1898

1 января. — Я собираюсь, — сказал он, — зайти к вам завтра и рассказать о своих неприятностях.

— Тогда неприятности будут у двух вместо одного.

* Каковы итоги? Мне скоро тридцать четыре года, у меня есть кое-какое имя, скажем: имя, которому ничто не мешает (другие в это верят, но я-то, увы, не обманываюсь) стать громким. Я мог бы зарабатывать много денег, но я их не зарабатываю. Ни одной книги за год. Не будь «Радости разрыва», год вообще бы получился пустой. Конечно, смерть отца может служить оправданием мне, но не моей лени. В отношении нравственном не сдвинулся ни на йоту, где там! Зато усовершенствовал свой эгоизм. Сумел доказать Маринетте, что ее счастье зависит от моей полной свободы. Люблю ли я своих детей? Сам не знаю. Когда я на них гляжу, я умиляюсь. Но я не ищу случая видеть их слишком часто. Умиляясь им, я умиляюсь, в сущности, самому себе. Доброта отвлеченная, да и мне было бы весьма нелегко употребить ее кому-нибудь на пользу. Я не настолько чувственный, чтобы бегать за женщинами, но отлично понимаю, что любая могла бы сделать со мной все, что ей угодно.

Друзья, и ни одного друга. Я почти потерял Ростана, и его успех нас не сблизит. Я для друзей ничего не делаю. Возможно, они как раз лучшее доказательство того, что я представляю собою нечто. Они любят меня лишь из уважения.

По-прежнему зол. Достаточно мне сделать по улице три шага, и я становлюсь непереносимым. К счастью, я редко выхожу из дома.

Я так же стар духом, как мой отец был стар телом. Почему я не кончаю жизнь самоубийством? Мне даже кажется, что я становлюсь скупым и что я напрасно позволяю себе так часто нанимать фиакр. В этом я уверен.

2 января. За нашу леность нас карают не только наши неудачи, но и удачи других.

3 января. У Мюльфельдов.

— Нет поэтов, кроме Ростана, — говорит госпожа Мюльфельд.

Я вынужден возражать, потому что Ростан становится вдруг более великим, чем Виктор Гюго, и из его успехов делают нелепые выводы. «Сирано» — великолепный анахронизм и ничего больше. Ростан не будет иметь никакого влияния на поэзию, разве только на весьма посредственных поэтов, которых прельщает его успех. «Сирано» ничуть не встревожил поэтов настоящих; но своей «Самаритянкой» Ростан заткнет их всех за пояс.

— Скажите, между нами, конечно, — говорю я Ростану, — верно ли, что успех «Сирано» принес вам больше радости, чем ваша «Самаритянка»?

— Нет, — отвечает он. — У меня в этой пьесе есть места, которые я предпочитаю всему «Сирано». Например, второй акт. «Самаритянка» потребовала подлинного поэтического усилия, и успех ее на сцене, возможно, был еще более шумным.

— В «Самаритянке» все создано вами. В «Сирано» вам помогает сюжет, эпоха. Ловкий человек, например Сарду, умей он строчить стишки, мог бы в конце концов набрести на сюжет «Сирано», а для «Самаритянки» требуется подлинный поэт. «Сирано» превратил вас в поэта драматического, ирои-комического жанра; он вас ограничил. Поэты, не пишущие для театра, могут сказать, облегченно вздохнув: «Вот к этому и сводится весь Ростан». Я имею в виду Мендеса, Роденбаха и присных. Они могут делать хорошую мину, правда зеленея при этом.

Мы все косимся на орден Ростана.

— А что вы испытывали? — спрашиваю я.

— Вот сегодня, когда я был у моего парикмахера, это меня позабавило. Все знакомые смотрят на ленточку. Но произошло это слишком поздно. Сразу после «Самаритянки» я радовался бы куда сильнее.

