Кто бросает камень вверх, бросает его на свою голову.
…Вскоре после стоянки возле часовни «Крест», что расположена на 133-м километре Ярославского шоссе, дорога словно стекает в огромную котловину, на дне которой светлеет широкое озеро. На южном берегу озера тянет к небу купола своих церквей город Переславль-Залесский. Ровесник «Слова о полку Игореве» и первых крестовых походов, он таинственно глядит на мир своими перламутровыми от старости окнами. Они видели многое и многих. Здесь, в Переславле бывали едва ли не все выдающиеся личности русской истории — от Юрия Долгорукого и Александра Невского до Петра Великого и Екатерины II. Но никто из них не задерживался здесь слишком долго. Если, конечно, не считать титулованных узников политической тюрьмы, которой славился Переславль во времена Московского царства.
Затерянный «во глубине России», город этот со времен Минина и Пожарского не испытывал бедствий войны. Время мирно уснуло на его зеленых холмах, увенчанных белыми церквами. И хотя его памятникам старины всё же пришлось уплатить тяжкую дань советскому атеизму и русскому вандализму, их первый ряд уцелел почти полностью.
Для любителя старины Переславль — словно праздничный стол, уставленный разнообразными яствами. В центре «стола» — краса и гордость Переславля — древний Спасо-Преображенский собор. Его простые и ясные очертания чужды окружающему его архитектурному разнотравью. Это совсем другой стиль, другая эпоха. Собор словно вырезан из камня той же могучей рукой, что создала окружающие его древние валы и темнеющие на горизонте синие холмы.
Удивительная подробность: собор стоит не в центре двухкилометрового кольца валов, а с краю, почти прилепившись к их заросшему травой крутому скату. Безусловно, в таком расположении собора есть какой-то особый, уже непонятный нам практический смысл.
Внутри собора сумрачно и прохладно даже в июльский полдень. Полюбовавшись первобытной мощью белокаменной кладки стен, поплакав об утраченных по неразумию нашему фресках, помянув дрожащей свечкой весь сонм русских людей, вступавших некогда под эти древние своды, — отправимся далее и совершим традиционный обход вокруг храма.
Рядом с собором стоял княжеский дворец. На уровне второго этажа дворец и собор связывала деревянная галерея. В северной стене собора до сих пор заметны очертания заложенного дверного проема. Через эту дверь князь проходил на хоры — своего рода «балкон» в западной части храма, где во время богослужения находились княжеская семья и бояре.
В этом давно исчезнувшем дворце (на месте которого ныне стоит безликое двухэтажное каменное здание) поздней осенью 1374 года появился на свет второй сын Дмитрия Донского Юрий. Со временем он войдет в историю как храбрый воин, неутомимый строитель, ревнитель благочестия и при всём том — зачинщик династической смуты, в течение двадцати восьми лет пятнавшей кровью Северо-Восточную Русь. Но это — в будущем. А пока, пугая ворон, гремели соборные колокола: московское семейство праздновало пополнение.
Новорожденного крестил сам знаменитый игумен Сергий Радонежский. На торжества были приглашены близкие и дальние родственники. Крестины младенца стали поводом для княжеского съезда — традиционной формы выяснения отношений между Рюриковичами. «Тое же осени в Филипово говение (Филиппов пост с 14 ноября по 25 декабря. — Н. Б.) месяца ноября в 26 день на память святаго отца Алумпиа Стлъпника (преподобный Алипий Столпник. — Н. Б.) и святого мученика Егориа (святой Георгий Победоносец. — Н. Б.) князю великому Дмитрию Ивановичи) родися сын князь Юрьи, в граде Переяславле, и крести его преподобный игумен Сергии (Радонежский. — Н. Б.), святыи старец. И ту бяше князь великий Дмитрии Костянтинович Суждальскыи, тесть князя великаго, и с своею братиею (Борис Константинович Городецкий. — Н. Б.) и со княгинею и с детми, и с бояры, и с слугами. И беаше съезд велик в Переяславли, отьвсюду съехашася князи и бояре, и бысть радость велика в граде в Переяславле и радовахуся о рожении отрочати» (43, 108).
Приведенный выше текст Рогожского летописца носит компилятивный характер. В настоящем виде он сложился уже к середине XV века, когда Сергий Радонежский почитался как святой. Вероятно, к этому времени относится и витиеватая, в духе «плетения словес» хронологическая преамбула сообщения. Само сообщение соединило в одно целое два разных события: рождение Юрия и княжеский съезд.
Наречение имени младенца мужского пола обычно совершалось на восьмой день по рождению, а само крещение — на сороковой (173, 62). В данном случае крещение могло произойти 6 января, в самый праздник Крещения Господня. К этому дню, вероятно, и был приурочен княжеский съезд в Переяславле. Собраться раньше у князей попросту не хватило бы времени.
Крестины младенца Юрия были удачным поводом, позволявшим объяснить всем любопытным причины столь представительного сбора. Традиция княжеских съездов, на которых обсуждались общезначимые вопросы, уходила в домонгольский период, а в XIII–XIV веках подкреплялась обычной для монголов практикой созыва всех членов правящего рода на курултай (354, 275).
Правителям Северо-Восточной Руси, так или иначе связанным с Москвой, действительно было о чем поговорить в своем кругу, без посторонних глаз и ушей. Примирение Михаила Тверского с Москвой в начале 1374 года создало новую политическую ситуацию, открыло возможности для совместного выступления против Орды.
Историки многое дали бы за возможность послушать разговоры, которые велись за плотно прикрытыми дубовыми дверями переяславского дворца. Существует мнение, что именно здесь, на этом съезде, решено было начать восстание против власти «поганых» (206, 71). Отсюда Дмитрий Московский начал свой исторический путь на Куликово поле и на пепелище сожженной Тохтамышем Москвы. Так это или нет? Безусловного ответа мы не узнаем никогда. Но условный, вероятный ответ можно найти, воссоздав цепочку событий, определявших русско-ордынские и русско-литовские отношения в первой половине 70-х годов XIV столетия.
В условиях распада Золотой Орды московские власти в 60-е годы XIV столетия ориентировались на Мамаеву Орду. Однако Мамай не оценил верности своих московских вассалов. В начале 70-х годов он выдал ярлык на великое княжение Владимирское не только Дмитрию Московскому, но и тверскому князю Михаилу Александровичу. Такая двурушническая политика объяснялась весьма банально: «Мамаю срочно требовались крупные средства для дальнейшей борьбы за Сарай и Поволжье» (265, 81). Однако выиграв в деньгах, Мамай проиграл в уважении и доверии со стороны русских князей. «Мамай проявил по отношению к своему верному союзнику Дмитрию Московскому вероломство» (265, 80).
Убежденный традиционалист, Мамай, что называется, «жил вчерашним днем». Он слишком поздно понял, что в условиях распада Золотой Орды на «западную» и «восточную» коалиции, а также усиления самостоятельности областных правителей (Хаджи-Тархан, Волжская Булгария и др.) отношения великого князя Московского со Степью постепенно теряли характер рабского повиновения и приобретали характер вассального договора или даже союзничества. Воодушевленный своими первыми успехами молодой московский князь Дмитрий и его окружение критически относились к политическим заветам Ивана Калиты, хранителем которых, по-видимому, был митрополит Алексей.
В этом контексте решение Мамая пополнить свою казну путем выдачи ярлыков одновременно двум князьям (тверскому и московскому) было воспринято в Москве как грубое нарушение договорных отношений между сеньором и его верным вассалом.
В 1371 году Дмитрий Московский ездил в Орду к Мамаю не как провинившийся холоп, а как возмущенный недостойным поведением сеньора вассал.
Невзирая на протесты Москвы, Мамай продолжал свою торговлю великим княжением Владимирским. Одновременно с двурушничеством относительно великокняжеского ярлыка он не исполнял и другой важнейшей обязанности сеньора — защищать своего вассала от внешних врагов. Насколько известно, Мамай ничего не предпринял для того, чтобы помочь Москве во время трех нашествий литовцев в 1368, 1370 и 1372 годах.
В этой обстановке вполне естественной реакцией Москвы могло быть расторжение вассальных отношений с Мамаем и смена сеньора. Новым и не менее сильным, чем Мамай, союзником и покровителем Москвы мог стать великий князь Литовский Ольгерд. Женитьба Владимира Серпуховского на Елене Ольгердовне в 1371 году делала литовского князя естественным защитником интересов своего зятя, чьи земли лежали на самой границе Руси с владениями Мамая.
Можно думать, что вопрос о совместных действиях против Мамая обсуждался не только в ходе подготовки серпуховского матримониального проекта, но и на прямых переговорах Москвы с Ольгердом в 1370 и 1372 годах. И некие секретные договоренности по этому вопросу были достигнуты. Если допустить возможность союза Литвы и Орды против Москвы — как это делают почти все историки, — то отчего не допустить возможности тайного союза Москвы и Литвы против Орды?
Свое недовольство политикой Мамая москвичи проявляли не только словом, но и делом. «Так, например, когда нижегородские дружины вместе с ханским послом подчиняли Мухаммад-хану и Мамаю Волжскую Булгарию (1370 год. — Н. Б.), московские дружины не ходили в этот поход, а по приказу своего князя сражались под Брянском. Мамай вполне мог усмотреть в этих действиях Дмитрия Московского акт неповиновения. Отказ Дмитрия Ивановича „ехать к ярлыку“, который привез посол Сары-ходжа, сопровождавший Михаила Тверского, еще в большей степени усилил беспокойство бекляри-бека» (265, 82).
Ухудшение отношений с Мамаем стимулировало развитие связей Москвы с Литвой. Однако дальнейшему московско-литовскому сближению препятствовала не только борьба за сферы влияния (Брянск, Смоленск, Псков и Новгород), но и тверской вопрос. Опытный политик, Ольгерд не желал «класть все яйца в одну корзину». Договариваясь с Москвой, он при этом не пренебрегал интересами своего то ли вассала, то ли союзника — Михаила Тверского. Вероятно, уже в 1374 году шли тайные переговоры о браке наследника тверского престола Ивана с дочерью Кейстута — брата и соправителя Ольгерда (43, 113). Все заинтересованные стороны понимали, что московско-тверское перемирие, заключенное зимой 1373/74 года, продержится недолго.
Чем туже затягивались узлы дипломатии, тем сильнее становилось желание разрубить их ударом меча. И первый шаг сделал Мамай. В 1373 году бекляри-бек предпринял карательную экспедицию в рязанские земли.
«Того же лета приидоша татарове ратию от Мамая на Рязань на Олга князя, грады пожгоша, а людии многое множество плениша и побита и сътворше много зла христианом и поидоша въсвояси. Князь великии Дмитрии Московьскыи, собрав всю силу княжениа великаго, о то время стоял у Оки, а брат его князь Володимер приехал из Новагорода, тамо жив весну всю» (43, 104).
Чем вызвана была столь серьезная расправа Мамая с Рязанским княжеством? По мнению исследователей, рязанские князья разгневали бекляри-бека тем, что «постоянно воевали с поволжскими вассалами Мухаммад-хана — Тагаем и Сегиз-беем» (265, 82).
Из летописного сообщения можно понять, что Дмитрий Московский заранее знал о том, что Мамай готовит большой поход на Рязань. Опасаясь, что мамаевы татары, увлекшись грабежом, могут после Рязани направиться в московские земли, Дмитрий помимо собственно московских воинов призвал под свои знамена боевые силы великого княжества Владимирского, а также срочно вызвал из Новгорода Владимира Серпуховского.
С обеих сторон — и Дмитрия Московского, и Мамая — «стояние на Оке» было внушительной демонстрацией сил. Два войска, разделенные зыбким течением Оки, хмуро глядели друг на друга из-под надвинутых на глаза железных шлемов.
Татары не пытались форсировать Оку. Вероятно, они имели соответствующие указания Мамая. Бекляри-бек не хотел рисковать престижем своих войск. Оборона «берега» была для русских более выгодной позицией, нежели сражение в чистом поле, где степняки могли использовать свои любимые приемы — притворное отступление, окружение противника гибкой петлей «облавы» и уничтожение его живой силы при помощи дальнобойных луков.
Итак, Дмитрий Московский стоял с войском на левом, московском берегу Оки. А на правом берегу горели рязанские деревни и гибли под татарскими саблями русские люди. Можно представить, какие проклятия посылали рязанцы Дмитрию Московскому и его неподвижному воинству. Такое поведение можно объяснить и даже оправдать, но нельзя забыть. Пройдет семь лет — и в трудную для Москвы годину рязанцы отплатят ей той же монетой…
Итак, летом 1373 года до войны Дмитрия с Мамаем оставался один шаг. Но этого шага ни Дмитрий, ни Мамай тогда не сделали.
В следующем, 1374 году (6882-м от Сотворения мира) из темных глубин летописания всплывает загадочное известие: «А князю великому Дмитрию Московьскому бышеть розмирие с тотары и с Мамаем» (43, 106).
В чем именно выражалось «розмирие»? Само по себе это слово допускает весьма широкое толкование. В древнерусском языке оно могло означать и разрыв дипломатических отношений, и войну, и междоусобицу (301, 219). Вероятно, сюда можно добавить и словарные значения слова «розница» — «ссора», «несогласие». Скорее всего, дело следует понимать так, что Дмитрий отказался платить дань как Мамаевой Орде, так и соперничавшим с ней татарам из Сарая и Заволжья (206, 71). Эту акцию — отказ повиноваться и платить дань — летописец и определяет общим понятием — «розмирие».
История мировой политики свидетельствует о том, что великие перемены обычно созревают исподволь, складываясь из множества мелких и неприметных на первый взгляд новшеств. Равным образом и освобождение Руси от степного рабства было не столько событием, сколько процессом. Подобно тому как отмена Юрьева дня поначалу была объявлена временной мерой, так и отказ платить дань степнякам Дмитрий, вероятно, представил как временную меру, вызванную чрезвычайными обстоятельствами — небывалым стихийным бедствием. Летом 1374 года русские земли посетила сильная засуха, сопровождавшаяся мором на людей и скот:
«Того же лета быша зной велицы и жары, а дожда сверху ни едина капля не бывала в все лето, а на кони и на коровы и на овцы и на всяк скот был мор велик. Потом же прииде и на люди мор велик по всей земле Русской» (42, 21).
Бедствие не миновало и степняков. Для них засуха была еще более губительным событием, чем для обитателей русских лесов и болот. «А у Мамая тогда во Орде бысть мор велик» (42, 21).
Вероятно, «мор» был вызван не только эпидемией чумы, обычно сопутствовавшей голодовкам, но также гибелью животных и людей от последствий засухи — бескормицы и недостатка влаги.
С небывалой засухой в степях, по-видимому, связаны и еще два загадочных известия летописи, связанные общей темой.
Под 6882 годом (1 марта 1374 — 28 февраля 1375) Рогожский летописец сообщает:
«Того же лета новогородци Нижьняго Новагорода побита послов Мамаевых, а с ними татар с тысящу, а старейшину их именем Сараику рукама яша и приведоша их в Новъгород Нижнии и с его дружиною» (43, 106).
Блок сообщений 6883 мартовского года (1 марта 1375 — 28 февраля 1376) открывается новым известием о печальной судьбе ордынских послов.
«В лето 6883 месяца марта в 31 в Новегороде в Нижнем князь Василии Дмитриевич Суждальскыи посла воины своя и повеле Сараику и его дружину разно развести. Он же окаанныи, то уразумев, поганый, и не въсхоте того, но възбеже на владычень двор и с своею дружиною и зажже двор и нача стреляти люди и многи язви люди стрелами, а иных смерти преда и въсхоте еще и владыку застрелити и пусти на нь стрелу. И пришед стрела и коснуся епископа перием токмо въскраи подола монатии его. Се же въсхоте окаанныи и поганый того ради, дабы не один умерл, но Бог заступи епископа и избави от таковыя стрелы летящиа, якоже рече пророк: не убоишися от стрелы летящиа в день. Сами же татарове ту вси избиени быша, и ни един от них не избысть. А в то время быша князи на съезде» (43, 108).
Комментаторы толкуют это известие следующим образом. «Убедившись, что бекляри-бек не имеет сил и возможностей наказать москвичей за непослушание, союзники Дмитрия Московского также подняли головы. Так, например, в Нижнем Новгороде в 1374 г. было схвачено и перебито посольство Мамая, а сам посол Сары-ака с несколькими спутниками взят в плен» (265, 83).
Однако традиционный комментарий, в сущности, ничего не объясняет и оставляет без ответа целый ряд вопросов. Начнем с частностей.
Удивляет количество сопровождавших послов татар — около тысячи. Для посольства это слишком много, а для карательной экспедиции — слишком мало. (В 1363 году ордынского посла, привезшего ярлык Дмитрию Суздальскому, сопровождали всего лишь «тритьцать татаринов» (43, 74).)
Можно предположить, что «тысячу» составляли разного рода торговцы, обычно сопровождавшие посольство и пользовавшиеся его неприкосновенностью. Однако и для торговцев «тысяча» — слишком большое количество.
Эту чрезмерную численность посольства можно объяснить желанием Мамая произвести сильное впечатление на суздальского князя и отвратить его от союза с мятежным вассалом — Дмитрием Московским. Но прибытие на Русь тысячи вооруженных воинов с их грабежами и насилием могло привести к непредсказуемым последствиям. А непредсказуемости Мамай никогда не хотел.
Наконец, самое простое объяснение состоит в том, что татарская «тысяча» — толпа степняков, искавших на Руси спасения от бескормицы и бедствий суровой зимы. Такие случаи известны в русско-ордынских отношениях той эпохи.
Среди обстоятельств 1374 года не забудем и очередной «мор», воздействие которого на ход событий всегда остается реальной, но неизвестной величиной.
Теперь о самом событии — избиении татарских послов. Состоящее из двух частей описание Рогожского летописца напоминает два черепка разбитого кувшина. Весь «кувшин» можно представить следующим образом.
В 1374 году Дмитрий Московский вышел из повиновения своему давнему повелителю — бекляри-беку Мамаю. Вероятно, он нашел себе покровителей в стане врагов Мамая — ханов Синей Орды. Занятый степными войнами Мамай надеялся уладить отношения с Русью старым способом: разжиганием вражды между русскими князьями. В начале 1375 года, когда князья Северо-Восточной Руси пировали в Переяславле, в Нижний Новгород явился посол от Мамая. Зная о союзных отношениях Дмитрия Суздальского с Дмитрием Московским, Мамай искал случая расколоть этот союз и переманить суздальский клан на свою сторону. С этой целью посол должен был от имени Мамая и его марионеточного хана Мухаммада предложить Дмитрию Суздальскому (или его сыну Василию, оставшемуся в Нижнем Новгороде «на хозяйстве» на время отъезда отца в Переяславль) какие-то соблазнительные перспективы — ярлык на великое княжение Владимирское, снижение ордынской дани, военную помощь против князей-соперников и т. д.
Василий Кирдяпа, бывавший в Орде и имевший навыки обращения с ордынцами, разместил послов в княжеских покоях рядом с владычным двором и отправил гонца к отцу с известием о их приезде.
Дмитрий Суздальский, посовещавшись с Дмитрием Московским и другими участниками переяславского съезда, решил взять под стражу Мамаевых послов и затем отправить их в Сарай к врагу Мамая Урус-хану в знак дружелюбия и признания его верховенства. (Это была обычная практика тогдашних дипломатических отношений, своего рода «жест вежливости». В правление Семена Гордого хан Джанибек выдал ему литовских послов, прибывших в Орду для подготовки антимосковского союза.) Соответствующее распоряжение Дмитрий Суздальский отправил сыну Василию. О расправе с послами не было и речи. Убийство послов татары считали страшным преступлением. Оно означало бы демонстративный и полный разрыв со степным сообществом, что отнюдь не входило в планы русских князей. Подобно тому как татарская дипломатия на Руси состояла главным образом в игре на противоречиях между князьями, так и русская степная политика строилась на лавировании между враждующими ордами, мурзами и ханами.
Получив распоряжение отца, Василий Кирдяпа не сумел его должным образом исполнить. Это было действительно трудное дело. Чтобы взять татарских послов под стражу, их нужно было прежде разоружить. А разоружить их без потерь можно было, только разведя степняков поодиночке или небольшими группами.
Однако события стали развиваться совсем не в том порядке, в каком предполагал Дмитрий Суздальский. Посол Сарайка и его люди, не зная намерений русских, решили, что их хотят разделить, чтобы потом перебить поодиночке. Желая дорого продать свою жизнь, татары вступили в отчаянную схватку с нижегородскими воинами. Из княжеского двора сражение перекинулось на подожженный татарами владычный двор. Владыка Дионисий, вышедший из своих палат, стал мишенью для какого-то степного стрелка. Однако стрела не достигла цели, лишь пронзив мантию владыки.
Этот эпизод дал повод нижегородскому книжнику, большому почитателю архиепископа Дионисия, блеснуть идущей к месту цитатой из Псалтири. Господь избавляет праведника «от страха нощнаго, от стрелы летящия во дни» (Пс. 90, 5).
Между тем нижегородцы, узнав о происходящем, схватились за оружие и бросились избивать находившихся в городе татар. Ситуация окончательно вышла из-под контроля растерявшегося князя Василия. Слепая ненависть к тем, перед кем еще недавно склонялись в земном поклоне, выплеснулась на улицы Нижнего Новгорода. Всё это сильно напоминало тверское восстание 15 августа 1327 года.
Рогожский летописец приводит дату избиения татар в Нижнем Новгороде: «В лето 6883 месяца марта в 31…» Но удивительно, что вопреки обыкновению летописец не дает значение этой даты по месяцеслову — памяти святых или вехи пасхального круга. В более поздних летописях это событие вообще не имеет точной датировки. Очевидно, летописцы чувствовали ее случайность и ненужность. Эта сцена постепенно превращалась в один из эпизодов жития архиепископа Дионисия Суздальского и в этом качестве совершенно не нуждалась в точной дате.
В действительности избиение ордынского посольства, скорее всего, произошло в январе 1375 года, когда князь Дмитрий Суздальский с двумя братьями (Борисом и Дмитрием Ногтем) находился на съезде в Переяславле. На это указывает и заключительная фраза повествования: «А в то время быша князи на съезде» (43, 109). Применительно к 31 марта она теряет смысл: несколько месяцев жить в Переяславле князья, конечно, не могли. Равным образом не могли они и вновь съезжаться в Переяславль по весенней распутице в конце марта.
Избиение татарских купцов в прежние времена вызвало бы молниеносную карательную акцию со стороны Орды. (Напомним, что поводом для вторжения Чингисхана в Хорезм было разграбление монгольских купцов в Отраре в 1219 году.) Однако теперь степняки не спешили с возмездием. И на то были свои причины. Во-первых, «стояние на Оке» летом 1373 года показало Мамаю высокий боевой потенциал объединенных сил Москвы и великого княжения Владимирского. Во-вторых, Мамай был отвлечен от русских дел событиями на западе своих владений. Там литовцы — вероятно, не без согласования с Москвой — предприняли энергичное наступление. Примечательно, что московские летописцы сочли это важным событием, достойным внесения в летопись:
«Того же лета (6882) въсенине (осенью. — Н. Б.) ходили Литва на татарове на Темеря, и бяшеть межи их бои» (43, 106).
Полагают, что этот летописный Темерь — подчиненный Мамаю эмир по имени Тимур. Для защиты его владений от литовцев Мамай спешно двинулся на запад (264, 133).
Но главное, что заставляло Мамая медлить с походом на Нижний Новгород, — непрерывные степные войны, круговорот походов с запада на восток и обратно, борьба за овладение Сараем — одряхлевшей, но всё еще привлекательной, богатой и славной степной столицей. Гибель всех архивов Золотой Орды, отсутствие традиции летописания в православной Сарайской епархии, слабый интерес русских, арабских и персидских авторов к событиям в степях — всё это превращает череду степных войн в своего рода головоломку для историка. И всё же кое-что служителям Клио удалось узнать. Вот краткий рассказ современного исследователя о событиях 1370-х годов в охваченной «великой замятней» Золотой Орде:
«В 1372 г. в Поволжье появился новый сильный претендент на трон — Мухаммад Урус-хан. В 1368 г. он пришел к власти в Синей Орде после беспрестанных смен ханов и очень скоро сумел „прижать“ независимых и полунезависимых царевичей и эмиров, казнив наиболее строптивых. Укрепив свою власть в восточном крыле Джучидской державы, он во главе многочисленных синеордынских войск двинулся в Поволжье и сравнительно легко выбил из столицы хана Мухаммада.
Мамай не стал немедленно предпринимать ответные действия, не без основания полагая, что и помимо него будет немало недовольных тем, что Сарай захватил выходец из Синей Орды. Так и получилось: когда Урус-хан в 1373 г. выступил в поход против Хаджи-Черкеса, намереваясь подчинить себе Хаджи-Тархан, с востока на него обрушились войска Шибанида Ильбека, правителя Сарайчука, который и захватил Сарай. Урус-хан был вынужден вернуться в Синюю Орду, где в его отсутствие в это время вновь начались смуты. Мамай немедленно использовал свой шанс и двинулся на Сарай, разгромил Ильбека (который, возможно, был убит) и вновь водворил в столице Мухаммад-хана.
Но это правление Мухаммада оказалось еще более кратковременным: в том же 1374 г. Урус вновь явился в Поволжье и выгнал ставленника Мамая из Сарая. Сам Мамай не мог помочь своему хану, поскольку в это время, вероятно, находился на западе своих владений, где ему пришлось отражать очередной натиск литовцев, разгромивших подчиненного ему эмира Тимура. Это была последняя попытка Мамая захватить столицу. Последующие события заставили его отказаться от намерения овладеть Сараем и уделять больше внимания защите остальных своих территорий» (264, 132).
На Руси внимательно следили за развитием событий в степях. Здесь ненавидели вероломного и алчного Мамая и потому «болели» за его врагов — Урус-хана и Ольгерда. Но суть вопроса состояла всё же не в эмоциях, а в том, кому следует платить дань: по-прежнему Мамаю — или новому хозяину Сарая Урус-хану? Вероятно, требовал русской дани и еще один «Генералиссимус степей» — хан Ильбек. Угадать избранника переменчивой степной фортуны не мог и самый прозорливый политик. Единственным ориентиром в этом сложном вопросе была принадлежность Сарая. Тот, кто сидел на золотом троне Узбека и Джанибека, и являлся легитимным на данный момент ханом, ему и следовало платить дань. В 1374 году таковым был Урус-хан. Полагают, что он прислал в Москву посольство с требованием дани (264, 133). И дань была ему доставлена. Мамай через своих послов также требовал дани — но послы эти (Сарайка и его свита), не успев доехать до Москвы, были перебиты в Нижнем Новгороде.
Изменчивость положения в степях заставляла русских быть осторожными и тщательно обдумывать каждый шаг. Силы Мамая и Урус-хана были примерно равны. Синяя Орда в любой момент могла выбросить в заволжские просторы новых претендентов и завоевателей.
В этой ситуации русским князьям как никогда требовалось единство. Наличие двух почти равносильных степных орд (Мамаевой и Урус-хана) предрасполагало к расколу русских князей на две партии — «мамаеву» и «урусову». Нечто подобное Русь уже видела в конце XIII столетия. Война хана Тохты с темником Ногаем отозвалась тогда войной между сыновьями Александра Невского и страшными карательными экспедициями ордынцев. Повторение этой ситуации грозило гибелью всего московского дела «собирания Руси» и бедствиями для всего народа.
В свое время «злым гением» Руси, начавшим братоубийственную войну и призвавшим на помощь татар, стал сын Александра Невского Андрей Городецкий. Теперь на эту роль выдвигался Михаил Тверской. Увлеченный честолюбием и жаждой мести, он не остановился перед призванием на Русь Ольгерда. Не остановится он и перед призванием на русские земли Мамаевой Орды…
Единство русских князей было недостижимо до тех пор, пока в Твери копил силы и ждал своего часа князь Михаил…
В этой сложной обстановке князьям московской ориентации необходимо было обсудить накопившиеся вопросы «в своем кругу». Чтобы не вызвать досаду и обиду тех, кто не будет приглашен на съезд, делу придали характер семейного торжества по случаю рождения у Дмитрия Московского сына Юрия. Это была удачная идея. Вероятно, уже имея в голове этот проект, Дмитрий Московский осенью 1374 года повез жену по осенним дорогам в Переяславль — подальше от московских соглядатаев и ханских осведомителей.
Что думала по этому поводу княгиня Евдокия — история умалчивает…
Созывая князей в Переяславль, Дмитрий Московский ясно понимал, какого результата он ожидает от этой встречи. Ему нужна была поддержка князей по главному вопросу — о разрыве с Мамаем. Не приходилось сомневаться в том, что Мамай попытается силой вернуть Северо-Восточную Русь под свою власть. Только объединив свои полки, князья могли рассчитывать на успех в противостоянии Мамаевой Орде.
С первым вопросом был связан и второй: нейтрализация Михаила Тверского. Зная нрав этого князя, никто не сомневался, что в случае большой войны с Мамаем он может присоединиться к войскам бекляри-бека или ударить в тыл Дмитрию Московскому.
Итак, на переяславском съезде предстояло создать своего рода княжескую коалицию, нацеленную против Мамая и Михаила Тверского. Такие коалиции создавались и во времена сыновей Александра Невского. Можно полагать, что свою коалицию создавал в это время и Михаил Тверской. В частности, он искал союза со своим сородичем и соседом молодым князем Василием Михайловичем Кашинским. Этот правнук святого Михаила Тверского и внук (по линии матери) Семена Гордого метался между Москвой и Тверью, боясь просчитаться в выборе сеньора. Безусловно, обе стороны сулили кашинскому «перелёту» некое вознаграждение. В итоге московские перспективы показались Василию более интересными. Под 6882 (1374) годом летопись сообщает: «Того же лета Кашиньскыи князь Васко ступил со Тфери на Москву ко князю к великому Дмитрию» (43, 106).
Особо следует рассмотреть вопрос о том, как восприняло «новый курс» Дмитрия Московского высшее русское духовенство. Летописи позволяют говорить лишь о позиции митрополита всея Руси Алексея. Он был убежденным сторонником московского дела «собирания Руси» и, соответственно, противником тверских притязаний. Доступными ему способами Алексей помогал Дмитрию Московскому в борьбе с Михаилом Тверским. Одним из таких способов была промосковская «кадровая политика» митрополита.
Еще весной 1374 года, когда Москва готовилась начать спор с Мамаем, Алексей приехал в Тверь. 9 марта, в день памяти 40 мучеников севастийских, он поставил Евфимия Висленя епископом Твери. Известно, что впоследствии этот Евфимий имел весьма натянутые отношения с Михаилом Тверским и местным духовенством. Во время своего приезда в Тверь в 1390 году митрополит Киприан по просьбе князя Михаила свел Евфимия с кафедры и отправил в Москву (44, 445). Сообщая о кончине Евфимия два года спустя, московская летопись отмечает, что он был похоронен на почетном месте — «у Михайлова Чюда за олтарем» (39, 62). Можно полагать, что именно Чудов монастырь, основанный и обласканный митрополитом Алексеем, и был «кузницей кадров», снабжавшей митрополита кандидатами на епископские кафедры и прочие важные места в иерархии. Что касается Евфимия, то отставные владыки любили жить «на покое» в тех обителях, где прежде монашествовали.
Другим кадровым назначением, осуществленным Алексеем в 1374 году, было поставление в сан епископа Суздальского, Нижегородского и Городецкого архимандрита Дионисия. Нижегородская кафедра была вакантной и фактически управлялась самим митрополитом с 1365 года, когда Алексей по политическим мотивам «отня епископью Новгородцкую от владыки Алексеа» (34, 292). Однако такое положение не могло сохраняться слишком долго. Союз Москвы с князьями суздальского дома требовал уважать их достоинство и суверенитет, одним из проявлений которого было наличие самостоятельной Суздальско-Нижегородской епархии. Понимая неизбежность восстановления епархии, митрополит долго не мог найти кандидата, способного своим авторитетом и дипломатическим искусством укрепить шаткий политический союз Москвы и Нижнего Новгорода. После долгих раздумий он призвал к себе игумена Дионисия…
Это был выдающийся представитель тогдашнего русского монашества, воспитанник Киево-Печерского монастыря и настоятель главной обители Нижнего Новгорода — Вознесенского Печерского монастыря. Летописец перечисляет его многочисленные достоинства, словно перебирая невидимые четки.
«На сбор („Соборное воскресенье“, 19 февраля 1374 года. — Н. Б.) на Москве пресвященныи архиепископ Алексеи митрополит постави архимандрита Печерьскаго монастыря, именем Дионисиа, епископом Суждалю и Новугороду Нижнему и Городцю, избрав его мужа тиха, кротка, смерены, хитра, премудра, разумна, промышлена же и расъсудна, изящена в божественых писаниих, учителна и книгам сказателя, монастырем строителя и мнишьскому житию наставника и церковному чину правителя, и общему житию началника и милостыням подателя, и в постном житии добре просиавша и любовь к всем преизлише стяжавша и подвигом трудоположника, и множеству братства предстателя, и пастуха стаду Христову, и спроста рещи всяку добродетель исправлешаго» (43, 105).
(Комментируя этот текст, современный исследователь видит в нем «один из древнейших в оригинальной великорусской литературе образцов если не стихотворства, то тонко отточенной ритмической прозы» (272, 68).)
Примечательно, что поставление Дионисия в сан произошло в Москве. Согласно традиции в Соборное воскресенье — первое воскресенье Великого поста — клирики являлись на съезд к своему епархиальному архиерею. Суздальская епархия (в состав которой входили Нижний Новгород и Городец) временно находилась под управлением самого митрополита. Таким образом, пребывание печерского архимандрита Дионисия в Москве в начале Великого поста было вполне объяснимым.
Кроме встречи с митрополитом, Дионисий, безусловно, имел аудиенцию у великого князя Дмитрия Московского. О чем беседовали эти два выдающихся человека? Судя по дальнейшей судьбе Дионисия, он был сторонником московского «собирания Руси». Однако при этом в душе его горел пророческий жар. Исполнение того, что он считал своей провиденциальной миссией, было для Дионисия гораздо важнее любой дипломатии. Люди такого типа редко умеют слушать других…
И всё же характер отношений князя Дмитрия и святителя Алексея в 70-е годы не вполне ясен. Собственно, вопрос состоит в том, кто из них был «ведущим», а кто — «ведомым». Вот уклончивое мнение специалиста: «Трудно решить, был ли он (Алексей. — Н. Б.) твердым сторонником политики Дмитрия, или великий князь последовательно проводил в жизнь политику митрополита» (206, 73).
Промосковская позиция митрополичьей кафедры у многих вызывала возмущение. Жалобы на митрополита градом сыпались в патриархию. Литовский князь Ольгерд прямо заявлял патриарху, что не желает подчиняться Алексею и требует отдельного митрополита для православных епархий на территории Великого княжества Литовского.
Позиция константинопольского патриархата по отношению к русским церковно-политическим спорам была весьма противоречивой. В сильно упрощенном виде ее можно представить следующим образом. Стратегически Константинополь был заинтересован в сохранении единой митрополии Киевской и всея Руси, во главе которой стоит иерарх, преданный интересам Византии. Но тактически патриарх время от времени уступал требованиям литовских князей и выделял западнорусские епархии в самостоятельную митрополию. Политический расчет переплетался здесь с материальными нуждами гибнущей Византии. Получив за раскол митрополии щедрую мзду от Гедиминовичей, патриарх несколько лет спустя откликался на возмущенные голоса московских князей и ликвидировал литовскую митрополию, также получая за это мзду — но уже из Москвы. Вся эта ситуация несколько напоминала бесстыдную торговлю ярлыками на великое княжение Владимирское, которую — также не от хорошей жизни — открыл Мамай в 70-е годы XIV века.
Убедившись в том, что заставить престарелого Алексея лично явиться в Константинополь для объяснений по поводу литовских и тверских жалоб не представляется возможным, патриарх Филофей решил действовать путем отправки на Русь своих доверенных людей — сначала некоего Иоанна Докиана (1372 год), а затем — придворного клирика Киприана (1372–1373) (272, 22; 272, 25). Порученцы должны были на месте разобраться в обоснованности обвинений.
Инок Киприан, позднее ставший русским митрополитом, по праву считается одним из самых ярких деятелей эпохи Куликовской битвы. Болгарин по происхождению, воспитанник афонских монастырей, тонкий дипломат, широко начитанный книжник и оригинальный писатель, Киприан явился в Москву из Киева в начале 1374 года и произвел сильное впечатление на здешнее несколько провинциальное церковное общество. Однако цель его миссии встревожила москвичей, привыкших жить «под омофором» святителя Алексея.
Одним из главных жалобщиков на митрополита был тверской князь Михаил, отлученный от церкви за союз с язычником Ольгердом. Прошедший суровую школу церковно-политической борьбы, митрополит Алексей знал, что лучший способ обороны — это наступление. После заключения московско-тверского мира зимой 1373/74 года он не только снял с Михаила отлучение от церкви, но и сам отправился в Тверь вместе с Киприаном. Памятуя об аресте Михаила Тверского в Москве в 1368 году, можно сказать, что митрополит крупно рисковал. Впрочем, его поездка может служить еще одним подтверждением нашей трактовки событий 1368 года в Москве: Михаила Тверского велел схватить юный князь Дмитрий, а убедил отпустить на свободу осторожный митрополит Алексей.
На сей раз Михаил Тверской признал иерархическую власть Алексея и подошел к нему под благословение. Выступал ли он перед Киприаном с публичными обвинениями против Алексея? Едва ли. Но как бы там ни было, митрополит как дипломат переиграл своего тверского недруга. В присутствии самого архипастыря и нового тверского владыки Евфимия обвинения против Алексея естественным образом поутихли.
Чтобы окончательно привлечь на свою сторону патриаршего посла, Алексей из Твери отправился вместе с ним в Переяславль. Там хорошо помнили (и в красках представили Киприану) недавнее опустошительное литовское нашествие на город и неблаговидную роль Михаила Тверского. Патриаршему послу был устроен теплый прием, во время которого он, безусловно, имел личную встречу с будущим героем Куликова поля.
Избегая публичных вердиктов, Киприан вскоре покинул Русь и вернулся в Константинополь. Познакомившись с его отчетом, патриарх счел за лучшее не давать хода обвинениям против митрополита Алексея.
Не имея особых разногласий относительно роли Алексея в деле возвышения Москвы, историки, однако, гораздо осторожнее судят об отношении митрополита к «розмирию» Дмитрия Московского с Мамаем. Существует мнение, что в 60-е годы XIV века между митрополитом Алексеем, стоявшим тогда во главе московского боярского правительства, и бекляри-беком Мамаем «было заключено соглашение („докончание“) как между двумя государственными деятелями, равными по статусу» (265, 79). Москву сближало с Мамаем наличие общего врага — Литвы. «Союзные отношения Мамая с Москвой» были нарушены установленной Мамаем практикой выдачи ханских ярлыков на великое княжение Владимирское одновременно Дмитрию Московскому и Михаилу Тверскому. В Москве это восприняли как «вероломство» и спустя несколько лет ответили «розмирием» с Мамаевой Ордой.
Такая точка зрения заслуживает внимания. Вопрос, однако, состоит в том, сохранил ли митрополит в 70-е годы свои добрые отношения с Мамаем — или стал инициатором их разрыва. В этом отношении весьма примечательно отсутствие Алексея на княжеском съезде в Переяславле в начале 1375 года. Роль духовного наставника собравшихся князей, благословляющего их смелые планы, сыграл игумен Троицкого монастыря Сергий Радонежский. Формальной причиной его прихода в Переяславль было крещение младенца Юрия. Однако этот обряд вполне можно было совершить в самом Троицком монастыре, что и делали позднее московские великие князья. По-видимому, Сергий нужен был собравшимся на съезд князьям не только как креститель младенца, сколько как гарант небесного покровительства зарождавшемуся великому и страшному делу — возвращению утраченной независимости.
Не делай зла, и тебя не постигнет зло.
Весть об избиении татар в Нижнем Новгороде огненной птицей пронеслась по Руси. Жестокая радость отмщения переплеталась с затаенным страхом перед неизбежной расплатой за мятеж. В Переяславле князья, забыв о хмельном застолье, до хрипоты спорили о том, как уйти от беды. Из летописей и рассказов стариков все знали, какой страшной ценой заплатили русские земли за тверское восстание 1327 года…
Ясно было, что месть Мамая в первую очередь обрушится на Нижний Новгород. Восстание произошло стихийно, вопреки воле местных князей. Ни осторожный Дмитрий Суздальский, ни его простоватый сын Василий Кирдяпа и не думали становиться пионерами борьбы за независимость. Но по иронии судьбы им выпала эта историческая роль. Во всяком случае, именно они казались степнякам главными виновниками расправы с посольством и его тысячеголовым «обозом».
Итак, под прицелом монгольской стрелы оказались в общем-то случайные персонажи. Но спорить об этом уже не было смысла. Как, впрочем, не было и времени. На первый план выходили иные, практические вопросы. Когда и где будет выпущена стрела? Как поведут себя братья Дмитрия Суздальского — Борис и Дмитрий Ноготь? Как откликнутся Тверь и Литва? Как отнесется к избиению татар соперник Мамая, правивший тогда в Сарае хан Урус? И наконец — что скажет великий князь Владимирский Дмитрий Иванович? В схожей ситуации его дед Иван Калита (как, впрочем, и дядя Дмитрия Суздальского князь Александр Васильевич Суздальский) присоединился к ордынцам и вместе с ними зимой 1327/28 года ходил на мятежную Тверь…
Вопросов было гораздо больше, чем ответов. Дмитрий Московский медлил, давая возможность всем высказаться и успокоиться. Он и сам нуждался в прояснении мыслей. Князь проводил долгие часы в беседах с Богом в домашней молельне, совещаниях с боярами и игуменом Сергием Радонежским. Опытный в общении с людьми, «великий старец» уклонялся от прямых советов, но внимательно выслушивал князя и напоминал о тяжком бремени власти, возложенном Господом на его плечи. Всевышний избрал Дмитрия орудием своего Промысла. Он провел его через все опасности и невзгоды, поставил во главе многострадального народа и теперь ждет от него великих дел. Но в чем состоят эти великие дела — Дмитрий должен уразуметь сам.
Наконец настал день, когда Дмитрий Московский объявил княжескому сообществу свою волю. Он не оставит своего тестя Дмитрия Суздальского в беде и будет защищать его от мести Мамая. Он призывает всех русских князей встать под его стяги и дать отпор степнякам. Волею Всевышнего и благословением святого старца Сергия Радонежского он, Дмитрий Московский, поднимает непобедимую хоругвь войны за землю Русскую, за веру православную.
Окончился княжеский съезд в Переяславле. Разъехались, озабоченно почесывая бороды и затылки, русские князья. Февральские метели замели расчищенную по случаю торжеств соборную площадь. Утонул в сугробах и сам похожий на сугроб белокаменный собор. Казалось, всё вернулось на привычную колею. Но внешняя неподвижность была обманчивой. Таинственное сцепление событий уже пришло в движение. Покатившийся с горы камень разбудил десятки камней, а те привели в движение лавину.
Занятый степными войнами Мамай не сразу откликнулся на события в Нижнем Новгороде. К тому же ситуация требовала размышления. Обычным ответом татар на русский мятеж была опустошительная карательная экспедиция во владения провинившегося князя. Но теперь этот метод был неуместен. Во-первых, в условиях степной войны и губительного мора Мамай не хотел разделять свои и без того ослабленные боевые силы. Во-вторых, опустошение Руси привело бы к снижению ее платежеспособности. А русская дань была для Мамая важным источником пополнения казны.
В итоге Мамай решил обойтись «малой кровью». Этой «малой кровью» — фактором устрашения — стал набег ордынцев на южные окраины Нижегородской земли.
«Того же лета (1375) приидоша татарове из Мамаевы Орды и взяша Кишь (волость по реке Кишь. — Н. Б.) и огнем пожгоша и боярина убиша Парфениа Феодоровича и за-Пиание (земли за рекой Пьяной. — Н. Б.) всё пограбиша и пусто сотвориша и людеи посекоша, а иных в полон поведоша» (43, 109).
Достигнутая на княжеском съезде в Переяславле договоренность о совместных действиях против Мамаевой Орды требовала скорейшего решения некоторых «домашних» вопросов. И первым среди них был тверской вопрос. Все понимали, что Мамай, узнав о переяславских договоренностях, прежде всего позаботится о создании антимосковского союза князей во главе с Михаилом Тверским. Война двух княжеских коалиций (особенно — при вполне вероятном участии в ней двух степных правителей) сулила Руси небывалые бедствия.
Единственный способ предотвратить такое развитие событий состоял в немедленном разгроме Твери объединенными силами русских князей во главе с Дмитрием Московским. В этой войне тверской смутьян должен был либо погибнуть, либо смириться с первенством Москвы. Обычный для тверских князей маневр — бегство в Литву — в сложившейся ситуации не имел смысла. Литва была связана договорами с Москвой. Но более всех договоров Ольгерда сближал с Москвой политический расчет. Объединение Северо-Восточной Руси вокруг Москвы сулило Литве не только сильного соперника, но и сильного союзника в борьбе с Ордой.
