Последние годы царствования Николая I получили название «мрачного семилетия» (1848—1855). На Западе одна за другой совершались революции, венгерское восстание разливалось у границ России, когда Российская империя осознала себя единственным оплотом самодержавия и православия. Она спасала австрийскую монархию. Ее рука простиралась к Гробу Господню в Иерусалиме, пребывавшем в составе Османской империи. Ее покровительства искало порабощенное иноверцами славянство. Император стал фактическим главой русской цензуры. Петербургских фурьеристов, рискнувших пропагандировать социалистическую утопию, приговаривали к смертной казни. А. И. Герцен свидетельствовал, что именно в эти годы за границей стали появляться молодые русские люди, в характере которых явственно вырисовывался тип замкнутого в себе, далекого от жизни и безжалостного к ней нигилиста. Они искали в Европе социализм, и только обретя его, смогли заявить о себе как о едином идейном организме. В барокамере последних николаевских лет созрело зерно, из коего при необходимых условиях должны были выйти цепкие побеги интеллигенции.
«Великие реформы» открыли небывалые возможности для самореализации общественною мнения в периодической печати, темперамента в поддержке и осуществлении либеральных реформ и, наконец, самоопределения радикальной молодежи вовне в оппозиции всему, что тормозит «материальную и умственную жизнь народа». Если по своей психологии интеллигенция — дитя несвободы, то по физиологии,— несомненно, продукт реформ.
Быстрые и резкие перемены открыли клапан не только для позитивного недовольства прежним режимом, но и для всесокрушающего максимализма. Очень скоро обнаружилось, что в лице «молодежи» власть обрела не союзника в деле преобразований, а нетерпеливого, непримиримого и бескомпромиссного оппонента слева. Лозунг немедленной революции, несмотря на всю его абсурдность, отвечал истеричности чувств, вдохнувших свежего воздуха «нигилистов», находя все новых и новых сторонников. Это сплочение вряд ли произошло бы так скоро, если бы не важнейшие особенности формирования русской интеллигенции, в теории подмеченные П. Н. Милюковым, а на практике проявившиеся на рубеже 1850 и 1860-х годов. Интеллигенция строилась вокруг общественных задач, но ее основой, доводящей задачи и аргументы до сознания «массы», служило идейное ядро. Времена меняются, «масса» колеблется, в «ядре» идет борьба поколений. Но интеллигенция продолжает жить, пока сохраняется в силе ее «мобилизационный закон»: политические идеи важнее, существеннее человеческой жизни и «частной» судьбы. Пока общество лишено политической свободы, человек не может быть спокоен за неприкосновенность своей личности, она так или иначе будет попрана политикой — насилием власти или насилием идей. Только свободный человек сам выбирает способ своей деятельности, в несвободе за него решает профессиональная оппозиция.
Ядром оппозиции была демократическая журналистика, в полной мере пожавшая плоды александровской гласности. Ясно определились литературные «партии», мыслившие себя временными местоблюстителями партий политических. Само слово «интеллигенция» поначалу применялось для обозначения сплоченных групп литературных деятелей, «властителей дум» и «вождей» общественной самодеятельности. Разумеется, «Современник» или «Русское слово» прямо не звали к революции, но николаевская выучка позволяла в любой форме провести пресловутую мысль. Много лет спустя безвестный чиновник в «Записке о направлении периодической прессы в связи с общественным движением в России» докладывал начальству:
С началом реформ сложилась подпольная революционная организация «Земля и Воля», распространявшая прокламации и тем приводившая в немалое смущение оторопевшего обывателя, для которого уже одно 19 февраля было потрясением основ. В прокламации, названной «Молодая Россия» (1862), утверждалось:
Если таковы были задачи, то можно предположить, какие «моральные кодексы» определяли поведение их потенциальных исполнителей. Неистребимое желание «по крайней мере повернуть все вверх дном» (Добролюбов), возведенное в мечту о социальном перевороте, становилось стержнем круговой поруки заговорщиков или просто сочувствующих интеллигентов. Жестокой поруки не только в окружении одиозного Нечаева, но сплошь и рядом в гимназических и студенческих кружках. Нравственный сыск, спесь местных «авторитетов», травля недостаточно «ортодоксальных» или сомневающихся, нетерпимость к инакомыслию удваивались и утраивались молодостью революционеров, полицейскими преследованиями и ореолом спасителей народа от рабства. Этого не стеснялись:
