Параллели и меридианы

Цара ромыняска (Земля румынская)

Работа в Румынии стала логическим продолжением многолетних археологических раскопок в Молдавии. В судьбах населения этих стран с глубокой древности было много общего, обе они тесно связаны на протяжении своей многовековой истории со славянами. Однако до установления народной власти археологические исследования в Румынии были очень тенденциозными. Буржуазные археологи раскапывали на территории этой страны главным образом поселения эпохи римской оккупации II–III веков нашей эры. Средневековые памятники, в которых ярко прослеживаются многообразные связи между нашими народами, попросту почти не изучались. Перестраивая работу на новый лад, румынские археологи, естественно, не раз обращались за помощью и советом к нам — их советским коллегам. Так началась и все более крепла наша дружба. Не раз в числе сотрудников экспедиции работал я на территории Румынии. Изучал музейные фонды в Бухаресте, в Клуже и Яссах, Галаце и Констанце и в других румынских городах. Проходил с разведкой в горах Трансильвании, среди озер и плавней Добруджи, в долинах Мунтении, по холмам Молдовы. Принимал участие в советско-румынских археологических семинарах. Их состоялось уже четыре: первый — в Алчедарском лагере нашей экспедиции, второй — в Кишиневе, третий и четвертый — в Бухаресте. Не раз работали и у нас в Молдавии румынские археологи. Каждый год крепнет наша дружба, в совместной работе мы учимся друг у друга, вместе решаем общие научные проблемы, все лучше узнаем друг друга и наши страны. За годы совместной работы много было сделано и много пережито.

Мои записные книжки полны не только археологическими заметками, но и описанием различных встреч, случаев, впечатлений. Превратить их в связный и законченный рассказ или в книгу рассказов о Румынии оказалось гораздо труднее, чем написать и опубликовать несколько научных статей о румынской и молдавской археологии. Но я все же обязательно постараюсь написать такую книгу. А пока мне хочется рассказать о двух историях, связанных с Румынией.

Об одной из них я узнал во время своего первого посещения Румынии, вторая началась недавно и еще не закончилась.

Людей, которые принимали участие в этих историях, разделяют столетия, жизненные интересы и многое другое. Но объединяет их, как мне кажется, самое главное — верность своему долгу, мужество и бескорыстие.


Замка

На северо-востоке Румынии, в Буковине, находится город Сучава, сейчас — центр небольшой области, некогда — древняя столица всей Молдавии.

Бродя по окрестностям Сучавы, я обратил внимание на каменную крепость, которая стоит на вершине высокого холма к западу от города.

Крепость привлекла мое внимание необычными для местной архитектуры, но чем-то знакомыми пропорциями, восточным обликом многогранных башен и видневшегося в центре собора.

Вершина холма возле крепости была изрыта глубокими траншеями, изборождена валами и эскарпами. Все говорило о том, что здесь работали опытные военные инженеры, происходили когда-то напряженные военные события. Сейчас эти сооружения имели вполне мирный вид. Траншеи и валы поросли густой сочной травой, среди которой пестрели головки мальв. На дне глубокого рва паслась рыжая коза.

Крепостные стены, построенные в виде правильного замкнутого четырехугольника, были очень древними. Подножия их обомшели, а кое-где в неглубоких выбоинах выросла трава и даже целые деревца. Однако, несмотря на древность, стены эти показались мне удивительно прочными и добротными.

С плато открывался широкий вид на зеленые спокойные холмы, которые тянулись один за другим до самого горизонта. Вокруг не было ни души.

Над воротами, сделанными в двух противоположных стенах крепости, возвышались мощные четырехугольные башни. Одна из них метров двадцать высоты, другая — поменьше. Большую башню из темно-красного кирпича, как богатырский пояс, стягивала посередине широкая полоса из трех серых каменных лент, переплетенных между собой.

Порталы крепостных ворот обрамлены желтоватыми резными каменными плитками. На плитках изображены гроздья винограда, розетки, цветы. Ни одна плитка по рисунку не похожа на другую.

Этот орнаментальный прием очень характерен для армянского искусства.

Я обошел крепость и вошел внутрь. Собор, стоящий в центре крепости, выстроен в строгих традициях классической армянской архитектуры. Он увенчан стройным восьмигранником купола, такой же восьмигранник возвышается и над большой башней.

Вокруг собора — каменные надгробья с клинообразными армянскими надписями. В одном из боковых приделов — большая надгробная плита. Здесь погребен армянин Агобша Вартанян — строитель собора.

Надвратные башни, собор и крепость, такие обычные где-нибудь на склонах Арарата, в окрестностях Севана или Гарни, производят здесь, среди зеленых холмов Молдовы, странное и загадочное впечатление.

С трудом разыскал я сторожа. Это был тощий старик со сбитой набок бородкой. Он размахивал руками и говорил такой непонятной скороговоркой, что даже раздосадовал меня. Его маловразумительный рассказ отнюдь не удовлетворил, а только подогрел мое любопытство. Оказалось, что крепость-монастырь построена еще в XVII веке какими-то армянами, которые здесь и жили. Большая башня называется параклис. Вся же крепость издревле носит странное, славянское название — Замка.

Вот и все, что сообщил мне сторож, или, вернее, все, что я мог понять из его сбивчивых объяснений, да еще на чужом для меня языке.

— Светлые были люди! — сказал под конец сторож.

— Это почему же? — спросил я. — Богу, что ли, усердно молились?

— Они по-своему молились, — загадочно ответил сторож. — Их молитву не услышал бог, но люди помнят эту молитву.

Заинтригованный всем виденным и услышанным рассказом, я стал расспрашивать старожилов Сучавы, познакомился со старинными документами и книгами. Официальная историография почти ничего мне не дала. Но так захватили меня поиски, что вместо двух-трех часов, как предполагалось, я пробыл в Сучаве и в окрестных деревнях четыре с лишним дня.

Вернувшись наконец к Замке, я по-новому увидел монастырь, и необычайная жизнь его строителей и обитателей прошла передо мной.

В XVII веке многие армяне, потеряв жен и детей, перерезанных турками в сожженных деревнях, разбитые в неравных боях с янычарами султана, вынуждены были бежать за пределы родины.

Часть беженцев нашла приют за тысячи километров от родной земли, под защитой Молдавского государства, где и раньше селились их соплеменники.

Бездомные, одинокие странники, они сошлись здесь и построили этот монастырь по образу и подобию тех, которые строили на своей далекой родине.

Среди беженцев было много талантливых людей — зодчих, художников, камнерезов. В их творчестве ярко видны и любовь к родному искусству, и скорбь о погибших, и смелая, гордая мысль.

Узкая, крутая лестница с выбитыми ступенями, сделанная в толще стены, ведет в надвратную церковь. Яркий солнечный луч, пробившись сквозь круглую бойницу, осветил тончайшие спирали резьбы, которыми покрыты стены. Алтарная абсида, обрамленная широкими плетеными каменными поясами, украшена фресками. Нежные, мягкие тона и полутона — коричневатые, кремовые, — которыми написаны фрески, создают настроение тихой, задумчивой печали.

Мы привыкли видеть в центре церковной фресковой живописи грозный лик пантократора — вседержителя, «властелина мира», гневные, величественные лица апостолов, торжество и пышность могущества «небесных сил», всепроникающие глаза, которые вопрошают о грехах и призывают к покаянию.

Здесь, в центре, — сцена успения богородицы. На небольшом возвышении лежит женщина с утомленным, добрым лицом. В скорбном молчании склонились вокруг умершей длиннобородые старики армяне, молодые статные воины. Вокруг центральной фрески — различные сцены из жизни богородицы.

Вряд ли это случайно. Неизвестный художник, когда писал эти фрески, видел, наверное, перед собой одну из жертв кровавой резни на своей истерзанной родине.

Бежавшие сюда, за тысячи верст, армяне хорошо знали цену жизни и свободы, они знали, что и за эти тихие зеленые холмы Молдовы нужно уметь сражаться, что и сюда может прийти беда.

Замка — не только монастырь. Это и первоклассная крепость. Высоки и широки каменные монастырские стены. Каждый кирпич и камень в них отбит по ниточке и укреплен на прочном растворе. По обе стороны стен поставлены мощные контрфорсы — каменные подпоры. В надвратных башнях по углам и прямо у алтарей — широкие, прямые и скошенные бойницы. Хорошо продуманная система этих бойниц, расположенных под разными углами и во всех направлениях, давала возможность открыть фланкирующий и прямой кинжальный огонь по любой точке на подступах к крепости.

Узкие каменные кельи, в которых жили и оплакивали погибших на родине обитатели монастыря, расположены как боевые ячейки вдоль наружных стен башен. Островерхий вход в кельи настолько низок, что пройти через него можно, лишь сильно согнувшись. Внутри только каменные лежанки. Окон нет. Вместо них в каждой келье — узкая амбразура в стене и косая бойница в полу, чтобы поливать расплавленной смолой и забрасывать камнями противника.

За тысячи верст ушли от войны беженцы к этим мирным зеленым холмам. Здесь они строили, пахали, разводили скот. Сначала делали все это словно во сне, повинуясь лишь инстинкту самосохранения. Работали, чтобы не думать, доводили себя до изнеможения, чтобы не чувствовать. Они слушали пение хора, а слышали стоны распятых и сжигаемых заживо; они глядели на работающих в поле крестьян, а видели тела и лица своих близких, изрезанные кривыми ятаганами; они зажигали свечи, и в мерцающем огне виделось им чадное пламя пожаров.

Но вот однажды ранним весенним утром монах-землероб вышел в поле. Солнце только всходило. Поле было вспахано и засеяно. Оно еще чернело комками земли. Еле виднелась в нем почти призрачная зелень всходов. Землероб склонился к борозде. Маленький росток пшеницы, казалось, чудом пробил землю. Только-только проклюнулся и стоял неподвижно, свесив два острых листика, словно обессилев от неимоверных трудов. Между листками блестела мутная капля, как пот на лице работника. В тонком, нежном, еще белесом ростке угадывалась могучая плодоносящая сила, которая вскоре яркой и сочной зеленью неотвратимо покроет все поле, заставит тянуться вверх окрепшие стебли, набухать и тяжелеть зерна в колосьях.

Глаза землероба были уже много лет сухими, как высохшие озера. Он припал к теплой, не остывшей за ночь земле и поцеловал ее.

Высоко в небе пел жаворонок. Тихо гудели пчелы.

Вдруг на неоседланных конях проскакала ватага ребятишек из соседней деревни, гоня табун лошадей на водопой к реке. Среди них — знакомый беженцу Влэдуца, сирота, деревенский подпасок.

Влэдуца еще совсем маленький, но крепко держит он веревочные поводья, смело блестят его черные глаза, изо всех сил стукает он лошадь босыми пятками, стараясь вырваться и скакать впереди всех, острые лопатки так и ходят под тонкой, гладкой, уже загорелой кожей.

«Надо будет сделать ему бурку, — размышляет беженец и усмехается сам себе. — Нехорошо джигиту без бурки! Черной шерсти полно на сукновальне. А серебряную тесьму на ворот и застежки выпрошу у отца эконома».

Он встал и пошел к крепости.

Время, тихая, щедрая природа, доброта мирных людей, окружающих изгнанников, начали брать свое. Души, испепеленные огнем, залитые кровью, стали возвращаться к жизни.

Не забыть погибших. Не вытравить из сердца печали. Не заглушить беспокойства и тоски по родной земле, которую пришлось покинуть навеки.

И все же… Жизнь возвращалась, а вместе с ней возвращались надежды и счастье…

Но война, громыхая и сметая все на своем пути, пришла и сюда, в эти тихие, мирные края.

Огромное войско польского короля Яна Собесского вторглось в Молдавию.

Древняя столица Сучава была беззащитной. Еще за десять лет до этого под давлением турок были разрушены ее укрепления.

Лишь Замка стояла на пути к Сучаве. Но этой маленькой крепости интервенты не придавали никакого значения. Они только собирались разместить в ней войсковые интендантские склады…

Утром монах-землероб, собираясь на работу, взглянул в амбразуру.

По полю двигались войска. Полированные железом и медью сверкали на солнце доспехи наемных австрийских ландскнехтов; гонведы в расшитых золотом мундирах горячили коней, высоко вздымались бунчуки с конскими хвостами; как на параде, держали строй голубоглазые рослые уланы под хоругвями с изображениями ченстоховской божьей матери. Орлы грозно взмахивали крыльями на золоченых шлемах всадников и на тяжелых бархатных знаменах.

Впрочем, самим обитателям монастыря, возможно, ничего особенно не угрожало. Христианнейшему католическому королю не пристало убивать единоверцев-христиан, смиренных служителей бога, хотя бы и иной церкви. Их, вероятнее всего, просто выселили бы куда-нибудь поблизости на время военных действий.

Притаившись в укромном уголке, они могли бы переждать конца войны, а затем вернуться к себе в монастырь или построить новый.

Но королевские кони топтали зеленые нивы, в воздухе потянуло гарью с полей, языки пламени поднялись над окрестными деревнями. И впервые за время существования Замки под сводами его загремел набат.

Беженцы не струсили, не изменили, не отплатили неблагодарностью за гостеприимство своей новой родине.

Когда надменный король повелительно постучал железной перчаткой в ворота крепости, над параклисом поднялось боевое знамя молдавской короны с изображением головы зубра со звездой между рогами. Тщетно трубили в серебряные трубы королевские герольды, вызывая на переговоры обитателей крепости.

Загадочный гарнизон молчал. Монахи-воины знали свой долг и свою судьбу. Вытянув длинноствольные боевые мушкеты, закатав рукава черных ряс, припали они к бойницам.

Когда вражеские солдаты-жолнеры попробовали выбить крепостные ворота тараном, на них обрушился шквал огня.

Взбешенный неожиданным сопротивлением, Ян Собесский приказал немедля взять монастырь и перебить гарнизон.

Но крепки монастырские стены, отважны, опытны и непреклонны их защитники.

Королю долго пришлось простоять здесь, прежде чем последний из монахов-воинов пал мертвым около амбразуры в своей келье. Это дало населению Сучавы главное — время. Пока длилась осада Замки и гремел неравный бой, старики, женщины и дети ушли из города и скрылись в потаенных местах в глухом лесу, а все способные носить оружие устремились под знамена молдавского господаря. К его ставке уже стягивалось ополчение, господарские дружины, рыцарские отряды, боярские полки — стягури.

После долгих кровопролитных боев, которые развернулись по всей Молдавии, Собесский вынужден был перейти к обороне, отступил к Замке и начал спешно укреплять его.

Он насыпал высокие валы и выкопал глубокие рвы, а через некоторое время так и ушел восвояси…

У воинов-армян из Замки не было здесь ни жен, ни детей, ни родственников. Их некому было даже оплакать по древним обычаям предков. Но память о них живет в народе.

