Книга вторая


Среди всех этих быстротечных событий наступило и утро Нового года. Я подумала, что весь прошлый год не знала настоящей устойчивости в жизни, может быть, оттого, что не строго соблюдала разные запреты, которые считали для себя обязательными другие люди. Пробудившись утром, я еще не встала с колен[1], как сказала:

— Слушайте все! В этом году я собираюсь соблюдать все запреты, какие только существуют в мире.

Услыхав эти слова, моя единоутробная младшая сестра, которая еще валялась в постели, продекламировала:

— Послушайте. «Зашью в мешок я небеса и землю!»[2] — так что получилось очень забавно.

Я подхватила:

— И тогда бы я сказала, что счастье «будет со мною каждый месяц все его тридцать дней и тридцать ночей».

Дамы мои рассмеялись:

— Это самое лучшее, чего можно пожелать. Вам это пожелание нужно записать и передать господину.

А сестра поднялась с постели и, не в силах удержаться от смеха, добавила:

— О, это изумительно! Это лучше, чем явленное миру собрание служителей и Закон Будды[3], — и я, как говорила, так и записала и с маленьким сыном отправила письмом для Канэиэ.

Он был в это время уже влиятельной особой, и людей к нему в дом приходило необыкновенно много. Канэиэ был очень занят тем, что готовился отправиться ко двору, но все-таки ответил мне. Смысл ответа сводился к тому, что в нынешнем году в календаре была вставная пятая луна[4]:

Всякий год

Пусть останутся лишние дни —

Чтоб любовь расцвела,

Пригодится иметь

Дополнительную луну.

Получив такой ответ, я подумала, не чрезмерна ли моя молитва.


На другой день случилась драка между моей прислугой и прислугой из дома главной госпожи, что доставило нам много хлопот. Сам Канэиэ был весьма огорчен тем, что так получилось, и выразил сожаление об этом, но я считаю, что беспорядки вспыхнули оттого, что мы жили друг к другу слишком близко. Поэтому я решила переменить жилище и переехала чуть подальше. Показывая намеренно все свое великолепие и блеск, примерно через день ко мне приехал Канэиэ.

Это, конечно, чувства суетные, но вот чего мне захотелось больше всего: я захотела, как говорится, вернуться на родину, хотя бы и не в парче.


Пришло время готовиться к празднику девочек — третьему дню третьей луны[5]. Было похоже, что людей у нас будет немного, и мои служанки принялись писать послание служанкам из дома главной госпожи. Письмо было шуточным:

Всех любителей

Цветущих персиков

Просит в сад к себе

Припожаловать

Си Ванму[6].

От Канэиэ люди прибыли без промедления. Выпивки и еды принесли столько, что хватило дотемна.


С наступлением средней декады мужчины поделились на команды и стали упражняться в стрельбе из лука. Они спешили натренировать друг друга. В тот день, когда в моем поместье собралась одна только отстающая команда, члены ее попросили моих дам вручить премии победителям. Под рукой ничего подходящего не оказалось, и выход нашли в том, что к ивовой ветке прикрепили листок голубой бумаги, на котором написали:

Когда дует

Ветер с гор

В лицо —

Весною — пряди ив

Назад клонятся.

Ответы на это стихотворение сочиняли все стрелки, но я их забыла. Один ответ был таким:

Если станете

За нас

Переживать,

Вмиг распустятся

Ивовые почки.

Состязание предполагали проводить в конце месяца, но все перепуталось, потому что в установленное время в мире случилось неожиданное — разнеслась весть, что за какие-то прегрешения многие чиновники понижены в должности.



Числа двадцать пятого-двадцать шестого был арестован Левый министр из Нисиномия[7]. В надежде увидеть его Поднебесная шумела, и толпы людей бежали ко дворцу Нисиномия. Услышав, насколько все это действительно серьезно, Левый министр, никому не попавшись на глаза, бежал. «Наверное, к горе Атаго! В храм Киёмидзу!» — шумели все. В конце концов министра нашли и увели. Узнав об этом, я ужасно расстроилась, — до такой степени, что стала думать, насколько это нелепо. Но если так думала даже я, которая не знала всей подоплеки дела, то среди людей знающих не было ни одного, кто бы не увлажнил свои рукава слезами. Множество детей опального министра, попав в дикие края, неведомо куда, будет разлучено друг с другом. А то, что некоторые из них принимают постриг, вызывает такую жалость — и сказать нельзя. Сам министр тоже стал монахом, однако против своей воли был назначен главою провинциального ведомства на Кюсю и выслан из столицы.

В ту пору произошло одно только это событие. Хотя такие вещи и не следует включать в дневник, который ведешь только о себе, я помещаю в него эту запись, потому что рассказываю не о ком-нибудь, а о человеке, который вызывает у меня сострадание.


В первую из двух пятых лун, когда больше двадцати дней шел дождь, Канэиэ соблюдал запреты, а потом начал длительный пост и затворился в горном храме. Дождь все шел и шел, и, глядя на него, я написала Канэиэ: «Здесь очень неуютно и тоскливо». Он в ответ написал:

Как раз сейчас

Потоки летнего дождя

Сильнее и сильнее.

Ужели отдалят они

День нашей встречи?!

Получив это послание, я ответила:

Да, все обильней

Дождевые струи.

Так, может, из-за них

Сольемся мы

В одном болоте?

Пока мы так переписывались, наступила добавочная пятая луна. С конца ее я почувствовала какое-то недомогание и, ни с того ни с сего охваченная дурным самочувствием, только о Канэиэ и думала. Мне было жаль прожитой жизни и никого не хотелось видеть, и хотя я старалась пересилить себя, окружающие за меня беспокоились и устроили надо мной заклинания, сопровождавшиеся возжиганием опиумного мака. Однако время шло, а все оставалось по-прежнему.


Канэиэ все еще был в затворничестве и не заезжал ко мне. До меня доходили слухи, что он сооружает для себя новый особняк и время от времени проезжает мимо. Иногда он останавливался и спрашивал, как дела.

Однажды вечером, когда я чувствовала себя особенно слабой, Канэиэ возвращался из привычной поездки и, исполненный жалости и сострадания, привез мне бутон лотоса. При этом он сказал

— Стало уже темно, поэтому я к тебе не захожу. Это оттуда, посмотри, пожалуйста.

В ответ я только промолвила:

— Передайте ему, жива я или не жива — все равно…

Лежа в постели, я думала: «Ах, слышала я, что там действительно превосходное место. Я не знаю, буду ли жить, и не могу знать истинного сердца Канэиэ, и хотя он и сказал, что поскорее хочет показать мне то место, я не уверена, будет ли так на самом деле», — но одна только мысль об этом очаровала меня.

Цветок распустился,

Превращается в плод.

Я же оставлю сей мир

И бесследно исчезну,

Как на листьях роса.


Шли дни, а самочувствие у меня было все то же, печальное.

И поскольку мое положение не казалось мне лучше, чем было до сих пор, слезы мои бежали, не встречая преград: себя мне не было жалко ни капли, ни росинки, а думала я непрерывно об одном лишь своем сыне — как он будет без меня. Должно быть, вид у меня был не такой, как всегда, поэтому ко мне решили позвать одного знаменитого священнослужителя, и тот произнес надо мною заклинания, — но и это никак не сказалось на моем состоянии. «Видимо, я скоро умру, — решила я, — и если это случится внезапно, и я даже не успею сказать того, что думаю, — будет очень жаль. А если представится случай, буду я говорить с Канэиэ обо всем, что придет в голову», — так я подумала и написала ему письмо:

«Хотя ты и говорил, что мне суждена долгая жизнь, и я надеялась увидеться с тобой и перемолвиться парой слов, ныне я, видимо, приближаюсь к пределу, и мною овладело печальное безразличие. И вот пишу. Часто слышишь: „Не надейся, что будешь жить в этом мире так долго, как захочешь“, — поэтому я жалею о себе не больше, чем о пылинке. Все мои думы заняты одним только нашим малолетним сыном. Недавно он очень расстроился, когда из-за какого-то пустяка у тебя был очень сердитый вид. Пожалуйста, не показывай, что ты на него сердит, если для того не будет достаточно больших оснований… А если моя вина перед тобой действительно так велика,

Если даже и ветры

Станут дуть

Не туда, куда б хотелось,

И в грядущем рожденье

Я увижу все то же, что и в этом, —

даже в этой жизни мне будет горько, если ты станешь жестокосердно обращаться с нашим ребенком. Многие годы ты заботился о нас и уделял нам внимание. Я надеюсь, что душа твоя не переменится к нам, потому я прошу тебя присмотреть за сыном. Приходили мне и раньше в голову мысли, что когда-нибудь я оставлю его, а теперь, видимо, такой случай подошел… Помни, как я сказала тебе, что ты мне мил, — ведь это я не говорила больше никому!.. К сожалению, у меня не получилось высказать свои просьбы при личной встрече.

