Глава двенадцатая Обстоятельства битвы

I

Вполне возможно, что у читателя, хотя бы отчасти знакомого с разнообразной литературой о Куликовской битве — научной и художественной, — имеется немало вопросов, на которые он в предыдущей главе ответа не нашёл. Ну, хотя бы, например, такой: почему автор не высказался определённее о том, был или не был предателем рязанский князь Олег Иванович?

Или: почему ничего не сказано о численности русского войска на поле боя, если не точной, то хотя бы приблизительной? И о том, сколько русских погибло? И о том, какие всё-таки города и княжества участвовали в битве? Были ли в числе ополченцев новгородцы, как об этом свидетельствуют старые источники?

Или: какова была численность и каков был национальный состав войска Мамая?

А как быть с разноречием мнений вокруг такого немаловажного события, как переодевание Дмитрия Ивановича в одежду простого ратника? Ведь не новость, что некоторые усматривают в этом переодевании едва ли не проявление малодушия великого князя.

Порой даже вопросы, казалось бы, второстепенные способны бывают приковать пристальное и ревнивое внимание. Вот один из них: каков был цвет русских стягов и хоругвей на Куликовом поле? Чёрный, как читаем у Карамзина? Белый, как пишет Татищев? Или чермный, то есть червонный, алый, как пишут некоторые другие авторы? Ведь совсем немаловажно, какой именно смысл вкладывали русские ратники в цвет или цвета, знаменовавшие их понимание войны, смерти и победы.

Наконец, издавна немало несовпадающих предположений высказывалось относительно личности Пересвета и брата его Осляби, или Ослебяти. О втором, в частности, можно и сегодня прочитать, что он не погиб 8 сентября 1380 года и несколькими годами позже ездил в Константинополь по поручению русского митрополита. И что звали его не Андрей, а Родион.

Действительно, эти и сопутствующие им другие вопросы или обойдены в предыдущей главе, или на них отвечено без соответствующих разъяснений и обоснований. Сделано это намеренно, с тем, чтобы дать по возможности цельное, ничем механически не прерываемое изложение событий, начиная от приготовлений к походу на Дон и кончая похоронами русских героев. Причём постараться дать такое изложение, в котором бы повествовательная задача решалась в первую очередь на основе достоверных древних свидетельств, а отрывочность последних восполнялась авторским и читательским домысливанием и сопереживанием.

Что же касается многочисленных подробностей битвы, продолжающих возбуждать вопросы и недоумения, то автор посвящает им теперь отдельную главу справочного характера, заранее предупреждая, что он не ручается за полноту или окончательность своих ответов. Здесь важнее очертить круг вопросов, бытующих в настоящее время в культурном обиходе в связи с обстоятельствами Куликовской битвы. Начать с того, что все эти вопросы, большие и маленькие, восходят к одному, наибольшему и, так сказать, первопричинному — о степени достоверности историко-литературных источников, излагающих поход русского войска на Дон и само сражение.

Владимир Даль, поясняя слово источник, говорит о его значении следующее: «Вода и иная жидкость, истекающая из земли, ключ, родник и живец, водная жила». И тут же приводит расширенное толкование: «Всякое начало или основание, корень и причина, исход, исходная точка; запас или сила, из которой что истекает и рождается, происходит».

В исторической науке, где образом-понятием источник пользуются на каждом шагу, оно также имеет значение исходной точки, родника, из которого историк обязан почерпывать содержание, необходимое ему для соответствующих выводов. Времена прибывают, пишутся новые истории, иногда мелькают в них вновь обнаруженные источники, но редко, очень редко. Потому что чем древнее исторические источники, тем их меньше и тем реже пробиваются из земли заглохшие жилы.

О Куликовской битве, отдалённой от нас шестью веками, мы знаем и очень много, и очень мало. Много потому, что, во-первых, хорошо известно местоположение самого поля, и это для всех — и историков, и просто любителей старины, — безусловно, первый по важности источник. Пусть даже вы ничего не помните со школьной скамьи о битве, пусть вы не читали ни одного романа о ней и ни единая строчка Александра Блока, посвящённая Куликову полю, вам не запомнилась наизусть, но вы приедете на место, побродите по полю, подышите его воздухом, поговорите с жителями окрестных деревень, посмотрите на Непрядву у её впадения в Дон, какой-нибудь здешний пятиклассник проведёт вас к берёзовой рощице и скажет, что тут росла дубрава, в которой прятался запасный полк, — и вот уже вам понятно так много, что без всякого снисхождения вас можно считать знатоком: ведь только что вы прикоснулись к тем самым «запасу или силе», о которых говорит Даль.

В любой почти библиотеке вам выдадут какой-нибудь из современных исторических романов, посвящённых Куликовской битве, и вы немало узнаете о ней, минуя знакомство с самим полем. Но, как бы ни понравился вам тот или иной роман, к историческим источникам он не относится.

Даже соответствующие тома «Историй» Н. М. Карамзина или С. М. Соловьёва, содержащие описание битвы, не суть сами источники. Иное дело, что, в отличие от исторических романистов, которые, допустим, читали только Карамзина или Соловьёва, эти последние постоянно как к хлебу насущному обращались к главным источникам по Куликовской битве — русским летописям. Они обращались к летописям как к великим «запасу или силе», не мысля сделать ни одного значительного вывода, не сверившись предварительно со свидетельствами древнерусских пименов.

Летописей под рукой у того же Карамзина было много, они были разных изводов, разной сохранности и полноты, более или менее древние, но ни единая из них, касаясь событий XIV века, не обходила вниманием Куликовскую битву. В одних летописях о великом сражении говорилось предельно кратко, иногда всего несколько строк. В других изложение битвы занимало десятки страниц. Так, в Троицкой летописи — из неё Карамзин делал выписки особенно часто, ибо справедливо рассматривал её как древнейший (из сохранившихся) источник по истории Москвы, — битве был посвящён лишь «Краткий рассказ». Более подробное изложение, которое можно было бы назвать уже «Летописной повестью», содержали две новгородские летописи, составленные несколькими десятилетиями позднее, чем Троицкая, ближе к середине XV века.

Эта «Летописная повесть» в отличие от «Краткого рассказа» изобиловала живыми подробностями подготовки к походу, самого похода и, наконец, битвы. Так, в ней говорилось о предательском поведении Олега Рязанского по отношению к Москве, о переговорах Мамая с Ягайлом, о сборе русских войск в Коломне, куда на помощь Дмитрию Ивановичу пришли старшие Ольгердовичи — Андрей Полоцкий «с Плесковици», то есть с псковичами, и Дмитрий Брянский «со всеми своими мужи». Чрезвычайно ценно было и следующее уточнение, что русские войска от Коломны шли до усть-Лопасни, где к ним присоединились Владимир Андреевич с полками и окольничий Василий Тимофеевич, приведший из Москвы «вси вой остаточный». Переправа через Оку, сообщала «Летописная повесть», началась «за неделю до Семеня дни». К Дону же русское войско вышло 6 сентября, «и тогда приспела грамота от Преподобного игумена Сергиа и от святаго старца благословение». Затем следовало известие о споре русских военачальников — далеко не все были согласны, что нужно переправляться через Дон. При описании битвы указывалось, что длилась она «от 6-го часа до 9», то есть от полудня по современному счёту, и завершилась погоней русской конницы, преследовавшей врага «до реце до Мечи». Наконец, сообщались драгоценные свидетельства о поведении перед битвой и во время неё великого князя московского, который не захотел остаться в безопасном месте, «а бился с Тотары в лице, став напереди, на первом суиме», то есть участвовал в первом столкновении сторожевых полков. Сравнительно с «Кратким рассказом» «Летописная повесть» была как дверь, распахнутая в совершенно новое пространство. Она волновала яркостью и объёмностью непосредственных, явно неизмышленных подробностей происшедшего.

Известно, что, кроме этих источников, Карамзин пользовался ещё и знаменитой Никоновской летописью, составленной много позже, в эпоху Ивана Грозного, и то, что было написано в ней о сражении 8 сентября 1380 года, намного превосходило по объёму и количеству подробностей и «Летописную повесть», и тем более «Краткий рассказ». Впрочем, отдельные вкрапления из «Летописной повести» иногда проглядывали в Никоновском своде. Но именно лишь проглядывали, потому что они здесь подавались вперемешку с пространными отрывками из другого сочинения, известного как «Сказание о Мамаевом побоище».

Итак, сравнительно поздняя Никоновская летопись не представляла собою самостоятельный источник для изучения битвы. Но было ли самостоятельным источником помещённое в ней вперемешку с «Летописной повестью» «Сказание»?

Сам Карамзин на этот вопрос ответил отрицательно. В комментариях к V тому своей «Истории государства Российского» он говорит о «Сказании» как о «баснословной повести», приводит несколько несуразиц, обнаруженных в различных его рукописных редакциях и списках, впрочем, признаёт сравнительную древность сочинения.

Однако суровый приговор историка не нашёл единодушной поддержки у позднейших учёных. Крупнейший исследователь «Сказания о Мамаевом побоище» С. К. Шамбинаго, признавая вывод Карамзина чересчур скептическим, утверждал: «Сухая „Летописная повесть“ давала канву рассказа, Сказания сообщали ряд сведений, которых нельзя игнорировать историку». Но он же вынужден был признать: «Изменяясь с течением времени, редакции „Сказания“ вводили в изложение всё новый и новый запас накоплявшихся преданий о Куликовской битве, почти никогда не проверяя их критически. „Сказание“ разрасталось в объёме, переходя из летописного изложения в исторический роман».

