешить выезд из страны Е. Алексеевой.

«Его реакция была нередко неадекватной: в конце 70-х годов и в начале 80-х он несколько раз прибегал даже к голодовкам, и поводом к ним были не его собственные проблемы, а проблемы жены и ее родственников. Но Сахаров переживал их сильнее своих проблем»[883], - комментирует Р. Медведев.

Голодовка вызвала резко отрицательную реакцию значительной части диссидентов (Р. Пименова, П. Григоренко, Л. Чуковской и др.). Диссиденты выступали даже не столько против самого метода, сколько против «незначительности цели», которую ставил Сахаров. Академик характеризовал призывы своих товарищей «ради общего пожертвовать частным» как «тоталитарное мышление»[884].

Эти события показали, не только «неадекватность» реакции Сахарова, но и жестокость среды оппозиции в кризисных ситуациях. Сахаров вспоминает, что «многие наши друзья-диссиденты направили свой натиск на Лизу (Е. Алексееву — А.Ш.) — и до начала голодовки, и даже когда мы ее уже начали, заперев двери в буквальном и переносном смысле. Лиза, якобы, ДОЛЖНА предотвратить или (потом) остановить голодовку, ведущуюся „ради нее“! Это давление на Лизу было крайне жестоким и крайне несправедливым»[885]. Моральная изоляция в этих условиях была настоящей пыткой, и осуществлявшие этот бойкот оппозиционеры не могли этого не понимать. Для Сахарова голодовка была «продолжением моей борьбы за права человека, за право свободы выбора страны проживания…»[886] Не последнюю роль играло и то обстоятельство, что в данном случае был реальный шанс одержать победу, что в тяжелых условиях 1981 г. было крайне важно. Хотя, признаться, моральный уровень борьбы снижался тем, что объект защиты был выбран «по блату».

Либерально настроенные ученые объясняли руководству Академии наук, что гибель Сахарова в процессе голодовки вызовет грандиозный скандал, в центре которого окажется АН. Это будет означать долгосрочный разрыв научных связей, прекращение зарубежных командировок для одних и унижения для других. По воспоминаниям Е. Фейнберга на А. Александрова «давили не только те, кто опасался лишь разрыва научных связей, но и те, кому Андрей Дмитриевич был дорог как уникальная личность, просто как человек, вызывавший любовь и восхищение. Иногда слова о возможном разрыве связей были лишь „рациональным прикрытием“ для более личных чувств. Я не знаю точно, как оно произошло, но Анатолий Петрович в конце концов преодолел себя и совершил этот поступок — поехал к Брежневу, который решил вопрос: „Пусть уезжает“»[887]. 8 декабря президент АН А. Александров лично позвонил Алексеевой, сообщив ей, что вопрос будет решен положительно. Голодовка продолжалась до 9 декабря. По меткому наблюдению Л. Литинского Сахаров и Боннэр «проскочили на грани» — 13 декабря, с введением военного положения в Польше, отношения между СССР и США резко ухудшились, и мотивы для уступок диссидентам были утеряны[888]. Но уже 19 декабря Е. Алексеева вылетела в Париж.

Система массовой информации (дезинформации) продолжала свое наступление на Сахарова. Главным полем боя оставалось взаимодействие Сахарова с международной общественностью. Здесь академик был по-прежнему опасен — на Западе к его голосу прислушивались. В феврале 1983 г. Сахаров написал статью «Опасность термоядерной войны», в которой доказывал, что Запад отстал от СССР в гонке вооружений. «Восстановление стратегического равновесия, — писал Сахаров, — возможно только при вложении крупных средств, при существенном изменении психологической обстановки в странах Запада…

Я понимаю, конечно, что пытаясь ни в чем не отставать от потенциального противника, мы обрекаем себя на гонку вооружений — трагичную в мире, где столь много жизненных, не терпящих отлагательства проблем. Но самая главная опасность — сползти к всеобщей термоядерной войне. Если вероятность такого исхода можно уменьшить ценой еще десяти или пятнадцати лет гонки вооружений — быть может, эту цену придется заплатить…»[889] Здесь академик воспринимает себя как органическую часть западного мира, советуя «своей стороне» усиливать давление на «потенциального противника». Этот совет был «принят» Рейганом, причем еще раньше, чем прозвучал.

Доказывая бессмысленность ядерной войны, Сахаров, кстати, обратил внимание на опасность «звездных войн», способных разрушить озоновый слой. Но главное внимание «советской общественности» было обращено на слова академика об оправданности развертывания американских ракет и нового витка «гонки».

Как и в 1973 г. академику ответили коллеги, но на этот раз их набралось меньше. 3 июля в «Известиях» вышла статья академиков А. Дородницына, А. Прохорова, Г. Скрябина и А. Тихонова «Когда теряют честь и совесть», в которой они писали: «Сахаров призывает США, Запад ни при каких обстоятельствах не соглашаться с какими-либо ограничениями в гонке вооружений, ядерных в первую очередь… Сегодня Сахаров по существу призывает использовать чудовищную мощь ядерного оружия, чтобы вновь припугнуть советский народ, заставить нашу страну капитулировать перед американским ультиматумом». Предвосхищая лозунги более позднего времени, академики обращаются к общечеловеческим ценностям: «В его действиях мы усматриваем также нарушение общечеловеческих норм гуманности и порядочности, обязательных, казалось бы, для каждого цивилизованного человека». С нотками недовольства академики пишут и о терпимости советского народа к Сахарову — живет себе спокойно в Горьком, не то что в Америке, где когда-то казнили Розенбергов[890].

В 1983 г. вышла новая редакция книги Н. Яковлева «ЦРУ против СССР», в которой большое внимание уделялось разлагающему влиянию Е. Боннэр на А. Сахарова. Расчет был сделан на неизменный интерес читателей к темным сторонам личной жизни знаменитостей (тем более, что в СССР на такую информацию был большой дефицит). В апреле 1983 г. в журнале «Смена» Н. Яковлев развил свои откровения по поводу морального облика Е. Боннэр: «В молодости распущенная девица достигла почти профессионализма в соблазнении и последующем обирании… пожилых и, следовательно, с положением, мужчин»[891]. Боннэр обвинялась в том, что она стала главным проводником усилий «провокаторов», которые толкают «этого душевно неуравновешенного человека на поступки, которые противоречат облику Сахарова-ученого»[892].

Это были не просто слова. «Очень многое — и в особенности писания Яковлева…, — считал Сахаров, — говорит о том, что власти (КГБ) собираются изобразить в будущем всю мою общественную деятельность случайным заблуждением, вызванным посторонним влиянием, а именно влиянием Люси — корыстолюбивой, порочной женщины, преступницы-еврейки, фактически — агента международного сионизма. Меня же вновь надо сделать видным советским (русским — это существенно) ученым, и эксплуатировать мое имя на потребу задач идеологической войны»[893].

Атакой на Боннэр власти пытались «убить двух зайцев» — скомпрометировать дело академика и «вывести из строя» его супругу — человека, представлявшего собой единственную постоянную связь Сахарова с внешним миром. В сентябре 1983 г. Боннэр попыталась привлечь Яковлева к суду за клевету, но как только расследование выявило первые несоответствия в данных Яковлева, дело «прикрыли». В целом книга «ЦРУ против СССР» и газета «Смена» сделали свое дело — большая часть читателей, даже настроенных критически, поверила, что пусть не все здесь правда, «но что-то такое должно быть». Сахаров, правда, получил чудесную возможность ответить Яковлеву, ударив его[894].

В 1984 г. в руки КГБ попал еще один козырь. Здоровье Боннэр ухудшилось, и они с Сахаровым решили, что ей требуется срочное лечение за границей. Доверия советской медицине у горьковских узников не было. Сахаров попросил американского посла принять жену в американском посольстве, чтобы добиться ее выезда для лечения в США. Но 2 мая Боннэр была арестована в аэропорту Горького, против нее возбудили уголовное дело. Тогда Сахаров начал вторую голодовку. Эта акция также вызвала споры в околооппозиционной среде. Повод казался еще менее значительным, чем в случае с Алексеевой, поскольку Боннэр могла оперироваться и в СССР. Опасения Сахарова казались надуманными. Е. Фейнберг оценивает ситуацию иначе: «Обожаемая жена, здоровье которой находиться в критическом состоянии — достаточная причина. Готовность поставить свою жизнь „на карту“ может вызвать горькое чувство и даже осуждение у других, но тогда нужно осуждать и Пушкина, который прекрасно понимал, что он значит для России, и тем не менее погиб, защищая свою честь и честь своей жены…»[895]

6 мая всякое сообщение Сахарова с внешним миром прекратилось. Его смерть могла вызвать нежелательный резонанс. Уже через неделю академика начали насильно кормить. Эта процедура была мучительной и унизительной. По воспоминаниям Б. Альтшулера «как-то уже в Москве он сказал Михаилу Левину: „ты знаешь, в больнице я понял, что испытывали рабы Древнего Рима, когда их распинали“»[896]. Одновременно был снят фильм о том, как замечательно Сахаров живет в Горьком. Лидер разгромленного диссидентского движения был изолирован, поставлен перед угрозой потери жены и не мог даже умереть по собственной воле.

19 мая с личной конфиденциальной просьбой разрешить Боннэр выехать за границу обратился к Черненко Рейган. В ответе американцам говорилось: «эта дама и ее сообщники умышленно драматизируют ситуацию в антисоветских целях. Что касается действительного состояния ее здоровья, то она переживет многих современников. Об этом свидетельствует авторитетное заключение квалифицированных врачей»[897]. Это заключение оказалось верно. С поправкой на то, что в 1985 г. «даме» все же была сделана качественная операция за границей.

10 августа 1984 г. Боннэр была приговорена к ссылке в Горьком и потеряла возможность покидать город. Клетка захлопнулась — Сахаров был надежно изолирован. 8 сентября он вышел из больницы, прекратив вторую голодовку. Еще месяц он пребывал в глубокой депрессии[898]. В письме к А. Александрову от 10 ноября 1984 г. Сахаров писал, что переживает «самый трагический момент в своей жизни», просил помочь в выезде жены для лечения, утверждал, что ее поездка не имеет политических целей (здесь он ошибался). Если его просьба не будет удовлетворена до 1 марта 1985 г., Сахаров заявлял о выходе из АН (потом он перенес этот срок на 10 мая, а после избрания Генсеком Горбачева — отказался от этого намерения)[899].

Но и в условиях изоляции Сахаров представлял для властей постоянную проблему — прежде всего внешнеполитического плана. Во время визита в Москву президента Франции Ф. Миттерана он на торжественном обеде в Кремле поднял тост за Сахарова, напомнив гостям, что очень многое в отношениях с Западом зависит от положения академика.

Последним каналом «на волю» для Сахарова оставались коллеги, изредка приезжавшие для научных бесед. Но они не участвовали в оппозиционном движении, хотя и были настроены фрондерски. В 1990 г. Е. Боннэр утверждала, что «третьей голодовки Андрея Дмитриевича (1985 г.) могло не быть, если б его коллеги нашли в себе силы выполнить его прямую просьбу… Но и в Москве, и в „заграницах“ коллеги молчали как партизаны»[900]. Речь идет о просьбе А. Сахарова В. Гинзбургу способствовать «активным коллективным действиям группы академиков и членов-корреспондентов в поддержку моей просьбы». «Вот уж поистине аберрация, свойственная, очевидно, и великим людям»[901], — комментирует Гинзбург. Академики вовсе не собирались поддерживать столь очевидно личное требование Сахарова о выезде его жены. У них не было недоверия к советской номенклатурной медицине, да и охоты из-за «мелочи» конфликтовать с властью. Особенно в условиях начинающихся перемен. Это же касается и зарубежной академической общественности. К тому же Сахаров попытался передать с коллегами нелегальные материалы, что вызвало их возмущение[902]. Академические ученые не собирались играть в подпольщиков, действующих в тылу собственной страны.

Убеждая Президента АН Александрова в необходимости разрешить выезд Боннэр, Сахаров писал: «Я хочу и надеюсь прекратить свои общественные выступления. Я готов к пожизненной ссылке. Но гибель моей жены (неизбежная, если ей не разрешат поездку) будет и моей собственной гибелью»[903].

Накануне прихода к власти Горбачева режим был как никогда близок к политической монополии.

16 апреля 1985 г. Сахаров начал новую голодовку. 21 апреля он был принудительно госпитализирован и снова подвергнут насильственным кормлениям. Все это проходило под аккомпонимент апрельского пленума ЦК КПСС. Голодовка продолжалась с двухнедельным перерывом до 23 октября. Интересно, что именно в это время изоляция Сахарова достигла максимума. По словам Б. Альтшуллера «никто не знал, что происходит в Горьком»[904]. В июле ООН официально объявил Сахарова пропавшим без вести.

Горбачев был заинтересован в улучшении международного климата, и это делало неизбежным улучшение положения Сахарова. В сентябре Сахаров был проинформирован, что с его письмом о критическом положении, в котором он находится, ознакомился Горбачев.

При обсуждении вопроса о выезде Боннэр на Политбюро победила точка зрения Н. Рыжкова: «Я за то, чтобы отпустить Боннэр за границу. Это гуманный шаг. Если она там останется, то, конечно, будет шум. Но у нас появится возможность влияния на Сахарова»[905]. В конце октября Боннэр было разрешено выехать в США для лечения, и 25 ноября она уехала из Горького. Как и следовало ожидать, ее поездка превратилась в агитационный тур. Заверения Сахарова не оправдались.

Поиски на развалинах

«Уже в 1984 г., приехав в отпуск из ссылки, я застал диссидентское движение разрушенным. Люди эти существовали, продолжали жить, но среда исчезла»[906], — вспоминает Г. Павловский. Посадки 1982–1983 гг. добили диссидентское движение и надломили многие характеры. Горстка оппозиционеров, державшая на своих плечах инфраструктуру диссидентства, устала быть героями. Наступление властей, а затем начавшаяся либерализация были хорошими поводами отойти от общественной деятельности для тех, кто устал, перерос максимализм, считал, что уже достаточно сделал для дела свободы. Люди, слишком далеко оторвавшиеся от отечественной почвы, после освобождения предпочитали эмиграцию. Лишь немногие, в том числе А. Сахаров, С. Ковалев и другие «политические долгожители» современности были готовы продолжать борьбу в новых, революционных условиях. Это предполагало поиск взаимопонимания и известного компромисса с меняющейся советской действительностью.

Когда Перестройка откроет перед общественным движением новые возможности, большинство диссидентов останется в стороне от активной деятельности. И те, кто вернутся к оппозиционной жизни, сделают это после того, как неформалы сделают процесс необратимым.

Диссидентское движение было разгромлено, но оппозиционно настроенные люди не переставали искать друг друга. Им оставалось воспроизводить подполье. Часть новых участников движения, напротив, вернулась к подпольным формам работы. «Им просто неизвестно, что подпольные кружки были довольно широко распространены в СССР с середины 50-х годов и до середины 70-х и за 20-летие не оставили по себе никакого следа, что это — пройденный этап, не оправдавший себя»[907], — считала Л. Алексеева. Но изменилась обстановка, и новые кружки не были изолированными, как в 50-е гг. Сосредоточившись на удушении открытого диссидентского движения, КГБ упустило большую часть подпольщиков из виду — ведь они не провоцировали международный скандал и не имели пока значительной периферии. Но через подпольные кружки прошли многие участники общественного движения второй половины 80-х гг. Здесь они осмысливали окружающую их действительность, а иногда и приобретали первый политический опыт. В. Корсетов вспоминал о кружках того времени: «В 1980–1984 гг. я участвовал в „сходках“ остатков разбитой группы „Поиски“ (С. Белановский, И. Вербицкий и др.). Заходили В. Найшуль и Г. Пельман. У них сохранилась огромная библиотека самиздата. Они научились конспирироваться, и поэтому идейная работа в этой среде арестами не прерывалась. Эта группа придерживалась ориентации на „капиталистический путь развития“. Они оказывали юридическую помощь менее опытным группам, например — группе „молодых социалистов“, наделавших к этому времени уже множество ошибок. Организовывались семинары с участием интересных людей с Запада. Это было интересно как для нас, так и для них, поскольку мы пытались донести до них реальную картину нашей жизни. Участники семинаров действовали очень осторожно, и КГБ не вмешивалось. Эта была питательная среда, которая постепенно обрастала людьми. Налаживались неформальные связи. После возвращения „молодых социалистов“, с 1984 г. начались семинары Кагарлицкого. Там появился М. Малютин. На всех этих семинарах главной темой была проблема альтернативы тому, что существует — капиталистическая, социалистическая»[908]. Эти люди потом будут организовывать политические неформальные группы времен Перестройки.

В первой половине 80-х гг. в СССР действовали также десятки левацких кружков, о которых упоминалось выше. В период Перестройки они легализовались в Москве, Ленинграде, Харькове, Киеве, Куйбышеве, Перми и других городах. Другой типичный пример подпольной организации — кружок В. Новодворской — К. Пантуева, действовавший в 1983–1986 гг. Он, видимо, «отслеживался» КГБ более «плотно», так как имел постдиссидентское происхождение. Но несмотря на это (если верить В. Новодворской) «мы тиражировали Самиздат, развозили его по городам, раздавали по группам, раскидывая сеть все шире и шире. Нашли ксеристов, нам размножали наши нелегальные материалы за деньги, но недорого»[909].

Таким образом, фактический разгром старого диссидентского движения не означал исчезновения оппозиции как таковой. В конце 70-х — начале 80-х гг. стало возникать новое поколение инакомыслящих, лишь отчасти связанное с предыдущим. Становление гражданского общества во второй половине 80-х гг. будет обеспечено неформальным движением, которое возникло параллельно с диссидентским и существовало иногда во взаимодействии с ним, а иногда вне всякой связи с открытой оппозицией.

Впрочем, оставалась и среда, порожденная старой генерацией, но все очевиднее приобретавшая черты неформальности. Продолжал распространяться «самиздат» и «тамиздат» — люди не прекращали перепечатывать и давать друг другу оппозиционную литературу. Это не требовало специальной организации. Хаотическая циркуляция оппозиционных текстов ломала идеологические стереотипы читателей. Пока это происходило бессистемно, очень многое зависело от того, в какой последовательности литература проходила через руки (и сознание) человека. В обращении были работы авторов самых разных направлений. Все это жадно впитывалось теми, кто рисковал читать «диссидентщину», ломало то одни, то другие политические стереотипы и создавало новые[910].

Наступление на диссидентов продолжалось до середины 1985 г. Еще в июне 1985 г. Политбюро решило провести серию административных задержаний (всего 25 человек) в преддверии Всемирного фестиваля молодежи, дабы ограничить контакты еще оставшихся диссидентов с иностранцами[911]. 19 марта был арестован Л. Тимофеев, публиковавший свои критические произведения за границей. Приговор по делу Тимофеева был вынесен 19 сентября 1985 г., через несколько месяцев после «перестроечного» пленума. И только через год после «перестроечного» съезда в СССР начнут амнистировать политических заключенных.

* * *

Кризис диссидентского движения был вызван не только физическим разрушением оппозиционных структур. Л. Алексеева писала об этой проблеме: «Поскольку мирным путем, единственно признаваемым правозащитниками, эти проблемы можно решить только в сотрудничестве с властями, их отказ от диалога вызвал в начале 80-х гг. кризис правозащитного движения, усугубившийся из-за резкого усиления репрессий — активность его снизилась, число участников, возможно, уменьшилось. Однако это не кризис цели, которая не обесценена в глазах участников движения и далеко за его пределами, и не кризис методов»[912]. Цель, конечно, не потеряла свою привлекательность, что нельзя сказать о старой правозащитной тактике. Ее кризис привел к угасанию диссидентского движения даже тогда, когда возможности для легальной деятельности стали расширяться во второй половине 80-х гг.

Уже во время последнего наступления КГБ и даже после разгрома оргструктур движения оставшиеся на свободе участники напряженно искали выход из положения, новую стратегию. Возможности преодолеть разрыв инакомыслящих с окружающим миром обсуждались в редакции московского самиздатского журнала «Поиски». Здесь рассматривались и варианты, близкие курсу Р. Медведева и А. Сахарова 1970 года[913], и перспектива подключить к оппозиции неформальные движения, «разрозненные и влекущиеся друг к другу приватные „культурнические“ инициативы», «наивные, порою даже раздражающие своим желанием сделать „навыворот“, но несущие в себе стремление изнутри преодолеть блокаду» (М. Гефтер)[914]. «Молодые социалисты» предлагали совместить оба варианта: добиваться реформ сверху, оказывая на руководство КПСС давление со стороны неформальных движений снизу. Так и получится во время Перестройки. И участники дискуссий в «Поисках», «Вариантах» и «Левом повороте» примут в этом живейшее участие[915].

Комментируя позицию журнала «Левый поворот», В. Прибыловский писал в 1982 г.: «В системе приоритетов редакции на первом плане такая примерно основополагающая идея: „Реформы сверху под давлением снизу“. Тезис неопровергаемый, хотя, по правде сказать, маловероятно, что он скоро станет социальной реальностью»[916]. Реальность приближалась гораздо быстрее, чем об этом могли мечтать диссиденты. Ситуация, характерная для революций и революционеров.

И все же наиболее дальновидные диссидентские авторы предсказывали неминуемые социальные катаклизмы в ближайшей перспективе: «Простое экстраполирование предсказывает кризисную точку где-то на рубеже 1990 г., — подводит В. Сокирко итог своему экономическому анализу, — с учетом непризнаваемой инфляции — в районе 1984 г., понимая под ней начало падения национального дохода, т. е. начало абсолютного обнищания»[917]. В результате В. Сокирко предсказывает «час Амальрика» — внешнеполитические авантюры (написано в ноябре 1979 г.) и социальный взрыв с гражданской войной — призрак, неоднократно возникавший во время Перестройки. В результате — восстановление диктатуры, повторение процессов начала века в том же масштабе. «Да, круг замкнется, но через гибель — нашу и наших детей», — мрачно предсказывает Сокирко[918]. И все же, по мнению автора, шанс на спасение есть — в народной памяти, из которой еще не ушли ужасы сталинизма, в росте «разноверия» — общественного разномыслия, уважения к независимой от государства трудовой деятельности, в подчеркнутом легализме оппозиции, в постепенном осознании кризиса верхами (здесь автор ссылается на речь Брежнева в ноябре 1979, выдержанную в несколько более критических тонах, чем обычно). Сокирко считает, что такие факторы «исчезающе малы»[919]. История показала, что эти и другие, вероятно — более глубинные факторы социальной стабилизации оказались сильнее, и общественная трансформация конца 80-х — начала 90-х гг. произошла на большей части территории СССР без катастрофы, подобной первым десятилетиям ХХ в. Однако сам диагноз и перечисление факторов выздоровления оказался довольно точным — особенно если учесть условия, в которых приходилось работать оппозиционным авторам.

Кризис стремительно приближался. Сама история предоставляла авторам «нетрадиционной социальной медицины» принять участие в лечении затянувшейся болезни.

Глава XI Неформалы

Миф о монолитности советского общества еще может как-то сосуществовать с реальностью диссидентского движения и споров между западниками и почвенниками. Вовлеченные в эти дискуссии слои кажутся незначительными. Между тем в Советском Союзе существовали и массовые общественные организации, вполне самостоятельные от партийно-государственных структур. Они взаимодействовали с властью и ее «приводными ремнями», но в своих действиях руководствовались собственной логикой.

Развитие низовой общественной инициативы, если оно протекает в конструктивном русле, соответствовало планам Хрущева: «Мы говорим, что при коммунизме государство отомрет. Какие же органы сохранятся? Общественные! Будут ли они называться комсомолом, профсоюзами или как-то по-другому, но это будут общественные организации, через которые общество будет регулировать свои отношения. Надо сейчас расчищать пути этому, приучать людей, чтобы у них вырабатывались навыки таких действий»[920]. Правда, такие идеи не вызывали энтузиазма у государственников в партгосаппарате. Но и местных партийных боссов устраивало, когда люди сами брали на себя часть забот по развитию культуры: «В течение года на сценах отдельных районов театров выступают на 20–30 сельских коллективов. Это положительное явление, оно стимулирует, оно заставляет подумать, какой нужно подобрать на сцене репертуар. Это дело практикуется. Что еще есть? Это, товарищи, самодеятельные народные театры. То театры народного творчества, то самодеятельные народные театры. Конечно, все эти названия не выдумывают отделы пропаганды. Они появились. Кто автор? Автор — люди»[921], — говорилось на совещании в ЦК руководителей областных и республиканских отделов агитпропа в 1959 г.