С тех далеких времен, вот уже несколько столетий, по традиции, на праздник весны — Мэрцишор собираются у Замки крестьяне из окрестных деревень. Молодые люди поют, танцуют, дарят друг другу серебряные безделушки на цветных ленточках и иногда задумчиво слушают рассказ какого-нибудь старика о делах минувших, о людях Замки, о верности и мужестве, которым жить и жить вовек, пока живы будут на земле люди.


Первый папирус

Я спокойно работал в своем кабинете, как вдруг раздался длительный прерывистый звонок: «Вас вызывает Бухарест!» — и я услышал взволнованный голос:

— Говорит секретарь директора Института археологии Румынской академии академика Кондураки. У телефона сам академик и профессор Вулпе. Они просят передать: несколько часов назад профессор и его сотрудники, ведя раскопки руин древнегреческой колонии недалеко от Констанцы, обнаружили круглый каменный склеп. Они расчистили вход и проникли внутрь склепа. Там лежал скелет человека с золотым лавровым венком на черепе и папирусом в правой руке. Папирус испещрен письменами. Судя по амфорам, которые находились в склепе, папирус и весь этот комплекс датируются четвертым-третьим веками до нашей эры. Когда один из ученых дотронулся до отслоившегося кусочка папируса, он мгновенно превратился в прах. Археологи быстро покинули склеп, вход тщательно закрыли досками, камнями, завалили землей. Профессор немедленно прибыл в Бухарест. Вы понимаете, как важно, как необходимо сохранить этот папирус! Но у нас нет египтологов, нет специалистов по консервации папирусов. Помогите!

— Но ведь я тоже не египтолог, — ошеломленно ответил я, — и не специалист по консервации!

— Да, да, знаем, — ответил секретарь, — но вы наш старый товарищ по работе, а в вашей стране не может не быть специалистов по любому вопросу. Главное — время, сейчас оно так дорого!

— Хорошо, позвоните через час.

Немедленно я начал звонить во все учреждения, где могли быть люди, знакомые с консервацией папирусов. Но оказалось, что не так-то легко даже в Москве найти специалиста. Профессия, что ни говори, редкая.

Что же делать? Ведь может погибнуть открытие мирового значения!

Четвертый век до нашей эры… Время Александра Македонского… Эпоха эллинизма… Период теснейших связей западной и восточной цивилизаций.

Но как даже в это время на берега Черного моря мог попасть папирус? Ведь папирус — бумага из особого сорта тростника — в Европе не употреблялся. Какие тайны хранит свиток? Что начертано на нем? Кем был человек в золотом лавровом венке, погребенный в каменном склепе и в течение двух с лишним тысяч лет сжимавший в руке папирус? Может быть, это был знаменитый поэт, увенчанный за свои произведения лаврами, в могилу которого положили папирус с лучшим из его творений? Может быть, прославленный ученый? Что бы там ни было — это первое открытие такого рода. Невозможно даже оценить его значение. И все под угрозой гибели! Ведь в склеп, многие сотни лет герметически закрытый, проник свежий воздух, отчего весь папирус может рассыпаться, и мы никогда не узнаем скрытой в нем тайны.

Нужно спешить! А до конца рабочего дня осталось несколько часов, и я никак не могу найти специалиста по консервации. В Институте археологии Академии наук СССР мне дали телефон научного сотрудника-египтолога, который может быть знаком с консервацией. Но по телефону никто не отвечает. А время все идет и идет…

Звоню секретарю Отделения исторических наук академику Евгению Михайловичу Жукову. Он сразу оценил важность открытия. Он называет фамилию крупного мастера реставрации и консервации — Михаила Александровича Александровского, главного реставратора Музея изобразительных искусств имени Пушкина. По представлению Евгения Михайловича Президиум Академии наук СССР принял решение немедленно направить Александровского в Бухарест. Надо срочно найти его.

Но вот несчастье! Михаил Александрович работает в музее через день. Сегодня его там нет, а живет он сейчас где-то на даче, и адрес никак не могут найти.

И снова звонок из Бухареста.

— Товарищ Кондураки, — отвечаю я, — делаем все возможное. Позвоните, пожалуйста, еще через час.

Лихорадочно перелистываю записную книжку и… прихожу в отчаяние. Разгар полевого археологического сезона, все специалисты по реставрации и консервации находятся в поле, в экспедициях. Звоню наугад в разные учреждения, имеющие хоть какое-нибудь отношение к делу. И вдруг — неожиданная удача! В Центральных реставрационных мастерских мне отвечают, что у них только что был Александровский и отправился в музей имени А. С. Пушкина.

Наконец-то мы разговариваем с Александровским. Передаю историю драгоценной находки. Он очень взволнован.

— Михаил Александрович, — спрашиваю я, — готовы ли вы вылететь в Бухарест?

— Да, конечно, — убежденно отвечает он.

— Может быть, вылететь придется ночью и сразу с одного самолета пересесть на другой, который доставит вас к месту раскопок. И дорога тяжелая, и дело очень трудное. Вас это не смущает?

Михаил Александрович медленно отвечает:

— Я готов. Я давно готов. Может быть, всю жизнь я прожил для этого полета.

Значит, это именно тот человек, который нужен для такого дела.

— Михаил Александрович, — говорю я, — вы обеспечите окончательную консервацию папируса, чтобы можно было развернуть его, закрепить и прочесть. Но что делать сейчас? Ведь пока вы окажетесь на месте, папирус может рассыпаться: в склеп проник свежий воздух!

— Вы правы, — отвечает Александровский. — Позвоню вам через двадцать минут. За это время составлю рецепт препарата для временной консервации.

Итак, реставратор найден. Но это далеко не все. Оформление выезда за границу, получение визы, паспорта — сколько на это требуется времени, а дорог каждый час, каждая минута!

И опять приходит на помощь Евгений Михайлович Жуков. Он обращается в высшие инстанции и все улаживает. Александровский может вылететь ночным самолетом.

Уф! Кажется, можно немного перевести дыхание… Не скрою, было приятно, что румынские товарищи обратились за помощью именно ко мне. Это — свидетельство настоящей творческой дружбы. А дружба эта не случайна, она уже имеет прочные традиции…

Мои размышления прерывает телефонный звонок. Тщательно выговаривая каждую букву, диктует рецепты консервирующих составов Михаил Александрович. Только успел записать их, как вновь звонок из Бухареста.

С радостью сообщаю: главный реставратор Музея имени Пушкина Михаил Александрович Александровский вылетает в Бухарест специальным самолетом. Диктую рецепт консервирующих составов, которыми должен быть покрыт папирус до прилета реставратора.

Кажется, все сделано… Наконец-то кончился этот трудный и счастливый день…

Пока Александровский находился в Румынии, я все время волновался и думал о нем, как волнуются и думают о близком человеке.

И вот мы встретились с Михаилом Александровичем после его возвращения из Бухареста. Он пожал мне руку, передал письма и книги от румынских друзей, усадил в кресло и начал рассказывать.

Руки у него красивые, с сильными тонкими пальцами, какие часто бывают у музыкантов. Говорил он неторопливо, спокойно, даже несколько меланхолически. Выражение его худого лица, с крупными резкими чертами, почти не менялось. За этим внешним спокойствием — нет, не просто угадывался, а отчетливо проступал страстный темперамент борца и ученого, умудренного огромным опытом, долгой трудовой жизнью.

— Все было обставлено очень торжественно, — задумчиво склонив седую голову, сказал Михаил Александрович. — Собралось много ученых из Румынской Академии наук, из музеев, был и фотограф. Склеп открыли.

Меня поразила необыкновенная чистота внутри склепа. Стены его сложены из отлично пригнанных друг к другу известняковых камней. Скелет лежит в центре склепа, на спине. Судя по антропологическим данным, это мужчина высокого роста, умерший в возрасте лет пятидесяти — шестидесяти. Сохранились остатки кожаных сандалий, ткани, керамические бусины в форме ягодок.

Основная часть свернутого в трубку папируса была зажата в правой руке, но отдельные, отслоившиеся кусочки его лежали в разных местах. Свиток имел в ширину около тридцати сантиметров и состоял из нескольких витков.

Я залил в пульверизатор однопроцентный водный раствор консервирующего препарата, спустился в склеп и стал осторожно опрыскивать маленькие, отдельно лежащие кусочки папируса.

Работать пришлось в течение нескольких часов в очень неудобной позе, стоя на коленях над скелетом. Вот так! — сказал Михаил Александрович и, неожиданно соскользнув с кресла, стал на колени на паркетный пол комнаты. — У меня потом долго ноги болели, как после верховой езды, — добавил он, снова садясь в кресло и улыбаясь мягко и застенчиво. — На кусках папируса виднелись черные, написанные чернилами буквы, — продолжал он. — Можно было даже разобрать, что это греческие буквы. Впрочем, только на некоторых кусках они проступали четко, а на большинстве были едва заметны. Я опрыскивал куски папируса, но состав не впитывался, папирус не твердел. А ведь случай исключительный! Что же делать? Отложил пульверизатор, взял себя в руки, стал обдумывать.

Очевидно, в том-то и дело, что случай исключительный. В музее при консервации папирусов мы встречаемся с совершенно чистыми экземплярами, а этот мог пропитаться продуктами разложения, был покрыт пылью и прахом тысячелетий…

Решил сделать раствор более концентрированным. Вместо однопроцентного стал опрыскивать двухпроцентным. Никакого результата. Все больше и больше усиливал концентрацию, но ничего не получилось. И лишь когда я взял почти четырехпроцентный раствор, папирус, наконец, начал твердеть.

А потом я увидел на кусочке глины отпечатки черных букв с папируса. И тут мне стало не по себе. Понимаете, египтяне применяли водостойкие чернила. Но ведь это писали не египтяне. Письмена греческие. Что, если здесь пользовались неводостойкими чернилами? Ведь я опрыскивал папирус водным раствором! Ткань папируса закрепилась, но буквы могли исчезнуть!

Внимательно в сильную лупу рассмотрел я кусочек глины с буквами. Нет, это не отпечатки букв на глине. Просто папирус превратился в прах, и сохранились лишь исписанные буквами части его на кусочке глины. Чернила оказались водостойкими…

По окончании консервации папирус вынули из склепа; в Бухаресте я еще раз укрепил папирус. Удалось даже расслоить и разгладить часть свернутого в трубку свитка.

— А где же теперь папирус? — спросил я.

— Здесь, — ответил Михаил Александрович и раскрыл три лежавшие на столе белые коробочки.

Тщательно переложенные марлей, в них покоились темно-желтые и коричневые кусочки папируса и даже целая трубочка свитка. На некоторых кусочках можно было рассмотреть черные греческие буквы, на других они едва угадывались, на третьих были незаметны даже в сильную лупу.

— Румынские товарищи, — сказал Михаил Александрович, — попросили меня взять папирус в Москву, чтобы завершить консервацию и при помощи всех технических средств нашего музея прочесть и зафиксировать надпись. Вот и все. Это был самый исключительный случай в моей практике.

Я с трудом оторвал взгляд от папируса, спасенного для науки золотыми руками, знаниями и волей Михаила Александровича.

…Прошли месяцы напряженного труда. Извлеченный из склепа папирус был развернут, подвергнут тщательной реставрации и окончательной консервации.

Теперь перед учеными-палеографами и реставраторами стоит вторая важнейшая задача — восстановить полностью, насколько это окажется возможным, текст. Обыкновенное фотографирование папируса с применением самых различных мощностей и углов освещения не принесло желаемых результатов. Ничего не дали съемки и в отраженных ультрафиолетовых лучах. Слишком стертыми оказались многие буквы текста. Были использованы все современные достижения музейной техники. И вот, наконец, при многократных съемках в инфракрасных лучах начали отчетливее выступать полустертые, еле заметные буквы и следы от букв. Тайна папируса начинает раскрываться. Но много еще пройдет времени, много будет затрачено труда, прежде чем весь текст, написанный на папирусе, будет выявлен и сфотографирован. И тогда перед учеными встанет третья важнейшая задача — кропотливая работа над расшифровкой и прочтением текста более чем двухтысячелетней давности.

Пока можно высказать только некоторые предположения.

Склеп, в котором был найден папирус, расположен в некрополе у древнегреческой колонии Каллатиса. Человек, погребенный в склепе с золотым лавровым венком на голове и со свитком папируса в правой руке, был знаменитым греческим историком, известным под именем Димитриоса Каллатийского. На труды его не раз ссылались древние ученые, описывавшие побережье Черного моря. Никто не знал точно, когда и где жил Димитриос, где он умер…

А может быть, это был человек, оказавший какие-то огромные услуги жителям колонии, совершивший ради них замечательные подвиги и за это увенчанный лаврами, а на папирусе начертано описание его подвигов и заслуг…

Впереди еще долгая, тщательная работа. Но можно быть уверенным в том, что она завершится успехом. Опытные, знающие, упорные люди занимаются этим благородным и важным делом.

…Так редчайший документ, обнаруженный в античном склепе, оказался не только драгоценной реликвией прошлого, но и не менее ценным свидетельством братской дружбы и взаимопомощи ученых социалистических стран.

Дорога на Буков

Когда я в первый раз был в командировке в Румынии, мы почти все время путешествовали вместе с Еудженом Комшей. Нас познакомили в Институте археологии Румынской Академии наук в Бухаресте. До этого я никогда не встречался с Комшей, хотя я знал его по работам как серьезного и интересного ученого. Оказалось, что Комша — невысокий жилистый человек лет тридцати пяти. У него большие небесно-голубые глаза, огромный лоб, крючковатый нос. Когда нас познакомили, Комша широко улыбнулся открытой улыбкой, но тут же спохватился, и лицо его снова стало чрезвычайно серьезным. В обществе Комши мне предстояло путешествовать по всей стране. Я собирался изучить в археологических музеях те материалы, которые в той или иной мере связаны со славянской культурой. Кроме того, мне хотелось ознакомиться с возможно большим количеством археологических памятников на месте и, если удастся, принять участие в раскопках. Но в этом последнем мне не повезло. Стояла ранняя весна, и археологи только еще собирались в экспедиции.

С Комшей мы быстро подружились. Он был нетребовательным и легким спутником, отличным разведчиком-археологом, хорошим товарищем. Правда, у этого умного и интересного человека было и одно несколько гипертрофированное качество: он хотел, чтобы в его стране я во что бы то ни стало видел даже мелочи только в самом лучшем свете.

Понятно, что это далеко не всегда получалось, так как мы не сидели в столичных театрах и ресторанах, а бродили по всей Румынии, ночевали где придется и видели разные стороны жизни. Из-за этого, особенно в первое время, у Комши было много хлопот, а иногда он прямо-таки расстраивался. Кстати, расстраивался он совершенно напрасно. Именно возможность видеть не только парадную, а обычную, будничную жизнь и привела к тому, что я особенно горячо полюбил эту страну и ее народ.