Итак, логика борьбы в очередной раз сталкивала Москву с Тверью. Только разгром Твери давал Дмитрию Московскому шанс объединить русские княжества и отбиться от татар. Любые текущие договоренности — как, например, заключенный в 1373 году мирный договор Дмитрия Московского с Михаилом Тверским — носили промежуточный характер. При необходимости стороны легко могли их нарушить. Ибо что значил какой-то договор, хотя бы и скрепленный целованием креста, когда речь шла о будущем княжеских домов…
Можно думать, что договоренность о большом походе на Тверь содержалась в своего рода «секретных протоколах» переяславского съезда. Но провести такой поход можно было только летом. Заваленные снегом зимние дороги и раскисшие весенние косогоры препятствовали действиям крупных воинских сил. К тому же любой большой поход требовал серьезной подготовки.
Москва просила своих союзников до поры хранить дело в тайне. Однако Орда и Тверь имели достаточно времени, чтобы узнать о военных приготовлениях переяславской коалиции. Отсюда следовал вывод: если нельзя утаить подготовку большого похода, то нужно скрыть хотя бы его цель.
Начался поединок разведок. Испытанным оружием «невидимого фронта» всегда была дезинформация. Разведка Дмитрия Московского и его союзников должна была придумать для своих военных приготовлений какой-нибудь правдоподобный предлог. Таким предлогом мог быть, например, поход на Новгород, сильно досаждавший тогда поволжским городам набегами своих речных пиратов («ушкуйников»), или поход на Литву — возмездие за рейды Ольгерда.
Слух был пущен. Но успех всей уловки зависел от преданности московскому делу тех немногих, кто знал истинные намерения Дмитрия Московского.
Всякая тайна имеет свою цену. И каждый посвященный в тайну борется с соблазном эту цену получить. Истинная цель летнего похода союзников — разгром Твери — была тайной весьма дорогой. Молодой московский аристократ Иван Васильевич Вельяминов не устоял перед соблазном. Род Вельяминовых издавна стоял у самого трона московских князей. Один старший брат Ивана был окольничим Дмитрия Московского, другой был женат на старшей сестре великой княгини Евдокии. Умерший 17 сентября 1374 года отец братьев занимал пост московского тысяцкого (43, 108).
Сам ли Дмитрий Московский посвятил Ивана Вельяминова в свои сокровенные планы, или же великий князь поделился ими со своей женой, та — с сестрой, сестра — с мужем, а муж — с братом? Ответ на этот вопрос — на темном дне колодца. Но так или иначе, Иван Вельяминов оказался обладателем тайны, которую можно было с большим барышом продать. Не зная, как подступиться к этому делу, Иван обратился за советом к своему приятелю (а может быть — заимодавцу), московскому купцу Некомату Сурожанину. Это был смелый и циничный ум, не обремененный понятиями о чести. Занимаясь международной торговлей, Некомат имел связи в Мамаевой Орде и в итальянских колониях Северного Причерноморья. Его прозвище — Сурожанин — было образовано от названия города Сурожа — современного Судака в Крыму (270, 32). Что же касается его собственного имени — Некомат, то оно было русским вариантом довольно редкого греческого имени Никомид (296, 314). Возможно, он был греком по происхождению.
По роду своей деятельности Некомат знал многие тайны восточноевропейской политики. Он быстро понял, сколько стоят откровения Ивана Вельяминова. Обдумав ситуацию, Некомат пришел к выводу, что поход на Тверь — лишь первое звено в цепи больших перемен. Дмитрий Московский вступил на опасный путь. Логика событий ведет его к большой войне со степняками. Результатом этой войны, скорее всего, станет падение Москвы и возвышение Твери. И тот из москвичей, кто первым примет сторону Михаила Тверского, покажет ему свою преданность, — не только получит щедрое вознаграждение, но и станет большим человеком при дворе нового великого князя Владимирского.
Некомат Сурожанин — одна из самых загадочных фигур русской истории эпохи Куликовской битвы. Всё, что мы знаем о нем, — это необычное имя и сомнительный поступок. Дальше начинается область предположений. Высказывалось мнение, что Некомат бежал из Москвы в Тверь потому, что ссора князя Дмитрия с Мамаем грозила интересам его торговли — «он был связан с крымскими итальянцами и должен был терпеть большие убытки при всяком обострении отношений Орды с Русью» (270, 34).
Заметим, что истинные мотивы поступков исторических лиц — камень преткновения для историка. Ведь человек порой не может даже самому себе объяснить, почему он поступает именно так, а не иначе. Справедливости ради следует признать, что Некомат мог действовать и не ради корысти, а по каким-то более возвышенным мотивам. Он мог быть, например, уроженцем Твери, желавшим спасти свой город от московского погрома. А мог быть, скажем, резидентом тверской разведки в Москве, честно исполнившим свои служебные обязанности… Что касается Ивана Вельяминова, то его предательство иногда объясняют обидой, которую якобы нанес Вельяминовым Дмитрий Московский, упразднив их родовую привилегию — пост московского тысяцкого. Однако эта «обида» не помешала братьям Ивана сохранить верность московскому делу.
Итак, Некомат решил ехать в Тверь, чтобы лично предупредить Михаила Тверского о грозящей ему опасности. С собой он увлек и Ивана Вельяминова — зримое доказательство достоверности всего рассказа.
Узнав о готовящемся походе, Михаил оказался перед тягостным выбором. Собственные боевые силы Тверского княжества были слишком малы, чтобы противостоять объединенным силам всех князей Северо-Восточной Руси. Оставалось выбрать одно из двух: смириться с ролью побежденного и, подобно отцу, тверскому князю Александру отправиться в изгнание в ожидании лучших времен — или вновь униженно просить помощи у Ольгерда и Мамая. Привыкший не останавливаться перед нравственными затруднениями, Михаил Тверской избрал второй путь…
Далее события разворачивались стремительно и грозно.
В Твери московских перебежчиков ожидало неожиданное и рискованное поручение: отправиться в степь и рассказать Мамаю о секретных договоренностях, достигнутых на переяславском съезде, о коварстве Дмитрия Московского, замыслившего не только вероломный поход на Тверь, но и мятеж против власти Орды.
Московские доброхоты в Твери, вероятно, поспешили сообщить в Москву о секретной миссии Некомата Сурожанина и Ивана Вельяминова. Московские заставы караулили перебежчиков на пути в Орду. Однако судьба и опытность сохранили их от опасности.
Мамай не заставил тверских порученцев долго ждать ответа. Однако вместо военной помощи степной владыка послал Михаилу Тверскому всего лишь бумагу — очередной ярлык на великое княжение Владимирское. Бекляри-беку явно не хотелось воевать с Русью тогда, когда можно было решить дело традиционной дипломатией стравливания князей.
Тем временем Михаил Тверской устремился в Литву, чтобы сообщить Ольгерду последние новости и заручиться его поддержкой. Однако Ольгерд, связанный с Москвой династическим браком и политическим интересом, на сей раз отправил шурина восвояси с пустыми руками. По некоторым сведениям, осенью 1375 года литовцы всё же пытались оказать помощь осажденной Твери, но, увидев множество войск коалиции, повернули назад (46, 196).
Стремясь представить читателю более или менее достоверный рассказ о событиях, мы вынуждены постоянно оправдываться противоречивостью летописных известий. Не обойтись без этих оправданий и в рассказе о московско-тверской войне 1375 года.
Рогожский летописец — причудливая смесь московской и тверской летописных традиций — с явным осуждением рассказывает о действиях перебежчиков и самого Михаила Тверского, предшествовавших Тверской войне 1375 года. Московский взгляд на события сводился к тому, что причиной похода на Тверь стало властолюбие Михаила Тверского, вновь и вновь вопреки договоренности искавшего ярлык на великое княжение Владимирское. Получив желанный ярлык при помощи московских перебежчиков (то есть благодаря изменникам и предателям!), Михаил тут же объявил войну ни в чем не виноватому перед ним Дмитрию Московскому.
В московской версии событий заметны логические неувязки. Неясно, например, почему тверской князь развернул такую активную деятельность именно с приездом перебежчиков. Летописец замалчивает главное: что же такое сообщили перебежчики тверскому князю, что заставило его вместо великопостных богослужений слушать вой волков в литовских лесах? Как мы уже говорили выше, такой вестью могла быть только весть о подготовке большого похода переяславской коалиции на Тверь.
С древнейших времен книжные люди зарабатывают себе на хлеб при помощи двух перьев — белого пера хвалы и черного пера хулы. Обращаем внимание читателя на то, как умело пользовались создатели Рогожского летописца (или их предшественники) пером хулы. Не довольствуясь прямым замечанием, что московские перебежчики затеяли свое дело «на христианьскую напасть», летописец отмечает, что их приезд в Тверь и отъезд в Орду, а также отъезд самого князя Михаила в Литву состоялись в определенные дни Великого поста. За этим уточнением — не просто своего рода календарный педантизм. Для всякого православного человека такая на современный взгляд излишняя информация была своего рода «черной меткой». Она указывала на нарушение правил поведения благочестивого христианина. Вместо того чтобы, отрешившись от земной суеты, предаться покаянию, как того требовала сама идея Великого поста, честолюбцы мечутся в поисках власти и наживы.
«Того же лета с Москвы о великом заговении (в первый день Великого поста, понедельник, 5 марта 1375 года. — Н. Б.) приехал в Тверь к великому князю Михаилу Иван Василиевич (Вельяминов. — Н. Б.) да Некомат на христианьскую напасть на Федорове неделе (первая неделя Великого поста. — Н. Б.) послал их в Орду, а после их на средокрестии (в среду четвертой недели Великого поста, 28 марта. — Н. Б.) поехал в Литву и тамо пребыв в Литве мало время приехал в Тферь. Потом тогды же месяца нуля в 13 (пятница. — Н. Б.) приехал Некомат из Орды с бесерменьскою лестию с послом с Ажихожею во Тферь ко князю к великому к Михаилу с ярлыки на великое княжение и на великую погыбель христианьскую граду Тфери. И князь великии Михаило, има веру льсти бесерменьскои, ни мала не пождав, того дни послал на Москву ко князю к великому Дмитрию Ивановичю, целование креста сложил (объявил войну. — Н. Б.), а наместники послал в Торжек и на Углече поле ратию» (43, 109).
Итак, весной 1375 года Мамай в очередной раз дал Михаилу Тверскому ярлык на великое княжение Владимирское. А между тем опустошенная огромным выкупом за княжеского сына Ивана тверская казна была пуста. Выдавать ярлыки задаром было не в правилах бекляри-бека. Чтобы умилостивить Мамая, Некомат Сурожанин, по-видимому, занял денег у местных ростовщиков и уговорил простоватого Ивана Вельяминова остаться в степях в качестве живого заклада, гаранта возвращения долга.
Михаил Тверской как никто другой знал, что ханский ярлык, не подкрепленный ордынской ратью, означает лишь дозволение начать борьбу за владимирский стол собственными силами. Но поскольку собственных сил у Михаила Тверского было немного, то и ярлык не значил почти ничего.
И всё же, судя по всему, Некомат Сурожанин помимо ярлыка привез из Мамаевой Орды устные заверения бекляри-бека о скором карательном походе на Москву. Только так можно объяснить необычайно активные наступательные действия, предпринятые Михаилом Тверским сразу после получения ярлыка: объявление войны Дмитрию Московскому, отправку отрядов для захвата Углича и Торжка. Впрочем, это мог быть и своего рода блеф, демонстрация уверенности в своих силах на фоне явно проигрышного положения. Михаилу Тверскому нельзя отказать в способности к неожиданным поступкам. Непредсказуемость и самоуверенность — родовые черты князей тверского дома. Но как бы там ни было, действия Михаила Тверского заставили Дмитрия Московского поторопиться с началом похода.
Что касается простых тверичей, над головой которых навис тяжелый меч войны, то им оставалось только молиться и уповать на милость небесных сил. И небо посылало им свои таинственные знаки, которые, впрочем, можно было толковать по-разному. Завершая рассказ о событиях весны и лета 1375 года, Рогожский летописец приводит два сообщения такого рода.
«А потом того же месяца (июля. — Н. Б.) в 27 в Покрове (в церкви Покрова Пречистой Богородицы. — Н. Б.) пред иконою в ночи свеща зажьглася, а в 29 день того же месяца на память святаго мученика Калинника в неделю (воскресенье, 29 июля 1375 года. — Н. Б.) по рану солнце погыбло» (43, 110).
Как известно, историю пишут победители. История Тверской войны 1375 года известна на основе собственно московской летописной традиции или московской редакции тверских летописных сводов. Тверское летописание (и, соответственно, тверская версия событий) в чистом виде не сохранилось до наших дней. Более того. Дошедший до нас в московской редакции тверской рассказ о событиях 1375 года относится к первой половине XV века. Это было время, когда Тверь, окончательно смирившись с главенством Москвы в Северо-Восточной Руси, не хотела бередить старые раны и вспоминать прежние обиды от москвичей.
Все эти обстоятельства объясняют, почему в истории Тверской войны, как она представлена в летописях, содержатся многочисленные умолчания и натяжки. Одна из этих натяжек всплывает уже при выстраивании хронологии событий. Рогожский летописец сообщает, что привезший ярлык от Мамая Некомат Сурожанин вместе с татарским послом Ажихожей вернулся из Орды в Тверь 13 июля 1375 года. После этого Михаил Тверской «складывает крестное целование» (то есть объявляет войну) Дмитрию Московскому. Тот, в свою очередь, извещает об этом всех северо-восточных князей, велит им явиться с полками для похода на Тверь и назначает местом сбора Волок Ламский. Все участники похода собираются по зову Дмитрия Московского. 29 июля 1375 года огромное войско коалиции выступает из Волока Ламского на Тверь (46, 190). Таким образом, весь начальный этап похода на Тверь (включая действия Михаила Тверского) укладывается в 16 дней.
Исследователей этих событий справедливо удивляла «поразительная скорость (меньше двух недель) сбора и совместного выступления около двух десятков князей с войсками из всех концов Великой Руси» (270, 37). Увеличить этот срок за счет пересмотра в сторону «ускорения» хронологии поездки Некомата Сурожанина в Орду не представляется возможным. Он выехал из Твери в марте 1375 года, а вернулся 13 июля того же года, затратив на всю «командировку» около четырех месяцев. Учитывая обстоятельства этой поездки (большие расстояния, весенняя распутица, необходимость ехать кружными путями, минуя заставы, обычный ритуал ожидания в Орде), можно сказать, что Некомат исполнил свое поручение предельно быстро.
Всё встанет на свои места, если допустить, что большой поход на Тверь, задуманный на переяславском съезде, тщательно готовился всю весну и первую половину лета 1375 года.
После бегства в Тверь Некомата Сурожанина и Ивана Вельяминова в первых числах марта 1375 года скрывать было уже нечего. Для тверского князя и его княжества наступал Судный день. Однако весенняя распутица замедлила сбор полков. Только в начале лета они стали стягиваться к Волоку. Дело затянулось до середины лета.
Хронология событий подтверждает предположение, что войну начал отнюдь не Михаил Тверской, а Дмитрий Московский. И, кажется, без обычного в таких случаях «сложения крестного целования». Это обстоятельство старательно затемняли московские летописцы. Виновником кровопролитной войны они выставляли тверского князя и московских перебежчиков. Ради этой публицистической цели летописец заставляет Михаила Тверского совершать необъяснимые и нелепые поступки. Получив от Мамая ярлык, который в той ситуации уже мало что стоил, он потребовал повиновения от всех князей и в первую очередь — великого князя Московского Дмитрия Ивановича. И, разумеется, не получив желаемого, формальным образом объявил Дмитрию Московскому войну. Зачем понадобилась Михаилу Тверскому эта нелепая формальность? Да и была ли она на самом деле? Безусловно, это прежде всего элемент целенаправленной подборки событий, с помощью которой московский летописец рисует негативный образ тверского князя — эгоистичного честолюбца, виновника бедствий Тверской земли.
Содержащийся в Рогожском летописце рассказ о событиях второй половины лета и начала осени 1375 года выделен отдельным заголовком — «О тферскои воине». Можно думать, что это своего рода летописная повесть, цельное и самостоятельное литературное произведение, посвященное одному из самых трагических эпизодов в истории средневековой Твери. Пройдя через руки многих редакторов и переписчиков, повесть стала похожа на старое верблюжье одеяло, пестрящее дырами и заплатками.
Начало рассказа отмечено эпической неторопливостью.
«Того же лета князь великий Дмитрии Иванович, собрав всю силу русскых городов и съ всеми князми русскими совокупяся, того же дни (день не указан. — Н. Б.) с Волока пошел ратию кь Тфери, воюя волости Тферьскыя, на князя великаго Михаила Александровича, а с ним князи мнози, кождо от свода градов съ своими плъкы» (43, 110).
Далее следует обстоятельный перечень всех князей — участников похода. Он включает 19 персон во главе с кланом суздальских Константиновичей.
Какими путями шло это огромное по тем временам войско? И было ли оно на самом деле таким большим? Не знаем.
Князь Михаил затворился в тверской крепости. Это было мощное сооружение, за состоянием которого князь тщательно следил. Его расчет — и, как показали дальнейшие события, расчет правильный — состоял в том, что русские князья имеют мало опыта осады и штурма крепостных сооружений. Кроме того, большое войско быстро израсходует все запасы продовольствия и фуража. Осажденным и осаждающим в равной мере придется страдать от голода.
1 августа московские полки взяли Микулин — удельную столицу Михаила Тверского. «И люди из города и из волости в полон повели», — отмечает летописец (43, 111).
Дмитрий Московский не хуже Михаила Тверского понимал сложность ситуации и потому спешил начать осаду Твери.
«А в 5 день того же месяца по рану в неделю в канун Спасову дни (рано утром в воскресенье, накануне праздника Спаса Преображения, престольного праздника городского собора Твери. — Н. Б.) стал около города Тфери (в начале этой группы слов пропущено: великий князь Дмитрий Иванович. — Н. Б.), посад и церкви пожегл и села по волостем, а в 8 день, святаго мученика Дементиа и Емелиана, по рану в среду приступил всею ратию кь городу, туры (боевые башни на колесах. — Н. Б.) прикатили и примет (материалы для засыпки крепостного рва. — Н. Б.) приметали около всего города. Тако и пошли бьяся къ Тмацьким воротом, мост зажьгли. И бысть всем скорбь велика, и вси сущии в граде сътвориша молитву и пост со слезами въ церкви Святаго Спаса. Святыя Богородици молитвами и всех святых пожаловал святыи Спас послал свою помощь, отбили от города, и князь великии Михаило выехав туры посекли и люди, а иные туры пожьгли. И москвичи, бився, въ вечернюю годину отьступили от города, потом так и стали въкруг всего города и за Волгою, на Волзе мосты черес Волгу починили, а град Тферь острогом весь огородиша. А по Новгород князь великии послал, и новогородци же князя великаго честь изводяще, поче же свою отьмыцающе обиду, бывшую у Торжьку (разгром Торжка Михаилом Тверским летом 1372 года. — Н. Б.), въскоре приидоша, в 4 или в 5 днии под Тферию предсташа. Князь же великыи Дмитрии стоял месяц съ всею силою, учинив всю тферьскую область пусту и огнем пожегл, а люди мужа и жены и младенца в вся страны (стороны. — Н. Б.) развели в полон. А силы болши почало прибывати. Князь же великии Михаило виде многую силу отьвсюду грядущу на нь, паче же свое изнеможение видя, и посылаше послы своя с покорением и с поклонением, и высла изнутри города тферьского владыку Еуфимиа и бояр своих нарочитых, теми съсылаяся съ князем с великим Димитирием Ивановичем, прося мира. Князь же великии, не хотя видети разорениа граду, не хотя видети кровопролитна христианьскаго и взя мир съ князем с великым с Михаилом на всей своей воли и княгиню Олену (вдову кашинского князя Василия Михайловича I и бабушку участника тверского похода кашинского князя Василия Михайловича II, вероятно, находившуюся в это время в тверском плену. — Н. Б.) и мир съ ним възма Еуфимием владыкою Тферьскым. И тако докончаша и грамоты записаша, месяца сентября в 3 день отступиша от града от Тфери и възвратишася коиждо въ свояси. Тогды убиша под городом под Тферию Семена Ивановича Добрыньскаго. А въ Тфери граде бышеть скорбь не мала, акаже не бывала въ мимошедшаа лета, и мор на люди и на скот. А надеялися помочи от Литвы и от татар, жда тоя помощи много доспелося погыбели, а по вся дни писанием пророк глаголет: добро есть надеятися на Бога, нежели на человека. Се все бысть грех ради наших: ни соблюдохом, ни сотворихом, якоже заповеда нам, яко истинною и судом наведе си вся грех ради наших» (43, 111).
Итак, тверской поход не принес Дмитрию Московскому полной победы над главным врагом. Тверская крепость, по существу, так и не была взята войсками переяславской коалиции. Первый, самый энергичный штурм был отражен тверичами. Смелая вылазка Михаила Тверского, в ходе которой были уничтожены боевые башни («туры») москвичей, надломила боевой дух осаждавших. Постройка новых «тур» требовала времени, а штурм крепости — дополнительных сил. К тому же при большом количестве князей — участников похода всплывала проблема единоначалия. Каждый предводитель норовил действовать по собственному усмотрению. Всё это склоняло Дмитрия Московского к скорейшему завершению похода.
В результате войны 1375 года Михаил Тверской понес большие потери и в людях, и в престиже, но удержал за собой тверской стол. Согласно сохранившемуся до наших дней договору, Михаил Тверской признавал Дмитрия Московского «старшим братом», а Владимира Серпуховского — просто «братом». Он обещал принимать участие во всех походах своих новоявленных «братьев», во всем желать им добра и не интриговать против них в Орде. В договоре, составленном от имени московского князя, содержится и знаменитая фраза о татарах и великокняжеской вотчине.
«А имут нас сваживати татарове, и имут давати тобе нашу вотчину, великое княженье, и тобе ся не имати, ни до живота» (8, 26).
Называя великое княжение Владимирское своей «вотчиной», то есть безусловным наследственным владением, Дмитрий тем самым оспаривал право Орды на распоряжение этим титулом, а также право других княжеских домов Северо-Восточной Руси претендовать на него в силу ханского ярлыка. Впервые новая претензия Москвы была озвучена в перемирной московско-литовской грамоте 1372 года (8, 22; 216, 77). Но этот документ носил достаточно узкий характер. Общерусское значение московско-тверского договора 1375 года придавало «вотчинному» тезису новое звучание. По существу, это была выраженная одной фразой «декларация независимости». Московское княжество превращалось в Московское государство, не допускающее постороннего вмешательства в свои внутренние дела.
Соседи Руси поначалу достаточно флегматично отозвались на московские заявления. Москва могла претендовать на что угодно. Но реальность этих претензий могла выявить только большая война. Начавшееся годом ранее «розмирие с Мамаем» перерастало в «розмирие» со всей Ордой.
Михаил Тверской клялся и целовал крест на том, что никогда впредь не будет посягать на великое княжение Владимирское, даже если татары дадут ему ярлык. Помимо этого, в договоре устанавливались процедуры мирного решения спорных вопросов и разного рода конфликтов.
Будущее показало, что Михаил Тверской в целом сдержал свои клятвы. Его поведение после 1375 года радикально изменилось. (Исключением станет лишь отчаянная попытка перехватить первенство у Москвы после нашествия Тохтамыша. Но в этом случае у Михаила просто сдадут нервы, и в нем проснется пыл азартного игрока.) Тверской князь занял позицию «вооруженного нейтралитета». Отказавшись от претензий на ярлык и на Владимир, он подарил своему княжеству несколько десятилетий мирной жизни. За это земляки прославили его как «отца отечества», а бывшие враги московские князья почтительно признали равным себе.
Московско-тверской договор 1375 года подтверждал старое правило удельного периода: бояре и вольные слуги могли переезжать с московской службы на тверскую и наоборот, не теряя при этом своих вотчин, находящихся во владениях прежнего сюзерена. Исключение делалось только для московских перебежчиков — Ивана Вельяминова и Некомата Сурожанина. Их вотчины подлежали конфискации и переходили во владение Дмитрия Московского.
«А что Ивановы села Васильевича и Некоматовы, а в ты села тобе ся не въступати, а им не надобе, те села мне» (8, 27).
Эта частная установка выглядит довольно странно на фоне общих принципов, провозглашенных московско-тверским договором. В ней чувствуется что-то глубоко личное, какая-то жгучая ненависть Дмитрия Московского к перебежчикам. В сущности, они имели полное право переехать от одного сюзерена к другому. Но они не имели права выдавать тайны своего прежнего сюзерена, которому клялись в верности.
Благодаря измене перебежчиков Михаил Тверской был заранее предупрежден об опасности — предстоящем наступлении переяславской коалиции. Но дело было не только в раскрытых замыслах. Безусловно, Иван Вельяминов и Некомат Сурожанин поведали Михаилу Тверскому много такого, что являлось «военной тайной» московского двора — численность войск, их вооружение, наличие осадных машин и излюбленные боевые приемы. Эти ценные сведения позволили Михаилу хорошо подготовиться для отпора врагу. И не только в дипломатическом, но и в фортификационном отношении. Возможно, именно эти подготовительные меры и не позволили Дмитрию Московскому достичь полной победы. Тверская крепость оказалась неприступной для московских штурмовых башен. И только начавшаяся среди осажденных эпидемия заставила Михаила Тверского вступить в переговоры.
Переяславская коалиция стала первым относительно удачным опытом объединения боевых сил Северо-Восточной Руси. Это объединение произошло не только без ведома Орды, но и вопреки ее воле. По существу, это был вызов, брошенный не только Мамаю, но и всему степному сообществу. И степь должна была ответить на этот вызов…
Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Тверской поход привлек всеобщее внимание. Последствия этой уникальной военно-политической акции были весьма разнообразными, а иногда и крайне неприятными. Отправив свои лучшие силы на Тверь, среднерусские города и села остались почти беззащитными. Этим поспешили воспользоваться разного рода крупные и мелкие хищники.
Хроника военных действий степняков против русских княжеств в период между 1375 и 1379 годами выглядит так, словно татары своим главным врагом считали князя Дмитрия Суздальского. Именно на его владения падают удары не только Мамаевой Орды, но и других степных образований. Ордынцы словно не замечают главного мятежника — Дмитрия Московского. И при этом усиленно бьют по владениям его суздальского тестя.
Эту странность можно объяснить по-разному: во-первых, политической близорукостью степных владык; во-вторых, напротив, их дальнозоркостью; в-третьих, полным непониманием историками тогдашних реалий. Последнее оставим при себе и обратимся ко второму объяснению. Мамай всё понимал и реагировал вполне адекватно. Набеги на нижегородские земли имели конечной целью раскол «дуумвирата». Заставляя Дмитрия Суздальского разорвать союз с московским зятем, татары подрубали самый корень переяславской коалиции. Впрочем, в политике той эпохи было много личного. Кажется, Мамай не любил суздальского князя, который никогда не наносил ему визитов вежливости. Но главное, за Дмитрием Суздальским и его сыном Василием числилось тяжкое преступление — убийство ордынских послов. Такие вещи ордынцы не оставляли без наказания.
В 1375 году (вероятно, летом, когда князья с полками ушли в поход на Тверь) татары напали на южные окраины Нижегородского княжества.
«Того же лета татарове приида за Пианою волости повоевали, а заставу Нижняго Новагорода побили, а иных множество людии потопло, а полон, бежа назад, метали» (43, 112).
Трудно сказать, имел ли этот рейд политическое значение, был ли он организован Мамаем для устрашения суздальско-нижегородских князей и отвлечения сил от осажденной Твери — или это был чисто грабительский набег, осуществленный небольшим отрядом каких-то степняков. Второе кажется нам более вероятным.
Захватив «полон», татары быстро ушли восвояси. При этом часть пленников, не способная передвигаться с той же скоростью, была либо отпущена, либо уничтожена.
Более отчетливый политический смысл имел состоявшийся осенью 1375 года поход литовского великого князя Ольгерда на Смоленск. Известие о нем помещено в Рогожском летописце сразу после сообщения о набеге татар на нижегородские волости.
«Потом в осенине того же лета Олгерд с литовьскою ратию повоевал Смоленскую волость, городки поймал и пожегл и люди посекл и, много зла сотворив христианом, поиде въсвяси» (43, 113).
Примечательно, что в этом сообщении нет упоминания о захвате пленных. Возможно, это простая случайность. Но возможно и другое: целью набега была месть Ольгерда смоленскому князю Ивану Васильевичу за участие в походе Дмитрия Московского на Тверь летом 1375 года. В этом случае отказ от захвата пленных как бы подчеркивал назидательный характер расправы.
Наряду с Новгородом и Брянском Смоленск был одним из трех направлений литовской экспансии на восток. Оказавшись между литовским молотом и московской наковальней, смоленские князья — как и рязанские — постоянно лавировали, переходя от одного патрона к другому. На этой почве в их большом семействе часто возникали внутренние распри.
Избегая большой войны с Дмитрием Московским, литовские Гедиминовичи выразили свою поддержку Твери не только набегом на Смоленск, но и заключением династического брака. В воскресенье, 9 февраля 1376 года третий из шести сыновей Михаила Тверского Иван женился на дочери литовского князя Кейстута — младшего брата и верного союзника Ольгерда. Старший из братьев Михайловичей, Александр, умер еще в 1357 году. Таким образом, Иван был вторым в династической очереди на трон после другого старшего брата — тоже Александра, носившего прозвище Ордынец.
Учитывая то, что такого рода династическим бракам всегда предшествовали длительные переговоры и споры относительно приданого, можно думать, что обмен посольствами начался задолго до осады Твери. Падение Твери могло разом покончить всё дело. Но итоги осады были неоднозначными. Михаил Тверской отстоял свой трон и свою столицу, однако вынужден был подписать унизительный договор с Дмитрием Московским. В этой ситуации литовский брак должен был укрепить пошатнувшийся престиж тверской династии и воодушевить ее на дальнейшую борьбу с московской экспансией. Гедиминовичи вновь протянули своему тверскому приятелю руку помощи.
Политика не отменяет повседневности. Княжеская свадьба стала большим и радостным событием для Твери. Недавно переживший ужасы осады тверской люд гулял и веселился так, словно начинал жизнь с чистого листа. Но более всех веселился на этой свадьбе отец жениха — выстоявший в одиночку против всей Северо-Восточной Руси тверской правитель. «Тогды бысть радость велика князю великому Михаилу Александровичу», — особо отмечает летописец (43, 113).
Помимо смоленского князя Ивана Васильевича показательной «порке» за дружбу с Москвой подвергся и другой участник тверского похода — князь Роман Семенович Новосильский.
«А потом перед Николиным днем (6 декабря. — Н. Б.) от Мамая приида рать татарьскаа, взял Новосиль» (43, 113).
Новосильское княжество находилось в верховьях реки Зуши — правого притока Оки. (Современный городок Новосиль, районный центр Орловской области, находится в 60 километрах к востоку от Орла.) Выдвинутое далеко в степь, оно располагалось на перепутье и имело большое стратегическое значение. Вместе с соседним Мценском Новосиль закрывал дорогу татарским ратям на Верхнюю Оку и «верховские княжества».
Разбой на морях и на реках, именуемый пиратством, был известен еще в Древнем мире. Гней Помпей прославился тем, что разгромил киликийских пиратов, державших в страхе всё Средиземноморье. На Руси основателями речного пиратства были варяги. Их прямые потомки новгородцы в середине XIV века решили возродить древний промысел. Собравшись ватагой где-то в Подвинье, они летом 1374 года, спустившись вниз по Вятке, отправились в набег на Среднюю и Нижнюю Волгу. Их грозная флотилия состояла из 90 огромных лодок «ушкуев». В каждой лодке находилось 20–25 человек. Не встречая сильного сопротивления, ушкуйники разделились на две партии: одна пошла вниз к Сараю, а другая сухим путем вернулась обратно на Вятку и на Двину (45, 114).
Успех первого набега воодушевил ушкуйников на еще более дерзкое предприятие. Собрав около полутора тысяч «охотников за удачей» и загрузившись в 70 лодок, они другим путем — по рекам Сухоне и Костроме — вышли на Волгу возле Костромы и принялись грабить русские города. В Рогожском летописце этой истории посвящена отдельная повесть «О костромском взятии», замечательная своим подлинным драматизмом.
Тогдашняя Русь не испытывала недостатка в негодяях. Однако зло обязательно должно быть наказано. В этом — главная моральная парадигма русского летописания. Разбойники должны либо раскаяться и уйти в монастырь — либо погибнуть позорной смертью. Гибель всего отряда ушкуйников от рук «бесермен» (астраханских татар) — Божий суд, от которого не спасется ни один грешник.
Мораль этой истории проста и очевидна. Однако автор повести на удивление сдержан по части нравоучительных цитат из Священного Писания. Его рассказ реалистичен и лаконичен. В построении фраз ощутим напряженный внутренний ритм. Это одно из лучших повествований в летописях той поры.
«Того же лета коли князь великии был под Тферию, а в то время пришедше новогородци Великаго Новагорода ушкуиницы разбоиници 70 ушкуев, а старейшина у них бяше именем Прокоп, а другыи Смолнянин, и пришедше взяша град Кострому. Преже выидоша рекою Костромою на Волгу и сташа оплъчившася на брань, гражане же изыдоша из града противу, собрашася на бои, а воевода же у них бяше тоже и наместник Плещеев.
Новогородци же видеша горожан костромич много более пяти тысущь, а самех мало новгородцев с полторы тысущи и разделишася новогородци на две чясти, едину половину отпустиша в таю в лес, они же обоидоша около по можщеелнику и удариша на костромич в тыл, а другая половина удари в лице. Воевода же виде бывшее и убояся, нача бежати, ни сам на них ударил, ни рати своей повелел, но выдав рать свою, покинув град свои, подав плещи, Плещеев побеже. Костромичи же, видевше то, и не бившеся и побегоша и мнози ту на побоищи побиени быша и падоша, а друзии по лесом разбегошася, а иных живых поимаша и повязаша. Новгородци же видеша оставлен град и не брегом и несть ему заборони ни отькуду же и взяша град и пограбиша его до конца, и стоявше в граде неделю целу и всяко скровище изыскаша и изнесоша и всякыи товар изъобретше и поимаша. Не все же товарное с собою попровадиша, но елико драгое и легчайшее, а прочее тяжькое излишнее множаишее в Волгу вметаша и глубине предаша, а иное огнем пожгоша. И множьство народа христианскаго полониша, муж и жен и детии и девиц с собою попровадиша и отьидоша от Костромы и шедше на низ по Волзе пограбиша Новъгород Нижнии и много полона взяша муж и жен и девиц и град зажгоша. И поидоша на низ и повернута в Каму и тамо в Каме помедлиша неколико время и потом выидоша ис Камы и внидоша Камою на Влъгу и дошедше на низ по Вльзе града Блъгар и тамо полон весь христианьскыи попродаша, или костромьскыи, или Нижняго Новагорода, попродаша бесерменом жены и девици, а сами поидоша в насадех по Волзе на низ к Сараю, гости христианьскыя грабячи, а бесермены биючи, и доидоша на усть Влъгы близ моря града некоего именем Хазитороканя (Хаджитархан, современная Астрахань. — Н. Б.) и тамо изби я (их. — Н. Б.) лестию хазитороканьскыи князь именем Салчеи. И тако вси без милости побиени быша и ни един от них не остася, а имение их все взяша бесерменове. И такова бысть кончина Прокопу и его дружине» (43, 113).
Незаурядные литературные достоинства «Повести о костромском взятии» сопоставимы с ее ценностью как исторического материала. Дерзкий рейд новгородцев вызывает целый ряд вопросов и требует осмысления в контексте бурных событий 1375 года.
Итак, в августе 1375 года, когда великий князь Владимирский Дмитрий Иванович Московский стоял с войсками под Тверью, флотилия из семидесяти ушкуев внезапно появилась у Костромы. Ушкуйники спустились по реке Костроме, верховья которой близко подходят к верховьям Толшмы — правого притока Сухоны. Где-то там, на Верхней Сухоне, в новгородских владениях, ушкуйники и построили свою флотилию, которую затем волоком перетащили из Толшмы в Кострому.
На подготовку похода — строительство лодок, набор людей, закупку оружия и продовольствия — потребовалось не менее двух-трех месяцев. Вероятно, всё это началось ранней весной 1375 года.
Успех похода во многом зависел от его неожиданности. Вероятно, предводители ушкуйников распространяли слухи о готовящемся рейде совсем в другую сторону, например — на Вычегду.
Самый интересный для историка вопрос: кто финансировал это отнюдь не дешевое предприятие? И был ли этот поход чисто грабительским, «разинским» — или он имел политическую подоплеку? Известно, что судьи в Древнем Риме в поисках истины любили ставить наводящий вопрос: кому выгодно? Последуем их примеру. Кому выгоден был разгром волжских городов и торговли?
Москва явно не имела никакой выгоды от набега ушкуйников на Кострому и Нижний Новгород. Кострома входила в состав территории великого княжества Владимирского. Там сидел московский наместник, в данном случае — злополучный воевода Плещеев. Таким образом, это была своего рода диверсия в тылу у Дмитрия Московского (и его главного союзника Дмитрия Суздальского) в тот ответственный момент, когда он стоял с полками под Тверью.
(Сто лет спустя Москва применит тот же прием против татар. Во время «стояния на Угре» осенью 1480 года отряд князя Звенигородского, выполняя приказ Ивана III, совершит набег на оставшуюся без прикрытия столицу Большой Орды. Эта весть заставит хана Ахмата поспешить с уходом из Руси и возвращением в степи.)
Тверь, безусловно, была заинтересована в этой диверсии. Возможно, именно действия ушкуйников заставили Дмитрия Московского и его союзников поспешить с завершением кампании, оставив Михаила Тверского на троне и лишь озлобив его новым унизительным (но отнюдь не обязательным для исполнения) договором. Однако натянутые отношения Твери с новгородцами, не забывшими разгром Торжка в 1372 году, а также бедность тверской казны заставляют усомниться в том, что за походом ушкуйников прямо стоит Михаил Тверской. И всё же «привкус» московско-тверской вражды в этой истории, безусловно, ощущается.
У Новгорода были старые счеты с Тверью. Но сильная Тверь нужна была новгородцам как противовес сильной Москве. Поэтому новгородские бояре приняли участие в тверском походе 1375 года неохотно и только после настойчивых требований Дмитрия Московского. Судя по всему, они выслали под Тверь весьма скромные силы. Трудно поверить, что поход ушкуйников был предпринят без тайного одобрения «тверской партии» новгородской знати. Примечательно, что ушкуйники не спешили возвращаться в новгородские владения. Грабители понимали, что Дмитрий Московский будет требовать их выдачи, а также компенсации убытков. В ответ городские власти немедленно объявят, что это была личная инициатива организаторов похода, и выдадут их головой московским палачам. В этой ситуации лучшее, что могли придумать вожди похода Прокоп и Смольнянин, — спуститься вниз по Волге, затеряться где-то в дельте или на Каспии. Там они и сложили свои буйные головы…
Действия ушкуйников подрывали доходы московской казны от торговли на Волге. Тревожное ожидание большой войны с Мамаем не позволило Дмитрию Ивановичу тотчас после тверского похода заняться этим вопросом. Но придет время — и он предъявит Новгороду полный счет убытков от действий ушкуйников. Это произойдет зимой 1385/86 года, когда объединенное войско «низовских» князей обступит Новгород со всех сторон и великий князь будет высокомерно диктовать перепуганным новгородцам свои условия мира.
Коня приготовляют на день битвы, но победа — от Господа.
Нет ничего хуже, чем томительное ожидание неизбежных и роковых событий. Всё, что в силах человеческих, уже сделано. Остается терпеливо ждать, изливая душу в безмолвной молитве. Ждать и слушать, как мерно падают в чашу вечности минуты, часы, дни…
Поход на Тверь был первой пробой сил переяславской коалиции. Прикинувшись покорным, Михаил Тверской затаился в своей обгоревшей крепости, выжидая подходящий момент для ответного удара. Нижний Новгород, едва оправившийся от набега ушкуйников, с тревогой ждал вестей с юга. Москва делала всё, чтобы укрепить шаткое единство северо-восточных князей. Дмитрий Московский понимал, что именно он — главный враг степняков вообще и Мамая в частности, что рано или поздно Степь скажет свое грозное слово. Оставалось ждать и молиться, молиться и ждать…
Он молил Бога о милости и слышал голос, который говорил с ним и повелевал им. Он чувствовал себя «царем последних времен», о котором некогда пророчествовал Мефодий Патарский, новым Моисеем, призванным вывести свой народ из египетского рабства. С этой верой он шел через любые испытания…
В этом натянутом, как тетива лука, ожидании наступил новый 6884-й от Сотворения мира год. По современному календарю это был 1376 год от Рождества Христова.
Рогожский летописец, словно пресытившись рассказами о грехах мира сего, начинает год с благостных сообщений о делах церковных. Изнемогавший под гнетом мусульман православный Восток с надеждой смотрел на север, где хранила чистоту православия затаившаяся в своих лесах Русь. Здесь чтили самое имя Святой земли, высоко ценили ее реликвии и с почтением относились ко всякому пришельцу из тех краев. Рогожский летописец отмечает как важное событие: на Русь за «милостыней» приехал «некий митрополит именем Марко от Святыя Богородица из Синайской горы» (43, 115). Визиты этих смиренных просителей с громкими титулами служили целительным бальзамом для израненной национальной гордости великороссов.
Вскоре вслед за митрополитом Марком явился другой высокопоставленный проситель — «некоторый архимандрит именем Нифонт, монастыря Святаго архангела Михаила, иже в Иерусалиме» (43, 115). Этот последний, по ироническому замечанию летописца, получил столь значительную «милостыню», что «тем стал на патриаршьство иже в Иерусалиме» (43, 115).
Это замечание свидетельствует не только об извечной склонности русских к едкой насмешке над собой и над окружающими. Из него явствует, что на каком-то этапе над Рогожским летописцем (или его источниками) работал человек, хорошо осведомленный в иерархических отношениях и нравах православного Востока. Воспрещенная церковными канонами практика продажи церковного сана за деньги (симония) процветала и в Святой земле.
Вслед за сообщением о приезде иноземных иерархов Рогожский летописец переходит к русским, а точнее — новгородским церковным делам. Зимой 1375/76 года новгородский архиепископ Алексей (1359–1388) объявил о том, что покидает кафедру и удаляется на покой в Деревяницкий монастырь. (Величественные храмы этой древней обители до сих пор можно видеть на северной окраине Новгорода.) Это был политический демарш, вызванный какими-то серьезными причинами, о которых летописец предпочел умолчать. Возможно, владыка Алексей, сторонник союза с Москвой, возмутился грабительским походом ушкуйников во владения великого князя Владимирского Дмитрия Московского летом и осенью 1375 года. А может быть, его уход был как-то связан с открывшейся тогда в Новгороде ересью стригольников.
Встревоженные отставкой любимого владыки, новгородцы отправились в Москву. Митрополит Алексей написал своему тезке грамоту с требованием вернуться на кафедру. После этого сторонники Алексея во главе с московским наместником в Новгороде Иваном Прокшичем отправились в Деревяницы и упросили его вернуться на кафедру. Это произошло в воскресенье 9 марта 1376 года, на праздник 40 мучеников севастийских.
Продолжением этой истории стал визит архиепископа Алексея со свитой из духовенства и бояр в Москву осенью 1376 года. Новгородцев тепло приняли митрополит Алексей и московский князь Дмитрий Иванович. Летописец сообщает точные даты этого, по-видимому, важного для обеих сторон визита. Из Новгорода караван отправился в среду 13 августа, в Москве новгородцы провели две недели, а домой вернулись в пятницу 17 октября 1376 года. Вероятно, обратный путь оказался долгим из-за начавшейся осенней непогоды. Можно с уверенностью предположить и занявшую несколько дней остановку владыки в поднимавшемся из пепла Торжке.
Активная и однозначно промосковская позиция митрополита Алексея в политических делах беспокоила патриархию, откуда одна за другой направлялись на Русь разного рода контрольные миссии. Эти незваные гости, напоминавшие о церковной зависимости Руси от Константинополя, не вызывали у русских отрадных чувств. О их приезде сообщается кратко и без комментариев, как и о прибытии ордынских послов.
«Тое же зимы приехаша из Царягорода от патриарха Филофиа некотораа два протодиакона, сановника суща, един ею именем Георгии, а другыи Иван, к Алексию митрополиту всея Руси» (43, 116).
Цель их миссии неизвестна. Судя по всему, речь вновь шла о жалобах на святителя его политических противников.
Постоянной заботой Дмитрия Московского была борьба с литовской экспансией. Безусловно, литовский вопрос был одним из главных на переговорах во время визита новгородского архиепископа Алексея в Москву. «Пятой колонной» Ольгерда в Северо-Восточной Руси оказалась Тверь. Все понимали, что клятвы Михаила Тверского, данные им осенью 1375 года в осажденной Твери, будут забыты при первой же перемене в расстановке сил. В этой ситуации особое значение приобретал контроль над Ржевом — сильной крепостью на Верхней Волге, на западной границе Тверского княжества. Здесь не только пересекались водные и сухопутные дороги, но сталкивались интересы Москвы, Литвы и Новгорода. Лавируя между тогдашними «великими державами», Ржев стремился сохранить независимость.