После перехода от «оттепели» к «застою» бюрократия охладела к неформальным инициативам, но и не стала напрягаться, чтобы их подавить. Неформалы пошли своим путем. Точнее — путями. Они превратились в субкультуры, объединенные общим делом — социальным творчеством, созданием новых, «неофициальных», непривычных форм жизни, гражданской активностью.

Время песен

В авторитарной стране поэт — больше чем поэт. Поэт мог назвать вещи своими именами, а власть имела право делать вид, что не поняла намека. Так было в середине XIX в. и во второй половине ХХ-го.

В 60-е гг. время поэтов приобрело свои особые черты, связанные с новой техникой — магнитофоном и электрическими музыкальными инструментами. Теперь выступления расходились на магнитофонных кассетах. То же самое происходило с едкими выступлениями артистов и писателей-сатириков. Их фразы входили в поговорки: «Тщательнее надо, ребята» (это о качестве советской продукции), «Пусть все будет, но пусть чего-то не хватает» (о психологии хозяйственных руководителей, которым выгоден дефицит — «диффьсит»), «Джинсы от спекуля» (о теневой торговле). Эти выступления обсуждались, заставляли делать далеко идущие выводы. Сатирики и поэты-песенники не критиковали режим, они просто игнорировали его моральные нормы и образ мышления, отстаивая свои. Сильная личность и жажда справедливости героев Высоцкого служили примером для подражания одних людей, интеллигентность и индивидуальность образов Окуджавы — для других. А в результате размывалось монолитное социально-психологическое «мы», от имени которого бюрократическая машина руководила обществом.

Поэт запел, его песни подхватили. И — вот новость — принялись сочинять свои. «Графомания — в самом высоком и самом серьезном смысле этого слова — охватила всех…[922] — вспоминает о 50-х гг. Ю. Ким. — Считать авторскую песню в массе явлением искусства невозможно — это та почва, на которой искусство произрастает. Поэтому сначала была песенная графомания… Произведениями искусства можно назвать лишь более поздние наши вещи»[923].

После Всемирного фестиваля молодежи и студентов «оказалось, что свои песни сочиняют во всех московских вузах». В 1959 году прошел первый фестиваль самодеятельной песни, организованный студентами МЭИ, в котором приняли участие барды из пяти вузов (выступило около 30 человек). Фестиваль стал ежегодным, и в конце 1960-х гг. в нем участвовало уже более 20 клубов студенческой песни (около 500 человек исполнителей). По мере того, как исполнители авторской песни заканчивали вузы, клубы переименовывались из студенческих в клубы самодеятельной песни (КСП).

Уже в середине 60-х гг. власти почувствовали, что самодеятельная песня развивается куда-то не туда. «Литературная газета», призвала «бардов и менестрелей» очистить свои песни от блатного жаргона, объявленного наследием НЭПа[924]. Наследие НЭПа — далековато что-то для 60-х гг. На самом деле блатная песня пришла к интеллигенции из лагерей — как протестное напоминание о сталинской эпохе.

Иронически брошенное слово «барды» прижилось. А барды тем временем стали создавать организацию. В октябре 1966 г. в результате объединения двух групп (Г. Захаровой и С. Чеснокова) был создан московский городской клуб (МГК) самодеятельной песни. 8 мая 1967 г. он организовал первый московский слет бардов, после которого слеты в Московской области стали проводиться ежегодно весной и осенью (с 1978 г. — снова раз в год). Уже 20–23 мая 1967 г. МГК провел во Владимирской области первую всесоюзную конференцию по проблемам самодеятельного песенного творчества. На этой конференции КСП из разных городов наладили связи между собой.

В марте 1968 года в Новосибирске был проведен уже всесоюзный фестиваль — на базе клуба «Под интегралом» (одного из центров неформального движения в новосибирском Академгородке) и при финансовом участии фирмы «Факел». Это фирма занималась тем, что «…брала подряды на всякие внедренческие работы, и молодые научные сотрудники нанимались этой фирмой на временную работу. А разницу между полученными от заказчика средствами и выплаченной зарплатой, по договоренности с райкомом комсомола, тратили на разные общественные дела. Вот откуда были деньги. Получился некий квартет: „Факел“ как заработавший деньги, райком комсомола как могущий эти деньги обналичить, „Интеграл“ как организатор и ДК „Академия“ как головная организация у клуба, располагающая собственным залом»[925].

Фестиваль проходил неделю. Сенсацией стало выступление известного литератора А. Галича, который в это время перешел на диссидентские позиции, и стал исполнять под гитару стихи откровенно оппозиционного содержания. На самом фестивале представители комсомола предпочли «не заметить», о чем поет Галич, но вскоре клуб «Под интегралом» был закрыт, а заодно МГК лишился занимаемого им помещения и вскоре (30 августа 1969 г.) также был ликвидирован. Но слеты КСП продолжались, и с ликвидацией клуба власти и ВЛСКМ почти утеряли контроль над движением. На несколько лет КСП превратились в закрытые сообщества, осторожно принимавшие новичков.

29 августа 1967 г. во время туристического похода произошла трагедия. На реке Уде погиб молодой бард В. Грушин из клуба «Поющие бобры». Его памяти решили посвятить всесоюзный слет. 28–29 сентября 1968 г. на Волге под Куйбышевым прошел первый фестиваль имени Грушина. В нем приняло участие около 600 человек. 20–22 июня 1969 г. собралось уже более двух тысяч человек из 10 городов. Отныне Грушинский фестиваль проходил летом и собирал тысячи участников. Он стал своего рода всесоюзным съездом движения.

В 1970 г. собралось около 4 тысяч человек из 12 городов. В 1971 г. — 5 тысяч из 18 городов. В этом году было решено вести борьбу с пьянством на фестивале. В 1978–1979 гг. количество участников выросло с 39 до 100 тысяч человек (даже если это преувеличение организаторов, все равно резкий рост и без того массового движения был очевиден). Люди приезжали из 75–84 населенных пунктов, то есть практически со всего Союза. С 1972 г. организаторы фестиваля стали выпускать самиздатские сборники песен. В 1975 г. в рамках «Груши» провели фестиваль туристической песни, а в 1979 г., когда стали собираться тучи, провели также фестиваль патриотической песни. Но это не спасло фестиваль[926].

С 1973 г. ВЛКСМ пытается наладить контроль за движением. Осенью 1973 года по рекомендации МГК КПСС представители МГК ВЛКСМ присутствовали на XIV слете московского КСП, попросив на то разрешения у одного из лидеров КСП О. Чумаченко[927]. В 1974 г. МГК ВЛКСМ обратился к лидерам КСП с предложением о поддержке. Барды получат помещение, выход на прессу, если согласятся на контроль за содержанием исполняемых текстов и отстранение от руководящих мест в клубах людей, так или иначе связанных с диссидентским движением. Лидеры Московского клуба согласились. Но комсомол получил контроль только над верхушкой айсберга.

Уже XV слет КСП проходил в тесном взаимодействии с МГК ВЛКСМ и МГСПС. В нем приняло участие 900 человек, представляющих 40 клубов и групп. Выход из андеграунда привел к резкому росту численности — ограничения на прием в клубы было снято. В 1975 г. в Московском клубе состояло около 200 групп. Чтобы упорядочить структуры разросшегося сообщества, группы бардов стали объединяться в «кусты» по 20–25 объединений в каждом. Решения стал принимать не совет групп, как раньше, а совет «кустовых».

В 1975 г. статус клуба был закреплен в совместном Постановлении Президиума МГСПС и секретариата МГК ВЛКСМ. С этого времени в отделе пропаганды и агитации МГК ВЛКСМ работа с городским КСП была выделена в отдельное направление[928].

В 1979 г. О. Чумаченко, один из лидеров московского КСП организовал «Союз КСП», председателем которого он был до 1981 г. Союз взял на себя помощь в организации фестивалей и борьбу с рвачеством некоторых «раскрученных» исполнителей, требовавших повышенные гонорары на частных концертах.

Движение стремительно разрасталось. По данным А. Городницкого председателя жюри фестиваля памяти В. Грушина, всего клубы авторской песни объединяли около 2 миллионов человек[929].

10-20 человек объединялись в группу. Инициатор создания группы или наиболее авторитетный человек становился командиром, который координировал работу группы — иногда довольно жестко. Несколько групп объединялись в куст, который проводил слеты. Несколько кустов иногда создавали «регион» для проведения межкустовых слетов. Кусты были основной структурой и на городских слетах. Группы со всей страны участвовали во всесоюзных грушинских слетах.

На городские слеты собиралось до 20000 человек. В Москве было около 20 кустов. Московский городской КСП проводил зимние концерты в ДК Горбунова, контактировал с партийными, комсомольскими и государственными органами, прикрывал клубы «сверху», практически не контролируя жизнь групп. Репертуар «согласовывался» только на общегородских мероприятиях. «Председатель московского городского КСП И. Каримов вел какую-то дипломатию между властями и КСП, но до уровня групп это, слава Богу, не доходило, и на закрытых слетах мы могли петь, что хотели. Да и на открытых наша группа не особенно стеснялась. В других кустах народ был настроен более умеренно и старался в политику не лезть», — вспоминает участник группы «Реостат» М. Сигачев[930].

Место закрытого слета держалось в тайне до последнего момента. Иногда приходили «хвосты» — не участвовавшие в группе люди, которые либо приглашались группой (и тогда она за них отвечала), или вычисляли место слета. При разбивке лагеря действовал «зеленый патруль», который следил за тем, чтобы участники не срубали зеленые растения. «Если комсомол организовывал большой слет, то его руководители даже договаривались с лесниками, где надо почистить лес», — вспоминает командир группы «Веники» Ю. Столяров[931].

Неофициальным лозунгом большинства каэспешников была строка «как здорово, что все мы здесь сегодня собрались». Для большинства этого было достаточно. Их привлекала романтика дружбы и любви в стиле Визбора и Митяева, ночные бдения под гитару у костра.

Но романтизм склонял к инакомыслию уже самим контрастом между идеалом и социальной реальностью.

Лидерами оппозиционных бардов стали А. Галич, Б. Окуджава и Ю. Ким. Они перемежали эзопов язык с открытыми угрозами. «Мы поименно вспомним тех, кто поднял руку», — «предупреждал» А. Галич гонителей Пастернака. А Б. Окуджава посылал «сигнал»: с нами лучше не связываться.

Поднявший меч на наш союз

Достоин будет худшей кары,

И я за жизнь его не дам тогда

И самой ломанной гитары.

Размах движения и его неконтролируемость вызывали опасения, но разбираться с бардами было доверено региональным властям. В 1980 г. их жертвой пал Грушинский фестиваль. Заявив, что организаторы не могут поддерживать порядок, а участники оказывают неблагоприятное влияние на экологию этих мест, куйбышевские власти запретили очередной фестиваль.

Без лишней огласки небольшой фестиваль прошел под Куйбышевым в 1982 г. (тоже, впрочем, собравший две-три тысячи человек). Но открытый массовый фестиваль возобновился только в 1986 г.

* * *

В 1980 г. советская авторская песня понесла тяжелую утрату. 25 июля умер В. Высоцкий. Он не был участником каких-либо движений, но стал центром целой сети поклонников, тиражировавших магнитофонные записи его песен. Они были «энциклопедией советской жизни», поражали слушателей правдивостью и обостренным чувством справедливости. Высоцкий мог «войти в образ» фронтовика, работяги, «зэка», милиционера, сумасшедшего.

В «инстанциях» В. Высоцкий проходил по разряду актеров, и не получал официального признания как поэт. Тем более, что и содержание у песен — сомнительное. То — блатная лирика, то — социальная критика. Но в конце его жизни ситуация стала меняться — была снята телепередача «Кинопрограмма», где он исполнял свои песни. На похороны Высоцкого пришло более ста тысяч человек. «Их было так много, что охраняло их еще тысяч пять человек в синих рубашках. Хорошо, что они были, охраняющие. И хорошо, что их было так много. Иначе маленькому зданию, где лежал он, пришел бы конец. Его бы, это здание, сами того не желая, сломали, снесли, уничтожили те, которых было много-много тысяч… Из потока образовалась людская река. Она начиналась от Котельнической набережной и медленно текла к Таганке, чтобы протечь через зал, где лежал на сцене он… Когда процессия выехала на Таганскую площадь, чтобы затем направить свой путь по Садовому кольцу, под машину, которая везла его, полетели цветы, и еще несколько сот метров люди бросали и бросали их под колеса автобусов»[932]. У Ваганьковского кладбища манифестация не обошлась без эксцессов — народ забрался на панно «Наш советский образ жизни», милиция стаскивала оттуда людей. «И тут вся площадь как по команде повернулась к этому панно и сказала „Не смей!“. То есть кричали все разное, кто „Опричники!“, кто — „Позор!“, кто — „Долой!“, но получился такой мощный вопль 100-тысячеголового существа, что серые фигуры замерли. Так и зафиксировалась на несколько секунд немая сцена: мужичок с „Беломором“, две фигуры из Салтыкова-Щедрина с протянутыми к нему руками, и под всем этим безобразием надпись: „Наш советский образ жизни“»[933].

Все хотят видеть Высоцкого «своим». «Во второй половине 70-х начинается „наведение мостов“ и с бардовской стороны навстречу рокерам… — пишет И. Смирнов, — Высоцкий начал записывать некоторые свои песни в „электрическом“ сопровождении советских (ансамбль Гараняна) и французских инструменталистов… В яростном хрипе Высоцкого под „простую“ гитару в тысячу раз больше настоящего рока, чем в запроданных филармониям консервированных стенаниях с мощнейшим „запилом“ и соло на синтезаторе»[934]. Вряд ли Высоцкий знал о своей принадлежности к року. Вероятней другое — советский рок многое взял от Высоцкого и от бардовской традиции. Советский рок — это не только «музыка научно-технической революции», но и бардовский рок.

В некоторых отношениях Высоцкий очень далек от рок-движения и остается классическим бардом, тяготеющим к камерности:

Я не люблю манежи и арены:

На них мильон меняют по рублю,

Пусть впереди большие перемены

Я это никогда не полюблю!

Поэт протестовал против поисков в его песнях политических намеков:

Ответ: во мне Эзоп не воскресал,

В кармане фиги нет — не суетитесь,

А что имел в виду, то написал, —

Вот, вывернул карманы — убедитесь!

Тексты песен Высоцкого не были в большинстве своем оппозиционными. Высоцкий в качестве критерия отношения к жизни брал не идеологемы (что роднило коммунистов и диссидентов), а совесть, моральные нормы большинства населения.

Я не люблю холодного цинизма,

В восторженность не верю, и еще

Когда чужой мои читает письма,

Заглядывая мне через плечо.

Стиль отношений Высоцкого с властью и обществом — это стиль классического «неформала».

Я скачу, но я скачу иначе…

Я согласен бегать в табуне

Но не под седлом, и без узды!

Он не собирался уходить из «табуна», отрываться от советского общества, но и «скакать как все» он не хотел. Он был вольным человеком. Это было не легко, но уже возможно.

* * *

Исследование, организованное ЦК ВЛКСМ, позволяет оценить масштабы движения КСП в начале 80-х гг.

«В восьми областях: Брянской, Луганской, Черниговской, Тернопольской, Хмельницкой, Кировоградской, Магаданской, Карельской клубы самодеятельной песни не существуют.

В 58 республиках, краях, областях действует 81 клуб…

Большая часть клубов возникла в 1976–1980 гг., причем в 1980 г. почти каждый третий из существующих клубов». Таков был ответ движения на закрытие Грушинского фестиваля.

«Численность КСП значительно колеблется и видимо зависит от подхода к членству в клубе (или в КСП входят только исполнители, или широкий круг поклонников самодеятельной песни). 40 % клубов насчитывает 20–30 членов, 20 % клубов — 40–50 членов, 5 % клубов — свыше 100 членов, 12 % клубов до 20 членов.

Подавляющее большинство КСП работают на базе домов и дворцов культуры (более 70 %), только каждый пятый клуб считается одновременно самодеятельным творческим, общественным объединением при горкоме, райкоме ВЛКСМ». При этом сами группы исполнителей могли и не соприкасаться непосредственно с чиновниками, курирующими клуб.

«Незначительное число КСП действует при областных советах по туризму и экскурсиям, туристических клубах (Иркутск, Уфа, Ростов, Орел, Красноярск), студенческих клубах (Одесса, Ленинград, Ярославль, Пермь), молодежных центрах (Казань, Жуковский)».

Эксперты ВЛКСМ признавали, что «Конкретная связь комсомольских органов с клубами самодеятельной песни прослеживается очень слабо… Очевидно, что комитеты комсомола слабо осуществляют политическое руководство самодеятельным художественным творчеством».

Только в немногих городах (Новосибирск, Свердловск, Рязань, Барнаул, Казань, Кострома) комсомольские работники являлись членами художественных советов, правлений и советов клубов самодеятельной песни. Не говоря уже о том, что уставы и положения КСП не предусматривают никаких консультантов-членов союза композиторов, союза писателей.

Комсомольские структуры надеялись восстановить контроль: «Особого внимания и заботы требует самодеятельная песня. Развившаяся в ряде мест в довольно широкое движение, эта форма самодеятельного творчества, зачастую, выходит из-под контроля органов культуры, творческих союзов, комитетов ВЛКСМ, профсоюзов. Лишь в Москве имеется городской клуб самодеятельной песни, работающий под непосредственным руководством горкома ВЛКСМ и профсоюза.

Анализ положения дел в этой области настоятельно требует решения объединенными усилиями таких вопросов как выделение определенной материальной базы, привлечение к работе с непосредственными авторами членов творческих союзов, мастеров искусств, поиск и внедрение эффективных форм влияния на тематику и качество самодеятельных произведений»[935]. Иллюзорные надежды.

Контролировать и тем более придавить движение бардов было трудно. Гитара и лес всегда были к их услугам.

В движение приходили новые люди, не связанные психологическими стереотипами «шестидесятничества». Участник группы «Реостат» В. Корсетов вспоминает: «Что характеризовало новых людей? Меньше туризма, меньше воздыханий, больше социальности. Но „шестидесятники“ продолжали играть ключевую роль. У них было такое слово „социал“. Социальную тематику они считали дурным тоном. Но в начале 80-х гг. философский и юмористический „социал“ стал нарастать, особенно в начале 80-х гг. В 1983 г. „Яуза“ „выкатила“ острый политический памфлет „Мутанты (сны Нестора)“. Это были сны интеллигента, которому нечего делать на работе. Он засыпает и видит во сне быка, который кушает газеты и выдает молоко и масло. Такая бюрократическая мечта о продовольственной программе… Многие авторы находились на позициях, оппозиционных режиму. Но в широких кругах песенников отношение к диссидентам было отрицательным. Это была типичная для „шестидесятников“ позиция… При этом ни у кого никогда не ценился „грубый социал“, то есть лобовая ругань в адрес власти»[936].

Смена поколений подчас приводила к конфликтам. Авторитет «стариков» не был вечным: «Дети взрослели, юношеский максимализм был необорим. Я считал, что дисциплина в группе — это все. Они называли меня диктатором. Мне пришлось уйти. А группа „Веники“ превратились в „Варианты“», — с грустью вспоминает Ю. Столяров[937].

В 1983 г. из московского куста «Лефортово» выделилось несколько групп с острой социальной направленностью («Реостат», «Нестандарт» и др.) во главе с В. Медянцевым, которые образовали куст «Яуза». Здесь социальная тематика проявлялась наиболее откровенно. В то же время в другом крыле движения инакомыслие встречалось в штыки. «Помнится, как впервые я пришел в воронежский клуб самодеятельной песни, слушал, слушал, а потом наивно спросил: „Ребята, а записи Галича у вас есть?“ Что тогда обрушилось на мою голову! И что Галич — антисоветчик, и что его мерзкие песни никто и слушать не хочет…»[938] Характерно, однако, что даже умеренные провинциалы-каэспэшники знали, кто такой Галич. Информация об инакомыслии здесь расходилась широко — даже среди его противников.

Социальная радикализация была связана с появлением наряду с песнями больших театральных постановок, своеобразных спектаклей в песнях. «Театральное» направление стало развиваться в «регионе», в который входили кусты «Яуза», «Сборная леса», «Рекс», «Калужский», «Разгуляй». В 1983–1984 гг. этот регион собирал до 4000 человек. Одна из наиболее радикальных групп «Реостат», в которую входили «рабочие с высшим образованием», готовила часовые программы. В 1983 г. вышли упоминавшиеся «Мутанты» и «Страна Началия», посвященная бюрократии. В 1984 г. — напоминавшие о кремлевских старцах «Челюсти» и мрачное предсказание социальной катастрофы (или напоминание о происшедших социальных катастрофах) «Лесосплав». Широкую известность приобрела постановка «Голоса» — пародия на пропагандистские штампы «идеологической войны». Группа «Нестандарт» разрабатывала тему коррупции и торговли. Многие группы, не ставившие социальные темы в центр своего репертуара, под влиянием радикалов тоже заметно дополняли романтику сатирой.

«У нас ни к одной строчке нельзя было придраться, но все было понятно, — вспоминает М. Сигачев. — Угроза со стороны „органов“ чувствовалась, тем более, что мы почитывали самиздат. В 1984 году собратья наши по творческому „цеху“ начали „давить“. На одном из слетов мы сделали „пуппури“ из разных программ. А перед этим ходили какие-то деятели из городского клуба и предупреждали: „Ребята, ни полслова против власти…“ А мы дали. И потом нам передавали, что нас разыскивало чуть ли не полслета, хотели нам „морду набить“, что мы „подставляем“. Но никого, кто так действительно думал, кроме этих функционеров, так и не нашлось»[939].

«В 1984–1985 гг., на мой взгляд, были самые сильные слеты Яузы, — считает В. Корсетов, — когда с восьми вечера до шести утра без остановки шло представление — и люди не отходили от сцены, сидели, как привязанные. Весенние слеты были закрытыми, дабы не возникали проблемы с властями. Присутствовало около 500 человек. А потом наиболее сильные выступления выносились на слеты других кустов. Как на гастролях. Разносились на магнитофонных пленках»[940].

Ожидание перемен становилось всеобщим. И поэты не обманулись в своих надеждах. Но перспективы были не ясны. Мрачными предчувствиями были полна композиция группы «Реостат» «Лесосплав» — история леса, уставшего от недвижности и с надеждою отправившегося вниз по реке.

В затылки лбами упираясь твердо,

Мы рвемся, разорвав речное горло,

Река, кривляясь, изрыгает нас,

И счастлив тот, кто выполз на стремнину

Его не бьют уже баграми в спину,

Он прет на золотую середину.

Итог печален:

Тупые бревна жаждут счастья

Их ожидает лесопилка.

Ну что вы кричите — ведь это не печи,

Для супербревна это может быть ссылка.

Вам только и нужно, что вовремя лечь

И затылки подставить

Грядет лесопилка.

«Мы пели не о прошлых российских катастрофах, а о будущем. И оказались не так уж неправы»[941], — считает один из авторов «Лесосплава» В. Корсетов. Но, несмотря на мрачные предчувствия, как только КПСС начала свой великий лесосплав, неформалы бросились в бурные воды реки. Но они плавали не по правилам, рискуя, подобно одному из героев «Лесосплава», быть раздавленными. Но только плаванье не по правилам давало шанс на спасение от лесопилки.

* * *

Авторская песня развивалась параллельно с рок-движением. Каково их соотношение? Участники рок-движения определяли сущность рока так: «рок — это музыка научно-технической революции. Рок сам — революция в музыке… Рок — музыкальная революция, отразившаяся на всех делах современного мира как духовный отзвук на революцию в науке и технике»[942].

И. Смирнов считает, что «рок — новый самостоятельный жанр искусства, появившийся в середине XX века в результате творческого и научно-технического прогресса (так же как в начале века появилось кино). Для него характерно заимствование выразительных средств традиционных жанров: музыкального, поэтического (текст) и театрального (шоу), которые образуют единое и неделимое на составные элементы целое — РОК-КОМПОЗИЦИЮ. Кроме того, характерно (хотя и не обязательно) „электрическое“ звучание, коллективное творчество и особая форма музыкального хэппенинга — концерта с участием зрителей — т. н. „сейшен“ (от английского „Session“)»[943]. Уже в этом определении видны общие черты культуры бардов и рока — сочетание западной и отечественной традиции, участие слушателей в творческом акте. Рок шел по стопам бардов. У двух течений было много общих участников. «Вузы составляли опорные базы и для первых рок-групп, и для „кустов“ Клуба самодеятельной песни. Так что поклонники рока вовсе не составляли „темной массы“, не доросшей до поэзии Кима и Окуджавы, — пишет И. Смирнов, — Хотя со временем среди них вырос процент экзотических деклассированных личностей, воплотивших в себе интернациональный идеал ХИППИ»[944].

