В ЛЕСНОМ СЕЛЕ

Более двадцати лет назад, летом, археологическая экспедиция Академии наук СССР, в состав которой входил и я, тогда ещё студент, приступала к раскопкам древнерусского города в лесной полосе Южной России. На месте городища находилось небольшое село. Мы увидели его, выбравшись из нескончаемого, казалось, леса. На высоком холме стояли рубленые избы. Неширокая река плавно огибала подножие холма. Внизу в долине раскинулись поля. Вокруг со всех сторон темнел вековой лиственный лес.

Лошади по крутой разбитой дороге подтащили к околице подводы, скрипящие от тяжести экспедиционного оборудования. Замолкли шутки и болтовня, которые не прекращались до этого все время.

Я заметил, что мой товарищ и однокурсник молчаливый черноволосый Володя незаметно озирается. Он оглядывал все вокруг каким–то настороженным и даже чуть угрюмым взглядом. Я догадался, почему он так озирается: я и сам испытывал, вероятно, те же чувства. Неужели здесь, на этом холме, под маленьким неказистым селом находится один из чудных городов, которые на первом месте упоминал древний поэт, воспевая «светло светлую и украсно украшенную землю Русскую»? Где же они, хоть какие–нибудь приметы древнего города?

Прозрачна и чиста огибавшая холм речка. Она совсем мелкая. Как несла она на себе корабли, нагруженные золотыми и серебряными украшениями и драгоценными тканями из причерноморских городов?

Впрочем, река могла обмелеть за тысячу лет. Но как здесь, в этой страшной лесной глуши, мог раскинуться шумный город, столица целого княжества, не раз упоминавшийся в летописи? Славный город, из–за обладания которым так часто ссорились и воевали беспокойные черниговские князья! Неужели он здесь? И неужели мы все–таки отыщем его?

Перед выездом в экспедицию мы ещё раз проштудировали все упоминания о нем в летописях. Разведка, направленная сюда начальником экспедиции, обнаружила на холме культурный слой, то есть слой, в котором находятся древние остатки вещественной деятельности человека. И все же сомнения и тревога, даже какая–то щемящая тоска одолевали нас…

С тех пор прошли многие годы. Я работал на десятках различных древних поселений, но каждый раз, когда впервые видел место, где предстояло работать, меня снова и снова охватывали сомнения и тревога, как и тогда, когда неопытным студентом стоял я на вершине холма у околицы лесного села. Теперь я твёрдо знаю, что если, принимаясь за раскопки, я когда–нибудь не испытаю этих чувств, — значит, всё, значит, конец мне как археологу. Потому что без тревоги, без надежд нет научного поиска. Не бывает. Ни поиска, ни постижений.

Но тогда мы ещё не знали этого, и нас охватила тоска.

С надеждой взглянул я на начальника экспедиции — нашего учителя, того, кто должен был вести нас по следам истории. Сейчас он уже академик, знаменитый учёный, его труды переведены на многие языки. А в то время он был ещё молодым, тридцатилетним доцентом. Впрочем, для нас он и тогда служил живым воплощением нашей чудесной науки. Он обладал необыкновенным даром восстанавливать далёкое прошлое так, что оно становилось зримым, ощутимым, живым, полным красок, огня, ароматов, звуков, бьющейся плоти. Я хотел, чтобы он ободрил меня. Но он молчал, и я с горечью уловил в его взгляде отражение того же тревожного и щемящего чувства.

У въезда в деревню я посторонился, пропуская встречную телегу, и внезапно замер перед воскресшим видением. На примятом, ещё не высохшем сене сидела молодая женщина в старинном русском национальном костюме и, не торопясь, со вкусом ела большое желтоватое яблоко. На ней было льняное белое, вышитое на груди и на рукавах платье–рубаха, шерстяная в клеточку понёва, на голове — красный, расшитый бисером кокошник, до плеч свисали нарядные лалы[2].

Посмотрев на меня, «видение» рассмеялось, приветливо сказало: «Здравствуйте!» — и бросило мне яблоко, которое я самым глупым образом не успел поймать. Видевший эту сцену начальник экспедиции улыбнулся:

— Ну что ж, быть Вам нашим интендантом!

Я сердито посмотрел на него.

Экспедиция въехала в село. Все или почти все женщины в этом селе носили домотканую русскую одежду, а мужчины одевались в вышитые рубахи–косоворотки. Казалось, мы попали в чудом сохранившийся уголок древней Руси, к людям, о которых столько читали, вещи которых так внимательно изучали, а теперь нежданно–негаданно увидели воочию.

Без труда сняли две избы для жилья. Начальник экспедиции послал меня на поиски поварихи. Дело не клеилось. Пора была страдная, все были заняты в поле. Наконец одна старушка, которую все звали Семёновной, посоветовала мне:

— Вон, видишь, миленький, изба? Сходи–ка туда, спроси Стешу Шатрову. Для поля она слабая, всё только в дому хлопочет. А вам много ли надо? Сготовь, подай, убери. Это она сдюжит. Баба совестливая!

Я очень обрадовался, повернулся и пошёл к избе, указанной старухой, но она окликнула меня:

— Погоди–ка, миленький!

— Что, бабушка? — нетерпеливо спросил я.

Старуха мялась и ничего не говорила. Я, заподозрив подвох, уже раздражённо сказал:

— Ну что? Или уж говори прямо: больна она? Готовить не умеет?

— Что ты, что ты! — воскликнула старуха. — И готовить мастерица, и вовсе не больная. Так, слабая. — И, помявшись, с огорчением добавила: — А ты–то прыткий какой! Сказать ничего нельзя! Ведь я — жалеючи тебя. Человек, вижу, служивый, работать приехал! Она из себя неладная, — решилась наконец старуха и посмотрела на меня сердито, будто я в чем провинился, — с души воротит… Дурнушка, одним словом.

— И все? — Посмеиваясь про себя, перебил я бабку. — А готовит она как?

— Сказано тебе: мастерица! Да ведь я не про то. Беспонятный ты какой! — И мне показалось, что старуха окончательно рассердилась. Но я не обратил на это внимания.

— А раз хорошо, то и ладно. Что нам до её внешности — нам с ней детей не крестить.

Через несколько минут я уже входил в избу. Худенькая женщина, стоя ко мне спиной, что–то доставала ухватом из печки. Больше никого в избе не было.

— Здравствуйте! — Поздоровался я. — Стеша Шатрова здесь живет?

— Здесь! — Тихо ответила женщина, однако не оборачиваясь. Руки её по–прежнему были заняты.

— А где ж она?

— Я Стеша, — продолжала женщина так же тихо и наконец обернулась.

И я сразу замолк. Передо мной стояла худенькая, стройная женщина лет двадцати с небольшим. Темно–русые волосы, гладко зачёсанные назад, были свиты на затылке в большой клубок. На тонком, очень бледном лице чудно светились неправдоподобно огромные карие глаза. Она была непередаваемо красива — чистой, гармонической ц странной красотой рублёвской иконы.

…Видно, уж очень пристально и изумлённо смотрел я на женщину. Она смутилась, вспыхнула, отчего стала ещё краше, слезы выступили у неё на глазах; она прикрыла лицо рукой.

— Это вы Стеша Шатрова? — Озадаченно спросил я наконец.

— Я.

Я не удержался. Не помня себя, подошёл к ней и, поцеловав её в щеку, пробормотал:

— Ну и красавица же вы!

Однако Стеша, закрыв лицо обеими руками, горько заплакала.

