ГРАНИЦА

На кафедру Большой зоологической аудитории неловко поднялся высокий румяный человек с чёрной шапкой волос над мощным куполом лба. Ярко–красные губы его были сложены как у девушки — сердечком.

С минуту он постоял, переминаясь с ноги на ногу. Потом смущённо улыбнулся и, повернувшись спиной к студентам, подошёл к доске и принялся писать на пей мелом. Через некоторое время он снова стремительно вскочил на кафедру с таким выражением лица, какое бывает у ныряльщика, прыгающего с десятиметровой вышки, и трубным голосом сказал:

— Прежде чем начать турс летций но археолодии, я должен предупредить, что страдаю орданичестим недостаттом речи: я не выдовариваю двух бутв, — он покраснел и закричал на нею аудиторию, — «К» и «Г», — произнеся их совершенно отчётливо.

Он отступил в сторону от доски, и стали видны огромные буквы «К» и «Г», написанные круглым детским почерком.

Аудитория оживилась, а с верхних ярусов, где сидели мы с Шурой, послышался даже чей–то дружелюбный сдержанный смех.

— Ну, вот видишь? — прошептал я Шуре. — А ты ещё думал, что археология — скука смертная. Нет, брат, здесь не соскучишься!

И я с моим другом и однокурсником Шурой Монгайтом приготовились мило развлекаться до конца лекции.

Между тем профессор, яростно сверля взглядом сверкающих чёрных глаз наличник входной двери, расположенной напротив кафедры, сдавленным от волнения голосом продолжал:

— Само слово «археолодия» звучит неопределённо. «Архайос» по–дречести — «древний», «лодос» — «наута», точнее, «слово». Археолодия — история, вооружённая лопатой. Относительное значение археолодии среди друдих историчестих наут мне не хотелось бы преувеличивать. Все равно татое преувеличение было бы объяснено односторонним пристрастием специалиста. Но если толичество вновь оттрытых письменных источнитов растет очень медленно, то археолодия таждые двадцать—тридцать лет удваивает свои источнити, и притом основные. Вся деятельность обычнодо историта протетает в узтом пространстве письменного стола. Поле деятельности археолода шире: степи и доры, пустыни, болота, моря, рети.

Ого! Мы с Шурой переглянулись. Это уже становилось не таким смешным, как казалось вначале. А профессор продолжал говорить тем же яростным, сдавленным голосом, и свежий могучий ветер странствий, поисков и открытий ворвался в аудиторию. Он шевелил наши волосы, наполнял лёгкие, приносил тревожные, загадочные, ещё непонятные ароматы. Мы уже не замечали странного выговора нашего лектора. В аудитории стояла та напряжённая тишина, в которой властвует только мысль.

Во всех концах земли в стремлении проникнуть в самые сокровенные тайны человеческого прошлого идут разведчики истории — археологи.

Вот молодой французский учёный Кастере, вверяя свою судьбу только интуиции и неясным для нас соображениям, ныряет в уходящую под землю реку, навстречу неминуемой гибели. Но Кастере не погибает. Едва не захлебнувшись, выныривает он на дне огромной пещеры, и луч света его фонарика выхватывает из тьмы глиняную статую медведя, изображения зубров, оленей и мамонтов, выбитых в скале людьми каменного века.

А вот на заснеженных склонах Горного Алтая русские археологи коченеющими от холода руками разбирают огромные каменные курганы. Под насыпью, в зоне вечной мерзлоты, находят они ковры с изображением тигровых голов и диковинных процессий, лошадей с масками оленей, татуированных людей в одежде, отороченной мехом соболя и горностая, покрытой золотыми узорными бляшками.

А вот на дне Средиземного моря в тяжёлых скафандрах работают археологи, разбирая древнегреческие амфоры на борту покрытой водорослями финикийской галеры, затонувшей здесь ещё за несколько веков до нашей эры…

Когда прозвенел звонок, возвестивший конец лекции, стены и потолок снова сомкнулись над нами и профессор, помычав, пошаркав на прощание, ушл, загребая ногами.

Мы с Шурой ещё долго сидели на своих местах, молчали и старались не смотреть друг другу в глаза. Что это? Может быть, приподнялся занавес, и мы краешком глаза увидели великий звёздный мир науки? Может быть, это именно то, за чем мы пришли в университет и уже думали, что никогда не увидим? Может быть, это именно то, ради чего и стоит жить на свете?

Мы не разговаривали с Шурой на эти темы, но с жадностью слушали лекции по археологии и с невиданным ещё для нас, третьекурсников, прилежанием набросились на научную литературу.

Порывистый, неукротимый, ясный в любой фразе американец Осборн, обстоятельный дотошный немец Обермайер, сухой, умный, желчный украинец Ефименко и многие другие нашли в нас благодарных читателей своих трудов по палеолиту и неолиту.