Согласно летописным известиям, в 1376 году (вероятно, осенью, после переговоров с новгородцами) Дмитрий Московский предпринял очередную попытку захватить Ржев. Туда он отправил с войском Владимира Серпуховского. Вероятно, Дмитрий обещал кузену в случае успеха присоединение Ржева к его владениям. Однако 23-летний Владимир не сумел решить поставленную задачу ни военным, ни дипломатическим путем: «…он же стоя у города 3 недели, посад пожже, а города не взя» (43, 116).
Неудача под Ржевом больно ударила по нервам московского князя, и без того напряженным ожиданием нашествия степняков. Однако Мамай не спешил с подготовкой карательного похода на Русь. Искушенный в русских делах бекляри-бек полагал, что хрупкая переяславская коалиция князей со временем распадется сама собой и это облегчит ему расправу с Москвой.
Дмитрий Московский поставил на ноги всех своих осведомителей в Орде, чтобы своевременно получить вести о намерениях Мамая. И такие вести вскоре пришли. Об этом свидетельствует известие Рогожского летописца под 6884 годом. «Того же лета князь великии Дмитрии Московьскыи ходил за Оку ратию, стерегася рати тотарьское» (43, 116).
Это краткое известие, похожее на верхушку айсберга, порождает множество вопросов и допускает самые различные толкования. Куда именно направился московский правитель? Был ли его поход ответом на враждебные действия татар или попыткой предупредить такие действия? Кто из князей сопровождал его в этом походе? Каких именно татар — «мамаевых», «сарайских» или иных — опасался великий князь?
Ряд вопросов можно продолжать еще долго. Но лучше отметим несколько моментов, которые кажутся нам бесспорными.
Зимой в степях не воевали. Судя по всему, поход имел место летом 1376 года.
В этом походе Дмитрий впервые проявил себя как незаурядный полководец: он смело двинулся навстречу татарскому войску, намереваясь дать бой где-то за Окой. Там, в Диком поле, испокон веков хозяевами были кочевники. Впрочем, за Окой были и рязанские, и литовские владения. Возможно, поход был как-то связан с борьбой за эти волости.
Заокский поход принес главным образом моральное удовлетворение. Воины Дмитрия не могли захватить там какой-либо значительной добычи. А без этого любая победа имела привкус гнилого сухаря. Для укрепления коалиции нужен был поход не только успешный, но и прибыльный. Выслушав суждения князей и бояр, Дмитрий остановился на самом перспективном предложении — походе на Волжскую Булгарию.
Зимой 1376/77 года московские и нижегородские полки двинулись в поход. По замерзшему руслу Волги они дошли от Нижнего Новгорода до столицы Волжской Булгарии города Булгара и приступили к его осаде.
Историки по-разному объясняют причины похода. Одни считают, что Волжская Булгария входила тогда в состав владений Мамая и своим походом русские выполняли распоряжение врага и соперника Мамая — правившего в Сарае хана Каганбека (264, 135). По мнению других, русские князья предприняли этот поход в своих собственных интересах и без всяких согласований с татарами (130, 92). Спор историков по обыкновению сопровождается упреками оппонента в том, что его суждение «не встречает подтверждения в источниках» (264, 315). Однако источники не вмешиваются в споры ученых и хранят высокомерное молчание.
Как бы там ни было, но Дмитрию Московскому этот по сути своей грабительский поход был остро необходим для укрепления переяславской коалиции и прежде всего — московско-нижегородского дуумвирата. Ведь ничто так не располагает людей друг к другу, как совместное прибыльное предприятие…
Примечательно, что оба великих князя, Дмитрий Московский и Дмитрий Суздальский, отправив своих воевод на Булгар, сами остались дома. Это свидетельствует о «неофициальном» характере похода.
Московским полком командовал выехавший из Литвы на московскую службу князь Дмитрий Михайлович Волынский по прозвищу Боброк. Женившись вторым браком на сестре Дмитрия Московского Анне, Боброк занял одно из первых мест среди московской знати. Это был опытный и храбрый воевода. Именно его вместе с Владимиром Серпуховским Дмитрий Московский поставит во главе Засадного полка на Куликовом поле.
Командование нижегородским полком Дмитрий Суздальский поручил своим сыновьям Василию Кирдяпе и Ивану.
Рогожский летописец сохранил довольно подробное описание этого похода. Вероятно, оно записано летописцем со слов его участника.
«Тое же зимы князь великии Дмитрии Иванович посла князя Дмитриа Михаиловича Волыньскаго ратию на безбожныя блъгары, а князь Дмитрии Костинтинович Суждальскыи посла сына своего князя Василиа и другаго сына своего князя Ивана, а с ними бояр и воевод и воя многы. И приидоша къ Блъгаром въ великое говение месяца марта 16 день въ понедельник на вербной недели (16 марта 1377 года. — Н. Б.), погании же бесерменове изыдоша из града противу их и сташа на бои и начаша стреляти, а инии из града гром пущаху, страшаще нашу рать, а друзии самострельные стрелы пущаху, а инии выехаша на вельблудех, кони наши полошающе, наши же никако же устрашаються грозы их, но крепко противу сташа на бои и устремишася на нь единодушно и скочиша на них, они же окааннии побегоша въ град свои, а наши после биючи и убиша их числом бесермен 70. И высла из города князь болгарьскыи Осан и Махмат Солтан и добиста челом князю великому (Дмитрию Московскому. — Н. Б.) и другому (Дмитрию Суздальскому. — Н. Б.) 2000 рублев, а воеводам и ратем 3000 рублев. Наши же въ возвратишася, всю свою волю вземше, а даригу и таможника посадиша, а ссуды и села и зимници (зимовья. — Н. Б.) пожгоша, а люди посекоша и отъидоша с победою» (43, 116).
Примечательно, что оба великих князя, московский и нижегородский, получили от болгар одинаковую сумму выкупа — по две тысячи рублей. Тем самым утверждалось равенство и взаимное уважение дуумвиров. Опустошив окрестности Булгара и посадив в городе своих сборщиков налогов — даругу и таможника, победители удалились восвояси.
Весна 1377 года приносила Дмитрию Московскому одну удачу за другой. Едва отпраздновали возвращение войска из успешного похода на булгар, как в мае скорый гонец принес хотя и приправленную горечью, но в общем-то радостную весть: ушел в мир иной давний враг Москвы великий князь Литовский Ольгерд. Великий завоеватель, мечтавший подчинить себе всю Восточную Европу, он в конце жизни едва мог отстоять от рыцарей-крестоносцев собственную столицу. Много раз водивший за нос всю католическую Европу своими обещаниями принять христианство, он до конца своих дней остался убежденным язычником. По древнему литовскому обычаю его тело было сожжено на огромном погребальном костре.
Ольгерд был женат дважды и имел в общей сложности 12 сыновей: 5 от первой жены и 7 от второй, Ульяны, сестры Михаила Александровича Тверского. Летописец перечисляет их христианские и языческие имена: от первой жены — Андрей, Дмитрий, Константин, Владимир, Федор; от второй — Корибут, Скиригайло, Ягайло, Свидригайло, Коригайло, Минигайло, Лугвений (42, 26; 43, 117).
Литовская династия не выработала твердого порядка наследования верховной власти. Гедимин при жизни выстраивал иерархию сыновей не по старшинству, а по собственному усмотрению. Внезапная смерть смешала все карты. Ольгерд занял великокняжеский трон «без очереди», оттеснив брата Евнутия (Явнута) и заключив союз с другим братом — Кейстутом.
Следуя примеру отца, Ольгерд в вопросе наследования действовал по собственному усмотрению. Оставив каждому сыну тот или иной удел, он завещал верховную власть (великое княжение) Ягайло, «того бо возлюби паче всех сынов своих» (43, 117).
На Руси упоминание о двенадцати сыновьях умершего монарха имело особый, зловещий смысл. Здесь хорошо помнили о двенадцати сыновьях Владимира Святого и двенадцати сыновьях «доброго царя» хана Джанибека. За этой «апостольской» цифрой вставала отнюдь не «апостольская» история о жестокой резне между братьями.
И без того сложную династическую ситуацию в Литве усугубляло наличие боковых линий — братьев Ольгерда и их сыновей. Из них наибольшую опасность для Ягайло представляли воинственный Кейстут Гедиминович (фактический соправитель Ольгерда) и его честолюбивый сын Витовт.
В Москве потирали руки в ожидании большой усобицы в Литве. При таком развитии событий можно было на время забыть о литовской угрозе. Более того, Москве следовало ожидать притока литовских «изгоев» — проигравших в борьбе за власть князей и бояр. Развитие событий в Литве показало обоснованность этих ожиданий. По выражению одного летописца, «бысть по нем (Ольгерде. — Н. Б.) оскудение во всем и нестроение и мятеж велий» (42, 25).
«Западный фронт» на время стабилизировался. Но главная опасность по-прежнему угрожала Москве с юга. Там, в неторопливом круговращении скрипучих кибиток, уже собиралась грозная сила, способная превратить в пепел русские города и села.
Поздней весной 1377 года, когда московские полки уже вернулись из похода на булгар, в небе над Москвой появилось грозное знамение.
«Тое же весны месяца априля в 23 день, на память святаго мученика Георгиа, бысть знамение на небеси, оградися луна и бысть от нея луча, акы крест» (43, 118).
Словно начертанный рукой Всевышнего, огненный крест горел на черном бархате весеннего неба, заставляя православных истово креститься и шептать привычные слова «Исусовой молитвы»: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя грешного…»
Неужели доброе мы будем принимать от Бога, а злого не будем принимать?
Война Дмитрия Московского с Ордой началась неудачно. Если не брать в расчет истребление в Нижнем Новгороде татарского посольства в 1375 году, первым сражением этой войны стала проигранная русскими битва на реке Пьяне. Она состоялась 2 августа 1377 года. Горько памятная река Пьяна впадает в Суру (правый приток Волги) неподалеку от устья последней, примерно в 120 верстах к востоку от Нижнего Новгорода.
(Полагают, что река Пьяна получила свое анекдотическое название за чрезвычайную извилистость и прихотливый нрав. Пробежав полторы сотни верст с востока на северо-запад, она — словно позабывший в кружале шапку гуляка — вдруг круто поворачивает и течет еще полторы или две сотни верст в обратном направлении.)
Битва на Пьяне была проиграна русскими главным образом потому, что утратившие бдительность воеводы распустили воинов по соседним деревням, где те изрядно напились. Сами воеводы на досуге занялись охотой и всё тем же пьянством. Внезапно нагрянувший враг истреблял оплошавших ратников до полного изнеможения. По существу, это была не битва, а резня обезумевшего от страха стада овец стаей волков. Так представляет дело нижегородский летописец, и в данном случае у нас нет оснований сомневаться в достоверности его рассказа.
Заметим, что это далеко не единственное сражение, проигранное русскими воеводами по беспечности и «по пьяному делу». Вспомним хотя бы сражение русских с татарами под Суздалем в июле 1445 года. Пировавшие до глубокой ночи московские воины и воеводы под утро спали непробудным сном. В этот глухой час на русский лагерь и нагрянули незаметно подкравшиеся татары. В результате московское войско было разбито, а сам великий князь Василий Васильевич (внук Дмитрия Московского) попал в плен к степнякам…
Дмитрий Московский не участвовал в битве на Пьяне и не нес личной ответственности за ее исход. Однако он не мог не чувствовать и своей доли вины. Разгром на Пьяне — это и провал московской разведки, не сумевшей разузнать замысел татар из Мамаевой Орды, и позор великокняжеских воевод, проявивших пагубную беспечность. Сказалась и слабость московской дипломатии, не сумевшей обеспечить лояльность мордовских князей, тайными тропами направивших татар к русскому лагерю.
Отдельный счет за это поражение Дмитрий Московский мог выставить своему тестю Дмитрию Суздальскому и его столь же деятельным, сколь и бездарным сыновьям. События разворачивались в их владениях, под их личным руководством — и они несли за всё случившееся прямую ответственность. Однако 26-летний московский князь был уже достаточно опытным правителем, чтобы понимать: суздальская семья не подлежит перевоспитанию. Взаимные упреки могли только ухудшить ситуацию и привести к распаду московско-суздальского дуумвирата.
Искусство управлять людьми — великое искусство. В Средние века оно передавалось правителями из уст в уста, от отца к сыну. Рано лишившись отца и не желая брать уроки власти у своих придворных (за исключением, быть может, митрополита Алексея), Дмитрий Московский много читал (или слушал чтение) и размышлял о прочитанном. Подлинным учителем княжеского ремесла стал для него безымянный автор «Слова о полку Игореве».
Выходец из высшей аристократии (по мнению академика Б. А. Рыбакова — киевский боярин Петр Бориславич), автор «Слова» хорошо знал не только лицевую сторону, но и изнанку княжеской жизни. Он не питал иллюзий относительно нравственных и деловых качеств современных ему князей. Но при этом автор «Слова» обладал большой житейской мудростью. Он понимал, что люди таковы, каковы они есть, и других, более совершенных, взять неоткуда. В каждом человеке заложена и склонность к добру, и склонность к злу. Долг правителя — способствовать развитию первой и препятствовать развитию второй. За исполнение этого долга с него спросится в потомстве и на Страшном суде.
Автор «Слова» учил, но не поучал. Он учил своих читателей (и в первую очередь — власть имущих) умению отличать главное от второстепенного. Каждый человек в той или иной мере не чужд эгоизма. Но бывают ситуации, когда эгоизм индивидуальный должен уступить место эгоизму высшего порядка — заботе о благополучии своей общности (семьи, рода, общины, села, города, народа, государства). Эгоизм индивидуальный разобщает людей, а эгоизм коллективный — соединяет. Следует чаще напоминать людям о том, что они принадлежат к одной общности. Это помогает правителю достичь цели. Эта цель — мир и благополучие, всеобщее выживание, надежная защита Русской земли от внешних врагов.
Автор «Слова» знал, что из двух средств воздействия на человека — хулы и похвалы — предпочтение надо отдать похвале. Но делать это следует тонко, не впадая в лицемерие и явную ложь. Рассказывая о злополучном походе князя Игоря на половцев, о разгроме русского войска и пленении его предводителя, о тяжелых последствиях этой авантюры для русских земель, — автор «Слова» не искал виновных, не требовал их наказания. Он говорил не о том, что разъединяло князей (алчность одних, глупость других, безответственность третьих), а о том, что их объединяло (высокие понятия о чести, личная храбрость, общие предки и славное прошлое).
Он призывал сплотиться против общего врага и впредь не повторять губительных ошибок.
Таковы были уроки «Слова», которое — судя по его поступкам — Дмитрий Московский имел своей настольной книгой. Заметим, что отзвуки «Слова» явственно слышны не только в «Задонщине», но и в «Слове о житии и о преставлении великого князя Дмитрия Ивановича, царя Русского».
А теперь обратимся к событиям жаркого августа 1377 года.
О них мы узнаём только из письменных источников. А потому — несколько слов на эту тему. «Повесть о побоище иже на Пиане» в Рогожском летописце имеет значительные утраты. Поэтому мы восполним ее параллельным текстом Симеоновской летописи. Оба текста восходят к одному источнику — Общерусскому своду начала XV века («Своду 1408 года», «Своду митрополита Киприана»). Этот свод вобрал в себя целый ряд местных летописных традиций, в том числе и нижегородскую (243, 177). Многочисленные бытовые подробности свидетельствуют о том, что в основе повести лежит рассказ нижегородца, очевидца событий. Стилистическая цельность рассказа о событиях 1377 года, четкая нравоучительная тенденция позволяют думать, что это был незаурядный книжник из круга архиепископа Дионисия Суздальского.
«Того же лета перебежа из Синие Орды (современный Казахстан и Западная Сибирь. — Н. Б.) за Волгу некоторый царевич, именем Арапша, и въсхоте ити ратью к Новугороду к Нижнему. Князь же Дмитреи Костянтинович посла весть къ зятю своему къ князю великому Дмитрею Ивановичю. Князь же великии Дмитреи събрав воя многы и прииде ратью к Новугороду к Нижнему въ силе тяжце. И не бысть вести про царевича Арапшу и възвратися (князь Дмитрий. — Н. Б.) на Москву, а посла на них воеводы своя, а с ними рать володимерскую, переяславскую, юрьевскую, муромскую, ярославскую. А князь Дмитреи Суждальскыи посла сына своего князя Ивана, да князя Семена Михаиловича, а с ними воеводы и воя многы, и бысть рать велика зело. И поидоша за реку за Пиану, и прииде к ним весть, поведа им царевичя Арапшю на Волчьи воде. Они же ополошишася (утратили осторожность. — Н. Б.) и небрежением хожаху, доспехи своя на телеги своя въскладаху, а инии в сумы (переметные сумы лошадей. — Н. Б.), а иных сулици (дротики. — Н. Б.) еще не насажены бяху, а щиты и копья не приготовлены, а ездять порты своя с плеч спущав, а петли розстегав, аки роспрели: бяше бо им варно (жарко. — Н. Б.), бе бо в то время знойно. А где наехаху в зажитьи мед или пиво, и испиваху до пьяна без меры, и ездять пьяни, по истинне за Пьяною пьяни, а старейшины их или князи их или бояре стареишиа, велможи или воеводы, те все поехаша ловы деюще, утеху си творяще, мнящеся, аки дома. А в то время погании князи мордовьстии подведоша втаю рать татарскую из Мамаевы орды на князей наших, а князем нашим не ведущим, и про то им вести не было, и доидоша наши Пару (неясно в тексте. — Н. Б.), абие (тотчас. — Н. Б.) погании борзо разделишася на 5 полков и внезапу из невести (неизвестности. — Н. Б.) удариша на нашу рать в тыл, бьюще и колюще и секуще без вести. Наши же не успеша ничтоже, что бы им сътворити, побегоша к реце ко Пьяне, а татарове после, бьюще, и ту убиша князя Семена Михаиловичя и множество бояр. Князь же Иван Дмитреевич прибегоша в оторопе (испуге. — Н. Б.) къ реце ко Пьяне, гоним напрасно (внезапно. — Н. Б.), и вержеся на коне в реку и ту утопе, и с ним истопоша в реце множество бояр и слуг, и народа безчислено. Сиа же злоба съдеяся месяца августа в 2 день, на память святого мученика Стефана, в неделю, в 6 час дне от полудне. Татарове же, одолевше христианом, и сташа на костех, полон весь и грабеж оставиша ту, а сами поидоша к Новугороду к Нижнему изгоном без вести» (45, 118).
Побоище на реке Пьяне представлено нижегородским летописцем с яркими бытовыми подробностями. Он рисует картину всеобщего пьянства и распущенности, но при этом не называет по именам виновников этого позора — московских и нижегородских воевод. Исключение составляют два погибших на Пьяне предводителя войск — княжич Иван Дмитриевич Суздальский и неизвестный по другим источникам князь Семен Михайлович. Но, как говорили в древней Руси, «мертвые срама не имут».
Центральное место в повествовании занимает нравственно-учительная тема — осуждение «небрежения», то есть самоуверенности, надежды на «авось», проявленной воеводами. Пагубные последствия этого «небрежения» обнаружились как сразу (гибель войска и его предводителя князя Ивана Дмитриевича Суздальского), так и позже (разгром татарами Нижнего Новгорода).
Эти упреки нижегородского книжника являются традиционными для древнерусской литературы и восходят к основным постулатам христианской этики. Те же рассуждения о пагубности «небрежения» и пользе бдительности находим в «Поучении» Владимира Мономаха. Среди полезных советов, которые он давал своим детям, есть и такие:
«На войну вышед, не ленитеся, не зрите на воеводы; ни питью, ни еденью не лагодите, ни спанью; и стороже сами наряживайте, и ночь, отвсюду нарядивше около вой, тоже лязите, а рано встанете; а оружья не снимайте с себе вборзе, не розглядавше ленощами, внезапу бо человек погыбаеть» (23, 400).
(Уместно вспомнить, что единственный сохранившийся экземпляр «Поучения» Владимира Мономаха находится в Лаврентьевской летописи, написанной в Нижнем Новгороде в январе-марте 1377 года по заказу князя Дмитрия Суздальского. Знал ли беспечный суздальский князь наставления своего великого предка? Безусловно, знал. Но, увы! Сколько хороших советов дают нам старые книги — и как редко мы прислушиваемся к ним. Последуй Дмитрий Суздальский и его утонувший в реке Пьяне сын Иван наставлениям Мономаха — и судьба Нижнего Новгорода была бы не столь трагична…)
Рассказ о битве на Пьяне был благодатным материалом для литературных упражнений на традиционную тему «гордости» и «смирения». Московские летописцы первой половины XVI столетия не преминули воспользоваться им. В Никоновской летописи находим пространную литературную обработку этой истории в духе христианского нравоучения о пагубной гордыне (42, 27). Однако при всей риторической окрашенности этой переработки она, по существу, ничего не прибавляет к первоначальному рассказу нижегородского книжника — современника событий.
Летописи не позволяют сколько-нибудь точно локализовать место битвы на реке Пьяне. А между тем это не праздный вопрос. Внимательное чтение «Повести» позволяет заметить, что помимо «небрежения» воевод автор хорошо представляет и реальную картину боя. На это указывает и упомянутая им вполне реальная деталь: татары напали на русских с тыла, откуда те не ожидали удара. Русские в смятении бросились бежать в противоположную сторону — к реке Пьяне. При поспешной переправе через реку многие погибли. Отсюда следует, что русское войско находилось на северном, обрывистом берегу реки Пьяны и в случае прямого нападения татар (и их общей переправы через реку) имело некоторый запас времени для сбора полков. Это обстоятельство ослабило бдительность воевод.
Понимая, что прямой удар на русские полки (с переправой через Пьяну) ставит их в невыгодное положение, татары предприняли обходной маневр. Для быстроты передвижения по указанным мордовскими князьями узким лесным дорогам они разделили свои силы на пять отрядов, которые, обойдя Пьяну с запада, просочились в тыл русскому войску, прижав его к реке и отрезав ему путь к отступлению в сторону Нижнего Новгорода. Спасаясь от татар, русские воины бежали к реке и там находили свою погибель.
Покончив с русскими полками, татары, не теряя времени, устремились к Нижнему. Самый короткий путь туда пролегал вдоль реки Кудьмы. Так, вероятно, и помчались степняки. Быстрота передвижения всегда была отличительной особенностью татарской конницы.
По обыкновению летописец не сообщает о политической подоплеке событий. Кто направил загадочного пришельца из Синей Орды «царевича» Арапшу (Арабшаха) на Нижний Новгород? Откуда взялись воины Мамая в далеких от владений бекляри-бека мордовских лесах? В качестве ответа на первый вопрос исследователи предлагают «многоэтажную» гипотезу, согласно которой Арапшу направил на Русь правивший тогда в Сарае хан Каганбек (265, 84). Русские князья будто бы признали Каганбека «царем», пошли по его приказу войной на Булгар, но действовали при этом весьма самостоятельно. «За это в следующем, 1377 г. Каганбек вознамерился наказать слишком самоуверенных вассалов и направил против них своего двоюродного брата Арабшаха» (265, 84). Но прежде чем он успел это сделать, русских «наказал» приглашенный мордовскими князьями отряд из орды Мамая.
Со времен Чингисхана основой успехов монгольского войска была железная дисциплина. Приказы командира выполнялись беспрекословно. За их нарушение виновного ожидала скорая и жестокая казнь. Богатая добыча, доставшаяся степнякам после разгрома русского войска, не превратила мамаевых татар в толпу мародеров. По первому сигналу трубы они выстроились в боевые порядки и приготовились следовать за своими предводителями. Победа на Пьяне открывала степнякам новые перспективы. Оставив под небольшой охраной на поле боя трофеи и пленных, косматые всадники устремились к Нижнему Новгороду. В воскресенье, 2 августа 1377 года, татары разгромили русских на Пьяне, а уже в среду, 5 августа, они «изгоном без вести» нагрянули в Нижний Новгород, преодолев за пару дней полторы сотни верст.
Для Дмитрия Суздальского, находившегося тогда в Нижнем Новгороде, появление татар стало полной неожиданностью. А между тем отсутствие связи с войском в течение трех дней должно было насторожить князя. Но теперь, когда татары уже врывались в распахнутые ворота города, положение могла спасти только героическая воля, безумная и победоносная храбрость наподобие той, что проявлял Ричард Львиное Сердце под стенами захваченной сарацинами Яффы. Однако Дмитрий Суздальский менее чем кто либо другой мог выступить в роли нового Ричарда. Правление этого вялого и переменчивого правителя было подлинным наказанием для его подданных. К лету 1377 года Дмитрий Суздальский имел за плечами около пятидесяти четырех прожитых лет, и при этом — ни одной яркой победы, ни одного доведенного до конца смелого предприятия. Памятником его переменчивости стала начатая, но так и недостроенная каменная крепость в Нижнем Новгороде. А как она могла бы послужить городу в этот страшный день — 5 августа 1377 года!
Рядом со своим московским зятем Дмитрий Суздальский чувствовал приливы отваги. Но теперь зять был далеко, а татары — совсем рядом, под самыми окнами княжеского дворца. И мужество окончательно покинуло старого князя. В чем был, он выбежал на крыльцо, вскочил на первого попавшегося коня и помчался прочь из охваченной паникой столицы.
Рассказывая о трагедии родного города, нижегородский летописец (вероятно, автор «Повести о побоище на Пьяне») не осуждает своего князя. Он почти оправдывает его, но на дне этого оправдания заметен осадок презрения.
«Князю же Дмитрию Костянтиновичю не бысть силы стати противу их на бои, но побежа в Суждаль, а люди горожане новогородстии разбежашася в судех в верх по Волзе к Городцу. Татарове… останочных людей горожан избиша, а град весь и церкви и монастыри пожгоша, и сгорело церквей в граде 32. Отидоша же погании от града в пятницу иноплеменници волости новогородскыя воюючи, а села жгучи и множьство людей посекоша, а жены и дети и девици в полон без числа поведоша» (43, 119).
Автор «Повести о побоище на Пьяне» последовательно развивает библейскую тему «преступления и наказания». «Небрежение» воевод влечет за собой не только разгром войска, но и трагедию всего города, гибель или плен многих тысяч русских людей.
Сотворив свое злое дело, татары из Мамаевой Орды ушли, уводя в степи бесконечные вереницы рыдающих пленных. Но бедствия Нижегородской земли на этом не закончились. Вскоре за своей добычей явился тот самый «царевич Арапша», которого тщетно ожидали на Пьяне русские воеводы. «Того же лета пришед прежереченыи царевич Арапша и пограби за-Сурие и огнем пожьже» (43, 119).
На этот раз набег Арапши ограничился Засурьем — самой дальней и, очевидно, единственной уцелевшей от Мамаевых татар восточной областью Нижегородской земли.
Не выходите в поле и не ходите по дороге, ибо меч неприятелей, ужас со всех сторон.
На пепелище Нижнего Новгорода рыдали простолюдины, и стояли молча, повесив головы, гордые Рюриковичи — суздальские князья. Впрочем, их поведение в эти страшные дни требует особого разговора…
Отец семейства князь Дмитрий Константинович, «проспавший» битву на Пьяне, постыдно бросивший свой город на расправу татарам, затаился в Суздале. Вероятно, первое время он просто боялся показаться на глаза уцелевшим после татарского погрома нижегородцам.
Вместо Дмитрия Константиновича в разоренный Нижний Новгород отправился его старший сын — Василий Кирдяпа. К нему у горожан тоже были большие претензии. Ведь именно он руководил избиением татарского посольства и его главы Сарайки в 1375 году. За эту расправу и приходилось теперь нижегородцам расплачиваться по самой высокой цене…
Впрочем, люди понимали простую истину: как бы ни был плох князь, но без князя — руководителя, судьи, попечителя — еще хуже. Особенно нужен был его властный голос в моменты всеобщего уныния и смятения. Вопрос о том, кто именно должен выступить в этой роли, не допускал особых разногласий. Дмитрий Суздальский слишком скомпрометировал себя позорным бегством. Нижегородцам нужно было хотя бы на время забыть о нем. И потому место отца на некоторое время занял старший сын.
Как и его отец, Василий Кирдяпа был довольно заурядной личностью. В былые времена его могло ждать горькое изгнание. Но времена, когда городские общины приглашали и прогоняли Рюриковичей по собственному усмотрению, давно миновали. Теперь князья полностью подчинили себе города Северо-Восточной Руси и распоряжались здесь и как несменяемые правители уделов, и в качестве ханских порученцев.
Разоренный и сожженный татарами Нижний Новгород являл собою жуткое зрелище. Смерть каждого человека — это гибель целого мира. И всё же исторические события обретают реальный масштаб только благодаря некоторой сравнительной статистике. Источники не сообщают хотя бы примерное число жертв татарского набега. (Известно, что русские летописи вообще не склонны к точным подсчетам человеческих потерь.) Поэтому точкой отсчета может служить лишь указанное летописцем точное число сгоревших церквей — 32 (43, 119). Речь идет, конечно, о небольших деревянных церквах, которые строились не только в силу религиозной потребности населения, но и как своего рода «клубы» — места дружеского и делового общения жителей одной улицы, ремесленников одной специальности, членов одного знатного рода.
Заметим, что, рассказывая о больших городских пожарах, летописец, как правило, называет точную цифру сгоревших церквей. Причина этого странного на первый взгляд педантизма состоит, по-видимому, в том, что пожар рассматривали как одно из проявлений «гнева Божьего».
(Один новгородский летописец XV столетия, сообщив о пожаре в Антониевом монастыре, удивляется силе Божьего гнева: «Пречистый Владыка и благодатная Богородица не пощадиша храмов своих» (44, 219). И объясняет его сокровенную причину: «Сей пожар бысть… от нашего небрежения и согрешения». Привыкший подбирать ко всему случающемуся цитату из Священного Писания, летописец и в рассуждении о городском пожаре остается верен себе. «Инде (где-то. — Н. Б.) Писанье глаголеть: напоил ны вина умиленью и преложил еси именье их огню, и не пощаде от смерти душа их» (44, 219). Этот вольный пересказ двух или трех мест Библии (Суд. 1, 8; Пс. 59, 5), посвященных наказанию грешников, содержит всю концепцию пожара как одного из проявлений Божьего гнева.)
Силу этого гнева уместно было определять в соответствующих «единицах измерения». Поэтому количество сгоревших церквей подсчитывали весьма скрупулезно.
Итак, 2 августа 1377 года в Нижнем Новгороде при всеобщем пожаре, вызванном татарским набегом, сгорело 32 церкви. Для сравнения приведем аналогичные данные по другим древнерусским городам. В июне 1413 года сгорела вся Тверь, причем огнем было уничтожено 20 церквей (44, 486). Тем же летом большой пожар в Костроме уничтожил 30 церквей (44, 486). 23 мая 1492 года «згоре град Володимерь весь и с посады… А всех церквей згорело в граде девять, а на посаде тринатцать» (45, 274). В том же 1492 году пожар испепелил и весь Углич. В огне погибло «дворов болши пятисот, а церквей згоре пятнатцать» (45, 274).
Для полноты картины можно привести и более поздние сведения о Нижнем Новгороде. Согласно переписи 1621/22 года, в городе насчитывалось 1300 дворов, в которых проживало около 5 тысяч жителей. Их религиозные и общественные нужды обеспечивали два каменных собора, 23 деревянные церкви и пять монастырей (119, 67). Заметим, что перепись учитывала только податное население мужского пола. Соответственно, число жителей возрастает в два с лишним раза. Но и при этом численность населения одного из крупнейших городов России, не опустошенного поляками в Смутное время, не превысит 10–15 тысяч человек. При такой численности населения город скорее напоминал большое село или современный «поселок городского типа», где половина жителей знает друг друга в лицо. Военный потенциал такого городка даже при всеобщей мобилизации составлял не более 2–3 тысяч ополченцев или нескольких сотен профессиональных воинов.
Всё это позволяет думать, что в момент набега Арапши население Нижнего Новгорода составляло не более 5–7 тысяч жителей.
Запомним эти подсчеты. О них полезно будет вспомнить и при выявлении истинных масштабов других заметных событий XIV столетия. На фоне многотысячных и даже многомиллионных трагедий новейшей истории летописные бедствия кажутся мелкими и незначительными. Но нет нужды доказывать, что от уменьшения числа участников трагедии сила пережитого ими потрясения не меняется.
Нижний Новгород, словно феникс из пепла, быстро возродился после набега Арапши. По Волге и Оке можно было быстро сплавить большое количество строевого леса. Нашлись и средства для оплаты строительных работ. Этому способствовало уникальное местоположение Нижнего Новгорода. Город был «своеобразными торговыми воротами Руси XIV–XV вв., через которые шел главный путь торговых связей с другими странами» (286, 69). Нижегородцы имели торговые связи и доверие по кредиту по всей Руси.
Помимо забот о восстановлении города Василий Кирдяпа должен был решить одну тяжелую и сложную задачу: найти среди тел погибших своего утонувшего в реке Пьяне младшего брата Ивана, принести его в Нижний Новгород и подобающим образом предать погребению. Многие из оставшихся в живых нижегородцев отправились тогда на Пьяну, чтобы найти тела своих родных и близких и предать их земле. Страшная картина открывалась перед живыми на поле мертвых. Пролежавшие две недели под августовским солнцем трупы источали невыносимое зловоние. Обмелевшая за лето река Пьяна была заполнена распухшими телами людей и лошадей.
Возможно, не желая лично вдыхать этот смрад, а также брать на себя ответственность за сомнительные результаты поисков тела младшего брата, Василий Кирдяпа отправил на Пьяну своих порученцев, а сам остался в Нижнем Новгороде. Посланцы справились с поставленной задачей. Тело княжича Ивана было найдено в реке и — вероятно, в засмоленной дубовой колоде — привезено в столицу княжества. Печальное шествие вступило в город в воскресенье 23 августа. В этот же день тело Ивана было предано земле в княжеской усыпальнице — белокаменном Спасо-Преображенском соборе, «во притворе на правой стороне» (43, 120).
Присутствовал ли на похоронах сына князь Дмитрий Суздальский — летописи не сообщают…
История бесписьменных народов состоит преимущественно из белых пятен. Как жил и что пережил в XIV столетии мордовский народ — практически неизвестно. А между тем это один из древнейших автохтонных народов Европейской России. История мордвы — словно глубокий колодец в прошлое. Об этом народе знают византийские авторы X века. И это еще не дно «колодца». Возможно, именно мордву упоминает в своем сочинении готский историк Иордан (IV век н. э.).
Укрывшись в своих дремучих лесах между Сурой, Алатырем и Мокшей, мордва никому не мешала и ни на что не претендовала. Она молилась своим языческим богам, промышляла охотой и рыбалкой, растила хлеб на солнечных полянах и торговала редкими мехами, которые добывала в лесных дебрях.
Не знаем, кому и как платила дань мирная лесная мордва. Но примечательно, что ее до поры до времени не трогали сильные соседи — русские (с севера и запада), волжские болгары (с востока) и татары Золотой Орды (с юга). Кажется, им всем было выгодно иметь рядом своего рода «буферное государство» — мордву.
Ханы Золотой Орды сохранили у мордвы местных родовых князьков, обложив их данью, но при этом запретив русским князьям и волжским болгарам вторгаться в мордовские земли.
Положение изменилось с началом «великой замятни» в Орде. Пользуясь безвластием или, скорее, многовластием в степях, нижегородские князья не только стали наносить удары по Волжской Булгарии, но и двинулись на юг, спускаясь по правому берегу Волги и ее притокам в мордовские земли. Механизм этой ползучей экспансии показывает Нижегородский летописец — памятник довольно поздний, но по ряду причин вызывающий доверие историков. Там среди разрозненных записей со сбивчивой хронологией содержится история про богатого нижегородского купца Тарасия Петрова, задумавшего воспользоваться благоприятными обстоятельствами и стать крупным землевладельцем.
(Заметим, что и в более поздние времена заветной мечтой русского купца было получить дворянство и стать землевладельцем-помещиком. Только в этом случае он мог иметь высокий социальный статус и обеспеченное будущее для себя и своих потомков.)
Итак, читаем уникальное известие Нижегородского летописца под 6879 годом от Сотворения мира (1371 годом от Рождества Христова).
«В то же время был в Нижнем Нове граде гость Тарасий Петров сын. Больше его из гостей не было. Откупал он полону множество своею казною всяких чинов людей. И купил он себе вотчину у великаго князя за Кудмою, на речке на Судовике шесть сел: село Садово, а в нем церковь Бориса и Глеба. Да Хреновское. Да Запредное. Да Залябьейково. Да Мухарки. А как запустел от татар тот уезд, и гость Тарасий съехал к Москве из Нижнего» (119, 614).
При всей невнятности этого сообщения, оно чрезвычайно ценно для историка. В нем затрагивается важная и мало доступная исследователям черта тогдашней русской жизни: торговля людьми и связанная с ней борьба «сильных мира сего» за рабочие руки.
Летописи пестрят лаконичными сообщениями о захвате «полона» в ходе княжеской усобицы или нападения «иноплеменников». Эти сообщения историки цитируют часто и охотно. Но, отмечая начало процесса, мы теряем нить его дальнейшего развития. А между тем огромный «полон», который составлял главную добычу татар во время их набегов и карательных экспедиций в русские земли, в значительной своей части возвращался назад путем покупки этих пленных на ордынских рынках состоятельными русскими людьми (купцами, боярами, князьями, иерархами), оказавшимися по разным нуждам в тех краях. Возвращая этих людей на Русь, их благодетель, естественно, распоряжался ими как своими полными холопами. Он пристраивал их в своем хозяйстве к делу, на которое тот или иной пленник был пригоден.
Купец Тарасий Петров увидел свою выгоду в том, чтобы посадить выкупленных им пленных на землю, населив ими села по речке Сундовик — правому притоку Волги. Эта небольшая речка имеет протяженность около 60 километров. Ее устье находится в 70 километрах от Нижнего Новгорода, почти напротив знаменитого своей ярмаркой Макарьева монастыря. Вероятно, купец предполагал отправлять товары из своих вотчин на продажу вниз по Волге. Интерес коммерческий совпадал с политическим. Для Дмитрия Суздальского расширение границ его княжества было выгодно и в военном отношении.
Но все эти планы рухнули после татарских погромов 1377–1378 годов.
Надо полагать, что мордовские князьки за содействие получили от татар свою долю трофеев. Но то ли эта доля оказалась слишком мала, то ли у князьков произошло «головокружение от успехов»… После того как татары исчезли столь же стремительно, как и появились, лесные люди решили предпринять еще один набег на нижегородские земли — на сей раз только собственными силами. Эта алчность обошлась им дорого…
«Тое же осени нечестивии поганыя мордъва, собравшеся без вести и удариша изгоном на уезд, и множьство людей посекоша, а иных полониша и останочныя села пожгоша и отидоша. И стаже их не во мнозе князь Борис Костянтинович у рекы у Пианы, они же окааннии побегоша за реку за Пиану, а осталцевь избиша, а иныя вметаша в реку в Пиану, и истопоша» (43, 120).
Младший брат Дмитрия Суздальского Борис, стольным городом которого был Городец, имел владения в восточной части Нижегородского княжества, по правому берегу Волги и по Суре (201, 228). Объезжая с небольшой свитой свои волости, он и натолкнулся на промышлявшую грабежом русских деревень мордву.
Одно выражение Рогожского летописца можно понять так, что Борис Городецкий был послан пресечь бесчинства мордвы сидевшим в Суздале Дмитрием Константиновичем. Но скорее всего это лишь ритуальный «жест вежливости» летописца по отношению к оплошавшему старому князю. У себя в Городце Борис получал вести о действиях мордвы гораздо раньше, чем Дмитрий Константинович в Суздале. Вероятно, разорению подверглись и его собственные волости по Суре и по Пьяне. Такие вести заставили Бориса немедленно, с одной только свитой, отправиться на место событий.
В отличие от старшего брата Борис Городецкий был прирожденный боец. Недолго думая, он бросился на неприятеля и обратил его в бегство. Однако грабители успели переправиться за Пьяну, где начиналась уже собственно мордовская земля. Вторгаться туда с небольшими силами князь Борис не решился.
Это был хотя и маленький, но всё же реванш за недавний позор на Пьяне. Жажда мести придавала схватке особую ожесточенность. Пленных не брали: одних убивали на месте, других топили в реке, как бы поминая утонувших в ней русских воинов.
Надо полагать, что между русскими князьями — великим князем Владимирским Дмитрием Московским, его тестем Дмитрием Суздальским, а также Борисом Городецким — и мордовскими князьками существовали определенные договоренности о нейтралитете или даже совместных действиях против южных соседей, болгар и татар. Нарушив эти договоренности, мордва навлекла на себя гнев не только суздальско-нижегородского семейства, но и Дмитрия Московского. Разумеется, ему не хотелось гнать московское войско по зимним дорогам в мордовские леса. Однако единство дуумвирата требовало наглядного подтверждения. Впрочем, для Москвы это был вопрос не только тактики, но и стратегии: финно-угорские народы Поволжья и Нижней Оки должны были под страхом суровой кары оставаться союзниками Дмитрия Московского в войне против Орды. Измена требовала сурового наказания.
Зима 1377/78 года выдалась на редкость холодной. «Тое же зимы велми студено было, мразы велици зело» (43, 120). Но именно такое время и было самым подходящим для карательной экспедиции против мордвы. Не имея возможности укрыться в заваленных снегом и скованных морозом лесах, сельские жители становились легкой добычей (или жертвой) карателей.
«Тое же зимы во другие (вторично. — Н. Б.) посла князь Дмитреи Костянтинович брата своего князя Бориса и сына своего князя Семена ратию воевати поганую мордву, а князь Великии Дмитреи Иванович послал же свою рать с ними, воеводу Феодора Андреевича, нарицаемаго Свибла, а с ним рать. И они же шедше взяша землю Мордовьскую и повоеваша всю и села их и погосты их и зимници пограбиша, а самих посекоша, а жены и дети их полониша, и мало тех, кто избыл от руку их, и всю землю их пусту сотвориша и множество живых полонивше и приведоша их в Новгород и казниша их казнию смертною, травиша их псы на леду на Волзе» (43, 120).
В некоторых источниках картина средневековой казни уточняется жуткой подробностью: мордовских пленников сначала волочили по льду, а потом на их окровавленные тела напускали собак (39, 26)…
В литературе высказывалось мнение, что виновником бедствий мордвы был… отнявший сарайский трон у Каганбека царевич Арапша. «По его приказу московские и нижегородские войска совершили карательный рейд против мордовских князей — союзников Мамая» (265, 86). Данное предположение могло бы несколько высветлить неприглядный образ русских князей в этой войне. Но, к сожалению, оно не находит оснований в источниках.
Отрывочные летописные известия о событиях на нижегородском театре московско-ордынской войны не позволяют выстроить четкую хронологическую линейку. Нет ясности и в отношениях между Москвой и Сараем, где правил в это время хан Каганбек, принадлежавший к ветвистому древу потомков Шибана — младшего брата Батыя. Шибаниды издавна враждовали с потомками Батыя, на стороне которых выступал и бекляри-бек Мамай. В этой степной усобице князь Дмитрий Московский поначалу поддерживал дом Батыя. Но после загадочной размолвки («розмирия») с Мамаем в 1374 году он перешел на сторону Шибанидов. При этом Дмитрий ни разу не ездил на поклон к Каганбеку и его преемнику Араб-шаху в Сарай, где к нему относились весьма недоверчиво.
На этом расплывающемся фоне сложно понять мотивацию и последовательность действий зловещего гостя из Синей Орды — «царевича» Араб-шаха, в русском произношении — Арапши. Он был Шибанидом по происхождению, двоюродным братом Каганбека, но при этом действовал вполне самостоятельно. Этот «антигерой» эпохи Куликовской битвы заслуживает особого разговора…
Русские заметили появление на политической сцене нового «царевича» весной 1377 года. Он явился из таинственной Синей Орды, из глубины прикаспийских степей, куда не проникал взгляд даже самого осведомленного летописца. Похоже, что его переселение было отнюдь не добровольным: Арапша, по выражению летописца, «перебежал» из родных степей на правый берег Волги, спасаясь от врагов. Судя по всему, миграция была заранее согласована с Мамаем, который выделил «царевичу» и его орде место на подвластных территориях, но за это потребовал карательных походов в русские земли. Задача была для Арапши не слишком сложной и сулила легкое обогащение. Полководческие таланты «царевича» в сочетании с прирожденной свирепостью делали его идеальным кандидатом на роль карателя.
Лаконичные упоминания об Арапше в Рогожском летописце (Своде начала XV века) дополняет и расцвечивает подробностями (возможно, вымышленными) составленная в 1520-е годы многословная Никоновская летопись:
«Того же лета перебеже из Синие Орды за Волгу некий царевич, именем Арапша, в Мамаеву Орду Воложскую; и бе той царевич Арапша свиреп зело, и ратник велий, и мужествен, и крепок, возрастом же телесным (ростом. — Н. Б.) отнуд мал зело, мужеством же велий, и победи многих, и восхоте ити ратью к Новугороду Нижнему» (42, 27).