Говорят, что дороги

Обильно покрыты росой

Только там, на горе усопших.

Отчего ж рукава

И теперь все мокрее от слез?»

На полях я приписала: «Когда меня не станет, передайте сыну, чтобы он помнил о моих наставлениях и прилежно учился». Запечатав письмо, сверху я добавила: «Открыть и прочесть, когда закончится по мне траур». Потом взяла китайскую коробочку, которая находилась рядом со мной, и вложила письмо в нее. Те, кто видел, посчитали это странным, но у меня болела душа при мысли, что болезнь затянулась, и я должна была хоть что-то предпринять.


Состояние мое было все то же, празднество и обряд очищения, устроенные для моего выздоровления, не принесли перемен, и только к исходу шестой луны понемногу мое сознание и самочувствие стали улучшаться. Тут я услышала, что госпожа из Северных покоев старшего чиновника из Высшего Императорского совета[8] ушла в монахини. Когда мне сказали о ее постриге, это произвело на меня большое впечатление. Особняк Нисиномия, принадлежавший ее супругу, на третий день после ареста хозяина сгорел дотла, и госпожа из Северных покоев переехала в свой собственный особняк в Момодзоно[9], и я слышала, что она там очень скучает. Я очень ей сочувствовала, но сознание мое было еще не вполне ясным, и, продолжая лежать в постели, я собралась с мыслями и написала ей стихи, правда, неумеренно многословные, — так что получилось весьма неуклюже.

Ах, только теперь

Говорю Вам

Об этом, —

А могла бы и прежде.

Мысли заняты

Тем, что весне уж конец.

Как лист облетающий,

Он заспешил.

Я с такою печалью

Об этом узнала…

Нисиномия — как соловей

С Западных гор

Свою песню пропел на прощанье.

Я слышала, Ваш господин

Скрылся от нас

На горе Атаго.

Многие люди

Ему сострадают,

Только нет среди гор

Дороги для состраданий.

В долине укрывшийся

Горный поток

Все способен бежать.

А когда наступает

Вторая луна —

Месяц горести и цветка У[10],

Взамен соловью

Прилетает кукушка.

Она господина жалеет —

Не переставая кричит,

И на сколько же ри

Крик ее слышен?

Удвоился нынче

Долгий месяц дождей —

Пятая луна[11].

Покуда хлестали дожди,

В этом мире неверном

Чьи рукава

Оставались сухими?!

А дожди шли и шли,

И даже пятая луна

Повторилась…

В рукавах наших платьев

Разделить невозможно

Верхнюю часть и низ —

Так размокли они от слез.

Он отправлен по грязной дороге,

А Ваших детей

Раскидали по свету,

Разделили на четыре части,

Один лишь ребенок

Оставлен в гнезде,

Остальные рассеяны.

Этот остался

Непроклюнувшимся птенцом.

В жизни Вашего господина

Уж нет Девятикратного[12], —

Эту цифру он видит

В девяти провинциях и двух островах[13].

Может, все это лишь сон?

Не зная, когда вы увидитесь снова,

Вы объяты печалью;

Монахиней стали,

Занятой только одним,

Словно рыбак в его лодке,

Теченьем влекомый,

Напряженно глядит вперед,

Тихую бухту ища

Была бы та разлука,

Как у диких гусей,—

То отлет, то прилет!

Но на постель

Ложится лишь пыль,

И не знаете Вы,

Где же подушка его.

Теперь вот и слезы

В луну без воды, в шестую[14],

Сохнут у Вас

А у цикад,

Что укрылись в тени у деревьев,

От тоски уже лопнула грудь[15].

А осенью, чуть погодя,

Лишь ветры подуют,

Зеленый забор из мисканта

Ответит им шелестом

И Вы всякий раз

Станете вглядываться во тьму.

Но и во сне

Не увидите господина.

Долгими ночами

Так же, как и теперь,

Будут стонать насекомые.

Их стон Вам покажется

Невыносимым

Будете мокрой от слез,

Как от росы

Намокает трава

В роще Оараки[16].

А внизу приписала:

Ваш особняк увидав,

Никто не подумает,

Что ворота его

Заросли полынью

И плотно закрыты.

Сделав эту приписку, я отложила письмо, но мои служанки обнаружили его и стали говорить мне:

— Как оно замечательно прочувствовано! Хорошо, если бы его увидела та госпожа из Северных покоев, — и я подумала: «Действительно, я сделаю это, только неудобно будет, если она сразу увидит, что оно пришло от меня», — и дала переписать его на покупной бумаге, сложила поперек строк и привязала к оструганной палке.

— А если спросят, откуда это, — наставляла я посыльного, — скажи, что с горы Тономинэ. — То есть, велела сказать, что письмо от ее единоутробного брата, монаха, который там живет.

Как только в доме госпожи взяли послание, мой посыльный сразу вернулся. Я даже не знаю, что там подумали обо всем этом…


Тем временем здоровье мое понемногу восстановилось, и в двадцатых числах Канэиэ засобирался в Митакэ. Взяв с собой молодого человека, нашего сына, в сопровождении положенного числа слуг, он отправился в путь, и в тот же день, едва стемнело, сама я перебралась в прежнее жилище, которое к этому времени привели в порядок.

Обычное для себя число слуг я поначалу оставила на старом месте, но потом и они переехали. В дальнейшем меня тревожили только заботы о своем уехавшем ребенке — я думала: «Как же, как он там?» — но первого числа седьмой луны на рассвете он прибыл домой и заявил:

— Мы только что вернулись!

Поскольку теперь я жила довольно далеко от Канэиэ, то подумала, что он некоторое время не сможет ко мне прийти, но около полудня, в день возвращения, Канэиэ, несколько утомленный, появился у меня.


А в эту же пору супруга старшего чиновника Высшего Императорского совета, не знаю уж каким путем, узнала, откуда ей прислали то стихотворное послание, но написала ответ в особняк, где я жила прежде, до конца шестой луны. Письмо принесли в дом главной жены Канэиэ, там его приняли, и, думая, что, возможно, произошла ошибка (письмо выглядит странным), все же, как я слышала, дали на него ответ. Госпожа, писавшая мне, прочитав ответ, поняла, в чем тут дело; она подумала, что снова посылать мне то же самое письмо нельзя. Я услыхала о ее затруднениях и решила прекратить их прежним способом — написала ей на бледно-голубой бумаге:

Я слышу эхо,

Будто был ответ,

Но он исчез

В пустынном небе.

Его не стану я искать.

Потом сложила листок поперек строк и прикрепила его к цветущей ветке. Посыльный опять ушел. Он не сказал, кто прислал это письмо, и, вероятно, боясь повторения прежней ошибки, та дама на некоторое время задержала ответ. Наверное, она сочла мои поступки очень странными. Прошло какое-то время, и, изыскав верный способ передачи мне своего послания, она написала:

Повеял ветерок от Вас,

Значит, помните меня.

А я считала, не заметят

Дым от костра, в котором

Монахиня выпаривает соль.

Стихотворение было написано детским почерком на светло-серой бумаге и прикреплено к ветке ивы. В ответ я сочинила:

Я вижу — дым

Встает

Над солеварней Вашей,

Но только ветра не дождусь,

Который бы повеял от нее.

Потом написала эти стихи на бумаге орехового цвета и привязала ее к поблекшей сосновой ветке.



Наступила восьмая луна. В это время народ шумно веселился, поздравляя Левого министра из Коитидзё[17]. Глава Левой дворцовой гвардии сказал, что изготовил для министра в подарок ширму, и попросил меня — так, что отказать было невозможно — написать для этой ширмы стихи. На ширме там и сям были изображены разные сцены.

Меня это не слишком заинтересовало, и я неоднократно отказывала ему в просьбе, но все же деваться было некуда и однажды, когда я наслаждалась созерцанием луны, — по одному, по два стихотворения в один прием стала придумывать нужные стихи.