Лекции нашего профессора были удивительно насыщены: факты, события, даты, имена, теории, гипотезы, выводы. Чтение сопровождалось демонстрацией диапозитивов. Чтобы усвоить лекцию, записать её, требовалось огромное напряжение. Мы уже не смеялись над причудами профессора и даже с неприязнью смотрели на тех, кто ещё улыбался, слушая его.

А чудачеств у нашего профессора было немало. Он, например, почему–то избегал произносить слово «женщина», а если выхода не было, то говорил: «мужчины и остальные». Впрочем, однажды во время лекции он все же произнес слово «женщина». Лучше бы он этого не делал! Это было во время лекции о верхнем палеолите. Яростным голосом командира, подымающего роту в штыковую атаку, профессор прокричал:

— Истусство мира началось сорот тысяч лет назад, в эпоху ориньята. Первым видом истусства была стульптура. Первым объеттом истусства была женщина.

Тут он сдавленным голосом произнёс:

— Подасите свет!

Свет погасили, и на экране вспыхнули необычайно выразительные женские статуэтки. А из темноты раздался отчаянный вопль профессора:

— Долая женщина! Со стеатопидией!

И профессор указкой ткнул в огромные каменные ягодицы скульптуры…

Постепенно археология стала отнимать у нас с Шурой все больше и больше времени. Запоминать тысячи фактов было нелегко, особенно трудно иной раз было понять их значение. Пока шли лекции о палеолите и неолите, все ещё было ничего. Тяжёлые каменные волны человеческой истории накатывались в определённой последовательности. В нижнем палеолите человек изготовлял только примитивные, обитые с двух сторон каменные орудия, в среднем — научился с помощью скалывания делать из камня тонкие и острые пластины. В верхнем — обработка камня достигла совершенства и очень широко стали применяться костяные орудия. В неолите человек научился полировать каменные орудия. С различными этапами развития каменной индустрии легко связывались в памяти и другие важнейшие явления человеческой истории: овладение огнём, начало и развитие гончарства, появление искусства, приручение животных, становление современного типа человека.

Но вот кончился каменный век, начался век бронзы, и распалась связь времён. Единство развития, его строгая логичность и последовательность сменились, как нам тогда казалось, величайшей путаницей и неразберихой. Кочевники с их примитивной культурой сметали разумные, высокоразвитые поселения земледельцев. На одном конце земли создавались могучие цивилизации, а на другом еще продолжал господствовать каменный век. Мы не умели осмыслить закономерность этих явлений, связать друг с другом разнообразие уровней и характеров различных культур.

Из всех предметов, по которым читались лекции на курсе, археология, безусловно, была самым трудным и трудоёмким. Мало было записывать и запоминать лекции: мы часами проводили время в музеях, изучая экспонаты и сверяя свои записи с музейными этикетками, мы копались в трудной литературе, в подавляющем большинстве на иностранных языках. Мы очень уставали, и только вера в то, что «как будто не все пересчитаны звезды, как будто бы мир не открыт до конца» и, может быть, и нам здесь найдется работа, поддерживала нас. Да ещё неясные слухи, что профессор поедет летом в экспедицию и возьмёт с собой лучших студентов.

Подошло время экзаменов. Ни к одному из них мы не готовились так добросовестно, как к археологии, да и не было другого такого трудного экзамена. Дело тут было не только в самом предмете, но и в особенностях экзаменатора. Профессора невозможно было провести никакими студенческими уловками. Например, его нельзя было удивить знанием каких–то якобы существующих мельчайших деталей и подробностей вопроса. Профессор знал все. Абсолютно все. Он безошибочно помнил даже фамилию, имя и отчество каждого студента на курсе. О его феноменальных знаниях и памяти ходили легенды. В Институте археологии Академии наук, где мы частенько стали бывать, сотрудники, посмеиваясь и в то же время с уважением, рассказывали нам такое о памяти профессора, что мы одновременно и гордились им и ужасались нашей грядущей судьбе. Сотрудники говорили, что профессор знает отлично биографии всех римских консулов, всех французских министров за все время существования Франции, всех американских президентов и даже почему–то всех членов Государственной думы всех четырёх созывов. Это последнее обстоятельство, хотя и не имевшее прямого отношения к археологии, особенно внушало нам ужас.

Да, тут не вывернешься.

Приходилось готовиться всерьёз, без дураков. Причём всем, а не только тем, кто уже успел полюбить и профессора, и археологию. Мы страшно завидовали примерной курсовой отличнице Клаве. Она успевала записывать во время лекций каждое слово и даже составила корреляционную таблицу выговора профессора, в которой значилось, что вместо буквы «К» он обычно говорит букву «Т», а вместо буквы «Г» — букву «Д».