Далее следует уже известный читателю рассказ о халатности посланных против Арапши русских воевод, которые, получив вести о том, что маленький «царевич» находится где-то далеко, «на Волчиих водах», утратили бдительность, за что и поплатились. Заметим, что названная летописцем река Волчьи воды, по общему мнению — приток Донца (119, 665). Расстояние от нее до реки Пьяны составляет по прямой около 800 километров. Если бы Арапша действительно был так далеко от места событий воеводы, конечно, не стали бы ожидать его подхода на берегах Пьяны. Вероятно, речь идет об одноименной реке или местности в районе Среднего Поволжья.
Примечательно, что Арапша действительно появился в нижегородских владениях вскоре после битвы на Пьяне и разграбил то, что еще уцелело, — Засурье. «Того же лета Воложскиа Орды пришед прежереченны царевич Арапша и пограби Засурие и огнем пожже и отъиде с полоном в свояси» (42, 28).
Очевидно, Арапша был раздосадован тем, что какой-то отряд Мамаевых татар, воспользовавшись помощью мордовских князей, уже исполнил то, что поручено было ему: разграбил Нижегородское княжество.
В следующем, 6886 (1378) году Никоновская летопись отмечает еще два враждебных действия Арапши по отношению к Руси. Но судя по всему, составитель Никоновской летописи (или ее нижегородского источника) разделил на две годовые статьи (6885 и 6886) события осени 1377 года.
«Тое же осени царевич Арапша Воложскиа Орды изби гостей русских многих и богатство их все взя» (42, 28).
Заметим, что истребление на Волге русских купцов — своевременно осведомлявших своих соотечественников о намерениях татар — было обычным «предисловием» к набегу на русские земли. Так поступил несколько лет спустя и хан Тохтамыш, начиная свой стремительный поход на Москву. Однако у этой свирепой расправы с купцами была и другая сторона: упадок волжской торговли и сокращение таможенных поступлений в ханскую казну. Впрочем, это последнее могло только порадовать Арапшу: сидевший тогда в Сарае хан Каганбек был врагом Мамая, а значит, и самого маленького «царевича».
Истребив русских (в том числе, вероятно, и рязанских) купцов, Арапша «изгоном» (стремительным набегом) двинулся на Рязань. Этот набег застал рязанцев врасплох.
«Тое же осени царевич Арапша приходил на Рязань изгоном и много зла сътвори и возвратися въсвояси» (42, 28). Этот же набег в еще более мрачных красках представлен в так называемой Летописи Авраамки: «В лето 6886… И взяша тотарове Переяславль Рязаньскый, а сам князь Александр (в действительности Олег. — Н. Б.) из рук убежа настрелан (ранен стрелой. — Н. Б.)» (34, 308; 44, 105).
Несколько месяцев кряду Арапша бесчинствовал на юго-восточных окраинах Руси, а затем каким-то образом занял Сарай, где сменил на троне Каганбека (265, 86). О его действиях в 1378–1380 годах ничего не известно.
Уход Арапши с исторической сцены был столь же неожиданным и загадочным, как и его появление. Все карты смешал новый фаворит удачи Тохтамыш. Вот как представляет эту историю современный исследователь истории Золотой Орды:
«Хан Синей Орды (Тохтамыш. — Н. Б.) вторгся в родовые владения Шибанидов и заставил местного правителя Каганбека (бывшего сарайского хана) признать его своим сюзереном. После этого Тохтамыш двинулся в Поволжье и, видимо, в начале 1380 г. оказался под Сараем. Хан Арабшах, к большому сожалению для Мамая, оказался не только талантливым полководцем и суровым правителем, но и трезвомыслящим политиком и понял, что в сложившихся обстоятельствах у него нет шансов сохранить трон. Во-первых, ему постоянно грозила опасность с запада, со стороны Мамая. Во-вторых, войска Синей Орды превосходили сарайскую армию по численности. Наконец, было ясно, что приведенные в покорность силой оружия русские княжества и племена Поволжья отпадут от Сарая при первой же неудаче. И Арабшах принял единственно разумное решение: он добровольно отказался от трона в пользу Токтамыша, который в ответ признал Арабшаха владетелем Улуса Шибана с правом передачи власти по наследству» (265, 92).
После этого Арапша навсегда отбыл в царство неизвестности, из которого и появился.
Вернемся к событиям 1378 года.
Мамай был сильно обеспокоен созданием московско-нижегородского дуумвирата. В этом союзе он прозорливо увидел ядро будущего объединения Северо-Восточной Руси. Для раскола этого союза он планомерно наносил удары по его более слабой составляющей — Суздальско-Нижегородскому княжеству. К лету 1378 года следует отнести помещенное в Рогожском летописце под 6886 годом сообщение о набеге каких-то неизвестно чьих «татар» на Нижний Новгород:
«Того же лета приидоша татарове изгоном к Новугороду Нижнему, а князя в Новегороде несть, а люди ся розбегли, гражане град повергъше побежаша за Волгу, и в то время приеха с Городца князь Дмитреи и виде град взят и посла к татаром, дая окуп з города, они же окупа не взяша, а град пожгоша в самый Боришь день (24 июля, день памяти святых князей Бориса и Глеба. — Н. Б.), а на завътрее от града отидоша и идучи повоеваша Березово поле (волость к востоку от Нижнего Новгорода. — Н. Б.) и уезд весь. Тогды у Святаго Спаса иконы пожгоша и двери выжгоша чюднее, иже беша устроены дивно медию золоченою» (43, 133).
Никоновская летопись сообщает некоторые подробности события. Напавшие на Нижний Новгород татары были «Воложскиа Орды Мамаевы» (42, 42).
Примечательно, что этот набег состоялся незадолго до нашествия посланного Мамаем «царевича» Бегича на рязанские (и далее — московские) земли и битвы на реке Воже 11 августа 1378 года. Отправляя отряд в набег на Нижний Новгород, Мамай хотел запугать суздальских князей, заставить их остаться в своих собственных владениях и не участвовать в назревшем московско-ордынском столкновении.
Наученная горьким опытом трагедии на Пьяне, нижегородская сторожевая служба вовремя заметила приближение татар. Князь Дмитрий Суздальский, находившийся тогда в Нижнем Новгороде, как и год назад, не решился вступить в бой с татарами и предпочел бегство — на сей раз в удельную столицу своего брата Бориса — Городец. Этот город, расположенный на Волге в 50 верстах выше Нижнего Новгорода, был для Дмитрия удобным транзитным пунктом в случае дальнейшего бегства от татар. Горожане последовали его примеру и разбежались кто куда, оставив опустевший город на произвол судьбы.
Но когда первый страх прошел, Дмитрий Суздальский решил напомнить о себе и предпринять какие-то действия. Желая спасти Нижний Новгород от повторного разгрома, он предложил степнякам выкуп. Однако то ли выкуп показался ордынцам слишком малым, то ли они имели строгий наказ Мамая не вести переговоров с русскими, — но это предложение было отклонено. Нижний Новгород и его окрестности вторично были разграблены и выжжены татарами. Главная святыня города — Спасский собор — подверглась полному опустошению. Даже иконостас и медные позолоченные двери были сожжены — безусловно, с назидательной целью.
Предложенный Дмитрием Суздальским выкуп был своего рода «частной сделкой» с нагрянувшими в город татарами. Такая уступка их не устроила. Судя по всему, они требовали выплаты всей суммы ордынского «выхода». Начиная с 1374 года, когда началось «розмирие» русских князей с Мамаем, дань в Мамаеву Орду не выплачивалась. Возможно, задержки дани начались уже в 60-е годы в связи с «замятней великой» в Орде (206, 70). За эти годы накопилась значительная сумма, которую Дмитрий Суздальский при всем желании сразу выложить не мог. Ему оставалось только, затаившись в Суздале, под прикрытием великокняжеского Владимира, ждать исхода московско-ордынского противостояния.
И ждать ему оставалось недолго…
12 февраля 1378 года ушел в лучший мир 85-летний митрополит Алексей. Вместе с митрополитами Петром и Ионой он со временем будет прославлен как один из трех великих святителей — столпов Московского государства.
В судьбе князя Дмитрия Московского митрополит Алексей сыграл важную, но во многом уже непонятную для потомков роль. Своего рода «точкой пересечения» судеб великого князя и святителя стал древний Чудов монастырь — одна из главных святынь Московского Кремля, смятенная с лица земли железной метлой воинствующего материализма. Но ничто не мешает нам хотя бы мысленно перенестись в далекое прошлое и постоять в задумчивости перед вратами знаменитой обители…
В 1365 году митрополит Алексей основал в Московском Кремле монастырь, собор которого был посвящен важному церковному празднику — Чуду архистратига Михаила «иже в Хонех».
«Чудо в Хонех», символизировавшее не только торжество христианства над язычеством, но и вообще неожиданное спасение христианина вмешательством Небесных сил, церковь вспоминала 6 сентября. Вероятно, с этим днем были связаны и какие-то личные воспоминания митрополита Алексея. Обычай предписывал строить храмы в честь святого или праздника «счастливого дня». Святитель соблюдал это обыкновение. Известно, например, что на обратном пути из Константинополя в августе 1355 года Алексей едва не погиб, когда его корабль попал в сильный шторм (124, 182). В минуту крайней опасности святитель дал обет: построить храм в честь того святого или праздника, который будет вспоминаться в день, когда он сойдет на берег. Корабль достиг берега 16 августа, в день празднования знаменитого образа Спаса Нерукотворного. В память об этом несколько лет спустя митрополит основал в Москве Спасо-Андроников монастырь.
Ряд памятных для митрополита Алексея дат можно продолжить путем простых подсчетов. Вступив на берег 16 августа (вероятно, в Каффе), святитель мог добраться до Киева и подготовиться к торжественному восшествию на кафедру примерно за две-три недели. Саму церемонию интронизации епископы и митрополиты обычно совершали в воскресенье, когда свободный от трудов народ стекался в городской кафедральный собор. Именно на этот день недели — воскресенье — и приходилось 6 сентября 1355 года. Взойдя на кафедру в день памяти архангела Михаила, Алексей как бы отдавал себя под покровительство предводителя небесного воинства. Зная властный характер святителя, можно думать, что образ небесного воина был ему особенно близок.
Митрополит не жалел средств для благоустройства Чудова монастыря. Он выстроил там каменный храм и трапезную палату, наполнил монастырскую казну доходами от сел и деревень. При этом Алексей ввел в обители так называемый «общежительный» устав, при котором упразднялась частная собственность и торжествовал принцип формального равенства иноков: одинаковая одежда и обувь, общий стол, непрерывный труд, строгая дисциплина. Точное соблюдение иноками общежительного устава ассоциировалось с понятием «высокого жития».
Приближаясь к концу своего земного пути, Алексей выразил желание быть погребенным не в митрополичьем Успенском соборе, а в Чудовом монастыре. Трудно сказать, какие чувства и мысли заставили его отказаться от посмертного соседства со святым митрополитом Петром и ученым греком Феогностом. Агиограф объясняет дело особым смирением митрополита — необходимым качеством прославляемого святого. Алексей не считал себя достойным занять место рядом с гробницами столь великих мужей.
Житие святителя особо отмечает еще одно необычное пожелание Алексея: быть погребенным не в стенах собора Чудова монастыря, а снаружи, близ алтаря. Это также следовало понимать как проявление крайней скромности святителя: внутри церкви хоронили только самых знатных духовных и светских лиц.
Настал час исполнить последнюю волю покойного. Под стеной собора уже выкопана была глубокая могила. Но здесь в дело вмешался великий князь Дмитрий Иванович. Он приказал похоронить митрополита внутри собора Чудова монастыря, на самом почетном месте — близ алтаря.
«Егда же преставлешеся, заповеда князю великому не подвел е положите себе в церкви, но внеуду церкви за олтарем, тамо указа место и ту повеле положитися конечнаго ради и последняго смиренна. Князь же великии никакоже не сотвори того, не въсхоте положите его кроме церкви, таковаго господина честна святителя, но въ церкви близь олтаря положи его съ многою честию» (43, 124).
В летописи, как и в житии, каждый персонаж говорит и действует в соответствии со своим положением. Такое явление принято называть «литературным этикетом». Святитель проявляет должное смирение перед Богом и людьми, а великий князь — должное почтение святителю.
Однако литературный этикет не был чистой абстракцией. Он не только в известной мере отражал реальность, но и влиял на реальное поведение людей.
Имена митрополита Алексея и князя Дмитрия Ивановича стоят рядом в русской истории. Это были люди одного разбора. Принято считать Дмитрия учеником и воспитанником Алексея. Вероятно, так оно и было. Во всяком случае, Дмитрий в своей политике действовал с той же решительностью, с какой святитель — в своей. Разумеется, они принадлежали к разным поколениям и на многие вещи смотрели по-разному. Случалось, что их воли сталкивались, высекая искры гнева. Самым драматическим из таких случаев была изложенная двумя главами ниже история с небывалым возвышением и загадочной кончиной коломенского священника Митяя…
Иные колесницами, иные конями, а мы именем Господа Бога нашего хвалимся: они поколебались и пали, а мы встали и стоим прямо.
Заросшая тальником речка Вожа теряется среди зеленых полей между Коломной и Рязанью. Автомобильная трасса Москва — Рязань пересекает ее почти незаметно, пугая уток надсадным ревом своих грузовиков. Никаких памятных знаков или исторических надписей здесь нет. А между тем на берегах этой реки 11 августа 1378 года произошло сражение, которое можно по праву назвать «первой станцией» на пути Руси к независимости.
И как тут не вспомнить горестные заметки Пушкина о нашем историческом беспамятстве. «Уважение к минувшему — вот черта, отличающая образованность от дикости; кочующие племена не имеют ни истории, ни дворянства» (273, 292). Или его же хрестоматийное суждение: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие» (273, 166).
Битва на Пьяне и разгром татарами Нижнего Новгорода навсегда отбили у Дмитрия Суздальского всякое желание продолжать «розмирие» с Ордой. Этого и добивался Мамай. Союз двух Дмитриев, а вместе с ним и вся переяславская коалиция приказали долго жить. Теперь Мамай мог приступить к решению главной задачи — усмирению Москвы.
Однако статус нападавшего должен был соответствовать статусу оборонявшегося. Не только «царь» Мамаевой Орды Мухаммад, но и сам Мамай — по формальному положению всего лишь бекляри-бек, то есть первый министр двора молодого «царя», — не опускался до личного участия в походах на Нижний Новгород. «Царю» подобало воевать с «царем», а бекляри-беку — с бекляри-беком. Для наказания взбунтовавшегося вассала посылали одного из «царевичей» или эмира, то есть в русском понимании — удельных князей или бояр-воевод. Со временем этот подход усвоили московские самодержцы, обычно посылавшие в походы своих младших братьев и воевод.
Следуя этому правилу, Мамай летом 1378 года отправил в поход на Рязань и далее на Москву своего порученца — эмира Бегича.
«Того же лета Ординьскыи князь поганый Мамай, собрав воя многы и посла Бегича ратию на князя великаго Дмитрея Ивановича и на всю землю Русскую» (43, 134).
Этими словами начинается летописная «Повесть о битве на реке Воже» в ее старейшем из сохранившихся списков — в составе Рогожского летописца.
В этой фразе каждое слово исполнено глубоким смыслом. И явным образом ощущаются стилистика и патетика «Слова о полку Игореве». Ордынцы идут войной не только на Дмитрия Московского, но и «на всю землю Русскую». «Русская земля» — и как некая лирическая величина, и как политическая идея — сквозной образ «Слова», встречающийся на его страницах не менее пятнадцати раз.
Мамай не случайно назван «ордынским князем», а не «царем». Согласно представлениям русских летописцев, любое современное событие понималось как повторение некой древней «матрицы», библейского прообраза. Власть татар — это «вавилонский плен» Руси, а ордынский хан — перевоплощение «вавилонского царя Навуходоносора». Поскольку Бог велел иудеям до поры до времени повиноваться Навуходоносору, то и повиновение ордынскому хану считалось религиозным долгом русских. При таком понимании восстание против «царя» (как называли русские хана Золотой Орды) было нарушением установленного Богом порядка. Покорность «царю» есть покорность Богу. В этом состояла религиозно-политическая доктрина первых московских князей.
Источники свидетельствуют о том, что в начале XV века при московском княжеском дворе существовали своего рода «партии» — «бояр старейших» и «молодых» (42, 210). Можно полагать, что корни этой «двухпартийной системы» уходят в эпоху Дмитрия Московского. «Старейшие бояре», как и подобает возрасту, были осторожны и недоверчивы. Они призывали хранить заветы отцов и дедов: жить в мире с Ордой, сохранять установленную Иваном Калитой «великую тишину». Свои взгляды они подкрепляли ссылками на библейские примеры и прежде всего — на историю вавилонского плена иудеев.
«Молодые» были дерзкими и самоуверенными. Они говорили, что настало время освободиться от тягостной власти Орды.
Дмитрий понимал, что это различие взглядов — не столько политическое, сколько возрастное. И та и другая партия обладала своей долей истины. Начав войну с Мамаем, Дмитрий пошел навстречу настроениям «молодых». Но искусство верховной власти требовало поддерживать баланс влияния придворных партий на государя. «Старейшие бояре» должны были чувствовать, что князь считается и с их мнением. А потому, начиная «розмирие» с татарами, Дмитрий должен был найти ему религиозное обоснование при помощи всё тех же библейских матриц. Такая работа вскоре была выполнена московскими книжниками. Но жизнь всегда опережала теорию. Кроме того, бедствия Нижнего Новгорода и Рязани заставляли крайне осторожно относиться к идее восстания против власти Орды. И потому на первый случай московские книжники обходились лукавым силлогизмом: Мамай — «князь ордынский», то есть не «царь», а второстепенная фигура. Он — узурпатор, похитивший верховную власть в Орде у ее законных обладателей — потомков Чингисхана. Война с ним — это иное дело, чем война с полновластным легитимным ордынским «царем».
Сторонники сохранения «великой тишины» ссылались на то, что в Мамаевой Орде есть свой «царь» — чингизид хан Мухаммад. И потому война с Мамаем — это война с легитимным «царем». Партия войны указывала на безвластие Мухаммада, его декоративную роль. К этим последним принадлежал и автор «Повести о битве на реке Воже».
Для тех, кто не был знаком с положением дел в Орде и мог думать, что Дмитрий Московский, нарушив заветы отцов и дедов, восстал против власти «царя», автор повести дает особое разъяснение. Рассказ о паническом бегстве татар с поля битвы он завершает следующей картиной:
«Възвратишася съ студом без успеха нечестивии измалтяне, побегоша гоними гневом Божиим, прибегоша в Орду к своему царю, паче же к пославшему Мамаю, понеже царь их, иже в то время имеяху у себе, не владеяше ничим же и не смеаше ничто же сотворити пред Мамаем, но всяко стареишиньство сдръжаше и Мамай и всеми владеаше в Орде» (43, 134).
Автор «Повести» словно оправдывается перед читателем за своего героя, бросившего дерзкий вызов не только могущественной земной силе, Орде, но и небесной силе — Божьей воле, наказавшей Русь за грехи томлением «вавилонского плена». Пройдет несколько лет — и победы над степняками позволят московским книжникам развить эту идею и создать концепцию, согласно которой «царем» будет назван уже не хан, а великий князь Дмитрий Московский. В этом качестве он и сам может требовать повиновения от мелких правителей и на равных разговаривать с любым ордынским или византийским «царем». Но это — дело будущего. А пока, летом 1378 года, Дмитрий ведет свои полки против ордынского эмира Бегича…
Как и в прежних конфликтах со степняками, Дмитрий Московский не стал дожидаться, пока враг постучит в ворота его столицы. Он вышел навстречу Бегичу и, переправившись через Оку в Коломне, двинулся в сторону Рязани. Хотел ли Дмитрий идти защищать Рязань или, как и прежде, предполагал стать живой стеной неподалеку от границы своих владений — это большой вопрос. Судя по всему, развитие событий опередило заранее принятую оборонительную стратегию.
Московское и ордынское войска встретились на берегах речки Вожи. С большой степенью вероятности можно определить и место этой встречи: примерно в 30 километрах к западу от Рязани, у села Глебово-Городище. Здесь в XVI–XVII веках проходил излюбленный степняками путь набегов на русские земли и были устроены крупные оборонительные сооружения (342, 219). Другой исторической приметой служит посвящение церкви села Глебово-Городище празднику Успения Божьей Матери (15 августа). Победа на Воже была одержана 1 августа, и возведенные в ее честь храмы-памятники освящались в честь этого праздника. Основой для такого сближения служила возникшая еще в Киевской Руси идея об особом покровительстве Богородицы Русской земле.
Не знаем, имел ли Бегич приказ Мамая идти на Москву. Более вероятно, что его миссия заключалась только в окончательном опустошении Рязанской земли — всего год назад разоренной набегом Арапши — и тем самым в окончательном отрыве от переяславской коалиции Олега Рязанского. Этого вполне можно было ожидать. Москва обещала своим союзникам помощь в борьбе с татарами, но — своя рубашка ближе к телу! — в последний момент уклонялась от исполнения обещаний, безусловно, Дмитрий Московский искал союза с Олегом Рязанским. Но при этом играл двойную игру, не желая терять своих воинов ради защиты чужих владений. Ни в 1373 году, когда татары громили Рязань, ни осенью 1377 года, когда Арапша взял Рязань и едва не пленил самого князя Олега, никакой помощи от Москвы рязанцы не получили.
А между тем при желании Дмитрий Московский вполне мог подоспеть на помощь союзнику. Если удаленность Нижнего Новгорода (около 400 верст) не позволяла московским полкам быстро прийти на помощь суздальскому князю, то расстояние до Рязани (около 200 верст) конное войско могло походным маршем преодолеть за три-четыре дня. Но был ли Олег Рязанский союзником Москвы? Какую линию он проводил в сложных отношениях с близким ему степным миром? Этого мы не знаем…
(Рязанское летописание дошло до нас в незначительных фрагментах в составе общерусских летописей. О политической линии рязанского князя Олега Ивановича приходится судить лишь по его отдельным поступкам, мотивы которых скрыты от нас. Участвовал ли он в переяславском съезде князей в 1375 году — неизвестно. При всём том Олег, безусловно, был героической личностью, готовой вступить в борьбу с любым врагом. Он не любил ордынцев уже по той причине, что его княжество находилось на границе Руси со Степью и более других страдало от их набегов. В рязанской княжеской семье жива была память о трагедии Старой Рязани. Здесь чтили общего предка — князя-мученика Романа Олеговича, замученного в Орде в 1270 году.)
Выступив навстречу татарам к Рязани, Дмитрий показал, что готов отстаивать не только безопасность своего княжества, но и безопасность своих союзников, всей системы великого княжения Владимирского. Однако в действиях Дмитрия угадывается и некоторая «задняя мысль». Он поставил свое войско на пути ордынцев уже недалеко от границы собственно московских владений. Это был своего рода «сигнал мира». При малейшем желании со стороны Бегича Дмитрий готов был начать мирные переговоры. Но эмир был настроен высокомерно и решительно. Ему нужна была слава победителя Москвы…
Расположившись на берегах Вожи, русские и ордынцы не спешили переправляться через реку. Такова была обычная для того времени тактика. При переправе воины становились удобной мишенью для стрел и дротиков неприятеля. Боевые порядки смешивались и рассыпались. Поэтому противники, стоя у реки, долго выжидали, отыскивая броды и подстерегая чужую оплошность. Нередко это ожидание заканчивалось мирными переговорами или уходом одного из противников без боя. Классическим примером такого рода служит знаменитое полуторамесячное «стояние на Угре» осенью 1480 года.
Но здесь, на Воже, обоим предводителям войск нужна была только победа. В Орде свежа была память об успешных набегах Арапши и его сподвижников на Нижегородское княжество. Русских привыкли считать взбунтовавшимися рабами. На этом фоне неудача Бегича выглядела бы несмываемым позором.
Дмитрий Московский также не имел права на неудачу. Его послужной список оставлял желать лучшего. В нем не было создающих харизму полководца ярких побед и дерзких авантюр. Он не сумел защитить от татар своего главного союзника — Дмитрия Суздальского. Кредит доверия, которым он пользовался в Северо-Восточной Руси благодаря поддержке митрополита Алексея, был на исходе. В этой ситуации победа Бегича означала бы не только окончательный развал переяславской коалиции, но и полную дискредитацию московского князя как лидера и полководца. Гордость Дмитрия Московского, его вера в свою провиденциальную миссию почти не оставляли ему шансов пережить поражение. В этом сражении он должен был либо победить, либо погибнуть.
Известно, что героизм не менее заразителен, чем трусость. Смотревшие на своего князя, слушавшие его напутственную речь перед боем московские воины были охвачены религиозным воодушевлением. Они шли на смерть в этой жизни, чтобы приобщиться райского блаженства в жизни вечной…
Долгое ожидание тяготило эмира Бегича. (Уменьшительное имя Бегичка, которым наделяет его московский книжник, позволяет думать, что он был еще весьма молодым человеком.) Эмир решил добиться успеха стремительной и неожиданной атакой. Она должна была начаться вечером, когда русские, сняв оружие и распоясавшись, будут сидеть за ужином у походных костров. Быстро переправившись через мелкую в этих местах Вожу, степняки обрушатся на русский лагерь стремительной монгольской лавой. Еще до наступления темноты русское войско будет рассеяно и уничтожено…
Бегич знал толк в военном деле. Его замысел — весьма схожий со сценарием удачной для ордынцев битвы на реке Пьяне — был сам по себе неплох. Но русские тоже не забыли побоища на Пьяне. Дмитрий Московский на берегах Вожи действовал чрезвычайно осторожно и предусмотрительно. И московская разведка, и тщательное сторожевое охранение лагеря сделали свое дело. Атака Бегича не застала русских врасплох. Более того. Они словно ждали эмира, выстроившись огромным полукругом.
Лавина степной конницы устремилась на центр русской позиции, где стоял сам великий князь Дмитрий Иванович с дружиной. Это было незабываемое зрелище, заставлявшее трепетать и самое закаленное сердце. В синих сумерках угасающего дня монгольская лава неслась вперед с воем и свистом, словно полчища злобных демонов. Лучшим средством подавить страх, не поддаться панике была встречная атака — всплеск героического безумия.
Сама битва продолжалась недолго. Поняв, что они попали в западню, татары стали торопливо разворачиваться и уходить обратно на правый берег Вожи. Отступление быстро превратилось в паническое бегство.
Автор «Повести о битве на реке Воже» — судя по всему, очевидец сражения — в кратких, но сильных выражениях описывает эту горячую схватку:
«Не по мнозех же днех татарове переехаша на сю (московскую. — Н. Б.) сторону и удариша в кони свои и скочиша вборзе, и нюкнуша гласы своими и поидоша на грунах (на рысях. — Н. Б.) и тькнуша (ударили. — Н. Б.) на наших, и удари на них с одину сторону Тимофеи околничии, а с другую сторону князь Данилеи Проньскы, а князь великии удари в лице. Татарове же в том часе повергоша копиа своя и побегоша за реку за Вожю, а наши после за ними бьючи их, секучи и колючи и убиваша их множьство, а инии в реце истопоша» (43, 134).
Как можно понять из текста повести, переправившись через Вожу, степняки фактически оказались в окружении. На левом фланге их атаковал полк, которым командовал окольничий Тимофей Вельяминов, а на правом — полк князя Даниила Пронского. За спиной у Бегича была река. Самонадеянный эмир загнал свое войско в окружение. Вскоре в рядах татар началась паника. Река наполнилась телами убитых и раненых ордынцев. Русским оставалось только преследовать неприятеля и захватывать добычу. Год назад река Пьяна стала для русских рекой мертвых. Теперь судьба переменилась: рекой мертвых стала для татар Вожа. Для русских она стала рекой живых…
Помимо самого князя Дмитрия героями этого дня были князь Данила Пронский и московский воевода Тимофей Вельяминов. Темная и сбивчивая история рязанского княжеского дома не позволяет сказать многое о первом из них. Князья Пронские составляли боковую линию правящей в Рязани династии. Их удельной столицей был город Пронск на реке Проне — притоке Оки. Постоянно враждуя со старшей линией династии, пронские князья искали поддержки в Москве. В Рязанском княжестве они играли примерно такую же роль, как Кашинские — в Тверском, Городецкие — в Нижегородском, Вяземские — в Смоленском.
Более отчетливо видна фигура Тимофея Вельяминова — представителя московского аристократического рода. Вот что рассказывает о нем историк русского боярства С. Б. Веселовский:
«Тимофей Васильевич, как полагалось младшему в семье, был окольничим. Следует, впрочем, заметить, что в XIV в. у великих князей бывал только один окольничий и что с этим чином были связаны важные обязанности: он был как бы квартирмейстером армии и церемониймейстером великокняжеского двора. В памятном бою с татарами на реке Воже большим воеводой был Дмитрий Александрович Монастырев, а воеводами правой и левой руки были окольничий Тимофей Васильевич и кн. Даниил Пронский. В 1380 г. во время Куликовского боя Тимофей Васильевич стоял на Лопасне, для охраны тыла армии, вышедшей против татар. На первой духовной вел. кн. Дмитрия Тимофей Васильевич подписался окольничим, а во время составления второй духовной он был, по-видимому, уже боярином» (112, 216).
Победа на Воже стоила жизни двум московским воеводам — Дмитрию Александровичу Монастыреву и Назару Даниловичу Кусакову. Потери ордынцев состояли из пяти знатных персон, имена которых летописец перечисляет с явным довольствием. «А се имяна избытых князей: Хазибии, Коверга, Карабалук, Костров, Бегичка» (43, 134). Последний и есть предводитель всего войска эмир Бегич, названный уничижительно — Бегичка.
Кажется, Дмитрий Московский не поверил собственному счастью и принял бегство татар за военную хитрость. Весь вечер, ночь и половину следующего дня русские полки стояли на месте сражения. Только убедившись в действительном бегстве врагов, Дмитрий приказал продвигаться вслед за ними. В опустевшем татарском лагере русским достались всевозможные пожитки, брошенные степняками при поспешном отступлении: «дворы их и шатры их и вежи их (кибитки. — Н. Б.) и юртовища (юрты. — Н. Б.) и алачюгы (палатки. — Н. Б.) и телегы их, а в них товар бещислен» (43, 134).
Медлительность Дмитрия в преследовании татар автор «Повести о битве на реке Воже» настойчиво объясняет поздним часом битвы и сильным туманом на следующее утро. Однако именно это старательное оправдание (как и длинный перечень трофеев) приоткрывает сам факт: татарам удалось избежать полного разгрома и уйти от преследования.
Сообщив о победе московских войск в битве на реке Воже 11 августа 1378 года, Никоновская летопись прибавляет к этой истории загадочное приложение.
«Тогда же на той битве, иже на Воже с Бигичем, изымаша некоего попа Иванова Васильевича тысяцкаго, изо Орды пришедша; бе бо тогда Иван Васильевич тысяцкий во Орде Мамаеве, и много нечто нестроениа бысть; и обретоша у того попа злых лютых зелей мешок, и извопрашавше его и истязавше, послаша в заточение на Лаче-озеро, идеже бе Данило Заточеник» (42, 43).
Прежде чем обсуждать это известие, напомним читателю предысторию вопроса. Иван Васильевич Вельяминов, сын последнего московского тысяцкого Василия Васильевича Вельяминова (но сам отнюдь не тысяцкий), вместе со своим приятелем московским купцом Некоматом Сурожанином жили тогда в Мамаевой Орде и сильно интриговали против московского князя Дмитрия Ивановича. Некоторые исследователи полагают, что поход Бегича на Москву был следствием этих интриг (112, 217).
Далее ясности становится меньше. Личный священник Ивана Вельяминова зачем-то отправился вместе с татарами в этот поход на Москву. Во время сражения или после его окончания он попал в руки московских воинов. Личность этого странного попа, по-видимому, внушила подозрение. А может быть, его просто опознали как человека из окружения беглого боярина. При обыске у попа нашли какие-то сушеные травы или вещества, которые можно было принять за материал для приготовления ядов. Священника допросили с пристрастием, но, кажется, ничего не добились. Свои «лютые зелья» он мог представить и как лекарства.
Дело, конечно, доложили великому князю Дмитрию Ивановичу. Не имея признательных показаний «некоего попа» и прямых доказательств его вины (а может быть, не желая раздражать духовенство казнью священника), Дмитрий велел сослать его далеко на север, на озеро Лаче близ Каргополя. Начитанный летописец не удержался от соблазна блеснуть эрудицией и от себя добавил — «идеже бе Данило Заточеник». Только образованный человек мог знать, что известный писатель начала XIII века Даниил Заточник также был сослан по княжескому приказу на озеро Лаче.
Такова причудливая канва этого внесенного в летопись эпизода. Теперь обратимся к сути вопроса: мог ли этот священник действительно готовить покушение на жизнь Дмитрия Московского?
Средневековая политика гораздо чаще, чем политика нашего времени, пользовалась услугами наемных убийц, отравителей и разного рода предателей. В ней вообще было гораздо больше личного, чем в современной политике.
Насколько реальной была в эпоху ранней Москвы сама идея политического убийства? На первый взгляд история дома Калиты выглядит в этом отношении весьма целомудренной по сравнению с историей ордынских ханов, византийских императоров или итальянских тиранов. Материалы летописей свидетельствуют о том, что жестокие казни, отравления и ослепления случались здесь только как исключение.
Впрочем, нельзя забывать, что московские летописцы рассказывали не только историю одной династии, но и историю одной семьи. Сообщив о давних преступлениях того или иного московского великого князя, летописец тем самым оскорбил бы фамильную честь, бросил тень и на правящего государя. Ответственность потомков за грехи предков — один из постулатов библейской морали. «Отцы ели кислый виноград, а детей на зубах оскомина» (Иер. 31, 29; Иез. 18, 2). При таком подходе самоцензура летописца заставляла его быть весьма осторожным с изображением темных сторон московской политической жизни. Соответственно, и мы, усердные читатели летописей, видим тогдашние княжеские отношения «сквозь розовые очки».
Сняв эти очки, легко убедиться, что в политике всегда и везде господствует принцип целесообразности. И в русской истории встречаются страницы, словно списанные из средневековых итальянских хроник. Мотивация политических убийств проста и универсальна: преступление оправданно, если оно целесообразно, то есть открывает кратчайший путь к цели.
Первым средством решения вопроса всегда был яд. В Орде, где едва ли не каждый второй хан умирал от яда, изготовление «зелья» было возведено на уровень искусства. Выше всего ценились яды замедленного действия, вызывавшие медленное угасание человека. На Руси (как, впрочем, и везде) отравление рассматривалось как тяжкое преступление. Согласно тогдашним законам, наказанием за него была смертная казнь: «Аще коей свободь или раб некоея ради вины дасть зелье кому, и случится от него умерети, мечем казнен будет» (299, 372).
Все знали цену вопроса. Однако соблазн простейшего решения любых затруднений был очень велик и нередко перевешивал риск. Не будем вспоминать отравленные пирожные, которыми Феликс Юсупов угощал Распутина. Обратимся к более близким примерам. От яда умерли соперник Василия Темного Дмитрий Шемяка и первая жена Ивана III Мария Тверская. В конце жизни и сам Иван III опасался есть за одним столом со своей второй женой Софьей Палеолог. Очень похожа на отравление странная смерть сына Ивана III Ивана Молодого. Бояре отравили Елену Глинскую. Иван Грозный отравил Владимира Старицкого и сам — по слухам — стал жертвой яда…
Сначала предоставим слово историку:
«Поражение на Воже стало тяжелым ударом по авторитету Мамая, которого и так уже несколько последних лет преследовали неудачи. Впрочем, нет оснований полагать, что, отправляя войско Бегича на Русь, бекляри-бек „всё поставил на карту“, и разгромленные на Воже войска были его последним резервом. Напротив, в качестве отмщения за поражение на Воже Мамай вскоре совершил новый набег на рязанское княжество, в ходе которого был взят и разорен (в очередной раз!) Переяславль-Рязанский, столица великого князя Олега Ивановича» (265, 87).
По какой-то странной логике — а скорее по соображениям, нам неизвестным — Мамай решил отомстить за поражение на Воже не Дмитрию Московскому, а Олегу Рязанскому. Об участии Олега в войне Дмитрия с Ордой никаких сведений нет. Рязанский князь получал оплеухи за чужие вины. Причины этой аномалии — историческая загадка. Возможно, между Мамаем и Олегом была какая-то личная вражда… Как бы там ни было, но факт остается фактом: многострадальная Рязань осенью 1378 года платила по чужим счетам.
А теперь — слово летописцу.
Узнав о битве на Воже, Мамай «разгневася зело и възъярися злобою».
И далее: «И тое же осени собрав останочную силу свою и совокупив воя многы, поиде ратию в борзе без вести изгоном на Рязаньскую землю. Князь же Олег не приготовился бе и не ста противу их на бои, но выбежали из своея земли, а град свои поверже (бросил. — Н. Б.), и перебежа за Оку. Татарове же пришедши град Переяславль Рязаньскыи взяша и огнем пожгошаи волости и села повоеваша, а люди много посекоша, а иные в полон поведоша и возвратишася во страну свою, много зла сотворивше» (43, 135).
В истории битвы на Воже и последовавших за ней событий много непонятного. Ходил ли сам Мамай на Рязань или от его имени воевали его эмиры? Первое маловероятно. Как отозвалась Москва на этот погром Рязани? Ведь по сути дела Рязань расплачивалась за битву на Воже… И куда мог бежать Олег, переправившись через Оку?
Бегство Олега, бросившего свою столицу на произвол судьбы, на первый взгляд напоминает бегство Дмитрия Суздальского из Нижнего Новгорода после битвы на Пьяне. Но очевидно, что у Олега имелось гораздо больше оснований к бегству, чем у Дмитрия.
Как бы там ни было, но это был уже третий за краткий промежуток времени (осень 1377-го — осень 1378 года) разгром Рязани. Остается только удивляться, что в княжестве всё еще оставалась какая-то жизнь…
После битвы на Воже война Дмитрия Московского с Мамаем вступила в решающую стадию. У каждой стороны было по одной победе и одному поражению. Предстояло третье, решающее столкновение. И ставкой в этой большой игре была не только жизнь самих правителей, но и судьба возглавляемых ими государств.
В народной памяти исторические события удивительным образом переплавляются в былины, сказки, легенды. И отбор материала для этих превращений, и сами превращения — таинственный и сокровенный процесс. По каким признакам народ отличает в своем прошлом важное от второстепенного? Каким образом историческое превращается в поэтическое — «сие тайна великая есть».
Собиратель русских легенд и преданий И. Сахаров рассказывает, что в его время (середина XIX века) в Рязанской земле, в селениях по берегам рек Вожи и Быстрицы, крестьяне верили в то, что в ночь на 11 августа — день битвы на Воже — по соседнему болоту скачет белый конь, который ищет хозяина. Человек, осмелившийся выйти прогуляться в эту ночь, может услышать свист и песни храброй сотни, якобы перебитой здесь Батыем (288, 48)…
Начало всякого дела — размышление, а прежде всякого действия — совет.
Поражение на Воже заставило Мамая весьма серьезно отнестись к военному потенциалу Москвы. Не желая рисковать в будущем решающем сражении, Мамай по примеру Дмитрия Московского стал создавать коалицию. Из сообщений своих разведчиков Дмитрий знал, что бекляри-бек ищет союза с многочисленными сыновьями умершего весной 1377 года великого князя Литовского Ольгерда. Союз литовцев и татар на первый взгляд выглядел абсурдно. Их разделяла череда взаимных оскорблений и ударов. Многим еще памятна была история о том, как Ольгерд пытался заключить союз с ханом Джанибеком против Москвы (1348 год). Тогда могущественная и единая Орда с презрением отвергла это предложение, выдав литовских послов во главе с братом Ольгерда Кориадом Семену Гордому (45, 96). Позднее Ольгерд отомстил ордынцам, отняв у них обширные территории в Подолье и на Киевщине. Но в политике всё решает потребность момента. Теперь Мамаева Орда предлагала литовцам союз против Дмитрия Московского. И наследник Ольгерда великий князь Литовский Ягайло колебался, тщательно взвешивая плюсы и минусы такого альянса…
Политическая ситуация в Литве в эти годы была весьма сложной и напряженной. Вот как характеризует ее современный литовский историк:
«По смерти Ольгерда великим князем Литовским стал его старший сын от второй жены Ягайло. Это означало, что православные сыновья от первой жены Ольгерда были окончательно устранены из ближайшего к правителю круга Гедиминовичей. Желая смягчить возможное неудовольствие, Ягайло письменно подтвердил их право на земельные владения (однако дал это право не всем претендентам). Этот шаг великого князя, раздвигающий рамки соглашения Ольгерда и Кейстута от 1345 г., юридически оформил превращение Литвы в конгломерат разделенных вотчинных владений, но не устранил противоречий между отдельными группами Гедиминовичей — особенно между язычниками и православными» (140, 148).
Размышляя над ходом войны с Ордой, Дмитрий Московский допускал и возможность союза Ягайло с Мамаем, направленного против Москвы. На этом пути литовского князя мог остановить мятеж или заговор его династических соперников — православных князей Ольгердовичей. Учитывая это, Дмитрий Московский радушно принимал в своих владениях литовских князей-изгоев. Они представляли для него большую ценность не только как значительная военная сила, но и как возможные предводители восстания против Ягайло в Литве. В середине 1378 года через Псков и Новгород перебрался в Москву князь Андрей Ольгердович Полоцкий. Не знаем, отчего ему не сиделось в древнем и богатом Полоцке. Но точно известно, что это был доблестный витязь. Он участвовал в битве с татарами на реке Воже. И это было только начало его подвигов на московской службе.
Ко времени приезда Андрея Ольгердовича в Москве уже жил его дальний родственник — воевода Дмитрий Боброк Волынский.
Одной из причин для этих частных переездов была неспособность правителей Литвы удерживать под реальным контролем свои быстро расширявшиеся пространства. Федерация потомков Гедимина напрягала все силы для отпора Тевтонскому ордену, за спиной которого стояло всё ищущее славы и подвигов в войне с язычниками европейское рыцарство. Литве нужны были новые и новые полки, которые создавались главным образом путем набора воинов в завоеванных русских землях. Таким образом, наступление на русские земли становилось неизбежным. Но этот путь таил в себе новые опасности…
«Политика широкой экспансии, принесшая первоначально значительные успехи, одновременно вела к увеличению числа противников Великого княжества Литовского, которое оказывалось вынужденным вести войну сразу на нескольких фронтах. Так, успешное утверждение сына Гедимина Любарта на Волыни привело к длительному конфликту литовских князей с таким сильным правителем, как захвативший Галицкую землю польский король Казимир, опиравшийся на поддержку Венгерского королевства» (333, 30). Равным образом и наступление литовцев на восток создавало им новых врагов — татарских ханов и московских князей.
Северская земля и «верховские княжества» в верхнем течении Оки уже в начале XIV столетия стали полем столкновения литовской и московской экспансии. Пестрая ткань властных отношений в регионе создавалась переплетением трех основных династических нитей. Издавна правившие в Черниговской земле (в ее широком, историческом понимании) потомки Олега «Гориславича» — так именует Олега Святославича Черниговского автор «Слова о полку Игореве» — сохраняли за собой некоторые уделы и претендовали на Брянск, который благодаря своему выгодному географическому положению к концу XIII столетия превратился в главный город Черниговской земли. Одновременно на брянский стол претендовали и смоленские князья, имевшие на это определенные династические права. Каждый из претендентов искал поддержки могущественных сил — Москвы, Литвы или Орды. Полагают, что Иван Калита и его сын Семен в борьбе за Брянск делали ставку на «представителей младшей ветви смоленских князей, владевших уделами на востоке Смоленской земли (вяземско-дорогобужским и ржевским)» (127, 88).
В 1352 году Семен Гордый военной силой подчинил себе Смоленск и Брянск. В ответ Ольгерд совершил поход на эти города осенью 1356 года. Однако до начала 60-х годов XIV века Смоленск и Брянск оставались под сюзеренитетом великого князя Московского. Ну а позднее, втянувшись в борьбу с суздальско-нижегородскими князьями, московское правительство ослабило внимание к юго-западному направлению.
Позиции Москвы в этом регионе ослабляло еще одно обстоятельство. Помимо Рюриковичей брянский стол во второй половине XIV столетия занимали и Гедиминовичи, которых направлял сюда убедившийся в изменчивости местных князей Ольгерд. Однако хронология их вокняжения остается неопределенной.
Занятые войной и политическими интригами, брянские князья не имели досуга для умственных занятий. До нас не дошло ни местных летописей, ни каких-либо оригинальных литературных памятников брянского происхождения. Известия о событиях в Брянске или вокруг него лишь изредка встречаются в памятниках московского и тверского летописания и напоминают яйца кукушки в больших летописных «гнездах».
Углубившись в этот сюжет, историк вскоре замечает и еще одну трудность: часто менявшиеся на брянском столе князья имели привычку менять своих сюзеренов в соответствии с быстро менявшейся политической конъюнктурой.
Итак, история Черниговской земли и ее политического центра Брянского княжества в эпоху Куликовской битвы почти не поддается реконструкции. Прикрывая эту прореху в отечественной истории, мы набрасываем на нее вуаль гипотез.