Вот на ширме изображено, как в одном особняке происходит поздравительное пиршество:

Как по этому небу

Уходят и снова приходят

Друг за другом солнце с луной,

Так и мы станем Вас поздравлять

Бесконечно — отныне и впредь.

Вот путник остановил коня на берегу моря и слушает крики куликов:

Крик услышав, он сразу же понял —

Это «тысяча птиц», кулики.

Я не знаю,

Быть может, продлится веками

Ваш расцвет, как в названии их.

Вот на склоне Аватая пасутся кони. В домик рядом вошел пастух и присматривает оттуда за ними:

Гора, у которой

Многие годы

Домик стоит.

Привыкли к нему

На привязи кони.

В источнике поблизости от жилого дома ночью пятнадцатого числа восьмой луны[18] отражается полный месяц, и женщины любуются этим отражением. В это время по дороге за оградой проходит мужчина, который играет на флейте:

С неба слышится

Голос флейты,

Вместе с ним

Виднеется ясно

Отражение луны.

Вот на берегу моря перед домом сельского жителя сосновая роща. Резвится стая журавлей. «Здесь должно быть два стихотворения», — наставляли меня.

Эта роща из маленьких сосен,

Что на взморье стоит

И в волны глядится.

Сердца наши

Она будто влечет.


Чем недовольны

Журавли?

Чем озабочены

Среди песков,

Укрытых тенью сосен?

Вот место, где стоит верша для ловли рыбы:

Лежит мое сердце

К вершам плетеным.

Многие ночи,

В пути проведенные,

Напоминают они.

Вот светятся вдоль берега рыбацкие огни, видны лодки для ловли рыбы на удочку:

Рыбацкие огни

И лодки рыбачек

Заполнили бухту,

Где собирают

Моллюсков живых.

Вот дама в экипаже после любования багряными листьями клена прибывает к дому, где тоже — множество кленовых листьев:

Тот, кто живет

Весь долгий век

В таком прекрасном месте,

Из года в год

Все ждет, чтоб осень возвратилась.

Так я написала, но заказчик не проявил к моим стихам особого интереса, и оказалось, что множество стихотворений я сочиняла напрасно. Среди них для написания на ширме остановились только на двух: о рыбацких огнях и о журавлях. Когда я узнала об этом, мне стало досадно.


Среди подобных хлопот завершилась осень и наступила зима. Несмотря на то, что ничего особенного не происходило, у меня все время было ощущение, что я чем-то занята. В одиннадцатую луну выпал глубокий снег. В один из дней я по какому-то случаю была исполнена уныния и горькой обиды на Канэиэ. Я внимательно смотрела наружу и думала:

Когда сравним

Мы падающий снег

С сугробами годов,—

Увидим, что и снег, и годы тают.

Так грустно думать о себе!


Так я думала, а тем временем наступил последний день года. Он пришелся тогда на середину весны. Канэиэ на завтрашнее утро или сегодняшний вечер наметил переезд в новый, великолепно отстроенный особняк, и по этому случаю поднялась суматоха. Но я, как и предполагала раньше, никуда переезжать не была намерена. Когда я сообщила об этом, Канэиэ воспринял мое решение как нечто само собой разумеющееся.


В десятых числах третьей луны при дворе должны были состояться состязания по стрельбе из лука, и готовиться к ним следовало особенно тщательно. Нашего сына приняла в свой состав вторая команда. Существует положение: «Победители должны исполнить танец», — поэтому все обо всем забыли и были заняты в эту пору только подготовкой. Под предлогом необходимости обучения участников состязания танцам в доме день-деньской звучала громкая музыка. На стрельбище на моего сына делали весьма высокие ставки — и не прогадывали. Выглядел он, по-моему, великолепно.



Наступило десятое число. В этот день сын провел у нас дома последнюю музыкальную репетицию. От женской половины множеством подарков одарили учителя танцев, О-но Ёсимоти. Мужчины, со своей стороны, для него сняли с себя одежды. Явились слуги от Канэиэ и сказали: «Господин соблюдает запреты»[19]. Вечером, когда все закончилось, Ёсимоти вышел исполнить танец бабочки, и один человек одарил его желтым платьем хитоэ[20]. Мне подумалось, что это весьма кстати.

Двенадцатого числа лучники, придя в особняк Канэиэ, пожаловались:

— Вторая команда собралась в полном составе и должна была потренироваться в танце. Но плохо, что там нет площадки для стрельбы из лука.

Я слышала, как им сказали:

— При дворе собирается много людей. Ёсимоти там, наверное, завалят подарками.

Я все волновалась, как-то там будет с моим сыночком, но глубокой ночью множество сопровождающих благополучно доставило его домой.

Потом Канэиэ, нимало не заботясь о том, что людям это покажется странным, немного подождав, прошел ко мне за ширму и стал рассказывать:

— Мне сказали, что во время танца он был очень изящным. Люди до того расчувствовались, что даже плакали. Завтра и послезавтра у меня запреты, но я буду волноваться за него. А пятого числа приеду на церемонию, поддержу его.

После этих слов он вернулся к себе, но у меня осталось ощущение, что он не уходил, — я чувствовала от этих его слов безмерное ликование.


Наступил назначенный день. Канэиэ приехал рано утром и, собрав множество людей, громко распоряжался насчет танцевальных нарядов, а потом увез сына. Я опять осталась со своими тревогами, думая только об исходе соревнований по стрельбе из лука. Поступили первые сообщения: «Вторая команда, скорее всего, проиграет. Она очень неудачно выбрала себе лучников». Когда мне сказали об этом, я подумала, что напрасно они обучались искусству танца. Что-то теперь будет? Что-то будет?..

Настала ночь. Ярко светила луна, и я оставила ставни незакрытыми, а в душе все молилась. Мимо туда-сюда проходили люди; они только и делали, что говорили о состязании:

— Выбил столько-то очков!

— Его соперником стал офицер Правой дворцовой гвардии[21].

— Изволит стрелять весьма старательно.

Я поочередно то печалилась, то радовалась этим вестям. Потом появился человек, который сообщил:

— Команда, которую все считали проигравшей, удачно выпустила серию стрел и сделалась победительницей!

Если мой сын стал победителем, значит, он от имени своей команды должен исполнять танец победителя.

Примерно его же возраста был мой племянник. Еще во время тренировок мальчики посматривали один на другого. Сейчас мой сын исполнял танец вторым, и, может быть, потому что он получил всеобщее одобрение, государь одарил сына платьем. Наконец, Митицуна приехал из дворца в экипаже, где вместе с ним находился и мой племянник, одетый в платье для танца победителя.

Канэиэ снова и снова со слезами на глазах рассказывал мне, как все происходило, о том, что это подняло и его репутацию, что все высокопоставленные лица плакали от умиления, глядя на нашего сына. Он вызвал наставника в лучной стрельбе, а когда тот пришел, снова осыпал его подарками. От всего этого я позабыла о своих горестях и радовалась вместе со всеми.

В тот вечер и в последующие два или три дня самые разные мои знакомые, вплоть до священнослужителей, прослышав о такой радости молодого господина, один за другим приходили сами или присылали гонцов выразить свои поздравления, и это было удивительно приятно.


И вот наступила четвертая луна. С десятого числа до десятого дня пятой луны Канэиэ прекратил обычные посещения, сообщив мне только:

— У меня на редкость неважное самочувствие.

После он сказал мне:

— Во дворце семь или восемь дней надо мною творили заклинания. Теперь сижу без дела. Я думал навестить тебя как-нибудь в ночное время, но тут есть одна трудность. Из-за болезни я не бываю при дворе, так что может выйти неловкость, если кто-нибудь увидит меня в городе.

Я слышала, что ему стало легче после того, как он возвратился от меня, и стала ожидать его приезда, но безуспешно. Я удивлялась и каждый раз думала, что вот сегодня вечером он попытается прийти, чтобы никто об этом не знал, однако в конце концов от Канэиэ перестали приходить даже весточки, и так продолжалось долго.

И хотя все это представлялось мне странным и необычным, в обстановке его нарочитой холодности звуки посторонних экипажей, что проезжали мимо моего дома, ранили мне грудь. Время от времени я погружалась в сон, потом мне начинало казаться, что уже светает, и все представлялось еще более безрадостным. Мой молоденький сын, когда он выходил в свет, видел и слышал отца, но ему как-то не представлялся случай рассказать ему, как обстоят дела. Да и Канэиэ никогда не расспрашивал обо мне. Я же полагала, что с моей стороны было бы тем более странно спрашивать, что произошло.