Ростан пробился собственными силами. Не пройдя через маленькие журналы, он прошел через большие, он не бывает в редакциях, а бывает в обществе; не выпьет кружки пива в пивной с «богемой», а предпочтет пообедать у богатых людей; театральным критикам он предпочитает самих директоров театров, а Сару Бернар — режиссеру Люнье По. Так вот, Ростан рассказывает нам о своем посещении Люси Фор. Люси просила у Ростана сонет с благотворительной целью. Он принес. Она приняла его запросто в маленькой гостиной, полной чудесных старинных вещей. Там была и госпожа Барту, которая поистине прелестна. Вдруг в комнату к дочери вошел Феликс Фор[63]. Он возвратился с охоты, на нем была мягкая шапочка. Он извинился, сел и сказал: «Господин Ростан, здравствуйте». Фор был великолепен. Понятно, почему его так любит царь. Это великий актер. Это — лучшее, что может предложить сегодня Европа взамен Людовика Четырнадцатого. Потом он поднялся, откланялся, пошел одеваться. Он трудится в поте лица! Он достойный президент нашей республики, которая со времени революции не сделала ни одного шага ни к здравому смыслу, ни к свободе. Это республика, которой важно только одно — быть принятой у господ Грефюль[64].

6 января. Каждое утро спрашивать себя: «Ну что ты будешь сегодня делать?» — Буду трудиться, как трудились усердные монахи. Иметь перед собой целую груду жемчужин для нанизывания!

* Ростан ничего не внес нового после Банвиля и Готье. Разве что искусство никогда не быть скучным.

9 января. Сара Бернар говорит Барбье:

— Ваша пьеса очень хороша… Но если бы она была в стихах!

— Хорошо, — отвечает Барбье.

Он приносит ту же пьесу в стихах.

— О, если бы она была в стихах…

— Но она в стихах, — говорит Барбье.

— Да, но в каких стихах!..

10 января. Робер де Суза пришел ко мне поговорить о своих стихотворных опытах.

Я сказал ему, что переболел в свое время стихотворной филлоксерой.

— Нет, — ответил он, — вы просто заметили, что стихи, как их понимали в дни вашей молодости, вас не удовлетворили бы. Вы отложили их в сторону, чтобы взяться за прозу. У меня было точно такое же чувство, но я стал искать новый стих. Отсюда мои размеры и ритмы.

— Вы действительно сумели избавиться от недостатков старого стиха, но одновременно и от его достоинств, — сказал я. — Ваш стих чересчур нов. Он никак не связан с тем, что меня привычно волнует в стихах. Вы не протягиваете мне якорь спасения. Я их просто не понимаю.

— Послушайте все-таки.

Он читает и отбивает пальцем стихотворный такт, как дирижер оркестра. Все это мелко, мелко. А на пятой строфе окончательно становится монотонным.

— Разве вы не чувствительны к новым ритмам? — спрашивает он.

— Чувствителен! Они мне неприятны.

— Но ведь у вас самого проза ритмическая, собранная.

— Это гораздо менее сложно, чем вы думаете, — отвечаю я. — Впрочем, в свое время я тоже прибегал к усложнениям, которых никто не замечал. Потом я от них отказался, и этого тоже никто не замечает.

12 января. Мой стиль меня душит.

* Слова жесткие, — появляясь на свет после третьей схватки, они причиняют боль.

14 января.…— Не привязывайтесь ни к кому, — говорит мне Юг Леру. — Иметь много дружеских связей, рвать их, когда они становятся, или мы сами становимся, невыносимы, в этом залог оптимизма.

— Но, — спрашиваю, — так ли уж мне необходимо быть оптимистом?..

Флобер был так добр, что принимал всерьез всех начинающих писателей.

— Напишем вашу фразу на грифельной доске, — говорил Флобер тому же Леру. — Если на нее приятно смотреть — она хороша. Если она режет глаз — она ничего не стоит.

Все это теория. У Флобера есть вещи получше.

…Фабр, придворный музыкант Жоржетты Леблан. Тощенький, болезненный, с видом кротчайшей крысы. На нем какой-то необыкновенный воротничок в форме лодочки. Он рассказывает:

— Метерлинк ужасно боится, что я кладу на музыку слишком много его стихов. Стоит ему услышать чересчур высокую ноту, и он начинает хмуриться. Впрочем, за работой он сам поет песенки, всякую ерунду — колыбельные, солдатские.