Ослабевшая Орда уступала литовцам одну позицию за другой. Однако быстро крепнувшее Московское княжество в первой половине 70-х годов XIV века не только остановило наступление литовцев, но и пыталось (правда, без особого успеха) предпринять своего рода «контрнаступление».
В общерусском походе на Тверь в 1375 году участвовали и князья черниговского дома — Роман Михайлович Брянский, Роман Семенович Новосильский, Семен Константинович Оболенский и его брат Иван Тарусский. Судьба этих союзников Москвы весьма поучительна и типична для сравнительно мелких князей той эпохи.
Полагают, что около 1360 года Роман Михайлович (старший из рода черниговских Ольговичей) был посажен на брянский стол Ольгердом, но уже в 1363 году изменил ему и под влиянием митрополита Алексея перешел на сторону Москвы (127, 90).
Узнав об этом, Ольгерд в том же году предпринял карательный поход в Черниговскую землю, конечной целью которого был городок Корчев (или Коршев) на ее восточной окраине. Там, на границе с ордынской степью, бежавший от мести Ольгерда Роман решил переждать плохие времена. Выбор именно Корчева объяснялся личными обстоятельствами: это были родные места жены Романа — княгини Марии Корчевской (127, 90).
В то время как Роман Брянский скитался по степям, на брянском столе Ольгерд посадил своего сына Дмитрия.
Московское правительство было обеспокоено переходом Брянска под власть Ольгерда и спустя некоторое время попыталось исправить положение военной силой. В 1370 году Дмитрий Московский послал войско на Брянск. Рогожский летописец говорит об этом предельно кратко:
«Того же лета князь великии Дмитреи Иванович посылал воевать Брянска» (43, 92).
Можно думать, что с этим «воинством» шел и низложенный Ольгердом князь Роман Брянский.
Поход на Брянск не принес Москве новой славы. Увлекшись мелкими успехами на Верхней Оке — взятием Калуги и Мценска, московские воеводы не сумели даже дойти до главной цели. Задача возвращения Брянска была отложена до лучших времен, а князь Роман Брянский остался в Москве на положении изгнанника.
Попытки москвичей перехватить у Литвы контроль над Брянском стали одной из причин второго нашествия Ольгерда на Москву осенью 1370 года. Учитывая личностный характер тогдашней политики, можно полагать, что Ольгерд, осадив Москву, потребовал выдать изменника Романа Брянского. Однако до этого дело не дошло. Появление в тылу у Ольгерда двух враждебных ратей — серпуховской и рязанской — заставило его уже через неделю снять осаду и уйти восвояси.
Пользуясь покровительством Москвы, Роман Брянский должен был делом доказать свою верность дому Калиты. В составе московских войск он ходил на Тверь в 1375 году. Впрочем, князь-изгой на московской службе не мог содержать большую дружину. Его военный потенциал в тверском походе состоял почти из одного громкого имени.
Дальнейшая судьба перебежчика может быть намечена пунктиром. В начале княжения Василия I (1389–1425) он оставил Москву и вернулся на литовскую службу. За это великий князь Литовский Витовт возвратил ему брянский стол. Более того, в 1401 году Роман был литовским наместником в Смоленске. Там он и погиб «жалостно нужною смертию» (то есть был жестоко казнен) при взятии города войсками смоленского князя Юрия Святославича.
Исторические судьбы Брянска и Смоленска в эту эпоху во многом схожи. Смоленский князь Святослав, прежде верный вассал Ольгерда, участник литовского похода на Москву в 1370 году, также перешел на сторону Москвы и в 1375 году послал свой полк в поход на Тверь. Одновременно Смоленск и Брянск признали своим церковным главой отвергнутого Ольгердом митрополита Алексея (333, 30).
Смоленск оставался под властью союзной Москве местной династии до 1395 года, когда был захвачен Литвой. Борьба за Смоленск продолжалась с переменным успехом еще десять лет и закончилась окончательной победой литовцев в 1405 году. Более века спустя, в 1514 году, Смоленск был взят войсками великого князя Московского Василия III и стал частью Российского государства…
Итак, литовское присутствие в Брянске означало военно-политическое поражение Дмитрия Московского. Судьба Романа Брянского, тщетно уповавшего на покровительство Москвы, заставляла крепко призадуматься всех потенциальных союзников Москвы. На фоне вступавшей в решающую стадию московско-ордынской войны эта тема приобретала особую остроту.
И тогда московские стяги вновь взметнулись над брянскими дорогами…
В начале зимы 1379/80 года Дмитрий Московский направил войско в подвластную литовцам Северскую землю — сквозь заваленные снегом брянские леса.
Примечательно, что во главе полков были поставлены все те, кто имел какое-то отношение к Литве: сын Ольгерда Андрей Полоцкий, двоюродный брат Ольгерда Дмитрий Михайлович (Кориатович) Боброк Волынский и зять Ольгерда Владимир Андреевич Серпуховской. Последний по своему положению второго человека в Московском княжестве должен был осуществлять общее руководство походом и иметь решающий голос на военных совещаниях. Он же должен был от имени великого князя Дмитрия Московского вести переговоры с Дмитрием Ольгердовичем о переходе на московскую службу.
Такой подбор предводителей свидетельствует о том, что целью похода было не столько прочное завоевание Северской Украины, сколько привлечение на сторону Москвы местной знати и князей. Литовские князья под московским стягом (и русский князь с литовской женой) могли доверительно, «по-родственному» склонить местных князей на сторону Дмитрия Московского, своим примером убедить их в преимуществах московской службы.
Летопись сообщает одну деталь похода, которая свидетельствует об особой роли в этой истории князя Владимира Серпуховского. Поход начался в пятницу 9 декабря 1379 года. В этот день церковь вспоминала Зачатие святой Анны — один из главных праздников Богородичного цикла. Согласно легенде, родители Богородицы Иоаким и Анна прожили вместе 50 лет, но не имели детей. За их благочестивую жизнь Всевышний, наконец, проявил к ним свою милость. Посланец небес архангел Гавриил предсказал Анне рождение дочери.
Известно, что средневековая политика тесно переплеталась с религией. Церковный календарь — месяцеслов — был своего рода «кодом», с помощью которого люди читали таинственные послания небес. День для начала любого значимого дела тщательно выбирался и был полон сокровенного смысла. Обычно этот выбор определялся какими-то личными или семейными обстоятельствами. Летописцы редко вдаются в такие подробности. Историкам остается только строить догадки на сей счет. В данном случае примечательно, что за пять лет до литовского похода его предводитель князь Владимир Андреевич построил в Серпухове, в своем любимом Высоцком монастыре храм в честь Зачатия святой Анны. Для основания монастыря в Серпухов по приглашению князя Владимира Андреевича приходил игумен Сергий Радонежский. «Великий старец» указал место для обители и своими руками заложил камень в основание монастырского храма.
«Тъгда в том месте создана бысть церковь въ имя Пресвятыя Богородица честнаго ея Зачатиа, устави же ся таковыи праздник той церкви праздновати месяца декабря в 9 день, Зачатие святыя Анны, егда зачат святую Богородицю» (43, 107).
Безусловно, посвящение монастырского храма определялось не только какими-то датами биографии серпуховского князя, но тем особым пристрастием Ивана Калиты и его потомков к Богородичному культу, которое засвидетельствовано многими произведениями архитектуры, живописи и художественного ремесла. Успенский собор Московского Кремля часто называли «домом Пресвятой Богородицы». Здесь был незримо воздвигнут ее третий — после Киева и Владимира — престол в Русской земле. Мысль о том, что Москва находится под особым покровительством Богородицы, придавала зачастую неприглядной политической практике потомков Ивана Калиты отблеск возвышенного служения.
И всё же присутствовало здесь и личное начало. Приурочив литовский поход к 9 декабря, престольному празднику своего любимого монастыря, 26-летний серпуховской князь как бы поручал себя и свое воинство молитвам иноков серпуховской обители. И небеса услышали их молитвы…
«В сказанном подразумевай и умолчанное», — учил Василий Великий. Летописное известие о зимнем походе 1379/80 года удивительным образом умалчивает о главном: судьбе Брянска. Вот как выглядит эта своеобразная победная реляция в Рогожском летописце.
«Они же (московские воеводы. — Н. Б.) сшедъшеся взяша город Трубческы и Стародуб и ины многы страны и волости и села тяжко плениша, и вси наши вои, русстии полци, цели быша, приидоша в домы своя со многыми гостьми (подарками, гостинцами. — Н. Б.). Князь Трубческыи Дмитрии Олгердович не стал на бои, ни поднял рукы противу князя великаго и не биася, но выиде из града съ княгинею своею и з детми и съ бояры своими и приеха на Москву в ряд к князю великому Дмитрею Ивановичю, бив челом и рядися у него. Князь же великии прия его с честию великою и дасть ему град Переяславль и со всеми его пошлинами» (43, 138).
Во всей этой истории, как ее представляет летописец, есть какая-то недосказанность, какой-то скрытый смысл. Почему ни слова не сказано о Брянске, главном городе края? Почему Дмитрий Ольгердович к приходу московских войск оказался не в столичном Брянске, а в захолустном Трубчевске? Почему весь поход прошел для москвичей без сражений и потерь? Как отнеслись к московским полкам городские общины Брянска, Трубчевска и Стародуба?
Судя по всему, Дмитрий Ольгердович был переведен из Брянска в Трубчевск и Стародуб по распоряжению Ягайло, не вполне доверявшего брату. Оскорбленный таким унижением, Дмитрий Ольгердович тайно снесся с Дмитрием Московским и обговорил условия своего перехода на московскую службу вместе с семьей и двором.
Дмитрий Московский не хотел затевать большую войну с Ягайло, терять воинов и отвлекать силы от южной границы. Напротив. Он искал прочного мира с литовским великим князем. Поэтому московское войско не имело приказа на осаду Брянска. К тому же зимняя осада — дело весьма хлопотное и почти безнадежное. Трубчевск и, вероятно, Стародуб поладили с москвичами, уплатив выкуп — те самые «гостинцы», которые принесли домой московские воины.
Поход в Брянскую землю имел целью демонстрацию московских сил, пополнение казны, а также привлечение на московскую службу князя Дмитрия Ольгердовича и его двора. Занятый бесконечной войной с Тевтонским орденом, Ягайло не сумел предотвратить набег москвичей на юго-восточные окраины своих владений. Впрочем, главные события были впереди. Литовский князь знал о большом походе Мамая на Москву и выразил готовность объединить силы. Так, во всяком случае, утверждали московские летописцы. Но что стояло за этими обещаниями? Литовско-ордынский союз — если он вообще существовал — был крайне хрупким. Между двумя правителями не было и следа доверия. Слишком разными были и сами союзники, и их политические интересы. К тому же и Мамай, и Ягайло хорошо знали, что совместные действия двух разноплеменных армий часто заканчивались неудачей…
Много замыслов в сердце человека, но состоится только определенное Господом.
Среди впечатляющих своим размахом замыслов великого князя Дмитрия Ивановича Московского следует называть и «дело Митяя» — попытку создания самостоятельной Великорусской митрополии. Речь шла ни много ни мало о ликвидации традиционной зависимости Русской церкви от ее матери-Церкви — Константинопольской патриархии. Такого рода планы вынашивали в свое время сильнейшие из князей домонгольской Руси — Ярослав Мудрый, Изяслав Мстиславич (внук Владимира Мономаха), Андрей Боголюбский. И все они потерпели неудачу.
Дмитрий лелеял не менее значительный проект. Однако его исполнение натолкнулось на препятствия, одолеть которые он не сумел. Но сначала обо всем по порядку…
Кончина митрополита Алексея 12 февраля 1378 года поставила князя Дмитрия Ивановича перед выбором: принять в Москве ставленника литовских князей киевского митрополита Киприана (и тем сохранить единство митрополии Киевской и всея Руси) или же избрать собором епископов собственного кандидата на Великорусскую митрополию (и тем фактически признать раскол митрополии Киевской и всея Руси на две самостоятельные митрополии). Первая возможность была решительно отвергнута московским князем. Вторая, в свою очередь, ветвилась на две новые возможности: отправить названного московским князем кандидата для хиротонии (поставления) в Константинополь — или совершить хиротонию собором русских епископов. Последнее фактически означало нарушение канонов, требовавших утверждение епископской хиротонии митрополитом, а митрополичьей — патриархом.
Однако московскому князю Дмитрию Ивановичу второй путь казался предпочтительнее. Он еще при жизни митрополита Алексея нашел «во глубине России» смелого человека, способного, рискнув своей судьбой и даже жизнью, стать первым автокефальным митрополитом…
В середине 70-х годов Дмитрий Московский выдвигает в качестве преемника престарелому Алексею своего духовника (исповедника) и печатника (хранителя княжеской печати) Дмитрия, в монашестве — Михаила. С личностью этого незаурядного человека связано много исторических загадок. Первая из них — его происхождение.
Никоновская летопись сообщает: «Сей убо архимандрит Митяй сын тешиловскаго попа Ивана, иже на реце Оке» (42, 36). Городок Тешилов действительно существовал в ту пору на правом берегу Оки, между Каширой и Коломной (317, 120). Однако в одной из грамот Ивана III он назван «куплей» великого князя Василия Темного (1425–1462) (8, 285). Отсюда можно заключить, что прежде Тешилов принадлежал исконным владельцам этих мест — рязанским князьям. А стало быть, и священники этого городка (позднее — села) имели не коломенское, а рязанское подданство. А между тем о Митяе ясно сказано: «един от коломеньскых попов» (42, 36). Это противоречие поставило в тупик историка Русской церкви Е. Е. Голубинского (124, 226). Однако противоречие легко устранить, зная некоторые черты характера Митяя. Во все времена выдающиеся личности тяготились жизнью в глухой провинции и стремились перебраться туда, где их таланты могли найти достойное применение. Тешилов был, по сути, захолустьем Рязанской земли. К тому же жизнь здесь, на московско-рязанском порубежье, в зоне частых татарских набегов, была полна опасностей. Ближайшим крупным городом была Коломна. Туда и перебрался наш герой.
Благодаря своим достоинствам Митяй не затерялся среди коломенского духовенства. Во время очередного приезда великого князя Дмитрия Ивановича в Коломну он был представлен ко двору. Известно, какой теплый прием оказывали московские князья переезжавшим из других княжеств военным слугам. Это гостеприимство, имевшее вполне корыстную изнанку, в известной мере распространялось и на лиц духовного звания. В ту эпоху священники были главными создателями и проводниками «общественного мнения». Во многом именно они формировали в русском этническом пространстве привлекательный образ Москвы. Москва позиционировала себя как «город мечты», где каждый приезжий найдет свое место и будет иметь перспективы. Учитывая всё это — а также подчиняясь обаянию личности Митяя, — великий князь принялся строить его головокружительную карьеру.
Вторая загадка Митяя — происхождение его похожего на кличку имени.
Зная склонность русских переиначивать и упрощать сложные греческие имена, можно думать, что в разговорной речи «княжеское» имя Дмитрий произносили сокращенно — Митрий (365, 291). Людей низшего звания или детей называли еще проще — Митя.
Недруги нашего Дмитрия (а друзья его мемуаров, к сожалению, не оставили) в своих сочинениях настойчиво именуют его Митяем. По отношению к высокопоставленному лицу духовного звания имя это звучит крайне непочтительно, напоминая о плебейском происхождении княжеского любимца.
Подобно разведке, историческая наука во главу угла ставит вопрос о надежности источников информации. Основной и почти единственный источник наших знаний о церковно-политических замыслах Дмитрия Московского — так называемая «Повесть о Митяе», содержащаяся во многих летописях.
Современные исследователи различают три редакции «Повести о Митяе». Предполагается, что первая редакция возникла в начале 80-х годов XIV века в канцелярии митрополита Киприана путем объединения нескольких разрозненных записей участников событий. Ее автором признаётся «русский летописец, решительный сторонник митрополита Киприана, весьма вероятно, Епифаний Премудрый» (272, 252).
В наиболее близком к оригиналу виде первая редакция дошла до нас в составе Рогожского летописца и Симеоновской летописи. Она имелась также в погибшей Троицкой летописи — общерусском своде конца XIV — начала XV века. Вторая, более поздняя редакция представлена текстом «Повести» в Воскресенской и Типографской летописях и Московском своде конца XV века. От нее «отпочковались» три сокращенных варианта. Третья, обильно расцвеченная риторикой, но содержащая некоторые уникальные подробности, приводится в Никоновской летописи (270, 125).
Предложенная схема — как и все такого рода источниковедческие схемы — оставляет место для вопросов. В нашем рассказе мы будем опираться на древнейший из сохранившихся текстов «Повести» — в Рогожском летописце (40-е годы XV века). Но почтенный возраст самой летописи — увы! — не гарантирует объективности летописца…
Пользуясь позднейшим термином, можно назвать Митяя фаворитом великого князя Дмитрия Ивановича. Институт фаворитизма был необходимым элементом монархического образа правления, психологической потребностью монарха и вместе с тем его «секретным оружием» в борьбе с правящей элитой. Особый расцвет фаворитизма в России по понятным причинам пришелся на XVIII столетие, когда самодержавие превращается в «царство женщин». Но и самые мужественные из русских государей не обходились без любимцев, наперсников, которым можно было поведать самое сокровенное и поручить самое важное.
Все фавориты были по-своему выдающимися людьми. Публично преклоняясь перед самодержцем и позиционируя себя как самые смиренные из его слуг, они на деле оказывали на государя определенное влияние, порой весьма сильное. Не будем поминать всуе последнего Романова и Григория Распутина. Но и без них отечественная история представляет долгий ряд царских фаворитов: Иван Грозный — и Сильвестр, Федор Иоаннович — и Борис Годунов, Алексей Михайлович — и Никон, Петр Великий — и Меншиков… В этом ряду найдут свое место Дмитрий Донской и Митяй. В каждом случае между этими людьми возникали отношения взаимной необходимости и привязанности. Но специфика этих отношений в каждом случае была неповторимой.
Какими были в действительности отношения Дмитрия и Митяя? Полагают, что их знакомство произошло в январе 1366 года, когда 15-летний Дмитрий праздновал в Коломне свою свадьбу с Евдокией Суздальской (306, 430). Митяй мог присутствовать на этих торжествах лишь в качестве священника. Соответственно, ему было тогда не менее тридцати трех лет — канонического возраста для священника. А значит, он был старше великого князя не менее чем на 18 лет. Такая разница в возрасте предрасполагала к отношениям типа учитель — ученик.
(Заметим, что среди упреков, которыми щедро осыпает фаворита автор «Повести о Митяе», нет упрека в слишком юном для иерархических степеней возрасте. Очевидно, возраст Митяя не давал оснований для таких упреков.)
Вступление в брак по понятиям того времени означало совершеннолетие, а стало быть, и полновластие юного правителя. Его естественное желание испробовать на деле обретенное могущество проявлялось прежде всего в смене приближенных: возвышении одних и удалении других. Возвышение Митяя, вероятно, и было проявлением этого вечного закона.
Совпадение имен всегда считалось намеком на некую духовную близость людей. Первоначальный интерес Дмитрия Московского к личности Митяя мог быть усилен и примечательным обстоятельством: совпадением не только имен (Дмитрий), но и отчеств: «Сей убо архимандрит Митяй сын Тешиловскаго попа Ивана…» Таким образом, священника, как и князя, звали Дмитрием Ивановичем. В ту эпоху, полную предчувствий и знамений, такого рода совпадениям придавали большое значение, усматривая в них знаки Божьего промысла.
Митяй, безусловно, выделялся из рядов посредственности как по внешнему виду, так и по своим внутренним достоинствам (231, 236). Летописная «Повесть о Митяе» перечисляет разнообразные достоинства княжеского фаворита. Суммируя данные разных редакций повести, историк А. В. Карташев дал яркий словесный портрет княжеского фаворита:
«Это был плечистый мужчина высокого роста, с красивым лицом, большой окладистой бородой и статными, изящными манерами. Громкий приятный голос вместе с отчетливостью произношения делал его артистом при богослужении, а специальный дар красноречия в связи с исключительно громадной начитанностью и феноменальной памятью — изумительным оратором. Широкие энциклопедические познания в книгах самого разнообразного содержания давали ему возможность и в светском обществе быть очаровательным собеседником. Природный ум стяжал ему авторитет дельца, мудрого советчика во всевозможного рода делах… Нисколько не аскет и большой эстет Михаил, сообразно со своим положением великокняжеского любимца, допускал в своей обстановке вельможную пышность и особенно неравнодушен был к красивой одежде» (171, 323).
И всё же основой глубокой привязанности князя Дмитрия к сыну сельского попа были не его таланты и выдающиеся внешние данные и даже не его начитанность и красноречие, а готовность воспринять и провести в жизнь те смелые идеи, которыми была полна голова юного московского князя.
Именно такой человек, как Митяй — умный, преданный, исполнительный, нужен был юному великому князю на пороге совершеннолетия. Самоутверждение стало для него повседневной потребностью, непрерывной войной с внешним миром. Напомним: в 8 лет он потерял отца, в 15 — мать и брата. До женитьбы над ним постоянно довлела воля наставника — митрополита Алексея. Чтобы не стать мягкой глиной в чужих руках, он должен был научиться властвовать. Иван Грозный в том же возрасте (около пятнадцати лет) и по той же причине начал казнить бояр и полошить Москву своими дикими выходками. Но одновременно он начал исподволь подбирать себе Избранную раду…
Особая тема — отношения Митяя и митрополита Алексея. Как человек умный и обходительный, Митяй, вероятно, делал всё, чтобы понравиться святителю. И надо полагать, он в этом преуспел. Алексей со своей стороны понимал психологическую подоплеку привязанности юного князя Дмитрия к Митяю. Повзрослевший внук Ивана Калиты уже не желал выслушивать наставления престарелого святителя. Через фаворита митрополит мог скорее внушить упрямому юнцу те мысли и действия, которые он считал необходимыми. Вероятно, Митяй умел сглаживать юношеский максимализм Дмитрия. Именно в этом качестве посредника он был полезен и юному князю, и московской знати во главе с митрополитом.
Желая повысить статус Митяя, Дмитрий поручил ему почетную и ответственную должность великокняжеского печатника. Фактически он стал во главе всей московской княжеской канцелярии. Это позволяло ему на законных основаниях присутствовать на дворцовых совещаниях с боярами, приемах и торжествах. Примечательно, что с этой же должности веком ранее взошел на кафедру митрополит Кирилл II — печатник князя Даниила Галицкого.
Подняв Митяя на высокую ступень светской власти, князь позаботился и о его статусе в рамках духовной корпорации. Здесь карьера человека гораздо меньше зависела от его происхождения, нежели в придворном военно-служилом кругу. Коломенский поп стал духовным отцом (исповедником) юного князя Дмитрия.
Митяй быстро понял все выгоды особого положения великокняжеского духовника. Формально оставаясь простым священником, духовник благодаря личной близости с правителем был как бы вне иерархии. Его реальная власть превосходила власть архиереев. Подражая великому князю, на исповедь к нему шли и знатнейшие бояре. Он становился не только живой совестью московской знати, но и хранителем ее семейных тайн.
Давая неоценимые привилегии, эта должность требовала не только умения хранить тайну исповеди, но и незаурядных дипломатических способностей. Чего стоила одна только проблема епитимии — наказания за открытые духовнику на исповеди греховные дела и помышления.
Покаянная дисциплина была своего рода наукой. Ее постулаты были установлены Отцами Церкви. Вот, например, как выглядела молитвенная перспектива раскаявшегося убийцы. «Волею убивший, и потом покаявшийся, двадесять лет да будет без причастия святых Тайн. На сии двадесять лет дастся ему следующее распределение: четыре года должен он плакати, стоя вне дверей молитвенного храма, и прося входящих в оный верных, сотворить о нем молитву, исповедуя при том свое преступление. По четырех летах да будет принят в число слушающих Писания, и с ними да исходит в продолжении пяти лет. Седмь лет с припадающими да молится и да исходит. Четыре лета да стоит токмо с верными, но да не сподобится причастия. По исполнении сих да причастится святых Тайн» (57, 516).
Духовник должен был найти такую форму и меру наказания, которая была бы не слишком легкой, но и не слишком тяжелой для грешника. В первом случае страдал его авторитет как духовного отца, во втором — самолюбие духовного сына. При явном раскаянии грешника — проявлением которого могла быть и щедрая «милостыня» церкви — он имел право смягчить епитимию.
Московская знать в целом доброжелательно относилась к Митяю. Но иное дело придворный священник, а иное — митрополит. Хотел ли святитель Алексей благословить Митяя своим наследником на кафедре и если да — то как он выразил это желание? На эти вопросы источники не дают внятного ответа. Очевидно, таким же противоречивым было и настроение святителя. Подобно многим выдающимся духовным и светским правителям, он не заботился о воспитании наследника, прогоняя от себя самую мысль о возможном уходе от власти.
Для укрепления позиций Митяя весьма полезно было убедить московскую элиту в том, что все другие кандидаты на митрополичью кафедру по той или иной причине несостоятельны. Кажется, митрополит Алексей был единомыслен здесь с великим князем. Известный эпизод с возложением на плечи игумена Сергия Радонежского епископских регалий, если посмотреть на него с точки зрения здравого смысла, выглядит весьма неестественно. Алексей хорошо знал «великого старца» и не сомневался в том, что тот — в свое время едва согласившийся на служение игумена — не примет бремя архиерейской власти. Но всё же по дипломатическим соображениям такое предложение должно было быть сделано. Публичный отказ Сергия пресекал все разговоры о нем как об альтернативе Митяю. Два других претендента — суздальский владыка Дионисий и киевский митрополит Киприан — были чужими для Москвы и потому не имели поддержки столичной знати. Таким образом, круг возможных кандидатур сужался и в центре его оставался один Митяй…
В начале 1376 года Митяй принял монашество. Уже первая редакция «Повести о Митяе» (Рогожский летописец) сообщает, что он сделал это неохотно, «акы нужею» (43, 126). На деле Митяй, конечно, не стал бы публично проявлять свои сожаления в этой ситуации. Перед нами — очередной литературный прием, домысел, имеющий целью подчеркнуть далекий от монашеского аскетизма — а значит, и от архипастырского служения — характер Митяя. На деле Митяй прекрасно понимал, что вступил в крупную политическую игру, где личные эмоции действующих лиц имеют очень мало значения. Владыка Небесный, а вслед за ним и владыки земные — великий князь Дмитрий Иванович и митрополит Алексей — предназначили его к исполнению особой миссии. И он принял это как волю небес…
Постриг состоялся в придворном Спасском монастыре в Московском Кремле. Приняв монашеское имя Михаил, Митяй в тот же день был назначен архимандритом этой обители. Основанный Иваном Калитой в 1330 году Спасский монастырь изначально призван был стать «кузницей кадров» русского епископата. Уже первый его настоятель игумен Иоанн вскоре стал ростовским владыкой.
Князь Дмитрий уговаривал митрополита Алексея благословить Митяя своим наследником. Заметим, что в этом вопросе теория всегда расходилась с практикой. Благословение наследника на кафедре (любого иерархического уровня) было по-житейски естественным, но с канонической точки зрения — незаконным, «ибо несть праведно творити наследников епископства, и собственность Божию даяти в дар человеческому пристрастию» (57, 169).
В отношении святителя Алексея и Митяя вопрос этот дополнительно распадался еще на два. Сама возможность благословения кандидата на митрополию принималась без возражений. Но далее появлялась альтернатива. «Программа-минимум» состояла в том, чтобы Алексей благословил Митяя на свое место с последующей поездкой в Константинополь на поставление к патриарху. «Программа-максимум» заключалась в благословении Митяя на великорусскую кафедру решением поместного собора русских владык, но без обязательного поставления у патриарха, то есть по сути — в благословении на автокефалию.
Из нарочито туманного изложения этого сюжета в источниках (порождающего различные толкования историков) можно понять, что митрополит Алексей принял «программу-минимум», но отказался от «программы-максимум»: он благословил Митяя своим наследником на кафедре, но с тем условием, чтобы тот отправился на поставление к патриарху.
Позиция самого великого князя Дмитрия Ивановича по церковному вопросу со временем менялась. Весной и летом 1378 года — в первые месяцы после кончины Алексея — свою главную задачу Дмитрий видел в том, чтобы не допустить в Москву киевского митрополита Киприана. Привыкнув иметь дело с московским патриотом святителем Алексеем, князь не желал видеть на его месте византийского патриота. Однако на стороне Киприана были вековая традиция и авторитет Константинопольского патриархата.
Со свойственной ему размашистой самоуверенностью князь Дмитрий посягнул и на то, и на другое. Публично высказывая нелестные характеристики в адрес патриарха и его ставленника Киприана, московский князь решил вернуться к идее времен Изяслава Мстиславича и Андрея Боголюбского. Эта идея — выборность епископа и митрополита собором местной знати. Источники свидетельствуют о том, что в 80-е годы XII века в Северо-Восточной Руси епископ избирался «людьем» «Суждальской земли» (225, 54). Последним прибежищем этих традиций оставалась церковная жизнь.
Согласно ранней редакции «Повести», инициатива созыва в Москве поместного собора принадлежала Митяю:
«Но еще дотоле преже даже не иде к Царюграду, въсхоте поставитися в епископы на Руси. Сице же ему умыслившу, в един от днии беседует Митяи к князю великому, глаголя: почтох книгы Намаканон, яже суть правила апостольскаа и отечьскаа, и обретох главизну сицю, яко достоит епископов 5 или 6, сшедшеся да поставят епископа, и ныне да повелит дръжава твоя съ скоростию, елико во всей Русстеи епархие да ся снидут епископи да мя поставят епископа. По повелению же княжю собрашася епископи…» (43, 126).
В Никоновской летописи тот же сюжет изложен иначе и с важными подробностями. Более точно передано первое правило святых апостолов: «Епископа да поставляют два или три епископа» (57, 29). Однако в этом случае речь идет только о самом таинстве хиротонии. Что касается избрания кандидата на епископский сан, то оно — согласно Четвертому правилу Первого Вселенского собора в Никее — совершается на съезде (соборе) всех епископов данной митрополии и утверждается митрополитом. О последнем условии Митяй по понятной причине умалчивает. Единственным митрополитом, находившимся тогда на Руси, был его соперник Киприан. Цифры 5 или 6, названные Митяем в данном тексте, совпадают с реальным количеством епархий, входивших тогда в состав Великорусской митрополии.
Но самая интересная подробность, содержащаяся в Никоновской редакции «Повести», — желание Митяя получить на соборе поставление не только во епископа, но и в «первосвятителя», то есть митрополита.
«И възхоте ити в Царьград к патриарху на поставление, и паки на ину мысль преложися и нача беседовати к великому князю, глаголя: писано есть в апостольских правилех сице: два или три епископи да поставляют единаго епископа; такоже и в отеческих правилех писано есть; и ныне убо да снидутся епископи Русстии 5 или 6, да мя поставят епископа и пръвосвятителя. Услышав же сиа князь великий Дмитрей Иванович и бояре его, и возхоте тако быти; и собрашася епископи Рустии…» (42, 37).
Размышляя над приведенным здесь текстом, историк А. В. Карташев заметил: «Трудно понять это известие летописца иначе, как только в том смысле, что Митяй возымел смелую мысль об учреждении независимого от Константинополя поставления русских митрополитов, то есть полной автокефалии русской церкви. Князь и бояре согласились на смелое предприятие, и в Москву вызваны были русские архиереи» (171, 327).
Это мнение разделяют и некоторые современные историки: «Молодой князь Дмитрий Иванович рвался в бой, не оценивая реального соотношения сил. Дмитрий явно готов был пойти на полный разрыв с Константинополем, по крайней мере в его исихастском воплощении… Дмитрий… не слишком разбирался в догматических тонкостях, но он сознательно шел на полный разрыв с Константинополем, добиваясь лишь благословения Алексия на свое решение. Алексий, конечно, не мог одобрить слишком нетрадиционные действия князя. Он согласился лишь с выдвижением Михаила в качестве кандидата для отправления в Константинополь» (191, 65).
Но многое в этой запутанной истории встанет на место, если допустить, что в действительности было два «митяевских» собора, а не один. Первый состоялся в конце весны — начале лета 1378 года с целью избрать Митяя митрополитом для Великороссии.
На это время указывает здравый смысл. Избрание митрополита затрагивало религиозные чувства и политические интересы не только Москвы. Соответственно, на соборе должны были быть представлены светские и духовные элиты всех земель и княжеств. Организация такого собора требовала нескольких месяцев. Святитель Алексей умер 12 февраля 1378 года. Вычитая время весенней распутицы и делая скидку на медлительность тогдашних средств передвижения, можно думать, что конец весны — начало лета 1378 года и было реальным сроком для открытия собора.
На соборе помимо Митяя могли быть — а если вспомнить принцип жеребьевки трех кандидатов, то и должны были быть — названы и другие соискатели митрополичьего белого клобука. В частности, как своего рода компромиссная фигура в споре претендентов от сильнейших княжеств могла быть названа и кандидатура «киево-литовского» митрополита — Киприана.
Но всё обошлось благополучно для Митяя. Собор поддержал его кандидатуру. Однако неясно, какой именно статус получил Митяй от собора? Как минимум он мог быть признан кандидатом на Великорусскую митрополию, которому следует получить хиротонию от патриарха. Как максимум он мог быть утвержден в качестве главы автокефальной Великорусской митрополии.
Отдельной строкой выделим вопрос о поставлении Митяя в сан епископа. Судя по всему, этот вопрос был озвучен только на втором «митяевском» соборе — весной 1379 года.
Как бы там ни было, названный митрополит (или глава автокефальной Великорусской церкви) обосновался на митрополичьем дворе, распоряжаясь делами и людьми как полноправный хозяин. Он облачился в митрополичьи одеяния — белый клобук и белую мантию с символическими знаками духовной власти и благодати — «источниками» и «скрижалями». Слуги несли за ним атрибут митрополичьего достоинства — пастырский посох. На груди его сверкала золотая цепь с подвешенной на ней великокняжеской печатью. «И просто рещи въ весь сан митрополичь сам ся постави», — с осуждением замечает враждебный фавориту автор «Повести о Митяе». Однако историки не склонны верить этим сетованиям и полагают, что Митяй уже имел полное право вести себя таким образом. И право это он получил с момента кончины святителя Алексея…
Князь Дмитрий еще при жизни святителя посылал в Константинополь посольство с просьбой по кончине Алексея поставить на его место Митяя. Это была своего рода «бронь», имевшая целью пресечь интриги Киприана. Патриарх Макарий согласился с этим и тотчас после получения вести о смерти Алексея послал в Москву грамоту, в которой признавал Митяя нареченным митрополитом и приглашал его прибыть в Царьград для посвящения (124, 239).
(Заметим, что патриарх Макарий был врагом и соперником патриарха Филофея — патрона митрополита Киприана. Уже по одному этому он не хотел отстаивать права Киприана на Киев и Москву. Но дело было, конечно, не только в личных отношениях. Греки готовы были поставить на великорусскую кафедру московского кандидата, не желая ссориться с могущественным московским князем и подталкивать его к полному разрыву с патриархией.)
Итак, Митяя ждали в патриархии. Но летом 1378 года он не собирался никуда ехать. «Розмирие» с Мамаем не прекратилось. В степях собиралась гроза, вскоре громыхнувшая битвой на реке Воже (11 августа 1378 года). Опасное и разорительное путешествие в Константинополь казалось делом излишним. Всё шло к новому порядку церковных отношений: при избрании митрополита для Великороссии обходиться без санкции Константинополя или же ограничиваться письменным благословением патриарха…
Настроение в пользу автокефалии возникло в Москве еще при митрополите Алексее. К этому склонял и раскол митрополии Киевской и всея Руси на две (не считая Галицкой митрополии) самостоятельные части — западнорусскую и великорусскую. Этот раскол фактически произошел уже в 60-е годы XIV века, когда митрополит Алексей, в политических вопросах открыто ставший на сторону Москвы, стал «персоной нон грата» во владениях литовских Гедиминовичей.
Как мы уже знаем, обеспокоенный этими тенденциями, константинопольский патриарх Филофей отправил в Литву своего придворного клирика монаха Киприана (270, 25). Болгарин по происхождению, Киприан общался с русскими без переводчика. Имея большой опыт монашеской жизни на Афоне, он мог на равных беседовать со светилами русского монашества. Полагают, что он был приверженцем исихазма — мистического течения, распространенного в это время среди византийского монашества. Историческое значение исихазма и степень его распространенности на Руси по-разному оцениваются исследователями (359, 60).
«Недостаточно родиться великим человеком, необходимо родиться вовремя», — говорил французский историк Минье. Эти слова применимы и к удивительной судьбе митрополита Киприана (1375–1406). Его разнообразные дарования, его энергия и воля оказались востребованными в эпоху перемен. Смиренного афонского монаха ожидала слава одного из самых выдающихся церковно-политических деятелей Восточной Европы последней четверти XIV века…
Из Литвы Киприан поехал в Северо-Восточную Русь, где весной 1374 года он вместе с митрополитом Алексеем посетил Тверь и участвовал в поставлении нового тверского владыки Евфимия. Оттуда патриарший посол вместе со святителем отправились в Переяславль Залесский, где, вероятно, имели встречу с Дмитрием Московским.
В этих переговорах византийского дипломата с главными лицами тогдашней Великороссии нередко вспоминали историю. Точнее — некоторые ее эпизоды, приобретавшие силу исторического примера. Болгарская православная церковь получила автономию в 870 году, в 919 году добилась автокефалии, а в 927 году стала патриархатом. Сербская православная церковь стала автокефальной в 1219 году, а в 1346 году установила патриаршество. Для Константинопольского патриархата потеря огромной Русской митрополии была бы еще одним тяжелым ударом.
Моральные качества Киприана соответствовали практике византийской дипломатии времен заката империи. Иначе говоря, его моральная гибкость была адекватна гибкости политической. С юности он усвоил себе «широкий космополитический взгляд на мир» (249, 530). Ревнитель «православного Возрождения» и ученик афонских «старцев», он в качестве главы Русской церкви в 90-е годы XIV века обговаривал с польским королем Ягайло план воссоединения Византийской и Латинской церквей (249, 542).
Но при всем том Киприан был человеком идеи. Он чувствовал себя призванным к великим делам. «Этот человек, — говорит современный исследователь, — прилагал все усилия, чтобы противостоять восточноевропейскому сепаратизму и национализму, завоевать Византии друзей в трудный для нее час и объединить православные славянские народы через вовлечение их в лоно Константинопольской матери-церкви» (249, 527).
Позиция Киприана, обусловленная как его происхождением, так и его положением, была ясной и последовательной, чего нельзя сказать о настроениях московской правящей элиты. Здесь споры шли относительно двух перспектив: создания Великорусского государства с центром в Москве — или объединение всех восточных славян в рамках возрожденной Киевской Руси, но с центром в Москве или Вильно. Первая перспектива подразумевала церковную самостоятельность Великороссии, то есть фактически — церковный раскол; вторая — сохранение единой Русской митрополии на пространствах от Волги до Карпат.
Каждая из этих перспектив имела свои «плюсы» и «минусы».
Все понимали, что идеальный для Москвы вариант — единая Русская митрополия с центром в Москве и с московским ставленником во главе — на данном этапе практически не осуществим. История отношений митрополита Алексея с Ольгердом не оставляла никаких иллюзий. Хрупкое единство Русской митрополии могло существовать только под омофором ловкого и политически нейтрального архиерея из Византии.
Аргументы сторонников самостоятельной Великорусской митрополии (Митяй и его окружение, Пимен) сводились к одному предположению. Отмежевываясь от западнорусских земель в религиозной сфере, Москва обеспечивала себе мирные отношения с Великим княжеством Литовским, а стало быть, и более благоприятные условия для объединения Северо-Восточной Руси и борьбы с Ордой. Это был своего рода «Брестский мир», позволявший сосредоточить все силы на решении внутренних проблем.
Однако известно, какой сильный протест вызвал прагматический Брестский мир у доброй половины тогдашнего политического руководства. Нечто подобное происходило в Московском Кремле и в 70-е годы XIV столетия.
Аргументы сторонников единой Русской митрополии (митрополит Киприан, Сергий Радонежский и его окружение) в изложении современных историков выглядят следующим образом. «Возникшая опасность церковно-административного разделения Руси в исторической перспективе могла привести к национальному обособлению не подвластных Москве русских земель. Стремление великокняжеского двора создать Московское государство с отдельной Московской митрополией вело фактически к утрате религиозного, политического и культурного влияния Москвы на русское население земель, захваченных Литвой и Польшей, что грозило опасными геополитическими последствиями в будущем» (258, 54).
Какую позицию занимал в этом споре князь Дмитрий Иванович? Судя по всему, он менял свои взгляды в соответствии с изменявшейся политической конъюнктурой и расстановкой сил придворных партий. Но и по сути своей его позиция в этом вопросе отличалась двойственностью. Как практический политик, занятый решением текущих проблем, он предпочел бы иметь под рукой всецело преданного ему московского митрополита. Но как политик, обладавший стратегическим мышлением, он понимал обоснованность взглядов Сергия Радонежского и его школы. Идея единого русско-литовского государства со столицей в Москве — над воплощением которой работали потом несколько поколений российских правителей — кружила ему голову, манила своей смелостью. Долго не желая признать права митрополита Киприана, он между тем позаимствовал у него многозначительную титулатуру. Киприан носил титул «митрополит всея Руси», и Дмитрий стал писать на своих печатях «великий князь всея Руси» (305, 149). Такое заимствование митрополит мог только приветствовать. Исследователи отмечают, что прославление Дмитрия как «русского царя» встречается «в писаниях и документах, связанных так или иначе с Киприаном» (327, 57).
Византийский интеллектуал и мистик, Киприан на Руси выступал как писатель и переводчик. Его перу принадлежат вторая редакция Жития митрополита Петра и публицистические послания Сергию Радонежскому и Феодору Симоновскому. Под его надзором — а может быть, и при его прямом участии — велась общерусская летопись. Он написал ряд посланий по церковно-правовым вопросам. Всё это делает Киприана своего рода «культурным героем» эпохи.
Однако увлекаясь обаянием его даровитой личности, исследователи (в первую очередь — филологи, литературоведы) порой теряют историческую объективность и начинают рассматривать людей и события тех лет исходя из политических и карьерных интересов Киприана. Так возникают карикатуры на лиц, не менее достойных уважения, чем сам Киприан. Вот яркий пример такого рода субъективизма.
«12 февраля 1378 года умирает митрополит Московский Алексий, и казалось бы, митрополитом должен был стать именно Киприан. Но здесь Димитрий, не желавший принимать митрополита литвина, в полной мере проявил своеволие и недальновидность, серьезно скомпрометировав и церковную иерархию, в дела которой он грубо вмешался (шесть веков спустя Русская Церковь канонизирует князя Димитрия Донского и тем самым внесет соблазн в ум и чувства верующих). Избранником и любимцем Димитрия стал некто Митяй (в иночестве Михаил), одна из темных, авантюристических и одиозных фигур в истории Русской Церкви» (322, 495).
Историю взлета и падения Митяя, смысл которой мы до конца не понимаем, но которая, безусловно, была ярким, хотя и неудавшимся проектом, — исследователь безапелляционно характеризует как «недостойную, более того, скандальную авантюру» (322, 505).
Вернувшись в Литву, Киприан написал отчет о поездке в Северо-Восточную Русь, где убеждал патриарха в решимости москвичей иметь собственную митрополию и необходимости сохранять с ними добрые отношения во избежание полного разрыва этой Великорусской митрополии с Константинополем.
В Литве Киприан хмуро отозвался о Москве и митрополите Алексее, выставив себя перед местными князьями литовским патриотом, сторонником самостоятельной Литовской православной митрополии. Восхищенные его красноречием, они написали послание патриарху, в котором просили поставить на вакантную тогда литовскую (киевскую) кафедру не кого иного, как самого Киприана.
Подготовив таким образом патриарха Филофея к определенному «организационному выводу», Киприан отбыл из Литвы в Византию. Его расчет оказался совершенно правильным. 2 декабря 1375 года Киприан был поставлен «в митрополита киевского, русского и литовского», с тем условием, что после кончины Алексея он примет под свою власть и все епархии Великороссии…
Зимнее путешествие из Константинополя в Киев представляло много затруднений. Новопоставленному митрополиту спешить было особенно не за чем, и он отправился в путь морским путем весной 1376 года. 9 июня Киприан прибыл в Киев и совершил свою первую литургию в Софийском соборе уже в качестве митрополита. Погрузившись в дела давно осиротевшей Литовской митрополии, он ни на миг не забывал о своей главной цели — Москве…
Весной 1376 года в Москву приехали два патриарших посла — Георгий Пердика и Иоанн Докиан (270, 48). Вероятно, от них-то москвичи и узнали о поставлении Киприана на киевскую кафедру патриархом Филофеем и о его правах на московскую кафедру в случае кончины митрополита Алексея.
Москвичи были возмущены этими известиями и стали во всеуслышание бранить византийского императора и патриарха Филофея, называя их «литвинами», то есть продавшимися Литве (270, 201). По-видимому, тогда же князь Дмитрий Иванович распорядился удалить из числа поминаемых при богослужении («великой ектенье») лиц имя византийского «царя».