Но чем же всё-таки отличается «Сказание о Мамаевом побоище» от «Летописной повести»? Прежде всего особенностями своей литературной судьбы. Можно без преувеличения сказать, что в Древней Руси «Сказание» было самым читаемым памятником, посвящённым Куликовской битве. В отличие от сравнительно малодоступных летописных повествований на ту же тему, «Сказание» читали буквально все грамотные русские люди. Оно легко и повсеместно множилось в списках, довольно быстро перекочевало за пределы Московии, его переписывали для своих трудов украинские, белорусские, литовские и польские хронисты.

Этот особый успех «Сказанию» обеспечило соединение в нём, казалось бы, трудносоединимых начал: внешней занимательности повествования, раскрашенного иногда почти в сказочные тона, и насыщенности его материалом, в первородности и доподлинности которого, кажется, трудно было усомниться. Так, на первых же страницах «Сказания» обвинение Олега Рязанского в предательстве (выдвинутое ещё «Летописной повестью») подкреплялось сразу несколькими письмами, которыми якобы обменивались между собой Олег, Мамай и Ягайло. Естественно, читатель прочитывал «переписку» залпом (не очень задумываясь, из каких тайнохранилищ сумел извлечь её автор «Сказания»). Далее доверчивый средневековый читатель узнавал о том, что великий князь московский неоднократно обращался за духовной поддержкой к митрополиту Киприану, и тот благословил Дмитрия на битву. Или о том, что в Москву по зову её властелина приехали вместе со своими ратями князья Андомские, Кемские, Белосельские и другие…

Карамзин во всём этом справедливо углядел «баснословие» и засвидетельствовал, что в 1380 году митрополит Киприан в Москве находиться не мог (поскольку Дмитрий не впускал его в Москву, не признавая за митрополита). Что до князей Андомских, Кемских и Белосельских, то они, по мнению историка, «появились много позже битвы». Не поверил он и тому, что у великой княгини Евдокии во время проводов мужа уже имелась сноха (это при княжичах-детках-то?). Во многих списках «Сказания» имелась промашка и того почище: вместо Ягайлы литовскую рать в помощь Мамаю вёл… Ольгерд, умерший за три года до Куликовской битвы.

Но показательно, что и Карамзин не перечёркивал полностью «Сказание» как исторический источник. «Мы, впрочем, не отвергаем некоторых обстоятельств вероятных и сбыточных, в ней находящихся», — осторожно заметил он о Никоновской летописи, имея в виду включённое в неё «Сказание».

Да и как было, к примеру, отвергнуть свидетельство «Сказания» о том, что накануне похода Дмитрий Иванович ездил к Сергию Радонежскому и просил у него благословения на битву? Ведь об этом же самом говорил и Епифаний Премудрый в своём «Житии Сергия». Или как было усомниться, читая в «Сказании», что Дмитрий попросил у троицкого игумена в своё войско двух иноков — Пересвета и Ослябю?

Пусть не упомянул об этом Епифаний, но зато в Синодике XV века имя Пересвета значилось в числе воинов, погибших на поле Куликовом; говорил о братьях-воинах и автор «Задонщины», а знаменитый русский писатель XVI века Иван Пересветов, обращаясь к Ивану Грозному, называл себя потомком двух богатырей, которые «за честь государю пострадали, главы свои положили».

Сверх того сравнительно немногого, что уже было известно русскому читателю о Куликовской битве по «Краткому рассказу» и «Летописной повести», «Сказание» с великим числом картинных подробностей, имён и т. д. сообщало:

о «трёх стражах», в разное время посланных Дмитрием Ивановичем за Оку, — навстречу Мамаю;

о Захарии Тютчеве — особом великокняжеском разведчике;

о десяти гостях-сурожанах, взятых Дмитрием в поход «поведания ради»;

о трёх дорогах, по которым разделившееся русское войско выходило из Москвы;

об «уряжении полков» на Девичьем поле под Коломной;

о поимке «языка нарочита, от вельмож царевых»;

о «приметах» Дмитрия Волынца;

об утренней мгле;

о переодевании великого князя и о его знамени;

о единоборстве Пересвета с «печенегом»;

о действиях засадного полка;

о розысках великого князя, обнаруженного «под сению ссечена древа березова».

Вот почему в своём собственном описании битвы Карамзин неоднократно обращался именно к сведениям, заимствованным из «Сказания».

Такой двойственный подход к «Сказанию о Мамаевом побоище» был как бы завещан Карамзиным всем дальнейшим поколениям русских историков. И в новейшие времена многие свидетельства «Сказания» о Куликовской битве, о Дмитрии Донском и его современниках имеют широкое бытование в науке, обрели в ней все права гражданства.

Но одновременно с этим не умирает и традиция критического, а иногда и гиперкритического подхода к «Сказанию». Следуя такой традиции, в нём видят только «исторический роман», сочинённый много позднее событий, причём сочинённый якобы на основе «Летописной повести», которая, в свою очередь, также признаётся далеко не безупречным источником.

При таком подходе число достоверных источников по Куликовской битве сокращается до одного-единственного — до «Краткого рассказа» Троицкой летописи. Все другие «памятники Куликовского цикла» — «Летописная повесть», «Сказание о Мамаевом побоище», «Задонщина» — выстраиваются по линии убывания достоверности.

Вот почему можно говорить, что о Куликовской битве мы знаем и много и одновременно мало. Если согласиться с тем, что «Краткий рассказ» окружён одними лишь апокрифами, то наши знания о ней поистине скудны. А если согласиться с тем, что наибольшая достоверность «Краткого рассказа» вытекает из наибольшей его хронологической близости к описываемым событиям, то здесь уже проявится скудость и искусственность нашего взгляда на вещи.

«Краткий рассказ» не был самым ранним свидетельством, ибо с самого начала Куликовская битва имела не только своё Писание, но и Предание. Всё о сражении и не могло быть сразу записано, но передавалось устно, накапливаясь, отстаиваясь в памяти. Нужно было отойти от события, чтобы увидеть целиком весь его громадный хребет. «Краткий рассказ» составлен исполнительным человеком, который, судя по всему, сам не видел сражения и которого поэтому не очень занимали отличие этого сражения от иных, неповторимость его обстоятельств.

Очевидцы и участники пока отмалчивались. Предание сдержанно гудело, выравнивало, уравновешивало свои составные по отношению друг к другу. Молва полнилась, отзывалась восхищением среди новых поколений. Во время молебнов из десятилетия в десятилетие тысячекратно произносились вслух, зачитывались по синодикам имена погибших на поле воинов; эти имена на самом почётном месте вписывались в семейные родословцы. «Сказание о Мамаевом побоище», вполне возможно, складывалось на основе Предания ещё на веку участников битвы. В нём есть пронзительные по достоверности картины, которые можно было записать лишь из первых уст. Так, надо было стоять на поле утром 8 сентября 1380 года, чтобы увидеть, что ордынская сила, освещённая солнцем сзади, была «мрачна потемнена», а русские полки, обращённые лицом на восток, «аки светилници издалече зряхуся». И только участник битвы мог передать то ошеломляющее впечатление, какое произвёл на него и его соратников необычный строй генуэзских копьеносцев.

Словом, вопрос о достоверности или о недостоверности того или иного из «памятников Куликовского цикла» требует чрезвычайной осторожности. Взять хотя бы «Задонщину». Эта средневековая поэма, вдохновлённая поэтикой «Слова о полку Игореве», на каждом шагу обращается к возвышенному языку художественной символики, к намеренным преувеличениям. Перечисляя погибших, автор, например, вместо двух упоминает «12 (!) князей белозерских», или 70 мифологических «бояр резаньских» или 30, тоже мифологических, «новгородских посадников». Казалось бы, «Задонщина» — всё, что угодно, только не исторический источник. Но обнаруживается, что и она может помочь историку при проверке тех или иных сведений, известных по другим памятникам. Оказывается, что в «Задонщине» гораздо точнее, чем в «Летописной повести» и в «Сказании», названы имена убитых московских бояр и воевод. К тому же «Задонщина» — единственный памятник, в котором упомянуты и имена вдов боярских, плачущих по своим мужьям «у Москвы берега на забралах». Это вдова Микулы Вельяминова Мария Дмитриевна (родная сестра великой княгини Евдокии), вдова Тимофея Волуевича Феодосья, вдова Андрея Серкизовича Мария, вдова Михаила Ивановича, внука Акинфова, Аксинья. Драгоценнейшее свидетельство! Имена всего четырёх москвичек XIV века, четырёх вдов с их безутешным горем, а картина общерусской скорби сразу оживает, наполняется смыслом.

Итак, «Краткий рассказ» Троицкой летописи, «Летописная повесть», затем, с некоторыми оговорками, «Сказание» и, с большими оговорками, «Задонщина» — вот основные историко-литературные источники, при помощи которых нам придётся отвечать на множество вопросов, связанных с Куликовской битвой.

Конечно, имеется и немало дополнительных, вспомогательных источников, таких, например, как уже упоминавшийся Синодик XV столетия, или то же «Житие Сергия Радонежского», принадлежащее Епифанию Премудрому, или древнейшие изображения битвы в миниатюрах и на иконах.

Но основных наперечёт. Это очень мало. И много, если учесть, что то же «Сказание» сохранилось более чем в ста рукописных списках и почти каждый из них имеет разночтения, хоть в каких-то деталях не совпадает с другими.