Наступил день экзаменов. Мы галантно уступили первую очередь Клаве, а сами, получив билеты, стали судорожно готовиться к ответу под бдительным взором профессора. Клава после коротких раздумий начала отвечать. Первый вопрос у неё был о язычестве в Древней Руси. Клава заговорила о знаменитом черниговском кургане «Чёрная могила», где было найдено погребение князя X века. Среди богатого инвентаря, обнаруженного в кургане, выделялись два турьих рога с серебряной рельефной оковкой. Клава монотонно и чётко пересказывала наизусть содержание лекции профессора о «Чёрной могиле». И вдруг мы с изумлением услышали, что Клава говорит:

— Наиболее известны из вещей, найденных в могиле, курьи рога.

Профессор ошеломлённо переспросил:

— Что? Что?

— Курьи рога, — не моргнув глазом, повторила Клава, уверенная в точности своих записей и непогрешимости своих корреляционных таблиц.

Профессор возмущённо фыркнул на весь зал, покраснел и сказал дрожащим от негодования голосом:

— Очень длупо! У тур родов не бывает! Вы не понимаете. Неудовлетворительно!

Клава, действительно так ничего и не поняв, обиженная, удалилась. А мы с Шурой, больше всего озабоченные тем, чтобы не рассмеяться, забыли о наших страхах и благополучно сдали экзамены.

Через несколько дней начался набор студентов в экспедицию. Профессор выступил с короткой и страстной речью, смысл которой сводился к тому, что всем нам придётся работать землекопами, а это дело тяжёлое и ответственное. Но мы с Шурой были уже стреляные воробьи и понимали — раз пугает и отговаривает, значит, дело стоящее. Впрочем, может быть, именно на такой эффект и рассчитывал профессор. Однако оказалось, что согласие профессора еще далеко не все. Чтобы поехать в экспедицию, нужно было пройти строгую медкомиссию. Тут мы с Шурой изрядно встревожились. Среди записавшихся были признанные богатыри курса, такие, как военный моряк Ивам Птицын, в двадцать шесть лет спустившийся с капитанского мостика на студенческую скамью, человек с необыкновенной биографией и сказочной силой. А у Шуры ещё в юности, когда он работал краснодеревцем, появилась сильная сутулость, а у меня после перелома позвоночника правая рука была гораздо слабее, чем полагается.

Мы попробовали уговорить профессора, чтобы он нам разрешил не проходить комиссии, но профессор отказал, сопроводив свой отказ загадочной фразой:

— Жизнью можно и должно жертвовать для наути, а здоровьем — нельзя.

Делать было нечего, и мы поплелись на медосмотр. К счастью, наши страхи оказались напрасными.

И вот мы трясемся в плацкартном вагоне пассажирского поезда по направлению к Новгороду, где будет работать экспедиция. На мне висят бинокль, полевая сумка, планшет, фотоаппарат. Мне поручено охранять огромную бутыль с формалином, ящики с ножами, рулетками, миллиметровкой и другим экспедиционным имуществом. Я важно отвечаю на вопросы любопытствующих пассажиров. Вопросов много, на некоторые из них я и сам не знаю, что ответить. Но, не желая ударить в грязь лицом, говорю весьма авторитетным топом и только с досадой отворачиваюсь от насмешливого взгляда Ивана Птицына.

Я все больше входил в роль бывалого экспедиционника, как вдруг случилось непоправимое: вагон сильно тряхнуло на стыке и бутыль с формалином, стоявшая рядом со мной на сиденье, соскользнула и грохнулась об пол (я совсем забыл о ней). Быстро пробормотав: «Извините, меня зовут», я выскочил из вагона, таща за собой ничего не понимавшего Шуру. Мы пробежали по всему поезду и остановились только в тамбуре переднего вагона. Но даже тут были слышны в открытые окна вопли и проклятия пассажиров покинутого нами вагона. Как нам потом рассказывал Птицын, ядовитые пары формалина заставили пассажиров разбежаться кого куда. Они проклинали его, единственного оставшегося на месте члена экспедиции. Иван мужественно вышвырнул в окно разбитую бутыль. Часа через два запах формалина выветрился. Пассажиры снова заняли свои места, но нам с Шурой как–то не хотелось возвращаться в этот вагон. До самого Новгорода мы простояли в тамбуре, предоставляя удовлетворять любопытство пассажиров другим участникам экспедиции…