Однако всё это были лишь эмоции (вероятно, подогретые властью), которые в политике играют декоративную роль. Известно, что реальная политика делается не на сцене, а за кулисами. Москвичи возмущались «обидой», нанесенной греками старому митрополиту Алексею. Но князь Дмитрий Иванович (да и сам святитель, вероятно, разделявший планы великого князя), в сущности, могли только радоваться такому повороту дел. Сомнительное с канонической (не говоря уже об этической) точки зрения поставление Киприана на кафедру, занятую другим архиереем, давало хороший повод для разрыва церковных связей с патриархатом и провозглашения автокефалии. Но это был, конечно, только повод. Причины, склонявшие русскую правящую элиту к идее автокефалии, были вполне рациональными. И здесь как обычно на первом плане был финансовый вопрос.
Историческая реконструкция любого крупного события русского Средневековья не может быть полной без привлечения трудов первого русского историка В. Н. Татищева (1689–1750). Известно, что он имел в своем распоряжении источники, не сохранившиеся до наших дней. При этом Татищев считал возможным пополнять «Историю Российскую» собственными вставками и комментариями, обоснованность которых остается загадкой. Татищев отводит несколько страниц «смуте в митрополии». Пересказывая «Повесть о Митяе» по тексту Никоновской летописи, историк не только сокращает и редактирует текст, но и делает вставки. Сообщая об отказе Митяя ехать на поставление в Константинополь, Татищев дает краткое пояснение мотивов этого решения: «…да извергнут протори (расходы. — Н. Б.) пути» (71, 132). Этой фразы нет в Никоновской летописи. Но каким бы ни было ее происхождение, она верно отражает суть вопроса. Великие дела и замыслы князя Дмитрия далеко превосходили возможности московской казны…
Итак, летом 1378 года возмущенная произволом патриархии Москва была как никогда близка к провозглашению автокефалии. Но такое расположение умов сохранялось недолго. Победа на реке Воже 11 августа 1378 года сильно повлияла на настроения московских правителей. С одной стороны, Дмитрий почувствовал свою силу, впервые разгромив татар в большом полевом сражении. С другой стороны, битва на Воже неизбежно должна была повлечь за собой карательную экспедицию всеми силами Мамаевой Орды. Нетрудно было догадаться, что ордынцы, убедившись в высоком боевом потенциале Москвы, будут искать союза с Литвой. Помешать этому гибельному для Москвы союзу можно было двумя способами: налаживая добрососедские отношения с великим князем Литовским Ягайло — и вместе с тем показывая литовцам свою мощь и свои возможности пошатнуть литовский трон.
Со своей стороны князь Ягайло, занятый укреплением своей власти и поиском стратегических перспектив, избегал военных конфликтов как с Москвой, так и с Ордой. Он был открыт для переговоров. Но для развития московско-литовских отношений нужен был опытный и нейтральный посредник. На эту роль как нельзя лучше подходил митрополит Киприан. Сотрудничество с ним могло принести Москве гораздо больше пользы, чем упрямое продвижение Митяя. И первым, кто понял это и с самого начала мужественно отстаивал свою точку зрения, был «великий старец» игумен Сергий Радонежский.
Был человек, посланный от Бога…
Вторая половина XIV века была для Руси эпохой великих людей, способных выдвигать смелые идеи и говорить «нет» обветшавшим парадигмам. Одной из таких идей стала «монастырская реформа», у истоков которой стояли митрополит Алексей и Сергий Радонежский.
Стремясь направить в нужное русло мощный всплеск покаянных настроений, вызванных эпидемией чумы, митрополит Алексей еще в 50-е годы XIV века приступил к созданию по всей Северо-Восточной Руси сети общежительных монастырей (киновий), которые, в отличие от особножительных, были бы не богадельней или местом отдыха уставших от жизни бояр и князей, а энергичными, экономически самостоятельными общинами монахов-тружеников. Опираясь на эти монастыри, разворачивалась крестьянская колонизация «русской Фиваиды» — прежде безлюдных лесных пространств Заволжья.
Первым устроителем «общего жития» в русских монастырях был еще преподобный Феодосий Печерский (ок. 1036–1074). Взяв за основу устав Студийского монастыря в Константинополе, он настойчиво внедрял его нормы в своей Печерской обители. Однако строгие правила «общего жития» плохо приживались на русской почве. В XII и XIII веках подавляющее большинство монастырей придерживалось «особного жития», при котором каждый инок жил в соответствии со своими привычками и средствами. Их объединяло только общее богослужение в храме.
Своего рода «опытным полигоном» для создания монастырей нового типа стали северные районы Московского княжества. Здесь в середине XIV века выступила первая когорта основателей лесных монастырей — суровых «старцев», искавших внешнего и внутреннего «безмолвия». Вся их жизнь была подобна маятнику между мечтой «спасти свою душу» и потребностью спасти душу ближнего. Отсюда, из северного Подмосковья, они подобно апостолам разошлись по всей «русской Фиваиде».
Среди основателей общежительных монастырей первым по известности был Сергий, игумен Троицкого монастыря. Его обитель находилась на холме Маковце, между двумя лесными речками — Кончурой и Вондюгой. До ближайшего населенного пункта, села Радонеж, в котором прошла юность Сергия, было не менее 15 верст. Отец Сергия и двух его братьев, Стефана и Петра, боярин Кирилл, переселился в Радонеж из Ростовского княжества в 20-е годы XIV века. По-видимому, он имел родственные связи с московской знатью.
Брат Сергия Стефан долгое время жил в московском Богоявленском монастыре, ктиторами которого были бояре Вельяминовы. Он был дружен с иеромонахом Алексеем, будущим митрополитом. Сам великий князь Семен Иванович покровительствовал Стефану. По его просьбе митрополит Феогност посвятил Стефана в сан священника. Со временем он стал «духовным отцом» (исповедником) самого князя Семена и многих московских бояр.
В Москве не забыли и другого выходца из Радонежа — младшего брата Стефана — Сергия. Его подвижническая жизнь в сочетании с глубоким пониманием людей и личным бескорыстием ставила Сергия на одно из первых мест в тогдашнем монашеском мире. Ему доверяли не только тайны исповеди, но и политические миссии. В 60-е годы XIV века он покидает свою монашескую келью на Маковце и выполняет ряд сложных дипломатических поручений московского князя и митрополита.
Стиль его поведения один современник определил как «простота без пестроты». Этот странный посол являлся в княжеские терема покрытый дорожной пылью, в старой заштопанной рясе. Своей тихой речью и неотступным взглядом прозрачно-синих глаз он приводил в смущение самых дерзких и своевольных князей. За ним стояла не только московская боевая сила, не только авторитет митрополита и угроза отлучения от церкви, но и еще что-то неведомое, нездешнее, чего князья не понимали и потому боялись более всего. Рассказывали, что Сергию в церкви прислуживают ангелы, что ему послушны животные и птицы, что одним своим словом он может воскресить мертвого и убить живого.
В отличие от большинства тогдашних «князей церкви» знаменитый подвижник был прост и доступен. Речь его была приветлива и полна евангельской простоты. В своем монастыре он требовал от братии не только постов и молитв, но также постоянного физического труда. У самого Сергия с рук не сходили мозоли от топора и лопаты.
Таков был человек, которому престарелый Алексей незадолго до смерти предлагал митрополичью кафедру. Впрочем, как мы уже говорили, это был своего рода политический театр. Митрополит прекрасно знал Сергия и не сомневался в его отказе. Но только формальным образом получив этот отказ, он мог обратиться к другим кандидатам.
Отстранив предложенный ему митрополичий белый клобук, Сергий в то же время сохранил интерес ко всему происходящему в Русской церкви. Он чувствовал свою личную ответственность перед Богом за судьбу Руси и православной веры. Парадокс личности Сергия состоял в гармоническом соединении противоположностей. Отшельник по образу жизни и мистик по душевному складу, троицкий игумен становится одним из главных действующих лиц полной драматизма политической истории Руси в эпоху Куликовской битвы…
Избегая прямого вмешательства в церковно-политические споры, Сергий в то же время имел свой взгляд на происходящее и смело его высказывал. Так, он твердо придерживался канонической точки зрения и считал недопустимым благословение Митяя митрополитом Алексеем в качестве наследника на кафедре (42, 38). Открыто высказывая это убеждение, он вызвал неприязнь не только Митяя, но, возможно, и самого святителя Алексея. Оба они, разумеется, знали каноническое право не хуже Сергия, но рассматривали вопрос не с канонической, а с политической точки зрения.
Наблюдая за стремительным восхождением Митяя, Сергий, вероятно, не раз задумчиво качал головой и говорил то, что часто говорят в адрес слишком самонадеянных людей: «Эх, парень, не сносить тебе головы!» И когда Митяй действительно погиб при загадочных обстоятельствах, ученики преподобного вспомнили слова своего учителя и истолковали их как сбывшееся грозное пророчество.
«Сильные мира сего» чтили и слушались Сергия Радонежского еще и потому, что за ним стояла своего рода «Сергиевская школа». Во все времена выдающиеся личности окружены последователями и почитателями. Ближайшими учениками Сергия были игумены подмосковных общежительных монастырей: Афанасий (Высоцкий монастырь близ Серпухова), Федор, племянник Сергия (Симоновский монастырь на южной окраине Москвы), Иван (Высокопетровский монастырь на северной окраине Москвы), Андроник (Спасский монастырь на реке Яузе). У «великого старца» имелись единомышленники и в других княжествах. Его незримое присутствие, его благотворное воздействие ощущаются во многих важных событиях той эпохи.
В старом русском языке существовало устойчивое выражение — взять город или разгромить противника «изгоном», то есть стремительной атакой, внезапным налетом. Это выражение вполне применимо к той акции, которую предпринял митрополит Киприан в июне 1378 года. Но прежде — об истоках этого смелого предприятия.
После смерти митрополита Алексея Киприан, сидевший тогда в Киеве, согласно постановлению патриарха Филофея должен был стать во главе всей Русской митрополии. Однако он хорошо знал, что на месте Алексея князь Дмитрий Иванович желает видеть Митяя.
Ситуация требовала решительных действий. Собственное положение Киприана как главы «литовской» части Русской митрополии со смертью Ольгерда (май 1377 года) и началом усобиц между его наследниками оказалось крайне неустойчивым. Плохие вести приходили и от его доброхотов в Константинополе. Там кипела политическая борьба, причем смена императора обычно влекла за собой и смену патриарха. Покровитель и учитель Киприана патриарх Филофей еще в 1376 году был вновь сведен с престола. Новый патриарх Макарий относился к Киприану явно враждебно. Он готов был пойти навстречу московским пожеланиям и возвести на Великорусскую и даже общерусскую митрополию Митяя. Обмен посольствами и грамотами по этому вопросу показал близость позиций. Спор заключался лишь в цене вопроса. Доходившие из Москвы слухи об «автокефальных» настроениях князя Дмитрия Московского и его фаворита Митяя заставляли Константинополь быть более уступчивым в отношениях с Москвой.
Оказавшись в политической изоляции, Киприан и предпринял свой дерзкий «изгон» на Москву.
На первый взгляд это было абсолютно безрассудное предприятие. За несколько месяцев, прошедших после кончины Алексея, до Киева дошли, конечно, вести о твердой решимости великого князя видеть Митяя во главе автокефальной Великорусской церкви. Таким образом, ни на княжеском, ни на митрополичьем дворе Киприана никто не ждал. Он имел основания надеяться на поддержку со стороны Сергия Радонежского и Феодора Симоновского, с которыми состоял в переписке. Однако одно дело переписка, а другое — реальная власть. Трудно представить себе теплый прием Киприана — отвергнутого великим князем и осужденного народной молвой как «литвина» — в каком-либо из московских монастырей.
Вся деятельность Киприана свидетельствует о том, что это был смелый, но отнюдь не безрассудный политик. Он тщательно просчитывал последствия своих поступков и был вполне рационален в составлении планов. Так было и в этом случае. В логической цепи исторической реконструкции недостает одного звена — какого-то события в Москве, участником которого очень хотел быть Киприан.
Таким событием, по нашему мнению, был поместный собор, созванный для утверждения Митяя в качестве автокефального митрополита, главы Великорусской церкви. В летописной «Повести о Митяе» два собора (июнь 1378-го и весна 1379 года) оказались слиты в один.
Какие аргументы можно привести в пользу предположения о том, что в июне 1378 года в Москве состоялся церковный собор? Прежде всего, это логика событий. После кончины митрополита Алексея иерархам необходимо было собраться для обсуждения ситуации и утверждения кандидатуры нового митрополита. Откладывать это собрание на неопределенный срок не имело никакого смысла. Святитель скончался 12 февраля 1378 года. В течение сорока дней после смерти принято было соблюдать траур и не вести речь о дальнейших делах. В конце марта начиналась весенняя распутица, затруднявшая поездку епископов в Москву. Дороги просохли и стали проезжими в мае. Именно тогда, в конце мая или начале июня, и можно было собрать архиереев в Москве.
В те времена важные события в общественной жизни приурочивали к главным церковным праздникам. Не был исключением и поместный собор. Его открытие уместно было приурочить к празднику Троицы, который в 1378 году пришелся на 6 июня. Примечательно, что именно к этому дню Киприан и хотел оказаться в Москве. Отправленное им из Любутска письмо Сергию Радонежскому и Феодору Симоновскому датировано 3 июня. По меркам той эпохи расстояние от Любутска до Москвы — около 120 километров — небольшой отряд всадников мог преодолеть за три дня пути.
Почему ни один источник прямо не сообщает об этом соборе? Причина проста. Практически все источники информации по «делу Митяя» прошли через руки (или через канцелярию) митрополита Киприана. В его концепцию событий этот собор мог войти только как беззаконный, возвысивший Митяя и благословивший раскол митрополии и установление автокефалии. Но участниками этого беззаконного собора были все те иерархи и светские лица, с которыми Киприан — принятый в Москве в качестве общерусского митрополита в начале 1380 года — должен был сотрудничать. Естественно, он не хотел представлять их в своем летописании в качестве антигероев. Фигура умолчания была здесь как нельзя более уместна. Мастер церковно-политической публицистики, Киприан прекрасно знал, как представить желаемое на бумаге.
Итак, Киприану очень важно было к Троицыну дню явиться на собор, посвященный выборам наследника митрополита Алексея. Вероятно, он надеялся найти там поддержку тех епископов, которые тяготились произволом московского митрополита.
В это время на кафедрах Великороссии сидели следующие лица: архиепископ Алексей Новгородский и Псковский, епископы Дионисий Суздальский, Нижегородский и Городецкий, Герасим Коломенский, Арсений Ростовский, Афанасий Рязанский, Матфей Сарайский, Даниил Смоленский, Евфимий Тверской. Возможно присутствие епископа Черниговского и Брянского Григория. Собственно митрополичья епархия, формальной столицей которой был Владимир, а фактической — Москва, с кончиной митрополита Алексея оставалась в управлении наместника, которым и был Митяй.
Киприан рассчитывал не только на свое красноречие. Он знал, что далеко не все архиереи поддерживают московскую идею автокефалии. Наконец, помимо антимосковских настроений и разного рода политических соображений, имелся и своего рода «психологический барьер». При всех инвективах в адрес греков, при всём отвращении к нравам патриархии русские всё же склоняли голову перед культурно-историческим величием Византии. Они всегда помнили, что их православная вера есть лишь ответвление могучего древа восточного христианства.
«Нигде за пределами империи благоговение перед Константинополем не переживалось столь глубоко и широко, как на Руси. Нигде, кроме сочинений русских странников, посетивших его в позднее Средневековье, не обнаруживалось с такой трогательностью убеждение в том, что этот город является источником истинной веры», — пишет современный исследователь (249, 284).
Религиозные чувства следовало подкрепить политической выгодой. Можно полагать, что Киприан имел какие-то предложения для Москвы в области церковно-политических отношений. Вероятно, не обошлось и без «секретной дипломатии» — приватных поручений от литовских князей к Дмитрию Московскому. Словом, поход Киприана на Москву был смелой, но далеко не авантюрной акцией. На руках у литовского митрополита, безусловно, имелись сильные козыри. Но для успеха ему нужно было прежде всего лично явиться на собор. Это соборное присутствие давало ему и определенные гарантии личной безопасности. Все знали каноническое правило: светский правитель, осмелившийся взять под стражу епископа, отлучается от церкви.
Московская разведка и сторожевая служба знали свое дело. Дмитрия заранее уведомили о походе Киприана. Желая избежать скандала в Москве, князь приказал не допустить святителя в столицу. По дорогам были выставлены крепкие заставы. Если верить Киприану, излагавшему эту историю в одном из своих посланий, московские воеводы имели приказ действовать по обстоятельствам и в случае необходимости даже убить митрополита. Послы Сергия, направленные для его встречи, по приказу князя были задержаны.
Но Киприан верил в успех. Узнав от своих доброхотов о княжеских заставах, он «иным путем пройдох» и всё же въехал в Москву (270, 196). Судя по всему, этот «иной путь» проходил через Серпухов. Правивший там удельный князь Владимир Андреевич Серпуховской был женат на дочери Ольгерда и хорошо знал литовские дела. Возможно, он был лично знаком с Киприаном и покровительствовал ему. Во всяком случае, духовный отец Владимира Серпуховского игумен Афанасий Высоцкий — ученик преподобного Сергия Радонежского — был близок с Киприаном, состоял с ним в переписке, а после второго изгнания митрополита из Москвы (в 1382 году) последовал за ним в Константинополь и поселился там в одном из столичных монастырей.
Московские воеводы не имели права действовать на территории удельного княжества. Здесь Киприан мог чувствовать себя в безопасности.
В этом отношении примечательна хронология его московского анабазиса. 3 июня 1378 года Киприан пишет Сергию из Любутска по пути в Москву. А 23 июня он опять в Любутске и опять пишет Сергию — но уже на пути обратно в Киев. Положим по три дня на путь от Любутска до Москвы и обратно, прибавим еще пару дней на задержки в пути — получим восемь дней чистой дороги. В остатке — 12 дней. Но Киприан не мог все эти 12 дней провести в Москве. Князь Дмитрий стремился как можно скорее выпроводить незваного гостя. В Москве Киприан был не более двух-трех дней. Где же он провел остальные? Понятно, что не в лесу у походного костра. Единственное место, где он мог провести это время, — двор серпуховского князя Владимира Андреевича. При его же поддержке Киприан, миновав московских воевод, добрался до Москвы. Московские заставы просто не посмели бы остановить иерарха, едущего в сопровождении серпуховского князя.
Раскрывать все эти подробности своего путешествия в послании Сергию и Феодору Киприану не было никакого смысла. Во-первых, игумены и сами всё прекрасно знали. А во-вторых, послание было предназначено для прочтения и слушания широким кругом лиц. Соответственно, им следовало знать только то, что отвечало их разумению.
Раздосадованный неудачей предпринятых им мер, а более — действиями Владимира Серпуховского, Дмитрий приказал арестовать самовольно явившегося в Москву «литовского» митрополита и его свиту. Но доводить дело до публичного скандала — а может быть, до ссоры с Владимиром Серпуховским — он по-прежнему не хотел. Короткой июньской ночью Киприан и его свита были вывезены из Москвы, а затем отконвоированы к литовской границе. Конечно, событие, в котором участвовали десятки человек, не могло долго оставаться тайной. Москва полнилась слухами об очередной княжеской выходке. Но официальные «средства массовой информации» той эпохи — московские летописи — хранят полное молчание о приезде «литовского» митрополита.
Исторический портрет Дмитрия Московского требует всех красок палитры. А потому отметим печальный факт: князь не отказал себе в удовольствии сорвать досаду издевательством над беспомощным пленником. Киприан в послании Сергию Радонежскому и Феодору Симоновскому весьма откровенно описывал произошедшее:
«Он же пристави надо мною мучителя, проклятого Никифора. И которое зло остави, еже не сдея надо мною! Хулы, и надругания, и насмехания, граблениа, голод! Мене в ночи заточил нагаго и голоднаго. И от тоя ночи студени и нынеча стражу. Слуги же моя — над многими злыми, что над ними издеяли, отпуская их на клячах хлибивых без седел во обротех (недоуздок, узда без удил. — Н. Б.) лычных, — из города вывели ограбленных и до сорочки, и до ножев (вид обуви. — Н. Б.), и до ногавиць (чулки. — Н. Б.), и сапогов и киверов не оставили на них!» (270, 196).
Итак, Киприан был не только выслан из Москвы, но и грубым образом унижен. А между тем это был поставленный патриархом митрополит Киевский и всея Руси. Его проклятия и отлучения могли неожиданным образом исполниться…
Но Дмитрий Московский, кажется, совсем не смущался этой стороной дела. Он не боялся проклятий иерархов — всю подноготную которых слишком хорошо знал — и выстраивал собственную линию общения с силами небесными.
И всё же издевательства над киевским митрополитом были неуместны не только с этической, но и с политической точки зрения. После такого приема восстановить добрые отношения с оскорбленным иерархом Дмитрию было бы крайне сложно. Уже достаточно искушенный в политике 27-летний московский князь должен был понимать, что расстановка сил быстро меняется, враги имеют способность превращаться в союзников и наоборот. Он должен был знать, что политик (как и полководец) всегда оставляет себе поле для маневра, предвидя возможность отступления. Но Дмитрий был своеобразный политик. Он действовал по первому порыву эмоций. В этом были его сила и его слабость. Безрассудство было проявлением его харизмы, его удачи. За эту непредсказуемость его любили в темном народе.
И судьба до поры до времени прощала своему любимцу безрассудство и своеволие…
Однако общую стратегию московской политики определял не только князь, и может быть не столько князь, сколько вся правящая элита, точнее — ее «сливки», которые со временем получат название Боярской думы. Этому сообществу в молодости не чужды были эмоциональные всплески и героические экспромты. Но с годами здесь смотрели на события с точки зрения холодного опыта, осторожности и здравого смысла. И могли твердо поставить предел причудам князя…
В соответствии с быстро меняющейся политической обстановкой уже осенью 1378 года возникла необходимость отказаться от первоначального «митяевского проекта». В долгих совещаниях московской знати родился новый поворот церковно-политической интриги. В сущности, это было «хорошо забытое старое». Следовало вернуться к «заветам мудрой старины». В свое время владимирский епископ Алексей отправился с большим московским посольством в патриархию и, несмотря на происки «литовского» митрополита Романа, получил под свою власть почти все (кроме Галицкой) епархии митрополии Киевской и всея Руси. Ослабление Литвы после кончины Ольгерда и усиление Москвы после битвы на Воже позволяли вновь вернуться на этот перспективный путь. От идеи автокефалии Великорусской митрополии следовало перейти к стратегически более значимой программе — единой митрополии Киевской и всея Руси во главе с московским ставленником Митяем.
Но при таком устремлении власть Митяя как главы единой митрополии Киевской и всея Руси следовало подкрепить авторитетом константинопольского патриарха. Патриарх же мог поставить Митяя только при условии его личной явки в Константинополь и уплаты им весьма крупных сумм как в официальном, так и в неофициальном порядке.
Москва не хотела брать на себя все расходы и настаивала на общерусском характере данного проекта. Платить за поставление Митяя должны были все епархии. Такой подход, естественно, вызвал ропот среди иерархов. Достичь компромисса в этом вопросе можно было только на соборе. Этот второй «митяевский» собор и состоялся в Москве менее чем через год после первого собора — весной 1379 года…
В «деле Митяя» важную, хотя и не вполне понятную роль играет суздальский владыка Дионисий. Полагают, что этот иерарх по образу мыслей был близок Сергию Радонежскому. Его биография мало известна. Считается, что он был постриженником Киево-Печерского монастыря. Однако это мнение не имеет прочных оснований (103, 32).
В середине XIV века Дионисий основал Печерский монастырь в Нижнем Новгороде. Как и Сергий, он стремился к обновлению русского монашества, к распространению общежительных монастырей. В своей обители Дионисий воспитал нескольких видных подвижников, среди которых наиболее известным был «старец» Евфиадий — основатель Спасо-Евфимиева монастыря, огромные стены и башни которого и доныне служат главной достопримечательностью Суздаля.
Нижегородские книжники не жалели хвалебных эпитетов в адрес Дионисия.
Разумеется, не следует путать икону с портретом. В жизни Дионисий далеко не всегда был тихим и смиренным. Скорее напротив: это был один из самых беспокойных русских владык своего времени. Прибыв в Москву на собор, созванный для поставления Митяя в епископы, а также для сбора средств на его поездку в Константинополь, Дионисий привез с собой настроения Нижнего Новгорода и Суздаля. Там вовсе не желали превращения митрополичьей кафедры в послушный инструмент московской политики. Местные князья, хорошо помнившие митрополичий интердикт 1365 года, понимали, чем грозит им такое развитие церковных отношений.
В «Повести о Митяе» линия Дионисия Суздальского является побочной, но необходимой с литературной точки зрения. Он нужен для обличения гордыни и самодовольства Митяя. Но с тоски зрения здравого смысла поведение суздальского владыки выглядит более чем странным. Складывается впечатление, что он явился на собор только для того, чтобы обличить Митяя как узурпатора и временщика. Крутой разговор Дионисия с Митяем, вероятно, носит чисто литературный характер. В таком театральном стиле выступают герои византийской агиографии — Отцы Церкви, яростно обличавшие еретиков.
Согласно «Повести», Дионисий, прибыв на собор, сразу повел себя вызывающе. Он демонстративно выказал пренебрежение к Митяю, не явившись к нему с поздравлениями по случаю фактического прихода к власти. При встрече между епископом и нареченным митрополитом произошел крутой разговор. Упрекнув суздальского владыку в непочтительности, Митяй надменно заметил:
— Не веси ли, кто есмь аз? Власть имам по всей митрополии?
— Не имаши на мне власти никоея же, — возразил Дионисий. — Тобе бо подобает паче приити ко мне и благословитися и предо мною поклонитися, аз бо есмь епископ, ты же поп.
Вскипев, Митяй пообещал лично спороть с облачений Дионисия знаки епископского сана:
— Но не ныне мщу себе, но пожди, егда прииду от Царяграда (43, 127).
Кроме всего прочего, ни суздальские князья, ни суздальский владыка Дионисий не желали финансировать вояж московского выдвиженца Митяя в Константинополь. Нижегородский край и его столица были страшно опустошены татарами в 1377 и 1378 годах. У местных князей не хватало средств даже на то, чтобы достроить столь необходимую им каменную крепость в Нижнем Новгороде.
Вызывающее поведение Дионисия на соборе во многом было связано еще с одной церковно-политической проблемой, контуры которой едва угадываются в сумерках источников. Постоянным яблоком раздора между Москвой и Суздалем был «епархиальный» вопрос. С переносом во Владимир-на-Клязьме кафедры митрополита Киевского и всея Руси (1299 год) Владимирская епархия стала излишней и как бы растворилась в составе собственно митрополичьей епархии. Такая же судьба могла ожидать и отпочковавшуюся от Владимирской Суздальскую епархию, в состав которой, кроме самого Суздаля, входили Нижний Новгород и Городец. Поначалу церковно-административные границы в целом соответствовали границам княжества. (Принцип соответствия границ светских и церковных областей издавна был принят в Византии.) Однако митрополит Алексей, широко пользуясь своим положением главы Русской церкви, решил сократить размеры этой епархии. Поводом послужила вспыхнувшая тогда в княжестве династическая усобица, в ходе которой местный владыка действовал не так, как желательно было Москве. В 1365 году святитель отобрал у суздальского владыки Алексея Нижний Новгород и Городец с уездами и включил их в состав своей митрополичьей епархии. Такой передел сильно встревожил весь клан суздальско-нижегородских князей. Теперь сам митрополит Алексей становился их епархиальным архиереем. Тем самым Москва получала мощное средство политического давления на местных князей. В устах митрополита Алексея угроза отлучения от церкви не была пустыми словами. В том же 1365 году он наложил интердикт на Нижний Новгород и — подтвердив угрозу военным давлением — заставил местного князя Бориса Константиновича пойти на уступки Москве.
По настоятельным требованиям местных князей Нижний Новгород и Городец были вскоре возвращены в состав Суздальской епархии. Однако какие-то неурегулированные вопросы церковно-административного характера остались.
Некоторые исследователи считают, что Митяй еще в качестве митрополичьего наместника во Владимире имел конфликт с суздальским владыкой Дионисием. Этот последний жаловался на него в патриархию. «Уже патриарху Макарию, занимавшему патриарший престол между 1376 и 1379 гг., следовательно, как раз около 1377 г., Дионисий, как можно думать, жаловался на притеснения своей епископии со стороны митрополичьего наместника Митяя и получил приглашение явиться в Константинополь; таким образом, еще до собора, окончательно поссорившего двух соперников, их взаимные претензии были и сформированы, и как-то подкреплены» (184, 52).
Московские летописи, прошедшие через канцелярию митрополита Киприана, крайне сбивчиво и тенденциозно рассказывают о «смуте на митрополии». Плачевное состояние источников заставляет тщательно рассматривать разного рода косвенные данные. Для реконструкции событий 1378–1379 годов уместно вспомнить и о таком важном факторе, как традиция. В ту эпоху каждый шел по жизни, постоянно оглядываясь назад и советуясь с опытом отцов. Желая передать свою власть и свой сан тому, кто призван был стать продолжателем его дела, митрополит Алексей обращался к собственному опыту, к тому образу действий, который позволил ему обойти все препятствия и стать митрополитом Киевским и всея Руси. В этом сценарии имелся один важный эпизод, достойный внимания историка.
«Прежде чем возвратилось посольство из Константинополя, в начале декабря 1352 года, за три месяца до своей смерти, Феогност поставил Алексия в епископы владимирские, то есть в свои митрополичьи викарии, — писал Е. Е. Голубинский. — Не совсем ясно, зачем он сделал это и притом странным образом дал ему титул владимирского, тогда как владимирским был он сам. Можно до некоторой степени подозревать, что — на случай неуспеха своей просьбы в Константинополе, то есть что если бы в Константинополе не захотели согласиться на поставление Алексия в митрополиты и поставили митрополита из греков, то этот, пришед в Россию и нашед кафедру владимирскую занятою, поневоле должен был бы согласиться жить в Москве и стать вместо киево-владимирского киево-московским» (124, 176).
По тем же соображениям Алексей мог бы незадолго до кончины поставить Митяя в епископы Владимирские. Это была своего рода «страховка» и на тот случай, если князю Дмитрию всё же придется признать Киприана «киево-московским» митрополитом, и на тот случай, если Киприан в обход Москвы захочет воздвигнуть свою каноническую митрополичью кафедру во Владимире. Если Алексей действительно совершил этот вполне естественный «шахматный» ход, то между новым владимирским владыкой Митяем и Дионисием Суздальским неизбежно должны были вспыхнуть споры о статусе и границах новой епархии. Вариантом этого «сценария» могло быть избрание Митяя владимирским епископом на первом (июнь 1378) или втором (весна 1379) московском соборе. Именно «епархиальный» вопрос, переход части его владений под власть новоявленного владимирского епископа и был действительной причиной прямого столкновения Дионисия с Митяем. За спиной Дионисия стояли местные князья, пристально следившие за ходом церковных споров.
Именно «епархиальный» вопрос — а вовсе не нарушение канонов избранием Митяя — заставил Дионисия после возвращения из Москвы в Нижний Новгород поспешить в Константинополь, куда он прежде уже обращался с жалобами на московский произвол.
Выступление Дионисия поставило великого князя Дмитрия Ивановича в сложное положение. Оставить выходку суздальского владыки без последствий значило бы открыть двери для других недовольных. Отправив Дионисия в темницу, князь тоже не решил вопроса. Арест епископа в принципе был тяжким нарушением канонов, наказанием которому служило отлучение от церкви. Московского князя тут же стали осаждать покровители и единомышленники суздальского владыки, требуя его освобождения. Среди них был и игумен Сергий Радонежский. Он рассматривал нарушение канонов как причину Божьего гнева на Русскую землю и потому был тверд в своих требованиях. В этой обстановке держать владыку в темнице было хлопотно и бессмысленно. Но и освобождение его просто так, без последствий, выглядело нелепо. И тогда какой-то умный человек посоветовал великому князю создать видимость сделки: Дионисий выходит на свободу по просьбе и под поручительство Сергия Радонежского. Все участники этой сделки — кроме, может быть, святого Сергия — хорошо понимали ее театральный характер. Но это был более или менее пристойный выход из непристойного положения.
Как долго Дионисий пробыл в темнице и когда он вышел на свободу? «Повесть о Митяе» представляет дело так, что всё произошло очень быстро. Но это очередной литературный прием, усиливающий динамизм повествования. В действительности Средневековье не любило спешки в серьезных делах. Скорее всего, великий князь освободил Дионисия только тогда, когда его протест потерял всякий смысл. А это случилось, когда в Москве приняли решение отказаться от идеи великорусской автокефалии и попытаться обычным порядком добыть для Митяя митрополию Киевскую и всея Руси.
Когда произошла «смена вех»? Ответ на этот вопрос подсказывает ярлык хана Тюляка (ставленника Мамая), выданный митрополиту Михаилу (Митяю) 28 февраля 1379 года (259, 582). В условиях «розмирия» князя Дмитрия Ивановича с Мамаем и прекращения выплаты ордынского «выхода» обращаться к Мамаю за ярлыком московский автокефальный митрополит Михаил (Митяй) мог только в случае крайней нужды. Таким случаем мог быть только проезд митрополита с его свитой через владения Мамая по дороге в Константинополь. Иначе говоря, решение о поездке Митяя в Константинополь было принято. Не имея возможности ехать по Волге через Нижний Новгород или западным путем, через Литву, Митяй обратился к Мамаю за ярлыком, который в данном случае должен был играть роль своего рода «пропуска», «охранной грамоты». На составление запроса и его доставку из Москвы в ставку Мамая по зимним дорогам ушло полтора-два месяца. Таким образом, «смена вех» в московской церковной политике произошла в самом конце 1378 года. Примерно тогда же и вышел на волю из московской темницы суздальский владыка Дионисий.
С возвращением Митяя в рамки традиционной русско-византийской системы отношений протест Дионисия становился «прошлогодним снегом». Но владыка был не такой человек, чтобы сидеть дома и смотреть вслед уходящим событиям. Заручившись материальной и моральной поддержкой суздальских князей, он отправился в Константинополь. «Повесть о Митяе» обвиняет его в желании самому стать митрополитом. Но мог ли суздальский ставленник в эти годы всерьез претендовать на роль общерусского митрополита? Едва ли. Ни политический, ни экономический потенциал Суздальско-Нижегородского княжества не позволял его «первым лицам» строить такого рода проекты. Что мог противопоставить далеко не богатый и мало кому известный в Царьграде суздальский владыка звенящему московским серебром и окруженному пышной свитой московскому кандидату? Даже получив со временем поставление в митрополиты, Дионисий остался «чиновником для особых поручений» при константинопольском патриархе.
Единственное, чего мог добиться Дионисий в патриархии, — это восстановить исконные границы своей епархии и выхлопотать для себя сан архиепископа, дававший ему право прямого подчинения Константинополю в обход киево-московского митрополита. Оба эти проекта поддерживали суздальские князья, заинтересованные в церковной независимости от Москвы.
И здесь энергия Дионисия принесла свои плоды. Спустя три года он вернется в родной Суздаль уже в сане архиепископа…
Отправляющиеся на кораблях в море, производящие дела на больших водах, видят дела Господа и чудеса Его в пучине.
В середине июля 1379 года кандидат на митрополию архимандрит Михаил (Митяй) выехал из Москвы в сопровождении большой свиты, в состав которой, помимо клириков, входили и великокняжеские бояре. Во главе посольства князь Дмитрий Иванович поставил своего «большого боярина» Юрия Васильевича Кочевина Олешинского. Судя по имени, он был сыном того самого московского воеводы Кочевы, который в 1328 году вместе с Миной послан был Иваном Калитой выколачивать недоимки из Ростовского княжества.
Летописная «Повесть о Митяе» сообщает, что посольский караван переправился через Оку во вторник, 26 июля. Скорее всего, это произошло в Коломне. Расстояние от Москвы до Коломны — около 110 километров. Конный отряд мог преодолеть его за два-три дневных перехода. Можно полагать, что торжественные проводы посольства состоялись в воскресенье 24 июля. В этот день церковь вспоминала убиение Бориса и Глеба (224, 13). Мог ли подумать нареченный митрополит, что его судьба роковым образом сблизится с судьбой святых страстотерпцев…
Весьма интересно краткое упоминание о «деле Митяя» в Житии преподобного Сергия Радонежского. Житие написано Епифанием Премудрым и отредактировано Пахомием Сербом. И Епифаний Премудрый, работавший над текстом около 1417 года, и тем более Пахомий Серб (1460-е годы) знали о давно прошедших событиях главным образом из первой (киприановской) редакции «Повести о Митяе». Отсюда и общая оценка Митяя как грешника — выскочки и гордеца. Отсюда и знаменитое пророчество Сергия о судьбе Митяя. Это пророчество было необходимым элементом общей провиденциальной концепции Жития. Внезапная кончина Митяя — Божья кара грешнику, предсказанная прозорливым старцем.
Почему тема Сергиева пророчества не получила развития в «Повести о Митяе»? Первая редакция «Повести» возникла еще при жизни «великого старца», который, как известно, не любил разговоров о своих сверхъестественных способностях.
Но было ли это пророчество вообще произнесено «великим старцем»?
Агиограф никогда не занимался чистым вымыслом, сознательной фальсификацией прошлого. Жизнь текла по установленному Богом таинственному плану. О нем можно было рассуждать. Но вставлять в этот план какую-то «отсебятину» казалось тяжким грехом. Агиограф (он же и летописец) был человеком верующим и боялся греха. Он брал некий факт (или то, что он считал фактом), давал ему свою трактовку и облекал всё это в пышные покровы риторики. Но он не был банальным лжецом или выдумщиком небывалых историй. Вполне вероятно, что Сергий действительно высказал свое мнение о будущем Митяя в узком кругу иноков, вспомнивших этот разговор после известия о внезапной смерти кандидата в митрополиты. Вероятно, это был обычный горький вздох умудренного жизнью человека при виде зарвавшегося честолюбца. Но под пером агиографа слова приобрели характер публичного и грозного предсказания будущего, которое не замедлило исполниться.
«Възыде же на престол архиерейскый некто архимандрит, Михаил именем, и дръзнув облещися в одежду святительскую и възложи на ся белый клобук. Начат же и на святого (Сергия. — Н. Б.) въоружатися, мнев, яко присецает дръзновение его преподобный, хотя архиерейскый престол въсприати. Слышав же блаженный, хвалящася Михаила на нь, рече к учеником своим, яко Михаил, хваляйся на святую обитель сию, не имать получити желаемаго, поне же гръдостию побежен бысть, ни Царьскаго града не имать видети. Еже и бысть по пророчьству святого: повнегда бо пловяше к Царьскому граду, в телесный недуг впаде и скончася. Вси бо имеаху святого Сергиа яко единаго от пророк» (25, 394).
Итак, прозорливый старец сказал, что собравшемуся в дальний путь Митяю не видать Константинополя. И мнение это — со временем превратившееся в пророчество — оказалось верным. Словно какая-то грозная тень нависла над посольством Митяя. Но отважный коломчанин вопреки всем угрозам продолжал путь навстречу своей судьбе.
По дороге в Царьград Митяй имел встречу с Мамаем, кочевавшим в Крымских степях. «И немного удръжан быв, и паки отъпущен бысть» (43, 129).
За этим лаконичным известием стоит еще одна историческая загадка, обросшая ворохом ученых комментариев (130, 95). В принципе Митяй ехал через владения Мамая на вполне легальных основаниях. Он заранее запасся разрешением на свой проезд от степных властей. Еще 28 февраля 1379 года от имени номинального правителя Мамаевой Орды хана Тюляка Митяю был выдан ярлык, в котором он почтительно именовался «митрополитом Михаилом».
И всё же эпизод вызывает ряд вопросов. О чем могли беседовать эти два человека? Ведь Москва находилась тогда в состоянии «розмирия» с Мамаем. Историки высказывают различные объяснения этого странного приключения (264, 137). Но суть дела достаточно ясна. Мамай был незаурядным политиком. Он велел пригласить к себе Митяя, так как хотел из первых рук узнать о положении дел в Русской церкви, познакомиться с ее будущим главой, а может быть, при посредстве Митяя убедить Дмитрия Московского в своем миролюбии и готовности к переговорам.
В целом же эта история заставляет еще раз задуматься над тем, какое значение вкладывал летописец в понятие «розмирие». Но как бы ни толковать это «розмирие», очевидно, что Мамай, кочевья которого опустошила чума, в 70-е годы XIV века не имел ни сил, ни желания воевать со всей Северо-Восточной Русью. А потому он стремился представить «розмирие» как частную ссору с Дмитрием Московским, причиной которой, как мы предположили выше, была недоимка по ордынскому «выходу». Все остальные светские и духовные правители могли по-прежнему рассчитывать на его милостивое отношение. Церковь не платила ордынской дани, поэтому к ней у Мамая в данном случае и не могло быть никаких претензий. Разрешив проезд нареченного митрополита Митяя через свои владения и оказав ему честь личной встречей, бекляри-бек наглядно демонстрировал это всей Руси.
Дмитрий Московский, напротив, представлял дело так, что «розмирие» — это противостояние всей Руси и всех татар. Именно этот взгляд и отразился в сообщении московской летописи (напомним: «А князю великому Дмитрию Московьскому бышеть розмирие с тотары и с Мамаем») (43, 106). Если речь действительно шла о выплате ордынского выхода, то отказ от платежей — каким-то образом аргументированный — и становился той программой, которая консолидировала княжеское сообщество. Здесь не могло быть частных решений. Либо все во главе с великим князем Владимирским платили «выход», либо все отказывались это делать, оставляя деньги в своей собственной казне.
Существует мнение, что приглашение Митяя ко двору Мамая для беседы свидетельствует о наличии летом 1379 года мирной альтернативы военному противостоянию Москвы с Мамаевой Ордой. Однако в это трудно поверить. Весь ход событий 1374–1379 годов неотвратимо вел к генеральному сражению. После разгрома татар на реке Воже бекляри-бек уже не мог отступить. Его показное дружелюбие по отношению к Митяю было не более чем еще одной попыткой внести рознь в русскую правящую элиту, показать колеблющимся свое притворное миролюбие.
Миновав Половецкую степь и добравшись до генуэзской колонии Каффы (современная Феодосия), московские послы вздохнули с облегчением. Вскоре они взошли на большой корабль, который отплывал в Константинополь.
Шла вторая половина сентября 1379 года (270, 87). Не знаем, как встретило путешественников Черное море. Но для сухопутных москвичей даже плавание по спокойному морю было незабываемым переживанием. А в это время года море редко бывает спокойным. Автор «Повести о Митяе» (точнее, черновых материалов для нее) — безусловно, участник посольства — в своих записках процитировал 106-й псалом, где красочно представлена картина морской бури. Очевидно, эту картину он видел своими глазами и запомнил на всю жизнь. А 106-й псалом он повторил столько раз, что даже в рассказе о ссоре между послами после кончины Митяя невольно использовал цитаты из него.
«Рече, и ста дух бурен, и вознесошася волны его: восходят до небес и нисходят до бездн: душа их в злых таяше: смятошася, подвигошася яко пианыи, и вся мудрость их поглощена бысть» (Пс. 106, 26).
Но любое испытание рано или поздно приходит к концу. Наконец настал день, когда судно вошло в Босфор. Вдали в голубоватой дымке показались величественные храмы и дворцы «второго Рима».
Можно представить себе ликование усталых путников при виде цели путешествия. Но тут случилось непредвиденное: нареченный митрополит скоропостижно скончался…
Самая ранняя из сохранившихся версий «Повести о Митяе» лаконично констатирует факт смерти: «Внезапу Митяй разболеся в корабли и умре на мори» (43, 129). Впрочем, нельзя забывать, что редакция Рогожского летописца отстоит от времени создания «Повести» более чем на полвека. За это время текст неоднократно редактировался и сокращался. Следы этой правки отчетливо заметны. Первая редакция, безусловно, была в оригинале куда более пространной, чем ее версия, дошедшая в составе Рогожского летописца.
Вторая редакция «Повести» (в составе Воскресенской летописи) возникла во второй половине XVвека (270, 125). О смерти Митяя здесь говорится в тех же словах, что и в первой редакции: «Внезапу разболеся Митяй, и умре на мори», — но этот факт сопровождается своего рода «вздохом» автора: «…И не сбытся мысль его и не случися быти ему митрополитом на Руси» (39, 31). А чуть ниже дается обширная подборка благочестивых сентенций на тему «добро есть уповати на Господа, нежели уповати на князя» (39, 31). Внезапная смерть Митяя — Божья кара за то, что он хотел стать митрополитом вопреки не только желанию всего русского духовенства, но и вопреки воле Божьей. Тема эта (церковь и светская власть) была неизменно актуальной в XV столетии — в период борьбы за полное подчинение Русской церкви московской великокняжеской власти. Но уже в эпоху Василия III это можно было считать пройденным этапом.