От этого прихотливого сочетания скудости и обилия, ограниченности и богатства источников и приходится сегодня отталкиваться всякому, кто хотел бы представить себе поход великого князя московского на Дон в конце лета — начале осени 1380 года, а затем утро, день и вечер 8 сентября на Куликовом поле.

II

Если, разбирая обстоятельства сражения, держаться хронологической последовательности, то необходимо будет вернуться к дням, когда в Москве только-только узнали о подготовке Мамая к походу на Русь. Потому что именно в те дни стали поступать к великому князю огорчительные сообщения об Олеге Рязанском. Итак:

Чью сторону держал Олег? Или, как теперь чаще говорят, был ли Олег предателем? У вопроса этого есть собственная история, обсуждается он и по сей день и иногда со страстностью, достойной лучшего применения.

Беспристрастное изучение древних источников показывает, однако, что об Олеге вряд ли есть смысл говорить как о Курбском XIV века и что вообще к вопросу о «предательстве» рязанского князя нужно относиться с той снисходительностью, пример которой подал нам Дмитрий Иванович Московский.

Ведь никто же не затевал разговоров о предательстве Рязанца два года назад, во время событий на Воже, когда он уклонился открыто выступить на стороне Москвы. Он и сейчас уклонялся, не более того. Это Дмитрию должно было стать ясно уже в Коломне, иначе бы он не решился оставить этот город, прикрывающий кратчайшую дорогу на Москву, и увести всё огромное войско к усть-Лопасне. Если Олег и пересылался гонцами с Мамаем и Ягайлом, то имеются все основания считать, что в то же самое время он пересылался и с Дмитрием. Рязанец явно старался остаться в стороне от происходящего. И чем труднее ему было сделать это, тем больше он хитрил с Мамаем, ублажал его обещаниями, которых не собирался исполнять.

Словом, Олег хотел — в сложнейшем для его княжества положении — держать свою сторону, и это вполне устраивало Москву, большего она тогда не могла требовать от южного соседа.

Но, конечно, Дмитрий, проводя свои войска по окраинам Рязанского княжества, не мог, да и не имел права вполне доверять Олегу.

Слухи бродили всякие. Поговаривали, что Рязанец послал к Ягайлу своего доверенного боярина Епифана Кореева. (Это известие вошло в «Летописную повесть», автор которой вообще не скупится на крепкие выражения в адрес Олега: «Враже, изменниче Олже! лихоимства открывавши образ, а не веси, яко меч Божий острится на тя». В другом месте он клеймит «лукавого Олга, кровопивца хрестьянского, новаго Иуду предателя».)

В то же время «Летописная повесть» ничего не говорит о переписке Олега с Ягайлом и Мамаем. Известие об обмене «ярлыками» или «книгами» между ними мы находим только в «Сказании». Если подобный обмен и имел место в действительности, то достоверность самих «книг» равна нулю. Всё указывает на их позднее, чисто литературное происхождение. Для образца можно привести послание Олега к Ягайлу: «Радостнаа пишу тебе, великий княже Ягайле Литовьский! вем, яко издавна еси мыслил Московьского князя Дмитрея изгнати, а Москвою владети; ныне же приспе время нам, яко великий царь Мамай грядет на него со многими силами, приложимся убо к нему. Но аз убо послах своего посла к нему с великою честию и з дары многими; ещё же и ты поели своего посла такоже с честию и з дары и пиши к нему книги своя, елико сам веси паче мене». Ягайло не мог, конечно, «издавна» мечтать о Москве, поскольку всего третий год ходил в великих князьях литовских; наивным выглядит и наставление Олега Ягайлу о том, как вести переговоры с Мамаем.

Д. И. Иловайский в своей «Истории Рязанского княжества» считает, что именно Олег Иванович с помощью хитроумных переговоров с «союзниками» сорвал их встречу на Оке, назначенную Мамаем на 1 сентября. Не это ли и вынудило Ягайла раскаяться в том, что доверился Олегу: «Никогда же убо бываше Литва от Резани учима, ныне же почто аз в безумие впадох»?

Между Дмитрием и Олегом существовало какое-то условие, пусть и не оговорённое перепиской. К этому выводу приходит и другой русский дореволюционный историк, М. О. Коялович. От Коломны русское войско пошло в обход Рязанского княжества потому, считает Коялович, что «установлено было безмолвное соглашение Димитрия с Олегом не мешать друг другу; но в то же время Димитрий ставил этим Олега под сильное влияние народа рязанской земли, не могшего не сочувствовать севернорусскому ополчению и не быть ему благодарным за своё спокойствие».

Вот это-то народное мнение и было для рязанского князя тем последним судом, приговоров которого он не смел преступить, какое бы давление ни испытывал со стороны своих «союзников». Земля его не хотела противостоять Руси. В то же время она не имела сил оказать поддержку великокняжескому ополчению. И Олег в данном случае был только послушным голосом своей малой и сирой земли.

Какими дорогами шли из Москвы? Составитель Никоновской летописи, повторяя один из списков «Сказания», рисует следующую картину начала похода: выступая из Кремля, Дмитрий Иванович «брата же своего князя Володимира Андреевичя отпусти на Брашеву дорогою; а Белозерьския князи Болвановскою дорогою с воинствы их; а сам князь великы поиде на Котел дорогою со многими силами».

Это «распределение дорог» между разделённым натрое ополчением было потом принято на веру Татищевым и позже закрепилось в исторических трудах, перебрело в популярные брошюры, романы.

Болвановская дорога пролегала мимо нынешней Таганки, оставляла слева Андроников монастырь и уходила на старинное Косино, приближаясь затем к левому берегу Москвы-реки. Брашевская же дорога, названная так по великокняжескому волостному селу Брашева, начиналась в Заречье, и, чтобы попасть на неё, надо было у стен Кремля переправиться через Москву-реку. Перевезтись на другой берег надлежало и ратникам, шедшим по южной, Серпуховской дороге мимо подмосковного села Котлы.

Однако, зная расположение этих трёх древних дорог, трудно поверить в то, что великий князь сам «поиде на Котел». Ведь в итоге он мог попасть лишь в Серпухов. Если бы, в свою очередь, Владимир Андреевич держал путь на Брашеву, то оказался бы наконец в Коломне. Но в Коломне Владимиру Андреевичу сейчас делать нечего, как и Дмитрию Ивановичу в Серпухове. Перед каждым из них стояла своя очень ответственная задача, которую они не могли никому передоверить. В преддверии битвы Владимир Серпуховской брал под надзор юго-западные границы Междуречья, боровско-серпуховской рубеж, к которому с запада приближался ныне Ягайло.

А Дмитрию Ивановичу, как известно, предстояло уряжать полки, ждать в Коломне новых донесений разведки и, исходя из них, внести поправки в дальнейшие сроки похода. Так что «ошибиться» дорогами они могли лишь по воле одного из переписчиков «Сказания». Исправим же эту ошибку: Владимир Андреевич идёт на Котлы; его двоюродный брат, великий князь московский, — на Брашеву. Так подсказывают не только доводы здравого смысла, но и «преданья старины глубокой».

Среди святынь, особо почитаемых жителями древней Москвы, второе место после Троице-Сергиева монастыря прочно занимала ещё одна пригородная обитель — Николо-Угреши. Уже в XV веке Угрешский монастырь имел собственное подворье в Московском Кремле — честь великая, редко кто её удостаивался. Русские цари в XVII веке многократно ездили в Угреши на «государево богомолье». Расположенный на левом берегу реки Москвы, в нескольких верстах ниже Коломенского, монастырь со временем стал излюбленным местом паломничества, москвичи по праздникам приезжали сюда семьями, с детьми, на целый день. К 500-летию Куликовской битвы в Угрешах была торжественно открыта часовня-памятник, символикой своего убранства подтверждавшая, что начало истории Угреш восходит к… августу 1380 года.

Что же произошло здесь тогда?

Предание гласит: держа путь на Коломну, Дмитрий Иванович проезжал лесным урочищем и на одном из деревьев увидел образ святителя Николая. Необычное явление иконы, так много говорившее сердцу русского средневекового человека, ободрило князя, то был благой знак в самом начале тревожного пути; Дмитрий якобы воскликнул: «Сие место угрета мя!» И пообещал в случае победы основать на месте явленной иконы монастырь. Предание отразилось затем в иконописи, а в новейшие времена археологическое обследование подтвердило: в Угрешах уже в конце XIV века находился белокаменный храм.

Наконец, на то, что Дмитрий шёл из Москвы Брашевской дорогой, а не на Котлы, указывает и само «Сказание о Мамаевом побоище». В одном из его списков читаем буквально следующее: «Князь же великий Дмитрий Иванович разделись з братом своим з князем Владимиром Андреевичем, понеже невозможно бе воеству их вместится единою дорогою. Сам князь великий поиде дорогою Засенною на Прашево, а брата своего отпустил дорогою на Котел».

Три сторо́жи. Хотя и «Краткий рассказ» и «Летописная повесть» ни слова не говорят о снаряжении Дмитрием Ивановичем трёх сторо́ж в верховья Дона, было бы легкомысленно на этом основании усомниться в достоверности того, что сообщает о действиях русской военной разведки «Сказание».

В предприятии, небывалом по охвату пространств и по числу участвующих в нём ратников, без разведки, чётко действующей, разветвлённой и прочно связанной со ставкой великого князя, обойтись было просто немыслимо. Известно, что во времена первой Литовщины Москва ещё не располагала достаточно опытной и надёжной дальней сторо́жей. В течение десяти с лишним лет такая сторо́жа была при великокняжеском войске не просто создана, но и закалена буднями изнурительной, полной риска и смертельной опасности службы. Это был цвет московского воинства, содружество витязей наподобие былинной богатырской заставы. Разведчики, числясь личными слугами великого князя, были приписаны к его двору. В народе знали их по именам и прозвищам, лучшую часть жизни они проводили в седле, отвага была их невестой, ветер прирастал к их плечам подобием крыльев, большинство из них сложили голову, не повидав напоследок родных и близких.