Но в роке «хэппенинг» в большей степени рассчитан на развлечение, чем на размышление. Были и другие различия. Несколько преувеличивая масштаб расхождения, И. Смирнов пишет: «Расхождение между роковой и бардовской школами, схематично можно изобразить так:

интернациональная национальная
примат музыки примат текста (поэзии)
концертная (танцевальная) магнитофонная

Напомню: слушали дома в основном западный рок, переписывая его с пластинок на пленку. Под свой просто танцевали, чтобы забыть наутро — до следующих танцев. Барды, напротив, с самого начала вошли — со своими песнями — в разряд зафиксированного творчества. Многие ли из тех, кто знает наизусть Высоцкого и Северного, могут похвастаться, что видели их собственными глазами?»[945] Зато сотни тысяч людей сидели вокруг костров или столов, повторяя под гитару слова стихов, вдумываясь в их содержание.

Технологический рок сначала привлекал формой, а не содержанием. В 60-е гг. это был вызов — западное искушение. В 70-е гг. — увлечение подростков, «западавших» на ритм и звук. Поняв, что форма увлекает молодежь, Система взяла его на вооружение, создав вокально-инструментальные ансамбли (ВИА) с ортодоксальным или деидеологичным репертуаром.

Власти занялись «приручением» подающих надежды рок-групп. В 1979 г. официальный статус был предоставлен группе «Машина времени», разумеется, не бесплатно. «Пройдет совсем немного времени, — писал И. Смирнов, — и от МАШИНЫ потребуют заменить везде слово „Бог“ на слово „Судьба“ вне зависимости от таких буржуазных предрассудков как рифма и длина строки, а в пошлейшем кинофильме „Душа“, якобы о судьбе рок-музыканта на эстраде, роль Макаревича будет исполнять Боярский»[946]. Зато группу перестало «доставать» ОБХСС[947].

Впрочем, степень контроля за музыкантами не стоит преувеличивать. Цензура московского городского дома художественной самодеятельности пропускала и «Битлз», и большинство произведений Макаревича. Но на всякий случай песни с подозрительным названием «Марионетки» вычеркивала. Предварительная цензура касалась прежде всего названий. Ну а за содержание приходилось отвечать post faсtum.

Макаревич был ближе к бардовскому течению (внимание к качеству текста, эзопов язык, идейная зависимость от шестидесятников). Этому полубардовскому року противостояли официальные по тематике вокально-инструментальные ансамбли (ВИА) с одной стороны, и радикальные по форме панки — с другой.

Самим своим видом панки отрицали набиравшую силу культуру потребления. Но вместе с ней и культуру как таковую. Естественно, что любой компромисс с «истеблишментом» воспринимался «радикалами» как предательство: «Что еще нас всех объединяло, так это устойчивая неприязнь к группе „Машина времени“. Спустя несколько лет эта неприязнь сменилась лично у меня крепкой, уже взрослой любовью к этой музыке и к этим людям, но тогда, я думаю, мы воспринимали их только как социальное явление, как людей, пошедших на компромисс с бюрократией и так далее»[948], - вспоминает А. Рыбин.

Макаревич, прошедший в детстве через молодежную «контркультуру», отвечал:

Ты можешь ходить как распущенный сад,

А можешь все наголо сбрить

И то, и другое я видел не раз,

Кого ты хотел удивить?

…Ты стал бунтарем, и дрогнула тьма,

Весь мир ты хотел изменить

Но всех бунтарей ожидает тюрьма

Кого ты хотел удивить?

Здесь уже угроза. Или предупреждение? Или и то, и другое? «Умеренные» рок-неформалы пугали молодых бунтарей. «Радикалы» не принимали советов, в которых сквозила назидательность.

«В песнях никогда я не поучал», — пел Макаревич в очень назидательной песне о крикунах. Но все же бунтари привлекали главного «машиниста» как некий запретный для него самого плод:

Любой запрет тебя манил,

И ты рубил

И бил, пока хватало сил,

И был собой.

Вот незадача:

Но если все открыть пути

Куда идти, и с кем идти,

И как бы ты тогда нашел последний путь?

И та же тема в другом преломлении:

Один говорил: куда хотим — туда едем,

И можем, если надо, свернуть.

Другой говорил, что поезд проедет

Лишь там, где проложен путь.

Вечная проблема, доставшаяся семидесятникам от предыдущего поколения — свобода опасней несвободы. Рок-поэты начинают размышлять на темы, уже открытые бардами (вспомним колею Высоцкого).

И оба сошли где-то под Таганрогом

Среди бескрайних полей,

И каждый пошел своею дорогой,

А поезд пошел своей.

Так и будет. И не только с рок-движением.

* * *

Неоднородность советской властной элиты превращала политику в отношении общественных движений в тяни-толкай. Когда был запрещен Грушинский фестиваль, а КГБ развернуло наступление на диссидентов, лоббисты рок-движения в журналистике и ВЛКСМ «пробили» Тбилисский фестиваль «Весенние ритмы-80» или «Тбилиси-80». Это было не первое, но крупнейшее мероприятие подобного рода того времени. Часть правящей элиты, «отвечавшей за молодежь» и за «культуру», уже была «распропагандирована» в пользу рока. «Перестройку общественного сознания начал в 1980 году известный московский музыкальный критик Артем Троицкий… — вспоминал А. Рыбин. — До сих пор это была, в основном, музыка деклассированных для деклассированных (были, правда, и исключения). Артем же повел мощную атаку на „высшие“, так сказать, слои советского общества, на интеллигенцию, на пресс-центр ТАСС, на союз журналистов, на радио, телевидение (это в те-то времена!) и тому подобное. Он устраивал маленькие полудомашние концертики разным андерграундным певцам и приводил туда представителей московской элиты, которые могли при желании „нажимать на кнопки“ у себя в офисах»[949]. И кнопки были нажаты.

В Тбилиси четко проявилась реакция публики на степень интегрированности музыкантов в официальную «систему». Триумфаторами фестиваля стала «умеренная», но «осмысленная» «Машина времени». Вокально-инструментальные ансамбли были встречены холодно. А. Макаревич вспоминает о Тбилиси: «Чувствовали мы себя увереннее, чем четыре года назад в Таллине, но на такой успех не рассчитывали. Слишком уж много участвовало групп — хороших и разных. И, кстати, всех принимали блестяще, кроме, пожалуй, „Ариэля“ и Стаса Намина. И не потому, что они плохо играли — сыграли они отлично, а потому, что „Ариэль“ со своими как бы народными распевами и Стасик с песней Пахмутовой „Богатырская наша сила“ совершенно не попали в настрой фестиваля. Это была не „Красная гвоздика“ и не „Советская песня-80“. Призрак оттепели летал над страной, легкий ветерок свободы гулял в наших головах. В воздухе пахло весной, надвигающейся Олимпиадой и всяческими послаблениями, с ней связанными»[950].

По мнению А. Троицкого успех «Машины» был связан с ее подыгрыванием «массовой культуре»: «„Машина времени“ к восторгу публики исполнила „Новый поворот“ — готовый ресторанный стандарт, лишенный (что редко для Макаревича) какого-либо „послания“ (я долго смеялся, прочтя в какой-то западной статье — или это была толстая книга? — что „Новый поворот“ является одной из наиболее смелых советских рок-песен, призывающих руководство к проведению нового курса…)»[951]. Спору нет, «Новый поворот» грешит примитивизмом (впрочем, как и подавляющая часть репертуара рок-групп), и скорее всего авторы не вкладывали в стихи оппозиционного смысла. Но ведь эта песня и не о ралли. Кто совершает поворот? Не только автор статьи (или книги), над которым смеялся Троицкий и другие представители «богемы», но и тысячи (а потом и миллионы) стали воспринимать исполненную в Тбилиси песню «Машины» как оду переменам, «новому повороту».

«Тогда, в мае 1980 г., сам факт проведения подобного форума воспринимался как знамение великих перемен, — рассказывает И. Смирнов. — Еще бы: МАШИНА ВРЕМЕНИ получила первое место! А АКВАРИУМ… Вы не слышали, что выделывал на сцене этот АКВАРИУМ?… Гребенщиков рассказывал на сцене тбилисским и прочим, съехавшимся со всех концов страны молодым ребятам, как и чем живут их сверстники в городе Ленинграде. Рассказывал на том же самом языке, на котором он и его слушатели обменивались репликами в перерывах: без высокопарных нравоучений, без малейшей попытки лицемерить и ставить себя НАД»[952]:

И когда стою в «Сайгоне»,

Проходят люди на своих двоих,

Большие люди в больших машинах,

Но я не хотел бы быть одним из них.

А. Троицкий излагает несколько иную версию происшедшей в Тбилиси «культурной революции»: «На фоне относительной респектабельности наших рокеров или по крайней мере стремления к таковой, „Аквариум“ выглядел настоящей бандой бунтовщиков. Когда Борис начал играть на гитаре стойкой от микрофона, а затем лег на сцене… жюри в полном составе встало и демонстративно покинуло зал… Такого Грузия еще не видела; половина зала неистово аплодировала, половина — возмущенно свистела»[953]. Такое откровенное подражание западной эстраде было непривычно.

«Боря хотел вызвать скандал, и ему это удалось. Молодец! — комментировал выступление „Аквариума“ А. Макаревич, — А нам никогда не нужна была скандальная слава, я никогда не стремился кого-либо эпатировать». Несмотря на свой успех, А. Макаревич тогда еще комплексовал из-за своих новых отношений с властью: «Ну вот, теперь ты считаешь нас буржуями и продажными элементами, — говорил он Троицкому, — ты думаешь, если нас одобрило жюри и взяла на работу филармония, мы уже не те и не заслуживаем внимания… Музыканты и рокеры в том числе должны работать профессионально, зарабатывать деньги своей музыкой»[954].

«Итак, здоровый рок-центризм праздновал триумф. Вчерашний истеблишмент оказался в „динозаврах“, и вчерашние „подпольщики“ в лидерах,»[955] — подводит итог А. Троицкий. Радикальное крыло рок-движения триумфа не праздновало — по итогам фестиваля Гребенщикова исключили из ВЛКСМ.

Что же — ему было куда уйти. Он нырнул в свой аквариум. «„Аквариум“ всегда представлял себя не рок-группой, а чем-то вроде семьи, общины, живущей в несколько ином, отстраненном мире. Так они трактуют свое название: вы можете их видеть, они — вас, но у них своя, „застекленная“ среда… Роль лидера в „Аквариуме“ играет Борис (Боб) Гребенщиков — немного загадочный, но вполне милый и миролюбивый поэт-гитарист-певец, проводящий большую часть времени дома за чаем и читающий почти исключительно сказочно-фантастическую литературу (Толкиен и т. п.) и западные музыкальные журналы. Это гуру — в меру самовлюбленный и обладающий хорошим социальным тактом»[956], — пишет А. Троицкий. Возможно, эта характеристика не совсем точна, но она иллюстрирует возникновение в недрах рок-движения альтернативных обществу социальных структур по форме и взглядам близких «системе» хиппи. Эти общины, живущие своей жизнью, почти совершенно независимой от среды, и в то же время воздействующее на нее. Эта среда отрицала застывшие формы, будь это даже рок-энд-ролл. «Рок-энд-ролл мертв, а я еще нет», — пел Гребенщиков. Он шутил, и шутка эта обернулась пророчеством:

Еще немного, и сбудется мечта,

И наши люди займут места:

Под страхом лишения рук и ног

Мы все будем слушать один только рок…

Он верил, что выдержит испытание победой.

Мы пили эту чистую воду,

И мы — никогда не станем старше!

Выполнить эту клятву не удалось. Когда рок-музыка превратилась из субкультуры и стиля жизни в крупный бизнес, они стали старше, рациональней и скучнее. Интеграция рок-культуры в Систему пройдет еще один круг.

* * *

Несмотря на отдельные «эксцессы», власти были удовлетворены итогами тбилисского эксперимента. Начался санкционированный ренессанс рок-культуры. «Пусть расцветают сто цветов». А. Троицкий вспоминает об этом времени: «В московском Ленкоме и некоторых других театрах с феноменальным успехом шли рок-мюзиклы (самый известный из них — „Юнона и Авось“ Алексея Рыбникова). И самое главное — „Машина времени“, „Автограф“, „Аракс“, „Диалог“, „Магнетик бэнд“ начали триумфальные концерты по дворцам спорта и стадионам больших городов. По улицам были расклеены настоящие афиши, где было крупно написано: „Рок-группа“». Важная черта ренессанса рок-музыки 1980–1983 гг. — производство самодельных магнитофонных альбомов, в которых большое внимание (большее чем раньше) уделялось качеству музыки. Это сначала привело к некоторому ослаблению значения текстов. Но в начале 80-х гг. с бардовским влиянием не так просто было справиться — тексты привлекали слушателей никак не меньше музыки. Господство обессмысленной рок-эстрады еще не пришло. К тому же альбомы покончили с цензурой — теперь только откровенные нападки на власть могли быть опасны для певца. Распространению альбомов доморощенных рок-групп способствовали и лимиты, установленные на дискотеках для западных исполнителей (борьба с западным влиянием не прекращалась). В итоге отечественные рок-группы, куда как более опасные для идеологического здоровья, оказывались спасением для администрации вполне лояльных заведений — ведь ими можно было заполнять отечественную квоту, не распугивая публику. А. Троицкий вспоминал: «из простого потребителя записей дискотеки превратились в активных заказчиков. Поскольку музыка „Аквариума“, „Кино“ и „Центра“ не очень годилась для танцев, мафия диск-жокеев нашла более „гибкие“ группы для выпуска нужной ей продукции. Возникла настоящая внегосударственная индустрия звукозаписи и тиражирования, подчинявшаяся не столько творческим, сколько коммерческим законам»[957].

Так в брежневские и андроповские времена стала формироваться индустрия шоу-бизнеса, которая впоследствии возьмет под контроль не только рок-движение, но и значительную часть средств массовой информации. С самого начала эта индустрия отличалась жестким монополизмом и тесной связью с теневым капиталом с одной стороны и партийно-хозяйственной администрацией — с другой.

По мнению А. Троицкого: «Мощный прорыв рок-музыки на профессиональную сцену во многом объяснялся коммерческими причинами: ВИА, несмотря на массированную теле- и радиопропаганду, изрядно надоели массовой аудитории и перестали приносить верный доход… Молодая публика ждала рока и готова была его принять: десятилетие упоенного слушания иностранных пластинок и паломничества на „неофициальные“ концерты создало все предпосылки… Слушатели ждали мощного звука, ритмического „завода“ и нормальных русских слов, не ограничивающихся банальной лирикой. И они это получили.

„Машина времени“ была бесспорным „номером один“. Их первые гастроли в Ленинграде по накалу ажиотажа вполне можно сравнить с массовым безумием времен „битломании“»[958].

Всплеск интереса к рок-музыке вполне объясним — где власти приоткрывали дверцу новых форм и легального слова «с намеком», там образовывались толпы желающих увидеть и услышать. Дефицит рождал ажиотаж. Интересно другое — почему власти приоткрыли дверцу. Чисто экономическое объяснение А. Троицкого явно неудовлетворительно (как и точка зрения, в соответствии с которой «зажим» рок-музыки объяснялся коммерческими интересами официальных музыкантов и фирмы «Мелодия»). Отечественная бюрократия не раз доказывала, что ставит политику выше экономики.

1980-й год должен был показать, что и в СССР у социализма есть человеческое лицо. Год бойкотируемой Олимпиады обязывал режим демонстрировать цивилизованность во всем, что укладывалось в нормы «социалистической законности». В это же время разворачивалось наступление на диссидентов, которые «не укладывались». А песни «Машины», напротив, демонстрировали советский культурный плюрализм. К 1980 г. власти уже имели возможность убедиться в том, что рок-музыка как таковая не угрожает режиму и даже помогает руководить молодежью.

Чиновники весьма высокого уровня к этому времени с удовольствием выслушивали шуточки Жванецкого и других сатириков, песни умеренных бардов, рок-музыку. Они были благодушны во всем, что не касалось прямого вызова порядкам. Инициатива охранителей и национал-патриотов прорывалась на страницы газет, но получала отпор от сторонников рок-движения. А. Макаревич вспоминает о своих ощущениях, связанных с направленной против «Машины» статьей «Рагу из синей птицы» в «Комсомольской правде»[959]: «„Рагу“ было уже рассчитано на добивание. И общепатетический тон в традициях Жданова, и подписи маститых деятелей сибирского искусства (половина из них потом оказалась подделкой) — все это шутками уже не пахло. Если бы стены были бы из более жесткого материала, нас бы по ним размазали. Или бы мы пробили их собой и оказались с той стороны. Но студень амортизировал. И мы остались живы. А может быть, помогла защита наших поклонников. Я видел в редакции мешки писем под общим девизом „Руки прочь от „Машины“. Время от времени мешки сжигали, но приходили новые»[960]. Для самих музыкантов подобные статьи воспринимались в апокалипсических тонах. Но крепнущая субкультура рок-музыки обладала все более высокой мобилизационной способностью. Она уже могла дать отпор противнику. Кто-то писал письма, уже не опасаясь, что по обратному адресу придут «разбираться». Кто-то пробивал стену и оказывался с той стороны, кто-то прислонялся к студню и «амортизировал» вместе с ним.

Под руководством журналиста А. Троицкого стал работать семинар «Искусство и коммунистическое воспитание», официально занимавшийся проведением социологических опросов на дискотеках. В контакте с ним выходил «самиздатовский» журнал «Зеркало» (позднее «Ухо»). Неофициальный самиздат представлял старейший рок-журнал «Рокси» (выходил с 1979 г.).

Рок все шире распространялся и в провинции, хотя здесь «стены» состояли из более жесткого материала, нежели в столицах. Отсюда и закалка. И. Смирнов пишет о «магиканах», пробивавших свой путь на необъятных просторах страны: «Молодой учитель рисования из башкирской столицы Уфы Юрий Шевчук представлял собою тот основательный повыбитый российский тип, который некогда покорял Чукотку для царя Алексея и дрался насмерть с царем Петром за вольность. Пропролетарски простой в общении, Юра начитан как мало кто из столичных интеллигентов, так что даже уральский эрудит Илья Кормильцев, автор текстов НАУТИЛУСА, с удивлением признал однажды: „Шевчук знает больше стихов, чем я…“ Начинал Юра как бард — с акустической гитарой, потом в одном из ДК познакомился с местной командой…»[961] В 1981 г. была основана группа с ядовитым названием ДДТ. Первоначально Шевчука не трогали, он даже стал лауреатом всесоюзного конкурса. Отношения с властями заметно ухудшились после того, как Шевчук начал выдавать тексты в стиле «критического реализма» — по принципу «что вижу, о том и пою»:

Навоз целуют сапоги,

Кого-то мочат у реки,

Контора пьяных дембелей,

За ребра лапая девчат,

О службе матерно кричат.

В Архангельске образовалась группа «Облачный край», компенсировавшая недостатки музыкального опыта остротой текстов. Другим открытием провинции стала группа «Наутилус Помпилиус», которая вскоре станет одной из ведущих в стране. «Стратегическое преимущество „рок-периферии“ над обеими столицами заключалось не только в „близости к народу“ (что тоже немаловажно), но и в том, что периферийные группы отставлены от всякого рода модно-престижных тусовок — за неимением таковых… — считает И. Смирнов, — По свидетельству Владимира Сигачева ДДТ уфимского состава за пять лет дало всего один (!) электрический концерт. Соответственно, согласно закону сохранения энергии, у них оставалось больше времени и сил для прилежной и кропотливой работы в студии — а именно это стало приобретать решающее значение…

К рубежу десятилетий у нас утвердилась каноническая школа со своими общепринятыми критериями качества: как играть, о чем петь, появились мэтры, гордые своим профессионализмом.

И вот — катастрофа. Выясняется, что мальчишки из подвала (добавим — и из провинции — А.Ш.) нередко играют рок лучше, чем его признанные корифеи»[962].

Неформальная среда была демократична — не авторитет вытекал из статуса, а статус из авторитета.

В период «ренессанса» 1980–1983 гг. рок-движение приобрело черты развитой субкультуры: прочная организация, независимые от внешней среды связи и устойчивые внутренние отношения, собственная этика, система символов и мифов. Представители рок-движения стали ощущать себя чуть ли не единственными носителями культуры как таковой (по крайней мере в молодежной среде). Этот миф оказался устойчивым и пережил десятилетие. Историк и участник рок-движения И. Смирнов пишет: «Культура — не музей. Растущий человек приближается к ней не когда разучивает из-под палки пару стихотворений классиков — но когда хотя бы на миг осознает себя частью живого, развивающегося культурного организма. Нетрудно заметить, что в то время, о котором идет речь, ни литература, ни кинематограф, ни театр не представляли молодежи такой возможности — ни один жанр, кроме рока»[963]. Это замечание И. Смирнова глубоко автобиографично. И потому несмотря на свой вызывающий рок-гегемонизм, представляет большой психологический интерес. Именно так думали тысячи юных участников субкультуры, которым Бог, родители или учителя не послали хорошей книги или заставили читать ее «из под палки». Этой части молодых людей не хватило сил погрузиться в полную противоречий и открытий среду отечественной культуры (литературы, кинематографа и театра). «Смешнее всего история с кино, — продолжает И. Смирнов, — Да, хорошие фильмы время от времени появлялись в прокате среди „Пиратов ХХ века“ и маразматических индийских мелодрам. Однако все они как на подбор — произведения сложные, требующие известной подготовки. Нашему герою станет скучно и на „Репетиции оркестра“, и на „Сталкере“, он уйдет пить пиво или просто уснет, и не нужно его в этом винить»[964]. Эта фраза показывает, насколько далеко ушли рок-пионеры от культурной среды позднего СССР. Но средний представитель молодого поколения Союза все же «не засыпал» на таких фильмах, как «Свой среди чужих, чужой среди своих» или «Место встречи изменить нельзя», хотя и не понимал до конца их подтекст. Но подтекст всплывает в памяти позднее, когда требуют обстоятельства.

В случае сравнения уровня «культурной продукции» 70-х и 90-х гг. (не говоря о нынешнем десятилетии) выигрыш советских образцов становится все более очевиден. Подросткам 70-х — начала 80-х гг. был предоставлен широкий выбор. Кто-то формировал свое мировоззрение, читая Стругацких. Кто-то — слушая рок. Многие совмещали эти пути приобщения к культуре с другими (включая хождение в кино и пение песен бардов под обычную гитару), что и создавало уникальную палитру культурных вкусов и мировоззрений «восьмидесятников».

Первоначально уровень культуры, поддержание которого обеспечивала значительная часть рок-музыкантов, был весьма низок:

Узнал, что где-то пьют вино,

А где-то музыка слышна.

И ты идешь туда, где пьют,

И ты берешь еще вина.

Просто хочешь ты знать,

Где и что происходит,

— пел Цой

Часто рок-музыканты в культурном отношении откровенно «играли на понижение»:

Проснулся я утром, часа в два.

И сразу понял — ты ушла от меня.

Ну и что? Ну и что, что ты ушла?

От меня?

Все равно опять напьюсь.

(«Звуки Му»).

И это — приобщение к культуре?

Такой курс значительной части рок-музыкантов определялся давлением публики. Так, «заумные» тексты группы «Странные игры» были встречены криками «Трубадуров со сцены»[965]. Чтобы противостоять толпе в зале, нужно было иметь действительный талант и мужество. Часто не хватало то того, то другого, то обоих сразу.

«Еще должно пройти время, прежде, чем мы поймем, что устами рок-певцов заговорила вся многомиллионная молодежь России», — считает И. Смирнов[966]. Боюсь, такое «понимание» не придет никогда. Рок представлял мироощущение далеко не всей молодежи страны, хотя и весьма заметной ее части. По аналогии с подобным (хотя и не молодежным) явлением XIX в. их можно назвать «лишними людьми»:

Гуляю я, один гуляю,

Что дальше делать, я не знаю,

Нет дома, никого нет дома,

Я лишний, словно куча лома у-у,

— пел В. Цой. Вечная тема «лишнего человека» в детском исполнении эпохи «реального социализма».

Культура «лишних людей» бродила среди «детей проходных дворов», к которым апеллировал Цой, превращаясь из проблемы поколений в социальное явление. Для них единственным путем к культуре и антикультуре был рок. Так же как для других — телевизор или библиотека. К культуре или антикультуре.

В роке было нечто, что отличало его от сонного царства СССР. Это было действие, в котором мог принять участие каждый. Независимо от уровня его культуры. Для человека, который не научился еще быть активным зрителем — это было ключом к вхождению не просто в культурную среду, а именно в активную культурную среду. Она была не выше средней по стране, но отличалась от нее соучастием в действии. Сюда приходили молодые люди, которые хотели знать «где и что происходит», а не искали путь по карьерной лестнице или возможности социальных преобразований.