Теряя в своей политической актуальности, «Повесть о Митяе» со временем прибавляла в литературной занимательности, а вместе с ней — и в обилии реальных деталей.
Относительно поздняя (1520-е годы), но сохранившая уникальные известия более ранних сводов Никоновская летопись (по Г. М. Прохорову, это третья редакция «Повести») сообщает подробности: вместе с известием о кончине Митяя в Москву дошли и слухи о его убийстве.
«Инии глаголаху о Митяи, яко задушиша его; инии же глаголаху, яко морьскою водою умориша его» (42, 40).
Как отнестись к этому известию? Не является ли оно плодом воображения московских книжников первой половины XVI столетия?
Думается, следует прежде всего обратить внимание на сам характер уникальных чтений. Создатели Никоновской летописи нередко украшали лаконичные сообщения своих источников вымышленными подробностями и риторическим «плетением словес». Но эти литературные упражнения, как правило, не содержали принципиально новой информации. В данном же случае известие об убийстве Митяя является новой и весьма существенной информацией. Убийство, заговор, измена — обвинения серьезные. Такие вещи летописцы не выдумывали «ради красного словца».
Следующий вопрос: почему сообщение об убийстве отсутствует в первой и второй редакциях «Повести»?
Считается, что первая редакция «Повести о Митяе» была создана неизвестным московским книжником по заказу (а может быть, и при личном участии) митрополита Киприана осенью 1382 года (270, 140). Главная религиозная идея «Повести» — размышление о путях Божьего промысла, о пагубности человеческой гордыни. Идейное содержание произведения отличается своего рода «многослойностью». Публицистический пласт составляет апология деятельности митрополита Киприана, осуществленная не прямой похвалой, а методом «от противного»: путем яркого изображения безнравственного поведения всех трех его политических соперников, претендентов на освободившуюся с кончиной святителя Алексея митрополичью кафедру — Митяя, Пимена и Дионисия. Главный «возмутитель спокойствия» — архимандрит Михаил, которого автор «Повести» (или ее редактор) митрополит Киприан сознательно именует уничижительным прозвищем — Митяй. Своим возвышением Митяй обязан главным образом великому князю Дмитрию Ивановичу, который при этом выведен в «Повести» «вторым планом» и не подвергается прямому осуждению.
Внезапную кончину Митяя автор представляет как провиденциальное событие, как определенное высшими силами наказание Митяя за грех гордыни. В этом идейном контексте нет места для насильственной смерти Митяя. Он умер внезапно, пораженный гневом Божиим. Для исполнения Божьей воли нет нужды в человеческих ухищрениях. Версия убийства по политическим мотивам своей прозаичностью не соответствовала провиденциальному осмыслению всей истории Митяя и потому не могла быть включена в «Повесть» даже в качестве предположения.
Версия провиденциальной обусловленности кончины Митяя лежит в основе изложения этого сюжета в знаменитой Степенной книге царского родословия — официальной истории Российского государства, созданной московскими книжниками в эпоху Ивана Грозного. Однако здесь тема Божьего суда конкретизирована участием двух исторических лиц — Сергия Радонежского и митрополита Алексея.
Митяй «гордостию побежен», присвоил себе митрополичий сан. Увидев в лице Сергия Радонежского своего соперника в борьбе за митрополию, Митяй грозил разрушить его обитель. «Великий старец» предсказал, что Митяй не получит епископского сана и никогда не увидит Царьграда. Для усиления темы «пророчества» к ней весьма неловко подключен и святитель Алексей, который, насколько известно, никаких пророчеств о судьбе Митяя не произносил, а всего лишь советовал оставить этот вопрос на усмотрение патриарха:
«Егда бо идяше к Царскому граду, и многы беды постигоша его (Митяя. — Н. Б.) по земли и по морю, Божии бо суд удержаше его. Он же о сих не внимаше и в телесный недуг впаде. И тогда корабль его не поступи никамо же, дондеже Михаил скончася, не достиг Царствующаго града по пророчьству святаго святителя Алексия и преподобнаго Сергиа чюдотворца» (68, 31).
Итак, здесь сквозь провиденциальные парадигмы проглядывает еще одна возможная версия подлинных событий. Остановка корабля перед самым Царьградом была вызвана болезнью Митяя. Действительно, высадка посольства на берег без главного действующего лица не имела смысла. Но в целом версия Степенной книги выглядит как вольное истолкование ранних редакций «Повести о Митяе» в сочетании с данными Жития Сергия Радонежского.
Однако помимо законов литературы есть и законы жизни. Посмотрим на дело через призму этих законов. Даже если смерть Митяя была вызвана естественными причинами, ее внезапность и необычность (в последний день пути, в виду Константинополя, без свидетелей) неизбежно должны были породить слухи об убийстве. Эти слухи, конечно, зафиксировал в своих записках тот «неизвестный москвич», труд которого стал основой произведения (270, 150). При окончательной обработке произведения в митрополичьей канцелярии эти сведения были пропущены как излишние. Но, как известно, «рукописи не горят». Записки затаились в недрах канцелярий, дожидаясь своего часа.
При создании третьей редакции «Повести» (Никоновская летопись) «дело Митяя» имело уже чисто исторический характер. Создавая пространную версию рассказа, составители Никоновской летописи решили воспользоваться и слухами об убийстве фаворита, сохранившимися в «записях неизвестного москвича». Эти слухи придавали рассказу больше занимательности и драматизма. Более того, в виде слухов до потомков дошла трагическая истина: внезапная кончина Митяя в действительности была политическим убийством. Заметим, что достоверность известия Никоновской летописи о насильственной смерти Митяя признаётся рядом современных историков (287, 51; 193, 96; 370, 151).
В истории с Митяем накал страстей и ставки были столь велики, что вполне можно было ожидать использование «зелья». Однако княжеского фаворита устранили иным способом…
Анализ ситуации убеждает в том, что Митяй пал жертвой заговора, замысел которого возник еще в Москве. Развитие этого замысла подчинялось определенной логике. Убить Митяя в столице было сложно: во-первых, он, безусловно, принимал меры безопасности, а во-вторых там, на месте, великий князь мог легко «вычислить» заговорщиков и расправиться с ними.
Убийство Митяя по дороге в Царьград также было весьма затруднительным делом. Заговорщикам трудно было скрыть сам факт убийства и уйти от кары. Кроме того, в этом случае посольство должно было, не выполнив своей цели, вернуться в Москву, где разъяренный великий князь также свел бы счеты с убийцами.
Смерть Митяя в Царьграде, после представления патриарху в качестве официального московского кандидата на митрополию, чрезвычайно усложняла ситуацию. В этом случае, во-первых, убийство становилось технически еще более затруднительным, а во-вторых, даже при успешной ликвидации Митяя посольство теряло всякий смысл и должно было с пустыми руками, без поставленного патриархом митрополита, вернуться в Москву.
Смерть Митяя на корабле, у самых ворот Царьграда, во всех отношениях была для заговорщиков оптимальным вариантом.
Конечно, лишь немногие члены посольства были посвящены в заговор. Всех остальных следовало уверить, что причиной смерти нареченного митрополита стал несчастный случай. В этой связи заговорщиков тревожила одна проблема. Согласно обычаю тело покойника перед погребением следовало обмыть и завернуть в саван. В этой процедуре неизбежно должны были принять участие не только заговорщики, но и непосвященные члены посольства. Поэтому на теле Митяя не должно было быть видимых следов насильственной смерти: колотых и резаных ран, следов веревки на шее и пр. Соответственно, расправиться с Митяем следовало таким способом, при котором на теле не останется явных знаков преступления. Лучшим средством в этом отношении был медленно действующий яд. Но Митяй, конечно, опасался отравления и был осмотрителен в еде и напитках.
Казалось, дело зашло в тупик. И тут на помощь заговорщикам пришел богатый опыт византийского двора…
Известно, что патриции Древнего Рима нередко уходили из жизни, вскрывая себе вены в ванне с теплой водой. Византийцы не увлекались подобными методами сведения счетов с жизнью и предпочитали традиционный яд. Однако любовь к баням, бассейнам и ваннам была в полной мере воспринята ими от римлян. Пристрастие к водным процедурам питали и византийские императоры. Но базилевсам следовало помнить, что там, среди облаков пара и потоков воды, обнаженный и беспомощный человек становится легкой добычей убийц…
Среди сопровождавших Митяя иерархов (точнее — среди заговорщиков), безусловно, были греки по происхождению. Размышляя о том, как без последствий избавиться от Митяя, они могли вспомнить один из способов, при помощи которых совершались дворцовые перевороты в Константинополе. Император Роман III был убит своими придворными 11 апреля 1034 года во время отдыха в бассейне. Вот что рассказывает об этом византийский историк Михаил Пселл.
«Сначала он с удовольствием окунулся и легко поплыл, с наслаждением вдыхая воздух и освежаясь, затем в воду зашли и некоторые из сопровождающих, чтобы поддержать и дать отдохнуть императору — таково было его распоряжение. Совершили ли они какое-нибудь насилие над ним, точно сказать не могу, но те, кто связывает это со всем случившимся, утверждают, что, когда самодержец по своей привычке опустил голову под воду, они сдавили ему шею и довольно долго держали его в таком положении, а потом отпустили и ушли» (60, 32). Но заговорщики ошиблись, решив, что Роман мертв. Император был еще жив. Он жестом сумел позвать на помощь. Слуги вытащили его из бассейна и положили на ложе. Но конец его уже был близок. Так и не сумев произнести ни слова, он скончался.
Конец жизни нареченного митрополита Митяя отчасти напоминал эту классическую картину. Однако русская версия византийской драмы была значительно скромнее по декорациям.
Вернемся к рассуждению о планах заговорщиков. На них прямо указывает точный смысл дополнения Никоновской летописи к известию о смерти Митяя. Напомним: «Инии глаголаху о Митяи, яко задушиша его; инии же глаголаху, яко морьскою водою умориша его» (42, 40).
Действительно, удушение было как раз тем видом убийства, при котором на теле не остается открытых ран и пятен крови. Однако сохраненные Никоновской летописью слухи предполагают и другой, на первый взгляд весьма странный, но в действительности самый подходящий в тех обстоятельствах способ убийства Митяя — «морской водой задушили». Остановимся на этой загадочной формуле. Ясно, что Митяя не могли просто утопить в море. Скорее всего, убийцы, улучив удобный момент, набросились на архимандрита и опустили его голову в ванну (бочку?) с морской водой, которая, конечно, имелась в гостевой каюте большого корабля. Возможно, это произошло в тот момент, когда нареченный митрополит в своей каюте лежал в ванне, готовясь отойти ко сну. Не имея возможности крикнуть и позвать на помощь, он захлебнулся морской водой.
Впрочем, возможен и составной вариант: Митяя вначале удушили без применения веревки, а затем уже мертвого положили в ванну, имитируя несчастный случай. Примечательно, что тайна его гибели быстро стала достоянием молвы. Вероятно, ее раскрыли сами заговорщики в пьяной похвальбе или в покаянной исповеди. Стоустая молва подхватила эти признания и понесла их от дома к дому, от уха к уху.
Восстанавливая подлинную картину гибели Митяя, нельзя упустить из виду еще одно обстоятельство. Дело происходило в последний день долгого и опасного пути московского посольства в Царьград. Завершение путешествия обычно праздновали хмельным застольем. Вино воодушевило заговорщиков — вспомним историю гибели Андрея Боголюбского! — и ускорило события. Несколько перебрав за столом хмельного «меда», Митяй пошел в свою каюту и решил освежиться в ванне с морской водой. Но вслед за ним в каюту вошли заговорщики…
Логика событий позволяет утверждать: убийцы Митяя принадлежали к кругу самых близких к нему лиц — либо из высшей московской знати, либо из числа комнатной прислуги нареченного митрополита. Далеко не каждый член посольства мог войти в каюту Митяя в такой интимный момент, как вечерняя ванна.
Утопление Митяя (или его уже бездыханного тела) в ванне с водой легко можно было выдать за несчастный случай. Свидетелей случившегося — кроме самих заговорщиков — не было. По случаю позднего часа прислуга была удалена из покоев. Только наутро дело открылось. И тут же была пущена официальная версия случившегося: сильно захмелевший иерарх сам не заметил, как уснул в своей ванне и захлебнулся во сне. Вероятно, эта версия совпадала с привычками и образом жизни Митяя, а потому казалась вполне правдоподобной.
Средневековая история редко обходится без проявлений чудесной силы. Действует такая сила и в «Повести о Митяе». Уже в ранней ее редакции рассказывается о загадочном явлении, последовавшем за смертью фаворита:
«Неции же поведаша, яко корабле тъи стояше на едином месте и не поступаа с места ни тамо, ни семо, а инии мнози корабли плаваху мимо его, минующе семо и овамо. И вложиша Митяя в варку, еже есть в меншее судно и привезоша его мертваго в Галату, и ту погребен бысть» (43, 129).
Вторая редакция «Повести» представляет этот эпизод с некоторыми существенными отличиями:
«Поведаху же тамо бывшеи на корабли том, и глаголаху: егда разболеся Митяй, тогда корабль той стояше на едином месте, ни поступя ни семо ни овамо, а инии мнози корабли миноваху его сюду и овоуду. Вложше же Митяя в раку умертваго, и везше в Галату погребоша его» (39, 31).
Итак, согласно второй редакции, рассказ записан со слов очевидца событий, находившегося на корабле. Другое отличие — время внезапной остановки корабля. В первой редакции это случилось после кончины Митяя, во второй — во время его предсмертной болезни.
Третья редакция «Повести о Митяе» почти дословно воспроизводит здесь текст первой редакции.
Таким образом, этот сюжет по каким-то причинам казался важным всем книжникам, работавшим над «Повестью». В первой и второй редакциях он имеет подчиненное значение, оставляя публицистическое поле для главного события — внезапной кончины Митяя. В третьей редакции сюжет приобретает самостоятельное значение и обрастает аллегорическим толкованием. Однако это толкование — как будет показано ниже — восходит к некоторым реалиям злополучного путешествия.
Для дальнейшего рассказа необходимо церковно-историческое пояснение. Согласно средневековым представлениям, тексты Священного Писания имели несколько смыслов: буквальный (исторический), аллегорический, анагогический (высший символический), иносказательный, нравственный и мистический. Следуя этому подходу, древнерусские книжники и в свои рассказы вкладывали несколько смыслов. В данном случае, образ неподвижного корабля с телом Митяя имеет как минимум два смысла.
В буквальном (историческом) смысле — это живая подробность в воспоминаниях участника посольства. Ее реальный смысл можно понимать по-разному.
Первое толкование: «иные корабли», которые сновали туда и сюда, в то время как корабль с послами стоял неподвижно, — это боевые корабли венецианцев и генуэзцев, сражавшиеся друг с другом. «29 сентября, когда, по нашим расчетам, корабль с русским посольством на борту приблизился или приближался к Царьграду, в константинопольских водах произошло сражение флотилий двух итальянских республик», — пишет Г. М. Прохоров. Это сражение было эпизодом династической усобицы — конфликта между императором Иоанном V Палеологом и его старшим сыном Андроником IV. Усобица сопровождалась морскими сражениями, в которых принимали участие корабли венецианцев и генуэзцев. В этой ситуации корабль с русскими послами не мог подойти к городскому причалу и вынужден был несколько дней ожидать на внешнем рейде прекращения боевых действий (270, 87).
Но упоминание о плавающих туда и сюда «иных кораблях» не есть реалистическая деталь (на чем построена приведенная выше схема). Оно необходимо автору «Повести» по чисто литературной причине: без нее читатель не поверит в чудо и быстро найдет естественную причину остановки корабля с русским посольством — безветрие, полный штиль на море.
Предложим более простое буквальное (историческое) понимание этого эпизода. После внезапной кончины Митяя (или во время его внезапной тяжелой болезни) корабль с московскими послами несколько дней стоял на рейде из-за отсутствия единства относительно дальнейших действий. Сходить на берег и отправляться на прием к патриарху имело смысл только после выработки общего плана дальнейших действий, общей «легенды». Споры на эту тему заняли несколько дней. В то время как бояре препирались с иерархами, рядовые участники посольства с тоской смотрели на неподвижное море и сияющий вдалеке великий город.
Назовем и еще одну вполне возможную и естественную причину остановки. Владельцы корабля, перевозившего послов, имели определенные денежные договоренности с Митяем как главной фигурой посольства. С кончиной Митяя и русские, и генуэзцы попытались изменить эти договоренности в свою сторону. В результате корабельщики отказались плыть дальше, пока не будут приняты их условия.
Наконец, причиной стоянки мог быть карантин для кораблей, прибывавших из районов, где гуляла чума. Северное Причерноморье в 70-е годы XIV века было именно таким районом. Наличие на корабле только что умершего по непонятной причине человека усиливало опасения византийцев.
Судя по тому, что стоянка эта запомнилась автору «Повести», она была долгой, томительной и непонятной для рядовых членов посольства. Корабль словно держала на месте неведомая сила.
У корабельщиков был сильный аргумент в денежных спорах с московскими послами: тело Митяя стало разлагаться, издавая невыносимый запах. На корабле не было ни льда, чтобы его заморозить, ни дубового гроба и смолы, чтобы его засмолить. Похоронить усопшего фаворита в море, утопив тело в парусиновом мешке, послы не решались, опасаясь гнева великого князя Дмитрия Ивановича. Наконец обе стороны не вынесли этого испытания и пришли к договоренности по спорным вопросам. После этого корабельщики дали послам лодку («барку»), на которой тело Митяя спешно отвезли на ближайшую сушу — северный пригород Константинополя генуэзскую Галату — и там предали земле. Когда провожавшие Митяя в последний путь клирики и бояре вернулись на корабль, он тотчас снялся с якоря и двинулся в порт.
Таково могло быть буквальное (историческое) содержание этого эпизода. Однако эти несколько дней ожидания на константинопольском рейде были вписаны книжником в «Повесть о Митяе» не только как историческая подробность, но и как проявление некой мистической силы. Провидение не допускало Митяя в Константинополь ни живым, ни мертвым. Корабль с мертвецом неподвижно стоял среди снующих туда и сюда «живых» судов. Привыкшие всему искать прообразы в Священном Писании книжники быстро нашли аллегорический смысл происходящего.
Третья редакция «Повести о Митяе» (Никоновская летопись) содержит интересное рассуждение на сей счет.
«Неции же поведаша, яко корабль той стояше на едином месте и не поступаа с места, ни семо, ни тамо, а инии мнози корабли плаваху мимо его семо и авамо, и един той люте томим, аки Ионы ради. Егда бо тогда Иона в корабли, море волняшеся и корабль потопляшеся; егда же Иону в море ввергоша, и море преста от влънениа и корабль свободися от потоплениа; сице же и ныне: егда Митяй бе в корабле, море не даше постулата кораблю; егда же Митяа выняша из корабля, и корабль свободися и хожаше, аможе хотяше. И вложиша Митяа в варку, иже есть в меншее судно, и привезоша его мертва в Галату, тамо же и погребен бысть» (42, 39).
Итак, создатель третьей редакции «Повести» счел возможным увидеть прообраз сюжета о «неподвижном корабле» в истории библейского пророка Ионы — одного из двенадцати так называемых «малых пророков». Действительно, в библейской истории пророка Ионы содержится целый ряд образов и ситуаций, имеющих аналогии в «деле Митяя». Пророк Иона вопреки Божьему повелению проповедовать в Ниневии плывет на корабле в Фарсис. На море поднимается буря и кораблю грозит гибель. Корабельщики догадываются, что эта буря — проявление гнева Божьего на кого-то из находящихся на корабле. Жребий падает на Иону. Его бросают за борт — и буря тотчас стихает. Корабль, освободившись от грешника, благополучно продолжает свой путь. Но Божий промысел и далее следует своему таинственному пути. Пророк Иона не утонул, а был проглочен огромной рыбой, во чреве которой провел три дня. Бог услышал его молитвы. Рыба выбросила Иону живым и невредимым на берег. После этого приключения он вновь узнал волю Божью — идти возвещать скорую гибель городу Ниневии — и на сей раз исполнил ее без ослушания.
Разумеется, нет и речи о прямой аналогии между пророком Ионой и Митяем. Автор (редактор?) «Повести» увидел в книге ветхозаветного пророка Ионы более тонкую и красивую аналогию — корабль, который терпит бедствие (тонет в бурю или, напротив, не может двинуться с места) из-за того, что на его борту находится человек, действующий вопреки воле Божьей. Избавившись от этого человека (удалив его самого или даже его мертвое тело за борт), корабль может благополучно продолжать свой путь.
На каком этапе существования «Повести о Митяе» в ней появляется образ пророка Ионы? В поисках ответа на этот вопрос обратим внимание на некоторые подробности.
История пророка Ионы была известна русским книжникам уже в XIII веке и послужила темой одного из пассажей во втором поучении Серапиона Владимирского (24, 444). Однако ее вспоминали нечасто. Имени Ионы нет в «Повести временных лет» и летописных сводах той поры. Такой эрудированный в Священном Писании человек, как митрополит Киприан — предполагаемый автор первой редакции «Повести о Митяе», — несомненно, знал этот сюжет. Более того. Именно Киприан имел все основания часто вспоминать историю Ионы во время своих неоднократных плаваний по морю в Константинополь. Образ бушующего моря и его библейские аллюзии постоянно воодушевляли Киприана как писателя.
В начале 80-х годов XIV века Киприан, помимо «Повести о Митяе», работал и над другим литературным произведением — Житием митрополита Петра. В Житии содержится красочное описание морской бури, которая послана Богом, чтобы воспрепятствовать прибытию в Константинополь самозваного претендента на митрополичью кафедру игумена Геронтия. По мнению современных исследователей, «описание выпавшей бури, в которую он попал, едва ли не самое образное во всем Житии» (290, 39). Можно полагать, что история о «мертвом корабле» в первой (киприановской) редакции 1382 года раскрывалась через историю пророка Ионы. Позднее этот комментарий был снят переписчиками и вновь возвращен на свое изначальное место только в редакции Никоновской летописи.
Отметим еще одну деталь, свидетельствующую о том, что образ Ионы присутствовал уже в первой редакции «Повести о Митяе». В русских и византийских месяцесловах этого периода память пророка Ионы празднуется 22 сентября (296, 292). Именно в эти дни корабль с московскими послами приближался к Константинополю. (Г. М. Прохоров называет точную дату — 26 сентября. Но его аргументация в данном случае неубедительна.) Именно в этот день или около него умер архимандрит Михаил (Митяй). Это совпадение и подсказало Киприану литературный прием — обращение к истории Ионы для разработки провиденциальной трактовки событий: смерти Митяя и его погребения, долгой стоянки корабля на рейде Константинополя.
Напоследок заметим, что автор «Повести» как опытный книжник цитирует Священное Писание весьма вольно, по памяти. Близко к тексту из книги пророка Ионы взята только одна фраза: «И взяша Иону и въврьгоша и в море, и уста море от влънениа своего» (Острожская библия, Ион., 1, 15).
Теперь обратимся к событиям, последовавшим за внезапной кончиной Митяя. Среди участников посольства началось смятение. Еще недавно единые в своем страхе перед морской пучиной, в своем желании поскорее достичь берега, в своей молитве ко всемогущему Богу — путешественники воспылали враждой друг к другу. Потрясенный такой переменой, автор «Повести о Митяе» обращается к вечному кодексу добра и зла — Псалтири. В ткань своего рассказа он вплетает золотую нить 106-го псалма, одной из тем которого служит милость Божия к плывущим по водам:
«Умръшу же Митяю бысть в них замятня и недоумение, смятоша бо ся, яко же пишет (царь Давид. — Н. Б.): возмятошася и въсколебашася, яко пиании, и вся мудрость их поглощена бысть…» (43, 129).
Книжник вновь цитирует Священное Писание по памяти, сохраняя смысл, но не стремясь к буквальной точности. В Острожской библии (начало XVI века) этот фрагмент читается так: «Смутишася, подвизашася яко пианым, и вся мудрость их поглащена бысть» (Пс. 106, 27).
Для правильного понимания смысла этой цитаты в контексте «Повести о Митяе» приводим развернутый текст данного пассажа Псалтири в переводе на современный русский язык:
«Отправляющиеся на кораблях в море, производящие дела на больших водах, видят дела Господа и чудеса Его в пучине: Он речет, — и восстает бурный ветер и высоко поднимает волны его: восходят до небес, нисходят до бездны; душа их истаевает в бедствии; они кружатся и шатаются, как пьяные, и вся мудрость их исчезает (курсив наш. — Н. Б.). Но воззвали к Господу в скорби своей, и Он вывел их из бедствия их. Он превращает бурю в тишину, и волны умолкают. И веселятся, что они утихли, и Он приводит их к желаемой пристани» (Пс. 106, 23–30).
Так молились и так славили Господа люди, только что переплывшие бурное осеннее море.
Опасность миновала. Но слова 106-го псалма всё еще звучали в ушах. И выплеснулись на бумагу уже как метафора, изображающая смятение московских послов в связи с неожиданной кончиной их главы — нареченного митрополита Михаила.
(Не исключается, что отрывок 106-го псалма в сохранившейся интерпретации появился в тексте «Повести о Митяе» после ее редакторской переработки. В первоначальном варианте он был связан с картиной опасного морского плавания русских послов.)
Спутники Митяя должны были решить два вопроса: кто виноват в смерти Митяя? И как быть дальше? По первому вопросу единомыслие было достигнуто быстро. Желающих отыскать виновных во внезапной смерти Митяя не нашлось. Версия несчастного случая всех устраивала. Прямых доказательств убийства не существовало. И хотя личный состав посольства был укомплектован доброхотами Митяя, никто из них не счел возможным начинать расследование.
По второму вопросу споров оказалось больше. Проще всего было вернуться с пустыми руками в Москву. Но такое решение было нежелательно для заговорщиков, которые предпочитали объясняться с великим князем Дмитрием Ивановичем через «своего» митрополита. Кроме того, в случае немедленного отъезда назад москвичи добровольно оставляли поле битвы за митрополичий стол двум личным врагам великого князя Дмитрия Ивановича — владыкам Дионисию и Киприану.
Более реальный вариант состоял в том, чтобы посылать гонца в Москву и всем составом посольства ждать указаний великого князя в Константинополе. Но это ожидание могло растянуться на неопределенно долгий срок. Учитывая время года — конец сентября, начало осенних морских штормов, — обратный путь гонцов обещал быть гораздо дольше и опаснее, чем путь в Константинополь. К этому прибавлялись сложности осеннего пути по половецким степям и русским дорогам, натянутость отношений с Мамаевыми татарами…
В итоге второй, самый благоразумный вариант был отвергнут.
Московские послы после долгих споров приняли «третий путь»: такое решение, которое не по форме, а по смыслу соответствовало бы замыслу великого князя Дмитрия Ивановича — замыслу создания митрополии «всея Руси» во главе с московским иерархом. Они решили продолжать действовать по сценарию, написанному великим князем для Митяя, но уже без Митяя, а точнее — с его alter ego, своего рода «Лже-Митяем».
Кто именно должен сыграть роль «Лже-Митяя», московского кандидата на митрополию? Разумеется, Митяй был слишком оригинален и внешне и внутренне, чтобы найти ему равноценную замену. Речь шла о сути, о своего рода политическом двойнике. Светская часть посольства (великокняжеские и митрополичьи бояре) предлагала найти в своей среде скромного провинциала, преданного московскому делу и лично известного князю Дмитрию. Таким они сочли переяславского архимандрита Пимена.
Монастырские «старцы» предъявляли иные требования к личности будущего митрополита. Они выдвинули своего кандидата — Иоанна, архимандрита московского Петровского монастыря, «московьскаго киновиарха, началника общему житию» (43, 130). Общее дело — введение в московских монастырях «общего жития» — вероятно, сблизило Иоанна со старцами круга Сергия Радонежского. Однако его пребывание в свите Митяя свидетельствует о том, что он умел ладить и с княжеским двором. И всё же это была слишком одиозная фигура. Зная сложные отношения великого князя с монастырскими «старцами», бояре остерегались делать ставку на «московского киновиарха».
Получив поддержку бояр, Пимен стал распоряжаться имуществом и казной Митяя, завладел княжеской грамотой, позволявшей брать неограниченные займы в Константинополе. На его имя была переписана верительная грамота московского великого князя.
Оставим в стороне всегда возможные, но редко определяющие ход событий личные мотивы. Сложим их у той черты, за которой история уступает место художественной литературе, и возьмем на вооружение логику и здравый смысл. А в качестве инструмента исследования воспользуемся древним, как Рим, вопросом: кому выгодно?
Двигаясь дальше, заметим, что политическое убийство всегда имеет четкую целесообразность. Убивают не человека, а идею, воплощенную в этом человеке, и главным образом — в нем одном. Нет смысла тратить силы и средства на уничтожение «часового», то есть служилого человека, на смену которому тотчас будет поставлен другой. Убивают людей неординарных, уникальных, влиятельных.
Митяй как московский выдвиженец имел ровно столько же врагов, сколько их имела сама Москва. В этом длинном списке Тверь, Литва, Орда, Новгород и более мелкие хищники. Но все они воспринимали Митяя как «часового», убивать которого не имеет смысла.
Судя по всему, Митяя убили «свои», москвичи. Они видели в нем демоническую личность, оказывающую сильное и вполне определенное в политическом смысле влияние на великого князя Дмитрия Ивановича. Но в чем состояло это политическое влияние? Думается, именно Митяй убеждал великого князя Дмитрия добиваться автокефалии. Эта идея по разным причинам вызывала резкую неприязнь у многих русских иерархов. Разрыв с Константинополем оставлял Русскую церковь один на один с великокняжеской властью и этим фактически ставил ее в зависимое положение (287, 53). Противники автокефалии искренне считали, что она повредит возвышению Москвы, вызовет в русском мире раскол и религиозные войны. К этому можно добавить и постоянную угрозу Божьего гнева за нарушение церковных канонов и традиций.
Можно полагать, что смиренное путешествие нареченного митрополита Митяя в Константинополь было лишь промежуточной позицией в задуманной им совместно с великим князем Дмитрием Ивановичем «многоходовой» церковно-политической комбинации. Проще говоря, Митяй не отказался от своей идеи автокефалии Русской церкви, а лишь изменил путь к ее достижению. Получив поставление от патриарха, он с тем большим основанием предполагал отказаться от всяких связей с Константинополем. Он хотел сразу же по возвращении на Русь провозгласить себя вполне легитимным автокефальным митрополитом, имеющим хиротонию патриарха. Это облегчило бы внедрение самой идеи автокефалии в русское общество и заставило замолчать всех его недоброжелателей.
Похоже, что первым разгадал этот тайный замысел Митяя и великого князя владыка Дионисий Суздальский, поспешивший в патриархию с его разоблачением. Но там уже привыкли не думать о будущем и «жить одним днем». Во всяком случае, жалобу неведомого им суздальского владыки греки оставили без последствий.
О планах Митяя прознали и на Руси. Вскоре эта новость в виде слуха распространилась среди московских церковных верхов. Искренне благочестивые и патриотически настроенные люди — а они встречаются даже в эпоху всеобщей продажности — стали искать спасения на путях действия. Для того чтобы спасти Москву от Божьего гнева и патриаршего проклятия, были хороши любые средства. После неудачной попытки отравить великого князя (дело Ивана Вельяминова) московские заговорщики перешли к подготовке убийства Митяя. В его большой свите нашлись люди, готовые исполнить этот замысел…
Вопрос о том, кто именно из перечисленных летописью двух десятков спутников Митяя входил в заговор или был исполнителем убийства, разумеется, не имеет точного ответа. Однако в этой связи привлекает внимание картина свары среди участников посольства после гибели Митяя. «Сопровождавшие и погубившие Митяя епископы и архимандриты после ожесточенных междоусобных схваток выдвинули кандидатом в митрополиты… Пимена» (191, 66). Проигравший в этой схватке московский архимандрит Иоанн Петровский был закован в цепи. «Повесть о Митяе» рассказывает об этом в каком-то странном, сочувственно-отстраненном тоне.
«И пришедше возложиша руце на Ивана и яша его, и посадиша его в железа, Ивана Петровскаго архимандрита, московьскаго киновиарха… Сковаша нозе его в железа, смириша в оковах нозе его…» (43, 130).
Согласно «Повести о Митяе», «московский киновиарх» был подвергнут столь суровому обращению потому, что обещал выдать патриарху проделку с тайной заменой умершего Митяя новым кандидатом — Пименом. Обличительный пыл Иоанна имел довольно низменное происхождение: свита Митяя не захотела выдвинуть его самого в качестве кандидата на Русскую митрополию.
Прослеживая логику рассуждений заговорщиков, естественно думать, что опасная игра предполагала крупные ставки. Их предводитель сам рассчитывал занять место Митяя после его убийства. Именно так и повел себя Иван Петровский. Многие из состава посольства «хотеша Ивана в митрополиты» (43, 130). Оно и понятно: возведение главного заговорщика в митрополиты освобождало всех прочих конспираторов от ответственности.
Однако великокняжеские бояре, догадавшись о сути происходящего, помешали торжеству заговорщиков. В Никоновской летописи рассказывается о своего рода «допросе с пристрастием», который бояре учинили Ивану Петровскому, вероятно, заставляя его сознаться в убийстве Митяя:
«Они же возложиша руце на нь, и яша (взяли. — Н. Б.) его, и посадиша его в вериги железны, и гладом нудяще его, и возхотеша его ввергнути в море; сицево бысть зло Ивану архимандриту Петровскому» (42, 40).
Мучения архимандрита никак нельзя связать с его мнимым намерением рассказать патриарху о подмене московского кандидата. Согласно канонам, виновные в аресте и мучении духовного лица подлежали отлучению от церкви. В случае оправдания Ивана дело могло кончиться для бояр большими неприятностями. Пытками и угрозами они явно добивались от Ивана какого-то важного признания. На таком серьезном уровне отношений речь могла идти только о выяснении виновного в смерти Митяя. Но Иван, судя по всему, ни в чем не сознался.
Дальнейшая судьба Ивана Петровского неизвестна. Можно думать, что за отсутствием прямых доказательств вины он был вскоре освобожден от оков и отпущен на свободу. Никаких разоблачений Иван Петровский, насколько известно, не сделал.
Явившись в патриархию, московские послы изложили с таким трудом выработанную и согласованную легенду. Они заявили, что Пимен и есть тот самый кандидат на митрополию, о котором просит московский великий князь. Греки не стали спорить с этим заявлением, но указали на то, что у русских уже есть один митрополит — Киприан. Ему и следует подчиняться после кончины митрополита Алексея. После этого заявления начались затяжные переговоры московских послов с патриаршими клириками, сопровождавшиеся подкупом и лицемерными уловками.
Уяснив ситуацию, митрополит Киприан, находившийся тогда в патриархии, не стал более задерживаться в Константинополе. Получив подтверждение своих прав на «литовскую» часть общерусской митрополии, он поспешил вернуться на Русь. В конце декабря 1379 года он был уже в Киеве. Судьба митрополии теперь решалась на Руси, а не на берегах Босфора. Чутьем опытного политика Киприан уловил приближение больших событий, способных вознести его на волне удачи. Главное — оказаться в нужное время в нужном месте…
И предчувствие его не обмануло. Оплакав смерть Митяя, великий князь Дмитрий Иванович в очередной раз изменил свою церковную политику. В начале 1380 года он решил помириться с Киприаном и признать его власть над великорусскими епархиями. Этого требовала тревожная военно-политическая перспектива: союз Мамая с Ягайло и их совместный поход на Москву. Митрополит Киприан с его дипломатическим опытом и связями с литовской знатью мог оказать Москве большую услугу, отговорив Ягайло от соединения с татарами. Можно думать, что такие мысли внушали Дмитрию Московскому монастырские «старцы» — давние почитатели разнообразных талантов Киприана. Последний же со своей стороны готов был проявить евангельское всепрощение и, забыв обиды, назвать Дмитрия своим духовным сыном.
5 февраля 1380 года племянник Сергия Радонежского игумен Феодор Симоновский — духовник великого князя — отправился в Киев для официального приглашения Киприана в Москву (79, 192). Тот не заставил долго себя упрашивать. 3 мая 1380 года, на праздник Вознесения Господня, Киприан был с почетом встречен в Москве. В «Повести о Митяе» либо сам Киприан, либо кто-то из его окружения с явным удовольствием описывает эту торжественную встречу:
«И многу звонению бывшу во вся колоколы и многу народу сшедшуся на сретение его, яко весь град подвижася. Князь же великии Дмитреи Иванович прия его с великою честию и со многою верою и любовию» (43, 131).
Эти необычайные почести должны были стереть в памяти людей историю Митяя. Еще совсем недавно гонимый и хулимый москвичами митрополит Киприан теперь стал второй фигурой после самого великого князя. Колесо Фортуны сделало стремительный поворот. У многих тогда закружилась голова от этого стремительного превращения…
Началось первое правление Киприана великорусскими епархиями, продолжавшееся до осени 1382 года…
Источники умалчивают о деятельности суздальского владыки Дионисия, который также находился в это время в Константинополе. Безусловно, он поведал патриарху свою версию событий и этим повредил как Пимену, так и Киприану. Но выступил ли он в качестве самостоятельного кандидата, ставленника суздальских князей, — неизвестно.
Дело московских послов затянулось на целый год. Только летом 1380 года новый патриарх Нил поставил Пимена митрополитом на одну лишь Великороссию.
Сборы в обратную дорогу и само путешествие растянулись еще более чем на год. Прямой морской путь от Царьграда до Каффы был безопасен только летом. Но как раз в это время в половецких степях полыхала московско-ордынская война. Лишь в конце 1381 года измученные долгими скитаниями послы вместе с Пименом вернулись на Русь. Но здесь их ожидали отнюдь не почести и награды…
Когда Пимен прибыл в Коломну, с него сняли белый клобук, а его спутников, советников и клирошан сослали в разные места. У митрополита отняли ризницу и приставили к нему сторожем «некоего боярина именем Ивана сына Григориева Чюровича, нарицаемаго Драницю» (43, 132).
(Прозвище этого боярина-надзирателя простодушно и грубовато, как все тогдашние прозвища. Драница — длинная и тонкая сосновая дощечка, предназначенная для покрытия крыши. Очевидно, боярин, посланный стеречь опального митрополита, отличался высоким ростом и худобой.)
По приказу великого князя Дмитрия Ивановича Пимена послали в заточение в одно из самых отдаленных и глухих мест Московского княжества — Чухлому. Для того времени это была своего рода «Сибирь». Автор «Повести» (или источник информации для него) — один из участников злополучного посольства — сообщает маршрут, которым везли ссыльного иерарха. Вероятно, он и сам был отправлен в Чухлому вместе с Пименом, отчего и знал хорошо эту печальную дорогу. С Коломны, не заезжая в Москву, опального митрополита повезли на Охну, с Охны — в Переяславль, а оттуда через Ростов, Кострому, Галич — на Чухлому. Объезд Москвы объяснялся желанием великого князя и митрополита Киприана избежать неприятных эксцессов, которые были бы неизбежны при проезде митрополита Пимена и его спутников под конвоем через столицу.
Почему люди, исполнившие в меру своего разумения волю великого князя Дмитрия Ивановича, встретили от него такой суровый прием? Это еще одна загадка…
Впрочем, Пимену не так уж долго довелось вкушать чухломского безмолвия. Однажды попав в обойму иерархов-политиков, он уже не мог долго оставаться без употребления. Пробыв в ссылке «лето едино», он был переведен в Тверь. О его дальнейших метаморфозах имеются только краткие сообщения летописи. Что же касается «Повести о Митяе», то это ее последнее сообщение. Далее следует краткая концовка по мотивам Псалтири и книги пророка Даниила:
«Господня есть земля и конци ея. До сде скратим слово и скончаем беседу и о всех благодарим Бога, яко Тому слава въ векы. Аминь» (43, 132).
Истоки этой стилистики, как всегда, находим в Священном Писании:
«Помянутся и обратятся ко Господу вси концы земли, и поклонятся пред ним вся отечествия язык, яко Господне есть царствие, и той обладает языки» (Пс. 21, 28); «И царство его царство вечное, и вся власти тому работати будут и слушати. До зде скончание словесе» (Дан., 7, 28).
Выбравшись из-под завалов достоверных, сомнительных и невероятных сведений, относящихся к «делу Митяя», попытаемся подвести некоторые итоги. Для этого, преодолев невольное очарование имени Дмитрия Донского, назовем вещи своими именами.
Попытка князя Дмитрия Ивановича повторить успех своего дяди Семена Гордого и поставить во главе всей Русской церкви преданного сторонника Москвы провалилась. У этой неудачи были как объективные, так и субъективные причины. К первым отнесем внезапную кончину московского ставленника Митяя на пути в Константинополь. Но если сведения Никоновской летописи о насильственной смерти Митяя верны — то это означает грандиозный провал той службы, которая существует при любой верховной власти и которую в наше время называют «контрразведкой». А это уже момент субъективный…
Впрочем, при всех своих выдающихся достоинствах спасский архимандрит не был незаменимой фигурой. Роль «второго Митяя» хотя и без блеска, но достаточно грамотно мог сыграть и Пимен Переяславский, и Иван Петровский, и почти любой из московских иерархов. Но дело в том, что уже вскоре после отъезда Митяя в Константинополь великий князь понял (или ему объяснили искренние доброхоты), что два грандиозных замысла сразу — контроль над митрополией и войну с Мамаем — ему не осуществить. Война с Ордой требовала мобилизации всех боевых сил не только Московского княжества и великого княжения Владимирского, но и всей Великороссии вместе с Новгородом. Эта война требовала не только мира на западных границах, но и широкого привлечения литовских Ольгердовичей к борьбе с Ордой.
Накануне Куликовской битвы от Москвы требовались максимальное дружелюбие и уступчивость в отношениях с соседями. Московский произвол в такой деликатной сфере, как церковное право и христианская совесть, перечеркивал усилия московских дипломатов в этом направлении.
Возвышение Митяя и сопутствовавшие ему нарушения церковных канонов и исторических традиций были таким же эмоциональным всплеском молодого великого князя, как и разрыв с Мамаем. Острая потребность в самоутверждении, жажда славы толкали Дмитрия на подобные шаги.
В принципе Москве полезно было бы иметь своего ставленника на митрополичьей кафедре. И, разумеется, Митяй был бы гораздо более ярким московским патриотом, нежели византиец Киприан (287, 50). В этом отношении правы те историки, которые считают водворение в Москве Киприана «несомненным политическим поражением великокняжеской власти» (266, 363). Но дело в том, что в политической ситуации начала 1380 года это были поражение опрометчивого своеволия князя Дмитрия и победа здравого смысла его осторожных советников, «старых бояр» и их единомышленников из круга монастырских «старцев». В тонких политических вопросах Дмитрий Московский часто действовал не как умудренный опытом государственный муж, а как вспыльчивый и нетерпеливый юноша. В условиях вызванного политикой Дмитрия перманентного напряжения в отношениях с Ордой продолжать «продавливать» кандидатуру Митяя назло всей Северо-Восточной Руси было бы явным безумием. И в этом отношении кончина Митяя была до подозрительности своевременной. Она развязывала руки Дмитрию для давно назревшего и крайне необходимого шага — примирения с Киприаном и стабилизации отношений с Литвой.
Что же произошло в Москве после отъезда Митяя в Константинополь в июле 1379 года?
Осенью 1379 года московские «старцы», пользуясь отсутствием Митяя, стали искать путей примирения с великим князем. Дмитрий по ряду причин тоже был склонен пойти на мировую. Он чувствовал, как ход событий неотвратимо приближает тот день и час, когда ему предстоит встретиться с Мамаевой Ордой в решительной схватке. От своих разведчиков князь знал, что Мамай, не желая рисковать, копит силы, подыскивает союзников. Сам Дмитрий в конце 1379-го — начале 1380 года привлек на свою сторону литовских князей Андрея и Дмитрия Ольгердовичей. Вероятно, москвичи вели тайные переговоры и с другими Ольгердовичами — врагами великого князя Литовского Ягайло.
Однако главная задача заключалась в том, чтобы как можно больше русских княжеств в решающий момент выступили заодно. Для укрепления духовной составляющей единства Дмитрию нужно было благословение лесных отшельников. Ход событий неотступно требовал от московского князя примирения со «старцами». Первый шаг был сделан уже осенью 1379 года. По просьбе великого князя Дмитрия Ивановича Сергий Радонежский устраивает Успенский монастырь на Стромыне (101, 186). Собор новой обители, посвященный Успению Богоматери, был освящен 1 декабря 1379 года (43, 137). Это был своего рода памятник победе князя Дмитрия над татарами в битве на реке Воже, случившейся незадолго до праздника Успения.
(В одном из списков Типографской летописи названа другая дата освящения — 30 декабря (49, 143). Если принять эту дату, то оказывается, что собор был освящен в день рождения старшего сына Дмитрия Московского Василия, родившегося 30 декабря 1371 года.)
Великий князь не обходит вниманием и племянника Сергия — Федора Симоновского. Тот получает место придворного исповедника. Тогда же в Симоновом монастыре, игуменом которого был Федор, начинается строительство каменного собора в честь Успения Божьей Матери.