Комша вначале, видимо, считал, что со мной, как с гостем, он должен быть непременно серьезен, преисполнен достоинства. При его живом характере это удавалось ему с большим трудом.

Работать с Комшей было одно удовольствие, и он оказывал мне неоценимую помощь. Во всех музеях, которые мы посещали, Комша со сказочной быстротой делал десятки необходимых нам зарисовок, причем делал их точно и умело. Он работал удивительно увлеченно. Прищурив один глаз и то по-птичьи округлив другой, то растянув его в узкую щелочку, он рисовал плавными уверенными движениями, целиком погружаясь в работу. На мгновение отрываясь, он бросал на меня быстрый веселый взгляд и спрашивал:

— Так будет красиво, а?

Когда я благодарил его, он обычно заявлял:

— Это не совсем красиво. Вот когда мы приедем в Букурешть, я все сделаю тушом, тогда будет красиво.

Слово «красиво» служило у него высшим критерием для оценки людей, вещей, событий, погоды.

Как-то я сказал ему:

— Женя, почему вы все время говорите — «красиво»? Разве дело только в этом? Знаменитый авантюрист Борис Савинков тоже говорил: «Морали нет, есть одна красота!»

— А что же, выходит, что красиво — плохо? — оскорбился Комша.

— Да нет, совсем не плохо, только это далеко не все. Вот вы, например, конечно, красивы, но все же это не главное ваше достоинство.

При этих моих словах Комша покраснел от смущения.

Дня три-четыре он старался избегать рокового слова, но многолетняя привычка взяла свое. Все началось сначала, и черт меня возьми, если он и меня не заразил этим.

С Комшей мы почти все время спорили. Одним из частых предметов спора был вопрос о происхождении румынского народа, который по-настоящему стал разрабатываться археологами только в последние годы. Поскольку я много лет работаю в Молдавии, занимаясь историей народа, находящегося с румынами в ближайшем родстве, этот вопрос меня особенно занимал.

— Женя, — начинал я в очередной раз, — когда и как, по-вашему, сформировалась древнерумынская народность?

Женя сумрачно отвечал:

— Я вам уже сказал все, что знаю, Георгий Борисович. А потом, я вообще занимаюсь каменным веком.

— Не выйдет, Женя, вы румын, да еще и археолог. Должны же вы знать, откуда вы взялись.

Комша пятерней свирепо взлохмачивал и без того лохматые волосы и старался говорить отточенными формулами:

— Местные фракийские племена, после того как территория Румынии во втором веке была захвачена императором Ульпием Траяном, перемешались с римлянами, приняли их язык и многие из их обычаев. Когда же в шестом веке славяне заняли весь Балканский полуостров, это романское население оказалось окружено со всех сторон славянами. Славянская культура, очевидно, сыграла большую роль в формировании румынской культуры и языка. В румынском языке около тридцати процентов слов имеют славянское происхождение.

— Все это я знаю, — отвечал я. — Но когда же, по-вашему, образовалась собственно румынская народность?

Комша укоризненно качал головой и, насупившись, бросал:

— Наверно, тогда же, когда образовалось большинство народов Восточной и Юго-Восточной Европы — во второй половине первого тысячелетия нашей эры.

— Это похоже на правду, — не сдавался я. — Только вот вопрос: где же в материальной культуре доказательства этому? Ведь во второй половине первого тысячелетия нашей эры известная нам материальная культура населения Румынии носит ярко выраженный славянский характер. Да, конечно, окруженный со всех сторон славянским морем, маленький островок романской народности не мог не воспринять славянскую культуру. Но все-таки должны же быть в этой культуре какие-то только романцам свойственные черты. Где же они?

На этом этапе разговор обычно заходил в тупик. Средневековые поселения на территории Румынии начали изучать сравнительно недавно, и все, что до сих пор было открыто, действительно имело ясно выраженный южнославянский характер. А ведь должны же быть в этой культуре какие-то романские черты.

Не зная, что ответить, Комша обычно сердито советовал мне поговорить с Марией. Мария, его жена, отличный археолог-медиевист[11], была хорошо знакома мне еще по Москве, где она закончила аспирантуру. Во время нашего путешествия она оставалась в Бухаресте, готовилась к выезду на раскопки средневекового поселения Буков.

Последние дни поездки мы с Комшей провели в дельте Дуная, где среди бесконечных стариц, затонов, озер во множестве встречались остатки римских лагерей, средневековые крепости и другие интересные памятники. Мы уже выполнили всю намеченную программу. Через два дня мне предстояло возвращаться домой. Когда работа закончилась, изрядно усталые, глубокой ночью добрались мы до небольшого городка Тулчи, рассчитывая как следует выспаться, а на другой день вечером отправиться в Бухарест, чтобы поспеть к московскому поезду. Но не тут-то было. В гостинице нас ожидала телеграмма Марии. Из телеграммы явствовало, что Мария уже больше недели ведет раскопки в Букове и там найден материал, связанный с вопросом о происхождении румынского народа. Возможности увидеть это воочию никак нельзя было пропустить, хотя времени было в обрез.

Бросив рюкзаки в холле гостиницы, мы с Комшей помчались на автобусную станцию. Там выяснилось, что ближайший автобус на Констанцу отходит через два часа — в пять утра. В Констанце у директора музея мы рассчитывали получить машину, которая доставит нас в Буков. Ложиться спать не было никакого смысла, и оставшееся время мы решили побродить по городу. По неписаному правилу археологов, мы — во всяком случае вслух — не строили никаких догадок относительно того, что ждет нас в Букове…

Стало светать. Тулча была очень хороша в это тихое светлое утро. Это город рыбаков в низовьях Дуная. В широкой полукруглой бухте на причалах десятки судов — от ослепительно белых многоэтажных пассажирских пароходов до широконосых траулеров, закопченных буксиров и парусных рыбачьих суденышек с черными просмоленными бортами и латаными, грязноватыми парусами.

Город пропах рыбой, смолой, солью, крутым рабочим потом. Почти все ресторанчики и кафе названиями напоминают о море: «Пескэруши» («Чайка»), «Альбатрос», «Пескар» («Рыбацкий»)… Рыба лежит на витринах магазинов, рыбу везут на рынок в четырехугольных тележках маленькие вислоухие ослики.

Только одна кондитерская носила какое-то не рыбное название — «Миорица». Я спросил, что это значит. Комша ответил:

— Такая красивый баран. — И, подумав, добавил: — Недостаточно по размерам.

— Недоразвитый, что ли, дефективный? — не понял я.

— Да, — ответил Комша, — но если хорошо кормить, оно может и развиваться…

— А, черт побери! Так что же, это ребенок барашка? Бэец? («Бэец» — по-румынски «мальчик»).

— Да, да, — ответил Комша. — Такой красивый бэец от барана.

— Ягненок, значит?

— Ягненок — это недоразвитое барашек?

Так и не договорившись, мы поняли, что оба устали и ничего уже не соображаем.

К счастью, началась посадка в автобус.

Кондуктор (которого здесь пышно величают «шеф-кассир» или более демократично — «таксатор») — веселый малый в синем кителе с серебряными шевронами и форменной фуражке с синим околышком — уже на ходу выбрасывает несколько «зайцев» и кричит шоферу: «Гата!» — что значит: «Порядок!»

Машина набирает скорость. Дворник — усатый старик в мягкой фетровой шляпе и потертом черном сюртуке, надетом прямо на голое тело, — салютует нам метлой, и… прощай Тулча.

Автобус летит с холма на холм. Тень его, в лучах восходящего солнца, длинная и узкая, бежит по зеленым лугам, по пестрым полоскам полей. Часто громко и без всякой надобности сигналит шофер. Мимо проносятся деревеньки с разношерстными домами — то каменными, крытыми черепицей, то белеными мазанками под камышовой крышей. Стада овец с маленькими ягнятами (миорица?) и непременным осликом — персональным выездом пастуха. Сам пастух в колоритной козьей шкуре длинным мехом наружу и в фетровой шляпе с пером. Вот крытые повозки — каруцы, запряженные парой волов или черных, словно лакированных, буйволов с большими ребристыми, прижатыми к шее рогами…

В автобусе очень шумно и тесно. Дети, мужчины в городских пальто и широкополых шляпах, нарядные девушки в разноцветных плащах, крестьянки в красочных национальных костюмах, с торбами, полными всякой снеди, медлительные царане — крестьяне в расшитых кожаных жилетках и высоких остроконечных бараньих шапках, с огромными оплетенными бутылями с вином. Автобус живет хлопотливой и шумной жизнью. Кто-то пошутил — и весь автобус хохочет. И в ссору тоже мгновенно включаются все. Вот бедовый маленький старик в синем берете торчком, в широком дорожном плаще. Сквозь узкие щелки хищно блестят желтоватые глаза, нос у старика — как у Мефистофеля, усы — седые, жесткие. Старик истошно ругается из-за места с молодой миловидной женщиной в синей суконной куртке с большими медными пуговицами. Старик бешено наскакивает на женщину и, хотя у него самого вовсе нет билета, утесняет ее и пристраивается на половину ее места. Но уже через пять минут старик обнимает соседку и, сверкая золотыми зубами, что-то рассказывает, а она от души смеется. У старика имеется термос на длинном кожаном ремешке, переброшенном через плечо. Не знаю, что в термосе, но ручаюсь, что не вода. Время от времени старик отвинчивает крышку, встряхивает термос, несколько раз делает им вращательные движения, а потом прямо из горлышка потчует соседку, да и себя не забывает. Оба уже раскраснелись и, видимо, вполне довольны друг другом… Разумеется, Комша принимает самое активное участие в общественной жизни. Он уже со всеми перезнакомился, успел через весь автобус поспорить с каким-то «милитару» (военным), успел покатать на коленях нескольких ребят и теперь шутит с Маричикой — так зовут собутыльницу старика в берете. Мне до смерти завидно: из-за слабого знания языка я не могу быть в этом автобусе полноценным пассажиром. Однако при помощи Комши я пытаюсь принять в общем разговоре посильное участие. Комша все время смеется, а голова его, как нимбом, окружена торчащими во все стороны волосами…

Вдруг почему-то остановка в чистом поле. Ага, это встречный автобус. Шоферы выходят, хлопают друг друга по плечу, закуривают.

— Здорово, друг!

— Здорово! Как дела?

— Э, ты знаешь? У Ионицы вчера родилась дочка!

— И вовсе не дочка, а сын! — поправляет из окна пассажир.

Шофер оглушительно смеется над коллегой:

— Э, друг! Я вижу, ты глаза уже пропил, не можешь отличить мальчика от девочки!

Пассажиры оскорбленного водителя вступаются за своего шофера. Их противники — за другого. Страшная перепалка заканчивается общим смехом, так как выясняется, что речь идет о разных Ионицах.

— Ну, друм бун! (Счастливого пути!) Друм бун!

— Друм бун!

Все расходятся по своим местам, отчаянно машут руками, кричат на прощание, будто провожают ближайших родственников в космический полет, и автобусы наконец-то разъезжаются в разные стороны.

Наконец мы прибываем в Констанцу, древний Томис, где, находясь в изгнании, жил и творил великий Овидий. Директор музея, дружелюбный волшебник, немедленно раздобывает для нас машину — потрепанную, но сильную «варшаву», — и через несколько минут мы выезжаем по широкому Национальному шоссе в Плоешти — столицу нефтяников Румынии, в шести километрах от которой находится Буков.

Наш шофер, носящий поэтическое имя Замфир, полный меланхоличный человек с грустными черными глазами, вел машину с иссушающей душу медлительностью. На наши просьбы ехать быстрее он только безнадежно шевелил тонкими черными усами.

Когда мы были уже километрах в пятидесяти от Плоешти, нас постигло неожиданное несчастье. Замфиру пришло в голову переключить радиоприемник с одной волны на другую. Там транслировали матч между футбольными командами «Прогрессул» (Бухарест) и «Македонец» (Греция). Тут только я понял, что значит настоящий футбол и его болельщики. От черной меланхолии Замфира не осталось и следа. Он то разражался победными криками, то в отчаянии рвал на себе волосы и падал грудью на баранку. Машина, заливисто гудя, летела от одного красного столбика на обочине к другому. Только ширина и безупречное покрытие Национального шоссе спасало нас до времени от катастрофы. Для сохранения жизни я попытался урезонить Замфира, но ничего не помогало. Замфир рычал, хохотал, завывал, прижимал руки к груди, воздевал их горé — словом, делал что угодно, только не держал их на руле. К тому же он иногда нервно нажимал ногой на газ, и машина делала резкий рывок вперед. К сожалению, пассажиры были немногим лучше.

— Послушай! — закричал я Замфиру. — Мы же разобьемся!

Замфир только досадливо пожал плечами — не стыдно ли по пустякам беспокоить людей, когда на стадионе такое творится!

Разозлившись, я сказал:

— Останови машину! Я сам поведу!

Замфир послушно остановил, но тут же спохватился и спросил, есть ли у меня «карнет дэ кондучере» (шоферские права). Прав у меня с собой не оказалось. Замфир, уже было обрадованный, огорчился:

— Ну вот! Придется все-таки мне вести! А у меня уже желтый талон! Дальше остается только суд!

Мы поехали. По окрестным холмам уже шагали нефтяные вышки, и я с облегчением подумал, что до Плоешти осталось немного. Мы благополучно пересекли железную дорогу и еще километров пять ехали сносно, пока Замфир снова не вошел в раж. К счастью, клуб «Прогрессул» выиграл, да еще со счетом 2:0, а то не знаю, как бы мы доехали до Плоешти. Последние километры после победы Замфир был счастлив. Он распевал во все горло какой-то бравурный марш, а затем, внезапно бросив руль, так крепко обеими руками пожал мою руку, будто это я забил оба гола в ворота «Македонца».

В Плоешти Замфир заявил, что на почве сильных переживаний у него разыгрался аппетит и он обязательно должен пообедать. Все наши с Комшей попытки уговорить его повременить с обедом до Букова ни к чему не привели.

В нарядном чистом ресторане меня поразило объявление. Оно было написано крупными буквами и висело на самом видном месте против входа: «Стрикт оприт а кынтэ ын локал», что в переводе на русский язык означало: «Строго воспрещается петь в помещении».

Читая меню, я посоветовался с Комшей, что бы такое заказать на обед.

— Наш национальный еда — мамалыга, — ответил он. — Хотите покушать?

Я легкомысленно заявил, что ел много мамалыги в Молдавии и хотел бы заказать что-нибудь другое.

Все же Комша из патриотизма заказал себе мамалыгу.