Великий Новгород! Десятки раз бывал я в этом неповторимом городе. Помню утопающий в зелени одноэтажный и двухэтажный город довоенных лет с кривыми, мощёнными булыжником улочками и стройными каменными соборами. Помню разорённый, испоганенный врагами город времён войны. Окровавленные, обнажившиеся кирпичом стены домов, скелеты ободранных куполов, закопчённые, загаженные фрески Феофана Грека и хвастливая надпись «Гибралтар Эспана!», — сделанная каким–то выродком из франкистской «Голубой дивизии» на стене Юрьева монастыря. И самое странное и страшное: над грудой развалин взорванной фашистами церкви Спас Нередицы — одного из шедевров русского искусства и архитектуры XII века — наполовину уцелевший столп. А на столпе тёмная, потрескавшаяся фреска: женщина со сложенными на груди тонкими руками, с огромными скорбными глазами, устремлёнными за реку, где чернеют руины великого города. Веками это византийское лицо скрывало свою печаль в тени высоких сводов храма, а теперь, открытое всем ветрам и непогодам, оно обрело новую глубину и смысл.

Я помню худых, искалеченных войной людей, которые в разрушенном, голодном городе упрямо расчищали развалины, камень за камнем восстанавливали родной город.

Я знаю и люблю современный Новгород с его широкими асфальтированными проспектами и многоэтажными зданиями, с его средневековыми соборами, напоминающими о великом прошлом этого города. Каждый раз, когда вдалеке над равниной возникают золотые купола Святой Софии, когда я вижу бурный Волхов и туманную дымку над Ильмень–озером, я не могу сдержать волнения. Но, пожалуй, ничто не сравнится с тем впечатлением, которое произвел на меня Новгород, когда я впервые увидел его студентом.

Мы подъехали к городу под вечер. Имущество погрузили в машину, а сами с нашим профессором пошли пешком. Профессор, ставший очень серьёзным, почти торжественным, говорил нам о великой истории города. Соборы, как отдыхающие птицы на зелёном лугу, сложили белые крылья закомар и тихо дремали. Небо было тревожным. Низкие тяжёлые облака, темно–синие снизу, пепельные сверху, сталкиваясь друг с другом, вздымались, взвихриваясь в светлом, блеклом небе. Сквозь редкие их просветы неяркие лучи северного солнца освещали белые буруны на гребнях серо–зелёных волн Волхова. Большой мост через реку, срубленный из темных вековых брёвен, вызывал ощущение гордости и тревоги. Нам казалось, что это тот самый мост, на котором дрались древние новгородцы, когда бывали меж ними «голка[1], мятеж и нелюбовь». А теперь мы шли по этому мосту.

Профессор шагал, по обыкновению загребая ногами. Шнурки на его ботинках развязались, он наступал на них, отчего иногда слегка спотыкался. Некоторые прохожие с улыбкой смотрели на профессора. Мне стало мучительно обидно за него, хотелось сказать про шнурки, но я подумал: «Какая, в сущности, все это чепуха по сравнению с тем, что мы видим и слышим!» — и не прервал его объяснений.

Темно–красным пламенем пылали стены новгородского кремля, чернели башни, среди которых выделялся неуклюжей мощью четырёхгранный Кукуй. Высокой травой поросли рвы, вырытые Петром после Нарвской битвы. А вот и Святая София, о которой новгородцы говорят: «Где Святая София — там и Новгород!» На одном из ее крестов застыл чугунный голубь. По преданию, когда великий князь московский Иван III победил новгородцев и уничтожил вольность Великого Новгорода, замер и стал чугунным голубь, сидевший на кресте Святой Софии. И поныне он там.

Вечевая площадь, где в многоголосом гуле, в схватках решались судьбы войны и мира Новгородской республики, где Александр Невский, отправляясь на битву с тевтонами к Вороньему камню, обратился к богу с молитвой: «Господи, разреши мой спор с этим высокомерным народом!» Страницы истории родной земли, знакомые раньше только но книгам, обретали плоть и кровь, и каждый встречный казался нам древним новгородцем. Сердце замирало при мысли, что нам суждено проникнуть в еще не раскрытые тайны великого города…

Раскопы были разбиты на Торговой стороне, на Ярославовом дворище, где когда–то находился княжеский двор, а после изгнания князя — торговая площадь. Между Николо–дворищенским собором и церковью Параскевы Пятницы легли четыре чёрных прямоугольника. Они были ориентированы строго по странам света, разделены колышками и белым трассировочным шнуром на квадраты площадью в четыре метра каждый. Культурный слой нужно было разбирать по пластам толщиной в двадцать сантиметров. Для каждой находки полагалось указывать глубину, на которой она была обнаружена, номер пласта, номер квадрата и расстояние от его границ. Таким образом, любая найденная вещь помещалась как бы внутри жёсткого каркаса квадратов и пластов в чётко фиксированном месте.