— Что с вами? — Испугался я. — Не плачьте! Ну что я такого сделал? Да ну, не плачьте, — утешал я её, уверенный, что она обиделась на меня за поцелуй. — Я просто никогда не видел такой красавицы… Как–то само собой получилось…

Но мои утешения нисколько не подействовали на неё. Наоборот, она ещё горше заплакала.

В это время открылась дверь, и в избу вошёл молодой, приятный, умный на вид парень, в просоленной потом белой рубахе. Он кинулся прямо к Стеше, обнял её и ласково, с беспокойством, спросил:

— Стешенька, что с тобой, кто обидел?

Я рассказал все, как было.

— Нехорошо! — Ответил мне, помрачнев, парень. — Вы человек образованный, я вижу, учёный, а над женщиной измываетесь. Разве она виновная, что такая уродилась? Да и не одна красота, что на лице. У неё душа такая, что на свете другой не найдешь. Я её ни на какую раскрасавицу не променяю! Так что вы над жинкой моей не смейтесь, не дело это.

— Черт вас всех возьми! — Закричал я. — Вы что, с ума, что ли, все посходили в этом селе?! Да Стеша и есть красавица, из красавиц красавица, неужели ж вы не видите?!

Стешу её муж утешал с гораздо большим успехом, чем я. Она перестала плакать и глядела на него с благодарностью и даже боязливой радостью. Но мои слова, вернее сказать, вопль моей души испугал или смутил её. Она спряталась за мужа, однако я успел уловить мимолётный взгляд её, и в нем было какое–то новое выражение.

А муж, задумчиво взглянув на меня, вдруг протянул руку лопаточкой и сказал без улыбки. — Фёдор Шатров. Я тоже представился. Фёдор жестом пригласил к столу:

— Садись. А ты, Стеша, поднеси–ка нам.

Стеша быстро поставила на стол початую бутылку водки, сметану, огурцы, сало, круглый деревенский хлеб. Мы выпили по стаканчику.

— Откуда приехал? — Спросил Фёдор.

— Из Москвы.

— Работать?

— Работать. Землю копать. Здесь раньше, давно когда–то, город существовал. Будем остатки его искать в земле.

— Да–а, — протянул Фёдор, — так ты говоришь, красавица?

— Ну конечно! Неужели ты сам–то не видишь?

— Город, значит, искать? Интересно… Ты, я вижу, всерьёз. Вот ведь, и хлипкая она, и глаза как тарелки, и лицо вроде извести. А знаешь, бывает, как погляжу на неё, так и глаз не оторву. Душа, думаю, её глядит. Мне одному видна. Хорошо…

— Послушай, Федя, — горячо ответил я, — это, конечно, замечательно, что у Стеши такая душа. Но разве ты не видишь, какая она красивая?

— Ладно, хватит об этом. Ты, однако, с чем пришёл? — Дружелюбно и задумчиво спросил Федя.

— В поварихи жену твою нанимать. Готовить нам нужно, для экспедиции.

— Что, Стеша, а? — Спросил Федя. — Пожалуй, иди, я все равно теперь и днем и ночью в поле.

— Не знаю, управлюсь ли? — Снова зарумянившись, ответила Стеша.

— Да чего там, — принялся я убеждать её, — у нас все запросто. В месяц будешь получать триста рублей. И питание наше. А дрова наколоть, воды принести — это тебе всегда ребята помогут. Ну как — согласна?

Стеша кивнула головой. Я обрадовался и стал торопить её, сказал, что срочно нужно принимать хозяйство. На самом деле я просто хотел скорее показать её товарищам. Кроме того, мне не терпелось, чтобы Стеша увидела, как ребята отнесутся к ней. Она с мужем так заморочили мне голову, что я уже стал чувствовать себя вроде сумасшедшим. Обо всем этом я только думал и, конечно, не сказал вслух. Подбивал я и Федю пойти с нами, но ему было некогда — и так много времени прошло. Федя взял оселок и отправился в поле. Мы же со Стешей пошли в экспедиционную избу.

Нас было восемь студентов–археологов москвичей. Восемь молодых, жизнерадостных, довольно легкомысленных, любящих своё дело, весёлых и дружных. Когда я вошёл в избу, все уже давно были в сборе и наводили красоту в своих уголках. Я сказал: — Вот, братцы, наша новая повариха — Стеша Шатрова! — И вытащил смущённую Стешу на середину избы.

Наконец–то я получил полную компенсацию за вредную старуху и за моё мучение с супругами Шатровыми! Какой поднялся шум! Кто кричал «ура», кто с ходу начал говорить Стеше всякие незамысловатые комплименты. Её окружили со всех сторон, спрашивали о чем попало, восхищались бурно и открыто. Стеша, конечно, очень смутилась, раскраснелась и чуть было снова не заплакала… Но ведь не заплакала, вот что интересно! Я смотрел на эту сцену с чувством гордого удовлетворения, как будто сам породил Стешу, и невежественные люди долго не ценили этого шедевра, но наконец прозрели и отдали дань восхищения моему творению. Так Стеша и осталась у нас работать.

Но почему же все–таки старуха Семёновна, Федя, сама Стеша и, как позже выяснилось, вся деревня считали её чуть ли не уродом? Эта загадка объяснилась быстро и просто. Большинство девушек и женщин в селе были плотными, румяными, круглолицыми, курносыми, крепкими, с маленькими быстрыми глазами. И кто был плотнее, румянее, круглолицее, у кого глаза были быстрее, та и почиталась красивее всех. Стеша же была совсем другой. Это была какая–то очеловеченная сказка о Гадком Утёнке, яркое доказательство относительности в понимании и создании идеала красоты, историзма этого понятия и этого идеала. Впрочем, мы все меньше думали о сказках, о философии и других скучных вещах. Мы гордились и восхищались нашей Стешей, все ухаживали за ней. Самые заядлые лентяи и лежебоки до седьмого пота кололи для кухни дрова и носили воду — ещё и ссорились между собой за очередь! На кухне всегда крутилось несколько человек. Мы читали Стеше книги и дарили ей всякую чепуху из наших нехитрых запасов: одеколон, конфеты, книжки, а я, например, исчерпав возможности, преподнёс ей даже свой НЗ — кружок твердокопчёной московской колбасы. Стеша пробовала отказываться от подарков, но, конечно, ничего у неё не получалось.

Начальник экспедиции и его заместитель — люди серьёзные, женатые да к тому же и приехавшие с жёнами, с завистью смотрели на нас. Начальник экспедиции все же не выдержал и под предлогом сбора этнографических материалов начал непрерывно фотографировать Стешу. После того как количество снимков достигло пятидесяти, жена начальника наконец возмутилась.

А Стеша? Стеша сначала очень смущалась и обижалась. Однако вскоре все изменилось. Она поняла, что никто над ней не смеется, что и правда все её считают красавицей. Она расцвела. Раньше Стеша была какой–то забитой, ходила все ближе к стенке, в глаза говорящим с ней старалась не смотреть, движения у неё были робкими и угловатыми. Теперь же Стеша разговаривала открыто, весело, даже сама начала шутить, — правда, по старой привычке, смущаясь при этом и краснея. Двигалась легко, плавно. Федя, когда улучал минутку и прибегал к нам с поля, только диву давался. Он, как и раньше, смотрел на неё ласково, но теперь появились в его простодушном взгляде и новые чувства: гордость, а может быть, и беспокойство. А Стеша ничуть не зазналась. Недаром Федя говорил про её душу. Она оставалась все той же скромной, тихой, милой Стешей. Мы дурачились, ухаживали за ней, но если всерьёз говорить, то относились к ней бережно и просто. А она — единственная женщина в нашей студенческой компании (начальство жило в отдельном доме) — была со всеми приветливой и ровной. Чуть–чуть она выделяла из других меня, вроде как крестного. Но, может быть, мне это только казалось?