За то время, пока я думала об этом, стемнело и рассвело, а когда я подняла решетки на окнах и выглянула наружу, то обнаружила, что ночью прошел дождь, и на деревьях висят капельки, напоминающие росу. Глядя на них, я подумала:

Всю ночь

Я тебя ожидала.

Легла уж роса.

Но вот рассвело,—

Растает теперь и она.


А в конце той же луны разнеслась весть: «Закрылись глаза министра Оно-но-мия[22]», — и впервые после того, что между нами было, Канэиэ дал мне знать: «Сейчас в мире царит сумятица, и мне нужно быть осмотрительным и не показываться снаружи. Высылаю платье для траура. Приготовь его».

Очень раздосадованная этим, я отослала платье назад с замечанием: «Люди, которые носят такие платья, последнее время в моем доме не бывают». Это, должно быть, сильно пристыдило его, — во всяком случае, от Канэиэ я не получила больше ни слова.


Так продолжалось, пока не наступила шестая луна. Когда я сосчитала, то обнаружила, что ночных свиданий у нас с ним не было тридцать с лишним дней, а дневных — уже больше сорока. Назвать это просто очень странным было бы глупо. Даже если принять во внимание, что между нами постоянно случались недомолвки, на этот раз он так долго у меня не показывался, что и слуги, которые насмотрелись всякого, сочли это весьма удивительным.

Я все думала и думала об этом и сидела, уставившись взглядом в одну точку. Потом, застыдившись мысли, что меня кто-нибудь может увидеть, сдерживая бегущие по щекам слезы, ложилась ничком.

И вот однажды слышу — в саду поет соловей, хотя время для него уже миновало. Я подумала:

О, соловей,

Прошла твоя пора —

Безводная луна уж наступила.

Трель твоей песни —

Как воспоминание.

В такой обстановке шли уже двадцатые числа. У меня было такое состояние, что я не знала, что делать. Я думала, что нужно подыскать какое-нибудь прохладное место на побережье, чтобы отдохнуть там душой и помолиться, и выехала в местность под названием Карасаки[23].


Я выехала около часа Тигра[24], когда ярко светила луна. Со мною была спутница, находившаяся в одинаковом со мною положении; в качестве прислуги мы взяли с собою только одну даму и втроем ехали в одном экипаже.



Кроме того, нас сопровождало на конях семь или восемь верховых. Когда мы переправлялись через реку Камогава, начинался слабый рассвет. Немного погодя дорога перешла в горы, и тогда я увидела, что все здесь не такое, как в столице. Чувства, которые одолевали меня в последнее время, отступили, и меня охватывало глубокое очарование. Когда мы достигли заставы, то на некоторое время остановили экипаж, чтобы покормить быков, — и тут с гор, из темнеющих наверху лесов, спустились дровосеки, придерживая одну за другой свои груженые телеги. Когда я на них смотрела, то испытывала совершенно необыкновенные чувства.

Когда, глубоко очарованная зрелищем горного пути по ту сторону заставы, я оглядывала лежащую впереди дорогу, то обнаружила: то, что прежде представлялось мне двумя или тремя птицами, на самом деле оказалось рыбацкими лодками на озере. Здесь я не в силах была сдержать слезы. И если такое невыразимо глубокое чувство испытывала я, то моя спутница откровенно плакала от переполнивших ее чувств. Дошло до того, что нам обеим стало неловко, и мы даже не могли смотреть одна на другую.

Путь впереди еще лежал долгий, когда наш экипаж въехал в скопище убогих хижин под названием Оцу. Я через него проезжала с редкостным чувством, пока мы не выехали на дальний берег. Когда экипаж приблизился к нему и я огляделась, то перед домами, которые в ряд выстроились вдоль берега озера, увидела причаленные к берегу лодки, — и это было поразительно. Виднелись также лодки, которые проплывали туда и сюда. Пока мы так продвигались потихоньку, стал уже подходить к завершенью час Змеи[25]. Мы решили, что надо дать отдохнуть коням в местности под названием Симидзу, и, опознав ее издалека, остановили экипаж в тени большого одиноко стоящего сандалового дерева, распрягли коней и отпустили их к берегу бухты попастись и немного охладиться, а маленький мой сын с усталым лицом прислонился к дереву и произнес:

— Подождем здесь, пока принесут вариго — коробочки с дорожной едой. До мыса Карасаки в провинции Сига еще очень далеко!

Из дорожных корзин достали продукты, принесли вариго и распределили их между всеми. Часть моих сопровождающих отсюда возвращалась домой и моя спутница повернула назад с намерением доложить: «Прибыли в Симидзу!»

Потом мы снова запрягли коней в свой экипаж, доехали до нужного нам мыса и развернули экипаж облучком к дому. Идучи на молитву, я посмотрела окрест и обнаружила, что ветер усилился и волны стали высокими. Лодки на озере подняли паруса.

На берегу собрались мужчины, и когда я сказала им:

— Хочу послушать, как вы поете! — они принялись петь, исторгая из себя при этом очень неприятные звуки.



По дороге на моления мы порастеряли много от своего задора, но на место все-таки приехали. Экипаж мы поставили на очень узком мысу, внизу, возле самой кромки воды. На то место, где лежали сети, теперь непрерывно накатывали волны, и, когда они откатывались, там, как выражались в старину, не было даже ракушек. Люди, которые сидели в глубине экипажа, только что не вываливались наружу, так они высовывались: рыбаки спешат вытащить наверх то одну, то другую невиданную Поднебесной добычу. Молодые мужчины встали в ряд в некотором отдалении и голосами, которыми обычно обращаются к богам[26], затянули: «Зыбь на море и мыс Карасаки в провинции Сига». Звучало очень приятно. «Скорее бы назад, в Симидзу», — думала я. В конце часа Барана[27] моление закончилось и я отправилась домой.

Я ехала, глядя кругом с нескрываемым восхищением. Когда экипаж приблизился к месту подъема в гору, уже заканчивался час Обезьяны[28]. Сумерки наполнились звоном цикад. Я послушала их и подумала:

Голоса ваши

Зазвучали,

Будто ждали меня

День-деньской

Этой заставы цикады.

Так произнесла я про себя, но людям ничего не сказала.

Возле Бегущего ключа некоторые верховые отделились от нас и поспешили вперед, и когда мы прибыли в Симидзу, эти передовые уже хорошо отдохнули и освежились, и в то время, как они с довольными лицами приблизились, чтобы помочь выпрячь наш экипаж, моя спутница сказала:

Как это завидно,

Когда ноги коня —

Будто струящийся ключ!

И я добавила:

Иль не задержится их отраженье

В Чистой воде, в Симидзу?[29]

Экипаж придвинули поближе к воде, в стороне от дороги натянули тент, и все путники сошли на землю. Когда я погрузила в воду руки и ноги, я сразу почувствовала, как мое настроение заметно улучшилось. Мы разместились на камнях, подогнув одно колено под себя, над желобами с проточной водой, и стали есть, беря рис и прямо ладонями зачерпывая воду, — и это создало у нас такое настроение, что вставать не хотелось никак. Однако нас все-таки стали торопить: «Пора, уже смеркается». А я-то думала, что в таких местах не бывает людей, которые стали бы мне докучать, — но делать было нечего, и мы отправились в путь.


Мы потихоньку ехали, как вдруг в местности под названием Аватаяма нас встречает прибывший из Киото человек с факелом.

— Сегодня с полудня у нас изволит находиться господин, — услышала я от него. Я очень удивилась — так, что даже подумала, будто он нарочно подгадал время, когда меня не будет дома.

— Ну, и?.. — спрашивал посыльного то один, то другой из нас. Сама я прибыла домой в жалком настроении. Из экипажа вышла в очень подавленном расположении духа, и люди, которые в мое отсутствие оставались дома, рассказали мне:

— Господин, когда он прибыл, изволил спросить о Вас, и мы ему доложили, как обстоят дела. Он тогда заметил: «Что такое? Такая у нее была прихоть. Выходит, я приехал в неурочное время!»

Я чувствовала себя, будто во сне.