Восстанавливая дружественные отношения со «старцами», князь Дмитрий пошел навстречу их пожеланиям относительно признания митрополита Киприана. Тем самым он обретал для себя и полезного посредника на переговорах с великим князем Литовским Ягайло. Занимая одновременно две кафедры — киевскую и московскую, Киприан был кровно заинтересован в сохранении мирных отношений между Литвой и Северо-Восточной Русью.
В литературе бытует мнение о том, что Киприан прибыл в Москву только весной 1381 года. В таком случае он не имел никакого отношения к Куликовской битве. Однако последние исследования убеждают в обратном (79, 186). Митрополит прибыл в Москву 3 мая 1380 года и отслужил литургию в «Доме Пречистой Богородицы» — так называли Успенский собор Московского Кремля. Сразу по приезде он принялся восстанавливать старые и налаживать новые дружеские и политические связи. Вместе с Сергием Радонежским он был приглашен крестить сына князя Владимира Серпуховского. Вероятно, в этом приглашении сказались какие-то старые связи митрополита с удельным князем. А в августе 1380 года Киприан во главе московского духовенства благословлял идущие на битву с Мамаем полки.
Однако политическая конъюнктура и смена настроений великого князя готовили Киприану новый удар. Его сближение с Дмитрием Московским окажется недолгим и не переживет роковой даты разгрома Москвы полчищами Тохтамыша (26 августа 1382 года). Уже в октябре 1382 года князь Дмитрий вышлет митрополита из своих владений. По свидетельству летописей, причиной опалы станут трусость Киприана, а также его политическое двоедушие: бежав из Москвы за несколько дней до подхода войск хана Тохтамыша, митрополит направится в Тверь. Вскоре после этого тверской князь Михаил Александрович поехал в Орду за ярлыком на великое княжение.
Но так ли виновен был Киприан? Благодаря ханскому снисхождению Дмитрий остался у власти. Но кто-то должен был ответить за небывалый разгром Москвы. Таким «козлом отпущения» Дмитрий изберет митрополита Киприана. Князь вызовет его из Твери в Москву и потребует немедленно покинуть Северо-Восточную Русь. Знавший характер московского князя Киприан не стал оправдываться, ибо понимал, что Дмитрию нужно выместить на ком-то свою досаду.
Обвинения, которые великий князь предъявил тогда митрополиту, были надуманными. Едва ли Киприан действительно советовал тверскому князю спешить в Орду за ярлыком на великое княжение. Такой совет был бы просто неуместен. Михаил Александрович был самостоятельным политиком. Он и раньше добивался ярлыка в Орде и не нуждался в чьих-либо советах по этому вопросу. Что касается московско-тверского договора 1375 года, скрепленного клятвой и целованием креста, — то такие затруднения русские князья преодолевали благодаря услугам своих придворных клириков. Единственное, в чем Дмитрий мог упрекнуть Киприана, так это в том, что митрополит не воспрепятствовал Михаилу ехать в Орду за ярлыком. Вероятно, именно так поступил бы митрополит Алексей. Но Киприан и не обещал служить интересам Москвы так же беззаветно, как служил им Алексей. Он стремился «стать над схваткой» и быть общим пастырем для всех русских и литовских князей.
Еще меньше можно было упрекнуть Киприана в том, что он уехал из охваченной мятежом Москвы. Конечно, он мог бы в этой ситуации проявить себя и более активно. Сравнение с митрополитом Алексеем, сидевшим в Москве при осаде ее Ольгердом в 1368 году и воодушевлявшим ее защитников, было не в пользу Киприана. Но, строго говоря, это было не его дело. Он и не выставлял себя вторым Алексеем. И не князю Дмитрию, уехавшему в Кострому и оставившему город на попечение залетного литовского наемника, многодетной жены и бездарных воевод, подобало упрекать иерарха в трусости.
В этой ссоре с Киприаном еще раз проявился самолюбивый характер московского князя. Все виновные в катастрофе заплатили за это своими жизнями. Судить и винить было, по сути, некого. Винить самого себя Дмитрий не привык. Оставались Киприан и серпуховской кузен Владимир. Поведение этого последнего — стоявшего с войском возле Волоколамска — некоторые историки считают почти предательским. Но, в сущности, у нас нет никаких оснований для таких серьезных обвинений. Во всяком случае, Дмитрий не предъявлял брату никаких претензий…
С точки зрения политической целесообразности изгнание Киприана из Москвы было ошибкой. Даже не питая личного доверия к этому человеку, Дмитрий мог бы с его помощью решать сложные церковно-политические задачи. Но эмоции вновь взяли верх над здравым смыслом и трезвым расчетом…
Коль скоро мы всё равно забежали вперед, скажем еще и о судьбе Пимена. Выслав Киприана обратно в Литву, князь Дмитрий распорядился вернуть опального Пимена из ссылки.
Судя по всему, Дмитрий не доверял Пимену и не уважал его как пастыря. Но именно такой человек с подмоченной репутацией и нужен был ему на митрополичьей кафедре. Пимен был послушным орудием в руках великого князя. Его положение было весьма незавидным. Благодаря необычайно удачному стечению обстоятельств Пимен целых семь лет (1382–1389) удерживался на митрополичьем столе. Но это были семь лет непрерывных тревог. Вынужденный жить в постоянном страхе перед завтрашним днем, Пимен к концу жизни оказался на грани безумия.
Главными противниками Пимена были монастырские «старцы», не простившие ему сомнительной победы над московским «киновиархом» Иваном Петровским. Под их влиянием князь Дмитрий уже в начале 1383 года отказался от поддержки Пимена. На его место «старцы» настойчиво рекомендовали близкого им по духу суздальского епископа Дионисия.
Проведя несколько лет при дворе патриарха, Дионисий стал там своим человеком и к этому времени успел даже сделаться архиепископом. В конце 1382 года он возвратился на Русь, примирился с Дмитрием Донским и заручился поддержкой монастырских «старцев». В июне 1383 года он вновь отправился в Константинополь. В начале 1384 года патриарх Нил, соблазнившись звоном русского золота, поставил Дионисия третьим по счету, после Киприана и Пимена, митрополитом на Русь.
Весной 1384 года Дионисий возвращался из Константинополя полный надежд. Казалось, его сопернику Пимену вскоре придется вновь увидеть пустынные берега Чухломского озера. Однако по дороге в Москву Дионисий имел неосторожность заехать в Киев, во владения Киприана и литовских князей. Вероятно, он надеялся внезапной атакой вытеснить соперника из Киева. В свое время такая самонадеянность едва не погубила Киприана. Теперь она дорого обошлась суздальскому владыке. В Киеве Дионисий был арестован местным князем Владимиром Ольгердовичем и через полтора года умер в заточении.
Эта расправа не могла, конечно, произойти без ведома Киприана. Он предвидел возмущение московских «старцев» и потому, устранив соперника, поспешил оказать его праху высшие монашеские почести. Тело Дионисия было похоронено в подземном кладбище Киево-Печерского монастыря, в его самой святой части — пещере «великого Антония», основателя монастыря. Соперником Киприана в борьбе за великорусский митрополичий престол оставался теперь один Пимен. Но его права постоянно подвергались сомнению. Ни русские, ни греки не простили Пимену подделку великокняжеской грамоты и прочие темные дела московского посольства 1379 года.
9 мая 1385 года Пимен отбыл из Москвы в Царьград. Около трех лет провел он в Константинополе в ожидании патриаршего суда и вернулся на Русь 6 июля 1388 года «без исправы», так и не достигнув желаемого.
Уже весной следующего года Пимен вновь стал собираться в дорогу. К тому времени из Константинополя пришло известие, что он низложен новым патриархом Антонием. Князь Дмитрий возражал против новой поездки, считая ее пустой тратой сил и средств. Пимен и сам, конечно, не желал этого путешествия. Однако еще более, чем гнев князя и тяготы дальней дороги, его пугали собственные недруги. Враждебные Пимену «старцы» и их единомышленники из числа епископов выражали открытое презрение и неповиновение к низложенному патриархом и оставленному светским покровителем митрополиту.
Одновременно с Пименом, но независимо от него, в Константинополь отправился Федор Симоновский. Выполняя дипломатические поручения московского князя, он в 80-е годы неоднократно путешествовал в Киев и на Босфор. Характер этих поручений остается загадкой. Ясно лишь, что племянник Сергия был искусным дипломатом, но не забывал и о собственных интересах. Для своего Симонова монастыря он выхлопотал «ставропигию» — право подчиняться не епархиальному архиерею (московскому митрополиту), а только самому константинопольскому патриарху. Со временем Федор станет епископом, а затем и архиепископом Ростовским.
В конце июня 1389 года Пимен со свитой прибыл в Константинополь. Там уже находился митрополит Киприан и вскоре появился Федор Симоновский. В Византии иерархи узнали печальную весть: 19 мая 1389 года скончался великий князь Московский Дмитрий Иванович. Последняя шаткая опора Пимена рухнула. Новый патриарх Антоний явно держал сторону Киприана. Пимену оставалось последнее средство: оттягивать патриарший суд, сказавшись больным. Он перебрался на восточный, турецкий берег Босфора и там скрывался от разыскивавших его патриарших клириков.
В сентябре 1389 года после третьей неудачной попытки вызвать Пимена на суд патриарший собор объявил о его окончательном низложении. Это известие доконало митрополита. 11 сентября он скончался. Один из сопровождавших Пимена клириков, Игнатий Смольнянин, в своих путевых записках сообщает, что тело покойного было погребено в церкви Иоанна Предтечи, находившейся за пределами города, на самом берегу моря.
Скудное имущество Пимена перешло в руки Киприана и принявшего его сторону Федора Симоновского. Оба они сильно нуждались в деньгах и делали большие займы у константинопольских ростовщиков.
1 октября 1389 года Киприан выехал на Русь. Помимо Федора Симоновского, его сопровождали два греческих и два русских епископа. Корабль, на котором плыли иерархи, едва не стал добычей осенних штормов на Черном море. Однако судьба хранила Киприана. Поздней осенью он был уже в Киеве.
Сама по себе смерть Пимена не означала еще окончания «смуты в митрополии». После кончины князя Дмитрия Ивановича умиротворение церкви зависело главным образом от позиции его наследника, 17-летнего князя Василия Дмитриевича. Признанный Ордой, он 15 августа 1389 года взошел на великое княжение Владимирское. 9 января 1390 года в Москве сыграли свадьбу молодого Василия I с единственной дочерью великого князя Литовского Витовта Софьей. Этот брак послужил началом поворота в московской политике. Время героических экспериментов закончилось. Если в эпоху Дмитрия Донского Москва находилась в постоянном — то явном, то скрытом — противоборстве с Литвой, то теперь наступило время примирения. Опасаясь своего могущественного тестя, а также возможного союза между Литвой и Ордой, Василий I всячески стремился поладить с Витовтом.
Осторожному политическому курсу московского князя вполне соответствовала и его церковная политика. Желая укрепить наметившийся московско-литовский союз, Василий принимает митрополита Киприана. 6 марта 1390 года тот торжественно въехал в Москву. Среди великорусских иерархов лишь один игумен суздальского Спасского монастыря Евфимий, ближайший ученик погибшего в киевской тюрьме Дионисия, отказался признать Киприана митрополитом и подчиниться его власти. Длившаяся 12 лет церковная смута подошла к концу.
Итог этих двенадцати лет борьбы и тревог нельзя определить однозначно. Дмитрий Московский не смог в полной мере осуществить свои смелые мечты об автокефалии великорусской церкви. К тому же с течением времени его замыслы менялись. Поначалу это была идея автокефалии Великорусской митрополичьей кафедры. Потом ее сменила более реалистичная идея возведения московского ставленника на кафедру митрополита «всея Руси». А после нашествия Тохтамыша князь Дмитрий, похоже, вообще потерял интерес к церковным делам, предоставив событиям идти своим чередом…
Ранняя смерть князя Дмитрия положила конец всем его смелым, но по существу бесплодным импровизациям в области церковно-политических отношений. Его сын и наследник Василий I вернулся к тому положению, которое существовало во времена Ивана Калиты и митрополита Феогноста. Во главе общерусской церковной организации стоял архиерей из Византии — сначала Киприан, а затем Фотий. Оба они играли роль самостоятельной политической силы и вместе — посредников в спорах между Русью и Литвой. Такая система имела для Москвы свои достоинства и недостатки, соотношение которых ныне уже не поддается сколько-нибудь точному подсчету.
Во всяком случае, эта система была достаточно ясной и уравновешенной. Об этом свидетельствует тот факт, что обе державы — и Москва, и Литва — упрямо держались за нее вплоть до ее полного разрушения изменившимися историческими обстоятельствами.
И начал Соломон строить дом Господень в Иерусалиме…
Во все времена великие идеи находили свое воплощение в великих сооружениях. Древний Египет смотрит сквозь века невидящим взором сфинкса. Императорский Рим оставил потомкам Колизей — символ вселенского могущества и логического совершенства. Европейское Средневековье таинственно мерцает разноцветными огнями шартрских витражей. Век Просвещения выстраивает шеренги своих гармонических портиков и фронтонов…
Просим у читателя прощения за некоторую банальность, но не удержимся от известной цитаты из Гоголя. «Архитектура — тоже летопись мира: она говорит тогда, когда уже молчат и песни и предания и когда уже ничто не говорит о погибшем народе» (121, 77). Это справедливо не только по отношению ко всемирной истории. У России есть своя архитектурная летопись. Но летопись эта — увы! — зияет такими же огромными провалами, как и летопись рукописная. Один из таких «провалов» — главный архитектурный символ эпохи Дмитрия Донского Успенский собор в Коломне. Судьба этого памятника как в капле воды отразила переменчивую судьбу Руси. Но здесь необходимо некоторое историческое предуведомление…
Вторая столица Московского княжества, Коломна появляется на страницах летописей во второй половине XII столетия. Она была основана рязанскими князьями как крепость в стратегически важном районе — на правом берегу Москвы-реки, близ устья речки Коломенки, в пяти километрах от впадения Москвы-реки в Оку.
Некогда Коломна была третьим по значению городом Рязанского княжества после самой Рязани и Пронска. Через Коломну шел самый короткий путь из Рязани во Владимир на Клязьме. Здесь, на северной границе Рязанского княжества не раз стояли войска великих князей Владимирских, стремившихся подчинить своей власти буйных рязанских князей.
Беспощадное время уничтожило свидетельства старины. Ранняя история Коломны весьма туманна. Точная дата ее основания неизвестна. Равным образом нет ясности и относительно того, была ли Коломна самостоятельным уделом Рязанского княжества. Наконец, спорными являются и дата включения Коломны в состав Московского княжества, и обстоятельства этого события.
Важную, но не вполне понятную роль в истории Коломны сыграл «монгольский фактор». Существует мнение, согласно которому «город находился под монгольской юрисдикцией еще в XIII веке и, видимо, до времени правления Ивана Калиты передавался в качестве наследственного владения крупной феодальной золотоордынской семьи, наделенной баскаческими функциями» (149, 41).
С уверенностью можно сказать лишь одно: для овладения Коломной московские князья использовали обман, коварство и произвол, что позволяло рязанским князьям вплоть до 80-х годов XIV века оспаривать этот город у потомков Ивана Калиты.
Овладев городом, москвичи спешно принялись за его укрепление. Для такого важного дела людей и денег не жалели. Построенная московскими Даниловичами дерево-земляная крепость была в 4–5 раз больше прежней, «рязанской». Новый коломенский Кремль занимал площадь 20–22 га. Он превосходил Московский Кремль Ивана Калиты (19 га) и лишь немногим уступал белокаменной московской крепости Дмитрия Донского (23 га) (232, 233). Около 1330 года Иван Калита дополнительно укрепил новую коломенскую крепость (232, 231). Примечательно, что он занялся этим раньше, чем обновил Московский Кремль (1339 год).
Коломна была южными воротами Руси. Город жил в постоянном движении и быстро рос (232, 229). Здесь многое начиналось и многое заканчивалось. К воротам Коломны Великая степь приносила торговые караваны и табуны лошадей, свирепые ордынские «рати» и грозную чуму. Отсюда во все стороны расходились водные и сухопутные дороги. Из Коломны начинался основной — Окско-Волжский — водный путь в Орду. Отсюда же направлялись в Царьград. Для этого в районе Переволоки (современный Волгоград) нужно было с Волги перебраться на Дон и далее — в Черное море. Раскрытая на все стороны, Коломна стояла на каком-то бесприютном перекрестке людей и времен.
Опираясь на Коломну, московские князья начали тихую, но настойчивую экспансию в рязанские земли. Их главной целью были волости по левому берегу Оки. Только овладев этими территориями, москвичи могли приступить к созданию единой оборонительной линии по Оке, позднее получившей название Берега. Кроме того, эти земли отличались плодородием. Рязань была житницей Москвы.
Понятно, что московская экспансия вызвала сопротивление местных правителей. Они ждали удобного момента, чтобы нанести ответный удар и отбросить москвичей вглубь страны.
«Ситуация на московско-рязанском пограничье резко обострилась в 50-х гг. XIV в., — пишет современный исследователь. — На рязанском столе в это время оказался энергичный и очень молодой Олег Иванович, который, воспользовавшись смертью от чумы Симеона Гордого, начал борьбу за возвращение утерянных земель. В 1353 г. рязанцы захватили центр волости Лопасни и пленили находившегося там наместника» (231, 100). При участии ордынского посла состоялось московско-рязанское размежевание земель. Москвичи вернули Лопасню, но взамен вынуждены были отдать рязанцам некоторые пограничные волости, которые те считали своими.
Примечательно, что в период правления Ивана Красного опальные бояре отъезжали из Москвы именно в Рязань. Здесь их ждал теплый прием.
Попытки Олега Рязанского вернуть Коломну в состав своих владений продолжались до 1385 года, когда благодаря посредничеству Сергия Радонежского старая вражда сменилась прочным династическим союзом Москвы и Рязани.
С московско-рязанскими властными и территориальными спорами было связано и создание митрополитом Феогностом Коломенской епархии. Этого требовала сама конфликтная ситуация. Региону нужен был авторитетный и опытный миротворец. В обязанности епископа традиционно входила миротворческая и посредническая миссия. Но помимо лицевой стороны этого вопроса существовала и «изнанка». Митрополит Феогност имел большой опыт взаимовыгодного сотрудничества с домом Ивана Калиты. Неофициально, но вполне реально новый владыка должен был представлять интересы Москвы.
Относительно политических симпатий и деятельности первого коломенского владыки Афанасия достоверно известно следующее. 13 марта 1353 года вместе с владимирским владыкой Алексеем и епископом Афанасием Волынским он присутствовал на похоронах умершего за два дня перед тем митрополита Феогноста (45, 98). Очевидно, что всех трех иерархов это печальное событие застало в Москве. Там они находились и 26 апреля 1353 года, в день кончины великого князя Семена Гордого. В том же составе эти три иерарха выступили свидетелями его духовной грамоты (8, 13). Судя по всему, и на Пасху 24 марта 1353 года они также были в Москве — весенняя распутица не допускала стремительных переездов из Коломны в Москву и обратно. Что касается Афанасия Волынского, то он постоянно жил в Москве (позднее — в Переяславле Залесском) в качестве своего рода «политического эмигранта» и одновременно — викарного епископа (от латинского vicarious — заместитель), помощника престарелого и больного Феогноста. Владыка Алексей — будущий митрополит — также имел в Москве постоянную резиденцию и был лишь титульным епископом. Но что делал здесь Афанасий Коломенский? Очевидно, он также был викарным епископом и по большей части жил в Москве, выполняя разного рода поручения митрополита Феогноста. Являясь полноправным членом сообщества русских иерархов, викарный епископ был весьма полезной фигурой для митрополита (или его наместника) в разного рода церковно-политических интригах.
(Практика назначения викарных епископов в Московской Руси слабо изучена историками. Этот латинский по происхождению институт под своим собственным названием появляется в Русской церкви только во времена Петра Великого. Однако на деле викарные епископы — которых не следует путать с митрополичьими наместниками, не имевшими епископского сана, — были известны и гораздо ранее.)
Владыка Афанасий умер зимой 1362/63 года — вероятно, от чумы (43, 74). Судя по летописному известию, умер он «на Коломне», то есть в своем епархиальном центре.
Следующий коломенский владыка, Филимон (после 1363 — ранее 1374), до возведения на кафедру был переяславским архимандритом, то есть главой всего монашеского сообщества Переяславля Залесского. Московские князья любили Переяславль с его большим светлым озером и часто бывали там. Соответственно, должность переяславского архимандрита мог получить только человек, близкий к московскому княжескому дому В 1348 году Филимон был свидетелем договора между московскими князьями, сыновьями Ивана Калиты (8, 13). Вероятно, он был выходцем из Горицкого монастыря в Переяславле Залесском — обители, основанной Иваном Калитой (116, 205). Во всяком случае, известно, что следующий переяславский архимандрит Пимен (будущий митрополит) был настоятелем именно этой обители.
Что касается третьего коломенского владыки, епископа Герасима (не позднее 1375–1388), то это был всецело московский ставленник, один из самых доверенных людей митрополита Алексея. Источники позволяют реконструировать его жизненный путь. Сначала Герасим был митрополичьим диаконом, потом игуменом, выполнявшим ответственные дипломатические поручения митрополита Алексея, потом архимандритом московского Чудова монастыря (любимой обители святителя), откуда он и был поставлен епископом Коломенским. По кончине Алексея Герасим стал верным сподвижником Митяя. Отправляясь в Константинополь, Митяй оставил местоблюстителем митрополичьей кафедры именно его (231, 189).
Историк Русской церкви митрополит Макарий (Булгаков) посвящает Герасиму Коломенскому в своей «Истории» всего несколько слов — в связи с описанием подвигов пламенного миссионера, «крестителя Перми» Стефана Пермского: «Герасим, епископ Коломенский, сначала по повелению наместника митрополичьего архимандрита Михаила (Митяя), правившего митрополиею, рукоположил Стефана в сан пресвитера, а потом, вероятно, по отшествии Митяя в Царьград (в июле 1379 г.), сам, заведуя делами митрополии, благословил Стефана на его святое дело, напутствовал архипастырскими наставлениями, снабдил святым миром, антиминсами, частицами святых мощей и другими церковными вещами» (234, 89). Известно, что миссия Стефана Пермского была одобрена самим великим князем Дмитрием Ивановичем и принесла большую пользу московскому делу.
Итак, местоблюститель — это епископ, временно заменяющий первоиерарха. Иное дело — наместник. Эта должность требовала не столько сана, сколько деловых качеств. Митяй был назначен наместником митрополита Алексея, будучи архимандритом Спасского монастыря. Полномочия наместника не были четко и однозначно прописаны в церковном праве. В каждом конкретном случае архиерей сам определял права и обязанности своего наместника. Судя по всему, святитель Алексей назначил Митяя своим наместником, но не определил пределы его власти. Толкуя эти пределы крайне широко (и имея за спиной поддержку великого князя), Митяй стал распоряжаться такими вопросами (имущественными, церковно-правовыми, кадровыми), которые по традиции мог решать только полноправный митрополит. Имея относительно низкий иерархический статус (архимандрита), Митяй вершил дела, входившие в компетенцию архиереев. Отсюда возникло классическое противоречие должности и звания.
(Если перенести эту ситуацию в современное военное ведомство, то можно сказать, что командиром дивизии (или исполняющим обязанности комдива) вместо генерала был назначен майор, приказам которого вынуждены подчиняться командиры полков — полковники. В научной среде сходная ситуация могла возникнуть в том невероятном случае, когда заведующим кафедрой, на которой работают профессора и доктора наук, оказался бы кандидат наук и ассистент.)
На эту «ахиллесову пяту» Митяя и указал без обиняков раздраженный поведением наместника суздальский владыка Дионисий. Эта церковно-бюрократическая головоломка — епископ, исполняющий распоряжения архимандрита, имеющего полномочия митрополичьего наместника, — приводила в замешательство и древнерусских агиографов, и маститых историков церкви. Епифаний Премудрый в Житии Стефана Пермского рассказывает о том, что святой, задумав отправиться на проповедь в далекие пермские земли, явился за благословением и помощью к владыке Герасиму, «епископу Коломеньскому, наместнику на Москве, сущу ему старцу многолетну и добролепну, иже бе святил его (Стефана. — Н. Б.) на поставление прозвитерства» (234, 435). Из текста явствует, что митрополичьим наместником мог быть и епископ — вопреки мнению митрополита Макария (Булгакова).
Надо полагать, что еще со времен святителя Алексея Москва с округой выделялась из митрополичьей епархии в особую церковно-административную единицу, текущее управление которой митрополит (или исполняющий обязанности митрополита) поручал викарному епископу Коломенскому. По своим правам и обязанностям он был близок к обычным наместникам, хотя, строго говоря, наместником не являлся. Агиограф не стал вникать в эти бюрократические тонкости и использовал общепонятный термин — наместник. Эта традиция — Москва как собственно патриаршая епархия и митрополит Крутицкий и Коломенский в качестве епархиального архиерея Московской области — в общих чертах сохранилась и до наших дней.
Судя по тому, что Герасим сохранил свое положение епископа Коломенского и после кончины Митяя, при митрополитах Киприане и Пимене, это был сговорчивый и обходительный человек, пользовавшийся уважением знати и самого великого князя Дмитрия Ивановича. Главным событием его жизни стало благословение русских полков, проходивших через Коломну на Куликово поле. Герасим дожил до весьма преклонного возраста и умер окруженный почетом. Современный историк дает ему следующую характеристику: «Перед нами — приближенный митрополита Алексия, его выдвиженец и доверенный порученец, опытнейший и убежденный проводник промосковской линии в политике митрополии» (231, 192).
Привязывая Коломну к Москве прочными нитями церковно-иерархических связей, Дмитрий Московский не забывал и о силовых методах решения территориальных споров. Военные возможности русских князей вообще и рязанских князей в частности в ту пору были невелики. Захватить огромную Коломенскую крепость штурмом силами одной княжеской дружины не представлялось возможным. Длительная осада в условиях изменчивой военно-политической ситуации была бесперспективной. Взять Коломну можно было только обманом или изменой. Рязанские князья, безусловно, имели в городе своих тайных сторонников. Их внезапное выступление при поддержке массы горожан могло положить конец власти москвичей. Таким образом, в борьбе за Коломну очень многое зависело от настроения горожан. Вероятно, и в те времена провинциалы не любили москвичей, считая их высокомерными бездельниками.
Желая поближе сойтись с коломничанами за пиршественным столом, Дмитрий Московский отпраздновал здесь свою свадьбу с Евдокией Суздальской (18 января 1366 года). Возможно, в этом решении не обошлось и без исторических аналогий. Такой начитанный в летописях человек, как митрополит Алексей, конечно, знал, что великий предок Дмитрия Александр Невский справлял свою свадьбу с Александрой Полоцкой в Торопце — стратегически значимом городе на северо-западной границе русских земель. Столь же значимой для Дмитрия Московского была и пограничная Коломна.
Там же, в Коломне, отпраздновал свою свадьбу с родной сестрой Евдокии Суздальской Марьей старший сын московского тысяцкого Микула Васильевич Вельяминов. Полагают, что и брак князя Дмитрия Московского с суздальской княжной был заключен «при деятельном содействии» главы московского боярства тысяцкого Василия Васильевича Вельяминова (112, 215).
«Обе свадьбы игрались в Коломне — этим обозначалась решимость Москвы отстаивать за собой рязанский в прошлом город, захват которого в начале века Рязань не признавала» (191, 52).
В этой связи и последующее возвышение коломенского попа Митяя — княжеского духовника, печатника и нареченного митрополита — можно рассматривать как своего рода «поклон» Москвы в сторону Коломны. Безусловно, стремительная карьера земляка была предметом гордости коломничей. В свою очередь, и Митяй не забывал своей «малой родины», доверял важные посты ее представителям. Став после смерти Алексея фактическим главой Великорусской митрополии, Митяй сделал своим главным помощником, своей «правой рукой» коломенского епископа Герасима. Можно с уверенностью полагать, что и каменное строительство в Коломне велось под наблюдением и покровительством Митяя.
В качестве наместника Митяй получил доступ к митрополичьей казне, сильно пополнившейся стараниями домовитого святителя Алексея. Естественным желанием княжеского фаворита было отблагодарить Всевышнего, ниспославшего ему, бедному сельскому попу, такую судьбу. Лучшей благодарностью могло стать возведение большого храма у себя на родине. Заметим, что так поступали все русские фавориты — от Шигони-Поджогина и Басманова до Меншикова и Разумовского.
К этому времени в Коломне уже имелся небольшой каменный собор, построенный около середины XIV столетия в связи с открытием Коломенской епархии. Но его скромные размеры и неказистый вид заставляли искать более впечатляющих образов.
Душеприказчиком митрополита Алексея и главным хранителем его казны был великий князь Дмитрий Иванович. Митяю удалось увлечь порывистого Дмитрия своим проектом постройки в Коломне небывалого по размерам каменного кафедрального собора. Дмитрий имел и личные мотивы заинтересоваться предложением Митяя. Военные кампании, которые, конечно, представляли в Москве как великие подвиги юного князя Дмитрия, — «Суздальщина», «Литовщина», тверская война и наконец «розмирие» с Ордой и битва на Воже, требовали подобающего монумента в виде храма из белого камня.
Идея о постройке белокаменного храма-памятника в честь успехов Москвы в эти годы, что называется, «витала в воздухе». Поначалу храм предполагали возвести в Москве. Но в плотно застроенной столице единственным местом для такого монумента мог быть один из пригородных монастырей. И храм-памятник был заложен в излюбленном князем Дмитрием Симоновом монастыре.
Летописи почему-то умалчивают о закладке собора в Симоновом монастыре. Единственным указанием на сей счет служит сообщение Симеоновской летописи под 6913 годом (1404/05) о завершении строительства.
«Тоя же осени октября 1 (праздник Покрова Богородицы. — Н. Б.) священа бысть церковь камена на Симанове, Успение Святыа Богородица, юже основа Феодор архимандрит, а съвърши ю князь великии Василеи Дмитриевич, а священа по первом основании в 26-е лето» (45, 151).
Похоже, что летописец на сей раз был пунктуален в хронологических подсчетах. Если собор был заложен весной 1379 года, то 25 лет этой дате исполнилось весной 1404 года. Далее пошло 26-е лето. Осень 1379 года, а конкретно день освящения собора (1 октября) точно соответствует указанию летописца «в 26-е лето».
История Успенского собора в Симоновом монастыре вырисовывается следующим образом. Основателем монастыря в Старом Симонове был Сергий Радонежский, а первым игуменом — его племянник Феодор. Решение о постройке мемориального храма-памятника в честь Успения Божьей Матери в Новом Симонове было принято осенью 1378 года, вскоре после битвы на Воже. Конечно, и здесь не обошлось без участия Сергия Радонежского и Феодора Симоновского. Финансировать строительство должна была великокняжеская казна.
Помимо благодарности небесным силам за победу над «погаными» в битве на Воже постройка собора была и естественной реакцией верующих людей на грозные явления в природе, в которых видели признаки надвигающихся бедствий и скорого Страшного суда. Осенью 1378 года к Земле приблизилась комета Галлея (289, 184). Ее загадочное сияние внушало страх и трепет. «Бысть некое проявление, по многии нощи являшася таковое знамение на небеси: на востоце пред раннею зарею звезда некаа, аки хвостата и якоже копейным образом, овогда вечерней заре, овогда же во утрении; то же мьногажды бывааше» (34, 326).
Едва успела исчезнуть комета, как в ночь с 4 на 5 декабря 1378 года произошло полное затмение луны. «Бысть знамение на небеси: луна помрачися, и в кровь преложися»…(42, 44).
В ту пору люди знали только два способа защиты от гнева Божьего: покаяние и богоугодные дела. К последним относилось и строительство храмов…
Строительные материалы для Успенского собора Симонова монастыря — бревна для лесов, белый камень, известь, тёс — повезли «по санному пути» зимой 1378/79 года. Недостающее подвозили летом на судах по Москве-реке. Торжество закладки храма, вероятно, состоялось поздней весной. Таков был обычный ритм каменного строительства.
Летом 1379 года в Симоновом монастыре кипела работа. Однако по мере того как ухудшались и без того напряженные отношения между «монастырскими старцами» (Сергием Радонежским и Феодором Симоновским) и нареченным митрополитом Михаилом (Митяем), финансирование строительства сокращалось. Это была своего рода месть фаворита своим недругам.
В конце концов, Митяй убедил великого князя вообще прекратить работы в Симоновом монастыре и перебросить силы и средства в Коломну. Вероятно, и тут не обошлось без интриги. Зная характер великого князя, его стремление везде и во всем быть первым, Митяй настойчиво напоминал Дмитрию о том, что в Серпухове его кузен и вечный соперник князь Владимир строит величественный городской собор во имя Святой Троицы. Завершение строительства и торжественное освящение храма были намечены на конец лета — начало осени 1380 года. Престиж великокняжеской Москвы и самого Дмитрия требовал, чтобы Коломенский собор был окончен и торжественно освящен раньше, чем собор в Серпухове.
Против такого довода князь Дмитрий устоять не мог. Он воспылал духом соперничества и ради победы был готов на всё. Осенью 1379 года все строительные силы Москвы были брошены в Коломну. Вместо отправившегося в Константинополь Митяя за работой следил владыка Герасим Коломенский.
Русские летописцы не перестают удивлять историков своей непредсказуемостью. Зачастую они не замечают таких событий, которые, кажется, нельзя было не отметить. Среди этих летописных пробелов — история строительства Коломенского собора. Н. Н. Воронин относит начало строительства к 1379 году (116, 195). Эту дату принимают и современные исследователи (231, 292).
Существующий ныне Успенский собор в Коломне построен в 1672–1682 годах из кирпича и частично из белого камня. Он встал строго на месте древнего собора. При археологических исследованиях удалось обнаружить лишь фрагменты фундаментов и кладки собора 1379 года. Они позволили Н. Н. Воронину гипотетически реконструировать общий вид собора:
«Прежде всего возникает вопрос о типе здания: был ли это небольшой четырехстолпный храм или большой шестистолпный собор? Как показали наши разведки, он был меньше существующего; его северная стена шла параллельно стене последнего на расстоянии 1 м, точно так же и алтарная апсида оказалась внутри новых стен, заложенных на новом фундаменте. Можно, следовательно, думать, что также внутри существующего собора оказались южная и западная стены древнего. Но и при этом он был внушительным зданием, очень немногим уступая, например, Успенскому собору во Владимире (в его первоначальном виде 1158–1160 гг.). Внутренние размеры последнего равны 15,2x24,9 м, предполагаемые внешние размеры Коломенского собора примерно равны 15,6x25,38 м. Павел Алеппский (сирийский путешественник, посетивший Москву в 1650-е годы. — Н. Б.) с полным правом мог назвать его „великой“ и „величественной“ церковью. Следовательно, храм Донского был большим шестистолпным городским собором, первым в XIV в. (все московские соборы Ивана Калиты были четырехстолпными) и единственным во всем московском зодчестве XIV–XV вв. Характерно и само посвящение собора Успению, как кремлевского храма Калиты и как собора Андрея Боголюбского во Владимире. Но если собор Калиты следовал „образцу“ сравнительно небольшого Георгиевского собора 1230–1234 гг. в Юрьеве-Польском и лишь своим посвящением указывал на преемство значения владимирского епископского и митрополичьего собора, то собор Донского в Коломне впервые ставил задачу приблизиться и к масштабам центрального памятника великокняжеского Владимира. Возможно, что к этой мысли толкало и наличие во враждебной Твери большого шестистолпного Спасского собора» (116, 200).
Итак, по мнению Воронина, это был грандиозный для своего времени проект, предвосхищавший мечту Ивана III о перенесении в Москву символа древнерусской государственности — Успенского собора во Владимире. Потомки должны были помнить о величии дел великого князя Дмитрия Ивановича. Небесные силы должны были прийти к нему на помощь в новых подвигах. С этой целью в Коломенском соборе был устроен придел во имя святого Дмитрия Солунского — небесного покровителя московского князя Дмитрия Ивановича.
Храм был красив, статен и похож на пламя гигантской свечи. Основной объем здания был поднят на высокий подклет, в котором находилась усыпальница. С трех сторон собор окружала открытая галерея на арках, благодаря которой храм как бы парил в воздухе. Верх здания был увенчан тремя ярусами закомар и кокошников с килевидным завершением.
(Одни люди верят всему, что им говорят; другие, напротив, ставят за правило во всем сомневаться. Удовлетворив первых, мы должны не забыть и о вторых. Для их удовольствия отметим, что реконструкция Коломенского собора, предложенная Ворониным, не является общепринятой. Исследователи характеризуют этот собор как «очень неясный памятник со сложной строительной историей, у которого был собор-предшественник предположительно середины XIV в.» (232, 235). Печальная истина состоит в том, что археологические источники не менее обманчивы, чем письменные. Почти на тех же фрагментах фундаментов древнего собора, на которых Воронин строил свою реконструкцию, позднейшие исследователи определяли собор то как четырехстолпный, то как бесстолпный (231, 293).)
Помимо Успенского собора в Коломне времен князя Дмитрия Ивановича можно предполагать существование еще нескольких небольших каменных храмов: церкви Воскресения Христова в центре города, храмов Голутвина и Бобренева монастырей, церкви Иоанна Предтечи в загородной резиденции коломенских епископов селе Городище. Однако точных данных о времени их постройки и архитектурном облике не сохранилось.
Среди знатоков средневекового русского зодчества нет единомыслия относительно масштабов каменного строительства в эпоху Дмитрия Донского. Современные исследователи этой темы приходят к выводу о том, что «к каменному строительству в Московском княжестве в воинственную эпоху Донского можно с достаточной уверенностью отнести возведение всего трех каменных построек — собора Чудова монастыря в Москве, Успенского собора в Коломне и стен Московского Кремля» (154, 23). Напомним читателю, что собор Чудова монастыря строил митрополит Алексей, а Кремль — весь московский боярский корпус. Таким образом, собственной постройкой князя Дмитрия остается один лишь собор в Коломне.
Приход строителей из Симонова монастыря осенью 1379 года и последовавший за этим авральный режим работы стали бедствием для Коломны. На стройке собора воцарились спешка и неразбериха. Великий князь требовал любой ценой закончить храм летом 1380 года и выиграть строительное соревнование с Владимиром Серпуховским. В результате с Коломенским собором случилось то, что сто лет спустя случится и с новым Успенским собором в Московском Кремле: своды и часть стен рухнули. В Москве причиной неудачи зодчих (по мнению Аристотеля Фиораванти) стала слишком жидкая известь. Вполне вероятно, что и в Коломне причина была та же: низкое качество извести, приготовленной наспех и неумело. Возможно, известь была слишком разбавлена вороватыми подрядчиками.
Летописец не рассуждает о причинах катастрофы, а только сообщает сам факт. Летом 1380 года, в жаркий июльский день, «падеся церковь камена на Коломне, уже свершениа дошедши, юже создал князь великии Дмитрии Иванович» (43, 138).
А рядом с известием о катастрофе, «в пандан», летописец сообщает об освящении собора в Серпухове: «В лето 6888 месяца июня (надо: июля. — Н. Б.) в 15 день, в неделю, священа бысть зборнаа церковь во имя Святыя Троица в граде Серпохове, юже созда христолюбивый князь Володимер Андреевич» (43, 138).
Дмитрий Московский был потрясен вестями из Коломны. Это был несмываемый позор. Все недруги и завистники Москвы потешались над самоуверенным московским князем, задумавшим встать вровень с великим строителем Андреем Боголюбским. Многие связывали падение Коломенского собора с гневом Божьим на гордеца и выскочку Митяя, с именем которого было связано это строительство. Иные высказывались и относительно греховности самого великого князя Дмитрия Ивановича…
Положение казалось отчаянным. Дмитрий понимал, что любая война с Ордой начнется от Коломны — южных ворот Москвы. С каким настроением пойдут на битву воины, глядя на руины собора — верный знак Божьего гнева на москвичей и их самонадеянного князя?
В итоге решено было сделать вид, что ничего особенного не произошло: убрать рухнувшие камни сводов, навести над проломом временную крышу и освятить храм. А 15 августа, на престольный праздник, провести в уцелевших после катастрофы стенах Успенского собора первое торжественное богослужение.
Но как ни старались московские витии во главе с коломенским владыкой Герасимом восхвалять в своих проповедях княжеское благочестие, как ни напрягали голоса московские певчие, привезенные в Коломну на праздничное богослужение, — ощущение смутной тревоги, возникшее после падения собора, осталось. В толпе говорили: дело не в строительных просчетах. Что-то недоброе, роковое тяготеет над всеми замыслами внука Ивана Калиты. Погиб пораженный гневом Божьим княжеский любимец Митяй. Теперь Небеса отказывались принимать московский дар — белокаменный собор. Всё это наводило на горькие мысли даже самые беспечные головы. Неспокойно было на душе и у самого великого князя. Победа над Бегичем в битве на Воже придала ему силы, наполнила уверенностью в себе. Падение собора пошатнуло эту уверенность.
Когда был полностью восстановлен рухнувший Коломенский собор? Прямого сообщения об этом в летописях нет. Известие Троицкой летописи под 1392 годом оставляет простор для толкований: «Того же лета подписана бысть на Коломне церковь каменная сборная Успенья Святая Богородица, юже созда князь великии Дмитрии Иванович дотоле еще за 10 лет» (72, 440).
Если понимать это известие буквально, то восстановление рухнувшего собора завершилось в 1382 году. Но русские летописцы не любили точных подсчетов и предпочитали округлять числа. Возможно, это лишь примерный счет от летописного известия 1380 года о рухнувшем Коломенском соборе. На эту связь косвенно указывает и повтор в известии 1392 года словесной конструкции известия 1380 года — «юже создал князь великии Дмитрии Иванович».
Нашествие Тохтамыша, последовавшая за ним выплата огромной дани в Орду, а также тяжелые войны с Новгородом и Рязанью приостановили строительные работы в Московском княжестве. Конечно, при желании деньги всегда могли найтись. Ведь именно в это время Москва начнет чеканку собственной серебряной монеты с именем великого князя на одной стороне и Тохтамыша — на другой. Но князь Дмитрий Иванович словно позабыл о своих строительных проектах в Симоновом монастыре и Коломне — и погрузился в насущные военно-политические проблемы.
Дела отцов завершают сыновья. Москва следовала этому вечному закону. В начале 40-х годов XIV века Семен Гордый, взойдя на трон, вместе с братьями предпринял роспись и украшение каменных храмов Московского Кремля, построенных Иваном Калитой в 1326–1333 годах, но по разным причинам оставшихся без отделки. История эта вполне типична. Таким способом — строительством и украшением общественных зданий — новый правитель наглядно выражал свою династическую преемственность и личное благочестие. В этом же ряду стоит и роспись Коломенского собора, выполненная сыном и наследником Дмитрия великим князем Василием I в 1392 году. Тревога и неуверенность охватили князя Дмитрия. И дело было не только в злополучном Коломенском соборе. Порой ему казалось, что он вступил на узкий и шаткий мост над пропастью. Один неосторожный шаг — и он сорвется в темную бездну.
Он подолгу горячо молился в придворной молельне, вопрошая Господа о путях земных. Не находя успокоения, он шел по переходам в темный, освещенный только дюжиной свечей собор и, преклонив колена у могил отца и деда, мысленно беседовал с ними, прося помощи и совета. Воспитанник святителя Алексея, Дмитрий хорошо знал Священное Писание. И мысль его неуклонно возвращалась к той истории, о которой говорила и спорила тогда вся книжная Русь и которую так и сяк толковали даже нищие на паперти и ярыжки в кабаках. То была история ветхозаветного иудейского царя Седекии. Пренебрегши предостережениями великого пророка Иеремии, Седекия сговорился с соседними правителями и поднял мятеж против вавилонского царя Навуходоносора, которому по воле Божьей подчинялись и платили дань иудеи. Следствием этого стал опустошительный поход Навуходоносора в Иудею. После тяжелой 16-месячной осады Иерусалим был взят, а его жители частью перебиты, частью отведены в плен. Иудейский царь был захвачен живым. Навуходоносор приказал казнить перед лицом Седекии жену и детей, а ему самому выколоть глаза и в цепях отвести в Вавилон, где он и кончил дни свои в темнице (4 Цар. 25, 6; 4, 150).
Власть ордынских ханов на Руси привыкли рассматривать как повторение библейской матрицы — «вавилонского плена». Эту мысль духовенство внушало народу на протяжении полутора веков. Соответственно, и восстание князя Дмитрия против Орды уподоблялось богоборческому мятежу Седекии. Пророчества Иеремии звучали так, словно они прямо относились к Руси. Против такого противника бессильны были все полки мира сего. Дмитрий понимал это и внутренне трепетал. Но пути назад уже не было. А путь вперед преграждала грозная тень Иеремии. Проклятия библейского пророка мог отвести от головы великого князя только другой пророк — живой и ведущий свой разговор с Богом. Тогдашняя Русь знала только одного человека, чьи пророчества сбывались с удивительной точностью. То был «великий старец» Сергий Радонежский.
В середине августа 1380 года, когда орда Мамая, словно хищная птица, медленно кружила в степи, князь Дмитрий с небольшой свитой отправился на Маковец. Так называли поросший лесом холм, на котором стоял монастырь «великого старца»…