Стеша сразу же стала не только поварихой, но и полноправным членом нашей экспедиции. В полдень, принеся нам прямо на место раскопок второй завтрак, она подолгу задерживалась, присматриваясь к новым, каждый раз неожиданным находкам. По вечерам мыла и шифровала фрагменты древней керамики, которые мы находили за день. Зашифровать фрагмент — это значит надписать при помощи условного шифра место находки, год, а также название экспедиции. Она искрение заинтересовалась нашей работой. Мне это было очень дорого и приятно… Ведь археология — наука о человеческом труде, наука, в которой сочетается радость первооткрытия с научным предвидением, точное знание с богатым воображением, мысль, устремлённая в прошлое, с живым общением с людьми и с природой.

Закончив шурфовку и съёмку разреза и плана холма, мы приступили к разбивке больших стационарных раскопов. Это очень важный и волнующий момент в работе археологов. Ведь раскоп — дверь в незнаемое, в прошлое, которое мы ищем. Надо не ошибиться «дверью». Исследования даже самого небольшого поселения требуют огромного труда, средств, времени. Необходимо найти остатки жилищ, производственных, хозяйственных и оборонительных сооружений. Ошибка в размещении раскопов может свести на нет труд всего коллектива экспедиции. Конечно, места раскопов выбираются не по наитию — сначала проводится большая подготовительная работа.

Нет ни одного настоящего археолога, который при разбивке раскопов не выполнял бы всех положенных правил, и все же это всегда риск — сквозь землю не видно! А где риск — там и суеверие. Считается, что есть археологи «счастливые» и «несчастливые» и первым всегда везет.

Я думаю, что дело здесь просто в том, что «счастливцы» — это чаще всего те, кто, даже не отдавая себе в этом отчёта, умеют полностью взвесить и сопоставить все предварительные данные.

Наш учитель принадлежал к археологам «счастливым», и мы гордились этим безмерно: ведь приятно работать с «везучим» археологом.

Мы и правда были счастливыми. Уже через несколько дней после начала раскопок было сделано очень важное открытие.

В древних летописях история нашего города упоминалась всего на протяжении нескольких десятилетий. Но когда и почему в нем прекратилась жизнь — этого никто не знал. А мы узнали!

Судя по летописным данным, татаро–монгольские полчища, захватившие в тридцатых годах XIII века Русь, по пути из Смоленщины на Киевщину проходили в районе нашего города. Вряд ли, конечно, они миновали при этом столицу княжества. Однако фактов, подтверждающих эту догадку, пока не было. И вот мы обнаруживаем, что верхний горизонт культурного слоя наших раскопов насыщен углем и золой, и в них в изобилии попадаются железные наконечники стрел, железные части арбалетов и другое оружие — остатки пожара и битвы, после которых жизнь на городище не возобновлялась. Находки позволяли чётко датировать время бедствия: 1230—1240 годы. Значит, наш город разделил трагическую судьбу сотен других русских городов, жители которых погибли в неравных боях с ордами монголов…

Это ли не открытие? Мы не вылезали из раскопов.

Прежде всего необходимо было определить толщину культурного слоя, его насыщенность и стратиграфию — естественное расположение культурных отложений в почве. Исследование и разборка культурного слоя ведутся двумя способами: пластами и слоями. Первый способ проще, второй интереснее. Пласт — условное понятие, это часть культурного слоя определённой (чаще всего двадцатисантиметровой) толщины. Прослойка — естественно отложившаяся часть почвы с вещественными остатками деятельности человека, отличающаяся от других частей культурного слоя особым цветом, структурой, специфическими примесями строительных остатков, керамики, вещами.

На нашем городище более или менее ясно выделялась только одна прослойка: с углем, золой и оружием, и время, к которому она относилась, мы определили довольно быстро. Но город был обитаем на протяжении трёх столетий — об этом можно было судить, сравнивая самые ранние и самые поздние вещи из найденных при раскопках. Поэтому очень важно и интересно было попробовать расчленить культурный слой городища на естественные прослойки и восстановить таким образом материальные черты различных этапов истории города на протяжении всех этих трёх столетий.

Наш руководитель и пошёл по этому трудному пути, проявив при исследовании удивительное терпение, остроумие и точность.

Прежде всего, мы, по его указанию, расчистили край ровного плато на вершине холма, где находился город. Руководили этой работой Володя и я. Показались три едва заметные прослойки, чуть–чуть отличавшиеся друг от друга по цвету. Однако, как только влажная земля прогрелась под лучами яркого летнего солнца, границы их исчезли. Я растерялся. На тех поселениях, на которых мне приходилось работать раньше, разница в прослойках прослеживалась очень чётко или их не было вовсе. Пришлось приостановить работы. Володя, который, как и я, удручённо сидел возле раскопов, внезапно поднялся и куда–то молча двинулся. Вернулся он минут через двадцать с большой лейкой, доверху наполненной водой. Потом взял у рабочего лопату, снова зачистил часть профиля и принялся поливать землю из лейки. Почва впитала в себя влагу, и прослойки проступили вновь. Так был найден выход из, казалось бы, безвыходного положения. Возле каждого рабочего мы поставили человека с лейкой или ведром, часть рабочих выделили на непрерывную подноску воды. Пришлось произвести зачистку снова. Археологи прочерчивали ножами в почве границы прослоек. Но стратиграфический разрез культурного слоя следовало подтвердить или опровергнуть также другими данными. Для этого вдоль всей зачищенной части и кромки плато были заложены узкие длинные раскопы. Исследование и разборку культурного слоя в них мы вели по уже намеченным прослойкам. Мы изучали самые характерные для каждой прослойки образцы посуды и различных изделий, исходя из предположения, что за три столетия существования города облик керамики и других вещей, естественно, менялся. Это была кропотливая работа, но результаты её позволили твёрдо установить стратиграфическое деление культурного слоя.

Прослоек действительно оказалось три. Сопоставив найденные в них вещи и сооружения с летописными упоминаниями о городе, мы определили хронологические периоды, в которые эти прослойки образовались. Первая пришлась на XI и половину XII века — период образования города, сравнительно мирный.

Вторая прослойка относилась к нескольким годам середины XII века. В это время, как свидетельствует летопись, из–за княжеской междоусобицы город подвергался длительной и жестокой осаде. Земля сохранила скелеты убитых людей, лежавших прямо на дворах и улицах, остатки сгоревших домов, железные наконечники стрел.

Особенно значительна была одна находка: железная, покрытая серебром и позолотой «личина» от шлема. Это рельефная железная кованая полумаска с очень реалистически сделанным носом и надбровными дугами. Она надевалась на лицо и прикрывала его от ударов меча и стрел.

Третья прослойка свидетельствовала о конце осады и дальнейшей жизни города вплоть до 1238 года, когда полчища татаро–монголов нахлынули на Русь.