— Смотрите, какая красивенькая мамалыга! — восторженно говорил он. — Мамалегуца, о, мамалегуца, — ворковал Комша, засовывая в рот сухую желтую кашицу.

Попробовав, он, однако, изменился в лице и стал не переставая пить большими глотками ледяную «апэ минерале» (минеральную воду). Потом, отставив тарелку с мамалыгой в сторону, он налег на приправу — сметану, поданную на отдельном блюдце. Макая в сметану хлеб, он уписывал его за обе щеки. Великодушие недолго боролось во мне с ехидством, и я спросил Комшу елейным тоном:

— Ну, Женя, почему же вы не едите такую чудную мамалегуцу?

— Эта мамалыга некрасивый! Это не можно кушать! — печально и твердо сказал Комша.

Подошедший официант прервал его объяснения. Я захотел заказать свиной шницель и спросил на всякий случай, не слишком ли он жирный. Комша туманно перевел ответ официанта:

— Шницель очень красивый, но несколько жирный.

Последовав совету официанта, я попросил «мушки гратарь». Он объяснил, что это жаренная на решетке баранина. Отчаянный Комша все же заказал свиной шницель. Минут через пять официант принес поднос с неизменным сифоном и поставил передо мной на тарелке кусок вареной говядины с рисовой кашей, а перед Комшей точно такой же кусок вареной говядины с рисовой кашей, но еще и с зеленым горошком.

— Позвольте! — удивился я. — Это, по-вашему, жареная баранина?

— Да, да, синьор! — отрывистым тоном занятого человека подтвердил официант, видимо величавший так всех иностранцев.

— А это, по-вашему, свиной шницель?

— Да, да! — повторил официант, подтверждая свои слова энергичными кивками головы.

— Послушайте! — настаивал я. — Но ведь и то и другое говядина!

Официант грустно стал что-то говорить, и Комша переводил ему в тон:

— Неужели синьор не может понять, что сейчас на кухне имеется только один большой некрасивый кусок коровы? Часа через два подвезут продукты. Я приглашаю синьора на ужин сюда, за этот столик, — он сделал королевский жест рукой, — и я сам буду иметь честь накормить синьора мушки гратарь.

Замфир, набивший говядиной полный рот, одобрительно кивал, слушая речь официанта.

Могу подтвердить, что, когда мы зашли в этот ресторан на обратном пути из Букова, официант свято выполнил обещание: мушки гратарь было отличным!

Но вот наконец мы снова в машине. Последний рывок — и за невысокими холмами на окраине Букова я увидел знакомые прямоугольники раскопов с четкой сеткой квадратов. Где бы ни довелось мне их видеть — в Алчедаре или на острове Кипр, в Варне или Александрии, в Остии или в Малине, — я с облегчением вздыхал — итак, я на месте, прибыл по назначению.

Мария, худенькая, стройная, в рабочем комбинезоне и с пестрой косынкой на голове, вылезла из раскопа, положила шпатель. Мы обнялись.

— Ну, показывай, дорогая! — быстро пробормотал Комша, прямо-таки подпрыгивающий от нетерпения.

Мария, слегка улыбнувшись, негромко и спокойно заговорила:

— Ничего сенсационного, но материал интересный. Селище относится к девятому — десятому векам нашей эры. В это время почти вся территория Румынии входила в границы Болгарского царства. Это было не просто политическое объединение с болгарами, а тесная связь, глубоко проникшая во все области материальной культуры. Смотрите, — и Мария стала разворачивать пакеты с черепками, — больше половины всей керамики и по форме, и по выделке имеют яркие черты славянской посуды — грушевидная форма горшков, линейный и волнистый орнамент… Но где же материальные следы деятельности местного населения? Долгое время их не могли найти…

— Так, так! — порывисто прервал Марию Комша. — Георгий Борисович прямо-таки замучил меня этими вопросами.

Мария снова улыбнулась:

— Надеюсь, больше он не будет тебя мучить. — И она снова обратилась ко мне: — Может быть, древнее романское население было совсем вытеснено с этой территории болгарами? Нет, не похоже — ведь оно до сих пор здесь преобладает. Может быть, оно было полностью ассимилировано славянами и его материальная культура совершенно растворилась в славянской? И на это не похоже. Мы отлично знаем своеобразную и выразительную древнерумынскую культуру, начиная со времен образования придунайских романских княжеств — с четырнадцатого века. Значит, она не должна была исчезнуть бесследно и в период болгарского господства. Но на всех поселениях девятого-десятого веков в Румынии материальная культура носит славянский облик. Где же культура местного населения?..

Тут уже и я не выдержал:

— Знаете что, Мария, доклад о раскопках в Букове вы будете читать на секторе феодальной археологии в Бухаресте. А теперь покажите, что там у вас!

Но Марию не так-то легко было сбить с толку.

— При первом знакомстве материальная культура Букова имеет обычный болгарский облик. Но это только при первом знакомстве. А теперь — смотрите! — И она развернула новую серию пакетов с керамикой.

Это было удивительно. Здесь были обожженные докрасна обломки горшков, сделанные в традициях римско-византийской посуды, имеющие все особенности, характерные для римской посуды, — те самые особенности, которые местная керамика приобрела после захвата территории нынешней Румынии римлянами.

Более того, рядом черт эта посуда тесно связывалась с хорошо известной посудой румынских придунайских княжеств XIV–XV веков. Недостающее звено, связывающее культуру местного населения времен римского господства с культурой этого населения эпохи расцвета феодальных княжеств на территории Румынии, было найдено!

После того как мы с Комшей пересмотрели всю эту керамику, Мария сказала:

— А теперь взгляните еще на один более ранний тип посуды. Он тоже любопытен: тут видна древняя фракийская традиция.

Даже беглого взгляда на эту керамику достаточно было, чтобы убедиться, что Мария и здесь права. После осмотра керамики Мария подвела нас к почти квадратным ямам — тщательно расчищенным остаткам древних жилищ.

— Георгий Борисович, — спросила она, — какие отопительные сооружения характерны для славянских жилищ этого времени?

— Печки, сложенные из камней. Обычно овальной, реже прямоугольной формы.

— А для фракийских жилищ?

— Насколько я знаю — открытые очаги.

— А теперь посмотрите, — уже не таким спокойным, как прежде, тоном сказала Мария.

В каждом из отрытых жилищ находились в углу не печи, а именно открытые очаги. Это было здорово! Все основные элементы, из которых сформировался румынский народ, материализованные в его культуре, в деле его рук, лежали перед нами. Это были факты. Ясные, неопровержимые в своей определенности. Исконные древние черты местной фракийской культуры, могучие традиции романской культуры и, наконец, хорошо заметные славянские черты. Конечно, от этого еще далеко до решения всей сложной проблемы происхождения румынского народа, но это был вклад в решение этой проблемы, сделанный археологами. И вклад немалый. Кстати сказать, на этом примере археология уже не в первый раз опровергла идиотский миф, пропагандируемый фашистами всех мастей, о существовании так называемых «избранных народов». Человечество едино. И самое формирование народов происходило в тесном общении и смешениях различных культур и племен. В этом единстве и смешении — один из главных залогов жизнеспособности человечества.

Я от души поздравил Марию с успехом, а кроме того, пригласил Марию и Женю принять участие в наших раскопках в Молдавии. Они охотно обещали приехать.

— Это будет красиво! — с пафосом сказал Женя.

Мои друзья выполнили обещание, и это действительно было красиво. Но это уже совсем другая история.

Белый цветок камня

В самой Синае — высокогорном румынском курорте — все очень уютно и пропорционально, как в хорошо обжитой квартире.

Там, где мы остановились, были казино, один парк, одна главная улица, один современный отель, а против него белый альпийский дом с черными многостворчатыми переплетами окон, балками перекрытий и балясинами перил.

Двускатная крыша дома высокая и круглая, как высоки и круты вершины соседних елей и сосен, для того чтобы тяжелые весенние снегопады не поломали деревьев и крыши. Со всех сторон плато Синая обступили горы. Если подняться на вершину и посмотреть на этот курортный городок сверху, то ощущение симметрии и пропорциональности еще усиливается, зато вокруг, насколько хватает глаз, громоздятся каменные, то поросшие сосной и елью, то голые скальные хребты Центральных Карпат.

Между хребтами проплывает сиреневая дымка, цепляются за ели белые облака, клубится сероватый туман. И ветер здесь тревожный, неровный, как бы с трудом прорывающийся в разных направлениях сквозь горные проходы…

Дорога шла в гору. Я отстал от своих спутников и наслаждался ощущением простора, вдыхая еще прохладный чистый весенний воздух. Вдруг меня окликнул какой-то незнакомый паренек. На плохом румынском языке он спросил:

— Вы умеете обращаться с этой штукой? — и указал на болтавшийся у него на груди фотоаппарат.

— Да, — ответил я, немного раздосадованный тем, что мне помешали.

— Тогда снимите меня с моей девушкой, — быстро и категорически сказал он. Его доверчивость и непосредственность сразу подкупили меня. Я покорно взял фотоаппарат и несколько раз снял его вместе с черноглазой и черноволосой спутницей.

Ткнув себя пальцем в грудь, паренек сказал:

— Я мадьяр, я Янош Хитор, Янош Хитор, — повторил он, — а не Адольф Хитлер, — и громко рассмеялся, видимо, довольный своей шуткой.

— Это заметно, что ты не Адольф Гитлер, — пробурчал я. — А я русский, — и назвал свое имя.

Это сообщение произвело на Яноша потрясающее впечатление. Он разразился длинной и бурной речью на венгерском языке, из которой я, конечно, ничего не понял. Ясно было только, что все слова восторженные.

— Нуштю мадьярешти, — сказал я.

Янош на секунду остановился, ошалело посмотрел на меня и продолжал в том же темпе, но уже по-румынски, заменяя при этом недостающие слова бурной жестикуляцией:

— Вы русский! Как это хорошо. Это очень хорошо. Это лучше всего. Я должен вам подарить белый цветок камня. Он на вилле у моей тети. Я приехал отдохнуть к моей тете на две недели. Пойдемте к ней, я подарю вам белый цветок камня.

— Какой еще — белый цветок камня? — удивленно спросил я. — И зачем ты должен мне его дарить…

Но Янош тут же перебил меня:

— Ведь вы же русский. Я должен, должен подарить вам белый цветок камня. Идемте, — настаивал он, совершенно забыв про свою девушку.

Она стояла в стороне и чуть улыбалась, зная, наверное, характер Яноша.

«Да он какой-то чокнутый!» — с досадой подумал я.

— Я сейчас занят. Понимаешь, занят. Не могу я идти к твоей тете. Меня ждут друзья. Занят — оккупат, — раздельно произнес я.

Несколько обескураженный, Янош тут же воспрянул духом и заявил, что он будет ждать меня завтра возле кафе в 9 часов утра. Облегченно вздохнув, я направился вдогонку за своими друзьями.

На другое утро я не смог прийти к 9 часам в кафе — мы были заняты экскурсией во дворец бывшего румынского короля Карола I. Именно про этого Карола еще Бисмарк сказал, что он самый безвкусный человек на свете и наглядное доказательство этому дворец, выстроенный им в Синае. Мы вынуждены были согласиться со старым канцлером, который разбирался и в людях и в замках.

Прекрасный альпийский луг и два чистых горных водопада, суровые и строгие очертания близких гор с высокими хвойными деревьями на склонах — всему этому было чуждо эклектичное и вычурное здание дворца с его пышным убранством.

Волею случая сделавшийся румынским королем, немецкий принц не понимал и не любил природу Румынии, ее ландшафты и соответствующую им замечательную национальную архитектуру. Он искусственно пытался соединить ее с острореберным вариантом немецкой готики, искажая и то и другое.

Вернувшись, мы с женой пошли погулять по центральному и единственному синайскому парку. Весна только начиналась. Курортный сезон не наступил, и парк был пустынен и тих. Небо над ним сквозь частые кучевые облака отсвечивало еще не смелой, но какой-то особенно прозрачной голубизной. Острый пряный и свежий запах прошлогодней опавшей листвы смешивался с душным и сладким запахом лопающихся почек. В эти считанные дни весна и осень сливались в одну неповторимую гамму ароматов.

Еще не били фонтаны, еще не открылись многочисленные магазины, еще пустовали виллы и санатории, только между черными безлистыми, но уже живыми деревьями время от времени попадались нам скульптуры. Мы направились к одной из них. Это был бюст какого-то свирепого мужчины с пышной шевелюрой и перекошенным ртом.

— По-видимому, это один из гайдамацких вождей — борцов против турецкого ига, — авторитетно объяснил я.

— Да… А почему же здесь написано «А. С. Пушкин»?

Я всмотрелся в полустертую временем надпись, взглянул еще раз в странное лицо и не нашелся, что ответить.

Надо сказать, что и другие скульптурные портреты великих русских писателей и композиторов, поставленные в парке, не отличались большим сходством с оригиналами.

Однако жителей Синаи, сделавших и поставивших эту скульптуры, можно упрекнуть только в недостаточной осведомленности. Руководили же ими самые добрые чувства к нам, русским. Об этом говорит многое…

На вершине одной из гор, кольцом окружающих Синаю, стоит высокий гранитный крест, а под ним каменная плита. Этот крест, видный со всех сторон, поставлен в честь русских воинов, погибших за освобождение Румынии от турок 1877–1878 гг. Лучи заходящего солнца отбрасывают его гигантскую тень на самый высокий здесь горный ник.

Если подниматься на этот пик или на другие горные вершины, то пройдешь сначала лесную зону, потом начнутся альпийские луга, а еще выше ватный и влажный слой облаков, орлиные гнезда, а на самой вершине прямоугольные мраморные плиты, стоящие по многу рядов, как в строю. Это могилы тех русских воинов, которые на такой невозможной высоте разбили горноегерские части Гитлера, освобождая Румынию в 1944 году.

Высоко поднялся ты, русский солдат, далеко от Родины зарыты твои кости. Но лежат они не в чужой земле. И возле креста, и возле мраморных надгробий всегда живые цветы, положенные заботливыми руками…

Мы брели по аллеям весеннего парка и неожиданно наткнулись на Яноша Хитора. Он лежал на облупившейся садовой скамейке, положив голову на колени своей девушки. Янош смотрел сквозь голые еще ветви деревьев на медленно плывущие облака, и выражение лица у него было самое безмятежное.

Услышав шуршание опавших листьев под нашими ногами, он осмотрелся, вскочил и ринулся к нам.

— Я ждал вас сегодня утром около кафе, — с упреком обратился он ко мне.

Я извинился и объяснил, почему не смог выполнить обещание.

— Тогда сейчас же идем к моей тете! Я должен подарить вам белый цветок камня, — улыбаясь и в то же время настойчиво сказал Янош.

— Не могу, — ответил я, — у нас через полчаса обед. Мы обедаем все вместе, и я не могу опаздывать.