«Сказание» почтительно называет их по именам. В первую сторо́жу, посланную к Тихой Сосне, как мы помним, ещё в июле, входили: Родион Ржевский, Андрей Волосатый, Василий Тупик. Это — по редакции «Сказания», использованной никоновским летописцем. Остальные «оружники» первой сторожи по именам тут не названы, о них говорится лишь вообще, как о «крепких мужественных» бойцах. Судя по всему, поименованные разведчики были начальниками десяток или даже более крупных подразделений.

Вторую сторо́жу, отправленную вскоре за первой, возглавили Климент Поленин, Иван Святослав, Григорий Судок. В третью, предводителем которой великий князь назначил уже известного нам Семёна Мелика, входили: Игнатий Крень, Фома Тынин, Петр Горский, Карп Александров, Пётр Чириков и иже с ними.

Но иные редакции «Сказания» дают множество разночтений в именах и прозвищах разведчиков по всем трём сторожам. В некоторых списках, например, мы вместо Андрея Волосатого встречаем «Якова Ондреева сына Волосатого» или «Якова Андреевича Усатова», и это не кто иной — подсказывает нам ещё один список, — как «Яков Ослебятев», то есть сын Андрея Осляби. Какому же списку верить больше? Видимо, последнему, ведь об участии Якова Ослебятева в битве говорит и автор «Задонщины» словами безутешного Осляби: «Брате Пересвет, уже вижу на тели твоем раны тяжкие, уже голове твоей летети на траву ковыл, а чаду моему Якову на ковыли зелене лежати на поли Куликове…»

Видоизменяются от редакции к редакции, от списка к списку и другие имена. Клементий Поленин становится Полевым, Григорий Судок — Судоковым, Игнатий Крень — Креняковым, Карп Александров — Олексиным, Пётр Чириков — Петрушей Чуракиным. В одном из списков Василий Тупик помещён не в первой, а в третьей сторо́же, имеются и другие перестановки. Всё это вроде бы вызывает недоверие, но в то же время сквозь зыбкую поверхность разночтений проглядывает некая твёрдая, устойчивая основа. Такова особенность Предания: растворяясь в людской молве, оно неизбежно утрачивает что-то от первоначального своего облика, кто-то недосказал, кто-то недослышал, кто-то, наконец, неправильно переписал, не сумев разобрать полустёршееся имя. Конечно, хорошо бы иметь дело с менее противоречивыми источниками. Но мы имеем дело с такими, какие нам достались. И спасибо «Сказанию» за то, что оно своим многоголосием отнимает у забвения хотя бы ещё несколько имён и судеб героев Куликовской битвы.

Известно, что последняя из сторо́ж — вместе с остатками первых двух — участвовала и в самой битве, войдя в состав сторожевого полка. Того самого, из которого выехал на единоборство Пересвет и в котором при «первом суиме» стоял великий князь московский.

Три сторо́жи были чрезвычайными воинскими подразделениями. Но значит ли это, что в предыдущие месяцы дальние подступы к русским княжествам находились в безнадзорном состоянии?

Одна из редакций «Сказания» свидетельствует: нет, не находились. Кроме чрезвычайных сторо́ж Дмитрий Иванович имел на юге в своём распоряжении ещё и долговременно действующую порубежную заставу, и она насчитывала не менее пятидесяти воинов.

В июле один из этих разведчиков, Андрей Попович сын Семёнов, прибыл в Москву и доложил великому князю, что накануне он попал в плен к ордынцам, что допрашивал его лично Мамай, называвший великого князя Митей: «Ведомо ль моему слуге, Мите Московскому, что аз иду к нему в гости — а моей силы 703 000?.. Может ли слуга мой всех нас употчевать?»

В этой, по определению Карамзина, «сказке о войне Мамаевой», конечно же, ощутимо влияние эпической поэзии. Оно и в явно завышенном числе ордынской «силы», и даже в имени разведчика, схожем с прозвищем былинного богатыря Алёши Поповича. Но и тут под слоем литературного привнесения отчётливо просвечивает историческая подоплёка. Застава была, были жестокие порубежные стычки с разведкой врага, были гонцы, покрывавшие в полтора-два дня сотни вёрст, не щадившие лошадей и самих себя, были великие, поистине богатырские образцы преданности и отваги.

Гости — сурожане. О том, что в битве наряду с представителями иных сословий участвовали и русские купцы, хорошо известно. Средневековый московский купец, он же гость, вовсе не был похож на малоподвижного, животастого чаехлёба с одутловатым лицом, каким изображают у нас его типичного потомка времён Дико́го и Кабанихи. Исследователь древнерусского купечества В. Е. Сыроячковский пишет: «Купцы были, несомненно, особым, лучшим элементом ополчения, и притом, весьма вероятно, конным». У него же читаем: «Опасность, ждавшая купца и в лесах Севера и во время пути по пустынной степи, заставляла купца вооружаться, сообщала ему внешний облик воина во время его торговых поездок и воспитывала боевые качества в тогдашнем госте. Таким образом, этот гость мог быть полезной единицею и в городском ополчении и быть пригоден и для подлинной военной службы. Умение владеть конём, мечом и луком сближало его с феодальной средой».

«Сказание о Мамаевом побоище» сообщает, что Дмитрий Иванович, отправляясь в поход, взял с собою десятерых гостей-сурожан. Судя по всему, купцов в ополчении было гораздо больше, но эти десять выделены особо именно потому, что они сурожане.

Наиболее видная часть московского купечества в XIV веке делилась на суконников, торговавших с Новгородом, а через Новгород — с Ганзой, и сурожан, торговавших на южных рынках, поддерживавших тесную связь с разноплеменным купечеством Сурожа (нынешнего Судака).

Именно это качество — осведомлённость сурожан «в Ордах и в Фрязех» — выделяло десятерых московских гостей, привлекало к ним особое внимание современников и потомков. В «Сказании» они названы, как и военные разведчики, по именам, и хотя в разных его редакциях и списках эти имена также слегка видоизменяются, и тут под тонким покровом разночтений залегает пласт достоверности. Вот как именует гостей-сурожан Никоновская летопись: «Василий Капица, Сидор Елферев, Константин Волк (фамилия здесь опущена и восстанавливается по «Сказанию»), Кузма Коверя, Семион Онтонов, Михайло Саларев, Тимофей Весяков, Дмитрий Черно́й, Дементей Саларев, Иван Ших».

Этот перечень неоднократно привлекал внимание историков, признано, что фамилии нескольких купцов имеют греческое происхождение. Но это не значит, что Дмитрий Иванович взял с собой иностранцев, любопытствующих посмотреть на то, как две рати будут уничтожать друг друга. Это были именно русские, московские купцы, но хорошо знающие Восток и Средиземноморье.

Зачем же он их всё-таки взял? «Сказание» отвечает на этот вопрос как будто не очень внятно: «…видения ради: аще что Бог случит, имут поведати в дальних землях; и другая вещь: аще что прилучится, да сии сотворяют по обычаю их».

Получается, что именитые купцы были приглашены как свидетели, которые могли потом поведать о происшедшем, широко распространяя именно московскую, именно русскую оценку похода и битвы.

Но, кажется, Дмитрий Иванович имел в виду не только и даже не столько это. Академик А. А. Шахматов предложил более прозорливое объяснение: «Великий князь взял с собою московских гостей-сурожан, быть может, для возможных дипломатических поручений».

Великий князь знал уже, что в армаде Мамая множество иноземцев-наёмников и что ещё не исключена возможность каких-то переговоров, во время которых сообразительность, смётка бывалых купцов, наконец, их познания в разных языках окажутся крайне необходимы.

Купцы дошли до самого Куликова поля и, надо полагать, стояли на нём с оружием в руках. Тому, что это были живые люди во плоти, а не плод фантазии средневекового «романиста», можно найти подтверждение в документах XV века, по которым известно, что в Москве проживали потомки некоторых наших сурожан — купцы Иван Весяков, Дмитрий Саларев, Иван Шихов. Отдалённые потомки Василия Капицы известны и в наше время.

Сроки похода на Дон. Разногласия источников относительно сроков похода особенно бросаются в глаза. Так, «Летописная повесть» даёт всего три хронологические вехи: 20 августа — день выступления из Коломны; «за неделю до Семеня дни», то есть 25 августа — переправа войск через Оку; «за два дни до Рождества святыя Богородица», то есть 5 сентября русская рать вышла к верховьям Дона.

Неизвестным остаётся день начала похода, хотя его как будто несложно вычислить. Если от Коломны до усть-Лопасни добирались пять дней, то уж никак не меньше должны были идти и от Москвы до Коломны.

Но мы помним, что 18 августа, «на Флора и Лавра» (это число называют все списки «Сказания»), Дмитрий провёл в монастыре у Сергия Радонежского и, следовательно, мог вернуться в Москву лишь на следующий день, 19 августа, причём не в первой его половине; скакать-то надо было около 70 вёрст.