Кто в детстве не писал стихов? Некоторые даже читали их в узком кругу знакомых. С возрастом приходило осознание несовершенства форм, появлялся профессионализм в другой области, и стихотворчество иссякало. Но подрастающее поколение «восьмидесятников» не хотело мириться с одномерностью общества и выплеснуло ему на голову несовершенство своих юношеских виршей:

Мои друзья идут по жизни маршем,

И остановки только у пивных ларьков.

А я смеюсь, хоть мне не всегда смешно,

И очень злюсь, когда мне говорят,

Что жить вот так, как я сейчас, нельзя,

Но почему? Ведь я живу,

На это не ответить никому.

Те, кто захотел быть свободным от общества, оказался в плену замкнутой субкультуры.

Сатирическая зарисовка Гребенщикова:

Гитаристы лелеют свои фотоснимки,

И поэты торчат на чужих номерах.

И сами давно звонят лишь друг другу,

Обсуждая, насколько прекрасен наш круг.

КСП-шников от аналогичного кризиса спасло появление новых людей.

Где та молодая шпана,

Что сотрет нас с лица земли?

Ее нет, нет, нет…

Став после Тбилиси-80 лидером советского песенного радикализма, Гребенщиков взялся выращивать эту «молодую шпану». Помимо музыкальных интересов круг Гребенщикова был увлечен восточной мистикой. Это модное поветрие захватило и Цоя. Но творчество оставалось главной темой общения. «19 летний Виктор Цой, один из двух сооснователей КИНО, учился у Гребенщикова, который даже участвовал в записи первого (интересного по замыслу, но запоротого технически) альбома „45“, — пишет И. Смирнов. — Цой тяготел к неоромантике и одевался куда изысканнее своих коллег. Его компаньон Алексей Рыбин, напротив, сворачивал руль „влево“ — в сторону чистого панк-рока. Его песня „Все мы как звери“ стала гимном ленинградских агрессивных панков — ПТУшников, именовавших себя „зверями“»[967].

Своеобразие этого направления рока вытекало из синтеза «несоединимого» — традиции хиппи и панка. Панковская община Ленинграда, насчитывавшая 20–30 человек (оптимальный размер будущих неформальных групп), превосходила Гребенщикова по степени эпатажа. Они игнорировали всякие культурные нормы. Один из панков того времени А. Рыбин вспоминал: «тотальная безграмотность сочеталась у рокеров с постоянной агрессивностью — я имею в виду тексты песен, даже самые, на первый взгляд, безобидные»[968].

Гребенщиков, покровительствовавший панкам, сам, однако, «был абсолютно неагрессивен, он не бился в стену, не ломился в закрытую дверь, ни с кем не воевал, а спокойно отходил в сторонку, открывал другую, не видимую для сторожей дверь и выходил в нее. При этом в его неагрессивности и простоте чувствовалось гораздо больше силы, чем в диких криках и грохоте первобытных рокеров. Они хотели свободы, отчаянно боролись за нее, а Б.Г. был уже свободен, он не воевал, он просто решил и СТАЛ свободным»[969]. Навсегда ли?

Государство уже потеряло контроль, машина шоу-бизнеса еще не подобрала его. В начале 80-х гг. рок-движение представляло собой образец свободного неформального сообщества, в котором царил дух вольной и подчас грубоватой дискуссии, немыслимой в официальной культуре. «Да, концерт был попросту поганый», — комментировал рок-журнал «Рокси» выступление группы «Кино»[970]. Музыканты были вольны вынести на суд зрителей свое несовершенное творчество. Зрители имели возможность сказать все, что они думают о графоманах. Наиболее тактичные облекали свою критику в изящные тона. Так, например, А. Гуницкий, говоря о том же «Кино» образца 1984 г., назвал их песни «очаровательным примитивизмом»[971]. Но «примитивизм» находил поклонников не только в среде подростков, «не доросших» до большой поэзии, но и среди любителей жанра. Для них была важна не столько поэзия, сколько само шоу, само действие. А. Зандер комментировал: «КИНО губительно показало, что суть живой рок-музыки — в обмене энергией с сидящими в зале… То, что Цой делал на сцене — было какое-то языческое волхование, рок-колдовство. Многие из его приемов — повторение одной и той же фразы под мерный и достаточно простой ритм, все его распевки — „а-а-а-а-а“, „у-у-у-у-у“ — классическое шаманство»[972].

Аура рок-шоу компенсировала «очаровательный примитивизм» текстов. Впрочем, как и в 50-60-е гг., сквозь толщу графомании у некоторых авторов пробивались ростки подлинного мастерства. Произвольные сочетания слов случайно обретали смысл, благо толкователи были готовы его искать. Цой объяснял смысл своих стихов: «„Камчатка“ и „Алюминиевые огурцы“ — это чистая фонетика и, может быть, какие-то моменты, не связанные между собой и имеющие задачу вызвать ассоциативные связи. Можно назвать это второй фантастикой»[973]. Но только ли фантастика в словах «Я сажаю алюминиевые огурцы на брезентовом поле». Абсурдные ассоциации — лакмусовая бумажка подсознания. В абсурдной цивилизации, где даже овощи пропитаны металлом, эти слова слишком близки к реальности.

Несмотря на «восточные» искания и западные корни рока, он все дальше отходил от зарубежных образцов и встраивался в традицию русской культуры. В начале 80-х гг. в рок-музыке стала доминировать традиция, в которой, говоря словами И. Смирнова, «полностью стерты не только технологические, но и стилистические различия между рокерами и бардами: частушки Шевчука ничем не отличаются от частушек Северного… „Электрический“ Розенбаум — бард. Это новый феномен „народной магнитофонной культуры“ — гораздо более русский, чем рок 70-х. Процесс „русификации“, начатый с гребенщиковского Иванова, получил свое логическое завершение в забойном харде ОБЛАЧНОГО КРАЯ:

Венчает землю русскую

Красой своею славная

Столица златоглавая,

Ой да матушка Москва!

Это не единичные примеры, а повсеместная тенденция, и даже те, кто ориентируются в основном на западные образцы, отдают ей должное: Ленинградская АЛИСА включает в программу 1985 года отрывки из прозы М.А. Булгакова. Рок-музыканты осознают себя наследниками не только интернациональной рок-традиции, но и отечественной культуры, ее создававшегося веками духовного потенциала. „Чтобы писать песни, — говорит Шевчук, — недостаточно смотреть видеомагнитофон. Нужно читать Ключевского“[974].

Пожалуй, наиболее емко преемственность русской культуры и отечественного рока выразил А. Башлачев:

Долго шли зноем и морозами,

Все снесли и остались вольными,

Жрали снег с кашею березовой

И росли вровень с колокольнями.

Из этой традиции беспрестанной борьбы дикости и культуры вырастает рок:

Звонари черными мозолями

Рвали нерв медного динамика.

…Но с каждым днем времена меняются.

Купола растеряли золото.

Звонари по миру слоняются.

Колокола сбиты и расколоты.

Что ж теперь?

Ходим в круг да около

На своем поле, как подпольщики.

Эй, братва, чуете печенками

Грозный смех русских колокольчиков?

Колокольчики — предтечи будущих колоколов. Рок как преддверие будущего возрождения — высокая мечта неформальных поэтов.

* * *

Завершение эпохи Брежнева не предвещало рок-движению ничего плохого. В 1983 г. прошел запланированный ранее городской рок-фестиваль в Ленинграде.

Но год Андропова ознаменовался усилением гонений на „все, что движется“. „В начале 1983 года бюрократия и связанные с нею эстрадно-мафиозные круги объявляют рок-музыке войну на уничтожение, — вспоминает И. Смирнов. — Преступление нашего жанра, как мы увидим далее, заключалось не только в социальности репертуара (что тоже немаловажно), но и прежде всего в стремительно растущей популярности и влиянии на молодежь некой силы, которая принципиально не вписывалась в феодально-бюрократические структуры…“

Предприятиям, учебным заведениям и комсомолу запрещено было устраивать танцевальные вечера без специальной санкции райотдела культуры, а профсоюзным организациям — „самовольно использовать“ собственную (!) звукоусилительную аппаратуру и инструменты[975].

Министерство культуры выпустило постановление, в соответствии с которым в репертуаре любого ансамбля должно быть не менее 80 % песен с авторством членов Союза композиторов. В данном случае интересы режима, начавшего опасаться неподконтрольного развития музыки, совпали с монопольно-коммерческими интересами учреждения, которое призвано было контролировать музыкальную жизнь. Группам, которые желали работать легально, пришлось пройти унизительные прослушивания в СК.

Для координации работы ВЛКСМ, горуправления культуры и других ведомств Москвы в борьбе против „несанкционированного“ рока было принято постановление „О мерах по упорядочению деятельности самодеятельных эстрадно-музыкальных коллективов г. Москвы“, которое учреждало „научно-методические центры“, призванные контролировать „молодежное творчество“ в этой области. К тем, кто выбивался из под контроля, применялись более суровые меры. С февраля 1983 г. началось наступление КГБ и ОБХСС против рок-групп. Прерывались выступления, расследовались источники финансирования. Поскольку коммерческая деятельность была практически полностью запрещена, начались аресты. В августе оказались за решеткой А. Романов и А. Арутюнов из группы „Воскресение“. Начались допросы всех, кто был связан с этим делом. Арестованные признали, что работали за деньги. Это был криминал.

Первые удары привели к новому расслоению рок-движения. И. Смирнов связывает его с ренегатством так называемых „мажоров“: „им хочется бедным в Майами или в Париж. А Уфа, Свердловск — разве это престиж?“ „Мажоры“ — социальный тип, так метко определенный Шевчуком, поначалу поддержал рок-движение 80-х… Однако бардовская струя оставалась ему принципиально чужда, и такие группы как ДДТ или „Облачный край“ не вызывали у него своим „народничеством“ ничего, кроме раздражения»[976].

Народники и западники — два стиля в молодежной среде, которые соответствуют и «взрослому» разделению на демократов и либералов-западников. Во время Перестройки они будут выяснять, что важнее — «социальная справедливость» или «общество потребления». Массы пойдут сначала за первыми, потом за обоими, потом за вторыми. В рок-движении размежевание проявилось очевидно в андроповский год: «По мере того, как разворачивались репрессии, становилось ясно, что разногласия наши не только эстетические. В принципе, мальчик-мажор готов был (до определенного предела) отстаивать свои представления о красивой жизни против мажора, находящегося у власти (старого и немодного). И даже идти на определенные жертвы в надежде на то, что настанет и его черед сменить папашу у руля. Но — на очень определенные, так, чтобы они не затрагивали сытого существования в окружении дорогих вещей… Как только Андропов поднял планку риска много выше допустимого для них предела, вашему покорному слуге был предъявлен ультиматум: прекратить подпольную деятельность, которая-де ставит под удар всю советскую рок-музыку, и идти на компромиссы»[977], — вспоминает И. Смирнов. Аналогичные трения происходили и в КСП, но без влияния «мажорства». Помимо социальных водоразделов — в Советском Союзе весьма размытых — были и психологические. Одни стремились ломать массивную дверь, другие — открыть ее, — подобрав ключи.

«Мажорами» лагерь «соглашателей» не исчерпывался. Они были поддержаны принципиальными противниками «политики». Гвоздем спора была политичность или аполитичность движения. По мнению И. Смирнова, государственная политика в 1983 г. была направлена на «полное уничтожение рок-музыки как жанра»[978]. Но практические действия властей это не подтверждают.

Рок-музыка полностью в подполье не ушла. Концерты продолжались. В декабре прошло выступление А. Градского в московском ДК им. Русакова (в последний момент «Аквариум» отказался от рискованного выступления)[979]. В Ленинграде контролируемые властями рок-группы продолжали работать относительно спокойно. Режим волновали не жанровые вопросы, а «идейное содержание» и источники доходов рок-музыкантов. Тем, кто пытался игнорировать правила, навязанные властью, пришлось туго.

«Весной 1984 г. пошла вторая волна атак на рок. Главным объектом ее на этот раз были не деморализованные профессиональные группы, а „самодеятельность“. Наконец-то на ребят „из подполья“ всерьез обратили внимание! Однако совсем не так, как им хотелось бы. Пока любительские ансамбли существовали на локальном уровне, у них были локальные проблемы. „Пленочный бум“ не только прославил их, но и сделал гораздо более уязвимыми»[980]. В дискотеки ушла команда не пропускать «магиздат». Правда, она далеко не всегда исполнялась — система уже давно не была тоталитарной.

Весной 1984 г. милиция произвела образцово-показательный разгром рок-концерта, в котором участвовала молодая группа «Браво». И. Смирнов вспоминает: «Лелик, сидевший рядом со мной, слушал без особого энтузиазма: „Песенки какие-то детские.“ В этот самый момент Иванна (Ж. Агузарова — А.Ш.) запела „Белый день“:

Он пропоет мне новую песню о главном,

Он не пройдет, нет, цветущий, зовущий, славный,

Мой чудный мир!

и при словах „чудный мир“ из-за кулис выскочили люди в милицейской форме, и с ними один штатский с рупором: „Всем оставаться на местах!“… Я подбежал к окну. Вокруг клуба стягивалась милицейская цепь — пригнали милицейский полк. Потрясенный народ с балконов окрестных домов наблюдал происходящее.

К дверям ДК подъезжали автобусы, газики, спецмедслужбы, какие-то запорожцы. В них бравые стражи порядка швыряли всех, кто находился в ДК, без различия пола и возраста. Видимо, ставился целью „полный охват аудитории“, как при голосовании за нерушимый блок коммунистов и беспартийных»[981]. Большинство участников рок-движения было уже достаточно опытно, чтобы допросы закончились безрезультатно. Почти. «Последнее слово все же осталось не за нами. „Что ж, — сказал наш интервьюер, группа „Браво“, может, и будет выступать, но без солистки“.

А у солистки, надо сказать, был обнаружен чей-то чужой паспорт, в которое она вписала что-то дурацкое — вроде „Иванна Андерс, датско-подданная“. Счесть это изделие документом можно было только после основательной порции циклодола. Тем не менее Иванну-Жанну в течении более чем полугода перевозили из одного застенка в другой…»[982] В конце концов Жанну отправили к родителям в Сибирь, где она, кстати, заняла первое место на конкурсе молодых талантов[983].

Дело было, конечно, не в том, что псевдопаспорт кто-то принял за документ. Был важен сам факт издевательства над государственной символикой. А это была уже политика. Потому сотрудник КГБ допускал возможность выступления группы «Браво». Рок сам по себе авторитарному режиму не угрожал (а вот тоталитарный режим просто не позволил бы рок-музыкантам и их поклонникам дойти до ДК). Специалистов из КГБ и МВД волновала бесконтрольность, несогласованность программы с «соответствующими» инстанциями. А сами инстанции в таком согласовании были не заинтересованы. По мнению И. Смирнова «„Детские песенки“ Иванны были опасны не своим содержанием, а тем, что она нагло нарушала феодальную монополию ведомств, ответственных за „песенки“, и должна была понести строгое наказание — как негр, зашедший в ресторан для белых, или крестьянин, объявивший себя дворянином. Чтобы другим неповадно было»[984]. Но к этому времени в стране «развелось» уже довольно много непослушных музыкальных крестьян, и большинство из них за решетку не попадали, хотя тоже нарушали монополию официальной песенной машины. Карательные органы имели слишком высокий статус, чтобы печься об интересах фирмы «Мелодия». Но в 1983–1984 гг. «органами» была получена команда несколько сократить сферу действия неподконтрольных движений, которые, к тому же, все откровеннее политизировались. Для этого нужен был именно образцово-показательный разгон. Конкретное содержание песен в этот момент было не важно. Группе «Браво» просто не повезло — она попалась под руку, чтобы ответить за все крамольное содержание песен, возникающих в этой субкультуре.

Удары по року носили все же избирательный характер. В том же 1984 г. официально санкционированный фестиваль открывался песней В. Цоя:

Я объявляю свой дом безъядерной зоной,

Я объявляю свой двор безъядерной зоной,

Я объявляю свой город безъядерной зоной…

Какой-то юнец объявляет свой город безъядерной зоной, берет пример с западных пацифистов, разлагающих обороноспособность своего военного блока. Крамола? Ничего, в рамках официального фестиваля дозволили. А вот несанкционированный фестиваль на Николиной горе летом 1984 г. оттеснили на дачный участок одного из участников[985].

Наступление на неподконтрольные рок-группы велось и в провинции. «Очень тяжкая ситуация сложилась в Уфе вокруг группы ДДТ. Из любимого певца-лауреата Шевчук после альбома „Периферия“ превратился в „клеветника на башкирскую деревню“ и „агента Ватикана“. Именно такой вывод сделала местная газета „Ленинец“, изучив текст песни „Напомним небо добротой“, в которой упоминалось все то же крамольное имя Христа… Шевчука выгнали с работы и потребовали подписи под „отказом от сочинения и исполнения песен“. По-видимому, он ответил на эту юридическую новацию слишком резко, поскольку вскоре вечером на дороге на него напали абсолютно трезвые, с виду приличные… ну, хулиганы, что ли»[986]. Осенью был арестован свердловский рок-певец А. Новиков. За изготовление и продажу музыкальной электроники он был приговорен к 10 годам заключения.

Тем не менее, по мнению И. Смирнова «война с рок-музыкой имела результаты, сокрушительные для тех, кто ее планировал… В результате репрессий нормальные электрические концерты до конца 1985 года практически прекратились. От этого прежде всего пострадали те группы, которые занимались собственно МУЗЫКОЙ и делали ставку на профессионализм, хорошую музыку, красочное шоу. Аполитичная традиция 70-х была, таким образом добита (или перешла под контроль властей — А.Ш.) — а бардовская, напротив, усилилась… Жестокость властей привела к радикализации и консолидации рок-движения и создала авторитет как раз тем, кто был для официальных властей максимально неприемлем. Возникла героическая легенда. И даже презренные ВИА-шники… которым приходилось всячески хитрить и сопротивляться грабежу, стали чувствовать себя диссидентами»[987]. Движение расширялось. На арену шли К. Кинчев, П. Мамонов, Г. Сукачев, А. Башлачев. По мнению последнего удары по рок-движению только укрепляли его:

А наши беды вам не снились,

Наши думы вам не икнулись,

Вы б наверняка подавились,

А мы ничего, облизнулись.

«Так еще никто не говорил от нашего имени с недосягаемыми заокеанскими учителями»[988], — комментирует И. Смирнов.

Более того, под ударами властей неформальное рок-движение концентрировалось в той самой социальной нише, в которой ранее находилось «добиваемое» ныне диссидентское движение. «Подняв планку», Андропов сокрушил диссидентов, но превратил в диссидентов значительную часть неформальных музыкантов. «Мы были полностью замкнуты в своем кругу, и никто нам не был нужен, мы не видели никого, кто мог бы стать нам близким по-настоящему — по одну сторону были милицейские фуражки, по другую — так называемые шестидесятники — либералы до определенного предела»[989], — вспоминал А. Рыбин. Даже структурно рок-культура шла по пути диссидентов: «Квартирники» в это время становятся похожи на регулярные конспиративные собрания ранних христиан: кроме обязательной музыкальной части, там обсуждаются проблемы движения, принимаются общие решения, происходит раздача записей и самиздатовской литературы»[990], — вспоминает И. Смирнов.

* * *

После прихода к власти Горбачева началась осторожная легализация рок-культуры[991].

Underground готовился явить себя обществу и, заранее комплексуя, представлял себя гадким утенком.

Я самый ненужный, я гадость, я дрянь

Зато я умею летать,

— пел П. Мамонов.

Эти дерзкие слова контрастировали с философско-меланхолическим настроем умеренных бардов:

Я до сих пор не летаю,

Видишь, стою на коленях…

(Ю. Кукин).

Рок движение было готово приобщать к «искусству полетов» и других. К. Кинчев обещает идущим за ним: «Я подниму тебя вверх — я умею летать», и командует сержантским криком: «Ко мне!!!».

Рок-музыканты сделали свой прыжок в неизвестность. Им казалось, что они уже умеют летать. Но никто еще не ведал, где закончится этот полет — на горных вершинах, в уютном гнездышке или в кровавой луже на камнях.

«Я ушел от начала, но не вижу конца», — пел К. Кинчев. Движение «ушло от начала», но не могло (да и не хотело) знать, чем все это кончится. Как и кремлевские реформаторы, рок-поэты лучше знали, от чего желают уйти, чем то, к чему стремятся. Из альтернативной песенной культуры, как и из всего общественного движения первой половины 80-х гг. могло получиться высокое искусство и разложение культуры, возрождение духа и бескультурие, настоящая поэзия и грязный бизнес, восхождение и разрушение. Могло получиться и получилось.

Зеленые

Зрелое индустриальное общество, в котором население начинает думать о качестве жизни, а противоречие между экономикой и природной средой вполне проявило себя — рождается движение Зеленых. Советский Союз не был исключением. По мнению С. Забелина «Движение Дружин по охране природы почти двадцать лет было единственным реальным неформальным общественным движением. Возникнув из гениального эмбриона времен первой оттепели, оно развернулось в унисон студенческим волнениям, охватившим в 1968 году почти весь мир. И с тех пор — несмотря на кризисы — пережило „застой“, „ускорение“ и многие другие социальные катаклизмы, никем и никогда не зарегистрированное, официально непризнанное и тем не менее — живое, активное»[992]. Несмотря на то, что движение дружин все же было далеко не единственным неформальным потоком «застойного» СССР, оно действительно показало большую эффективность и мобилизационную способность.

В 1958–1960 гг., сначала в Тарту, потом в Москве, возникли первые дружины охраны природы (ДОП) — студенческие группы, на общественных началах занимавшиеся природоохранной работой.

Дружинники относили к причинам возникновения своего движения «информационный, пропагандистский взрыв в области природоохранной тематики…, противоречие между растущей общественной активностью студенчества и возможностями самовыражения, самоутверждения, имеющимися в вузе»[993]. Впрочем, авторы упоминают и другие формы самовыражения — научную работу, стройотряды реставраторов, работу в детдомах. Дружины отличались от других формирований своей боевитостью, духом настоящего приключения. В 70-е гг. такая возможность «дорогого стоила». Романтика ДОПовской работы позволяла молодым биологам хотя бы на время «спрятаться» от упорядоченности «застоя» и при этом принести пользу обществу и природе.

Внимание общества к охране природы было привлечено кампанией статусной интеллигенции в защиту Байкала в 1966 г.

В 1968–1969 гг. дружины возникли в Ленинграде, Ереване, Томске, Харькове, Брянске. По мнению социолога О.Н. Яницкого расширение дружинного движения было результатом «распространения опыта» сверху[994]. Однако не ясно, почему эта «мультипликация» пришлась на 1968 г., когда власти осторожно относились к подобным инициативам. Более убедительной представляется версия самих дружинников, считающих, что распространение дружинного опыта шло «по горизонтали», в результате установления контактов между биологами в разных городах[995]. В 70-е гг. движение росло вширь и начало координировать свою работу на различных неформальных встречах и официально санкционированных семинарах[996]. В середине 70-х гг. в 39 дружинах работало около 2,5 тысяч человек (всего дружин было более 40). Дружинники задерживали нарушителей природоохранного законодательства, публиковали статьи в прессе, вели исследовательскую работу[997].

О.Н. Яницкий относит к обстоятельствам, обусловившим подъем экологического движения 60-х гг. также «создание „большой химии“, строительство атомных и гидроэлектростанций, освоение целинных земель Сибири»[998]. Однако эта точка зрения переносит на 60-е гг. стереотипы экологического движения более позднего периода. Промышленные предприятия практически не были объектом кампаний природоохранного движения вплоть до конца 70-х гг. Наиболее крупный объект, против которого общественность выступала в те годы, — Байкальский целлюлозно-бумажный комбинат. Но это движение, где ДОПы не играли самостоятельной роли, потерпело фактическое поражение — предотвратить строительство не удалось.