— Мы успеем! — горячо возразил Янош.

— Сколько идти до твоей тети? — уже с некоторой досадой спросил я.

— Двадцать минут.

— Ну, вот видишь, двадцать минут туда, да двадцать обратно и там минут десять — получается пятьдесят минут, а обед через полчаса.

Но Яноша не так-то легко было сбить с толку.

— Хорошо. Тогда я сам принесу белый цветок камня, пока вы будете обедать.

— Ладно, ладно, — ответил я с облегчением и отправился в отель.

Мы еще не кончили обедать, когда жена, показав в окно, сказала:

— Вон твой Янош. Он уже пришел.

Действительно, Янош прогуливался по тротуару.

Я тут же вышел. Он торжественно протянул мне большой бумажный пакет, в котором было что-то тяжелое.

— Я дарю вам этот белый цветок камня, — сказал Янош.

— Спасибо, — вежливо сказал я, собираясь положить пакет в карман плаща.

— Да вы хотя бы посмотрели на него! — с некоторой обидой воскликнул Янош.

Я развернул пакет. Это было скопление монокристаллов горного хрусталя, как бы вырастающих из одного стебля и действительно очень похожих на цветок. Солнечные лучи играли на гранях десятков хрустальных пирамидок и вспыхивали на их вершинах.

Только теперь я понял, что значит странное выражение Яноша «белый цветок камня». С трудом оторвав взгляд от камня, я протянул его Яношу и сказал:

— Спасибо, дорогой. Я не могу принять от тебя такой подарок. Он слишком хорош.

И тут Янош очень разволновался.

— Я геолог, — сказал он. — Я сам нашел и вырубил его на вершине высокой горы. — И, неожиданно взмахнув рукой, он прямо как будто с отчаянием продолжал: — Да вы просто ничего не понимаете. Это было в тысяча девятьсот сорок пятом году. Я, тогда еще мальчишка, играл на поле и подорвался на одной из немецких мин. Услышав взрыв, из деревни прибежали люди. Я лежал, в животе у меня была дырка, текла кровь, мне было очень больно, но никто не подходил ко мне. Все боялись, что там есть еще мины. Только один не испугался, он вынес меня на руках и отвез к врачу, а сам уехал со своей частью. Это был русский сапер с Украины. Фамилия его Симанович. Вы знаете такого?

— Нет, не знаю.

— Жалко, — с огорчением ответил Янош. — А я все время слушаю теперь по радио украинские песни. И вы первый русский, которого я вижу с тех пор. Должен же я подарить вам белый цветок камня.

Я принял этот подарок — белый цветок камня — знак дружбы. Наша дружба продолжается. И вряд ли ей страшны какие-нибудь испытания.

Пауза

Был теплый ноябрьский вечер. Мы сидели на не остывшей еще от дневного зноя каменной скамье во дворе Коринфского музея. С наступлением сумерек величественная, гордая и беспощадная красота Коринфа неожиданно стала мягкой, наивной, уютной. На небе зажглись большие яркие звезды, на море — зеленые и желто-красные сигнальные огни рыбачьих шхун, на шоссе — красные фонарики придорожных столбов. Тьма скрыла древние руины, многочисленные выбоины на камнях. Видимые только силуэтом, снова обрели законченность три, стоявшие в одну линию, колонны, с прихотливо вьющимся контуром капителей.

Мы сидели вдвоем с Верой Ивановной — два москвича, бог знает какими судьбами занесенные в этот теплый ноябрьский вечер в Коринф, — и отдыхали, пользуясь недолгим покоем.

Впрочем, судьбы-то были у нас совсем разные. О своей судьбе Вера Ивановна — гид одной из крупных греческих туристических фирм — рассказала мне вскоре же после знакомства в один из спадов обычной для нее напряженной сосредоточенности. Может быть, это состояние было у нее от сложности путешествия по Греции с нами — группой московских археологов. Наши знания античности, естественно, выходили за пределы тех, которые бывают у обычных туристов. Соответственно и сложнее были вопросы, которые мы задавали нашему гиду. Впрочем, Вера Ивановна с честью выходила из положения, проявив недюжинные познания, а иногда высказывая тонкие мысли и наблюдения.

Когда состояние сосредоточенности покидало ее, она превращалась в типичную, хорошо знакомую, уже пожилую, но все еще красивую голубоглазую москвичку — работягу и разговорщицу с открытой душой. Это были неожиданно возникавшие и так же неожиданно кончавшиеся паузы между ритмическими действиями не по-русски вышколенного и не по-русски осмотрительного сотрудника солидной греческой фирмы.

В одну из таких пауз Вера Ивановна рассказала о себе. Она училась в Первом московском пединституте. Там познакомилась с греком Костей. Он приехал в Советский Союз на учебу. Полюбила. Они поженились. В 1938 году Косте предложили принять советское гражданство или вернуться в Грецию. Костя решил уехать в Грецию. С тех пор живут в Афинах.

Вера Ивановна никогда не расспрашивала меня о Москве, но я иногда сам начинал рассказывать. Один раз, во время такого рассказа, случайно посмотрел на ее руки. Они вздрагивали, бесцельно и вяло двигались по коленям. Я хорошо знал и понимал движения таких рук. Они были изящны не столько совершенством форм, сколько четкостью и точной направленностью движений. Это были руки медсестер и монтажниц, художниц и пианисток — словом, руки мастериц. А сейчас движения выражали такую горькую, такую безысходную тоску, что я запнулся и ни разу больше не говорил о Москве.

Во время пребывания в Афинах я побывал в гостях у Веры Ивановны. Афины очень большой по площади город. Хотя вовсе не такой уж многолюдный. Просто большинство домов в нем — одноэтажные и двухэтажные особнячки с садиком и обязательно открытым или полуоткрытым холлом внутри дома. Обычно в таких двориках-холлах был центр всей семейной жизни. Там за вечерним чаем и фруктами я и познакомился с семьей Веры Ивановны. Ее красавица дочка с фарфоровым лицом, Дагомея, была солисткой Афинского театра балета. Ее рано полысевший сын Манолис работал управляющим одного из второразрядных отелей. Безукоризненно одетый Манолис обладал широкими плечами и осторожной улыбкой. Муж Веры Ивановны — пожилой грек в жилете из вытертой замши — ронял крошки табака из своей трубки на скатерть и вспоминал самые хлебосольные обращения на русском языке. Он преподавал в коммерческом лицее математику. Дети Веры Ивановны по-русски не говорили. Однако вечер прошел довольно легко и весело, но мне не хотелось его повторения.

На другой день было много часов езды, осмотра музеев, и голос Веры Ивановны звучал с той нарочитой бодростью и четкостью, которая вообще характерна для голосов всех гидов в любой стране. А вот теперь снова наступила пауза, и рядом со мной на скамье сидела усталая женщина, чем-то хорошо знакомая, может быть по-московски откровенным выражением своего состояния.

— Вера Ивановна, — спросил я, — у вас есть друзья?

Помедлив, она ответила:

— В том смысле, в каком понимаете вы, нет.

Может быть, мой вопрос нарушил ее отдых и это жестоко, но я не хотел упускать паузу. Мне нужно было успеть разобраться в этом как-то сразу ставшим мне не чужим человеке.

Между тем Вера Ивановна продолжала:

— Нет, вы не думайте, — с каким-то неестественным оживлением сказала она, — у меня много знакомых, вполне добропорядочных знакомых. Ведь мы с мужем прочно принадлежим к среднему классу, — добавила она с легкой иронией, — и у нас бывают встречи и вечера, и все это очень мило. Не знаю, как вам объяснить… Вот как-то вскоре после приезда в Грецию мы с мужем пошли в гости к его знакомым. Мы провели там вечер. И вдруг с какого-то момента я почувствовала в хозяевах и даже в Косте странную напряженность. Я не могла понять, в чем дело, так как внешне это ни в чем не выражалось. Я стала волноваться. Дома Костя объяснил мне, что в Афинах неважно обстоит дело с водоснабжением и поэтому считается неприличным выпивать в гостях больше одной чашки чая, а я выпила целых три. Вот так, — устало закончила Вера Ивановна. — Вам ведь это трудно понять.

— И все-таки, — настойчиво спросил я, — неужели, кроме семьи, у вас нет здесь ни одного близкого человека?

Вера Ивановна неожиданно рассмеялась:

— Близкого? — переспросила она. — Не знаю… Вот странный человек, даже единственный в своем роде, есть.

В сгустившейся темноте я не видел ее лица, но никогда еще, судя по интонациям ее голоса, не доводилось мне ощущать ее такой оживленной и естественной. Я щелкнул зажигалкой, скорее почувствовав, чем увидев белый контур сигареты. Вера Ивановна сильно затянулась и сказала:

— В нашей семье произошла да, собственно, еще и не кончилась одна очень странная история. Вы видали мою дочь Дагомею, и нужно же, чтобы именно в нее, балерину Афинского театра, влюбился рыбак с острова Крит, Никос.

Никос огромного роста и очень сильный. Уж не знаю, где он первый раз увидел Дагомею. Только на воскресных спектаклях она поневоле обратила внимание на рослого, бородатого мужчину, который сидел в первом ряду и не сводил с нее глаз. А однажды он остановил Дагомею у калитки в наш сад и сказал ей: «Я Никос. Я рыбак и живу на острове Крит. Я люблю тебя. Выходи за меня замуж. Тебе будет хорошо со мной. У нас будет сколько угодно рыбы, и каждую неделю я буду давать тебе мешок муки и резать барана. Иногда ты сможешь даже танцевать, когда ко мне будут приходить приятели и захотят посмотреть на твое искусство». — Вера Ивановна усмехнулась: — Представляете себе, какая перспектива для моей дочери! Разумеется, она отказалась. Но вот прошло несколько дней, и, когда однажды утром Дагомея отправилась на репетицию, Никос украл ее. Он заткнул ей рот кляпом, положил в мешок и протащил через весь город в Пирей, где у причала стоял готовый к отплытию его рыбачий баркас. Похищение произошло мгновенно, но все-таки Никоса заметили соседи и сообщили мне. Я бросилась в полицию, дала телеграмму сыну в Македонию, где он служил тогда управляющим крупным отелем. Сын вылетел немедленно и уже через два часа на полицейском катере помчался вдогонку за Никосом. Мощный моторный катер догнал парусный баркас еще в открытом море. Никос не успел доплыть до Крита. Катер подошел вплотную к баркасу, Дагомея, давно уже освобожденная из мешка, сидела на скамье, схватившись руками за борт. Никос, стоял во весь рост у руля, он попытался сделать резкий поворот, но было уже поздно. Один из полицейских зацепил баркас багром…

— Там, наверное, была порядочная свалка, — прервал я рассказ Веры Ивановны.

— Нет, — помедлив, ответила она. — Никос вообще не оказал никакого сопротивления. Ему надели наручники. По приговору афинского суда, на котором, кстати, Никос не произнес ни одного слова, он шесть месяцев отсидел в городской тюрьме.

— А что было потом? — спросил я.

— Потом, — повторила Вера Ивановна, — на второй день после выхода из тюрьмы, он снова похитил Дагомею. Только на этот раз мы были начеку. Мы уже знали характер этого бешеного. Вскоре после первого похищения сын перевелся на работу в Афины, хотя это была менее выгодная работа. Зато он был рядом. В результате Дагомею освободили еще в порту, а Никоса снова упрятали в тюрьму. Но мы знали, что он на этом не успокоится. Пришлось поселить Дагомею на втором этаже нашего дома и заложить окно в ее комнате. До сих пор сын или полицейский провожает Дагомею, когда она идет в театр или возвращается домой. И все-таки я понимаю, что рано или поздно Никос снова попытается ее украсть.

— Да, это прямо Зевс, похищающий Европу, только Зевсу все-таки удалось добраться до Крита.

Вера Ивановна рассмеялась:

— Посмотрите на этого Зевса.

Я услышал звук открываемой сумки, затем острый луч электрического фонарика осветил довольно большую фотографию. Тонкие пальцы, державшие ее, слегка вздрагивали. С фотографии смотрел на меня в упор черноволосый и чернобородый мужчина, кожаная куртка которого была перекрещена патронными лентами. Лицо его выражало мужество, волю и даже какое-то благородство. Впечатление было настолько неожиданным и сильным, что только минуты через две я спросил:

— А что это за патронные ленты? Как у нас во время гражданской войны.

Вера Ивановна снова рассмеялась, на этот раз не весело:

— Можете себе представить, ко всему прочему у Никоса и его семьи столетняя кровная вражда с какой-то другой семьей на Крите. Вот они и пускаются время от времени в перестрелку.

— Да-а… — протянул я. — А откуда у вас эта фотография?

— Никос подарил. Да еще с трогательной надписью.

Вера Ивановна перевернула фотографию, и я увидел корявые и крепкие, как дубки, буквы. Так как в основе русской письменности лежит греческий алфавит, то с первого часа пребывания в Греции я с удовольствием читал все надписи и вывески, невольно удивляясь, почему мне не всегда понятен их смысл. Прочел я и надпись на фотографии, но понял только одно слово, причем оно привело меня в изумление.

— Я, видимо, ошибаюсь, — обратился я к Вере Ивановне, — но тут, по-моему, написано «мануйла», то есть «мамочка»?

— Нет. Вовсе не ошибаетесь. Вы себе еще не представляете, что за чудак этот Никос. Каждое воскресенье, рано утром, сдав перекупщику на пирейском рынке весь улов, он отправляется бродить по афинским кабачкам и лавочкам. А к шести вечера он приходит в наш сад и садится рядом со мной на скамейку. Он знает, что я люблю воскресными вечерами вязать на скамейке в саду. Между нами происходит обычно примерно такой разговор:

«Я так люблю Дагомею, мама».

«Негодяй, как ты смеешь называть меня мамой?»

«А как же мне еще вас называть, мама? Ведь вы же мать Дагомеи, а я ее так люблю!»

«Как же ты ее любишь, бандит, ведь из-за тебя она боится лишний раз пройтись по городу и окно в ее комнату заложено кирпичами».

«Ой, мама, неужели вы забыли, что такое любовь? Ведь вы любили, вы умели любить, мама, я это знаю!»

Так примерно отвечает мне Никос, — сказала Вера Ивановна каким-то усталым, поникшим голосом. — И вы представляете, — медленно и задумчиво, как бы сама взвешивая свои слова и удивляясь им, продолжала она, — если случается, что Никос опаздывает к шести часам, то я волнуюсь и думаю, не случилось ли что с ним.