Нас разбили на пары. Каждая пара получила лопату, медорезный нож с кривоколенной рукояткой и кисточку. Один студент раскапывал землю, а другой разбивал её на мелкие комочки медорезным ножом, расчищал кисточкой. Потом менялись. Мы с Шурой просили начальника раскопа — строгую женщину с крупными чертами лица, по имени Сирена Авдеевна, — поставить нас в одну пару. Однако она отказала нам, сказав, что вместе мы можем гулять после работы.

И вот работа началась. Она была совсем не лёгкой и совсем не такой, как представлялось в Москве. Мы вовсе не листали страницы истории великой книги земли. Все эти московские представления казались теперь романтическими бреднями. Мы ничего не листали. Мы вгрызались в эту землю, да добро бы ещё в землю! Под тонким слоем потрескавшейся окаменевшей почвы шла кирпичная щебёнка, плотно слежавшаяся за века. Это были, как лаконично и нехотя объяснила нам Сирена Авдеевна, остатки строительства и ремонта разных зданий и соборов. Лопаты не брали щебёнку и ломались. Все чаще приходилось разбивать её киркой. Не лучше было и тому, кто работал с медорезкой. Вывороченную щебёнку и плотную окаменевшую землю нужно было быстро разбивать почти до пылевидного состояния. Изредка попадались мелкие обломки горшков. Их полагалось ссыпать в особые мешочки, пересчитывать и сдавать Сирене Авдеевне. Лето в тот год выдалось какое–то особенно душное и жаркое. Пот, катившийся с нас, перемешался с кирпичной пылью, разъедал глаза. Все тело стало чесаться. А через два часа после начала работы заныли все мышцы. У меня дрожала и плохо слушалась правая рука. При этом стоило на минуту разогнуть спину и отереть пот с лица, как слышался спокойный, скрипучий голос Сирены Авдеевны:

— Работайте! Работайте тщательно, отдыхать будете во время перерыва!

Только из самолюбия и злости я не бросал лопату. Когда кончился первый рабочий день, мы еле добрели до дома, где снимали койки, и не раздеваясь завалились спать. С отвращением забросил я под кровать и бинокль, и полевую сумку, и планшет. Много времени прошло до того, как они мне действительно понадобились.

Постепенно мы втянулись в землекопную работу, стали меньше уставать, хотя все–таки уставали здорово. В первую же неделю это привело к скандалу.

Однажды после работы мы, как были — нотные, грязные, в одних трусах, отправились обедать в единственный городской ресторан, откуда и были изгнаны после шумных препирательств. Только Иван Птицын, всегда чистый и свежий (после восьмичасового единоборства с грунтом и щебёнкой он залезал в Волхов и долго плавал там как морж, разминая в воде могучее тело), был допущен в «святая святых».

Потом работать стало легче. Легче, но почти так же неинтересно, как и в первый день. Все время одно и то же. С утра восемь часов подряд копай, то лопатой, то киркой, то медорезкой, и считай обломки горшков. Тяжёлая, скучная, однообразная работа! Да ещё злила нас Сирена Авдеевна, которая ни секунды не давала нам передохнуть и не доверяла нам ни в чем, каждый раз вытряхивая керамику из мешочков, чтобы пересчитать самой. Вот и дождалась, что как–то ей в мешочек подсунули мышонка, а мышей она смертельно боялась.

Иногда попадались на квадратах и различные вещи, но мы их не видели. Сирена Авдеевна тут же отбирала их, упаковывала, прятала и наносила место находки на план. Мы расспрашивали об этих вещах у тех, кто их нашёл. Но они и сами часто не знали, что выкопали из земли. Когда мы пытались расспрашивать Сирену Авдеевну, она отвечала обычно:

— Работайте, работайте тщательно! Ваше дело работать, а разбирать находки будете потом, если станете археологами.

Профессор появлялся то на одном, то на другом раскопе, говорил о том, что прослойка угля, которую мы раскапывали, — остатки пожара, отмеченного летописью в таком–то году. Это было уже интересно, хотя и непонятно, откуда он это узнал. Расспрашивать его во время работы казалось неудобным. А глядя на помолодевшего, счастливого профессора, совестно было и жаловаться на то, что Сирена Авдеевна ни в чем нам не доверяет и ничего не объясняет. Да имели ли мы право на это? Ведь нас взяли в качестве рабочих–землекопов, значит, мы и должны копать, а в остальное не вмешиваться.

Да, все оказалось совсем не таким, как представлялось в Москве. А тут ещё и раскоп у нас попался какой–то особенно невезучий. На других хотя бы находили какие–то вещи, а у нас ничего, кроме однообразных фрагментов керамики, которая всем уже изрядно надоела. Правда, после того как наш раскоп углубился больше чем на метр, в изобилии стали попадаться кости животных, главным образом коровьи челюсти. Непонятно было, откуда и зачем они здесь. Когда мы с Шурой отважились спросить об этом Сирену Авдеевну, она ответила:

— Очищайте тщательно челюсти, а объяснять это будет руководство экспедиции.