Главным противником экологистов вплоть до конца 70-х гг. были браконьеры (особо опасные — охотники, и более массовые нарушители — порубщики елок). Столкновения с браконьерами могли привести к гибели дружинника. Нередки были и драки с порубщиками елок и другими противниками[999]. «Это был не кружок, не клуб, а именно дружина, сплоченная, боевая организация, участие в которой требовало личного мужества. Браконьер был всегда вооружен и со своей добычей не собирался добровольно расставаться»[1000], - справедливо отмечает О.Н. Яницкий. Участники движения вспоминают: «Нередки были случаи сопротивления инспекторам и даже угрозы оружием… А инспекторов не хватало. Так, на выезде в румянцевское охотничье хозяйство на Тросненское озеро Д. Кавтарадзе был вынужден послать на задержание нарушителя двух первокурсников. Нарушитель, почувствовав недоброе, взвел курки своей двустволки и „посоветовал“ уйти. И они ушли, так как для А. Кубанина и С. Забелина это была их первая встреча с нарушителем. Потом им не раз и не два приходилось задерживать нарушителей всех сортов, но этот так и остался неоплаченным долгом»[1001].

По мнению куратора дружины МГУ В. Тихомирова, значительная часть руководителей дела охраны природы и видных ученых биологов прошла через дружинное движение[1002]. В дружину шли самые разные люди — действительно озабоченные делом охраны природы, те, кто желал почувствовать власть, любители хорошего времяпрепровождения[1003]. Иногда и сами дружинники уличались своими товарищами в браконьерстве[1004].

Состав дружин был текучим, что неизбежно при студенческой жизни. О.Н. Яницкий, проанализировав свои беседы с участниками движения, пишет: «периодически возникали трения между „новыми лидерами“, стремившимися все делать по-своему, и корпусом „стариков“, бывших носителями дружинных традиций. Однако и эта напряженность, и даже конфликты имели в конечном итоге стимулирующий для этой организации характер. Вообще ожесточенные, до хрипоты споры, „бросание портфеля“, демонстративные „уходы“ были нормой жизни ДОП и чрезвычайно редко приводили к деструкции организации как таковой»[1005].

Опыт этих конфликтов был учтен в принятом на одном из дружинных семинаров «Кодексе чести» лидера ДОП. Ему рекомендовалось «изучать опыт „стариков“, не отбрасывая его, но и не бояться спорить с ним»[1006]. В условиях текучести кадров лидер ДОП (а точнее — лидеры, так как командир, как правило опирался на группу наиболее авторитетных участников) должен был готовить себе преемника. Если во время операции «на выезде» командир имел полномочия военного начальника, то при ее планировании поощрялась коллегиальность. «Штаб ДОП — это совет, где она воспитывается. Пусть учатся принимать решения сами»[1007].

О. Н. Яницкий считает, что «создание ДОП было одной из форм „политики очень малых дел“, при помощи которой Система пыталась в очередной раз мобилизовать вновь создаваемые кадры молодой советской интеллигенции в своих интересах… ДОП была не только, и даже не столько „орудием борьбы“ в защиту природы, сколько очень важным средством социализации, содержащим элементы игры в процессах профессионального обучения студентов и привития им определенных бойцовских качеств, абсолютно необходимых для участия в природоохранной деятельности… И сама организация, и ее активность начинались с борьбы с браконьерством и пропаганды (лекций). В сущности, это была вполне советская интерпретация охраны природы как „борьбы с нарушителями и идеологической обработки населения…“ Поэтому по большому счету, Движение ДОП не играло серьезной роли в охране природы (критерии „серьезности роли“ не ясны — А.Ш.), оно было механизмом обучения, школой подготовки будущих экоактивистов»[1008]. Но и это немало для 60-х — 70-х гг., особенно если учесть агитационный эффект самого существования дружин.

Дружинники вспоминают: «открытые собрания в нашем маленьком штабе носили весьма своеобразный характер: спорили всегда и по каждому вопросу, часто говорили все сразу, горячо, увлеченно; и попутно у каждого входящего выясняли, где он был, из каких странствий возвратился, что видел, а потом снова возвращались к обсуждению всяких спорных, несомненно важных для каждого вопросов»[1009]. «Дружина была той единственной ячейкой, где можно было свободно, без напряжения общаться на любую тему…»[1010], — вспоминает один из участников движения. Этот стиль близок «московским кухням», породившим диссидентское движение. Но в отличие от интеллигентской фронды, у неформалов было практическое дело, которому были посвящены собрания. Экологисты были не просто самостоятельны, они были самодеятельны. Поэтому здесь энергия пока находила применение и не требовала радикализации сознания и действия, которые привели многих спорщиков «кухонь» в ряды диссидентов.

Отношения дружин и официальных структур были непростыми. В доперестроечный период неформальные группы действовали «в рамках» официальных структур, то есть формально отчитывались перед ними и позволяли включать свои успехи в «отчеты о проделанной работе» этих организаций. Этот «симбиоз» не предполагал, однако, существенного контроля со стороны «вышестоящих» структур за деятельностью дружин. Разумеется, при условии их работы в рамках легальности. Материальная поддержка дружинам оказывалась как «курирующими организациями» (точнее — симпатизирующими движению руководителями), так и профсоюзными организациями. Дружинники часто ездили на свои слеты на выписанную для этого профкомом матпомощь[1011]. ДОПы действовали под прикрытием официальных организаций — инспекций охраны природы, ВООП и др. Дружинник мог задержать браконьера, только если имел удостоверение инспекции. Но в «курирующих» учреждениях отношение к дружинной самодеятельности было различным, иногда — враждебным (особенно опасались конкурентов организации ВООП, в которых, однако, у ДОПов были свои «агенты»[1012]). Недоверие к ДОПам было вызывано и тем, что дружинники подчинялись по службе вузовскому руководству, а не природоохранному. На месте своих «выездов» ДОПы были независимы. Но именно поэтому они не управлялись и вузовским начальством, которое было далеко от «театра военных действий». Как колобок из русской сказки: «Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел». «Поначалу дружины контролировались факультетскими комсомольскими организациями. Однако чем более профессиональные задачи ставили эти дружины…, тем более этот политический контроль „сверху“ становился трудноосуществимым, а потому — формальным. С другой стороны, окрепнув и наладив между собой связи, дружины начали упорную борьбу за свою автономию — организационную и идеологическую»[1013], — считает О.Н. Яницкий. Впрочем, по мнению дружинников все происходило как раз наоборот — московская дружина пыталась наладить контакт с Бюро ВЛКСМ МГУ и даже отчитаться перед ним о своей работе, но комсомольский орган не захотел общаться с неформальной структурой. Поддержку гражданской инициативе оказала парторганизация, после чего комсомолу волей-неволей пришлось признать дружину[1014].

О.Н. Яницкий даже считает, что по мере роста движение становилось более формальным, «погружалось» в социальные институты «Системы»[1015]. С тезисом о формализации движения по мере расширения трудно согласиться. Во-первых, оно всегда было «погружено в институты», и приводимые О.Н. Яницким факты не свидетельствуют о чем-то новом в развитии ДОПов. Неформалы тем и отличаются от диссидентов, что действуют без оглядки на формальные грани режима и отчасти сотрудничают с ним при решении задач, представляющих «взаимный интерес». Во-вторых, впечатление о «формализации» может возникнуть при абстрактно-социологическом подходе, когда на первый план выходят формально очерченные организации, институты. Но в реальности действуют живые люди, руководствующиеся разной логикой (неформальной, официальной, смешанной в разных пропорциях), и даже при глубоком «погружении» в «институты Системы» не было ясно, кто кого контролирует, так как дружинники как правило были активнее других членов бюро ВЛКСМ и иных официальных структур. Их представители входили в комсомольские органы[1016], что позволяло ДОПам проводить свою линию в ВЛКСМ. Даже в «худшие времена» неформалы не вполне управляемы — в этом их качественная характеристика. Устойчивая формализация движения заметна лишь на грани 70-х и 80-х гг., но связана не с расширением и «погружением», а с давлением властей, почувствовавших неподконтрольность «зеленых».

В то же время по мнению О.Н. Яницкого «дружинное движение не носило протестного характера. Оно действовало в русле государственной политики, помогая государственным органам и официальным общественным организациям в деле охраны природы»[1017]. Это утверждение не совсем точно. Кампаний протеста дружины не проводили, но и в русло государственной политики не вписывались (не случайно они так и не были полностью формализованы). С. Забелин вспоминает, что «некоторые дружинники говорили в частных разговорах, что „дружина — это легальный способ критиковать советскую власть“. Нередко власть оказывалась для нас не союзником, а противником»[1018].

Начиная с 1966 г. дружины выступали с инициативами, направленными на расширение природоохранных разделов партийных документов, выступали против применения опасных технологий, на которые сделали ставку ведомства[1019]. Эти выступления предвосхищали будущие массовые экологические кампании 1981–1990 гг., направленные на изменение позиции государственных органов. Важнейшим средством работы становилось лоббирование интересов охраны природы через потоки писем и организацию статей в газетах, подготовка рекомендаций для органов власти.

Взаимоотношения с официальными структурами формировали неповторимые черты отечественных «зеленых», отличавшие их от коллег в Западных странах. «Фактически Движение Дружин продолжило и развило традиции республиканских Обществ Охраны Природы 30-40-х годов. С одной стороны, студенческие Дружины, как и другие общественные организации того времени в России, Европе и Америке, вели пропагандистскую работу, собирали конференции для обсуждения острых проблем… — рассказывает С. Забелин, — С другой, занимались непосредственной борьбой с нарушениями законодательства об охране природы, борьбой с браконьерством, выполняя функции государственных органов — и в этом аналогов им в западном мире найти невозможно.

Была и политическая „составляющая“, политическая „грань“ этого движения. Это была реальная всесоюзная самоуправляемая организация, независимая от КПСС и ВЛКСМ, значительная часть активности которой была связана с критикой деятельности государственных органов, школа или „остров“ вольнодумства, легально существовавший в период „застоя“»[1020]. Но в целом дружинники старались удерживаться в рамках биологической тематики. Этот биоэкологизм, сформировавшийся в условиях авторитарного режима, будет характерен для большинства лидеров, прошедших школу ДОПов, и позднее.

Однако попытки работы по чисто биологическим проблемам всесоюзного масштаба неминуемо вели к постановке социальных вопросов, что было опасно. Поэтому, выступая за преодоление «узких рамок» движения, авторы заключительного документа дружинного семинара 1976 г. «Современный этап студенческого движения за охрану природы. Характер. проблемы. Задачи» (его проект составил С. Забелин) ссылались на «молодых ребят, юношеский максимализм которых не согласен на дела масштаба меньше всесоюзного»[1021]. Напомнив властям о своей молодости, участники семинара заявили: «Пора каждой дружине сообразить, что она — часть движения студентов за охрану природы, осмыслить свою работу как часть работы коллектива в несколько тысяч студентов»[1022]. А осмыслив, бороться не только с отдельными фактами, но и с социальными явлениями: «например, борьба с браконьерством при таком рассмотрении имеет целью не столько задержание нескольких нарушителей, пусть даже злостных, сколько влияние на браконьерство как явление»[1023].

Еще в 1974 г. дружинники стали разрабатывать социальные темы (в частности, анализировать браконьерство как социальное явление)[1024]. Переход дружин к анализу социальных предпосылок экологических проблем в СССР уже привносил в движение элемент оппозиционности — значит, социальные отношения «реального социализма» способны порождать такое «негативное явление», как браконьерство. Во второй половине 70-х гг. дружины считали своей задачей «гармонизацию отношений между природой и обществом»[1025] (значит, «реальный социализм» не привел к такой гармонизации). Считалось, что «борьба с браконьерством способствует формированию морально-этической базы нового мировоззрения у самих дружинников»[1026]. «Новое мировоззрение» могло означать что угодно, но это было нечто отличное от «старого» мировоззрения, диктуемого КПСС.

Движение, почувствовав свою силу, постепенно начинало осознавать свою оппозиционность, выражаемую пока в терминах смены поколений: «Другая важная проблема, стоящая перед нашим движением — создание собственного представления об охране природы в нашей стране… А не обосновав его, мы не можем сформулировать в доступной и конкретной форме ответа на вопрос: „Зачем мы сохраняем природу? От кого? Для кого и для чего?“ Нет собственной, отличной от официальной концепции охраны природы, а официальная — не устраивает, так как создана другим поколением, с других позиций»[1027]. Казалось, такое заявление должно было вывести движение на задачу создания собственной социальной программы. Но этого не произошло, возможно из опасений реакции со стороны властей, возможно — из-за специфики образования большинства дружинников. Для того, чтобы создать свою концепцию охраны природы, было признано целесообразным продолжить накопление фактического материала, прежде всего — биологического.

Несмотря на то, что большая часть дружинных программ так или иначе была связана с социальными проблемами, в 70-х — первой половине 80-х гг. в движении не возникло более или менее комплексной социальной позиции или идеологии. Вероятно, до начала Перестройки это было и невозможно. Постепенно выделяясь из среды «советского общества», дружинники пока не ставили задачи его преобразования. Они рассчитывали на то, что «в конце концов руководство жизнью страны перейдет к специалистам нашего поколения»[1028]) и не учитывали, что система допускает к рычагам управления людей, адаптированных к ценностям правящего слоя (о существовании которого дружинники открыто не говорили). Смена поколений руководителей играет роль в изменении политического курса, но не настолько, чтобы изменить принципы функционирования индустриальной системы. Однако в 70-е гг. дружинники еще просто не могли прийти к такому выводу и надеялись на то, что им удастся рано или поздно оказаться у власти и изменить порочную ситуацию. Именно тогда С. Мухачев выдвинул лозунг «У природы везде должны быть свои люди»[1029]. Надежды на подобную «инфильтрацию» сохранились у ветеранов «дружинного поколения» и много позднее.

Стратегические задачи дружинников были тесно связаны с педагогической работой: «ни в отечественной, ни тем более в мировой науке нет конструктивного представления о том, каким должен быть человек, чтобы желание сохранить природу в равновесии с обществом руководило его поведением в самом широком смысле этого слова… Создание же представления о человеке будущего — исключительно наша задача. Наша — потому что мы биологи и наиболее ясно представляем как потребности человека, так и нужды природы. Наша — потому что старое поколение, воспитанное в крайне неблагоприятных психологических условиях, тоже нам не поможет. Наконец, нам нельзя надеяться на конструктивную помощь из-за рубежа, так как очевидно, что необходимая модель — модель человека коммунистического общества и никакого другого»[1030]. Последнее высказывание может показаться или формой камуфляжа, или проявлением того самого «юношеского максимализма», о котором дружинники говорили выше. Однако последующие события показали, что вожди дружинного движения в значительной степени сохранили приверженность социалистическому мировоззрению, так как капиталистическая система продемонстрировала недостаточную эффективность в решении экологических проблем. «Максимализм» проявляется здесь в другом — в пренебрежении идеями, возникшими в других странах (пока еще прежде всего по незнанию), в уверенности, что именно биологи (без привлечения специалистов-гуманитариев) могут создать модель «идеального человека». Забывая о том, что человек — это не только животное, юные биологи готовились к собственной педагогической работе, к «созданию человека будущего, которого мы должны воспитать из современных детей»[1031]. Впрочем, больших успехов на этой ниве достичь не удалось, пересечение дружинного и педагогического движения было незначительно. Впоследствии биологический гегемонизм в экологическом движении ослаб, но полностью не исчез и поныне.

Дружины испытывали естественное стремление к объединению во всесоюзную организацию. В 1977–1979 гг. существовал координационный совет ДОП во главе с С. Забелиным. Но «курирующие» органы и даже КГБ следили за тем, чтобы в стране не возникло независимой от КПСС и ВЛКСМ всесоюзной общественной структуры. «Идея создания Союза витала в воздухе давно, выпускники студенческих Дружин по охране природы еще в 1979 году попытались как-то объединиться вне стен alma mater, но не получилось»[1032], — вспоминает С. Забелин. После этой попытки с организаторами ДОПовских конференций «органами» были проведены угрожающие беседы. Забелин предпочел после этого принять предложение уехать на работу в Туркмению, где и находился до 1986 г.

Давление «органов» привело к тому, что в конце 70-х гг. социальные мотивы в документах ДОП постепенно сводятся к минимуму, зато громче звучит апелляции к органам ВООП и ВЛКСМ[1033]. В центре внимания дружинников оказывается контроль за выполнением природоохранного законодательства[1034].

Принятое 29 сентября 1982 г. на семинаре дружин примерное положение о студенческой дружине по охране природы предполагало, что дружина «организационно оформляется на базе существующих в вузе (на факультете) структур» и в своей деятельности отчитывается перед комитетом ВЛКСМ. Подтверждались централизованные, военизированные начала работы дружин: «Работа в дружине строится на началах строгой дисциплины: добровольно вступив в ее ряды, дружинник обязан беспрекословно подчиняться решениям Штаба и Командира и ответственно относиться к возложенным на него обязанностям»[1035]. Это «диктаторство», по словам С. Забелина, было обусловлено «огромной ролью опасной оперативной работы в жизни Дружин — под дулом не дискутируют, а слушают старшего выезда или группы»[1036]. В 70-е гг. несколько дружинников погибло в столкновениях с браконьерами. В то же время примерное положение определяло, что дружинная работа является «видом неформального образования в области охраны природы»[1037]. Слово «неформальный» еще не имело того значения, которое оно получит во второй половине 80-х гг., но уже означало нечто неофициозное, самостоятельное.

В 1982 г. наметились признаки нового подъема ДОПов. Семинары стали брать на себя задачи органов единого движения (своего рода конференций). Казанский семинар 1982 г. принял решение о том, что именно этот орган или конференция могут принимать или вносить поправки в примерное положение (фактически — устав) о дружине[1038]. Дружинники обратили свой взор от браконьеров на загрязнение окружающей среды[1039], что означало выход на проблему, гораздо теснее связанную с глубинными пороками социально-экономической системы. В феврале 1984 г. на семинаре в Свердловске эта проблема была признана приоритетной, обогнав браконьерство[1040]. А ведь загрязнения были преступлением не рядовых граждан, а администрации. Социальные мотивы снова стали звучать в заключительных документах дружинных семинаров, посвященных и более скромным проблемам, например — сохранению птиц: «Ведение оперативной работы на рынках осложняется тем, что существующий спрос любителей в настоящее время не удовлетворяется (частично или полностью) законным путем»[1041]. Дружинам удавалось добиваться введения экологических рубрик в периодических изданиях, началось создание междружинной библиотеки, которая обеспечивала циркуляцию информации, не всегда выгодной властям. К 1983 г. количество дружин перевалило за 60[1042].

В августе 1985 г. была создана Группа связи выпускников, которая стала готовить создание общественной организации бывших и нынешних участников ДОП, а также всех людей, озабоченных экологической проблематикой. Из этой работы в 1987–1988 гг. вырос Социально-экологический союз[1043].

* * *

В это же время новые функции стала брать на себя и официальная экологическая общественность, причем практические результаты ее деятельности не уступали «неформальным». Заместитель председателя Всероссийского общества охраны природы А. Ган рассказывал: «В середине 80-х гг., в пору ощутимого обострения экологического кризиса в нашей стране, у общества появились новые задачи, связанные с экспертизой конкретных объектов. Мы усиливали природоохранную пропаганду среди населения. Более массовыми и систематическим становятся рейды проверки природных ресурсов. ВООП мобилизовывала общественность на такие практические дела, как расчистка рек, родников и так далее. Это, кстати, продолжается до сей поры каждый год.

Калининская АЭС имеет только общественную экспертизу ВООП, государственная по ней вообще не проводилась. Благодаря общественной экспертизе, начатой в начале 80-х гг., удалось впоследствии на какое-то время законсервировать строительство одного из блоков. Мы участвовали с рядом государственных организаций в экспертизе Кавказской перевальной железной дороги, которая должна была пройти через районы Кабардино-Балкарии и Ингушетии, представляющие большую экологическую ценность. Я участвовал в совещании у зампредсовмина, выступая против этого. В 1985 г. строительство было законсервировано»[1044].

В экологическом и культурозащитном движении участвовали писатели-«деревенщики», которые привлекали к проблеме разрушения природных и культурных объектов значительное общественное внимание. Экологические последствия прогресса были наиболее ярким подтверждением консервативных идей: «Так вот, когда я приехал в Вологду, никто ничего о рыбе не писал, никто не спасал, но Вологда была рыбой завалена… Теперь каждый месяц — полоса о спасении, а рыбы нет… Я думаю, что от слов пора переходить к делу, или сначала — делать, а потом — писать. И вот пока у нас в Вологодской области защищали рыбу, рыбы не стало. А причины я вижу в том, что слишком много удобрений стали бросать на пашню… Ведь знали, к примеру, что прошлый или позапрошлый год будет дождливым и, стало быть, все удобрения будут смыты в водоемы. Так нет, все равно удобряют, потому что, согласно плану такой-то пятилетки, нужно увеличить количество удобрений в пять раз, и будьте здоровы!»[1045] — говорил В. Астафьев в 1979 г.

Союз экологистов, защитников культуры и почвенников дал жизнь наиболее мощному общественному движению кануна и начала Перестройки — движению против поворота Северных рек.

Принципиальное решение о направлении вод рек Онеги, Северной Двины, Сухоны, Печоры и Оби на юг для орошения южнорусских, украинских, и среднеазиатских земель было принято на уровне съездов КПСС и пересмотру не подлежало. С проектом переброски северных рек были связаны солидные номенклатурные интересы могущественных ведомств. Еще в 1976 г. противники проекта могли высказаться против него на страницах «Литературной газеты». Но затем было наложено табу на критику проекта в прессе. Положительные упоминания о нем появлялись даже в детской литературе. Тем не менее, в 1981 г. началась циркуляция открытых писем, критикующих проект. Наибольшую известность приобрело письмо авторитетного писателя — «деревенщика» В. Белова «Спасут ли Каспий Вожа и Лача?» Обращая внимание на узкую специализацию инженеров, разрабатывающих проект переброски рек, В. Белов призывал ученых: «Скоординировать свои знания и действия за круглым столом — нравственный долг, долг совести представителя науки»[1046]. Так была заложена основная цель движения — остановка проекта путем его научной критики учеными различных направлений.

В 1981–1982 гг. противники проекта разворачивают агитацию в среде гуманитарной интеллигенции, формируется постоянное ядро движения в несколько десятков человек и лобби в АН СССР и Академии художеств. В движение были вовлечены писатели из патриотического лагеря Ю. Бондарев, В. Распутин, В. Белов и др., академики Б. Рыбаков, В. Янин, Д. Лихачев, множество ученых рангом пониже.

В 1982 г. противники проекта передали в Политбюро письмо с развернутой критикой переброски на 120 страницах, которое поддержали 12 академиков. Материалы противников проекта показывали, что ирригационное земледелие неэффективно, что оно будет сопровождаться разрушением сотен уникальных культурных и природных объектов и приведет к необратимым экологическим процессам на русском Севере и в Средней Азии, что существует возможность рационализации водоснабжения на юге СССР[1047].

Почувствовав неладное, сторонники проекта «завалили» ЦК письмами в поддержку «переброски», угрожая в случае отказа от нее «замораживанием развития» Средней Азии[1048].

Казалось, противники переброски рек — вполне лояльные подданные. Но один из активных сторонников движения писатель-почвенник В. Распутин в частном письме делал из планов переброски далеко идущие выводы: «Материалы поворота меня оглушили. Никаких не может быть сомнений, что это сознательная акция, третий, четвертый или какой там по порядку решительный вслед за коллективизацией удар… Материалы сами по себе составлены настолько убедительно, так много говорят, что не понять их нельзя, значит их просто отказываются понимать, значит опять, как в споре за Байкал в свое время: или гуманитарная, или производственная сила, а допустить, чтобы взяла верх гуманитарная сила, нельзя. Мы для них хуже всякого Рейгана»[1049].

Конечно, основная часть активистов движения не мыслила так радикально, пытаясь просто объяснить властям гибельность проекта. В этом был реальный шанс на успех движения, залог его роста. 3 февраля 1983 г. раскололась экспертная комиссия Госплана РСФСР — часть ее выступила против проекта. А 4–5 декабря 1984 г. в ходе двухдневной «баталии» активистам движения удалось «завалить» докторскую диссертацию автора проекта А. Березнера, посвященную как раз его детищу. Идее переброски рек был нанесен мощный теоретический удар.

19 февраля 1985 г. активистка движения В. Брюсова выступила на предвыборном собрании. Ее речь против переброски рек и спаивания народа (другая идея национал-патриотов, предвосхитившая будущую антиалкагольную кампанию) повергла в замешательство работников райкома, руководивших собранием. Движение на глазах перерастало в общественно-политическое.

23 октября Ю. Бондарев встречался с членом Политбюро В. Воротниковым и долго беседовал с ним об опасности поворота рек[1050].

В декабре 1985 г. Съезд писателей высказался за большее внимание проблемам экологии. Несмотря на абстрактность этого требования, оно позволило противникам проекта переброски рек в дальнейшем ссылаться на резолюцию съезда.