Вообще «Сказание» и вторящий ему Никоновский свод дают совсем иной счёт событий, нежели «Летописная повесть». Он отчасти приводился в предыдущей главе, но стоит напомнить его:

31 июля — на этот день великий князь московский назначил первоначальный срок сбора в Коломне;

15 августа — «всем людем быти на Коломну», по второму, дополнительному, приказу Дмитрия Ивановича, также не осуществлённому;

18 августа — встреча с игуменом Сергием;

28 августа — «и приде князь велики на Коломну в суботу».

Последней дате доверять никак нельзя. Во-первых, потому, что 28-е названо субботой, а в 1380 году на это число на самом деле приходился четверг. Составитель Никоновской летописи, взявший число без проверки из «Сказания», кажется, и сам не вполне был уверен в его истинности и потому «постеснялся» назвать день выхода ополчения из Москвы, который, по «Сказанию», приходился на 27 августа (!), «на паметь святого Пимена Отходника». За одни сутки конно-пешее войско, обременённое обозами, никак не могло покрыть расстояние от Москвы до Коломны, составляющее 115 километров. По меньшей мере, для этого понадобилось бы двое, двое с половиной суток. Столь позднюю дату прихода в Коломну нельзя принять и потому, что, как мы помним, Дмитрий знал о намерениях Мамая встретиться с Ягайлом и Олегом у Оки 1 сентября и потому прилагал все усилия, чтобы оказаться на месте предполагаемой встречи «союзников» на несколько дней раньше.

Именно поэтому наиболее достоверной вехой, помогающей преодолеть путаницу в промежуточных сроках похода, становится для нас указание «Летописной повести» о том, что русские полки «начаша возитися за Оку за неделю до Семеня дни», то есть 25 августа.

Итак, если исходить из того, что

18 августа Дмитрий Иванович провёл на Маковце у игумена Сергия, то в Москву он возвратился лишь

19 августа, и поход мог начаться не раньше утра.

20 августа. На третий день,

22 августа, войска прибыли в Коломну. Ранним утром

23 августа состоялось уряжение воевод на Девичьем поле, после чего сразу же вышли в направлении усть-Лопасни и на третий день,

25 августа, достигли места переправы.

26 августа Дмитрий перевозился через Оку со своим двором.

Далее сроки, названные в «Летописной повести» и в «Сказании», совпадают.

Состав и численность русского войска. По этому вопросу и в источниках, и в позднейшей литературе также накопилось немало разногласящих друг с другом данных. Установить истину тут особенно сложно. Известно, что по разным причинам — уважительным и неуважительным — далеко не все русские княжества и города участвовали в битве. Известно и другое: по прошествии десятилетий и даже веков память о «неучастии» не переставала беспокоить потомков тех, кто почему-либо уклонился от участия в походе и битве. И наоборот, причастность к великому деянию становилась предметом родовой, городской и областнической гордости. Многие родословные книги русских служилых людей выводили своих родоначальников именно из числа витязей Куликова поля; можно сказать, что целая дубрава генеалогических древ выросла из его почвы.

Исследователь древнерусской генеалогической письменности академик С. Б. Веселовский обнаружил сомнительность некоторых из этих родословных; чаемое в них выдавалось за действительное. Что ж, понятно и извинительно это желание «прибавить» тех или иных людей, а то и целые княжеские и городские полки к числу воинов, защищавших честь своей земли 8 сентября 1380 года. В. Н. Татищев в «Истории Российской», невольно поддавшись этому соблазну, ввёл в ряды русских ратников суздальско-нижегородского князя Дмитрия Константиновича и целый новгородский полк.

Но в старинной песне не зря, кажется, пелось:

В великом Новгороде

Стоят мужи новгородския,

У святыя Софеи на площади,

Бьют вече великое,

Говорят мужи таково слово:

Уж нам не поспеть на пособь

К великому князю Димитрию…

Известно, что новгородские летописцы также ни слова не говорят об участии в битве своих земляков. Но они же сообщают сведения, проливающие свет на причину неявки новгородской рати. К весне 1380 года Дмитрий Иванович должен был уже знать огорчительную весть об очередном политическом своевольстве волховского правительства: Ягайло, который пообещал Новгороду защиту, посадил своих наместников в новгородские порубежные пригороды. В марте прибыло из Новгорода в Москву большое посольство — мириться с обиженным великим князем. Но и от своих обязательств перед Литвой вечевики не спешили отказаться. Тогда, в марте, кто же знал, как развернутся события к началу осени? А знать бы, так и Москве стоило тогда с послами говорить пожёстче.

Что же касается князя Дмитрия Константиновича, то, как уже упоминалось, один из полков, суздальский, он всё же прислал в подмогу зятю. Не исключена возможность, что по взаимной договорённости Дмитрию-Фоме поручалось с остальными его воинами назирать нижегородский отрезок окского рубежа на случай, если бы Мамай вздумал нанести отвлекающий удар по восточным пределам Междуречья.

Но если уговора не было и Константиновичи с сыновьями просто-напросто не захотели в полную силу поддержать московского родича? Увы, и такого допущения нельзя исключать полностью. Не назревала ли подспудно уже теперь та остуда в отношениях между Москвой и Нижним, которая выявится немного позже, во время нашествия Тохтамыша?

В ослепительном зареве Куликовской победы многие грустные политические обстоятельства, предшествовавшие и сопутствовавшие ей, стали для потомков почти неразличимы.

Тем более заслуживает внимания упорство наших историков, которые, начиная с Карамзина, настойчиво отказывались от «украшенных» представлений о битве и много раз трезво перепроверяли состав её подлинных участников, ставя под сомнение явно легендарные имена и полки. Так, в числе вымышленных участников сражения оказались князья Стефан Новосельский, Дмитрий Ростовский, Лев Курбский, Андрей Кемский, Глеб Каргопольский и Цыдонский, существование которых не подтверждается ни летописями, ни другими документами той эпохи.

B. С. Борзаковский в своей «Истории Тверского княжества» останавливается на сообщении Никоновской летописи о том, что в битве якобы участвовали князья Василий Михайлович Кашинский и Иван Всеволодович Холмский, племянники Михаила Александровича Тверского. Участия «Кашинского и Холмского полков нельзя совершенно отвергать, — осторожно пишет историк, — хотя нельзя на нём и категорически настаивать». Говоря далее о поведении самого великого князя тверского, Борзаковский объясняет отсутствие Михаила Александровича на Куликовом поле его пожилым возрастом (48 лет). Вряд ли этот довод убедителен — на зов Москвы откликнулись князья и постарше. Михаилу же Тверскому и после 1380 года энергии было — мы ещё увидим — не занимать. Но, как и прежде, он искал ей применения на пути, ведущем в тупик.

Свою собственную историю имеет и вопрос о численности русского войска на Куликовом поле. «Краткий рассказ» и «Летописная повесть» не называют ни количества участников сражения, ни числа погибших воинов. Зато «Сказание» в различных его редакциях и списках даёт целый веер цифровых разночтений. Из этого множества составитель Никоновского свода выбрал число участников крайне преувеличенное — 400 тысяч, причём уцелело якобы лишь 40 тысяч; «Задонщина» говорит о 250 тысячах русских воинов, из которых осталось в живых будто бы 50 тысяч человек. Но даже и по поводу этих, куда более скромных чисел и соотношений Карамзин не удержался, чтобы не воскликнуть: «Какая нелепость!»

C. М. Соловьёв о цифровых данных Никоновского летописца выразился в том смысле, что «историк не имеет обязанности принимать буквально последнего показания»; но выставленное здесь отношение живых к убитым показалось ему заслуживающим внимания. Выходит, что из каждых десяти наших соотечественников на поле Куликовом уцелел лишь один? Странно, что маститый историк позволил себе довериться такому чисто эпическому соотношению, предложенному «Сказанием».

Русская рать у Коломны, по мнению Соловьёва, насчитывала 150 тысяч человек. Но мы помним, что у Лопасни и позже, в Заочье, она ещё увеличилась. Карамзин, а вслед за ним дореволюционный военный историк А. Нечволодов определяли величину русского ополчения при переправе через Оку в 200 тысяч человек, а ордынцев на поле боя якобы стояло свыше 300 тысяч.

Жаль, что никто из исследователей не попытался сопоставить цифровые данные «памятников Куликовского цикла» с описаниями других сражений той же эпохи, со всем соответствующим материалом древнерусских летописей и воинских повестей. Тогда бы выявилась одна в некотором роде загадочная особенность средневековой нашей письменности: она вообще почему-то очень скупа и немногословна при подсчёте участников сражений, числа погибших. Сочинения, посвящённые Куликовской битве, на этом фоне выглядят едва ли не исключением. Летописцы упорно молчат о том, сколько было участников с той и с другой стороны, допустим, в битве на Воже или в событиях при реке Пьяне. Неизвестно, с каким числом ратников дважды приходил на Москву Ольгерд. Неизвестна численность русского ополчения при походе на Булгар в 1377 году. Если брать более ранние времена, то мы обнаруживаем, что не поддаётся подсчёту состав дружин, которые выводил против шведов и немцев Александр Невский. Молчат летописцы о численном составе дружин другого знаменитого полководца XIII века — Даниила Галицкого, воевавшего беспрерывно. Владимир Мономах в «Поучении сыновьям» с удовольствием перечисляет свои воинские походы и рати, но также молчит о том, с какими именно силами противника приходилось сталкиваться и сколько воинов бывало у него в разных походах под рукой. А сколько было конных и пеших в «полку Игореве» во время злополучного похода против половцев? А Святослав? Какое число ратных вёл он на завоевание Хазарского каганата?