После этого и челюсти нам опротивели. Да мы подозревали, что и сама Сирена Авдеевна не знает, откуда и зачем эти челюсти. Наверное, Сирена Авдеевна была честным и добросовестным работником, но все у неё получалось так скучно, и так она подчёркивала, что мы только землекопы, что мы все больше и больше разочаровывались в археологии. Все стало раздражать меня. Даже когда помощник Сирены Авдеевны тихая и добрая женщина Гликерия Петровна говорила мне: «Товарищ Фёдоров, прошу вас, не сидите на земле. Вы получите ишиас, я по собственному опыту знаю, какая это мучительная болезнь!» — я отвечал на это заботливое замечание дерзостью.

Единственной отдушиной были воскресенья. В этот день с утра профессор облачался в белый, безукоризненно чистый, отутюженный костюм, хотя и сидевший на нем мешком, ярко–жёлтые ботинки и ходил с нами по Новгороду и его окрестностям. Это было удивительно интересно. Мы осматривали длинные низкие палаты Марфы Посадницы, разглядывали то яростные, то величавые лица столпников на стенах церкви Спаса–на–Ильине, смотрели на нежные и грустные, полные огня и страсти, но всегда по–византийски утонченные фрески Спас Нередицы. В рассказах нашего профессора все это оживало, превращалось в вехи истории великого города, его путей и перепутий. А профессор, обладая не только удивительной памятью и эрудицией, но и способностью бесконечно увлекаться виденным, вспоминал и историю многих других знаменитых городов, воссоздавая прошлое так, что мы как бы воочию видели жизнь ушедших поколений. Когда четверть века спустя бродил я под жарким итальянским солнцем по улицам Помпеи, то, как в знакомый дом, вошёл во дворец купцов Ветиев, — так ярко и красочно описал его профессор когда–то на берегу Волхова.

Профессор ко всему — к людям, к истории, к событиям — относился с огромным увлечением, ни к чему не был равнодушен и не терпел равнодушия в других. Как–то раз он спросил меня:

— Вы любите поэзию Блота?

Занятый другими мыслями, я ответил рассеянно:

— Да, я люблю Блока.

Профессор рассвирепел, яростно фыркнул и пробурчал:

— Тот, тто любит Блота, тат об этом не доворит!

К концу каждого воскресенья мы были совершенно измучены огромным количеством впечатлений, но и совершенно счастливы. Тем скучнее и бессмысленнее казалась нам наша работа с утра в понедельник, тем резче был контраст между «большой археологией» профессора и «малой археологией» Сирены Авдеевны. Да, конечно, теоретически мы понимали, что путь к «большой археологии» лежит через «малую археологию», но уж очень они не соответствовали друг другу, и практически связь между ними казалась неуловимой. А Сирена Авдеевна, чувствуя наш пассивный протест, удваивала строгость. Только и слышны были на раскопке её замечания. Но я решил все вытерпеть, чтобы остаться археологом, вернее, чтобы им стать. Я старался заглушить в самом себе чувство протеста. Работал изо всех сил, несмотря на больную руку, и все же получал очень много замечаний. Впрочем, иногда эти замечания были правильными, хотя я все делал добросовестно. Так, например, мой напарник, мягкий, добрый, но дотошный Эля Таубин, говорил мне:

— Промерь–ка расстояние от этого камня до угла квадрата.

Я промерял и сообщал ему:

— Тридцать семь с половиной сантиметров.

Эля с сомнением жевал губами, сам брался за рулетку, и у него получалось 53 сантиметра. Потом контрольный промер делала Сирена Авдеевна, и у нее выходило 82 сантиметра. Сирена Авдеевна приходила в неистовство, но я и до сих пор не могу понять, почему так получалось. А ещё меня удивляло, что Шура, о котором я точно знал, что он не особенно любит физический труд, числился в лучших рабочих и Сирена Авдеевна вечно ставила нам его в пример. Когда после работы я спрашивал Шуру, как ему удаётся так здорово работать, он односложно отвечал: «Стараюсь», а на мои расспросы и сомнения пожимал плечами и говорил: «Не морочь голову!»

Однажды мой напарник заболел, и меня поставили работать с Шурой. Не желая ударить лицом в грязь перед лучшим работником раскопа, я вовсю орудовал лопатой, не давая себе и секунды отдыха. Шура еле поспевал просматривать за мной землю. И вдруг я с удивлением услышал, как Шура, брезгливо выпятив нижнюю губу, ворчит:

— Вот! Поставили идиота на мою голову! Надорвешься тут с таким дураком!

— Шура! В чем дело? — спросил я. — Разве я плохо работаю?