В конце 1985 г. начался прорыв экологистов на страницы печати. Поводом стало «всенародное обсуждение» проекта основных направлений социально-экономического развития страны. По воспоминаниям С. Залыгина «противники проекта вплоть до середины 1985 года вообще не получали слова, по крайней мере в печати.

Во время всенародного обсуждения проекта Основных направлений… общественное мнение восполнило это молчание — и периодическая печать оказалась заполненной протестами против переброски. Медики предупреждали, что переброска опасна в санитарно-эпидемиологическом отношении, биологи утверждали, что пострадает флора и фауна сразу в нескольких речных бассейнах, геологи просто-напросто хватали проектировщиков за руку, поскольку они проектировали трассы каналов в заведомо неподходящих для этого грунтах, историки опасались гибели памятников нашей истории и культуры, агрономы, инженеры, экономисты, крупнейшие ученые приводили аргументы против, против, против»[1051].

Выступая в «Коммунисте» в 1985 г. С. Залыгин писал: «При современной технике мы можем очень многое, но „можем“ и „можно“ — разные вещи. У можно есть альтернатива — „нельзя“, „не следует“, „не нужно“, у „можем“ такой альтернативы часто не бывает, оно обходится без всего того, что мы называем борьбой противоположностей, и выдает себя за необходимость: раз мы можем, значит нужно!.. Ведомство всегда стремится доказать, что оно работает на высоком современном уровне, а для этого нужно обзавестись собственной наукой…» Ведомственная наука одобряет ведомственные проекты, не оценивая ни их разнообразные, ни узкоспецифические последствия. Но и «высокая наука» заражена ведомственностью, связана с ведомствами. В итоге Залыгин приходит к выводу: «И еще одна задача совершенствования проектного дела — демократизация деятельности проектных организаций»[1052]. Под демократизацией понимался доступ общественности к обсуждению властных решений, обязательность учета «мнений со стороны». Практический опыт сделал экологистов и национал-патриотов демократами — сторонниками более широкого воздействия общества на власть. Однако после победы в 1986 г., когда переброска рек будет отменена, после успехов «демократизации» 1986–1991 гг. станет ясно, что активисты общественных движений понимают демократию по-разному, и некоторые из вариантов «демократии» разрушительно действуют на окружающую среду человека.

Педагогика будущего

Структура советской школы соответствовала стандартам индустриального общества. Тем не менее на пороге научно-технической революции все увереннее звучали требования перемен. Сколько можно штамповать работников, ведь обществу нужна и творческая личность! Индустриальное образование, стандартизирующее и атомизирующее человека, противоречило гуманистическим традициям отечественной культуры, которые в коммунистическую эпоху развивались под лозунгом формирования «разносторонне развитой личности». Эта задача, превратившаяся в пропагандистский штамп, в случае своего осуществления могла привести к качественному изменению общества. Поэтому государство как могло блокировало стремление педагогов-энтузиастов продвигаться в этом направлении, но не могло объявить им открытую борьбу как диссидентам, поскольку «водители детей» действовали строго в рамках официально провозглашаемых догматов, доставшихся власти в наследство от гуманистической традиции социалистического движения. На протяжении всей советской истории появлялись педагоги, которые с риском для карьеры пытались экспериментировать, искать новые формы преподавания и воспитания, соответствующие вечному идеалу творческой, гармоничной, гуманной и высокообразованной личности. Такая личность была нужна для Системы, но в небольших количествах, ибо в массовых масштабах творческие, гармоничные, гуманные и образованные люди разрушают индустриальное общество (даже если перечисленные качества встречаются порознь, что типично для результатов педагогических экспериментов).

Возрождение неформальной педагогики после паузы 30-50-х гг., как и других общественных движений, произошло в 50-60-е гг. В 1959 г. по инициативе И. Иванова началось движение коммунаров. В школе 50-х гг. педагогу-новатору было трудно экспериментировать. Но Иванова допустили к внешкольной работе в доме культуры. 24 марта стартовала «Коммуна юных фрунзенцев» в ДК им. Фрунзе в Ленинграде. «Иванов был человеком очень трезвым, — вспоминает Р. Соколов, — он реалистично смотрел на современное ему общество… Он был инакомыслящим, но смотрел на власть „слева“. Иванов был „большим католиком, чем Папа Римский“, он был коммунистом и марксистом больше, чем руководство страны. Он хотел идти не к прошлому или к Западу, а к реальному коммунизму. Он мечтал о том, что когда в созданной им педагогической коммуне вырастут коммунары, они изменят общество»[1053]. По мнению В. Хилтунена «коммунарство стало инвалидной формой коммун двадцатых годов. У них сохранилась игровая форма, но был отрезан материальный базис. Коммунары 60-80-х гг. добились в игровой форме того, чего Макаренко не мог добиться в производственной коммуне, играя с материальным. Они прорвались в будущее, но оказались кроной, зависшей без самого ствола»[1054].

Под руководством Иванова стали вырабатываться ритуалы движения, которые придали коммунарству устойчивость субкультуры и привлекательность для детей. Социальная доктрина коммунарского движения формировалась в короткие лозунги-речевки, например: «В коммуне друзья живут без я. Всем на удивление однако местоимение мы», или: «Деньги — прах, одежда — тоже, нам устав всего дороже». Это была игровая модель бессребреннического коммунизма, альтруистического общества будущего. Однако более глубокая социальная стратегия оставалась достоянием частных разговоров, а на первый план коммунарского движения вышла педагогическая технология, прежде всего «коллективные творческие дела» — мозговой штурм подростков и преподавателей, направленный на творческое решение какого-нибудь «дела»[1055]. «Закручивал цейтнот, — вспоминает о коммунарской работе К. Сумнительный, участвовавший в „постановке“ „коллективных творческих дел“ в начале 80-х гг., — Надо было в короткий срок выдать что-то, какой-то „номер“, за который не было бы стыдно… За нами ездили педагоги, которые записывали наши действия, нашу методику в деталях. И это было бессмысленно, потому что мы импровизировали. Несмотря на то, что импровизация и технологические заготовки сочетались, попытка копировать „коллективные творческие дела“ „старших товарищей“ могла вести только к вырождению»[1056].

Передовой опыт стремительно растекался по стране. Этому немало поспособствовали журналисты и прежде всего С. Соловейчик. В 1962 г. он при поддержке секретаря ЦК ВЛКСМ Л. Балясиной создал во всесоюзном пионерлагере «Орленок» отряд комсомольцев-старшеклассников из 50 человек. Его костяком стали трое вожатых и трое школьников из Фрунзенской коммуны. Они устроили «тренинг» коммунарства. Была выработана методика передачи опыта. В 1963 г. в «Орленке» 50 коммунаров работали с пятью сотнями школьников. Возвращаясь домой, «выпускники» «Орленка» инициировали новые коммунарские группы.

В 1962 г., благодаря журналистcкой поддержке С. Соловейчика в «Комсомольской правде», обкомы комсомола дали инициативе «зеленый свет». В 1964 г. в Братске состоялся «Всесоюзный коммунарский сбор», в котором приняло участие около 200 делегатов. Даже без учета откровенно «дутых» организаций в коммунарство были вовлечены тысячи подростков. Но в то же время в коммунарстве нарастали противоречия.

Рассказывает В. Хилтунен: «Сима Соловейчик узнал об этом опыте году в 60-м, приехал и начал популяризировать. И участвовать. Иванов очень болезненно относился к попыткам разрушения важных для него идеалов. А у Симы была близость к либеральной среде. В коммуне усилились либерально-западнические настроения. И постепенно Сима сделал из этого всесоюзную диссидентскую организацию. Хотя и умеренную, ориентированную в первую очередь на творчество, а не на коммунализм. С мощным лабораторно-учебным центром в виде „Орленка“. Он перехитрил всех, кого мог. До какой-то поры Иванову все это было понятно и интересно, потому что он думал, что это идет в развитие его основной идеи. А потом произошла аннигиляция. Соловейчика привлекала творческая составляющая коммунарства, его креативность и игривость. Поскольку она совпадала с коллективизмом, Симу это устраивало, а поскольку нет — коллективизм раздражал своей ритуальностью и круговой порукой»[1057].

В конечном итоге влияние Иванова упало[1058]. По выражению Р. Соколова «Буратино прогнал папу Карло. Но, прогнав его, коммуна потеряла стратегическую цель, которую Иванов не мог заявлять открыто. Движение не смогло своевременно воспроизвести социальную стратегию и было обречено на постепенное затухание со временем»[1059]. Видимо, это не совсем так. Взгляды нового поколения коммунаров все же оставались коммунистическими, хотя и не ортодоксальными. О. Мариничева вспоминает: «Мы строили свою мечту по „Туманности Андромеды“ ученого и писателя Ивана Ефремова; по духу, а не букве ленинских работ. Мы отбрасывали, как отслужившие свое, все эти „диктатуры“, но вычитывали у Маркса, Энгельса свое: что коммунизм — это производство развитых форм общения; что это общество, построенное по законам гармонии… И все же мы, если и боролись с системой, то именно тем, что переделывали ее изнутри. Спасала еще и внешняя общность коммунистических терминов — с той лишь разницей, что система ими лишь прикрывалась, а мы по ним жили»[1060]. Да, они жили по своим законам (можно ли их назвать коммунистическими — другой вопрос, слишком много там было жесткой традиционности и авторитарности)[1061] — но только в свободное от жизни в обществе время. Они погружались в свой виртуальный «коммунизм» время от времени, как горожанин ездит на дачу.

Размежевание с Ивановым стало проявлением более серьезного кризиса, постигшего движение в середине 60-х гг. Причины его, так и не изжитые, заключались в противоречии между коммунарством как педагогической технологией и коммунарством как социальным движением. Первоначально рассчитанное на социальную экспансию, на воздействие «вовне», движение создавало психологически комфортную среду, из которой не хотелось выходить в «застойный» мир. «Коммунары представляли собой команду, которой, конечно, было внутри себя хорошо, но на внешнее окружение, его изменение, она не работала»[1062], — вспоминает К. Сумнительный. Коммунары «раскручивали» подростков, увлекали их своими «коллективными творческими делами», но затем либо интегрировали в свою среду, либо оставляли наедине со «скукой брежневских времен». Эта беда преследовала движение в течение всех 70-х гг. Она была характерна и для иных неформальных движений того времени. «Задачи защищенности и креативности приводили к тому, что страдала социальная активность. Им было хорошо друг с другом. А кому-то не удавалось творческое, креативное начало, но он пестовал форму. Креативность на высокой „точке кипения“ всегда выплескивалась в социум, но можно было до этого не доводить. Коммунары били стекла в горкомах партии в Ленинграде и Салавате в 1966–1967 гг. Понимая свою ответственность за судьбу этих ребят, педагоги пытались кастрировать социальный радикализм… Сима все-таки тоже был человеком компромисса, и этому тоже хотел нас учить. Он говорил: „Выживает то, что не скандалит“. Самые большие проблемы у него были не после критики, а после положительных очерков. Альтернатива страшнее критики. Всякие попытки с чем-то сражаться во всей истории человечества кончаются полной ерундой. На самом деле людям нужны модели развития»[1063], — подводит итог В. Хилтунен.

Обнаружив, что коммунарство — не просто педагогическая инициатива, Система потребовала от коммунаров войти в понятные рамки. В декабре 1965 г. в отделе учащейся молодежи ЦК ВЛКСМ состоялась встреча комсомольских функционеров с лидерами коммунарских объединений (Ф. Шапиро, В. Караковский, Р. Соколов и др.). «ЦК ВЛКСМ предложил нам „выбор“, — рассказывает Р. Соколов, — мы можем унифицироваться по тому или иному образцу. Но унифицироваться обязательно — единая форма, единая методика и т. п. Иначе ЦК не мог взять на себя ответственность за нас перед партией. Мы отказались. Комсомольские функционеры пожали плечами и предложили решать свои проблемы на местном уровне. А там началось удушение. Не везде сразу. Но постепенно самостоятельным коммунарским группам пришлось уйти в подполье»[1064]. Официальным структурам, прежде всего ВЛКСМ, удалось взять на вооружение «технологию», аккумулировав часть движения в систему школ и «штабов» комсомольского и пионерского актива.

С. Соловейчик организовал в «Комсомолке» приложение «Алый парус», посвященное энтузиастам-педагогам. Соловейчик некоторое время рассматривал его как «новую искру», в которой новое поколение сможет почти открыто высказываться. Дети вырастали в журналистов, знавших правила «внутренней цензуры». После ухода Соловейчика из «Комсомолки» «Алый парус» стал меньше заниматься педагогикой, и сторонники коммунарства сформировали группу «Комбриг», вокруг которой сложился круг подростков и педагогов-журналистов (В. Хилтунен, О. Мариничева, Б. Минаев (в будущем — главный редактор журнала «Огонек»), В. Юмашев (в будущем — биограф Б. Ельцина и руководитель администрации президента) и др.), для которых социальных аспект неформальной педагогики был важнее коммунарской технологии. «Комбриг» организовывал коммунарские сборы, на которых журналисты тесно общались с подростками. Творческая среда коммунарского сбора рождала новых авторов и помогала журналистам мыслить свободней. По словам В. Хилтунена, «журналистика оказалась единственной формой жизни, которая позволяла между коммунарскими сборами вести жизнь, похожую на сбор — творчески мыслить, уклоняться от пирамидальных властных форм, жить в условиях самоорганизации своего производственного процесса»[1065]. Группа журналистов, близкая коммунарскому движению, была частью более разветвленной журналистской «мафии» 60-80-х гг., помогавшей различным педагогическим инициативам.

В 70-е гг. в коммунарском движении усилилось сектантство. «В состав коммунарской технологии входила выработка „заповедей“ группы. Проходил коммунарский сбор, и по кругу шло обсуждение некоего „общественного договора“ — правил жизни группы. В конце концов вырабатывалось несколько „заповедей“, принимавшихся всеми. И они были освящены коллективным авторитетом. Группа существовала несколько „поколений“, и устойчивые образования естественно возглавлялись стариками — „хранителями“ заповедей. Их власть была велика, так как структура группы обычно была военизированной. Но потом приходили новые активные люди. Кто-то принимал „заповеди“, а кто-то входил с ними в конфликт — ведь „заповеди“ были актуальны в то время, когда их принимали. И в итоге „реформисты“ становились „раскольниками“ — они изгонялись.

В то же время наряду с такими „традиционалистскими“ группами существовали группы „миссионерские“. Для них главным было не воспроизводство этой структуры, их лидеры вполне были социализированы в жизни. Они ездили по стране и „несли слово Божие“. Они показывали школьникам и педагогам, что нельзя жить в тихом болоте, что можно жить иначе. „Миссионеры“ уезжали, все снова погружалось в гнилую тишь, но кого-то это будило. У „миссионеров“, видимо, не было разработанной социальной программы, они стремились приблизить коммунизм. Но само понимание коммунизма у коммунаров этой волны было очень „широким“. Где-то в 1982–1983 гг. В. Хилтунен говорил мне: „Ко мне сегодня заходил один человек, и мы с ним беседовали о раннем христианстве. Но мне кажется, что коммунистическая идея шире, чем раннее христианство“. Если коммунистическая идея шире раннего христианства, то она во всяком случае шире марксизма»[1066], — рассказывает К. Сумнительный. «У нас было такое объяснение, — комментирует В. Хилтунен, — которое возникло после чтения одного из детских писем: „В мире есть две идеи, которые занимают душу целиком: Бог и коммунизм“. Все остальные идеи тоже хороши, но человек не может придумать третью идею такого же масштаба. Всякий человек, не имеющий этих двух идей, начинает съеживаться душевно. Эти идеи по сути не враждебны. Я объяснял, что большая часть людей, которая томится сморщенностью души, идет по религиозной тропе — эта тропинка прописана. „А идея коммунизма, — говорил я тогда ребятам, — прописана только у Ефремова и у Урсулы Легуин. По сути говоря, никакого третьего текста нигде нет, потому что другие тексты ничем не пахнут. Мы созидаем эти тексты на наших сборах. Мы проживаем ненаписанную практику коммунизма. И это может вылиться в то, что может быть описано. Мы герои, потому что по ненаписанным нотам пытаемся воспроизвести симфонию“»[1067].

Ортодоксальная часть коммунаров стала искать «дело», где коммунарская методика могла бы принести наибольшую пользу, очевидную и для общества, и для властей. Р. Соколов пропагандировал «культ-армейство» — создание армии, борющейся за повышение уровня культуры среди подростков. Армия должна решать нелегкие задачи — «культармейцы» принялись за трудных подростков. Клуб «Орион» (1968–1970) создал «Курсы общественных профессий», выпускники которых в 1970 г. сформировали «Дружину юных культармейцев». Вместе с кафедрой педагогики и комитетом комсомола МГПИ им. В.И. Ленина они создали «Экспериментальный педагогический отряд». Получив помещение, отряд развернул работу в досуговом центре «Форпост коллективного освоения культуры» имени С. Шацкого.

«Алый парус» поддержал это начинание. Опыт педотрядов получил поддержку коммунарской среды.

Главным актом педотряда был «десант», аналогичный коммунарскому «сбору». «Десанты» высаживались в детским домах, колониях, в селах.

От коммунаров педотряды унаследовали педагогическую технологию и организационную структуру (сборы, советы комиссаров). Но они пошли дальше. Около 10 коммунарских групп в 1972 г. объединились в Коммунарское макаренковское содружество, а затем, чтобы нормализовать отношения с ВЛКСМ, курировавшем эту сферу, — в Содружество макаренковских комсомольских педагогических отрядов. Но единую организацию создать не удалось — один из лидеров Ю. Устинов был в 1973 г. обвинен соратниками в недостойном поведении, и движение раскололось на его обличителей и защитников.

Своеобразной разновидностью педагогических отрядов стали летние «профильные» лагеря при научных учреждениях, работавшие с одаренными подростками. Эти лагеря были и рассадниками инакомыслия, иногда довольно демонстративного. Так, в столовой летнего лагеря под Красноярском висел лозунг: «На штурм вершин науки не пошлешь морскую пехоту».

В 1973 г. С. и В. Икрянниковы, лидеры «Экспериментального педагогического отряда студентов и старшеклассников» (ЭПОСС) выступили за соединение коммунарского воспитания с производительным трудом, как это делали в свое время С. Шацкий и А. Макаренко. Но советское законодательство запрещало детский труд.

Новая попытка объединения была предпринята в 1975 г., когда на слете двух десятков педотрядов на Волге был даже создан устав Содружества как самостоятельной организации. Но под давлением умеренного крыла движения от его принятия отказались. Во второй половине 70-х гг. ЦК ВЛКСМ снова усилил давление на коммунаров. «Ко мне прицепились, — рассказывает Р. Соколов, — доказывая, что мой отряд неправильный, поскольку в комсомольском положении было написано, что комиссаром отряда может быть либо коммунист, либо комсомолец. А я ни то, ни другое. Я им отвечаю: „Как же отряд неправильный, когда мы это все и начинали. Я же это все придумал!“ „А это неважно, что ты это все придумал, ты теперь под постановление не подходишь. В комсомол вступать поздно, в партию — кто примет? Так что получаешься, ты — самозванец“»[1068].

Под эгидой комсомола движение педотрядов «продержалось» до 80-х гг. Но кризис 60-х гг. повторился в конце 70-х. «Мы ездили, возбуждали, — вспоминает В. Хилтунен, — возникала группа молодых людей, которая спрашивала — а куда дальше идти? Ответить мы не могли. Это была только скорая помощь. „Комбриг“ поставил перед нами ультиматум: „Мы не хотим заниматься социальным провокаторством. Нужно что-то новое“. Тогда мы занялись семейными клубами и Загорском. Слой, который мог делать что-то реальное, был очень узким. Люди выросли и отчасти ушли в похожее на коммунарство игрище семейных клубов. Оно подобрало почти всех, кто мог быть подбираем. Часть бездетных радикалов „чегеварного“ типа ушли в Загорск. Загорск был последним козырем марксизма, поскольку доказывал — сознание можно формировать извне. Здесь снималась проблема социального провокаторства, потому что этим детям можно было сделать только лучше»[1069]. Эксперимент в Загорске был начат еще при участии философа-марксиста Э. Ильенкова, разрабатывавшего методику формирования интеллекта практически не развивавшихся слепоглухонемых детей с помощью организованной педагогами моторной деятельности. После гибели Ильенкова коммунары-педотрядовцы решили взять «шефство» над детдомом. Педотряд А. Савельева, А. Вакуленко и др. работал с детьми, раз в неделю устраивая коммунарский «табор» для местных детей и приезжих семей, в большинстве своем — участников движения семейных клубов. Через эти сборы прошло 11–12 тысяч человек.

Большая часть посткоммунарского движения в конце 70-х гг. эволюционировала в семейно-педагогические клубы — ведь организаторы общественно-педагогического движения уже обзавелись семьями. Активное участие в их создании принимали семьи Хилтуненов, Соколовых, Никитиных и других неформальных педагогов.

Поскольку в школе возможность применения новых методик была ограничена консервативным контролем администрации, все большее количество родителей начинало брать дело образования в свои руки. Несмотря на то, что новое движение не было чисто коммунарским по составу, коммунары имели большой опыт самоорганизации, и новые клубы оказались под их значительным влиянием. Клубы создавались в Москве, Пущино, Ленинграде и других местах. В Северной столице клубы объединяли до тысячи человек[1070].

Проходили межгородские встречи. «Съезды семейников постоянно происходили в том же Загорске, — рассказывает В. Хилтунен. — Семейные клубы часто приезжали сюда на сборы. Горкому партии было нелегко терпеть в центре города ночные костры, но нас поддерживали некоторые московские чиновники, которые посылали письма местным властям на важных бланках, и коммунаров не трогали. Нашли дешевую гостиницу, создали неформальный университет, где участники что-то рассказывали друг другу. Однажды возникла возможность прорыть канаву отопления для Загорска, и шоссе перекрывали для этого только на сутки. Мы бросили клич, и приехал сотни людей. И все вместе копали. А в это время был какой-то религиозный съезд, и над нами шли священники самых разнообразных конфессий, заглядывали вниз и спрашивали — что здесь делается. А мы отвечали, что это свободный труд свободно собравшихся людей»[1071].

Клубы культивировали здоровый образ жизни — большую популярность в их среде приобрели методы закаливания, которые проповедовались Б. и Л. Никитиными, другими энтузиастами, возрождавшими традицию единения с природой, заложенную еще П. Ивановым. Закаливание влекло за собой изменение других сторон жизни семьи. Н. Чаплина пишет об этом: «Раздел ребенка, обеспечь ему возможность растрачивать энергию, двигаться, возиться. Как это сделать в малогабаритной квартире?»[1072] Родители выходили из положения с помощью хитроумных физкультурных приспособлений, но этот образ жизни «задыхался» в урбанистической среде. В результате увлечение педагогикой тесно переплеталось с коммуналистским движением — восстановлением общинной традиции самоуправления и взаимопомощи по месту жительства. В Ленинграде даже была предпринята попытка образовать семейную коммуну с общим жительством и воспитанием детей. Предпринимались попытки создать педагогическую общину в сельской местности, но дальше летнего отдыха дело не пошло. Устойчивая педагогическая община («Китеж») возникнет только в 1993 г. на иной основе.

* * *

Движение коммунаров продолжало воспроизводиться через ДК, дома пионеров и школы. М. Кожаринов вспоминает о начале своей коммунарской жизни в 80-е гг.: «Своими „генеалогическими“ корнями наша история уходит в историю „Дозора“ — педотряда коммунарского толка при АПH (лаборатория психологии подростка института психологии), где работал Лишин О.В. — руководитель объединения. В начале 80-х годов „Дозор“ увлекался темой „заражения“ школ с более-менее нормальными директорами коммунарством. Только на моей памяти это попытки „устроить революции“ в минимум четырех школах (в школах Малаховки и Лыткарино — городов-спутников Москвы — и 91-й и 23-й в Москве)»[1073]. В каждой школе ученики вовлеченные в коммунарскую деятельность «Дозора», начинали вести себя на уроках слишком вольно, и директора прекращали эксперимент.

Студенты-физики из МГПИ им. Ленина, приобщившиеся к коммунарству в «Дозоре» (М. Кожаринов, В. Соколова, И. Колеров), политизировались, выдвинули идею создания системы коммунарских организаций, преобразующих общество. Для Лишина это было слишком.

В итоге «Дозор» распался, но его осколки образовали новую общественную структуру, первоначально включавшую клуб по месту жительства «Рассвет» и педотряд «Ветер». Позднее был создан еще отряд для школьников «Стрела», и структура обрела целостность под названием РВС.