Следующий день мы провели, отдыхая от дороги, а на третий день утром мой сын отправился из дому, сказав, что едет к отцу. Сначала я думала сказать ему, чтобы он спросил отца о том странном визите, но как ни огорчительно было это происшествие для меня, верх взяли воспоминания о том, что было на берегу озера, и я написала:

Я думала,

Что выплакала их

В непрочном этом мире.

Но вижу берег, линию воды

Сквозь слезы.

Сыну же я сказала:

— Положи это послание, когда он не будет на тебя смотреть, и сразу возвращайся.

— Так я и сделал, — сказал он, когда вернулся.

Я ожидала, что Канэиэ даст знать, что видел мое стихотворение, но напрасно. Так наступил конец месяца.


Накануне в часы досуга я ухаживала за травой в садике у дома и собрала очень много рассады риса. Я высадила ее под навесом дома; очень интересно было наблюдать, как она наливается соками, впитывает в себя воду, в которой растет, и выпускает зеленые листочки. Но вдруг я увидела, что эта рассада начала чахнуть. Видеть это было мучительно:

В тени дома укрыта,

Там, куда не достанет

Даже молний сверканье,

Под навесом, рассада

Одиноко зачахнет, как я.


Госпожа из дворца Дзёган в позапрошлом году была назначена главой Ведомства службы императрицы. Как это ни странно, но она никогда не расспрашивала о моих делах; я думала из-за того, что изменились ее отношения с братом, Канэиэ, изменилось и отношение этой госпожи ко мне, но потом я подумала, что она узнала, что Канэиэ сам изменился ко мне, и написала ей письмо, где говорилось:

Эта ниточка паутины

Истончается.

Но паук все хлопочет

Над лохмотьями,

Соединявшими некогда сеть.

Ответ включал всякую всячину, и в нем было много очарования.

Как грустно слышать,

Что порвалась нить.

Ведь месяцы и годы

Она тянулась,

Вас соединяя.

Когда я ознакомилась с этим письмом, то подумала, что сочинительница все видела и слышала, и грусть моя от этих мыслей возросла еще больше, я погрузилась в раздумье. В это время принесли письмо от Канэиэ. В письме значилось: «Я посылал тебе письма, но ответов не было; ты держалась отчужденно, и я не решался приблизиться к тебе. Сегодня было надумал, но…» То одни, то другие убеждали меня ответить, и пока я писала ему ответ, день кончился.

Я думаю, что посыльный еще не достиг дома Канэиэ, как я увидела у себя его самого.

— А что такого произошло? — стали мне говорить мои дамы. — Будьте благоразумны, взгляните только, как он выглядит. — И я взяла себя в руки.

— У меня это время одно за другим тянулись религиозные запреты, поэтому так и получилось. Но я и не думал к тебе совсем не приходить, — говорил он, делая вид, что ничего особенного не произошло, чем вызвал у меня неприязнь.

На следующий день он сказал:

— Теперь я поеду, потому что есть дела, которые я должен исполнять. В следующий раз буду у тебя завтра или послезавтра.

Я и не подумала тогда, что это правда. Канэиэ думал, видимо, так поднять мое настроение. А я уже тогда допускала, что на этот раз он пришел ко мне в последний раз… И вот без него шли дни за днями. «Действительно, все произошло так, как я и ожидала», — думалось мне и от этого делалось еще печальнее, чем прежде.

Я продолжала болезненно размышлять все об одном, ни о чем другом не могла думать, — всей душой хотелось умереть, но при мысли о сыне мне становилось еще печальнее.

Я думала, что вот он станет взрослым, я вверю его надежной жене, тогда и умереть можно будет спокойно. А потом, как только подумаю, с каким же чувством будет он тогда скитаться, — и умирать становится еще труднее прежнего. Тогда я затеяла с ребенком такой разговор.

— Как мне быть? Может, я попробую переменить свою внешность[30] и отрешиться от мира? — Но мальчик, хотя он еще и не мог глубоко вникнуть в эти мои слова, заплакал навзрыд, горько, до икоты, и проговорил:

— Если ты так сделаешь, я тоже стану монахом. Для чего же мне тогда общаться с миром!

Когда он так горько, навзрыд, заплакал, я тоже не могла больше сдерживаться, но от жалости к ребенку решила перевести разговор в шутку:

— Тогда тебе нельзя будет держать ловчего сокола. Как же ты думаешь поступить с ним?

В ответ на эти слова сын тихо встал, выбежал вон, схватил своего сокола и вдруг выпустил его на волю. Все, кто видел это, не могли удержаться от слез. А я тем более — с трудом дождалась вечера. И то, что лежало на душе, выразила так:

Не поладили супруги,

А итог страданий —

Сокол в небе,

Тяга в монастырь

И печаль в душе.

Когда стемнело, принесли письмо от Канэиэ. Решив, что в этом письме, должно быть несусветная ложь, отпустила посыльного без ответа, сказав ему: «Сейчас я плохо себя чувствую, поэтому…»


Наступили десятые числа седьмой луны. Люди уже все суетились[31]. Канэиэ с давних пор День поминовения усопших из-за служебных обязанностей проводил отдельно от меня, но всегда заботился, чтобы мне присылали жертвоприношения, которые я могла бы преподнести. Теперь мы с ним отдалились друг от друга, — как же будет на этот раз? Наверное, умершая моя матушка тоже опечалена. Немного подождав, я решила сама сделать обычные приготовления и проводила время, проливая слезы. Но в это время от Канэиэ доставили обычные жертвоприношения, к которым было приложено письмо. «Ты не позабыл покойную матушку, — написала я в ответ, — но я не могу не тосковать в этом мире печали».

Размышляя надо всем этим, я нашла наши отношения очень странными, как вдруг мне пришло в голову: не перешли ли чувства Канэиэ к какой-то новой женщине. И тогда одна из моих служанок, знавшая о моих переживаниях, сказала:

— У министра Оно-но-мия, что недавно скончался, есть прислуга. Я вот думаю, что это кто-то из тех людей. Там была такая странная особа по имени Оми. Он как раз интересовался ею. Может быть, господин перестал приходить сюда потому, что он хочет, чтобы эта Оми считала, что он порвал со всеми остальными.

Собеседница ее сейчас же возразила на это:

— Да ну, это вряд ли. Она, похоже, человек бесхитростный, едва ли господин стал бы специально для нее что-то такое делать.

— Но тогда, может быть, это принцесса, дочь прежнего государя, — засомневалась первая.

Так ли, этак ли, обе были совершенно растеряны. В конце концов они заявили мне:

— Так не годится. Вы сидите целыми днями, будто сосредоточились на наблюдении заходящего солнца. Вам надо было бы куда-нибудь совершить паломничество. — И тогда, ни о чем больше не думая, я стала говорить об этом, когда светало, вздыхать, когда смеркалось. К тому же, тогда было еще очень жарко, и я решила отправиться в десятых числах в Исияма[32].



Я выехала втайне от всех, не поставив в известность даже таких близких людей, как младшая сестра, покинула свой дом, когда мне показалось, что стало светать, однако, когда я доехала до окрестностей реки Камогава, меня догнали несколько сопровождающих, которые как-то прослышали о моем отъезде. Ярко светила полная луна, но мы при ее свете никого не встретили. Я услышала, что на берегу реки видно лежащего покойника, но мне не сделалось страшно. Когда мы достигли примерно рубежей горы Аватаяма, двигаться дальше стало очень трудно, и мы расположились отдохнуть. Мои мысли не могли остановиться ни на чем определенном, и я только без конца проливала слезы. Я думала, не пришел бы сюда кто-нибудь, безучастно вытерла слезы и снова заспешила в дорогу.

Когда мы достигли Ямасина, стало уже совсем светло, переживания мои все были на виду, мне же то казалось, что это я, то — что это кто-то другой. Сопровождающих я заставила следовать позади себя или послала вперед, а сама едва заметно продвигалась пешком, подозрительно поглядывая на всех встречных, которых видела в пути. Все вокруг общались между собой шепотом — зрелище представлялось очень унылым

С трудом продвигаясь, в Хасирии мы остановились пообедать из дорожных коробочек. Развернули тенты, и пока возились со всем остальным, появились люди, которые производили ужасный шум. Что случилось Кто это? Видимо, кто-то из моих сопровождающих встретил своих знакомых. «Как это удивительно!» — подумала я, и тут навстречу мне с шумом проехало множество людей верхом на конях, и за ними два или три экипажа.