— Ты идиот! — мрачно ответил Шура, отирая пот со лба.

—- А как же надо работать?

Шура с сомнением посмотрел на меня, а потом спросил:

— Никому не расскажешь?

Я заверил, что никому ни слова не скажу, хотя решительно ничего не понимал. Тогда Шура сказал:

— Видишь, лежит на земле щепочка?

Да, такая щепочка лежала. Шура нагнулся над ней, кончиком ножа сковырнул немного налипшей земли и потом дунул на это место. Земля слетела, и обнажился маленький участок чистой древесины.

— Вот так и делай! — назидательно сказал Шура.

Я повторил его движения: ковырнул, дунул. Обнажился ещё участочек древесины.

— Понял? — спросил Шура.

Я попытался что–то сказать, но Шура прервал меня:

— Довольно болтать, работать надо! — и склонился над другой щепочкой.

Некоторое время я машинально ковырял свою щепочку и дул на нее, а потом все–таки понял, чего хотел от меня Шура, и жизнь показалась мне до обиды легкой. Часа три ковырял я грязь на щепочке и дул на нее. В результате щепочка сияла первозданной чистотой, на ней отчетливо видна была каждая нитка древесины. Остаток дня я посвятил той же операции на одной из коровьих челюстей. Я так начистил зубы этой челюсти, что ее можно было использовать в качестве рекламы зубной пасты. В конце дня Шура позвал Сирену Авдеевну и показал ей свою и мою работу. Сирена Авдеевна довольным тоном сказала мне:

— Ну, вот что значит хорошее влияние! Наконец вы научились работать тщательно!

Я не сдержал обещания, данного Шуре, и рассказал о его гениальном изобретении нескольким товарищам, а они оповестили всех остальных. Великое монгайтовское движение охватило раскоп. Все целые дни старательно ковыряли ножами и дули, лишь иногда для виду помахивая лопатами. Все мы стали «ударниками», все научились работать «тщательно», но работы на раскопе почти остановились. Только Иван Птицын продолжал копать на совесть, и на нем сосредоточила Сирена Авдеевна огонь своих критических замечаний и придирок. Но Иван и не такое видывал на своём веку. Он молча продолжал орудовать лопатой. Только если Сирена Авдеевна уж очень его допекала, он, безмятежно глядя на неё своими большими серыми глазами, спрашивал :

— Знаете ли вы, почтеннейшая Сирена Авдеевна, что делает курьерский поезд, когда он опаздывает на перегоне?

— Что? — Озадаченно отзывалась Сирена Авдеевна.

Тогда Иван, не без труда состроив на своём открытом добродушном лице зверскую гримасу, могучим волжским басом отвечал:

— Он поднимает пар, даст полный вперёд и приходит вовремя к пункту назначения.

После этого, скинув бушлат, Иван хватал лопату и прыгал к раскоп. Там он сам себе командовал «Майна!» и начинал копать с невероятной скоростью. Прах летел из–под лопаты. Камни, коровьи челюсти, земля, керамика — все выбрасывалось па–гора, в отвал, неудержимым потоком. Просматривающий только увёртывался от летевших в него комков. Железная Сирена вопила во весь голос, но Иван не обращал на неё никакого внимания. Ноги его были широко расставлены, мускулы вздымались на широкой груди под рваной тельняшкой, руки работали мерно и сильно, как рычаги паровоза. Минут через двадцать Сирена Авдеевна сдавалась, и Иван снова начинал работать нормально.

Мы с Шурой да и другие участники монгайтовского движения испытывали некоторые угрызения совести, подумывали, не рассказать ли нам обо всем профессору. Но уж очень он ценил «тщательность», педантичность и строгость Сирены Авдеевны — качества, которых сам был начисто лишён. Да и сама Сирена Авдеевна так нам досадила, что не хотелось отказать себе в удовольствии понаслаждаться местью. Однако работы, хотя и черепашьим шагом, и то в основном стараниями Ивана, все же продвигались вперёд. Раскоп очень медленно углублялся.

Как–то, оглядывая профиль раскопа и разбивая комки земли на квадрате, я обратил внимание на то, что изменился характер строительного мусора в земле. До определенного уровня он состоял из обломков кирпича и щебенки, а ниже — из обломков камня и каменной крошки. Я сказал об этом Сирене Авдеевне, но она сердито мне ответила:

— Опять вы отвлекаетесь от дела. Снова забыли, что нужно работать тщательно!

Однако она меня хотя и обескуражила, но не убедила. В свободное время я осмотрел профили раскопа по всем квадратам и убедился, что строительный мусор изменился всюду. Я поделился этим наблюдением с Шурой, и мы вместе осмотрели все четыре раскопа: всюду на определенном уровне кирпичная щебенка сменялась камнем. Тогда после долгих колебаний я решил нарушить субординацию и обратиться прямо к профессору, хотя это и было нам строжайше запрещено Сиреной Авдеевной.