* Эредиа. Его поэзия кимвализма.

21 января. «Мертвый город» Габриеля д’Аннунцио[65].

— Умирающий город, — говорю я.

— Подыхающий город, — говорит Марни.

— Красноречие и поэтичность азиата, — говорит Леметр. — Такое состояние души нельзя ни описать, ни измерить.

Это поэзия лишь в той мере, в какой золото — драгоценный металл, то есть условно.

Когда поэт употребляет слово «золото», то какова бы ни была сама по себе фраза, он может быть спокоен за ее ценность. Она уже стоит чуточку золота. А эти сравнения! «Алмазный блеск… Чистый, как вода. Тонкий, как морской песок…» Уж давным-давно мы не пользуемся такими сравнениями. Даже сам Эроль, с его пышной бородой, считает, что они приелись. Леметр, у которого жидкая бородка, считает, что там есть с полдюжины прекрасных образов, например, такой: «Казалось, ты срезал все розы мира, дабы тому, кто их пожелал бы, не досталось ни одной».

Сара Бернар. Да, то, что она делает, хорошо, даже очень хорошо; и, конечно, для публики это и есть вершина; но для нас, для меня лично, для драматурга, которым мне хотелось бы стать, она не так уж интересна. Все, что могло бы быть оригинальным, у нее предугадываешь заранее.

Она не всегда хороша, но она вполне и всегда в духе д’Аннунцио. Она женщина, созданная для этого поэта, который всегда находится за пределами правды. Он выбрал сюжет весьма-весьма страшный: кровосмешение. И он мчится вперед, и ничто его не остановит, ибо нет на его пути контроля… Он воображает, что та страна прекраснее других, которая всех дальше, и что колонна или статуя прекраснее всех, если от нее осталась только половина. Это немножко противно, и никакого волшебства тут нет.

Наслушаешься этих распоясавшихся поэтов и начинаешь любить тех, кто умеет себя сдерживать, управлять собой. Не важно какая им придет в голову идея, они бесстыдно размажут ее на пять актов. Из одной-единственной минуты они сумеют сделать три часа по часам.

А мы близки только с самой жизнью. Она чуточку посредственна и скуповата. И если мы любим только жизнь, мы не станем ее тормошить: ждем, когда она сама придет к нам, и как долго же она не приходит! Ничего не поделаешь! Мы слишком устали, чтобы идти ей навстречу. Для того чтобы стать гениями, нам недостает лишь одного, — приглядеться поближе, попристальнее к жизни Цезаря или Наполеона. Восторги наши хороши тем, что они недолги, зато повторяются.

26 января. Всем хватит места под солнцем, особенно при условии, что все захотят остаться в тени.

31 января. Моя жена. Из всех жен, которых я знаю, она наиболее достойна быть любимой.

* Писать стихами значит всегда в какой-то мере загонять мысль в клетку.

2 февраля. Когда мне говорят, что я талантлив, не нужно мне этого повторять дважды: я понимаю с первого слова.

* Бауэр[66], социалист-буржуа, негодует против светских писателей, ненавидящих высший свет.

* Я не принадлежу к числу людей, которые считают, что самое загадочное на свете — это душа молодой девушки.

16 февраля. Блестящий поэт, в смысле «хорошо отнаждаченный».

17 февраля. По поводу Вилли, отказавшегося подписывать протест в «Ревю Бланш», Вебер говорит:

— В первый раз он отказался подписать что-то не им самим написанное.

* Глаза женщин, слушающих стихи. Как жаль, что уши так невыразительны! Тогда бы мы увидели, как хорошенькие маленькие женские ушки шевелятся наподобие телячьих ушей… Как они слушают! Слушают все с таким видом, будто зовутся Терезами. С помощью десятка рифм и горлового воркования можно заставить их проглотить даже «Ежегодник метеорологической службы».