— Экипажи губернатора провинции Вакаса, — сказали мне. Они проследовали мимо, не останавливаясь, и от этого я испытала облегчение. Эти люди провели определенное время в провинции, получая там от своего положения большую выгоду. Они принадлежали к той разновидности людей, которые в столице, для того чтобы попасть служить в провинцию, с рассвета до сумерек ходят и унижаются перед вышестоящими, а, попав в провинцию, поднимают вокруг себя такой шум, что чуть не лопаются от спеси. Их челядь, их прислуга, приставленная к экипажам, и прочие люди вплотную приблизились к моему тенту и подняли гвалт, купаясь в воде. Их поведение показалось мне бесцеремонным, ни на что не похожим. Мои спутники только заметили им:

— Ну-ну, чуть подальше! — как они заговорили:

— Вы что, не знаете, что это обычный проезжий тракт? Что это вы нам делаете замечания?

Что же я должна была чувствовать при виде этого?

Они поехали дальше. Мы снова пустились в дорогу, проехали мимо заставы и, усталые до помертвения, достигли бухты Утиидэнохама. Высланные вперед люди соорудили на лодке навес и что-то вроде хижины из тростника. Мы приехали сюда совсем сонные и сразу же отчалили от берега. Мои чувства были возбуждены, мне было очень одиноко и ужасно печально, — все это не поддается описанию.


В конце часа Обезьяны мы остановились в буддийском храме. Я помылась в тамошней бане и легла спать. Самочувствие у меня было такое тяжелое, что я, не знаю как, упала на пол и разрыдалась… Спустилась ночь, после мытья я посвежела и поднялась в молельный павильон. Но там, задыхаясь от слез, не могла даже поведать Будде о себе.

Ночь становилась все глубже, я стала всматриваться наружу: павильон находился на возвышении, а внизу была видна долина. По ее сторонам густо росли деревья, между деревьями клубилась мгла. Луна двадцатого числа светила еще достаточно ясно, и кое-где в промежутках между силуэтами деревьев виднелась дорога, по которой мы приехали сюда. Я опустила взгляд: у подножья горы блестел как зеркало источник. Облокотившись на перила, я на некоторое время напрягла зрение и сбоку, в траве, увидела что-то смутно белеющее и услышала какой-то странный голос.

— Что это? — спросила я, и мне сказали:

— Видимо, кричит олень.

«Отчего же он не кричит нормальным оленьим голосом?» — подумала я, но потом решила, что крик доносится ко мне из отдаленной ложбины: голос очень молодой, дальний и долгий. И оттого, что я его услышала, у меня появилось какое-то глупое настроение.

Едва только я собралась с мыслями и погрузилась в раздумья, как с другой стороны видневшейся в отдалении горы послышался голос крестьянина, который отгонял от поля диких животных. Это снова вызвало у меня растерянность в чувствах. «То одно, то другое не дает мне достигнуть нужного состояния», — думала я. Потом, закончив позднюю вечерню, я спустилась из павильона. Плоть моя ослабела, и я пошла отдохнуть в помещение для очищения.

Когда стало светать, я выглянула наружу и увидела, что с востока подул легкий ветерок и поднимается легкий туман; другой берег реки выглядит написанным на картине. Вдалеке было видно, как у реки пасется табун лошадей. Это будило глубокие чувства. А потом я вдруг подумала о своем сыне, которого оставила дома, чтобы не ехать вдвоем и не привлекать тем самым к себе внимание. Я думала, как бы мне хотелось умереть, но при одной только мысли о связывающих нас узах меня охватило чувство любви и жалости. И я плакала, пока не иссякли слезы.

Среди мужчин начались разговоры:

— Отсюда же близко! Давайте съездим посмотреть долину Сакунадани.

— Я слышал, что там, у горловины долины, течение очень опасное. Лучше не надо.

Слушая такие разговоры, я думала, хорошо бы меня затянуло тем течением — вроде, как и не по своей воле.

Всем этим я была настолько поглощена, что ничего не хотела есть.

— Здесь у пруда за храмом растет трава названием сибуки[33], — сказали мне, — сходите и принесите ее.

Я принесла. В коробочке для еды я примешивала ее к нарезанным ломтикам мандаринов, и это казалось мне очень вкусным.


И вот однажды наступила очередная ночь. В храме я произнесла все молитвы, потом до рассвета проплакала, а перед самой утренней зарей немного задремала. И привиделся мне сон, будто монах, которого я считаю настоятелем этого храма, принес в черпаке воду и льет ее мне на правое колено. Внезапно пробудившись, я решила, что сподобилась лицезреть Будду. А потом была больше прежнего поражена печалью.

Когда мне показалось, что стало светать, я сейчас же выехала из храма. Было еще совсем темно, но поверхность воды на озере уже выглядела белесой. Всех нас было человек двадцать, и я очень беспокоилась из-за того, что, как мне казалось, судно, на котором мы должны были плыть, слишком мало для нас. Священнослужитель, который зажигал для меня факелы, вышел на берег проводить меня. И хотя он просто вышел для проводов, выглядел он очень грустным.

Видимо, он раздумывал о чем-то печальном. Мужчины, сопровождавшие меня, крикнули ему:

— Будем здесь в следующем году, в седьмую луну!

— Да будет так, — отвечал он, и его силуэт виделся еще издалека, пробуждая грустное настроение.

Я посмотрела на небо: месяц был очень узким, отблески от него отражались на поверхности озера. Подул ветерок, будоража воду, с плеском поднимая волны. Молодые мужчины запели песню «Голос твой сделался тонким, и исхудало лицо», — и когда я услышала ее, у меня как зерна посыпались слезы.

Мы шли на веслах сквозь камыши, издалека наблюдая за мысами Икагасаки и Ямабукиносаки. Еще никого не увидев на пути, мы уже издалека услышали плеск воды от руля и негромкую песню с приближавшейся лодки. Проплывая мимо, мы спросили тех, кто плыл в лодке:

— Куда вы?

— Мы в Исияма, плывем встретить людей, — ответили оттуда весьма приятным голосом. — Наша лодка отправилась с опозданием и судно уже ушло оттуда, так что в пути мы разминулись.

Мы остановили лодку и часть моих спутников перешла в нее. Гребцы продолжали напевать свои любимые песни.

Когда мы проплывали под мостом Сэта, уже совсем рассвело. Беспорядочно перелетали с места на место кулики. Мириады предметов своим очарованием вызывали во мне беспричинную грусть.

И вот, когда мы приплыли к нужному нам берегу бухты, навстречу нам туда уже прибыл экипаж. В столицу мы вернулись около часа Змеи.

Кто-то собрал всех моих служанок. Они сказали мне:

— Тут была такая суматоха, будто Вы уехали в неведомые края. И я отвечала:

— Вы говорите приятные вещи. Действительно, я такова, что вполне еще могу вызвать суматоху!


При дворе наступило время проводить встречи по борьбе. Сын мой захотел участвовать в них, я его снарядила как надо и отправила. Сначала он явился к отцу засвидетельствовать почтение, дальше они поехали в одном экипаже. А вечером сын вернулся домой в сопровождении тамошнего прислужника. Я расстроилась, потому что считала, что Канэиэ должен был привести мальчика сам.

На следующий день сын, как и вчера, снова отправился на состязания, но отец уделил ему мало внимания и вечером отослал обратно домой, распорядившись:

— Кто-нибудь из ведомства! Когда все окончится, проводите его домой!

Сам он уехал раньше. Я чувствовала, как этим огорчен мальчик: он рассчитывал, что вернется домой вместе с отцом, и теперь не знал, что делать дальше. Сама я чувствовала себя разбитой на части.


И вот настала восьмая луна. Вечером второго числа, при светильниках, внезапно появился Канэиэ. К моему удивлению, он произнес:

— Вели крепко запереть ворота: завтра мы в затворничестве[34].

Я сделалась совершенно вне себя. Мои дамы собрались вокруг; они сгрудились, и с их стороны до моих ушей доносилось:

— Спокойнее! Спокойнее! — но это лишь подзадоривало меня. Я осталась с Канэиэ с глазу на глаз, и несомненно, выглядела подавленной и понурой.

Канэиэ пробыл со мной до утра и весь следующий день до темноты, и сказал только:

— Мое сердце не изменилось, почему ты считаешь, что я стал хуже?

Нет смысла приводить здесь мои слова.