Я вытащил сигареты и снова щелкнул зажигалкой. Некоторое время мы курили молча. Потом двери музея открылись, и в ярко освещенном прямоугольнике показались силуэты моих товарищей. Шофер автобуса распахнул дверцу и нажал стартер, а Вера Ивановна, встав со скамьи, возвестила своим обычным поставленным голосом гида:

— Нам предстоит вечерняя поездка по Пелопоннесу. Я надеюсь, что она оставит у вас приятное впечатление…

Пауза кончилась.

Митя Дочев и его булка

Какую бы сказку ни начал читать, если это настоящая сказка, сразу кажется, что ты уже знаешь ее героев. От этого интерес ничуть не уменьшается. Просто сказочный город или сказочный лес, сказочные люди или сказочные звери становятся твоими. Ты живешь вместе с ними и среди них. Ты сам один из действующих лиц. И только подстерегающие тебя на каждом шагу неожиданности говорят о том, что ты в сказке. Такое же ощущение было у нас с первого момента приезда в Тырново.

Оно не покинуло нас и к ночи, когда, оглушенные множеством впечатлений, усталые от бесконечного хождения по городу, мы честно попытались лечь спать. И сразу же поняли, что это никуда не годная попытка — уснуть посреди сказки. Это могут позволить себе только дети. Поэтому, не сговариваясь, все четверо мы вышли в ночное безмолвие Тырнова. Погрузившись в ночь, город не очень изменился. Просто то, что раньше виделось и угадывалось, теперь стало только угадываться. Зато в редких просветах между темными провалами домов далеко внизу стали время от времени мерцать пары желтых глаз. Один глаз такой пары был ясным и плотным, а второй более расплывчатым и иногда слегка подмигивал. Город как бы показывал нам, что он, так же как и мы, не спит. Конечно, несведущий человек мог бы сказать, что один из глаз — фонарь на корме рыбачьей лодки, а второй — его отражение в Янтре, но только это было бы совершенно безответственное заявление.

Мы брели по бесконечному лабиринту узеньких улочек, чаще всего кончавшихся тупиками. Большинство домов, расположенных террасами вдоль склонов холмов, имели выступающие вторые этажи, которые почти смыкались с двух сторон улицы, создавая тенистые и таинственные переходы. Мы чувствовали, что этой ночью нас ждет что-то удивительно интересное, ни на что не похожее.

Когда мы приехали в Тырново, город спал под жаркими солнечными лучами. Три высоких холма — Трапезица, Царевец и Свята Гора стоят рядом. Между ними вольно петляет желтая Янтра. К ее зеркалу крутым амфитеатром спускается с вершины холмов город. Впрочем, увидеть его весь в правильных соотношениях вообще невозможно. У подножия любого из холмов Янтра кажется просто длинным озером, потому что оба конца ее исчезают за поворотом. А когда смотришь с самой высокой точки, например с балкона верхнего этажа гостиницы, расположенной на вершине холма Трапезица, и видишь все петли Янтры, то мост через нее, и идущий по мосту поезд, и дома у берегов кажутся игрушечными. Единственная шоссейная дорога, ведущая в город, заканчивалась на площади перед гостиницей Балкан-турист. Сюда мы и подъехали рано утром. Эта гостиница, как авторитетно объяснила нам наша юная гидесса, выстроена в стиле болгарского возрождения и была «скромной и импозантной». Последние два эпитета она применяла ко всему, что считала сколько-нибудь стоящим внимания в Болгарии. Впрочем, внутри гостиница была вполне современная и комфортабельная.

И по книгам и по рассказам нашего гида мы знали историю Тырнова. Именно здесь в XII веке началось восстание против византийского рабства. Здесь на протяжении столетий была столица Второго Болгарского царства. Здесь коронован был царем болгар вождь народного восстания свинопас Ивайло. По этим узким улицам плененные, в цепях проходили грозные властелины, поднявшие руку на эту страну: глава латинской империи Балдуин Фландрский, Тирский деспот Федор Комнин и другие. Тырново пал последним в неравной борьбе с нашествием османских турок. И в течение 500 лет турецкого ига он оставался сердцем страны. Здесь была создана прославленная школа тырновских зодчих, живописцев, писателей. Здесь разразилось первое крупное восстание против турок. Сюда вошла в 1877 году победоносная русская армия и болгарские ополченцы, под командованием генерала Гурко, открыв этим новую страницу летописи освобождения от турецкой неволи.

Как не вязалась вся эта многовековая славная история города с его мирным и безмятежным сном в день нашего приезда! Понять этот контраст может только тот, кто знает старинную воинскую поговорку: «Без дела не вынимай меч из ножен, без крови не вкладывай назад».

А ведь городу теперь решительно ничего не угрожало. Единственными его посетителями были туристы и художники. Первые — восторженно бегали по улицам, взбираясь с холма на холм, вторые — на всех углах и в закоулках ожесточенно рисовали, стараясь уловить тревожную красоту этого исторического заповедника. Впрочем, удивительной была здесь не только архитектура, а все, решительно все.

Молчаливый и застенчивый Рубен внезапно застыл перед невиданным зрелищем. Из окна нависшего над улицей второго этажа на флагштоке свешивалось и трепетало на ветру желтое полотнище с красным кругом в центре, от которого расходились в стороны маленькие завихрения — языки, похожие на солнечные протуберанцы. Было ли это стягом какой-то древней неведомой державы, основавшей здесь свое посольство, или просто скатертью, вывешенной на просушку, — какое имело значение? Рубен вытащил цветные мелки и стал рисовать. Мы всячески подбадривали его. Рубен не отвечал на наши неуместные замечания и продолжал рисовать. Как и подобает истинному художнику, он изменил все краски. Солнце на полотнище стало зеленым, а протуберанцы черными, но от этого сходство совсем не уменьшилось.

А потом, когда мы брели по одной из улочек, из двери одноэтажного дома вышел Ангел и пригласил нас к себе в гости. Это был уже старый, но еще очень бодрый и очень приветливый Ангел. Он назвал себя: Ангел. И даже дал нам по визитной карточке, на которой было написано: «Ангел». Но мы и так в этом не сомневались. Ангел ввел нас в большую двухсветную гостиную и усадил в тяжелые резные кресла за массивный дубовый стол. Эти огромные громоздкие вещи, пожалуй, только ангел смог бы протащить сквозь такую узенькую дверцу в дом. Ангел угостил нас золотистым вином и повел неспешный разговор. Оказалось, что сейчас он на пенсии, а до этого был адвокатом, как и подобает ангелу, помогал попавшим в беду. Мы совсем было уже привыкли к нашему старому Ангелу, когда он пригласил нас выйти в дверь, расположенную на другой стороне комнаты, чтобы осмотреть его сад. Оказалось, что только с той улицы, с которой мы вошли в дом, он был одноэтажный, выходя на другую, он превращался в трехэтажный. Третий этаж был жилым, второй — кладовой, а первый — микроскопическим, но полным цветов садиком. Все это было рационально, очень приспособлено к рельефу, очень просто. Так просто, как это бывает только в сказке.

И вот сейчас, ночью, когда мы брели по Тырнову и не было на его улицах ни стаек туристов, ни одиночек художников, мы все равно уже знали, кто поистине жил в этом городе и теперь, и 1000 лет назад, и всегда…

По темной улице уверенно и бесшумно, как кошка, двигалась подсвеченная подфарниками легковая машина. Сам не знаю почему, я вышел на середину улицы и поднял руку. Машина остановилась. Я подошел к открытому окну и сказал:

— Здорово, друг! Я приехал из Москвы. Мы сегодня последний день в Болгарии. Я желаю тебе счастья.

В ответ раздалось громкое радостное восклицание:

— Браво, браво! Много хубова! — и в неверном свете от щитка приборов блеснула белозубая улыбка и метнулся чуб темно-русых волос. Дверца машины распахнулась, и ее энергичный хозяин бросился ко мне и стал кричать:

— Я Митя, Дмитрий Дочев! Я киномеханик! Мы сейчас же едем ко мне! — Тут он обнял меня и стал решительно усаживать в машину.

— Подожди, Митя, — несколько ошарашенно сказал я. — Я ведь не один. Со мной жена и двое друзей.

— Ничего, — закричал Митя, — мы все поедем ко мне! Все вместе!

Услышав шум, мои спутники подошли ближе к машине. Состоялась короткая и бурная церемония знакомства.

— Митя приглашает нас в гости, — сказал я.

— Но ведь уже поздно, — осторожно заметила Нина.

— Нет, — сказал Митя, — тут близко, пятнадцать минут…

«Москвич» сорвался, вылетел из Тырнова и помчался по темному шоссе. Он стремительно взлетал на гребни холмов, падал вниз к озерам и, не снижая скорости, петлял между деревьями.

— Сколько километров до твоего дома? — заподозрив неладное, спросила Майя.

— Тридцать пять, — беспечно бросил Митя, еще больше увеличивая скорость.

Мы переглянулись. Большие черные глаза Нины испуганно расширились.

— Неплохо бы вернуться хотя бы к шести утра — к отходу поезда, — со свойственным ему спокойным сарказмом сказал Рубен. — А то мы рискуем увеличить собой штаты тырновских ангелов.

Я скромно промолчал…

— Вот будут рады моя майка и булка, когда увидят вас! — бодро сказал Митя.

— У тебя тоже есть Майка? — спросил я. — А вот моя Майка, — показал я на жену.

— Это твоя Майка? — почему-то удивленно и даже возмущенно сказал Митя. — Неправда!

Тут уже я возмутился:

— А я тебе говорю, что это моя жена, Майка!

— Так это же твоя булка! — закричал Митя, рванув в сторону руль на очередном повороте, и машина въехала в большое село.

Фары освещали обычные для болгарского села двухэтажные каменные дома, здание ресторана, широкие улицы. Машина неожиданно остановилась на площади перед лестницей большого современного здания.

— Ты здесь живешь? — спросила Нина.

— Нет, я здесь работаю. Это наш клуб.

— А можно его осмотреть? — спросила жена, в которой заговорило профессиональное любопытство кинорежиссера. — Какой у вас экран?

— Широкий.

— А какую картину вы крутите?

— «Развод по-итальянски».

— Хорошо бы посмотреть, — мечтательно сказала жена. — В Москве она еще не идет…

И вот мы четверо глубокой ночью сидим в большом пустом зале клуба неизвестного нам болгарского села. По мановению рук волшебника Мити, как в сказочном зеркале, показалась на экране уже совсем другая страна — далекая Италия. В этих условиях кинофильм, абстрагированный от всего случайного, от всего обыденного, воспринимался особенно остро, таинство искусства покоряло.

На секунду оторвавшись от экрана, я взглянул на жену. Лицо ее выражало то безмятежное счастливое состояние, которое бывает, и то очень редко, только у людей, бесконечно влюбленных в свое дело. До этого мне лишь раз в жизни удалось увидеть такое выражение лица. Это было в 100 километрах южнее Неаполя, в греческой колонии Посейдонии, где чудом сохранились три храма VII–VI веков до н. э. Историк античности — один из моих приятелей — сидел на ступенях храма Посейдона и, казалось, ничего не видел вокруг, в то время как все его существо было пронизано воздухом древней Эллады…

Когда фильм кончился и Митя вышел из будки, мы встретились с ним как со старым другом после долгой разлуки.

Впрочем, мы тут же оказались в быстро мчавшейся машине, так как до Митиного села Климентово было еще несколько километров. И вот, наконец, темные контуры Митиного каменного двухэтажного дома. Электричество почему-то не горело. Гостиную освещала керосиновая лампа. Из полутьмы нам подмигивал матовый глаз кинескопа. По стенам неслышно двигались наши большие деформированные тени. Не успели мы подумать, как нехорошо врываться поздней ночью в квартиру почти незнакомого, да еще семейного человека, как открылась одна из внутренних дверей и Митя вытащил оттуда двух женщин. Одна из них, про которую Митя торжественно объявил: «Вот моя майка», была седой, сухощавой и чем-то похожей на Митю. Взгляд у нее был внимательный, ласковый и покорный. Такой взгляд бывает у рано овдовевших жен, но горячо любимых матерей и бабушек. Вторая — совсем молодая, плотная, черноглазая. Спросонок она щурилась, что придает особую прелесть и уют добрым и красивым женщинам. Она оказалась Митиной булкой, то есть женой и звали ее Марийкой.

— Добре дошли! — приветствовала она нас.

Обе женщины не были не только рассержены, но даже не удивлены этим ночным вторжением, то ли они имели такой же характер, как у Мити, то ли отличались особым гостеприимством, что, впрочем, значило одно и то же.

На столе появились вино и фрукты.

— Откуда у тебя деньги на «Москвич», на телевизор, на мотоцикл, который мы заметили во дворе? — спросил я.

— План, — просто сказал Митя. — План перевыполняю. А теперь будем смотреть Огняна и моего младшего сына.

Он схватил лампу и буквально втолкнул нас в комнату, где, разметавшись на огромной деревянной кровати, спали двое мальчишек — вылитые маленькие Мити, даже с чубиками.

Митя попытался даже разбудить их, но тут резко запротестовала Нина, в которой заговорил редактор журнала «Начальная школа». Милое, добродушное лицо ее стало решительным и твердым, и, как всегда слегка заикаясь в минуты волнения, она сказала Мите:

— Не надо будить! Какой же ты отец!

Митя смущенно отступил.

Мы вернулись в гостиную и вскоре попросили Митю отвезти нас домой, так как уже светало.

Узнав, что утром мы совсем уезжаем из Болгарии экспрессом София — Бухарест, наши хозяева было опечалились, но Митя, тут же улыбнувшись, сказал:

— В сорока километрах от нашего села на этой линии станция Бяла. Мы будем ждать вас там с Марийкой.

И вот мы снова оказались в гостинице, и едва успели собраться, как прозаический автобус отвез нас на вокзал. Начался последний путь по Болгарии. Казалось, что сказка кончилась. Но мы все-таки рассказали соседям про Митю и его булку, и поэтому весь вагон с нетерпением ждал станции Бяла. Наконец показалась платформа Бяла, на ней никого не было. Но вдруг рядом мы увидели знаменитый Митин «Москвич», около него самого Митю и Марийку… Мы радостно махали руками, готовились уже соскочить со ступенек, но поезд, не замедляя хода, прошел мимо. Все высунулись в окна, стали кричать, а Митя, неожиданно усадив Марийку, с места рванул машину и скрылся за станционным зданием. Прошло несколько минут, и на шоссе, идущем в этом месте параллельно железной дороге, мы увидели Митин «Москвич», который стремительно летел вперед. А потом шоссе и железная дорога разошлись. Прошло часа полтора. Вот и пограничная с Румынией станция Русе. Первое, что мы увидели на перроне станции, были побледневшая от сумасшедшей езды Марийка и Митя со своей неизменной победоносной улыбкой. Оказалось, что они ждали уже больше 15 минут, как будто они прилетели сюда на ковре-самолете. По рукам пошла бутылка вина, которое все пили прямо из горлышка. Подарки. Последние дружеские слова и объятия.