В поисках новых форм работы РВСовцы соединили коммунарское социальное моделирование и романтику, присущую таким группам, как свердловский детский клуб «Каравелла», которым руководил известный детский писатель В. Крапивин. Он «упирал» на сказочный антураж, фехтование, походы, морское дело. С использованием этого опыта один из идеологов РВС М. Кожаринов разработал метод большой ролевой игры (БРИГ): «Автор идеи совершенно логично рассуждал, что понять некие процессы — социальные, исторические, экономические — детям лучше всего в игре, причем в такой игре, о которой никто и никогда не слышал. Так появился первый БРИГ. Терминология: БРИГ — Большая Ролевая Игра. Имеется в виду игра с числом участников не менее 50 человек и с выездом на местность»[1074].

В 1986–1987 гг. в устье Нерли и в Москве прошли «феодальные бриги», моделировавшие средневековое общество[1075]. По замыслу коммунаров в дальнейшем можно было бы моделировать и коммунистическое общество. Однако судьба зарождавшегося ролевого движения сложилась иначе. После распада СССР оно встало на коммерческую основу и в преобладающей части стало орудием наступления фэнтези на рациональную культуру. Игры — «ролевки» так и остались преимущественно «феодальными» или основанными на сюжетах боевиков. Ролевые игры, технология которых отрабатывалась также педагогами-новаторами, продолжает использоваться как обучающее средство.

* * *

В контакте с коммунарами развивалось движение педагогов-новаторов. До Перестройки оно не имело организационной структуры. Энтузиасты обновления школы действовали самостоятельно, обменивались опытом.

У истоков движения педагогов-новаторов 70-х-80-х гг. стояли «неравнодушные» учителя, пытавшиеся, подобно известному педагогу В. Сухомлинскому, «эмоционально пробуждать разум» и оптимизировать учебно-воспитательный процесс.

Новаторов поддерживал круг журналистов-коммунаров. «Сколько я себя помню как журналиста, — вспоминает В. Хилтунен, — все время приходилось отстаивать педагогов-новаторов от ЦК и Минобра… Я, ваш покорный слуга, принадлежал, как теперь выясняется, к журналистской „банде восьми“ — вместе с Соловейчиком, Матвеевым, Мариничевой, Данилиным, Матятиным, Логиновой и Преловской. Мы работали в школьных отделах разных газет — „Учительской“, „ЛГ“, „Известий“, „Комсомолке“, „Правды“, но рабочий наш день складывался примерно одинаково: завтрак, потом нужно было ложиться на амбразуру по поводу Шаталова, обед. Потом скандал по поводу Тубельского, а до ужина нужно было еще звонить на какую-то „Запорожсталь“, чтобы оттуда вовремя отгрузили какие-то болванки в адрес школьного завода „Чайка“, безуспешно пытающегося доказать, что время Макаренко еще не вышло»[1076].

Движение педагогов-новаторов было весьма разнообразно: мастер ораторских приемов Е. Ильин и автор идеи опережающего обучения С. Лысенкова; учитель математики В. Шаталов, пытавшийся максимально оптимизировать учебный процесс, разложив его на детали, и полная противоположность — целостная педагогика директора школы (точнее — школ, так как время от времени приходилось менять место работы) М. Щетинина. Щетинин стремился преодолеть узкую специализацию и дробление учебного процесса (что вообще присуще классно-урочной системе), эстетизировать школу и таким образом приблизиться к идеалу гармонично развитой личности. «Целостность личности ребенка — целостность окружающего мира — такова взаимосвязь двух главных начал, на которых базируется исповедуемая мной и моими единомышленниками концепция школы… Мир познания превращен в изолированные друг от друга „коридоры“ так, что ученику порой даже трудно поверить, что это пласты единого целого. А искусство как раз сильно тем, что синтезирует разрозненные явления, дает целостное образование и воспитание, воспитывает целостное мировоззрение… Мы формируем умение человека ввести себя в этот целостный мир с самого раннего возраста. Человека с детских лет надо растить от его корней, от его сущности. А сущность человека — это человечность»[1077].

Как рассказывает В. Хилтунен, «Щетинин находил социальную опору в местных крепких „князьках“, и когда их снимали или отправляли на повышение, вынужден был менять место работы»[1078]. «Сколько унижений пришлось вытерпеть ото всякий чиновников и контролеров, которые ничего в нашем деле не понимают. Сколько сил и времени на это потерял»[1079] — с горечью вспоминал Щетинин много лет спустя. По словам В. Хилтунена, «Мишу травили и правая, и „левая“ — чиновникам не нравилось его тотальная, абсолютная независимость, коллег-новаторов смущала чрезмерная, как им казалось, любовь Щетинина к корням, к земле — он так и не полюбил города. Все свои „экспериментальные площадки“ он открывал в селах, да не абы каких — а в самых глухих… После смерти Сухомлинского именно Щетинину предложили продолжить его дело в Павлоше, но Михаил Петрович отказался, сказав в том смысле, что на кладбищах, даже самых уважаемых, трудно замешивать завтрашний день, и стал директорствовать в спившемся (!) староверческом (!!) селе — не то чтобы русскоговорящем, но — выразимся так — русскоматерящемся. То, что он сделал с детьми той деревушки…, было фантастикой. Когда делегация ЭТИХ юных эльфов и фей приехала в столицу, то на них сбегались смотреть сотрудники радио и телевидения, думая, что их ловко дурят — что ТАКИХ детей уже не бывает. А сам Щетинин приставал к нам с горькой исповедью — он не знал, как быть: эти сельские дети, входившие во вкус культуры, волей-неволей начинали относиться без должного пиетета к пьющим и ничего не читающим родителям своим»[1080].

Консервативная тенденция была представлена в среде педагогической общественности и такой яркой фигурой, как преподаватель фехтования К. Раш. Однако новатором К. Раша можно назвать с большими оговорками — он выступал категорически против любых «экспериментов на детях». Несмотря на это категорическое заявление, Раш все же предлагает некоторые смелые эксперименты: «Эх, да что там говорить, из дискотеки можно было бы сделать великолепную школу этики, манер, дисциплины, галантности»[1081].

Несмотря на то, что нетрадиционные педагогические методики не были официально одобрены, они широко расходились в учительском самиздате. Между новаторами устанавливались разветвленные контакты. У «гуру» появлялись апологеты. Эйфория охватывала и ветеранов общественно-педагогического движения. И много лет спустя С. Соловейчик, например, писал: «Ведь никакими способами, кроме шаталовских, если только не применять ремень и угрозы, не втемяшишь в эти головы греческую историю, ну невозможно это!»[1082] Мне неоднократно доводилось наблюдать эффективное преподавание греческой истории слабым ученикам без ремня, угроз и шаталовских методов. И применение шаталовских методов без Шаталова и без эффекта — тоже. Уроки Шаталова лишний раз убеждали: в основном результат в педагогике определяется личностью учителя.

Само неравнодушие учителя, его стремление ознакомиться с методами коллеги и применить у себя то, что подходит «для местных условий», само стремление работать несмотря на мертвящие директивы, сам факт подвижничества и неформального общения учителей давал эффект и позволял надеяться, что педагогическая реформа «снизу» окажется результативной.

Устойчивые контакты между новаторами и педагогами-общественниками возникли в 1977 г., когда сотрудники М. Щетинина побывали на слете педотрядов. Некоторые коммунары работали в новаторских школах. «Здесь, безусловно, произошло взаимообогащение, — считает Р. Соколов, — Щетинин много воспринял от коммунарской методики, прежде всего коллективные творческие дела. Но это была авторская школа, как дело любого педагога-новатора, это было его детище. Это касается не только Щетинина, то же самое можно увидеть и у других новаторов, привлекавших к сотрудничеству коммунаров. Скажем, В. Караковского. Когда к директору-новатору приходили с идеей коллективной творческой деятельности, и говорили: „Сейчас на общем сборе мы спланируем, куда нам идти завтра, а завтра обсудим — куда послезавтра…“, то всплывало, что коммунарство возможно здесь как локальный план в мегасистеме Автора, а коммунарское самоуправление — как Юрьев день, своего рода разовый урок демократии, после которого придется идти туда, куда скажет Автор.

Щетинин имел неосторожность приглашать коммунаров для совершенствования всего педагогического процесса, и они наивно полагали, что методом коллективного творчества они будут решать эти вопросы. Но не тут-то было — у него был свой образ, за границы которого нельзя было выходить, тем более — строем и с речевками. Я тогда часто приезжал к Щетинину, и помню такой характерный эпизод. Мною „сосватанная“ в эту школу Алла Дворжицкая из Перми, которую считали „железным комиссаром“, идеалом которой был Павка Корчагин, организовывала у Щетинина внешкольную работу. А надо сказать, что в этой школе, где директор начинал с совершенствования эстетического воспитания, полы были расписаны лилиями и другими замечательными цветами. И вот по этому романтическому полу маршируют коммунары с речевками: „Дряни любой давай бой…“ Этот диссонанс трогательных лилий и жесткого, даже „кондового“ марша показывал: союз коммунаров и новаторов обречен.

Но Щетинину нужно было общественное движение — не в этой форме, так в другой. Ему нужна была внешкольная работа, в которой общественники были сильнее новаторов. Иначе его школа оставалась островком в океане „застоя“. В итоге Щетинина, как и нас, постоянно „гоняли“ с места на место»[1083]. Вся альтернативная педагогика оставалась кочевой.

Просто фантастика!

Многие проблемы советского общества, мучившие его в настоящем, проистекали из того, что оно было устремлено в будущее. О будущем было положено думать идеологам ЦК КПСС. Но этому аппарату приходилось все время решать проблемы настоящего. Так что будущее оставалось на долю фантастов, считавшихся младшими братьями писателей, работавших в «серьезных» жанрах.

Отношение к фантастике в СССР долгое время было утилитарным. Она должна была популяризировать научные достижения и развлекать население — прежде всего молодежь. Допускалась фантастическая сатира, которую разделяли на две разновидности: «сатиру политическую, бичующую открытого врага — внешнего, классового, и сатиру, так сказать, домашнюю, направленную на лентяев, формалистов, трусов, ловкачей, болтунов, очковтирателей, на жадных строителей собственного гнездышка, т. е. на мещан»[1084]. Со временем выяснилось, что «домашняя» сатира тоже может быть политической. Как говорилось в записке сотрудников отдела агитации и пропаганды ЦК А. Яковлева и И. Кириченко 5 марта 1966 г., «жанр научной фантастики для отдельных литераторов стал, пожалуй, наиболее удобной ширмой для проталкивания в нашу страну чуждых, а иногда и прямо враждебных идей и нравов»[1085].

Но в этом фантастика принципиально не отличалась от других жанров. Ее «изюминка» была в другом — фантастика могла заглянуть в будущее. Эта ее самая важная задача — она же и самая трудная: придумать «будущее, в котором мне хотелось бы жить», как писал фантаст С. Снегов. Братья Аркадий и Борис Стругацкие конкретизировали, что это за будущее: «Коммунизм — это мир, в котором хочется жить и работать»[1086].

* * *

В начале 50-х гг. в фантастике преобладала теория «ближнего прицела». «Вдохновители этой теории видели цель научной фантастики лишь в изображении достижений науки в недалеком будущем — через несколько лет»[1087]. Такие писатели — «технари», как В. Немцов, А. Казанцев и В. Охотников писали о грандиозном арктическом мосте, о подземной лодке-вездеходе и других технических идеях, которые обсуждались инженерами. «Писатели „ближнего прицела“ ограничивались лишь описанием поисков технического решения задачи, не касаясь даже социального значения изобретений»[1088]. До 1956 г. ставить социальные проблемы было просто опасно, зато можно было ваять грандиозные проекты переделки природы и возведения сверхгигантов будущих пятилеток.

В атмосфере «оттепели» и начавшейся научно-технической революции перед фантастами развернулись новые пространства. Теорию «ближнего прицела» принялись критиковать за однобокость и бескрылость. Но она не умерла. Если фантасты начнут выдумывать все, что им в голову взбредет, это будет уже не научная фантастика, а сказка (сегодня ходишь вдоль прилавков — как в воду тогда глядели).

И в этом есть свой резон — зачем забивать головы читателей псевдонаучным мусором, потакать лени писателей, которые принимаются учить, сами толком не научившись. Критик Н. Томан разнес роман Ю. и С. Сафроновых «Внуки наших внуков» за допущенные в нем вопиющие научно-технические ошибки. Все-таки должен быть какой-то предел для фантазирования. «Без серьезной аргументации нельзя переступить бесспорных законов науки, это только дискредитирует фантастику»[1089].

Но дело ведь не в одной технике. Могут ли фантасты сказать что-то новое о человеке завтрашнего дня? Не надо и здесь своевольничать. Как говорил критик К. Андреев, «в людях нашего времени уже содержатся черты человека завтрашнего дня»[1090].

За фантастами продолжали строго приглядывать: «Авторов, осмеливавшихся мечтать об использовании внутриатомной энергии, о полетах на Луну и планеты и их освоении, критика обвиняла не только в антинаучности, отрыве от жизни и ее реальных проблем, но даже в космическом империализме»[1091]. Чтобы пробить свое произведение в печать, писателям приходилось «без конца консультироваться по поводу каждой полученной рукописи с критиками, специалистами, академиками»[1092].

Прорывом стал роман И. Ефремова «Туманности Андромеды».

Ефремов вернулся от техники к человеку. В «Туманности Андромеды» еще мало психологизма, но есть нечто большее, чего не встретишь в обычном романе — утопия, картина оптимальной будущей жизни.

И. Ефремов прямо говорил критику В. Бугрову, что обратиться к фантастике его заставила «неудовлетворенность окружающим миром», которая, впрочем, «свойственна каждому человеку»[1093] (последнее замечание нужно, чтобы коммуниста Ефремова не заподозрили в неудовлетворенности именно советским окружающим миром).

Когда «Туманность Андромеды» с ее космическими полетами стала печататься в «Технике молодежи» в 1957 г., она сразу вызвала протесты читателей — настолько автор далеко оторвался от реальности. Но тут грянул полет спутника в космос, и Ефремов стал триумфатором, флагманом советской фантастики — его роман получил Государственную премию. Он показал перспективы того процесса, который начинался как раз в эти дни[1094].

Вслед за Ефремовым осваивать космические просторы ринулась целая эскадра фантастов поменьше — благо «технические средства» и «общественный заказ» был к их услугам. Как говорил писатель Л. Лагин, «если судить по нашим романам, то в коммунистическом обществе главная задача населения — это полеты в межзвездное пространство»[1095].

Но для Ефремова космос не был самоцелью: «…совершенно необходимо, чтобы эта мечта не вырождалась в стремление убежать с Земли, где человек якобы оказался не в силах устроить жизнь… Есть только один настоящий путь в космос — от избытка сил, с устроенной планеты на поиски братьев по разуму и культуре». Ефремов был не «физиком», а «лириком». Его интересовало устройство не столько космических кораблей, сколько коммунизма.

Советский фантастовед Н.И. Черная видела истоки картины будущего у Ефремова в «традиционной утопии. Сознательная ориентация на изображение идеального общественного уклада, определенная философская установочность свойственна роману Ефремова. И значительная временная дистанция, отделяющая общество Эры Великого Кольца от наших дней, необходима для того, чтобы дать возможность полностью развиться и созреть этому идеалу. Да и чисто психологически Эра Кольца из своего прекрасного тысячелетнего далека вполне может быть воспринята как воплощенный идеал по отношению к действительности нашей жизни. С сознательной установкой на „идеальность“ связаны многие специфические качества романа Ефремова, сближающие его с утопической традицией, как, например, некоторая заданность, иллюстративность картины будущей жизни, ее сравнительная малоподвижность и некоторая отчужденность… от нужд и забот современной жизни»[1096].

Да, далека Эра Кольца от эры строительства коммунизма. Но в следующих своих произведениях Ефремов шел от этого предельного идеала к настоящему.

Создав современную утопию, Ефремов поставил критиков в трудное положение. С одной стороны утопия — это нечто недоразвитое, домарксистское и наивное. Как считал критик Е. Брандис, «вряд ли стоит употреблять термин „советская социальная утопия“. Научное представление о коммунизме создано уже давно. Здесь нет никакой утопии. Задача писателей — дополнить это общее представление деталями, развить и обогатить до такой степени, чтобы у читателей сложился зримый образ нашего будущего»[1097]. Но с другой стороны, зримый образ будущего легче всего создать именно через утопию как детализированную модель оптимального устройства общества. Замахнувшись на такую задачу, Ефремов развивает учение марксизма. А это не его компетенция.

Ефремов в «Туманности Андромеды» аккуратно придерживается указаний Маркса, но идет дальше, конкретизирует. Описанное фантастом общественное устройство, по выражению А. Константинова, подобно «структуре человеческого мозга: постоянно действующий форум со своими исследовательскими и координационно-ассоциативными центрами»[1098]. Коммунистическая Земля Ефремова — благоустроенная, экологически чистая планета, на которой живет дружная семья людей, занятых наукой и творчеством.

Ефремов считал, что уже сегодня можно представить себе человека будущего как развитие в перспективу всех положительных качеств человека современного. Они настолько развиты, что приходится даже сдерживать парапсихические способности человека будущего — чтобы не угрожать другим людям. Здесь намечена тема сверхспособностей будущего человека.

У Ефремова получилось человечество, где недостатки встречаются лишь в виде исключения. Поэтому ефремовские люди будущего, такие очищенные, видятся критикам холодными и ненатуральными[1099].

Холодная рациональность некоторых предположений И. Ефремова шокировала читателей и критиков. Писатель выступает за общественное воспитание детей, считая, что только так можно воспитать настоящих альтруистов.

За эту идею Ефремова раскритиковали: «представляется, что писатель слишком категорично и просто решил эту проблему, обеднив тем самым мир будущего, чувства и переживания своих героев. Ефремов фактически низводит роль матери до роли кормилицы, уверяя при этом, что таким способом можно избавить человечество от слепых материнских инстинктов»[1100], - считает Н.И. Черная.

Ю. Рюриков, высоко оценивший «Туманность Андромеды», здесь тоже считает, что Ефремов «перегнул»: «Трудно представить, что люди откажутся от тех огромных наслаждений, которые дает родителям постоянное общение со своими детьми. Трудно представить, что они откажутся от материнского чувства, этой особой — самой постоянной, самой прочной и длительной разновидности человеческой любви. Трудно представить, что и дети будут лишены своей первой в жизни любви — любви к родителям, сильнейшего из чувств, озаряющего их детство…»[1101]

К. Дхингра в своей диссертации ищет причины шокирующих предложений Ефремова: «Но нельзя согласиться с такими замыслами автора, как „Остров Забвения“ и „Остров матерей“. Диссертант анализирует причины такого подхода Ефремова к тем проблемам, где речь идет прежде всего о чувствах и приходит к выводу, что автор, будучи ученым, решает даже те проблемы, которые связаны с миром чувств человека — холодным рассудком. Его замыслы не лишены логической основы, но не всегда мир чувств подчиняется логике». К тому же К. Дхингра «видит недостаток романа и в отсутствии какой-либо идейной борьбы. Общество, на каком бы этапе развития оно ни было, нуждается в борьбе, если оно хочет двигаться вперед. Здесь мы имеем в виду не борьбу между антагонистическими силами, а такую борьбу, которая, например, ведется между двумя добросовестными, самостоятельно мыслящими членами дружного коллектива, между авангардом и „арьергардом“ коллектива, между новейшими идеями и устаревшими идеями. Отсутствие такой борьбы придает героям „Туманности Андромеды“ немного искусственный характер. Поэтому их образы кажутся более возвышенными и более суровыми, чем это было бы нужно»[1102]. Здесь мысль критика, пожалуй, смелее, чем мысль фантаста (хотя определенные конфликты при коммунизме показаны и в «Туманности»). Видно, что советская фантастическая мысль в 60-е гг. уже стремится понять коммунизм как немонолитное, плюралистичное общество.

«Туманность Андромеды» рисует идеал, который можно воспринять как монолитный и потому тоталитарный. Но сам И. Ефремов не согласен с такой трактовкой и десятилетие спустя разъясняет предложенную им модель общества так: «Диалектический парадокс заключается в том, что для построения коммунистического общества необходимо развитие индивидуальности, но не индивидуализма каждого человека. Пусть будет место для духовных конфликтов, неудовлетворённости, желания улучшить мир. Между „я“ и обществом должна оставаться грань»[1103].

Ефремов ведь и к выводу о необходимости общественного воспитания детей пришел не случайно (как до него и некоторые теоретики социализма — некоторое время эту идею разделял и Маркс). Дело в том, что семья воспроизводит психологические стереотипы прежнего поколения (не говоря уж о том, что неискушенные в педагогике родители могут травмировать формирующуюся психику ребенка). Вот и возникает радикальное решение — доверить дело специально подготовленным профессионалам. Правда, никто не гарантирует, что именно они — лучшие из лучших «люди будущего». И общественное воспитание детей имеет свои недостатки — гораздо меньшую роль эмоционального начала, ибо любовь трудно делить на многих. Ужаснувшись эгоизму и некомпетентности семейного воспитания, Ефремов шатнулся в другую крайность, вместо того, чтобы искать золотую середину в совмещении общественного и семейного воспитания. Позднее и Стругацкие придут к этой проблеме в «Гадких лебедях». Но у них пойдет речь о воспитании уже не альтруистов…

«Туманность Андромеды» — не только утопия будущего. В «исторических экскурсиях» романа И. Ефремов позволяет себе высказаться о наиболее острых проблемах современности. Например: «Губительное влияние излучения на жизнь заставило отказаться от старой ядерной энергетики».

Современный мир полон опасностей, и если с ними не справиться, то утопия может и не осуществиться. Формально Ефремов выводит эти опасности из капиталистической психологии. Но «Час быка» показывает, что речь идет о современной эгоистической психологии, которая может господствовать и под красным знаменем. Такая психология просто не может сохраниться в будущем. Человечество овладело такими энергиями, что либо изменит психологию, либо погибнет.

Ефремов предупреждает, что эмоциональной стороне человеческой личности «требовалась цепь разума, а подчас разуму — ее цепь». Таков ефремовский ответ на проблему «физиков и лириков», эмоциональности и рациональности.

* * *

В «Туманности Андромеды» Ефремов обратился к такому далекому будущему, что после этого предстояло прорисовать дороги к нему из настоящего. И это — вовсе не программа КПСС.

Ефремов считает, что для коммунизма должны быть созданы нравственные предпосылки. Роман «Лезвие бритвы» (1963), по словам А. Константинова, «можно рассматривать как ответ на печаль, которая примешивается к воодушевлению от „Туманности Андромеды“. Ведь мир ефремовского будущего невообразимо далёк, а вокруг — социальные проблемы современности, бытовые неурядицы, мещанство, море мелочных проблем. В „Лезвии бритвы“ писатель показывает, что Человеком можно быть и сегодня»[1104]. Путь к коммунизму заключается в росте числа коммунистических людей по мере распространения этических идей.

При этом коммунистические люди Ефремова были всегда — задолго до 1917 года. Исторический роман «Таис Афинская» посвящен не людям грядущего, а прекрасным людям далекого прошлого. То есть прекрасные и ужасные люди встречаются и в прошлом, и в будущем. Задача — значительно увеличить число альтруистов. Здесь Ефремов стремится «показать, как впервые в европейском мире родилось представление о гомонойе — равенстве всех людей в разуме, в духовной жизни, несмотря на различие народов, племён, обычаев и религий… В этом-то собственно главный стержень этого этапа развития истории человечества (с нашей, европейской + индийской точки зрения)»[1105].

Ефремов ищет путь к развитию альтруистических отношений, совершенствования человека с помощью духовных практик Востока (вот они снова — парапсихологические свойства). Это придало писателю популярность среди людей, далеких от коммунистических идеалов и футурологических интересов: «„Лезвие бритвы“ и по сие время считается высоколобыми критиками моей творческой неудачей. А я ценю этот роман выше всех своих (или люблю его больше). Публика его уже оценила — 30–40 руб. на чёрном рынке, как Библия. Всё дело в том, что в приключенческую рамку пришлось вставить апокриф — вещи, о которых не принято было у нас говорить, а при Сталине просто — 10 лет в Сибирь: о йоге, о духовном могуществе человека, о самовоспитании…»[1106], - писал И. Ефремов.

Истинная свобода — не просто социальная. Чтобы стать свободным, человек должен освобождаться от внутренних фильтров, от психологических блоков и, возможно, телесной оболочки. А это постановка вопроса на грани религиозных исканий.

Богоискательство вообще присуще фантастике (в том числе советской), потому что многие сюжеты основаны на контакте с высшим разумом[1107]. Коммунистическое воспитание прививало недоверие к христианству, и Бога было проще искать в других традициях.