Так археологически были прослежены основные этапы истории города и судьбы его обитателей. А исследования открытых жилищ и различных мастерских позволяли ещё конкретнее и живее представить себе, как жили здесь люди, что они умели делать…

По мере углубления раскопов увеличивались наши знания истории города, возрастал объем работ, а рабочих рук между тем не хватало. Ревностно выполняя обязанности интенданта, я нанимал рабочих. Охотнее всего помогали экспедиции школьники, но шли к нам и люди постарше. Особенно выделялся среди них некий Паниковский — тощий, с сильной проседью человек, облачённый в белую рубаху–косоворотку и в поношенные военные брюки. Как страстный почитатель творчества Ильфа и Петрова, я выпросил у начальства Паниковского на мой раскоп, хотя звали его и не так роскошно, как у Ильфа и Петрова — Михаил Самуэлевич, а скромно и даже буднично: Григорий Иванович.

Григорий Иванович показался мне человеком, видавшим виды. В первый же день работы он рассказал мне, как в сентябре 1914 года в Мазурских болотах попал в плен к немцам и был послан батрачить на какого–то мелкого прусского помещика. Однако он вовсе не желал обогащать своим трудом помещика. Вместе с тем ему не улыбалось и другое — подвергнуться репрессии за отказ от работы. Присмотревшись к обстановке, Паниковский увидел, что помещика отличают два основных качества: непомерная глупость и такая же непомерная страсть к тщательности и порядку. Григорий Иванович решил использовать и то и другое. Если помещик приказывал ему разбить грядку на огороде, он разбивал её неделю. Он окапывал канавку с такой тщательностью, с какой гранят и шлифуют алмаз. Помещик приходил в дикий восторг, принимая работу, и всем хвастался, какой у него «гроссер рюски майстер». Так Паниковский прожил у него до самой революции. Но, к сожалению, подобная манера работать не покинула его и после революции, когда он уже вернулся на родину. Ничего не скажу: он копал необычайно аккуратно, но с такой иссушающей мозг медлительностью, что я прямо не знал, что предпринять! А постоянно делать замечания человеку, который был старше меня вдвое, мне было неудобно. Да и кроме того, я не раз ловил себя на том, что сам с интересом прислушиваюсь к рассказам Паниковского. А ещё припоминал я великое монгайтовское движение первой экспедиции и не мог быть слишком строг с Григорием Ивановичем.

Особенно острый характер приняли отношения Паниковского с начальником экспедиции. Бурный темперамент нашего руководителя находился в вопиющем противоречии с ничем не сокрушимым спокойствием Паниковского. Впрочем, как показали дальнейшие события, стиль работы Григория Ивановича Паниковского в конце концов сослужил экспедиции большую службу…

Вскоре работы были полностью развёрнуты, и археологическое счастье большими шагами бродило по древнему городу, переходя с раскопа на раскоп. Вот на краю обрыва нашли гончарный горн для обжига посуды, а в нем стоящие и два ряда друг над другом совершенно целые горшки с красивым волнистым орнаментом. Какая это редкая удача для археолога: ведь можно полностью изучить всю конструкцию горна, технологию обжига посуды древнерусскими мастерами, форму и качество её! А способ формовки и обжига посуды — один из важнейших показателей общего уровня развития производства. Например, когда глиняную посуду делали лишь для себя в каждом доме, её формовали от руки, лепным способом. Такая посуда чаще всего асимметрична, стенки её разной толщины, поверхность груба. Когда же появились мастера–гончары, они стали изготовлять посуду на гончарном круге. Эта посуда правильной формы, с тонкими стенками. Если сосуды после формовки обжигались на костре или в печке, то обжиг получался неровным: одни части сосуда были обожжены хорошо, другие перекалены, третьи обожжены только сверху, и в таких сосудах на изломе проступала серая или чёрная необожжённая полоска. Посуда, обожжённая в гончарном горне, иная: обжиг в ней равномерный и сквозной. Однако применять гончарный круг и гончарный горн выгодно было только мастеру, работавшему уже не для обеспечения нужд своей семьи, а на заказ, на рынок, иначе незачем было возиться со сложным оборудованием и тратить так много труда. Значит, обнаруженный нами гончарный круг говорил о том, что в городе уже появилось товарное производство керамики, производство на заказ.

Не только каждый народ или племя, но даже отдельные поселения имели некоторые свои, только им присущие особенности в форме посуды, характере её украшений. Все эти особенности древней утвари помогают определить этническую принадлежность тех, кто жил на поселении, уровень их цивилизации, род занятий.

Керамика рассказывает археологу о многом. Так, например, кочевники делали сосуды с острым дном. Поставленные в дымный костёр где–нибудь в бескрайней степи, они хорошо держались среди камней. Сосуды же земледельцев почти всегда с плоским дном — их ставили на плоский под печи в доме.

Но как трудно изучать керамику! Глиняные сосуды обычно находят лишь в виде более или менее крупных обломков. А потом, когда их вымоют, зашифруют и внесут в опись, начинается невероятно кропотливая работа по составлению сосуда. Недостающие части заменяются гипсом, который потом тонируют под общий цвет, и лишь тогда археолог получает ясное представление обо всем сосуде — его форме, размерах, орнаменте, технике замешивания глины, формовке, обжиге.

Большое значение имеет и изучение примесей к гончарной глине, форм и способов нанесения орнамента, особенностей орудий производства. Гончарные круги, например, делались в древности из дерева. Деревянные круги не сохранились. Очень редко попадаются в раскопках и гончарные горны. Поэтому, когда с крайнего раскопа раздался крик: «Гори! Гончарный горн!» — все, кто мог хоть на несколько минут оторваться от работы, побежали на крик.

Володя уже успел расчистить верхнюю часть горна. Расчищал его он сам с помощью маленькой саперной лопатки и кисти. Рабочий, помогавший Володе, только отбрасывал большой лопатой уже просмотренную землю. Отчётливо виднелась верхняя часть купольного свода с большим круглым отверстием. Вернее, это были лишь обломки глиняных стенок рухнувшего свода, и на нескольких из них виднелись геометрически точные дуговые выемки — части круглого отверстия. Вот по положению этих обломков и можно было реконструировать купольный свод с круглым отверстием.

Расчистка горна продолжалась до позднего вечера. Самое главное было не сдвинуть ни на йоту, не потревожить обрушившиеся части свода: нужно было проследить, как именно он разрушился, и, зная это, восстановить его подлинные размеры, форму, конструкцию. И вот, наконец, горн расчищен. Нижняя часть его уцелела полностью. Горн оказался круглым в плане, двухъярусным, такой конструкции, которая была придумана ещё римлянами в первые века нашей эры. Он напоминал собой большой полукруглый колпак, внутри же был разделён толстой горизонтальной стенкой на дне части — верхнюю и нижнюю. Нижняя часть служила топочной камерой, мы нашли в ней золу и уголь, в верхней производился обжиг раскалённым воздухом. Для этого в потолке топочной камеры было проделано много круглых сквозных отверстий, или продухов, как их называют современные гончары.

Верхняя камера была полностью загружена совершенно целыми горшками, стоявшими один над другим в два ряда, и это дало нам возможность точно определить производительность горна. Топка была прервана внезапно и не возобновлялась: обжиг горшков был не закончен. Только исключительные обстоятельства могли заставить гончара вот так бросить работу и не вернуться больше к своему горну. Этими обстоятельствами, судя по слою, в котором мы нашли горн, были татарское нашествие и битва. Во время битвы, видимо, погиб и гончар… Вернее, не гончар, а гончары: днища сосудов были клеймены небольшими выпуклыми рельефными изображениями — знаками мастеров, своего рода фабричными клеймами. В нашем горне на днищах сосудов обнаружилось два типа клейма: крест в круге и квадрат в круге. Очевидно, здесь работали два мастера, горн был их общим достоянием…

Нашли мы и жилища мастеров: небольшие квадратные полуземлянки.