* Мне тридцать четыре года, кое-какое имя. Я написал об Альфонсе Доде статью на четырех страничках, где постарался подытожить все свои впечатления о Доде. Статья получилась оригинальнее всех прочих, написанных на ту же тему: «Ревю Бланш» заплатило мне за нее шестнадцать франков. Зато это хороший урок философии.

* Если я когда-нибудь умру из-за женщины, так разве что со смеха.

18 февраля. Вечером в редакции «Ревю Бланш». Все мы взволнованы делом Дрейфуса. Ради него можно бросить жену, детей, состояние…

Кричишь: «Да здравствует Республика» — и тебя арестуют. Тем лучше! Все идет плохо, все идет хорошо. И если Золя осужден, тем лучше, и если Дрейфус осужден — тем лучше! У нас останется право без всякой задней мысли презирать нашу военную верхушку, их тошнотворную мораль.

21 февраля. Не следует знакомиться со своими друзьями раньше, чем к ним придет слава.

22 февраля. Французская литература, покажи-ка язык: ого, какой нехороший, — видно, ты больна.

23 февраля. Золя приговорен к году тюрьмы и тысяче франков штрафа.

А я заявляю:

Что осуждение Золя наполняет меня глубочайшим отвращением;

Что я никогда не дам ни строчки в «Эко де Пари»;

Что г. Фернан Ксо, физически один из самых маленьких людей, которых я знаю, ухитрился стать еще ниже от пошлостей, которые он адресует своим подписчикам;

Что, будучи по призванию иронистом, я сейчас становлюсь серьезным и готов плюнуть в лицо нашему старому националистическому шуту, г-н Анри Рошфору[67];

Что проповедник энергии Морис Баррес — тот же Рошфор, только в нем больше литературы и меньше апломба и что он добьется того, что избиратели не захотят видеть его даже на шутовском посту муниципального советника;

Что г-н Дрюмон бездарен, совершенно бездарен, и что все увидят, как антисемитская игрушка сломается у них в руках;

Что, если «Фигаро» не примет в спешном порядке имя «Бартоло»[68], тень Бомарше обязательно надерет ему уши;

Что, гордый тем, что могу читать в подлиннике французов — Разина, Лабрюйера, Лафонтена, Мишле и Виктора Гюго, я стыжусь быть подданным Мелина[69].

И я клянусь, что Золя невиновен.

И я заявляю:

Что не уважаю наши военные верхи, которые за время длительного мира начали гордиться тем, что они солдаты;

Что я три раза участвовал в больших маневрах, и все там мне показалось сумбуром, шарлатанством, глупостью и ребячеством. Три офицера, превратившие меня в задерганного капрала, капитан — надутая посредственность, лейтенант — жалкий бабник, младший лейтенант — вполне порядочный юноша, которому пришлось выйти в отставку.

Я заявляю, что почувствовал внезапный и страстный вкус к баррикадам, и я хотел бы стать медведем, чтобы свободно орудовать самыми большими булыжниками. Раз наши министры плюют на республику, я, начиная с сегодняшнего дня, дорожу республикой, и она внушает мне уважение и нежность, как никогда ранее. Я объявляю, что слово «справедливость» — самое прекрасное из человеческих слов, и достойно сожаления, что люди перестали его понимать.

Золя — счастливый человек. Он нашел смысл своего существования, и он должен быть благодарен своим жалким судьям за то, что они подарили ему год героизма.

Я не говорю: «Ах, если бы у меня не было жены и детей…» Но говорю: «Именно потому, что у меня есть жена и дети, именно потому, что я был человеком, когда мне это ничего не стоило, нужно, чтобы я оставался им, когда мне это может стоить всего».

Они считают, что, раз они не евреи, то они прекрасны, и умны, и честны. Этот Баррес заражен кокетством.

Я оправдываю Золя. Не молчание нужно организовать вокруг него, нужно кричать: «Да здравствует Золя!» И пусть этот рев исходит из самого нашего нутра.

Баррес, этот миленький раздушенный гений, такой же вояка, как Коппе. И я заявляю, между прочим, что ханжеская и подхалимская позиция Коппе могла бы отвратить нас от всякой поэзии… будь он поэтом.