Но Ефремов вовсе не собирался превращаться в восточного гуру. Его проект — социальный, а не религиозный. А. Константинов проводит параллели между Ефремовым и Чернышевским, тем более, что на них указывал и сам фантаст: «„Лезвие бритвы“ — это обновлённая через столетие после знаменитого романа Н.Г. Чернышевского версия „рассказов о новых людях“, представителях будущего в настоящем. Иван Антонович отмечал, что „Чернышевский первым заговорил о прекрасном будущем, как о настоящей реальности, достижимой в соединённых усилиях людей“[1108]. „И думается, почему бы людям не создавать дружеских союзов взаимопомощи, верных, стойких и добрых? Вроде древнего рыцарства… Насколько стало бы легче жить. А дряни, мелким и крупным фашистикам, отравляющим жизнь, пришлось бы плохо“, — рассуждает героиня романа — итальянка Сандра»[1109].

А вот если «новые люди» не победят, то наступит нравственная, а за ней и социально-экологическая деградация, описанная в романе «Час быка» (1968).

«Час быка» ставил задачу положить начало выяснению «препон и задач психологической переработки людей в истинных коммунистов, для которых ответственность за ближнего и дальнего и забота о нем — задача жизни и все остальное, АБСОЛЮТНО ВСЕ — второстепенно, низшего порядка»[1110]. Таков критерий коммуниста по Ефремову. Коммунист — это альтруист.

В «Часе быка» под предлогом космического конфликта Ефремов сводит две общественные системы, два пути человечества, две философии. Первый — планета Торманс, оказавшаяся в тупике экологической и социальной деградации, нравственного одичания. Эта антиутопия перекликается с опасениями социальных мыслителей 70-х гг.: «за несколько лет до „Римского клуба“ Ефремов затронул тему пределов роста неразумного хозяйствования. Впрочем, сам он в предисловии к книге ссылается на Богданова и Ленина, ещё в начале ХХ века обсуждавших эту проблему»[1111]. К катастрофе привела философия власти, иерархического общества, принципы которой сформулированы в учении «Великого гения Цоама», духовного отца тормансианской олигархии. «Прочитав это имя в обратном порядке, нетрудно увидеть, что речь идёт о Мао Цзэ-дуне»[1112]. Но принципы «Цоама» — квинтэссенция современной цивилизации, которая роднит бюрократический «социализм» и олигархический капитализм (о близости двух моделей индустриального общества говорили также инакомыслящие).

Эту ловушку авторитарно-индустриальной цивилизации, в которую попало человечество (увы, не только на Тормансе), Ефремов называет «инферно». Выход из «инферно» предлагает восторжествовавшее на ефремовской Земле будущего учение Эрфа Ромма — не Маркса, отметьте. Имя Эрфа Рома легко расшифровывается как Эрих Фромм — официально осуждаемый в СССР философ-неомарксист и гуманист. А. Константинов справедливо замечает, что учение Эрфа Ромма не полностью соответствует взглядам Э. Фромма, а является синтезом идей последнего и самого И. Ефремова. А. Константинов так реконструирует основные положения «роммизма»:

«Разработанный им путь выхода из инферно можно для простоты разложить на три взаимосвязанные компоненты:

— принятие и осуществление в жизни принципов ноосферной, гуманистической этики — забота о ближнем и дальнем (включая будущие поколения людей), уважение свободы человека, неустанное стремление к нравственному самосовершенствованию;

— борьба за лучшее общество;

— воспитание воли к Жизни через умножение познания и красоты»[1113].

Все это хорошо, но здесь Ефремову уже не хватает утопии — конкретной социальной программы, которая обеспечила бы воплощение этих замечательных принципов в жизнь на реальной Земле.

Цензура не расшифровала крамольных намеков романа, и лишь позднее писатель попал под подозрение как критик не только капитализма и маоизма, но и советской действительности: «…писатель допустил ошибочные оценки проблем развития социалистического общества, а также отдельные рассуждения, которые дают возможность двусмысленного толкования»[1114].

* * *

«Туманность Андромеды» — романтическая утопия. «Час быка» — мрачная антиутопия, грозное предупреждение. Эта эволюция характеризует не только творчество Ефремова.

Г. Гуревич так характеризовал смену настроений в фантастике в 60-е гг.: «После ХХ съезда, после выхода в космос появилось настроение эйфории: все можем, все сумеем, чуть подтолкнуть, и все само собой устремится вверх. В фантастике бурные мечты, превосходящие А. Беляева. Но, увы, на практике бурный взлет не состоялся. Космос космосом, а на полях неурожай, на Украине хлеб из гороховой муки. И последовал период сомнения, разочарования. Выразили его браться Стругацкие в романе „Трудно быть богом“»[1115].

И не только в этом романе, даже, пожалуй, не столько в нем, сколько в книге «Понедельник начинается в субботу».

В.Л. Терехин противопоставляет творчество Ефремова и Стругацких. Ведь Ефремов рисует воплощенный коммунизм, а Стругацкие — скептики, которые видят в коммунизме свои изъяны[1116]. У Ефремова человечество устремляется в космос. У Стругацких такой же поход оборачивается конфузом: «с неба на площадь свалилась громадная ржавая ракета», с говорящим названием «Звезда мечты». В.Л. Терехин справедливо видит в этом пародию на триумфальное возвращение «Тантры» у Ефремова. Но это — сатира на большее — на веру в безграничные возможности технического прогресса, напоминание о том, что кроме помпезных торжеств есть и неприглядные будни. По телевизору — торжественные репортажи о новых стартах, а с неба на Алтай падает отработанный космический мусор…

И Ефремов, и Стругацкие ищут лучшее будущее и критикуют настоящее. Не в сатире Стругацких, не в «шестидесятнической фиге в кармане» ключевое различие между ними[1117].

Стругацкие стартовали «Страной багровых туч» в 1959 г. — как продолжатели ефремовской линии (он дал положительный отзыв на публикацию их первого произведения). Но были и отрицательные отзывы. Е. Брандис тактично предлагал поверять «физику» «лирикой»: «если взять, к примеру, рассказы А. и Б. Стругацких — это безусловно одаренные, эрудированные авторы, — то легко заметить, что волнуют их больше всего не люди, а научные гипотезы, саморазвивающиеся механизмы. Пафос голой техники обесчеловечивает литературу. Не отражается ли в излишней технизации научной фантастики та недооценка значения гуманитарных наук в жизни нашего общества, о которой в свое время писал И. Эренбург, а сейчас вновь поднял вопрос К. Зелинский?»[1118] Братья усвоят урок.

Мотором тандема в 50-60-е гг. был Аркадий. Борис стал более активен в конце 70-х гг. Это влияло на идеологический подтекст произведений Стругацких. Аркадий до конца жизни оставался неортодоксальным коммунистом, а Борис был более склонен к либеральным идеям. Для 60-70-х гг. такой синтез был оптимален для идейного поиска.

Борис вспоминает: «Это было время, когда мы искренне верили в коммунизм как высшую и совершеннейшую стадию развития человеческого общества. Нас, правда, смущало, что в трудах классиков марксизма-ленинизма по поводу этого важнейшего этапа, по поводу фактически ЦЕЛИ ВСЕЙ ЧЕЛОВЕЧЕСКОЙ ИСТОРИИ сказано так мало, так скупо и так… неубедительно…»[1119]

Борис говорит о своих с братом коммунистических взглядах в прошедшем времени. Г. Прашкевич поправляет: «незадолго до смерти Аркадий Натанович говорил мне с горечью, что все-таки более красивой идеи, чем коммунизм, люди до сих пор не придумали»[1120].

Сначала братья стремились конкретизировать то, что оказалось не прописано «классиками». Если «Страну багровых туч» упрекали за технологизм, то затем Стругацких больше интересовали социальные отношения и психология. А технологические решения можно не предъявлять (что братья позволяют себе, начиная с «Попытки к бегству»[1121]).

Будущее Стругацких принципиально не идеально, и живут в нем люди, очень похожие на нас. Братья разместились между советской реальностью и утопией, в некотором предбаннике коммунизма, и с этой удобной позиции принялись разглядывать и проблемы, встающие на пути в будущее, и препятствия, которые ростки будущего встречают в настоящем, и нестыковки в самом идеале, которые могут крыться в деталях.

Будничность будущего у Стругацких делает их классиками социалистического реализма. Произведения Стругацких подкупали своей фантастической занимательностью, необычностью ситуаций и, как писал Аркадий Борису, «строжайшим реализмом в поступках и проведении героев»[1122]. Таков и должен быть социалистический реализм. Коммунизм у них реален и потому не идеален.

«Мы населили этот воображаемый мир людьми, которые существуют реально, сейчас, которых мы знаем и любим, — пишут Стругацкие в предисловии к одной из своих книг, — таких людей еще не так много, как хотелось бы, но они есть, и с каждым годом их становится все больше. В нашем воображаемом мире их абсолютное большинство: рядовых работников, рядовых творцов, самых обыкновенных тружеников науки, производства и культуры».[1123]

Но здесь Стругацкие делают важную философско-психологическую заявку, которая является скрытым вызовом Ефремову и получит полное (можно сказать — упрощенное) развитие у Кира Булычева: человек будущего останется таким же, как наш современник (может быть — будет в среднем несколько интеллигентней). Стругацкие скептически относятся к целенаправленному воспитанию коммунистических альтруистов.

Будущее Ефремова — мир победивших альтруистов, а по Стругацким — интеллигентов. В этом — ключевое различие.

Если будущее «Туманности Андромеды» неизбежно, то Стругацкие бросают зерно сомнения. Прощаясь с предками, потомок говорит: «Вы нам нравитесь. Мы… в вас верим. Вы только помните: если вы будете такими, какими собираетесь быть, то и мы станем такими, какие мы есть. И какими вы, следовательно, будете». А если не будете? Ответом Ефремова на эту проблему станет «Час быка».

В 1963–1964 гг. Стругацкие наносят двойной удар по капиталистическим потребительским ценностям («Хищные вещи века») и прогрессизму, представлению о неудержимом однолинейном прогрессе («Трудно быть богом»).

Но такой ли этот удар двойной? «Трудно быть богом» ставит под сомнение не только прогресс по марксизму, но и по любому «-изму». Скептически оценивая возможности «Базисной теории» (что по Марксу, что по кому-нибудь другому, хоть Эрфу Ромму), Стругацкие и сами не знают, что предложить, если включилось «инферно» (выражаясь термином Ефремова), если варварство или (и) тоталитаризм поглощают цивилизацию. Трудно освобождать тех, кто к этому не готов. Эта тема звучит и в «Обитаемом острове».

Но все же необходимо заниматься освобождением человечества от гнетущих его систем. Но это вопрос контакта не разных цивилизаций, а разных людей — обычных и… странных. Так возникает тема странников, которая в своих итоговых ответах принципиально близка и ответам Ефремова — путь к лучшему будущему лежит не через переворот, а через субкультуру новых людей. И противостоит ей не только режим, а нечто большее.

«Хищные вещи века» были восприняты как критика западного потребительства. «Возможно, при мирном и постепенном переходе к социализму в некоторых высокоразвитых капиталистических странах веками взлелеянная традиция мещанства возьмет верх, — пишет по поводу этой повести А. Ф. Бритиков. — Тогда, показывают Стругацкие, развернется битва за души людей. Битва, быть может, самая сложная, ибо противник неуловим, он — в самом человеке, вступающем в освобожденный мир с наследством проклятого прошлого»[1124]. Но этого мещанского наследства сколько угодно в стране «победившего социализма». Так что в случае коммунистического материального изобилия мещанство может в любой стране погубить новое общество. Стругацкие опровергают надежды на победу коммунизма в результате роста производства и обилия материальных благ. Индустриальный прогресс воспроизводит мещанство, а не «новых людей».

* * *

В конце 60-х гг. Стругацкие, как и большинство интеллигентов-прогрессистов, подумывали о том, что настало время писать в стол[1125]. Но написанный в 1971 г. «Пикник на обочине» через несколько лет преодолел препоны цензуры и, предел мечтаний — был экранизирован («Сталкер» А. Тарковского). Не так страшны были эти времена, как представлялось первоначально. Стругацкие хорошо освоили технику «пробивания» произведений в печать, хорошо знали, «почему в отдел культуры жаловаться не имело смысла, а надо было жаловаться именно в отдел печати и пропаганды…». А «инстанции» вели борьбу не только с намеками, но с реализмом фантастических произведений, дабы как можно четче провести различие между фантастикой и жизнью: «фантастика должна быть обязательно фантастична и уж во всяком случае не должна соприкасаться с грубой, зримой и жестокой реальностью…»[1126]. Писателям приходилось отстаивать именно социалистический реализм, который вроде бы должен был играть роль их оков.

Реализм стал кредо Стругацких до такой степени, что при работе над «Сталкером» они уже «выкорчевывали фантастику из сценария»[1127].

Такой уклон соблазнял писателей и на постановку фантастических экспериментов с реальным человеком уже без антуража будущего («Град обреченный», 1974 г.). В самиздат ушли «Гадкие лебеди» — о воспитании интеллектуально могущественного сверхчеловека. Эти «новые люди» далеки от ефремовских.

Но коммунистическое будущее не уходит из поля зрения Стругацких, все более приближаясь к реальности советского общества. Но если раньше такое сближение мыслилось как движение настоящего в будущее, то теперь — напротив — настоящее остановилось в «застое», и в образе будущего стали проступать нерешенные проблемы современности. Считалось, что коммунизм решит эти проблемы автоматически. Стругацкие интересуются: «Как?». В 1979 г. в «Жуке в муравейнике» Стругацкие ставят проблему «безопасности» при коммунизме, опасной роли «органов». Отталкиваясь от этой угрозы, Стругацкие развивают тему «странников» — высшей цивилизации, не привязанной к государству, даже к планете (вот вызов национал-патриотам). Это «странничество» противостоит «безопасности», коммунистической государственности (теоретически невозможной с точки зрения марксизма, но живучей под новыми личинами, пока не выяснено, как конкретно обойтись без государственного принуждения).

В 1984 г. в «Волнах гасят ветер» Стругацкие разъяснили свое понимание перспектив цивилизации. Их критерий прогресса в целом соответствует ефремовскому. Но они ставят вопрос о следующем шаге — что после коммунизма и может быть — после homo sapiens: «Любой разум… в процессе эволюции первого порядка проходит путь от состояния максимального разъединения (дикость, взаимная озлобленность, убогость эмоций, недоверие) к состоянию максимально возможного при сохранении индивидуальности объединения (дружелюбие, высокая культура отношений, альтруизм, пренебрежение постижимым). Он хорошо изучен и представляет здесь для нас интерес постольку, поскольку приводит нас к вопросу: а что дальше?… Синтез разумов неизбежен».

Как видим, Стругацкие могли позволить себе писать (а затем публиковаться) на любые темы. Борис Стругацкий считает, что «цензура „корректировала“ наши замыслы не таким уж решительным образом. Она могла принудить нас видоизменить первоначальную идею, но очень редко принуждала нас отказаться от замысла совсем» [1128]. Это даже шло на пользу — замысел выражался тоньше, без «грубого социала».

* * *

Разумеется, советская фантастика не сводима к магистрали Ефремов — Стругацкие. На поле фантастики шли все советские игры разума. Одни используют космический антураж, чтобы продолжить вполне земные войны с шпионами и агентами враждебных организаций масонского типа[1129]. Другие авторы увлекались модным западным веянием — темой сращивания человека и машины (например, «Стрелки часов», 1964, И. Росоховатский). В «Далекой Радуге» Стругацкие отвергли идущую от А. Кларка идею «сращивания» — проведя такой эксперимент, ученые сами стали машинами, лишенными эмоций и творческого начала.

Г. Гуревич, который еще в 1958 г. призвал переходить от «ближней фантастики» к дальним горизонтам[1130], в 1965 г. в романе «Мы — из солнечной системы» попытался выяснить — а что произойдет, когда будут решены все социальные и материальные проблемы? Когда будет изобретена технология, позволяющая человеку создавать любой необходимый ему предмет? Аналогичный предел экономики «вычислил» и В. Шефнер в «Девушке у обрыва» — создан универсальный материал, который легко произвести из воды. Материальное изобилие достигнуто, а психологические страдания, скажем, от неразделенной любви, сохранятся.

Но даже когда речь идет о будущем, фантастика все чаще превращалась в разговор о настоящем, при чем сразу в двух отношениях. Одни использовали будущее в качестве прикрытия для разговора о сегодняшнем дне, а другие, как Кир Булычев с его сборником «Люди как люди», вообще считали, что люди всегда останутся такими, как сейчас. Интересно посмотреть как мы (такие же, как мы) будут выкручиваться в невероятных фантастических обстоятельствах.

У писателей-фантастов было два магистральных пути для того, чтобы издать книгу — через издательства «Молодая гвардия» и «Детская литература» (сначала лучше было бы пройти еще через журнал — «Молодую гвардию», «Технику молодежи», «Знание — сила» или какое-либо региональное издание). Базой Стругацких была «Детская литература» («Детгиз»). Но собственно детским фантастом в их кругу, живым классиком детской фантастики был Кир Булычев (И. Можейко). Он тоже писал фантастику для взрослых — в стол. Но печатал детские истории об Алисе, которые шли «на ура». Детская фантастика должна была будить фантазию подрастающего поколения (сейчас эту задачу выполняет фэнтези). Постановка серьезных проблем вроде бы не предполагается, хотя и не исключается — и он их ставил. Прибор, читающий мысли, борьба за сохранение животного мира, возникновение эпидемий при контакте цивилизаций.

Можейко относился к существующему режиму крайне критически — что и стало очевидно при публикации его «взрослых» вещей после начала Перестройки. «Я был обыкновенным жителем сумасшедшего государства. Жителем, который, как замятинский нумер, полагал, что ему суждено жить и умереть в СССР, хотя другие страны нравились ему больше». Он слушал «Голос Америки» и считал, что его трудно одурачить[1131]. Но одурачить человека может и «Голос Америки», а не только ТАСС…

И все же, и все же. Фильм об Алисе по сценарию Кира Булычева продолжает звать современных школьников в совсем не капиталистическое будущее, и под песню о «прекрасном далеко» над Кремлем будущего развеваются красные флаги.

* * *

В 70-е гг. советская фантастика стала обрастать общественной инфраструктурой. В 1975 г. в Ленинграде стал действовать литературный семинар под руководством Б. Стругацкого, в 1979 г. в Москве — под руководством Д. Биленкина и Г. Гуревича. С 1982 г. в Доме творчества в Малеевке стали проводиться Всесоюзные семинары молодых фантастов.

Увлечение фантастикой создавало спрос, за которым не успевало предложение. К обычному советскому дефициту добавлялись искусственное сдерживание неудобного жанра. Советский человек привык преодолевать дефицит, выстраивая сети самоснабжения. Читатели группировались в клубы любителей фантастики, которые распространяли литературу и самиздат, обсуждали прочитанное, вместе расшифровывали намеки.

В клубах состояло от 15 до 150 человек, в среднем около 50. Большинство клубов, существовавших в начале 80-х гг., возникли не ранее середины 70-х гг.[1132]

В 1980 г. фантаст Ю. Яровой, писатель В. Крапивин и публицист, главный редактор журнала «Уральский следопыт» С. Мешавкин организовали литературную премию за лучшее фантастическое произведение — «Аэлита». Вручение «Аэлиты» с 1982 г. превратилось в своеобразный съезд движения клубов любителей фантастики. В Свердловск приехали делегаты владивостокского «Комкона-3», волгоградского «Ветра времени», тираспольского «Альтаира», ставропольского КЛЮФа (клуб юных любителей, фантастики), новосибирского «Ариэля», хабаровского «Фанта», пермского «Рифея». Приняли участие и свердловские клубы «Радиант», «Миф», «Кентавр» и «Антарес»[1133].

В 1984 г. отдел пропаганды ЦК КПСС с тревогой отмечал: «У руководства некоторых клубов стоят люди, не имеющие ни соответствующих знаний, ни правильной политико-идеологической ориентации. Многие клубы создаются стихийно и действуют бесконтрольно. В них нередко изучаются произведения фантастики американских, английских, французских и других зарубежных авторов, в которых социальные проблемы трактуются в духе воззрений буржуазных философов.

В отдельных клубах практикуется перевод зарубежных книг, не издаваемых в СССР, наблюдаются случаи размножения и перепродажи этой литературы. Участники клубов создают собственные произведения фантастики, причем во многих случаях низкого идейно-художественного уровня…

В нарушение положения о любительских объединениях городские клубы фантастики организуют свои филиалы в учебных заведениях, библиотеках, направляют в другие клубы различные материалы, выпускают рукописные журналы, информационные бюллетени. Без разрешения органов культуры они проводят диспуты, тематические вечера и спектакли на фантастические темы в крупных залах, школах, пионерских лагерях. Вообще „выходу в массы“, за пределы клуба, уделяется много внимания»[1134].

Попытка поставить движение под контроль органов культуры, профсоюзов и комсомола явно запоздала.

* * *

Казалось бы, с Перестройкой освобожденная от давящего контроля фантастика должна была испытать новый расцвет…

Но фантастика жила вместе с обществом, которое, взяв разбег, попыталось в 80-е годы перескочить через барьер постиндустриальных задач. И не смогло. Ударившись о стену, страна раскололась и стала сползать назад в сторону Третьего мира. Потеряв цели, общество оказалось дезориентированным и погрузилось в депрессию — социально-экономическую и моральную. «Ведь что с нами произошло? Мы потеряли будущее. Оно у нас было: серое, суконное, очень скучное, шершавое и неприятное, но совершенно определенное будущее. Мы ясно себе представляли, что ждет нас и через 10 лет, и через 20 лет, и вообще на протяжении всей оставшейся жизни. И вот это представление исчезло. Оно оказалось, к счастью, неправильным. Открылся целый веер возможностей — от кровавой и бессмысленной диктатуры до перспективы шведского социализма со всеми его плюсами и минусами.

Мы растерялись. Мы перестала понимать, что нас ждет через 10, 20 лет. В этом смысле будущее потеряно»[1135]. «Шведский социализм» как предел горизонта Бориса Стругацкого. Аркадий умер за два месяца до распада СССР. Спор о том, что в большей степени определит облик будущего — интеллектуальная или этическая сила — оказался отложен. На повестке остались власть и собственность, пружины инферно.

На место поисков лучшего будущего пришло увлечение мифом о прошлом (даже не реконструкцией реальной истории, а заведомой сказкой — фэнтэзи). Часть КЛФ распались, часть, освоив технику ролевой игры, превратились в Толкин-клубы и т. п. В 1990 г. на фестивале «Аэлиты» представители красноярского КЛФ «Вечные Паруса» и коммунарский отряд «Рассвет» из Москвы объявили о готовящихся под эгидой Всесоюзного Совета КЛФ «Хоббитских Игрищах». «Таким образом, историю „Ролевого движения“ в СССР — России можно вести начиная с 1990 года, когда под Красноярском состоялись первые „Хоббитские игры“… собравшие oкoлo 130 человек, в основном представителей различных КЛФ со всего союза»[1136], - пишет исследователь неформальных движений К.М. Ивашников.

Увлечение фэнтэзи серьезно потеснило фантастику, да и российская фантастика, сменившая советскую, с большим основанием может называться фэнтэзийной, чем научной.

Эта метаморфоза вызвала печаль и негодование у части фантастов старой школы. Фантаст С. Павлов с горечью писал о наступлении фэнтэзи на фантастику: «В результате к исходу века маги, колдуны, волшебники и вурдалаки снова подняли головы и пытаются взять под контроль достижения ненавистной им современности…

Отныне мир стоит на развилке дорог.

Одна зовет к облакам под девизом „Знание — Сила — Жизнь“. Другая ведет в глухой туман деградации»[1137].

Откат в «глухой туман деградации» — зеркало отката, деградации, который происходит в обществе после поражения Перестройки. Этот регресс продолжается на советском культурном пространстве до сих пор. Отсюда — и торжество вурдалаков в литературе и в жизни.

Фэнтэзи раздавила фантастику числом, помиловав лишь подражание американским боевикам. Но возрождение социальной фантастики неизбежно. Ведь утопия бессмертна. Человечество будет все равно искать будущее, в котором хотелось бы жить. Не в мечтах, а реально. И это — поле для работы социальной фантастики, искусства социалистического реализма, социального творчества. Закон инферно действует, но действует не только он. Впереди — либо кровавое возвращение в дикость, борьба империй и этносов на уничтожение, либо — принципиально новое общество. Это — урок, оставленный нам советской цивилизацией с ее нерешенными проблемами (не решенными и после того, как СССР исчез с карты), с ее свободой и с ее культурой, которая дожила до XXI века хотя бы потому, что думала о нем.

Загрузка...