Помню, когда первый раз началась расчистка жилища — тёмного пятна квадратной формы, которое чётко выделялось на фоне жёлтого грунта, я почувствовал какое–то недоверие. Неужели это тёмное пятно и есть остатки жилища?

Но вот аккуратно снят тонкий тёмный слой — остатки рухнувшей земляной кровли, и медленно начала показываться из слоя угля, золы, глины нехитрая домашняя утварь: горшки, железные кресала для высекания огня, непонятного назначения крюки, заклёпки, пряслица для веретена.

Только тупица, лишённый всякого воображения и смысла, не различил бы в этой утвари остатков внезапно покинутого дома.

Тщательно расчищая пол дома, я испытывал даже какое–то неловкое чувство, словно вошёл в чужое жилище без ведома хозяев. В углу мы нашли каменные круглые жернова — мельничный постав, а рядом с ним обломки больших пузатых горшков — корчаг, куда ссыпалась мука.

Впервые были отысканы совершенно целые древнерусские жернова — не потревоженная никем и не разрушенная ручная мельница.

Мы находили не только жилища рядовых обитателей города — ремесленников и земледельцев. В центре укреплённой части городища — в детинце, или кремле, — открылись и остатки огромного, крытого медью дома: княжеского или боярского дворца…

У меня на раскопе все ещё не встречалось никаких сооружений, но зато открылись остатки древнего могильника. В те времена умерших уже не сжигали на кострах и в могилы к ним уже не клали вместе с прахом утварь, инструменты, украшения и еду, как во времена язычества. Христианская церковь требовала, чтобы умерших хоронили не сжигая, без всяких вещей. (За одно это, конечно, археологи полны недобрых чувств к христианству! Ведь вещи в могилах, как правило, сохранялись веками, и каким ценным источником знаний для изучения древней материальной культуры служит каждая могила язычника! А христианская церковь лишила науку этого источника.) Но жители нашего города, несмотря на то что Русь уже давно приняла христианство, на наше счастье, продолжали кое в чем придерживаться старых обычаев. Поэтому в могилах иногда попадались горшки, перстни, браслеты, ножи. Попались они в конце концов и мне.

Раскопки древнего могильника — увлекательнейшее дело. Особенно, если это первое раскопанное тобой погребение. Вот все вскрыто. Тщательнейшим образом расчистил я ножами и специальными кистями скелет и вещи, которые находились возле него. Все сфотографировано, нанесено на план, зарисовано. Останки давно ушедшего из жизни человека и вся нехитрая утварь, положенная с ним в могилу, не потревожены, ни на сантиметр не сдвинуты с места, лежат так же, как пролежали уже сотни лет. И вес это очищено до такой стерильной чистоты, как будто скелет положен на операционный стол.

Впрочем, это и есть операционный стол — операционный стол историка–исследователя. Это неважно, что ты студент. Последние взмахи кистей, последний щелчок затвора фотоаппарата, и все рабочие и твои добровольные помощники отходят в сторону. Остаешься только ты — археолог. Один на один со своей находкой. Это своеобразный поединок мёртвого и живого. Вот он лежит перед тобой — скелет давно умершего, безвестного человека. Он нем, нем уже многие сотни лет. Но ты должен заставить его заговорить, рассказать о себе: кто он, когда жил, кем был, сколько ему было лет, когда и отчего умер, мужчина он или женщина, знатный ли боярин, или воин, или простой ремесленник, русский или, может быть, печенег…

Конечно, кое–что ты сможешь уточнить только в Москве, в лаборатории, когда скажут своё слово химики–консерваторы, антропологи, реставраторы. Но главное ты должен сделать сейчас. Ведь от правильности, точности твоего определения во многом зависит направление и успех дальнейших раскопок. Так будь осторожен. Вспомни все, что знаешь, все, что умеешь. Не торопись, будь внимательным к каждой мелочи. Ведь не зря ты потревожил эту древнюю могилу, не зря здесь столько времени, с таким старанием и тщательностью работали твои товарищи.

Поединок начинается. Наклонись над скелетом. Посмотри состояние зубов, степень сращения и обызвесткования черепных швов. Так–так. Этому человеку, когда он умер, было лет сорок — сорок пять. Точнее это скажут в Москве специалисты–антропологи, но примерный возраст ясен. А теперь посмотри на форму глазниц, на подбородок, на ширину и линии лба. Это женщина. Что это за маленькое розовато–фиолетовое колесико возле ее правой руки? А, это пряслице–грузик для веретена, который придает веретену устойчивость при вращении. Что же, это только подтверждает, что скелет женский. Ведь пряли испокон веков именно женщины.

Пряслице сделано из розового шифера. Такой шифер в Восточной Европе имеется только в одном месте — возле города Овруча, одного из центров древнерусского государства. Там были знаменитые камнерезные мастерские, изделия которых, в том числе и пряслица, широко распространялись по всей Руси и за её пределами. Мастерские были разрушены и уничтожены татарами около 1238 года, овручёвые ремесленники были либо перебиты, либо уведены в плен, и мастерские никогда с тех пор не возобновляли работы. А начали они функционировать примерно в середине XI века. Значит, женщина погребена не раньше середины XI. Это пряслице из ранних: посмотри внимательно, какое оно плоское, какое широкое в нем отверстие. Позднее в Овруче стали делать пряслица другой формы. Значит, погребение было совершено не позже середины XII века.

А вот и небольшой горшочек у ног скелета. Он покрыт узором в виде широкой и плавной многорядной волны, венчик горшочка почти прямой, с чёткими гранями, лишь слегка отогнутый наружу. Сам горшок очень простой по форме, напоминает перевёрнутый усечённый конус, однако сделан на гончарном круге. В глине примесь мелкого песка.

Так. Мы знаем, что подобные горшки изготовляли в X — первой половине XI века, не позже. Знаем это на основании работ наших керамистов, классифицировавших сотни тысяч фрагментов древнерусской керамики.

А теперь сопоставим две вещи: пряслице и горшок. Пряслице датируется серединой XI — первой половиной XII века. Горшок — X — серединой XI века. Получается, что женщина умерла в середине XI века: только в этом случае к ней в могилу могли положить одновременно и такой горшок, и такое пряслице.

Но пойдем дальше. Горшок — с плоским дном; значит, он принадлежал оседлым людям; об этом же говорит и сам могильник, расположенный на долговременном поселении — городище. А по форме, орнаменту, технике выделки и глиняному тесту горшок типично славянский. Так. А теперь посмотрим, пока ещё могила освещена солнцем: что это отливает зеленью возле головы женщины? Четыре медных височных кольца, по два с каждой стороны головы. Кольца литые, грубоватые, с дужкой и семью расходящимися лопастями. Сквозь дужку женщины продевали пряди волос и носили кольца у висков, отчего и происходит их название. У каждого из четырнадцати восточнославянских племён — предков русского, украинского и белорусского народов — были свои, только этому племени присущие формы височных колец. Учёные давно установили, что районы массового распространения височных колец определённого типа точно совпадают с указанием летописца о той территории, которую занимало каждое из племён. Височные кольца с семью лопастями носили славяне из племени вятичей. Они жили, как написано в летописи, по реке Оке и её притокам. Москва тоже стоит на древней земле вятичей.