Баррес, которому дали по рукам во время схватки, который сунулся было вперед, но потом присмирел, снова вылез на свет божий со своей физиономией прирученного ворона и с клювом, привыкшим копаться в деликатных отбросах; Баррес, вещающий о родине, которую он отождествляет со своим избирательным округом, и об армии, которой он не нюхал!

Какое занятное противоречие! Как писатель вы презираете толпу; как депутат — вы только ей и верите. Большой писатель, но маленький человек, который не ждет, пока народ предложит ему место в палате депутатов, а выклянчивает это место.

Коппе натягивает свои кожаные брюки чуть ли не до носа.

Баррес острит по поводу еврейских носов, хотя вполне мог бы острить насчет своего собственного. Этот превосходный писатель опускается до стиля жалких предвыборных листков.

Печальные минуты. Выкрикивают приговор. Люди задыхаются, точно бегут на край света. Слезы жалости, ярости, позора.

О, как тяжелы становятся книги!

Общественное мнение — это липкая и косматая масса.

Армия — это лубок. Офицеры, которые важничают потому, что они пестры, как райские яблочки.

1 марта. Малларме, непереводимый даже на французский язык.

8 марта. Роденбах. Грустный и какой-то искаженный смех, словно в воду, где отражается смеющееся лицо, швырнули камень.

30 марта. Ибсен. «Враг народа». Северин в прическе наподобие стружек красного дерева. Таде Натансон — полномочный представитель Ибсена. Очень ясная пьеса, где по поводу жалкой городской свалки высказываются самые прекрасные идеи. Пьеса, как бы списанная с дела Золя. Ибсену аплодируют вместо того, другого.

31 марта. Обед у Ростана.

— Скажите, Ренар, что вы на моем месте стали бы делать после «Сирано»?

— Я? Да я бы отдыхал десять лет.

…Лучше всего ему работается в поезде, даже в фиакре. Его мозг — как корзина, наполненная мыслями: тряска приводит их в движение. У него полсотни сюжетов, таких же чудесных, как «Сирано». Он любит все, что от театра, даже запахи театрального ватерклозета.

Возможно, кому-нибудь другому вечер показался бы милым, а я проскучал. И у меня о нем осталось дурное воспоминание. По-видимому, я перестаю чувствовать симпатию к людям, и в каждой улыбке мне чудятся каннибальские клыки.

1 апреля. В деревне. Грустно. Как вдове, которая глядит в окно на осенний пейзаж.

Апрель. Мне вполне хватило бы чуточку славы, как раз столько, чтобы не иметь дурацкого вида в нашей деревне.

* Солнце еще не село, и луна всходит, чтобы поглядеть на пресловутое светило, о котором столько говорят.

* «В Париже работать невозможно». «В деревне работать невозможно». Заменить эти формулы другой: «Работать можно везде».

* Тишина! Я слышу все свои мысли.

* Для меня не существует разницы между луной и ее отражением в канале.

* Почтальон купил себе ослика, чтобы передвигаться медленнее.

29 апреля. Верю во французский язык. Убежден, что Боссюэ наших дней писал бы лучше, чем Боссюэ классический.

9 мая. Возможно, вдохновение — это просто радость, испытываемая нами при писании: оно вовсе не предшествует этой радости.

14 мая. Сегодня — ничего. Я встаю. Зачем? Я не способен ни читать, ни писать, ни казаться веселым, ни слушать, ни говорить. Я могу только есть, потом повалиться в кресло и спать. Если бы даже я знал, что на меня направлено дуло револьвера, я не шелохнулся бы, чтобы избежать пули.

21 мая. Человеческая глупость. Эпитет излишен, ведь глупы бывают только люди.

26 мая. Салон. Не был здесь, как и в «Опера комик», уже десять лет. Одна лишь статуя Бальзака, работы Родена, привлекла мой взгляд. На расстоянии двадцати метров, повернутая, в три четверти, она производит впечатление своею позой. И эти пустые глаза, эта гримаса на лице, этот узкий лоб, халат, сковывающий, как путы, — во всем этом что-то есть. Об этой статуе можно сказать то, что мадам Викторина де Шатенэ сказала о Жубере: «Душа, которая случайно нашла себе телесную оболочку и старается как-то прожить в ней».