Митю и его булку привели к нам те же чувства, которые движут героями сказок, и мы от всего сердца отвечаем им тем же. Сказка про болгарского волшебника — киномеханика Митю Дочева, про его любимую булку Марийку и верного «Москвича» — еще не кончена, она продолжается.

Тамтам[12]

Асуан расположен в Верхнем Египте на стыке Нубийской и Ливийской пустынь. Сильные ветры, раскаленные в чревах этих пустынь, попеременно со свистом пронизывают город. Они выжигают и выметают из него почти все, что можно и нужно выжечь и вымести. Прокаленный воздух чист и сух. Когда ветер, охладившись над водами Нила, шелестя листьями пальм и платанов, врывается на набережную, его останавливают ряды старомодных, но добротных зданий. Это невысокие отели и магазины, выстроенные в разное время, от Викторианской эпохи до двадцатых годов нашего столетия. Современные дома очень редки. Если бы не пальмы, не белесое от жары небо, не бешеные ветры, Асуан можно было бы с первого взгляда спутать с каким-нибудь европейским городком. Однако этот мирный провинциальный пейзаж только преддверие того невозможного Асуана, в котором разнообразные контрасты сталкиваются так неожиданно и резко, что уже трудно понять, где экзотика, а где обыденность, где далекое прошлое, а где настоящее или будущее.

Сильный ветер наполнил высокий косой парус фелюги, и она, кренясь и поскрипывая мачтой, летит к острову Филе. Вот и остров. Молодой араб-кормчий спускает парус. А где же остров? Из воды торчат только пилоны[13] и верхние части стен храма более чем трехтысячелетней давности — это эпоха Нового Царства в истории Египта. На стенах глубокие резные изображения Гора, Озириса и других богов древнеегипетского пантеона.

Так где же все-таки остров?

Кормчий невозмутимо показывает пальцем в воду. Да, остров, на котором выстроен этот храм, затоплен. Над ним не один десяток метров воды. Остров появляется из нее только в засушливое время года. Если, встав на борт парусника, осторожно перешагнуть на пилон, то тебя охватывает странное ощущение причастности к тысячелетиям истории. Ее волны подняли тебя на самую вершину храма, каменная громада его скрыта в желтых пенящихся водах Нила. Ты оказываешься рядом с богами, на которых когда-то простые смертные должны были смотреть только снизу вверх. Впрочем, эти или подобные горделивые чувства недолго живут в тебе. Вскоре они разбиваются вдребезги, и виной тому маленькие, черные, курчавые, веселые и ловкие мальчишки. Из старых больших железных консервных банок, неизвестно как расплющив и склепав их между собой, они делают маленькие остроносые лодочки, величиной не больше чем ванночки для купания новорожденных. Употребляя вместо весел широкую палку или собственные ладошки, мальчишки бесстрашно переплывают широченный Нил во всех направлениях. С удивительной ловкостью лавируют они между пилонами храма, хохочут, задирают друг друга или, с притворным ужасом вытаращив свои большущие черные глаза, удирают от воображаемого крокодила.

Но вот парус снова поднят. После взаимных дружеских салютов отстал мальчишеский эскорт, и фелюга, набирая скорость, летит к острову Элефантин — Слоновому острову, когда-то столице черной Нубии, покоренной фараонами. Осторожно взбираешься по его крутому каменистому берегу мимо действующего до сих пор античного нильского водомера — соединенного с Нилом каменного колодца, в котором шкала с делениями отмечает уровень реки. На плато острова развалины древних храмов, среди ветвистых деревьев и удивительных цветов, как, например, вот этот красный цветок, чашечка которого раскрывается только тогда, когда ты поднесешь к ней руку. Но вся эта пышная и буйная растительность ничто по сравнению с фантастическим царством растений на расположенном неподалеку Ботаническом острове.

Еще совсем недавно — лет пятьдесят тому назад — это был голый, унылый остров, на котором не росло ни одной травинки. Во время первой мировой войны здесь находился штаб командующего английскими экспедиционными войсками генерала Китченера. Он сочетал талант полководца со страстью цветовода и посадил здесь небольшой кустик. С тех пор это стало традицией. Люди, приезжавшие сюда из самых разных мест, привозили различные растения и сажали их. А потом остров стал государственным заповедником, островом-парком, в котором собраны все виды растений Африки.

Закончен отдых в тени сказочного парка, и фелюга стремительно летит туда, где еще во времена фараонов добывался знаменитый черно-красный асуанский гранит, который шел на облицовку внутренних помещений пирамид и на другие царские постройки. Как могли древние каменщики, не знавшие, что такое железные орудия и динамит, откалывать глыбы этого необычайно твердого камня? Если вглядеться в стены каменоломен, то можно прочесть ответ на этот вопрос. В разных местах видны четкие, геометрически правильные выбоины, как следы зубов гигантского животного. Каменщики фараона забивали в трещины гранита деревянные клинья, обильно поливали их водой до тех пор, пока разбухшее дерево не откалывало гранитную глыбу. Гранит употреблялся для украшения гробниц знатных египтян. Эти гробницы вырублены глубоко в скалах на другом берегу Нила. Кроме того, гранитом облицовывали внутренние помещения пирамид. Для этого многотонные глыбы непостижимым образом перевозили по пустыне за сотни километров. Неужели есть что-нибудь, что может сравниться с величием и мужеством этого труда создателей пирамид?

Оказывается, может. И не надо далеко ходить за примерами.

Это новое русло Нила, пробитое в толще того же гранита строителями Асуанской плотины. Высота плотины почти полтораста метров, то есть больше, чем высота самой грандиозной пирамиды Египта — пирамиды Хеопса. И служит это сооружение не для увековечивания памяти мертвых, а для насущных потребностей живых.

Ветер гонит мелкую крутую волну по водохранилищу Асуанской ГЭС. Шуршит раскаленным песком между опорными колоннами, на которых возвышаются современные дома новенького поселка «Ким», построенного в пяти километрах от города, в каменистой Нубийской пустыне. Здесь живут две тысячи высококвалифицированных инженеров и рабочих — цвет советской технической мысли, люди многих национальностей. Подвиг строителей Асуанской плотины не меньше принадлежит истории, чем труд сотен тысяч рабов, создавших древние пирамиды и храмы. Это труд свободных людей.

Беспрепятственно промчавшись по поселку, где его не задержал ни один кустик, ветер постепенно затихает среди пальм и платанов респектабельных, но не богатых отелей Асуана. Возле одного из них — «Гранд-отеля» — находится нубийский базар. Если поселок «Ким» с его кондиционированным воздухом, горячей, холодной и ледяной водой, архитектурой в духе Ле Корбюзье[14] целиком обращен в будущее, если городок Асуан впитал в себя стили различных эпох, то на нубийском базаре чувствуется дыхание многовековой истории Африки.

В лабиринте прилавков, навесов, лавочек сначала трудно ориентироваться. Чего только не продают на этом базаре! В пыли, привязанные проволокой или цепочкой за туловище у задних ног, ползают около эмалированных тазов с водой маленькие крокодильчики. Утеха и мечта наиболее неосмотрительных туристов. Яркими красками сверкают ряды высоких корзин, сплетенных из пальмовых листьев, деревянных, обтянутых кожей щитов, глиняных тамтамов, узких бронзовых кофейников с длинными ручками. Вспыхивают на солнце кривые ножи с инкрустированными рукоятками, каменные и глиняные бусы, украшения в виде скарабеев, медальонов из ляпис-лазури и других камней. Разноцветные страусовые перья. Удивительные ожерелья из слоновой кости, каждая фигурка которых (слон, верблюд, охотник, жираф) маленький шедевр ремесленника. В полутемных лавочках продают таинственные пахучие мази, изделия из крокодиловой кожи, шкуры различных животных, сушеные внутренности крокодила, которым испокон веков приписывают целебные свойства.

С утра до позднего вечера над базаром слышен разноголосый и разноязычный шум. Туристы многих национальностей, жители города, русские и арабы со строительства приходят сюда за покупками или просто поглазеть.

Владелец базара — молодой нубиец-негр Сеид, с размеренными, ленивыми движениями — сидит под навесом и, полузакрыв черные влажные глаза, медленно тянет кофе. Однако ничто не может укрыться от его взгляда: ни действия приказчиков, ни всевозможные мелкие происшествия, которые то и дело случаются на базаре. Благодаря бдительности Сеида любой покупатель, пришедший сюда, обслуживается быстро и четко. Впрочем, для достижения этой цели Сеид не только ни разу не встал со своего удобного стула из эбенового дерева, но и не пошевелился.

Исполнителем его воли, его руками и глазами, его голосом служит четырнадцатилетний брат Омед. Этот невысокий черный, сам словно вырезанный из эбенового дерева, мальчик удивительно подвижен и ловок. Приплясывая, сверкая белками глаз и белозубой улыбкой, носится он по всему базару, наводя всюду мир и порядок. В каждом движении Омеда столько пластичности, в каждом взгляде столько лукавства, в каждой улыбке столько искренней доброжелательности, что им невозможно не залюбоваться. Мы знакомимся. И к многочисленным обязанностям Омеда прибавляется еще одна — объяснять заезжему русскому все, что происходит вокруг. Задача поистине трудная, потому что все наши возможности беседовать ограничиваются небольшим запасом английских слов. Однако этот чертенок не только прекрасно справляется с объяснениями, компенсируя недостаток слов выразительной мимикой и жестикуляцией, но и умудряется то и дело схватить с полки какой-нибудь из местных музыкальных инструментов — то какую-то свистульку, то тамтам, то двухструнный инструмент с длинным грифом и очень сложным названием — и поиграть на них. Играет он самозабвенно и выразительно!

Что может быть лучше поздним вечером, когда и город и базар окутаны тьмой, когда на прилавках и в глубине лавочек поблескивают разноцветными огоньками прорезные медные фонарики, а Сеид уходит домой, когда в воздухе носятся громадные летучие мыши и наступает наконец желанная прохлада, посидеть в тишине за маленьким столиком, попить сладкий крепкий кофе, покурить, поболтать с Омедом о том о сем. Я лично не искал другого отдыха. Так продолжалось не один вечер. Я старательно пытался ответить на бесчисленные вопросы Омеда о Советском Союзе, хотя, боюсь, мне далеко не всегда это удавалось. Например, Омед так и не понял, что такое снег. А ведь я специально водил его в отель к холодильнику, доставал кубики льда и подбрасывал их в воздух, изображая снегопад. Омед не оставался в долгу и посвятил меня во многие тайны нубийского базара. Так я узнал, что на базаре существует три цены: одна, самая дорогая, для туристов, другая, подешевле, для местных жителей и третья, наиболее дешевая, для настоящих людей. Туристов и местных жителей я видел достаточно, но кто же из покупателей «настоящие люди»? Омед объяснил, что они приходят ночью, потому что не любят шума и суеты. Кто же все-таки эти «настоящие люди», он не смог рассказать. Тогда я попросил его разрешить мне побыть ночью на базаре, чтобы увидеть «настоящих людей». После недолгих размышлений Омед согласился. Этим же вечером, сразу после ужина, он посадил меня на маленькую скамейку и замаскировал со всех сторон корзинами, оставив только щель для обзора. Я стал ждать наступления ночи и прихода «настоящих людей».

Первыми появились четверо огромных величественных берберов. Они были одеты в белоснежные галабии — свободно ниспадающие до самой земли широкие рубахи. Выражение сурового мужества подчеркивали три глубоких шрама: один горизонтальный на лбу и два вертикальных на щеках, образующих П-образный узор. Из этой рамки смотрели со спокойной уверенностью большие темные, как графит, глаза. Новорожденным мальчикам делают у берберов эти надрезы на лице, шрамы от которых сохраняются всю жизнь. Берберы — смелые воины и охотники — известны с глубокой древности. Племенное название их, несколько видоизмененное, стало у древних греков, а затем и у всех европейских народов именем нарицательным — варвары. Вслед за берберами, двигаясь неслышно и грациозно, как пантера, подошел молодой суданец. Тонкий и стройный, с холодным блеском узких глаз, с презрительным изгибом полных губ. На нем была неширокая набедренная повязка, круглая желтая шапочка вроде тюбетейки, под которой торчала длинная деревянная булавка с резной головкой.

Берберы и суданец были не только покупателями, но и продавцами. Профессиональные охотники, они принесли свой товар: шкуры крокодилов и целый мешок живых крокодильчиков, бивни слонов, страусовые перья и тому подобное. Не торгуясь, они продали все это и закупили нужные им вещи. Они отобрали ножи, наконечники копий, патроны, яды в круглых коробочках из пальмового дерева. Не только по внешнему виду, но и по манерам, полным естественного достоинства, они отличались от тех одновременно угодливых и наглых бакшишников, которых вдоволь шляется по многим базарам, в том числе и по нубийскому.

Берберы, сделав свои дела и выпив вместе с гостеприимным Омедом по чашечке кофе, ушли, а суданец остался. Он стоял, слегка прислонившись к стене, и пристально, не мигая, как смотрят на пламя костра, глядел на Омеда, который, сняв с полки тамтам, начал медленно, а затем все скорее наигрывать какой-то ритмический, тревожный и мелодичный мотив. Зажав тамтам под мышкой, он, ударяя обеими руками по коже, извлекал из него низкие мощные рокочущие звуки, которые невольно завораживали не только суданца, но и меня. Сам не зная почему, я вышел из-за своего прикрытия, снял с полки еще один тамтам и стал подыгрывать Омеду. Суданец, на секунду оторвав взгляд от Омеда, блеснул на меня своими узкими глазами и отвернулся. Между тем Омед все ускорял и ускорял темп ударов, я уже с трудом вторил ему. Вдруг суданец, до того совершенно неподвижный, медленно вошел в довольно широкий прямоугольник между прилавками и, слегка приседая то на одну, то на другую ногу, закружился в грациозном и воинственном танце.

Это было довольно фантастическое зрелище. Теплая и темная африканская ночь под огромными звездами и выступление небольшого самодеятельного ансамбля, в котором суданец танцевал, а нубиец и русский играли.

Откуда-то собралось несколько зевак, которые сдержанно, но явно одобрительно что-то выкрикивали.

Когда танец наконец закончился, я был страшна горд — еще бы, это было первое и единственное в моей жизни участие в каком-либо музыкальном мероприятии, да еще в такой своеобразной компании. Омед пригласил нас с суданцем к столу, на котором, помимо неизменного кофе, появилась и оплетенная бутылка с мутной пальмовой водкой. Я принес из отеля заветную баночку икры, и мы очень неплохо отметили знакомство и наш концерт.

Омед подарил мне тамтам, который с тех пор стоит в моем кабинете, напоминая о милом черном мальчишке, обо всех приятных и интересных переживаниях, связанных с нашим знакомством, о буйных и чистых ветрах Асуана.