Неизвестно даже, что собой представляли такие древнерусские воинские единицы, как дружина, рать, полк. Похоже, что, в отличие от современных подразделений и частей, воинские единицы Древней Руси не знали постоянного, раз и навсегда определённого числа составляющих их бойцов. Один город мог выставить больше воинов, другой меньше, но та и другая воинская часть именовалась полком.

Там же, где цифры всё-таки мелькают, они могут удивить своей скромностью. Псковский летописец говорит, что князь Довмонт однажды отправился против литовцев с дружиной всего в 270 копий, а в решающей схватке у него было только девяносто воинов — против семисот у противника. В другой раз тот же Довмонт разбил немцев на реке Мироковне «с шестьюдесятью муж псковичь». Малочисленность этих дружин неудивительна, если держать в уме, что русские земли в те времена были заселены совсем негусто. Те же псковичи при чрезвычайной мобилизации отбирали «с четырёх сох (крестьянских хозяйств) конь и человек». А при более благоприятных условиях на войну шёл «с десяти сох человек конны».

О битве при Калке известно, что экспедиционный корпус полководцев Чингисхана Судебея и Джебе, с которым пришлось столкнуться русско-половецкой рати, насчитывал около 30 тысяч человек. Но и Русская земля тогда ещё не была бедна воинами. Между Калкой и Непрядвой пролегли времена нашествия, русского бесправия, отчаяния. Но на этом же чёрном поле всколосились под конец надежды, явились новые богатырские силы. Не этим ли новым самочувствием нужно объяснить былинные преувеличения при подсчёте своей и вражеской рати, которыми полны «памятники Куликовского цикла»? Надо признать, что преувеличения эти приняло на веру большинство историков XIX века.

В советской военно-исторической науке преобладал более умеренный взгляд на соотношение участвовавших и уцелевших.

А. А. Строков в «Истории военного искусства» пишет, что против 130–150 тысяч татар Дмитрий Донской смог выставить около 100 тысяч ратников, из которых 50 тысяч пало во время сражения или скончалось позже от ран.

Другой военный историк, Е. А. Разин, в нарушение традиции умозрительного взгляда на предмет, предлагает несколько эмпирических способов исчисления величины русской рати. Первый из таких способов, основанный на приблизительном определении плотности населения «в великом Московском княжестве», позволяет ему сделать следующий вывод: «При высоком мобилизационном напряжении в 10 проц. могло быть собрано 25–30 тысяч воинов». Примерно столько же могли дать и остальные княжества, из чего исследователь заключает, что «общая численность русской рати, вероятно, не превышала 50–60 тысяч человек». К сожалению, не очень ясно, насколько можно полагаться на точность при определении плотности населения. Самое первое звено цепочки счёта выглядит недостаточно надёжным.

Остроумны, хотя также не во всём доказательны, другие способы замеров: историк прикидывает, сколько тысяч человек могло пройти по пяти (!) мостам донской переправы за 10–12 часов, и опять получается около 50–60 тысяч. (Но ведь по мостам — число их по летописям неизвестно — переправлялись пешцы, конница шла вброд.) То же число выводится из сложного расчёта плотности шеренг и их количества в глубину для пехоты и конницы, при условии размещения всей рати на фронте в 4–5 километров.

К летописному свидетельству о том, что русских осталось в живых 40 тысяч человек, Разин относится с доверием. Число же убитых, считает он, «возможно, немногим превышало 20 тыс., а с умершими от ран доходило до 25–30 тыс. человек».

Такое соотношение живых и погибших выглядит, конечно, более убедительно, чем легендарно-эпическое: один живой к десяти участникам.

Историк А. Н. Кирпичников, автор серьёзного исследования о ратных событиях 8 сентября 1380 года, приходит, пожалуй, к самым осторожным выводам относительно величины наших потерь на поле Куликовом. По его мнению, погибло около 800 военачальников и 5–8 тысяч рядовых воинов.

Но, к сожалению, в современную популярную литературу о Мамаевом побоище порой проникают цифры и подробности, не основанные ни на каких исторических источниках. Так, называют, ничем не подтверждая свои «открытия», численность отдельных русских полков, отдельных полков Мамая, даже количество телег в ордынском обозе (!).

К подвигу куликовских героев с почтительным и пристальным вниманием обращаются и ещё будут обращаться миллионы наших соотечественников. Обидно, если кто-то из них примет на веру подобную сорную цифирь.

Образец домысливания иного порядка: Ф. Ф. Нестеров в талантливой историко-публицистической книге «Связь времён» свою концепцию Куликовской битвы строит на противопоставлении двух сил, двух ратей: «слабейшая по всем статьям сторона нанесла сокрушительное поражение сильнейшей»; русское народное ополчение, «лапотная рать», состоящая на три пятых из пехоты, слабо обученная, одолевает силой духа прекрасно вымуштрованное войско Мамая, «которое почти полностью состояло из конницы». Такая картина также слабо увязана с историческими источниками. Ордынцы — свидетельствуют летописи — располагали крупным соединением наёмной генуэзской пехоты. Заранее узнав об этом, великий князь московский во время похода к Дону особо позаботился, чтобы укрепить своё ополчение именно «пешцами», которых у него был сильный недобор. Эта картина более сложна и реалистична. Иначе получается, что Дмитрий кинул в жерло битвы чуть не всё мужское население Руси (вплоть до тринадцатилетних подростков?!), а в частности «хладнокровно и обдуманно обрёк его (большой полк. — Ю. Л.) на почти полное истребление». Да, на поле у Непрядвы торжествовала жертвенная любовь, но то не была жертвенность смертников.

Мы никогда уже не узнаем точного числа русской рати, точного числа сложивших головы свои. Но с уверенностью можно сказать: никогда ещё до того дня на Руси не погибало за один раз столько воинов — мужей и юношей, князей и крестьян, пеших и конных. Цифры не в состоянии выразить того, что значила эта жертва для нашей земли.

Цвет стягов и хоругвей. Перед началом битвы «Дмитрий, — как пишет Карамзин, — простирая руки к златому образу Спасителя, сиявшему вдали на чёрном знамени великокняжеском, молился…». Как ни скептически настроен историк по отношению к «Сказанию», но этот сюжет он заимствует прямо оттуда: «Приехав государь к своему черному знамению и сседе с коня своего, припаде на колену свою со слезами молешеся…»

Карамзинское описание знамени оказалось настолько авторитетным, что с тех пор и в научной, и в художественной литературе, а также в изобразительном искусстве стало почти обязательным, говоря о русских знамёнах, стягах и хоругвях на Куликовом поле, подчёркивать и выделять эту их мрачную черноту.

Лишь изредка кто-нибудь засомневается, и тогда читаем нечто вроде поправки, объясняющей всё «ошибкой зрения»: «Тёмно-красный бархат великокняжеского стяга горел багрецом в лучах заходящего солнца, а в тени казался совсем чёрным». Но в большинстве описаний чёрный цвет всё же преобладает и иногда даже с траурным оттенком: «…пусть чёрное знамя Москвы, осеняющее их сейчас своим траурным полотнищем…» и т. д.

Но русское войско всё-таки не было войском смертников, оно шло на битву без всяких траурных намерений (само это новоевропейское понятие «траур» в сознании отсутствовало). Оно шло, чтобы победить и выжить, хотя и с предчувствием того, что это дастся ценой великих жертв. И хоругви, и стяги, под которыми шло наше войско, были иных цветов.

Иногда во всём повинна бывает маленькая грамматическая ошибка, скорее, описка. Вспомним, как князь Фёдор Чермный из-за маленькой оплошности летописца превратился через века в Чёрного. Похоже, так же точно произошло и с цветом великокняжеского знамени в «Сказании»: чёрный цвет появился вместо чермного, то есть червлёного, червонного, киноварного, алого. Ещё ведь в «Слове о полку Игореве» читаем: «Чрьлен стяг, бела хорюговь, чрьлена чолка». Или там же: «Русичи великая поля чрьлеными щиты прегородиша».

Общеизвестно, как много значил красный, алый цвет в мировоззрении древнерусского человека. Красный означало не только красивый, прекрасный: красный молодец, Красная горка, Иван Красный… Это был цвет подвига и жертвы, цвет победы и праздника, цвет солнечного света, одолевающего тьму. На иконах в красном, багряном, порфирном писали обычно воинов-мучеников, великих князей, государей. Так, в киноварных одеждах мы видим Димитрия Солунского, а у Георгия Победоносца, поражающего змия, всегда развевается за спиной алый плащ и на древке его копья реет алый стяжец. Вообще в живописи цвет понимался строго символически и чёрный допускался лишь при изображении ада, нечистой силы; даже одеяния монахов-черноризцев писались не чёрным, а коричневым. Киноварью написаны все стяги русских ратей на знаменитой иконе XVI века «Церковь воинствующая», изображающей Казанский поход Ивана Грозного.

Полковые стяги и хоругви вышивались женщинами. Благородной красотой художественного шитья знамёна напоминали воинам о милых семьях. Звонкой алостью своих полотнищ возбуждали воинский дух, вселяли надежу на победу, звали к подвигу.

Известно, что когда князь Владимир Андреевич вернулся из погони на поле сражения, то прежде всего он водрузил стяг на холме, где располагалась во время битвы ставка Мамая. Здесь праздновали победу, и с тех пор вот уже шестьсот лет холм этот зовётся в народе Красным.

Состав войска Мамая. Из древнейших источников наиболее полные сведения о национальном составе ордынской армады даёт «Летописная повесть», в которой читаем, что Мамай шёл «со всею силою Тотарьскою и Половецкою, и еще к тому рати понаимовав, Бессермены, и Армены, и Фрязи, Черкасы, и Ясы, и Буртасы».