Но все прочее! Вся эта скульптура и вся эта живопись, все это сделано на скорую руку, как газетная статейка. Только приблизительные краски.

Даже человек несведущий невольно остановится перед статуей Родена.

После Салона — любое, на что ни взглянешь, радует взор.

28 мая. Теперь я могу писать лишь ножом на стволе дуба.

29 мая. На представлении «Ткачей» Гауптмана. Пьер Лоти[70]. Антуан говорит с благоговейным видом: «Сегодня нас посетил Лоти».

Перстни, слишком крупная булавка в галстуке, вся в золоте. Она похожа на королевскую корону. Вид у Лоти молодой, даже чересчур молодой, но чуть-чуть потрепанный.

Он не говорит со мной о моих книгах. Конечно, только потому, что он академик и что у него в петлице орденская розетка, я говорю с ним о его книгах. Говорю, что его творчество оказало немалое влияние на мое восприятие мира. Ох!

— А какую из ваших книг вы сами предпочитаете?

— Не знаю, — говорит он. — Написав книгу, я о ней забываю. Даже ни разу не перечитал ни одной.

Он особенно настаивает, чтобы я познакомил его с «мадам Ренар». Совершенно очевидно, что для него это просто новая женщина, а от каждой новой женщины он ждет чего-то. Сконфуженная Маринетта боится поднять на него глаза. Но она сразу увидела то, чего я не видел.

Его изысканная, вымученная вежливость вынуждает меня неуклюже отвечать тем же. В усах у него несколько белых нитей. Шевелюра как у юноши. Уши большие, скорее старческие, а глаза — как их описать?

— Да он красится! Красится, как женщина, — говорит мне Маринетта, когда мы отходим от Лоти. — Ресницы начернены, глаза подмазаны, волосы в бриллиантине, а губы напомажены. Он боится закрыть рот. А белые нити в усах — это кокетство, чтобы люди думали, будто усы у него естественного черного цвета.

— А я-то ничего не заметил, братец Ив[71]

* Все-таки странно, что природа старается быть невеселой, дабы не контрастировать с нашей печалью.

* О самых прекрасных книгах, которыми я восхищаюсь, я говорю, что они все-таки длинноваты.

* Как это вы можете требовать, чтобы я всегда говорил правду с абсолютной точностью? Хватит того, что я пишу ее с таким трудом.

* Изящная подпись, как завиток бича у кучера из хорошего дома.

* Иметь стиль точный, четкий, выпуклый, сжатый, такой, чтобы мог разбудить мертвеца.

2 июня. Я очень люблю Капюса. Это писатель, который лучше всех видит смешные стороны нашей эпохи. Впрочем, он приспособился к этому обществу. Он смеется над нашими государственными деятелями, но не отказался бы сыграть в покер с первым попавшимся президентом республики.

4 июня. «Трава». Я хотел бы быть им полезен, но это не так-то просто…

Их религия, их политика, священник, владелец замка; их покойный мэр (мой отец). И тот бедняга, который его сменил. Они — мои братья…

Я писал эту книгу, глядя в окно на траву возле замка… Зелень освежала мои усталые глаза. Ей я обязан своими чудесными мечтаниями. Она — богатство этого края. Ею кормят быков, которые идут в пищу этим людям.

Их депутат. Их ужас перед войной.

Прозрачная вода источника, к которому приходит скот. Охота. Рыбная ловля. Деревенские обычаи. Сделать моего отца главным героем книги. Ее финал: драма между моей матерью, отцом, покончившим самоубийством, и «чужой».