Пятого числа, в день объявления новых назначений чиновников, Канэиэ был объявлен генералом — это было действительно большим продвижением, событием очень радостным. После этого я стала видеть его немного чаще.

— На теперешнем Собрании Дайдзёэ (Первого вкушения риса нового урожая), — сказал мне Канэиэ, — попрошу экс-императора высочайше распорядиться, чтобы нашего сына облачили в официальные одежды — присвоили ему ранг чиновника. Это будет девятнадцатого.

Все произошло по обычаю. На церемонии посвящения в совершеннолетние старший советник Гэндзи[35] поднес мальчику придворный головной убор. Мое направление для Канэиэ, согласно оракулу, было неблагоприятным, но когда церемония завершилась, он остался у меня, заявив, что наступила ночь и уезжать уже поздно. В глубине души я не могла не думать все о том же — что все происходит в последний раз.


Девятая и десятая луна прошли в том же духе. Повсюду стоял шум по подготовке к Собранию Первого вкушения риса нового урожая. И я, и мои родственники, хоть и думали, что для нас будут свободные места для обозрения, когда пришли, неожиданно обнаружили, что они совсем близко от государева паланкина. И хотя у меня оставалась горечь при мыслях о Канэиэ, я заметила, с каким блеском проводится церемония, как тут и там говорят:

— О, появились еще выдающиеся особы, эти новые!

По мере того, как я слушала эти разговоры, у меня портилось настроение.


С наступлением одиннадцатой луны все больше стали шуметь по поводу Собрания Первого вкушения риса нового урожая, стало явным ощущение приближения этого дня. Канэиэ, явно опасаясь, что сама я недостаточно хорошо подготовлю сына к принятию ранга, приезжал к нам чаще обыкновенного и понуждал меня предпринимать усилия для того, чтобы наставлять сына.

В день, когда Собрание завершилось, Канэиэ приехал пока еще не сделалось очень поздно:

— Я не должен оставаться с вами до окончания церемонии, что станут говорить люди? Но закончится она очень поздно, поэтому я прикинусь больным и уйду к вам. Мне хочется завтра убедиться, что сын облачен как полагается, и поехать с ним вместе.

Когда он сказал это, ко мне на минутку вернулось ощущение минувших времен.

Наутро Канэиэ вышел из дома со словами:

— Мужчины, которые должны сопровождать нас, сюда не прибыли. Пойду, наведу там порядок. Облачите мальчика.

Радостная церемония объявления совершеннолетия сына была очаровательной и наполнила меня приятными чувствами. После этого, как и положено, я приняла религиозное затворничество.



Двадцать второго числа я узнала, что молодой человек[36] должен быть в имении отца, и пока, получив об этом известие, я раздумывала, стало совсем поздно. Я беспокоилась, что сын отправился один. У меня изболелась грудь, вид был жалкий. Мне говорили, что отец, наверное, только сейчас вернулся домой, но я по-прежнему все беспокоилась — как это мальчику придется возвращаться в одиночестве! После этого о Канэиэ ничего не было слышно.


Потом наступило первое число двенадцатой луны. И только в полдень седьмого числа Канэиэ показался лично. На этот раз я не смогла принять его сама, и он приблизился к моей ширме, узнал, как обстоят дела, и ушел, промолвив:

— Ну, уже начинает темнеть, а поскольку меня вызывают во дворец…

И опять не давал о себе знать дней семнадцать-восемнадцать.


Сегодня с самого полдня уныло моросит дождь. Я уже перестала надеяться, что Канэиэ может прийти. Я стала вспоминать прошлое — сердце мое не зависит от того, есть ли ветер и дождь, — и я так и сидела, погрузившись в размышления. Когда я стала воскрешать в памяти теперешний случай, то думала о том, что и в прежние времена не отличалась твердостью, и, вероятно, сама во многом виновата, и в том, что помехой Канэиэ становились дождь и ветер. В таких размышлениях проходило время.



Полосы дождя висели, пока не пришла пора зажигать светильники. В южные комнаты, где живет сестра, в это время кто-то пришел. Когда послышались звуки шагов, я произнесла:

— Видимо, кто-то близкий. В экую дурную погоду пришел!

Я сказала это, сдерживая свое бурлящее сердце, и дама, которая сидела напротив и была со мною знакома много лет, заметила на это:

— Ого! Бывало, господин приходил к вам и не в такой еще ветер и дождь! — После ее слов у меня неудержимо покатились горячие слезы, а в голове сложились стихи:

Не вызову в груди

Огонь воспоминаний —

Ведь от него

Во мне самой

Лишь слезы закипают.

Раз за разом я повторяла их про себя и не могла уснуть, а тем временем совсем рассвело.


В двенадцатую луну Канэиэ был у меня всего три раза, и на том завершился год. Обряды в эту пору были такими же, как обычно, и я не описываю их.

Так вот, я перебираю год за годом и не помню случая чтобы в день Нового года Канэиэ не пришел показаться мне на глаза. И в глубине души меня не оставляла мысль, что так будет и теперь. После полудня, в час Барана, раздались крики его передовых. Мои люди тоже спешили приготовиться к встрече гостя, но он неожиданно проехал мимо. Я подумала, что Канэиэ спешит и скоро вернется, но вот уже и ночь прошла, а его все не было. Наутро он прислал забрать у меня кое-какое шитье, и слуга передал мне записку: «Вчера я проезжал перед твоим домом, но было уже поздно…» У меня не было расположения писать ему ответ, но, немного побрюзжав, я все-таки написала, потому что мои дамы стали говорить:

— Ну, что это! Разве можно начинать год с сердитого настроения?!

Я была тогда очень несчастной, потому что и сама убедилась, и все вокруг говорили, что Канэиэ продолжает свои встречи с женщиной по имени Оми. Так прошло два или три дня.


Четвертого числа, опять в час Обезьяны, прибежали его передовые, вопя пуще прежнего: «Едет, едет!». Как и в прошлый раз, стала между собой переговариваться моя прислуга, кинулась приветствовать гостя во внутренние ворота и опустилась на колени, а он снова промчался мимо. Видно, сегодня ему еще больше хотелось знать, что я при этом чувствую.


На другой день после того была суета по случаю большого пиршества по соседству. От меня это было очень близко, и в глубине души я надеялась, что незаметно для других Канэиэ все-таки заглянет ко мне. Стук каждого экипажа отдавался у меня в груди. Когда спустилась глубокая ночь, было слышно, что все уже вернулись по домам. Сердце откликалось всякий раз, когда мне слышалось, что мимо моих ворот проезжает какой-то экипаж, пробегают передовые. «Это все», — заслышав стук последнего экипажа, подумала я — и ничего уже не понимала. Едва рассвело, рано утром я послала письмо. Ответа не было.


Прошло еще дня два, и от Канэиэ пришло письмо: «Я проявил к тебе небрежение сердца, — писал он, — но оно было вызвано большой занятостью. Как ты отнесешься к тому, что я буду к тебе этим вечером? С трепетом жду ответа». Я махнула на все рукой и велела передать: «Плохо себя чувствую и ответить не могу». Но Канэиэ появился как ни в чем не бывало. Я испытывала возмущение, а он совершенно ничего не стыдился и балагурил, и тогда я выплеснула на него раздражение, накопившееся во мне за долгие месяцы. Однако Канэиэ ни слова не возразил мне, притворившись спящим. Так он вроде бы спал и слушал, а потом открыл глаза и засмеялся:

— Что, я так быстро уснул?

Может быть, я плохо вела себя, но я до самого рассвета была тогда как камень или дерево, и наутро Канэиэ, ни слова не говоря, выехал от меня.

Он продолжал делать вид, что ничего не произошло и присылал мне для работы свои одежды: «Как всегда, извини за это. Надо сделать то-то и то-то», — но я ни к чему не прикасалась, а он о себе ничего не сообщал больше двадцати дней. Настали весенние деньки, о которых писали когда-то: «Хотя они все обновляют…». И когда я слушала соловья, случая не было, чтобы у меня не текли слезы.


Наступили десятые числа второй луны. Между разными людьми пошли разговоры, что три ночи Канэиэ ездил к той женщине, о которой ходили слухи. Пока я ничем не была занята, пришла неделя весеннего равноденствия, и я подумала, не держать ли мне пост, вместо того, чтобы продолжать сидеть без дела. Но когда я увидела, какая поднялась пыль, когда расстелили и стали чистить верхние циновки, — мне стало уже невозможно представить себе, чтобы я не позаботилась и о такой малости.