Далеко, однако, ушла ты от берегов Оки, землячка, и умерла на чужбине…

Стеша принесла мне ужин прямо на раскоп, но я до него не дотронулся. Может быть, здесь вообще была колония вятичей? Во всех других могилах, где мы нашли височные кольца, они были иной формы, характерной для племени северян. На их земле, судя по сведениям летописи, стоял и наш город…

Вместе с моей землячкой в могилу положили только пряслице, горшок и височные кольца. Небогато. Да пряслице и не положили бы в могилу знатной и богатой женщины: вряд ли ей приходилось сидеть за прялкой. Кроме того, у богатых женщин височные кольца были из серебра, перевитые кручёной серебряной проволокой, с узором из напаянных серебряных шариков. А это — простые, грубые, медные литые височные кольца. Женщина, видно, была простая, — наверное, жена ремесленника.

Я принялся подводить некоторые итоги. Итак, в могиле похоронена простая горожанка, лет сорока — сорока пяти, приехавшая сюда откуда–то с побережья Оки. Она жила и умерла в первой половине XI века. Судя по тому что она продолжала и на территории другого славянского племени носить височные кольца вятичей, она попала сюда уже довольно взрослой. Конечно, это только догадка, но догадка необходимая. Поединок ведь не окончен. После раскопок всего могильника, после реставрации и детального изучения всех найденных вещей можно будет сказать еще многое. А в мастерской замечательного учёного–антрополога М. М. Герасимова нам сделают пластическую реконструкцию лица этой женщины, и мы увидим её скульптурный портрет. Разве смогу я забыть его? Могила за могилой. Изо дня в день вступали мы в эти поединки, пока не раскопали все древнее кладбище.

На моем раскопе начала наконец попадаться плинфа — тонкий и широкий кирпич, излюбленный древними русскими зодчими. Вслед за тем показались остатки стен и фундамента чудесной древнерусской церкви XII века, выстроенной под влиянием византийской архитектуры, — её хорошо знали русские строители.

Нет, это было совсем не просто — раскапывать остатки Церкви, расшифровывать её конструкцию и форму. Ещё очень далеко было то время, когда изображение и реконструкция этой церкви войдут в различные работы по истории русского зодчества. Но мы уже видели её — маленькую, изящную, с одной полукруглой абсидой и крытой галереей вокруг всего здания.

Раскопки были трудными. В некоторых местах не сохранилось даже остатков фундамента. Проследить толщину и форму фундамента и стен можно было только по едва уловимой разнице в окраске и плотности почвы. В других местах развал стен и остатки сохранившейся кладки так перемешались, что отделить одно от другого было почти невозможно. А сделать это было необходимо, чтобы, выяснив размеры и пропорции здания, восстановить его подлинный облик. Итак, раскопки требовали особой, совершенно ювелирной тщательности.

Тут–то Григорий Иванович Паниковский показал, на что он способен. Ни одна кошка не выслеживала с такой осторожностью мышь, с какой Григорий Иванович отыскивал остатки следов древних стен. Как тут пригодились и медлительность, и обстоятельность, свойственные ему!

Штыковую лопату Григорий Иванович сменил на целый набор инструментов: на маленькую сапёрную лопату, кисть, шпатель, скальпель. Наконец–то люди оценили Григория Ивановича, наконец–то воцарился мир между его душой и внешними проявлениями этой души. Григорий Иванович пользовался симпатией всех сотрудников экспедиции и был счастлив и спокоен. Единственный человек, с лёгкостью нарушавший безмятежное состояние его духа, была Семёновна. Явившись на раскоп, что она имела обыкновение делать по нескольку раз в день, Семёновна некоторое время наблюдала за Паниковским, а потом, как бы невзначай, цедила:

— Ну как, лежебок? Все змываешься над наукой?

Паниковский мог бы сделать вид, что он не слышит Семёновну или думает, что её слова относятся не к нему. Зная его невозмутимость, я сначала решил, что он поступит именно так. Но есть исключения из любых правил. К Семёновне даже Паниковский не мог быть равнодушным. Он немедленно отвечал ей (и, право, отвечал то, что она заслуживала), она — ему, и начиналось… Но верх все же оставался за бабкой. Паниковский в отчаянии кидал шпатель или лопатку и требовал моего заступничества. Он ссылался на свои военные заслуги, на контузию… Я с трудом восстанавливал порядок.

Странные отношения сложились у нас с Семёновной. Природный ум, острота и даже ехидство уживались в ней с детским простодушием и неустанным правдоискательством. Я с удовольствием забегал к ней иногда и подолгу беседовал, хотя мы по преимуществу препирались и спорили, о чем бы ни зашла речь. Впрочем, я был допущен Семёновной к величайшему таинству. Сын её служил во флоте, плавал в заграничных рейсах и дома бывал только раз в несколько лет, а муж давным–давно умер. Семёновна хранила письма сына, перевязанные ленточкой, за иконой. Иногда, по вечерам, она торжественно читала их. Вот в этом–то ритуале я и принимал участие, что являлось знаком величайшего доверия. Этим я, конечно, искренне гордился.

Происходило чтение так: бабка стелила на стол лучшую скатерть, надевала старинную белую рубаху и тёмную, плотную, расшитую, как ковёр, понёву. Затем водружала на нос большие очки в железной оправе и доставала из–за образа письма. Я присаживался рядом, на краешек стула. И хоть очки надевала она, письма читал я: Семёновна была неграмотной.

Потом мы чинно пили молоко и в эти вечера не ругались и не ссорились.

Как–то она сказала мне:

— Ты бы, Егор, на Хитрову гору сходил, к Магериной Параше. Ох, и песни знает, и поёт как!.. У тебя в Москве в киятрах так не поют! Только вот… — И старуха замялась.

— Что, Семёновна? — Усмехнулся я. — Опять какой–нибудь подвох?

— Да ты слушай, слушай! — Серьёзно, наставительно продолжала старуха. — Колдунья она. К ней подобру никто и не ходит. А вот привяжется болезнь или хворость, так не хочешь — пойдешь. Она от всех болезней лечит. А заговоры какие знает — страх берет!

Я рассмеялся:

— Прошлый раз ты меня к уроду посылала, а оказалась — красавица. Теперь к колдунье шлёшь, а она, наверно, доктор медицинских наук, профессор! Болезни–то она вылечивает?

— Не вылечивала — не ходили бы. Ещё как вылечивает!

— Я и говорю — профессор!

— Сам ты прохвессор, и еще хужей! — Рассердилась Семёновна.

Я долго умасливал и успокаивал расходившуюся старуху…

Но в один из ближайших дней я все же отправился к «колдунье». Мне было интересно узнать, что лежит в основе оригинальных бабкиных определений.

Пошёл я с Володей. Он, кстати, захватил с собой фонограф (магнитофонов тогда ещё не было), и мы двинулись на Хитрову гору.

На Хитровой горе — небольшом, но крутом холме — стоял только один дом, рубленый из крепких дубовых брёвен. Володя постучал. Никто не ответил. Тогда, приподняв деревянную щеколду, мы открыли дверь сами и через холодные сени пошли в светлую, просторную горницу. У стола сидела миловидная, курносая девушка лет восемнадцати.

— Прасковья Магерина дома? — Спросил я.

— Ни. Мама в лес пошла, за травами, — приветливо ответила девушка.

— Мы хотим с твоей мамой поговорить. Мы из экспедиции, копаем здесь, в селе. А тебя как зовут?

— Зиной. А я вас видела. Сидайте, мама скоро придёт.

Ждать пришлось недолго. Дверь распахнулась спустя минут десять, не больше, и в горницу вошла женщина лет пятидесяти, высокая, статная. В одной руке она держала несколько пучков разных трав, перевязанных, как редиска, нитками.