Дождавшись, когда профессор пришёл на наш раскоп, я бросил лопату, вылез наверх и под ледяным взглядом Сирены Авдеевны все рассказал ему.

Профессор молча слез в раскоп, взял лопату, прошёл по всему раскопу, зачищая профиль и разбивая комки земли под ногами. Потом он вылез и так же молча ушёл на другие раскопы. Озадаченный, я пропустил мимо ушей язвительный выговор, сделанный мне Сиреной Авдеевной, и взялся за лопату. Но через полчаса профессор снова появился у нас. Тем напряжённым от сдержанного волнения голосом, который мы привыкли слышать на лекциях, он сказал:

— Остановить работы. До 1478 года Новгород Великий был независимым. Существовала замечательная школа новгородских архитекторов и зодчих. Они строили дома в соответствии с вековыми традициями из местного камня. Московский князь Иван Третий разбил новгородское ополчение, разогнал вече, включил Новгород в состав Московского государства. Новгородская республика исчезла, зато укрепились могущество и сила всей Руси. «Город дум великих, город буйных сил, Новгород Великий тихо опочил». В Новгород приехали новые хозяева — московские бояре и приказные дьяки. Они всё стали переделывать на свой лад. Строить тоже стали по–московски — из кирпича. Там, где в культурном слое камень сменяется кирпичом, — граница вольности Великого Новгорода. Ниже этой границы — вольный Новгород, выше границы — Новгород, вотчина московских князей. И эту границу открыли ваши товарищи…

Тут он назвал наши с Шурой фамилии. Я почувствовал, что ноги у меня приросли к земле, стали какими–то ватными, а дыхание перехватило. Я знал: пусть будет что угодно, сто Сирен Авдеевн, сколько угодно самой тяжёлой землекопной работы — я буду археологом. Ради этого стоит вытерпеть все, ради этого и стоит жить на свете.

Встретившись глазами с Шурой, я понял, что и он охвачен теми же чувствами. И, когда через несколько дней из земли медленно показались огромные дубовые плахи мостовых, которыми была замощена торговая площадь, мы восприняли это как награду за первый месяц тяжёлого труда. Тут пригодилось и умение копать, и делать сверхтщательную расчистку — результат великого монгайтовского движения.

Массивные поперечные плахи — тесины из темно–коричневого дуба — скреплялись продольными лагами. Во влажной, полной органических солей почве Новгорода мостовые сохранились изумительно. Топор звенел и отскакивал от несокрушимых плах. Мостовые казались вечными. Но увы, это было не так. Стоило плахам пролежать на открытом воздухе под лучами солнца три–четыре часа, как они начинали высыхать, коробиться и в конце концов превращались в труху. Чтобы предотвратить это разрушение, приходилось сразу лее после расчистки заливать мостовые формалином. Я этим и занимался, не без некоторых, однако, неприятных воспоминаний. Нашли своё объяснение и коровьи челюсти, и другие плоские кости, которые в изобилии попадались на раскопе. Под каждым ярусом мостовых они лежали ровным плотным слоем. В зыбкой, болотистой почве Новгорода мостовые быстро выходили из строя. Чтобы укрепить почву и предохранить мостовые от гниения, со всех новгородских боен свозили кости животных, выбирая для удобства самые плоские и прочные, а такими и были прежде всего коровьи челюсти. Их подкладывали в качестве фундамента под мостовые.

А вот и новое открытие: на соседнем раскопе открыли водопровод. Впрочем, впоследствии ряд археологов утверждал, что это был водоотвод. Но для моего рассказа это не столь существенно. Круглые деревянные трубы на стыках скреплялись слоем бересты. Отстойниками служили большие дубовые бочки. Вода шла самотёком к княжескому двору из лежащих выше ключей. Когда мы приложили ухо к трубе, то услышали журчание воды. Водопровод был построен в XI веке. С тех пор прошли многие сотни лет. Давно исчез княжеский дворец, изгнан был князь из Новгорода. Над водопроводом наросла пятиметровая толща строительного мусора. А вода все текла и текла. Она тихо журчала и пела о далёких, давно ушедших временах. В скользкой тёмной трубе мы проделали маленькую дырочку, вставили в псе соломинку и по очереди пили холодную, чистую влагу.

На мусульманском Востоке есть поговорка: «Кто попробовал воду из Нила, будет вечно стремиться в Каир». Может быть, это и так. Но твёрдо я знаю одно: кто пил воду из новгородского водопровода, раскопанного тогда нами, тот навсегда стал археологом. Мы твёрдо выбрали свой путь и не променяли его ни на какой другой.

Загрузка...