В этом списке особого внимания заслуживает перечисление наёмных войск. Когда-то во времена Батыя монголо-татарские племена составляли в армии завоевателей если не подавляющее большинство, то, по крайней мере, её прочный костяк. Но с тех пор очень многое переменилось. В войске Мамая сравнительно чистопородной оставалась только руководящая верхушка. Ступенью ниже преобладало гибридное образование с сильной половецкой примесью. Видимо, половцы, или кыпчаки, составляли большинство в этом многоязыковом воинстве, поскольку их кочевья занимали срединные степные пространства Мамаевой Орды.

Наёмники вербовались на окраинах, отличавшихся чрезвычайной этнической пестротой. В частности, под летописными Фрягами имелись в виду генуэзцы, которые обитали в приморских городах и посёлках Крыма и у которых главным городом была здесь Кафа (Феодосия). Но наивно полагать, что закупленная Мамаем генуэзская пехота состояла из коренных жителей Италии. И сама Генуя в средние века была городом-космополитом, и её морские «пригороды», в том числе Кафа, носили на себе ту же вавилонскую печать. Генуэзская пехота состояла из разноплемённых любителей приключений, бывших рабов и беглых преступников, единодушных лишь в стремлении обогатиться.

В Мамаевой рати говорили на многих языках, не понимая толком друг друга, и поклонялись многим богам: тут были язычники-шаманисты и мусульмане, несториане и католики, иудаисты и караимы. Казалось бы, это войско, не руководимое единой и высокой идеей, не знающее общей родины и общего языка, было неуправляемо и могло распасться в любую минуту. Но нет, его жёстко скрепляла механическая скрепа обещанной наживы. Оно было хорошо накормлено и блестяще вымуштровано, и это сразу разглядели русские воины перед началом битвы, когда им навстречу сдвинулись ощетиненные ряды копьеносцев. Это были опытные убийцы, ничего иного не умевшие делать, сеятели смерти и пожинатели наживы — страшная в своей безжалостности и механической согласованности сила.

В одном из списков «Сказания» Мамай, бахвалясь своим могуществом, говорит: «А силы со мною 12 орд и 3 царства, а князей со мною 33, опричь Польских» (имеются в виду литовские, то есть Ягайло с братьями, которых Мамай наперёд зачислил в свою армаду). Дело опять же не в цифрах, имеющих тут некоторый оттенок сказочности, а в том очевидном факте, что великий временщик подготавливал самое настоящее космополитическое вторжение в Русскую землю.

Сражение 8 сентября 1380 года не было битвой народов. Это была битва сынов русского народа с тем космополитическим подневольным или наёмным отребьем, которое не имело права выступать от имени ни одного из народов — соседей Руси.

Мамаев воинский Вавилон развалился на Куликовом поле на части, как развалилась вскоре вся Мамаева Орда, и никто уже не смог эти осколки собрать и склеить.

Переодевание Дмитрия. «Это было сделано по следующей причине, — пишет о переодевании великого князя московского в одежду простого ратника академик М. Н. Тихомиров. — Татары должны были неизбежно ударить на великокняжеский полк, и если бы великий князь был убит, то победа для татар оказалась бы обеспеченной».

Современный учёный, говоря так, пусть и косвенно, но всё же присоединяется к довольно прочно бытующему мнению: Дмитрий-де переоделся перед боем, чтобы не быть замеченным и убитым. У мнения этого также есть своя история, можно вспомнить Н. И. Костомарова, который отказывал Дмитрию Донскому в личной храбрости. Но можно заглянуть и в ещё более давние времена. Сравнивая различные редакции «Сказания», С. К. Шамбинаго пришёл к выводу, что заметное принижение роли великого князя московского в Куликовской битве восходит, как на первый взгляд ни странно, к самой ранней из редакций, составленной в кругу митрополита Киприана. Именно из этой редакции — учёный предложил назвать её Киприановской — перебрела в последующие историческая неточность: утверждение, что в 1380 году константинопольский претендент на митрополию находился в Москве и лично благословлял Дмитрия на битву.

Выше говорилось о напряжённых отношениях великого князя с Киприаном, стремившимся ещё при живом Алексее занять митрополичью кафедру. Летом 1380 года Киприана в Москве действительно не было. Он появится здесь позже, хотя и ненадолго, и об усилении личной неприязни Дмитрия Ивановича к новому митрополиту будет сказано особо.

Сейчас важно иметь в виду другое: приглушённый отголосок их отношений, безусловно, отразился в Киприановской редакции. Шамбинаго об этом пишет так: «Панегирик Киприану доведён до крайней степени выражения. Великий князь Дмитрий в „Сказании“ изображается смиренным „сыном“, не имеющим личной инициативы и следующим во всех трудных минутах советам „отца своего“ Киприана».

Это до похода. Что же касается описания самой битвы, то и здесь, по мнению исследователя, сохраняется тот же тон. «Божественная правда говорит устами Киприана: победа рисуется уже предопределённой, и, собственно говоря, прославление личных качеств Дмитрия и Владимира стоит на втором плане».

Словом, эту весьма заметную пристрастность составителя киприановской редакции учёный советует постоянно иметь в виду, когда речь в тексте заходит о Дмитрии.

Но были ведь и другие редакции и списки? И хотя все они так или иначе повторили легенду о благословляющем Киприане, поведению великого князя московского перед битвой приданы здесь черты жертвенно-героические. Право же, для того, чтобы уцелеть во время сражения, Дмитрию совсем не нужно было переодеваться. Ему достаточно было послушаться советов воевод и отъехать из великого полка назад.

Настаивая на своём желании вступить в бой в числе первых, Дмитрий ссылается на пример древнего мученика воеводы Арефы. Тот, будучи вместе со своими воинами пленён «царем амиритским и Дунасом жидовином», захотел первым принять мученическую смерть и объяснил своё желание так: «Не аз ли у земнаго царя на пиру преж вас чару приимах, а ныне також хощу преж вас Христову чашу пити и преж вас умрети».

Но значит ли это, что Дмитрий ощущал себя смертником, намеренно или обречённо подставляющим голову под вражий меч? Так же, как и все, он хотел разбить врага, а не быть поражённым. Не забудем, что он был молод; в свои неполные тридцать лет он горел неукротимым желанием ратоборствовать с первых же минут сечи.

«Если Дмитрий Иванович в данном случае заслуживает лёгкого упрёка, — писал по этому поводу Д. И. Иловайский, — то именно за его излишнюю отвагу и увлечение воинским пылом».

Но переодевание Дмитрия перед боем — это ещё и великий образец смирения. Первый захотел уравняться с последними, стать как все, чтобы на всех поровну разделилась честь победителей или слава мучеников. Дмитрий поразил окружающих именно предельной простотой своего поступка. Истории войн и биографии полководцев, кажется, никогда не содержали ничего подобного этому движению его души. Произносилось множество прекрасных слов, и производилось множество впечатляющих жестов, было множество образцов безудержной, неистовой отваги великих людей. Но никто не оказался смел настолько, чтобы, отрезав все пути к личной славе, уйти в безымянность, раствориться, как соль в земле, в живом теле сражающегося народа, причём сделать это без всякой надежды на возможность уцелеть, вернуться из этой безымянности в свой обычный и привычный облик. Раненого Дмитрия могли и не найти на поле, а найдя, не узнать.

Вот почему о переодевании великого князя перед боем можно, пожалуй, без преувеличения говорить как о самом значительном и сокровенном духовном поступке во всей его жизни.

Главные вехи битвы. Ещё Иловайский заметил, что древнейшие источники по Куликовской битве о самом её течении сообщают обидно мало. За исключением начала сечи, «известны только два момента, — пишет он, — поражение русского войска и победоносный удар засадного полка. По тем же источникам битва длилась не менее трёх часов. Сколько же должно было совершиться разных оборотов дела, различных движений и усилий с той и другой стороны в течение этих трёх часов! Едва ли дело было так просто, что вся масса Русской рати одновременно обратилась в бегство, а затем явился один засадный полк и мгновенно перевернул всё в обратную сторону?»

Иловайский предлагает обратить внимание на ещё один источник, сравнительно поздний и вторичный, но, по его мнению, чрезвычайно плодотворный для выяснения подробностей самой битвы. Источник этот не что иное, как татищевская «История Российская», её страницы, касающиеся событий 8 сентября 1380 года.

Хорошо известно, что Татищев, работая над пятым томом своей «Истории», пользовался в основном данными Никоновского свода, лишь кое-где дополняя их незначительными вставками из иных летописей (некоторые из его источников не сохранились до наших дней).

Описание хода самой битвы у Татищева, видимо, как раз и дополнено одним из таких неизвестных сегодня источников. Прежде всего обращает на себя внимание действие русского полка правой руки, о котором Никоновская летопись вообще ничего не говорит. Судя по всему, здесь ордынцы не только не имели к середине битвы никакого перевеса, но и заметно уступали русским. Осмотрительный и опасливый Андрей Ольгердович даже вынужден сдерживать пыл своих ратников, поскольку опасается оторваться от великого полка, ибо «вся сила татарская паде на средину и лежи, хотяху разорвати».

После того как засадный полк устремляется наконец из дубравы, битва приобретает ещё более ожесточённый оборот. Именно Татищев говорит о действиях запасного полка, возглавляемого Дмитрием Брянским, воины которого закрыли брешь между большим полком и полком левой руки. Но «смятия» возрастает, причём до такой степени, что воины «не можаху разбирати своих, татаре бо въезжаху в руские полки, а руские в полки татарские».