Женщина бросила на нас смелый, но в то же время какой–то настороженный взгляд и сказала:

— Здравствуйте, гости дорогие! Чего Москве на Хитровой горе увиделось?

— Здравствуйте, — ответил за нас обоих Володя. — Простите, не знаю, как ваше имя–отчество?

— Прасковьей Антоновной величают, — спокойно, с лёгкой усмешкой ответила Магерина. Потом налила ковшом воды из бочки в плоскую деревянную бадейку, с удовольствием, как–то особенно вкусно, умыла руки и лицо, вытерлась чистым белым, расшитым по концам петухами рушником и присела на лавку.

— Прасковья Антоновна, говорят, вы знаете много хороших песен, — продолжал Володя. — Мы бы очень хотели послушать, как вы поёте.

— Песни–то знаю, как не знать, — все так же с усмешкой ответила Магерина, — да время ли среди бела дня песнями баловаться?

Пока Володя, запинаясь, разъяснил, как важно для науки собирать и изучать народные песни, какое значение имеет фольклор, я разглядывал «колдунью». Высокий лоб, загорелое скуластое лицо выражали ум и волю. Кожа у Прасковьи Антоновны была гладкая, без морщин; седоватые волосы, пышные и слегка вьющиеся, небрежно собраны сзади в большой узел. Резко вырезанные тонкие ноздри, прямой, с лёгкой горбинкой нос. Брови широкие, слегка приподнятые кверху, к вискам.

Но особенно сильное впечатление произвели на меня её небольшие, глубоко сидящие серые глаза. Они были очень странной формы: как вытянутые треугольники; яркий блеск их напоминал блеск полированного железного лезвия.

Материна слушала моего приятеля молча, внимательно, казалось, все с той же лёгкой, затаённой усмешкой.

Когда Володя кончил, сказала задумчиво:

— Так, выходит, не баловство? Что же, можно и спеть.

Потом встала, развернув прямые, широкие плечи, провела ладонью по лицу и словно вдруг помолодела от этого. В глазах её появилось какое–то напряжённое выражение, они остановились. И, глядя поверх наших голов, запела сильным, высоким и звучным голосом на редкость приятного тембра. Она стояла в вольной, свободной позе, но совсем не двигалась: казалось, ни один мускул даже не шевельнется на её лице; казалось, песня сама поётся, а она, зачарованная звуками, лишь прислушивается к ней.

Песня была о старой, как мир, истории: о страданиях человека, насильно разлучённого с любимой. Только фоном служили не городские улицы, не хоромы, не поля, а родной для Прасковьи Магериной лес. И от этого вся песня приобретала новый смысл и звучание.

Спокойно, грустно, задумчиво лилось из её уст:

Унесу скуку в дремучие леса…

И вдруг голос, дрожа, подымался вверх, в нем слышались боль, шелестящий ветер, острое, мятущееся страдание несправедливо обиженной, цельной и сильной натуры:

В лесах нет спокою —

Все листья шумят,

Древа, как нарочно,

Попарно стоят…

Прасковья Антоновна кончила петь и спросила:

— Ну, как вам, люди учёные, наша деревенская песня?

Но она и сама хорошо видела, «как нам»,

Пела она в тот день много, не чинясь, и мы сразу же записали несколько песен. Но, когда затем мы прокрутили ей запись и она услыхала свой голос, она очень заволновалась и даже испугалась. И так не вязался испуг с этой сильной и смелой женщиной, что мы даже и не подумали, как раньше хотели, пошутить по этому поводу. Мы стали её успокаивать. Но успокоилась она только тогда, когда мы, как могли, объяснили ей устройство фонографа и даже разобрали и собрали его.

— Не люблю чертовни всякой непонятной, — как бы извиняясь, сказала Магерина.

Тут я не выдержал и сказал:

— А с чего бы это, Прасковья Антоновна? Ведь вас саму колдуньей считают?

— Дуры бабы, — с досадой ответила она. — Тебе, человеку учёному, не пристало бы их сплетни повторять. Бабка моя и мать моя от века травами лечат и меня сызмальства научили. А я ещё в германскую войну в госпитале работала. Разве ж травы плохие? Они полезные, от них всякая хворь выходит. Только своего не уберегла. Он семь лет воевал. И в окопах насиделся, и в гражданскую в Красной Армии. Как пришёл в село, все кашлял, кашлял года два, да так и помер. Вот Зинки — и то не дождался. Так и живем мы с нею… А бабы дуры, — сильно и со злостью сказала она. — Ко мне же бегут, Христа ради просят: вылечи — и меня же в колдуньи произвели.

— А заговоры зачем? — Спросил Володя. — Вы ведь и их, говорят, применяете?

Прасковья Антоновна посмотрела на него с обычной своей усмешкой и тихо, но с каким–то озорством произнесла:

— Так ведь у меня трубочек, градусников нету, я баба деревенская, а чтоб человек вылечился, ему вера нужна… Вот в супе и мясо, и картошка, и соль есть — что ещё надо? А без травки есть не станешь — вкуса нету. Так и вера для леченья. Чтоб было что–то особое!

Мы подружились с Прасковьей Антоновной. Часто бывали у неё, любили смотреть, как неутомимо, легко и красиво работает она и дома, и в огороде, и в поле, слушали её песни, а особенно любили ходить с ней в лес. Для каждой травинки у неё было своё название; каждую западину, каждое урочище в лесу она знала, как свою избу, знала и любила, хотя в разговоре старалась скрыть ату любовь за обычной усмешкой. А потом неожиданно случилось так, что пришлось и нам узнать её врачевание.

Село, в котором мы жили, было расположено очень далеко от железных и шоссейных дорог, в глуши, среди непроходимых лесных чащ. Может быть, поэтому тут так причудливо уживалась с колхозным строем, бригадами и трудоднями, старина: множество всяких суеверий, вековые традиции и обычаи, домотканая одежда.

С того времени как мы отрыли остатки церкви, часть жителей села, и вовсе не одни только старухи, стали относиться к нам плохо.

Сердилась и Семёновна. Правда, недовольство своё она вымещала только на Паниковском. Придя на раскоп и сдвинув совсем на нос, как забрало, конец своего чёрного головного платка, она заводила:

— У, анчихрист, разоритель!

Паниковский мгновенно вскипал и сразу переходил в контратаку:

— Уходи, старая! Ты Егора своего ругай!

Но меня бабка в обиду давать не желала. И хоть пронзала меня укоризненным взглядом, Паниковского все–таки отбривала:

— Ты Егора не трогай. Егор — он неверующий. Он как дитё малое — не ведает, что творит, для науки старается!

— Нет, вы поглядите! — Совсем срывался на крик возмущённый Паниковский, обращаясь к любопытствующей аудитории. — Егор для науки старается! А я, по-твоему, не для науки?! Да я ещё в Германии всё про науки разнюхал!

— «Для науки»! — Сардонически отвечала Семёновна. — Фурштюк ты проклятый, немецкая баклажка!

Непонятное слово «фурштюк» приводило Паниковского в такую бешеную ярость, что тут уже и я вынужден был вмешиваться. Бабка, победоносно ухмыляясь, уходила.

Многим деревенским казалось, что, раскапывая церковь, мы оскверняем святыни. Мы разъясняли, что это не так, читали в колхозном клубе нечто вроде популярных докладов по археологии, много беседовали с крестьянами. Но все это помогало слабо. На рабочих, принимавших участие в наших раскопках, смотрели косо, а Паниковского, по пьяному делу, даже побили. Григорий Иванович, ставший настоящим мучеником археологии, перенёс побои стоически и остался нам верен.