Шестидесятые годы углубили раскол между реформаторским государством и «молодежью». Ряды «отщепенцев» росли, и имя «интеллигенции» в 1864 году писателем П. Д. Боборыкиным было переосмыслено как социологическая категория. Процесс вступления в «орден» упрощался. Если прежде импульсом служили повышенная социальная чуткость и способности, вырывающиеся из закрепощенного мира, то теперь чтение Чернышевского, Писарева, Бакунина и Лаврова диктовалось желанием быть «комильфо» и восполнить свою житейскую неустроенность причастностью к корпорации. Лестно было противостоять мощному государству и своими руками приближать недалекое уже царство свободы. Наблюдатели отмечали, как в считанные месяцы юноши от чтения «Истории французской революции» и речей Лассаля переходили к глубокомысленным суждениям о судьбах человечества. Не нужно было вдумываться в вечные вопросы, большая их часть имела в публицистике свое популярное «разрешение», а ответы затверживались в своеобразный катехизис. Он гласил: «критически мыслящая личность»— двигатель прогресса, их совокупность, интеллигенция, определяет направление развития страны; Россия пока еще сохраняет в неприкосновенности общинный строй, следовательно, революция, уничтожив государство, получит в лице общинного коллективизма готовый фундамент социалистического общества; кроме того, с гибелью государства исчезнут и все порожденные им общественные и моральные язвы, личность сможет развиться гармонически… Но «назначенная» на 1863 год крестьянская революция почему-то не состоялась.
Смысл жизни интеллигенции рушился. Народ оказался неподвижен, слухи о его революционности не подтвердились. Как вспоминал известный ренегат терроризма Л. А. Тихомиров,
Шло размежевание интеллигенции. Ее идейные наставники начали прозревать сложность жизни. Насилие и фанатизм, к которым апеллировали революционеры, обнаружились как неизбежное следствие всего интеллигентского мировоззрения. А. И. Герцен признавался М. А. Бакунину:
Но о сомнениях вождей массы интеллигенции не узнали. А опыт жизни их не умиротворил, правительственное насилие продолжалось.
«Хождение интеллигенции в народ» в начале 1870-х годов призвано было разрешить кризис интеллигентского самоопределения, подтянуть уровень «сознательности» (то есть революционности) крестьянства до желаемой нормы. Итоги оказались разрушительны: крестьяне «скубентов» ловили, иногда били и всегда сдавали в полицию. Фальшивый «народный» язык специально сочиненных листков, барский вид пропагандистов, ряженных «под мужичка», непочтительное их отношение к царю с лихвой перевешивали любые спекуляции по поводу земельного голода.
Интеллигенция, может быть, впервые обнаружила свою ненужность народу в том виде, в котором она сложилась и намеревалась действовать. Мечты о революции были плохим покаянием перед обездоленным народом и на деле не улучшали его положения. Разрыв между «общечеловечностью» знания и национальным характером проблем, которые оно претендовало разрешить, привел к расслоению «духовной среды» по нескольким ориентациям. Одни решили вовсе перестать оглядываться на страну, в случае удачи ставя ее перед фактом революции. Другие признавали необходимость политического воспитания России под руководством революционной диктатуры. Третьи полагали посвятить немалые силы интеллигенции рутинным, неблагодарным «малым делам» там, где народ испытывает действительную нужду,— в больницах, школах…
Если первые два варианта основывались на прежнем утверждении насилия, то последний — на «культурничестве», постепенном внедрении цивилизации в тело России. Взамен принесения в физическую жертву народу всего, что составляло духовное содержание интеллигенции, «культурничество» ставило его на профессиональную службу общественным потребностям. Примечательно, что революционная борьба подразумевает прямо противоположное: профессионализму подпольщиков соответствует дилетантизм их теоретиков и рядовых исполнителей. От «личной годности» же деревенского врача зависели не только жизни людей, но и, в конечном счете, «правильность» его народолюбивых теорий.