12 июня. В деревне. Слушаю кваканье жабы. Через равные промежутки времени скатывается звучащая капля, грустная нота. Не верится, что идет она с земли, скорее уж кажется, что это жалобно попискивает птица, сидящая на суку. Упорное оханье всей округи, залитой дождем. Залает ли собака, хлопнут ли дверью — и стон смолкает. Потом снова начинается: «У-у-у!» Нет, не совсем так. Перед этим «у» есть еще какая-то согласная, которую я не могу уловить, придыхание, такой звук, словно лопнул пузырек воды на стоячей глади болота.

Нет, опять не то. Скорее уж это вздох чьей-то маленькой души. Бесконечно нежный вздох.

И так как никто, ни одна робкая душа ей не отвечает, оханье прекращается.

18 июня. Секрет современного творчества — это остерегаться как слов, смысл которых стерся от употребления, так и синтаксиса недоучек.

22 июня. Мишле слишком стремится поэтизировать природу, а она в этом не нуждается. Ей плевать на его неумеренные похвалы, и она, несмотря, на все усилия Мишле, ускользает от него. Попробуйте прочитать крестьянам такую фразу из Мишле: «Громкое пение жаворонка подало знак жнецам. «Пора идти, — сказал отец, — слышите, запел жаворонок». Крестьяне удивились бы. Никогда никто не давал им подобного знака; никто бы не послушался его.

11 июля. Никто никогда не помешает мне испытывать волнение, когда я гляжу на поле, когда я бреду по колено в овсе, и он снова подымается позади меня. Какая мысль может быть тоньше этой травинки?

12 июля. Проветрить свое «я», которое становится затхлым.

20 июля. У Рабле «мечтание» — синоним глупости.

* Я умею плавать ровно настолько, чтобы не бросаться спасать утопающего.

* Здесь дело не только в луне. Есть еще загадочные и злые ветры, из-за которых сохнет и умирает ветка на цветущем дереве.

* Улитка и ее недвижимое имущество.

* «Трава». Я смотрю, слушаю, записываю, но среди всего этого сам я нейтрален.

* Мой стиль полон головоломных приемов, которых никто не замечает.

* Люблю одиночество, даже когда я один.

* Далекая песня лягушки, которая сидит в траве у самых моих ног.

23 июля. Совершенно незачем вносить в сатиру преувеличение: вполне достаточно показывать вещи такими, каковы они в действительности. Они достаточно смешны сами по себе.

* В течение всего дня дерево сохраняет в своих ветвях немного ночи.

* Плевать мне на ум: я вполне бы мог удовлетвориться инстинктом.

* Смерть благотворна — она избавляет нас от мысли о смерти.

29 июля. Я ищу только редкостного. Для того чтобы добиться этого, я отказался от больших тиражей и от большой прессы, а сегодня утром прочел в каком-то жалком журналишке статью анонима, который находит, что я пишу мастерски, но пишу всегда одно и то же.

И вот я расстроен надолго.

1 августа. Один колос говорит другому:

— Смотри, как я гордо подымаю голову!

— Ничего удивительного, — отвечает другой. — Ты растерял все свои зерна, и теперь у тебя пустая голова.

* Грезы — это лунный свет мысли.

* Надо видеть правду глазами поэта.

* Вставай, земля уже полна работающими!

Крестьянин жнет рожь, быки жуют. Людские голоса подымаются к небу, где уже летает жаворонок. Маленькая девочка, отнеся завтрак отцу, возвращается домой.

* Достаточно нескольких капель росы, осевших на паутине, и вот уже готово бриллиантовое ожерелье.

8 августа. Эти литераторы, как бочка Данаид: человечество через них только протекает.

* Выйти наружу, чтобы выкурить папиросу воздуха.

* Ласточка — любимая игрушка ветра.

15 августа. Старые дубы с открытой грудью.

* Звезды — низкие, как искры, которые вылетают из трубы нашего дома.

* Даже лучший из нас имеет на совести несколько мелких убийств.

* Маленькая родина все равно большая, ведь она единственная.

* Не может быть форма — с одной стороны, а с другой — содержание. Плохой стиль — это несовершенство мысли.

* Я уезжаю с тоской на сердце, потому что смотрел на солнечный закат, слушал пенье птиц, и только несколько дней я гостил на этой земле, которую так люблю и куда сошло до меня столько усопших.