Даже дружба с Прасковьей Антоновной и частые встречи с ней — и они ставились нам в укор. Но, конечно, несмотря ни на что, мы не отказывались ни от раскопок, ни от знакомства с Прасковьей Антоновной. Председатель колхоза и председатель сельсовета, а также обе школьные учительницы были, понятно, на нашей стороне. Жадно слушали нас и школьники — мальчики и девочки: они были нашими закадычными друзьями. Но среди простых колхозников нас открыто поддерживали только Федя и Стеша Шатровы. Стеша к этому времени стала настоящим энтузиастом экспедиции. Рано утром она тихонько стучала в окно: пора вставать. Научилась обращаться с рулеткой, уровнем и буссолью. По вечерам она, пристроившись где–нибудь в уголке нашей избы с тазом и щёткой для мытья керамики, слушала увлекательные рассказы нашего начальника. Слушала с необыкновенным вниманием, широко раскрыв глаза, оживлённо кивала головой. Выражение её худенького лица непрерывно менялось. И когда понимала, что можно спрашивать, задавала, краснея, десятки вопросов. Мы никогда не уставали ей отвечать. Все свободные вечера проводил с нами и Федя. Однажды, принеся второй завтрак на раскоп, Стеша босой ногой перевернула лежащий в тени плоский кирпич — плинфу. Там оказалась гадюка — она спряталась в холодок — и, потревоженная, немедленно ужалила Стешу.

Я очень испугался, тут же перебинтовал Стеше ногу выше укуса и побежал в конюшню за подводой, чтобы срочно отвезти Стешу в соседнее село — Жуково, где был медпункт. Я сказал заведующему фермой, у которого попросил подводу, что у меня в Жукове дела по экспедиции и что ездового мне не нужно. Сказать, в чем было дело по–настоящему, я не хотел: кое–кто мог бы ещё объявить, что все это божья кара за осквернение церкви, и тогда нам, пожалуй, пришлось бы плохо. А передать Стешу с рук на руки Феде я тоже не мог: он находился далеко за рекой, на луговине, звать его было некогда.

Уже через час взмыленная лошадь подвезла нас к медпункту. Всю дорогу Стеша молча держалась руками за края телеги, чтобы не вывалиться, и только смотрела на меня широко раскрытыми глазами. Трудно мне было выдержать этот взгляд…

Из избы, в которой помещался медпункт, вышла девушка лет семнадцати–восемнадцати, в белом халате.

— Что у вас? — Испуганно спросила она.

— Фельдшера! Быстро! Женщину змея укусила! — Ответил я.

— Я — фельдшер, — упавшим голосом откликнулась девушка.

— Ну, тогда командуйте, что делать.

Но она растерялась. Только спросила меня:

— Может быть, йодом намажем?

Не помня себя от отчаяния, я чуть не замахнулся на неё кнутом и вскачь погнал лошадь обратно.

Когда мы доехали до магеринской избы, нога у Стеши стала пухнуть и синеть.

К счастью, Прасковья Антоновна была дома.

— Стешу змея укусила! — закричал я.

Прасковья Антоновна молча легко подняла Стешу, внесла в избу, положила на лавку. Пока она своими сильными руками накладывала на Стешину ногу жгут из рушника и туго затягивала его палкой, я сбивчиво рассказал ей, что произошло.

— Сразу бы ко мне вез, милый, — укоризненно произнесла Прасковья Антоновна.

Потом, подержав на огне в печи острый нож, вроде сапожного, сделала довольно большой разрез на месте ранки от укуса.

Стеша дёрнулась и тоненько вскрикнула. Но Прасковья Антоновна, ласково уговаривая и успокаивая её, начала накладывать в рану и около разреза какую–то траву.

Может быть, сказались перенесённые волнения, только я не мог вынести этого зрелища и выскочил на улицу.

Наутро опухоль у Стеши спала, и через два дня она совсем поправилась.

Хотя Стеша обещала мне никому обо всей этой истории не рассказывать, но вездесущая Семёновна каким–то образом все же разнюхала, что произошло. И дня через три подозвала меня:

— Ты что же, Егор, носу не кажешь?

— А я как раз думал сегодня к тебе зайти.

Семёновна помолчала, потом ехидно сощурилась:

— Сегодня, значит? Так, так… А что это ты, человек московский, столичный, у колдуньев Стешу лечил?

Хотя я относился к Семёновне совсем иначе, чем Паниковский, но тут и я не выдержал и чуть не раскричался на неё, как он. Целый час препирался с ней. Рассказал и про то, как лечит Прасковья Антоновна, и про то, что такое вообще народная медицина. Сказал, что сообщу о Прасковье Антоновне в область, чтобы ей помогли. Заодно ещё и ещё раз доказывал Семёновне, почему нет ничего плохого в раскопках церквей, — наоборот, люди о самих себе больше узнают.

Семёновна, однако, не сдавалась. Прерывала меня ехидными замечаниями, а во время горячих моих монологов с сомнением жевала тонкими губами.

И все же разговор этот не прошёл даром. На наших глазах изменилось отношение и к «колдунье», и к раскопкам церкви, — Семёновна была заводилой всяких разговоров на селе. Люди стали ходить к Прасковье Антоновне свободно, не таясь, и не только по какому–нибудь делу, но, как и к другим, по–приятельски. Угрюмое молчание, встречающее нас, когда мы заводили с крестьянами разговор о раскопках церкви, теперь сменилось нескрываемым любопытством, нас засыпали вопросами.

Но вот раскопки подошли к концу. «Весомо, грубо, зримо» встал перед нами древний город. Он поднимался во весь рост, расправлял богатырские плечи, стряхивал налипшую веками землю, протягивал нам свои сильные руки — руки кузнеца и гончара, каменщика и ткача, строителя и воина. Мы бродили по его улицам, путая их с улицами современного села, мы назначали свидания то у княжеского дворца, то у колхозного клуба. Мы видели его живую историю, его труд, его радости и горести, и чувство необыкновенного единения с родной землей захватывало нас — чувство гордости за то, что принадлежишь к своему народу, что ты сам часть этого народа и его великой истории. Не успев уехать, мы уже с нетерпением ждали следующего сезона работ.

На прощание Стеша зажарила нам двух гусей. Провожало экспедицию все село. Когда подводы с вещами и экспонатами свернули на лесную дорогу, я обернулся, чтобы последний раз взглянуть на него. На холме виднелось три фигуры: статная, высокая Прасковья Антоновна, стройная небольшая Стеша, а между ними совсем маленькая Семёновна. Мы уезжали, как думалось, ненадолго. В следующем сезоне мы собирались продолжать раскопки. Песни Прасковьи Антоновны были уже переданы в кабинет фольклора Московской консерватории, написали мы о ней и в облздравотдел.

Мы многое собирались сделать на следующий год в лесном селе. Но жизнь разбила наши планы: следующим летом началась война…

Прошли долгие годы. Беспокойная профессия археолога вела меня все к новым и новым местам. Но я не забыл наших друзей из далёкого лесного села, хотя и не знаю о них сейчас ничего. Только раз ещё промелькнуло передо мной лицо Стеши. Это было уже после войны. В областной газете, случайно попавшей мне в руки, я прочел Указ Президиума Верховного Совета СССР о награждении Степаниды Ивановны Шатровой за героическую борьбу с фашистами в тылу врага, в партизанском отряде. Там же был напечатан её портрет. С газетного листа смотрели на меня её неправдоподобные большие прекрасные глаза, и взгляд их был ясен и прям, как совесть.

Загрузка...