Остия

Когда, миновав увитую живыми розами изгородь, вступаешь на территорию Остии, первое, что тебя поражает, — это необыкновенная стерильная чистота. Не то, что, скажем, в Риме, где на улицах валяются целые газеты и журналы, выкинутые иногда прямо на ходу из окна автобуса. Здесь же нет не только никакого бумажного сора — бича всех больших городов мира, но и вообще ни одной соринки. Первозданной чистотой сияют стены одноэтажных и многоэтажных каменных и кирпичных домов, улицы тщательно замощены большими каменными плитами. Это тем более удивительно, что последний житель этого города скончался около полутора тысяч лет тому назад.

Остия, расположенная в устье Тибра (Остия и значит — устье), при впадении его в Тиренское море на расстоянии 32 километров от Рима, была построена еще во времена Римской республики, а по преданию, еще гораздо раньше — при Энее, сначала как каструм — военное укрепленное поселение для защиты Рима от пиратов и этрусков. Постепенно разрастаясь, Остия в период империи превратилась в настоящие морские ворота, ведущие в Рим, в крупнейший центр торговли и производства, цветущий особенно во II–IV веках нашей эры город. Упадок его начался с закатом империи, в конце IV века нашей эры и, все более усиливаясь, привел в V веке к полному запустению. Постепенно на дневной поверхности остались только беспорядочные груды кирпичей и камня. Почти полностью скрытые в земле, развалины Остии на протяжении всего средневековья служили каменоломнями для жителей окрестных поселений.

Море с течением времени отступило, и Остия оказалась на расстоянии свыше двух километров от его берегов. Забылось даже имя города. Хищнические раскопки, проводимые в конце XVIII и начале XIX веков для пополнения коллекций античных статуй музеев Лондона и Ватикана, только наносили новые раны и без того искалеченному варварскими выемками камня городу.

Научные раскопки в Остии впервые проводились с 1856 по 1870 год известными итальянскими археологами Висконти. После длительного перерыва в 1913 году раскопки возобновились и продолжаются до настоящего времени. Эти раскопки, проводимые в еще невиданных масштабах и со все более совершенной техникой, позволили изучить и восстановить облик древнего города. Во главе раскопок с самого начала и до своей кончины в 1946 году стоял выдающийся ученый профессор Кальца. Дело всей его жизни продолжает в Остии созданный им коллектив археологов, в котором ведущую роль играет ученица и жена профессора синьора Раиса Кальца. Это невысокая седая женщина с живым и приветливым взглядом. После короткой церемонии знакомства синьора Кальца отправилась с нами в фантастическое путешествие по улицам мертвого города. Наше путешествие только началось, а уже отчетливо выявились основные качества синьоры Кальца: доброжелательность, скромность, сочетание способности радостно, даже восторженно удивляться с точностью оценок. Сочетание именно этих качеств позволяет ученому сохранить до глубокой старости, до конца жизни ясность мышления, способность воспринимать и открывать новое. Как вскоре выяснилось, синьора Кальца была нашей соотечественницей, или, как она выражалась, компатриоткой. Раиса Самойловна юной студенткой, еще до революции, приехала в Италию изучать искусство, а затем полюбила своего учителя профессора Кальца и связала с ним свою судьбу.

Благодаря доброму вниманию, которое она проявила по отношению к нам — московским археологам, мы смогли по-настоящему познакомиться с Остией, трудом ее создателей первых веков нашей эры и ее воссоздателей — археологов двадцатого века. …Как и во всех римских городах, в Остии имеются две главные улицы, одна из которых тянется с востока на запад, вторая — с юга на север. На пересечении их стоит форум. Остийский форум не замощен, так как здесь устраивались бега. В центре форума возвышается кирпичный, со всех сторон облицованный мрамором главный храм с широкой лестницей. Поднимаемся по этой лестнице и с паперти осматриваем город. Прежде всего бросается в глаза правильность, строгая геометричность его планировки и большое количество общественных зданий. Вот цирк. Овальная чаша с каменными скамьями, с травянистой ареной удивительно хорошо сохранилась. Это, конечно, не римский Колизей, вдвое превышающий по вместимости наш стадион в Лужниках. Однако и этот сравнительно небольшой цирк очень удобен. Кстати, интересно, что римский Колизей был выстроен в I веке нашей эры руками 12 тысяч пленных, захваченных в период Иудейской войны. Те из пленных, которые не погибли от непосильной работы при строительстве, стали жертвами диких зверей во время открытия и первых представлений в этом величайшем (отсюда и название колоссальный — Колиссеум) из римских цирков. С паперти главного остийского храма хорошо видны базар, парк, бани, склады и другие общественные сооружения. Все они сделаны из туфа или кирпича, облицованного туфом. Это не просто архитектурная мода, а выполнение предписаний местной пожарной команды, так как туф — надежный огнеупорный материал. Пожарники в городе пользовались большими привилегиями и правами, осуществляя противопожарный надзор и при строительстве, и при эксплуатации различных сооружений. Так, например, по предписанию пожарников перед домами должны были стоять ведра с водой. Но все же пожары, как свидетельствует, например, Тит Ливий, бывали.

Мы на городском рынке. Заходим в его стандартные каменные магазины, окаймляющие обширную площадь. В центре этой площади гордо возвышается стройная каменная колонна. Когда подойдешь поближе, видна высеченная на колонне надпись. Мы предполагали, что прочтем какое-нибудь торжественное, может быть, даже героическое изречение. Каково же было наше удивление, когда мы обнаружили, что на колонне написано: «Нигде не болтают так много, как на базаре». Словно через 15 веков прорвался и дошел до нас веселый, насмешливый голос жителей Остии! Да, черт возьми, это поистине выдержавшее испытание временем изречение они имели право выбить на мраморной колонне! Вообще жители Остии были великими мастерами по части веселых, а иногда и довольно фривольных надписей, сделанных к тому же в самых неожиданных местах. Различные категории городских жителей — корпораций торговцев, ремесленников, маклеры, пожарные — имели свои храмы и свои бани. В пристройке к одной из самых богатых бань торговцев с плавательным бассейном, облицованным мрамором, на полукруглой каменной стене имеется фреска, изображающая семерых величайших мудрецов — Солона, Питтака Митиленского, Фалеса Милетского и других. Возле каждого написано якобы принадлежащее ему шутливое изречение, звучащее особенно неожиданно и впечатляюще по контрасту с торжественной и величественной фигурой мудреца. Вообще чувство юмора, свойственное древним римлянам, проявлялось в самых различных, неожиданных выдумках. Вот, например, в храме богини войны Беллоны мраморный вотивный камень. На нем изображены следы двух пар здоровенных мужских ног, идущих в противоположных направлениях. Это солдат, вернувшийся невредимым с войны из какого-нибудь тяжелого похода, счел нужным именно так поблагодарить богиню: «Спасибо, дескать, с чем ушел, с тем и пришел, все в порядке!»

Надо сказать, что изображения в храмах очень конкретны и тесно связаны с профессиональными и социальными интересами прихожан. В святилище пожарников на мозаичном полу имеются изображения кентавра — символа быстроты, необходимой для лиц этой профессии. Соответственно профессии жителей группировались и жилые и производственные сооружения. Вот, например, в ремесленном квартале выделяются четыре больших кирпичных бассейна для окраски материи — целая красильная фабрика. Неподалеку находятся мельницы, маслобойни.

На улице Устья жили рабы. Здесь стоят стандартные кирпичные дома: две комнаты, кухня, уборная. Рабы не имели своих храмов: им приходилось пользоваться общегородским святилищем для утоления духовной жажды.

Настоящими хозяевами города были купцы и маклеры различных категорий. Им принадлежали самые богатые бани, храмы, склады, дома.

Остия вела огромную торговлю, в том числе и транзитную, связывая Рим со многими странами. Из Галлии и Германии привозили зерно, лес, рабов; из Ливии — слонов и лечебную траву; из различных областей Африки — диких животных. В свою очередь Остия вывозила для варваров вино, масло, украшения. На мозаичных полах купеческих складов и домов черным на светло-кремовом фоне с лаконичной выразительностью и точностью изображены корабли различных стран, сцены погрузки и разгрузки товаров, перегрузка с речного корабля на морской, торговля лесом, раб с меркой для зерна, дельфины, плавание по морю. Вот помещение уникального в своем роде торгового дома, его владельцы, как явствует из сохранившейся надписи, малоазийский грек Эпогацио и иудей Эпофродицио, занимались торговлей дикими животными — львами, пантерами, тиграми, которых они поставляли для арен императорских цирков в Риме. Компаньоны занимали кирпичное трехэтажное здание с внутренним двором, окруженным колоннами. Стены и полы дома украшены мозаикой черного и розового цветов; в обрамлении свастик, ромбов, цветов — изображения пантер и львов, убивающих быков. Огромный дом имел два выхода: один — парадный с полукруглой аркой — на улицу, другой — прямо к морю. Здесь находился загон, куда прямо с кораблей сгружали опасный товар.

Относительно имен подавляющего большинства владельцев домов никаких сведений не сохранилось, и они названы археологами условно по наиболее интересным образцам фресковой живописи, мозаики, скульптур, открытых в этом доме. Вот, например, внушительный кирпичный пятиэтажный «Дом Дианы», названный так по открытому в нем рельефу этой богини. Это многоквартирный дом с отдельным выходом для каждой квартиры. В доме красно-желтая мозаика, а также фресковая живопись на стенах: на белом фоне зеленой, красной и другими красками изображены цветы, орлы, арки, геометрический орнамент. В доме находилось и собственное святилище (квадратный алтарь с полукруглой аркой), посвященное персидскому богу солнца — Митре. Его культ был вообще довольно широко распространен в Остии, где найдено восемнадцать таких святилищ. Это не удивительно. Разноплеменное, разношерстное остийское население не было особенно ортодоксальным и строгим в вопросах веры. В поздних строениях встречаются и христианские мотивы, как, например, изображение Христа с нимбом. В городе открыт единственный христианский храм, построенный на месте древних терм (бань). Христианство поздно (видимо, не ранее V века нашей эры) проникло в Остию. Город долго сохранял античный облик и был центром языческой оппозиции христианству. Лишь в период упадка Римской империи, когда, например, в «Доме Дианы» были замурованы многие двери, а в одной из комнат устроена конюшня, христианство проложило себе широкую дорогу в умирающий город. Расцвет Остии прочно связан всеми традициями с языческой Римской империей. Именно в этот период были возведены замечательные здания, сделаны и поставлены в полукруглых арках жилищ, бань и других частных и общественных сооружений статуи античных богов, в изобилии применялись для украшения мозаика и фрески, такие, как в «Доме Дианы», в «Доме Амура и Психеи», в доме корпорации весовщиков зерна и в других домах. Отлично работавшие водопровод и канализация, сплошь замощенные улицы, усаженные тенистыми пиниями, многочисленные цветники, изобилие всевозможных товаров и продуктов — все это делало жизнь в городе удобной и приятной для всех категорий жителей, кроме, конечно, рабов.

В период расцвета население Остии достигало 60–70 тысяч человек. Главными должностными лицами, как и в других римских городах, были два дуумвира и два эдила. Выборы их происходили в условиях ожесточенной борьбы претендентов и их сторонников.

В Остии нет вещественных следов этой борьбы, однако они хорошо сохранились в двух внезапно погибших городах — Помпее и Геркулануме. Это надписи, сделанные коричневой и другими красками прямо на стенах домов, призывающие, скажем, избрать в эдилы Валерия Флакка и всячески поносящие его конкурента…

Мы долго бродили с Раисой Самойловной по Остии и совершенно измучились от обилия впечатлений. Кроме того, солнце грело очень жарко, хотя был еще только май. Раиса Самойловна решила дать нам возможность немного передохнуть и пригласила в термополий — один из многочисленных остийских ресторанчиков. Как и другие здания, он был построен в первые века нашей эры, а в XX веке открыт и раскопан археологами. В ресторанчике, состоящем из трех комнат и кухни, было очень прохладно и уютно. Стены украшены разноцветными фресками с изображениями яиц, фруктов, сыра; мраморные прилавки потемнели от впитавшегося в них свыше полутора тысяч лет тому назад горячего вина.

А рядом другой такой же уютный ресторанчик — он же лавка рыботорговца. Здесь два мраморных бассейна для живой рыбы, кухня, комнаты для посетителей. Как, должно быть, было приятно посидеть в одном из таких ресторанчиков, особенно после утомительного и опасного путешествия, скажем в Африку, за львами для столичных цирков.

Да, древние римляне понимали толк в организации общественного питания! Приятно отметить, что современные римляне в полной мере сохранили эту хорошую традицию. В Риме и других городах Италии — великое множество всех видов ресторанов, закусочных, столовых, рассчитанных на любые вкусы, аппетиты, кошельки. При этом в них, как правило, все сделано так, чтобы создать и поддержать в посетителе хорошее настроение. Чего стоят, например, одни названия кабачков, в изобилии разместившихся вдоль древней Апиевой дороги: «Камо грядеши», «Здесь никогда не умрешь» и т. п. Естественно, что в таком месте хочется посидеть подольше.

…Осмотр Остии закончился поздним вечером. Мы от всего сердца выразили Раисе Самойловне наше восхищение трудом славного коллектива археологов, работающих в этом уникальном заповеднике. Она смущенно поблагодарила нас и сказала:

— Ваша оценка мне особенно приятна. Люди самых разных профессий и национальностей, как правило, с уважением относятся к замечательным памятникам Остии и к нашему скромному труду. Но, к сожалению, бывают и исключения. Вот, например, как-то приехал к нам на своей машине секретарь посольства одной великой державы. Он некоторое время побродил по улицам Остии, со скучающим видом выслушивая объяснения гида, а затем неожиданно куда-то исчез. Работники заповедника пустились на розыски и обнаружили секретаря посольства возле его роскошного лимузина, в багажник которого он вместе с помогавшим ему шофером пытался запихнуть что-то тяжелое. При ближайшем рассмотрении оказалось, что это открытая при раскопках капитель колонны. Капитель пришлось вернуть, чем достопочтенный дипломат был весьма недоволен, заявив, что у нас предостаточно капителей. Случай этот попал в газеты и вряд ли кому-нибудь из читателей доставил радость.

Прощаясь с синьорой Кальца, мы от души поблагодарили ее. Несомненно, чувство благодарности испытывали и другие посетители этого замечательного заповедника. Но, пожалуй, только мы — сами археологи — могли в полной мере оценить, сколько поистине самоотверженного труда и глубоких знаний понадобилось для того, чтобы в строгом соответствии с правилами науки раскопать целый город, вернуть его из небытия и поставить в строй важнейших действующих памятников культуры.

Загрузка...