Такая переориентация означала превращение значительной части интеллигенции в живую силу общественного строительства. Такой путь требовал не бесплодного покаяния, нервического самоотрицания как «паразитического» слоя (теоретизирующая о благе народном столичная молодежь и в самом деле была «паразитична»), а личной ответственности интеллигента за свои знания и профессию и самоотверженного служения настоящему прогрессу. Подвижнический труд земской интеллигенции — вот несомненный центр тяжести ее наследия, а отнюдь не чтение «Русского богатства» с его кулуарной полемикой. Трудно поверить, что лишь желание исподволь подготовить социальный переворот держало врачей, учителей, статистиков в нищих деревнях… Такой переход к позитивной работе означал начало конца той политической секты, какой с момента рождения была русская интеллигенция.
Однако не забудем, что взращивает ее. Не забудем и тех разрушительных идей, что составляют ее сердцевину. Террорист рубежа 1870 и 1880-х годов вспоминал: «…требование культурной работы… являлось в сущности антиреволюционным» и потому не могло перевоспитать интеллигенцию. Она либо творила, либо оправдывала террор. И должно было свершиться 1 марта 1881 года и развернуться «обратное», реакционное реформирование страны, чтобы первая радость от свершившегося убийства сменилась разочарованием. Глухие 1880-е годы повторили ситуацию николаевского царствования — экстремисты были уничтожены, умеренные приструнены.
Результаты не замедлили сказаться. Уже готовые к общественному действию кадры интеллигенции, ежечасно раздражаемые правительственным произволом в земствах и университетах, в прикусившей язык печати, лишь ждали знака правительственной слабости, чтобы перехватить инициативу. Голод 1891 —1892 годов, когда обнаружилось, что бюрократия не всесильна, а общественность не бессильна, дал мощный импульс радикализации интеллигенции. Внешне это вылилось в ожесточенную полемику «девятидесятников» с хранителями «наследства 1860—1870-х годов». «Дети» террористов жестоко осуждали сторонников «малых дел» за утрату политической перспективы освобождения, за приспособление к недостойным человека условиям общественной деятельности. Правительство исправно издавало такие распоряжения, такие «разъяснения» и с таким остервенением доказывало приоритет «жесткой» и шовинистической власти, что радикалам было совсем не трудно назвать примирение с ним жизнью «применительно к подлости». Оказывалось, что даже заурядная работа на благо народа воспринимается самодержавием как покушение на ее «отеческое попечение». Вкупе с неуклонно шедшей капиталистической, антипатриархальной демократизацией неполитических сфер жизни росло не просто отчуждение, но глубокое убеждение: очень скоро все это кончится. Но мысль о кровавой цене перемен не возникала, напротив, в литературе и публицистике, в науке и кружках как о само собой разумеющемся говорили о будущем строе счастья, равенства и гармонии.
В идейном плане радикализация соединилась с борьбой «русских учеников Маркса» с народничеством. Община расслаивалась на глазах, промышленность плодила рабочий класс, а капитализму, согласно теории, грозил скорый и неизбежный конец. Во всеоружии «последних слов» европейской науки марксисты с цифрами в руках доказывали, что Россия один к одному повторяет путь Европы к социализму, и т. д. Неизменный идеал интеллигенции, народ-крестьянство «по науке» оказался не «народом», а сельским пролетариатом и сельской буржуазией. «Пролетариат — народ будущего»,— писал Плеханов, и святое место праведника в интеллигентском сознании было отныне занято им. И хотя в марксизме интеллигенция в очередной раз уничтожалась как часть буржуазии, ее представление о своей миссии в освобождении России сохранилось. Оно трансформировалось в идею о социал-демократической партии, призванной возглавить рабочий класс и его попутчиков.
Повторялась прежняя схема: идейное ядро формировало мировоззрение и поведение своих сторонников независимо от их происхождения. Цель была прежней — революция и немедленный социализм.
Разлагавшийся капитализмом патриархальный порядок находился в опасной близости с социалистическими идеями: равенство умозрительное отзывалось на то традиционное равенство, о котором мечтал оторванный от корней русский человек — ему был нужен родной обширный мир, обогащенный «черным переделом». В социалистических лозунгах проявилась самая настоящая «почвенная реакция» на развитие буржуазных отношений собственности и индивидуализм. Как «мертвый хватал живого» в этой борьбе России с капитализмом, так и впитанная с молоком матери несвобода заставили русскую интеллигенцию «купиться» на знакомый мотив, из всей европейской цивилизации ухватив и пересадив на родную почву лишь патриархальную утопию.