1 октября…. Хочу ясного и трезвого лиризма.

* Один только дым знает, что дует ветер.

* Часто говорят: «Я не делаю того, что хочу». Следовало бы сказать: «не делаю того, что могу».

* Если бы истина покоилась на дне колодца, я бросился бы в этот колодец.


Обложка журнала «Les hommes du jour» («Знаменитые современники»)


* Давайте признаемся: в удовлетворении, которое приносит нам работа, есть что-то блаженное. Что касается лени, то в ней содержится какая-то тревога, в которой нет ничего вульгарного и которой мы обязаны своими наиболее тонкими находками.

* Я ни разу не смотрел по-настоящему на картину. И вовсе этим не хвастаюсь. Поступал я так, пожалуй, нарочно. Я ограничиваю себя изо всех сил, я глух к музыке, слеп к живописи. Думаю, что мы родимся наделенные неким расплывчатым талантом, от которого надо уметь освободиться. Нет ничего легче, по моему убеждению, как быть знатоком всех искусств, а я стараюсь смириться, ограничившись одним.

4 ноября. Молодой — это тот, кто еще не солгал.

6 ноября. Почти о всей существующей литературе можно сказать, что она слишком растянута.

* Я хочу выработать себе стиль светлый, радующий взоры, как весеннее утро.

9 ноября. Любой премьер, из страха, что его кабинет может пасть, готов допустить резню тысяч людей.

* Свободен — да, ты свободен, как и я; равен мне — да, но брат — это совсем другое дело.

10 ноября. Порой я впадаю в уныние оттого, что лишен гениальности. А они не перестают меня удивлять: пишут и пишут. Я так не могу. Я ничего не нахожу, вернее, отвергаю все, что нахожу. Да, именно так. Просто-напросто я отказываюсь пользоваться той мерою таланта, которая их вполне удовлетворяет.

* Она спрашивает: «Что вы пишете? — и тут же: — А для чего это тебе?»

* Он говорит Адольфу Бриссону: «Опыт показал мне всю опасность анархии». О, прелестная фраза, особенно ее скрытый смысл. Жаль, что несколькими строками ниже читаем: «Я зашел к нему в особняк, недавно построенный на улице Спонтини возле Булонского леса». Вот вам и объяснение той прекрасной фразы! Знаем мы их отвращение к человечеству, отвращение слишком доходное. На словах они готовы изблевать из уст своих наш век, а сами строят себе особняки в строгом, изысканном, некрикливом стиле. Вот уж действительно, смешнее не придумаешь.

Но какой-нибудь Баррес сказал бы: «Если стараться жить согласно со своими принципами, куда бы это нас завело? Ведь тут предела нет».

14 ноября. Каждый вечер я загоняю обратно свою чувствительность, как стадо баранов в овчарню.

По нескольку раз на день я чувствую, что все кончено, что нет смысла жить дальше.

16 ноября. Когда пишешь что-нибудь веселое, вполне достаточно первых попавшихся слов, но для нежности требуется стиль. Существуют серьезные слова, которые звучат фальшиво, впрочем, и веселые тоже, но это как-то меньше замечают.

17 ноября. Ребель[72] усердно складывает губы и так и этак, чтобы изобразить улыбку Джоконды. Говорят, Леонардо да Винчи работал над ней четыре года. Ребель проработает всю жизнь.

18 ноября. На берегу реки. Т-с-с! Я только что видел сирену.

25 ноября. Напишите хоть двадцать книг, критик осудит вас в двадцати строчках и возьмет над вами верх.

29 ноября. Мне всегда хочется сказать музыке: «Но это же неправда! Ты лжешь!»

23 декабря. Как гнусны буржуа! Только художники еще умеют ценить горячую, здоровую и хорошо приготовленную пищу, чистое белье, остро отточенный нож, дрова, горящие ярким пламенем, и свет лампы.

26 декабря. — На службе, — говорила одна женщина, — у нас теперь новый начальник, очень ученый человек. Он нам сказал, что люди происходят от Дарвина.

Загрузка...