Только теперь Мамай пускает в бой запасные силы. Однако боевое счастье неумолимо клонится в русскую сторону. Последнее событие сражения, предшествующее всеобщему бегству Мамаевых ратей, также известно только по Татищеву. Это бой у ордынских станов, то есть у походного табора, состоящего из телег и кибиток. Мамай, покидая поле боя, приказывает выстроить у обозов заслон, чтобы задержать здесь русскую погоню. Но «и ту вскоре сломиши и вся таборы их вземше, богатства их разнесоша, и гнаша до реки Мечи; ту множество татар истопоша».

О реке Мече следует сказать особо. От Куликова поля до притока Дона Красивой Мечи около 40 километров. Нет ничего неправдоподобного в том, что ордынцев преследовали так далеко, хотя погоня была изнурительна для конницы, даже сравнительно недавно вступившей в бой. Преследование могло длиться до самой темноты, то есть часа два или три. Но князь Владимир Андреевич не мог возглавлять погоню до самой Мечи, если хотел вернуться на поле ещё засветло. Честь окончательного разгрома бегущего в панике врага досталась другим князьям и воеводам.

Впрочем, на Куликовом поле и негоже как-то было мерить, чья честь и чья заслуга больше. Разве скажешь, что именно в большей степени решило судьбу боя: выезд Пересвета на поединок или бросок засадного полка, неколебимое стояние русской середины или своевременные действия запасной рати, вдохновляющее присутствие Дмитрия Донского в первых рядах или мудрая выдержка Дмитрия Боброка? Разве не помог победить сам выбор места сражения, оказавшегося явно неудобным для ордынцев с их тактикой фланговых ударов?

Великий князь не имел возможности руководить действиями своих полков от начала до конца битвы. И никто другой за него не имел возможности делать это. Тем более поражает согласованность в поведении отдельных русских полков и отрядов. И в самом жару битвы не забывали следить за соседями, умело сочетая самостоятельность действий со взаимовыручкой. В том, как сражались русские, не было механической заученности приёмов и манёвров. На поле Куликовом наши предки вдохновенно творили победу.

Пересвет и Ослябя. Наконец, надо сказать и о первоначальнике победы, как назвал его Дмитрий Донской, выделив из всех. В числе павших Александра Пересвета упоминает уже «Краткий рассказ» Троицкой летописи, но дело не в фактах, потому что в национальной памяти воин-инок стал великим образцом героизма, и это достоверность высшего порядка, не нуждающаяся в ссылках на источники. Пересвет равно принадлежит и Истории, и Преданию, как бы мало мы ни знали о его жизни до 8 сентября 1380 года.

А знаем мы, к сожалению, крайне мало, буквально крохи. Разные источники называют Пересвета и Ослябю то брянскими, то любутскими боярами (имеется в виду тот самый Любутск, возле которого произошли главные события третьей Литовщины). Любутск был брянским пригородом, так что источники не противоречат друг другу: любутские бояре являлись в то же время и брянскими.

Когда и почему братья перешли на московскую службу? Вполне возможно, их переход был вызван нежеланием подчиняться новым литовским порядкам, вводимым в Брянском княжестве.

Когда и почему они оказались на Маковце, в Троицком монастыре? На этот вопрос ответить ещё труднее. Исторический писатель Д. Л. Мордовцев в повести о двух братьях-иноках предложил следующее романтическое обоснование их ухода в лесную обитель: якобы во время осады Казани (?) братья нечаянно убивают на городской стене свою родную мать, несколько лет назад попавшую в плен к ордынцам, и, чтобы отмолить этот свой роковой грех, принимают вскоре постриг. Наверное, не понадобилось бы особых усилий воображения, чтобы предложить целый набор иных, не менее романтических предысторий, с ещё более впечатляющими «роковыми» подробностями.

В тот небывало тяжёлый век у людей нередко возникало побуждение распроститься раз и навсегда с жизнью в миру, причём сделать это самым решительным образом. От чего только не уходили — от славы и суеты, от богатства и нищеты, от грехов, соблазнов, болезней, от страхов житейских, — уповая на пристанище твёрдое, незыблемое. Но почему и отчего именно ушли в монахи Пересвет и Ослябя, видимо, никогда уже не станет известно.

В порядке допущения, вовсе не обязательного, здесь можно предложить следующую, вполне прозаическую причину. В XIV веке и позже верховные иерархи Русской Церкви имели при своих дворах так называемых митрополичьих бояр, и некоторые из этих бояр монашествовали. Они были наиболее приближёнными к митрополиту людьми, выполняли ответственные поручения, в том числе и за пределами Руси. Отчего бы не допустить, что два брянско-любутских боярина первоначально несли именно такого рода послушание при дворе митрополита Алексея?

Сравнительно малолюдный Троицкий монастырь, в котором братья оказались в августе 1380 года, располагался на отшибе Владимирской дороги, примерно в одинаковом семидесятивёрстном удалении от Москвы и Переславля. Его основатель и игумен пребывал теперь уже в пожилом возрасте. За пять лет до Куликовской битвы он перенёс очень тяжёлую болезнь, о чём даже летописцы сообщили: слёг Сергий весной, а выздоровел лишь к 1 сентября. Между тем известность его с годами всё возрастала, на Маковец приходило всё больше людей — кто со своим горем, за советом, за добрым словом, за духовным окормлением, а кто и из любопытства праздного. В Москве могли ощущать вполне понятное беспокойство за Сергия, желали оградить его от случайных пришельцев, от непредвиденных враждебных козней. Не несли ли митрополичьи бояре Пересвет и Ослябя особое тайное послушание монахов-телохранителей при первом игумене всея Руси? Если так и было, то Сергий, естественно, не должен был догадываться о подобной опеке, которая наверняка бы его смущала своей чрезмерностью.

Непросто ответить ещё на один вопрос, касающийся на этот раз только Осляби. Точно ли погиб он на Куликовом поле вслед за Пересветом и сыном своим Яковом? Ведь в списках убитых воинов Ослябя-старший не упоминается — ни в «Кратком рассказе», ни в «Летописной повести», ни в «Сказании», ни в «Задонщине». К тому же по Троицкой летописи известно, что в 1398 году сын Дмитрия Донского великий князь Василий послал в Константинополь «сребро милостыню» и с этим даром поехал «Родион чернец Ослябя, бывый преже боярин Любутский».

«Сказание о Мамаевом побоище» называет Ослябю-отца Андреем. Не одно ли и то же лицо этот Андрей и летописный Родион? О Родионе известно, что он был митрополичьим боярином Киприана. Но и Андрей Ослябя упоминается в одном из актов конца XIV века как боярин митрополита Киприана.

С. Б. Веселовский считал, что это всё же были разные лица. Андрей, по его мнению, «попал в дворяне митрополита Алексея, быть может, при посредстве Сергия же, и Родион Ослебятя, служивший Киприану, наверное, был близким родственником Андрея Осляби. Это тем более вероятно, что выезды из-за рубежей в Москву происходили обыкновенно целыми семьями, даже родами».

С. К. Шамбинаго упоминает о рукописных святцах XVII века, в которых записано, что «воины Адриан Ослябя и Александр Пересвет, принесённые с битвы, были схоронены в Симоновом монастыре близ деревянной церкви Рождества Богородицы в каменной палатке под колокольней, и над ними поставлены каменные плиты без надписей».

Видимо, Адриан — монашеское имя Андрея. Но в таком случае как быть со свидетельством акта конца века, что Андрей Ослябя был ещё жив? Кажется, этому документу следует доверять несколько больше, чем святцам, составленным три века спустя?

Вопрос остаётся открытым. Ясно лишь, что, когда бы ни умер (или погиб) Андрей Ослябя, он был захоронен рядом со своим братом. Вполне возможно, что вместе с братьями тут был положен и сын Андрея Яков. После того как Симонов монастырь перевели на новое место, за овраг, ближе к Москве, надгробия героев оставались в Старом Симонове. «В приходской церкви Рождества Богородицы, разбирая колокольню сей церкви, называемой Старым Симоновым, — пишет в примечаниях к V тому Карамзин, — в царствование Екатерины II нашли древнюю гробницу под камнем, на коем были вырезаны имена Осляби и Пересвета: ныне она стоит в трапезе, а камень закладен в стене».

В сентябре 1380 года в Москву с Куликова поля было привезено множество других деревянных колод с телами павших воинов. Москвичи захоронили их в конце Варьской улицы, в урочище, называемом Кулишки, и над братской могилой срубили обетный храм. Кирпичная церковь Всех Святых на Кулишках, сооружённая позже на месте первоначальной, и сегодня стоит на площади, которая теперь носит имя Славянской.

Сохранился и древний храм Рождества Богородицы в Старом Симонове.

Почему Пересвет с Ослябей погребены были не на Кулишках, а в старосимоновской монастырской церкви Рождества Богородицы? Здесь снова надо вспомнить о преподобном Сергии Радонежском и о племяннике его, святителе Феодоре Ростовском. Когда в 1370 году этот монастырь основывался за пределами тогдашней Москвы, в шести верстах от Кремля, игуменом его был поставлен Феодор, а место для строения подбирал и благословлял работы пришедший с Маковца Сергий. Вполне возможно, что и братья-воины бывали здесь с Сергием, и не раз. Наверное, подбирая место для их захоронения, Сергий с Феодором посчитали важным и то, что престольный праздник церковь Рождества Богородицы празднует именно в тот день, когда витязи сложили свои головы на Куликовом поле…

Загрузка...