Сколь ни много

Выбивается пылинок

Из циновки,

Их не больше,

Чем печалей у меня.

Я думала, что предпочту отправиться в долгое затворничество в горный буддийский храм. Такое уединение в конечном счете могло бы облегчить мне уход от мира. Но дамы мои отговаривали меня:

— Затворничества в эту пору, в сравнении с осенними, не так благоприятны. — И сама я подумала, что нехорошо оставлять в одиночестве мою сестру, недавнюю роженицу, поэтому решила подождать следующего месяца.


Теперь я стала раздумывать о том, что в этом мире ничто не заслуживает внимания. Так, весною прошлого года я просила прислать мне для посадки черный бамбук. Теперь мне сообщили: «Присылаем!». Я ответила: «Думаю, что задержусь в этом мире ненадолго. Мысли у меня только об этом, и я не хочу привязываться ни к чему мирскому». В ответ на это мне написали: «Очень узко мыслишь. Гёги-босати[37] изволил насадить плодовый сад для тех, кому предстоит жить в будущем». Тогда я попросила прислать мне этот бамбук и плакала, когда высаживала его, думая, что кто-нибудь, вероятно, будет вспоминать меня добрым словом, когда станет смотреть на этот бамбук.

Через два дня пошел сильный дождь, подул резкий восточный ветер, и один или два побега выбило из земли. «Как бы поправить их? — думала я. — Был бы просвет в дождях, я бы сделала это». И в мыслях об этом сочинила:

Сгибаются

Побеги черного бамбука

Туда, куда не ждешь.

Хочу уйти в покой

От горькой сей юдоли.

Сегодня двадцать четвертое. Струи дождя стали очень слабыми, и на душе воцарилось очарование. Ближе к вечеру от Канэиэ принесли очень необычное письмо: «Много дней тянется с тех пор, как я боюсь твоего грозного вида». Я не ответила.


Двадцать пятого дождь не переставал, и от нечего делать я все думала, как говорится, «войдя в горы задумчивости» и заливалась нескончаемыми слезами.

Как нити

Бесконечного дождя

Текут, не перестанут,

Едва струятся

Слезы по щекам.

Вот пришел конец третьей луны. Чтобы перебить тоскливую монотонность и немного сменить впечатления, я переехала в дом своего отца, скитальца по уездам. Ребенок у моей сестры родился благополучно, я задумала начать длительное затворничество, и в это время, пока я была озабочена то одним, то другим, пришло письмо от Канэиэ: «Так же ли серьезно ты укоряешь меня? Если б ты позволила, я пришел бы сегодня вечером. Ну, как?» — было написано в нем. Ознакомившись с этим посланием, одна из моих дам поспешила заметить: «Очень плохо, что не к кому теперь обратиться. Лишь поэтому сейчас придется ответить — с ним не следует порывать». Я написала только одно: «Не увидала бы луна и не была б удивлена…» Я считала, что он вряд ли придет, и поспешила с переездом в дом отца. Но, когда опустилась ночь, он, как ни в чем не бывало, приехал туда. У меня как обычно много накипело на душе, но в доме было тесно, людей полным-полно, так что там я даже дышать не могла — сложила руки на груди и так встретила рассвет. Наутро он заспешил от меня: «Потому что надо сделать то-то и то-то». Может быть, так оно и было, но я снова ожидала — вот сегодня, вот завтра он объявится — и так пришла четвертая луна, а от Канэиэ не было ни звука.

Его усадьба была очень близко, и у меня находились люди, которые с готовностью сообщали:

— У его ворот стоит экипаж. Видимо, господин собирается сюда!

Это было очень тяжко. Сердце у меня разрывалось пуще прежнего. Сплошные страдания доставляли мне даже те, кто говорил:

— Ну пошлите, пошлите ему ответ.


Первого числа я позвала сына и начала прямо с разговора:

— Я начинаю длительное затворничество, и мне было сказано про тебя: «Проведите его вместе!»

С самого начала я не предпринимала никаких приготовлений, а просто положила в глиняный сосуд благовония, поставила этот сосуд на подлокотник, оперлась на него и мысленно вознеслась к Будде. Смысл моей молитвы сводился к тому, что я всегда была очень несчастлива, а теперь самочувствие мое хуже, чем в любое иное время на протяжении многих лет; пусть встану я на стезю совершенства и обрету полное прозрение. Слезы у меня катились градом. Я вспомнила, как однажды, когда кто-то сказал при мне о женщине, которая непрестанно перебирала четки и читала сутры, потому что это просто стало модно, — я возразила, что такие женщины производят жалкое впечатление, что они больше всего похожи на вдов. Куда только теперь делись мои прежние настроения?! Рассветы сменялись сумерками, но я не замечала этого и была почти непрерывно занята молитвами. Интересно, что бы мог подумать обо мне человек, который тогда слышал мои речи. И теперь, как только я подумаю, какими странными стали наши с Канэиэ супружеские отношения, у меня мгновения не проходит, чтобы не побежали слезы. Однако же, пристыженная мыслью о том, что меня кто-то может увидеть заплаканной, я удерживалась от слез, и так проводила дни от рассвета дотемна.


Числа двадцать четвертого мне приснилось, что волосы на моей голове острижены и челка убрана — как у монахини. Еще дней через семь-восемь я увидела, как змея, которая как будто живет у меня в утробе, ползет и пожирает мою печень, а чтобы избавиться от нее, мне нужно на лицо лить воду. Не знаю, были ли те сны хорошими или плохими, но я записываю их, чтобы те, кто интересуется моей судьбой, установили, что у снов и у будд достойно веры, а что — нет.


Наступила пятая луна. От людей, которые оставались в моем доме, получила письмо: «Как Вы считаете, не будет ли дурным знаком, если убрать ирисы на карнизах, несмотря на Ваше отсутствие?». Будет ли что теперь дурным знаком…

Я обитаю

В этом мире

Полна печали.

И мне до ирисов

Забот недостает.

Это стихотворение я хотела было отослать им, но, так как дома некому было разделить мои мысли, я оставила его при себе. Так встретила сумерки.


Так завершился мой обряд затворничества, я снова переезжала на привычное место, и скука охватила меня с еще большей силой. Шли долгие дожди, отчего трава в садике бурно разрослась, и в просветах между дождями я ее прореживала.

Однажды перед моими воротами с обычным для себя гвалтом проследовала свита Канэиэ. Я как раз совершала молитву, и когда мои люди зашумели:

— Сюда, сюда следует! — я подумала, что произойдет то же самое, что и всегда, к моей груди подступил комок, и, когда экипаж Канэиэ проехал мимо, все лишь молча уставились друг на друга. Сама я два или три часа не могла вымолвить ни слова. Дамы мои говорили:

— Что это такое? Ну, что у него за сердце?! — И плакали.

— Это действительно несчастье, — отвечала я, силясь сохранить самообладание, — так получилось из-за того, что я до сих пор живу в этой усадьбе: я опять попалась ему на глаза

В моих словах совершенно не проявлялось то, что я сама сгорала от любви к нему.


В первый день шестой луны от Канэиэ пришло письмо с пометой: «Говорят, Вы соблюдаете затворничество, поэтому письмо положено в подворотню». Я была очень удивлена, а когда бумагу развернула и прочла, то увидела в ней: «Твое затворничество уже должно было закончиться. До каких пор ты думаешь продолжать его? То, что я не могу тебя навестить, — так неудобно! А потом я молился, совершил осквернение, теперь очищаюсь».

«Конечно, он должен был знать, что я уже вернулась», — думала я с некоторой досадой, однако подавила свои чувства и написала ответ. «Очень странное письмо, — писала я, — от кого бы оно могло быть? Я возвратилась довольно давно, но у тебя, конечно, до сих пор не было возможности узнать об этом. Тем не менее, теперь ты часто ездишь мимо моего дома в места, где обо мне не думается. Вообще говоря, это моя ошибка, что я живу в этом мире, но тебе я ничего об этом писать не стану».

Мне стало в тягость писать даже эти редкие письма — свидетельства моих сожалений о прошлом — и постоянно приходило на ум, что все будет повторяться. В западных горах есть буддийский храм, куда я обычно езжу, и теперь я вздумала уехать туда еще до того, как закончится затворничество у Канэиэ, и четвертого числа отправилась в дорогу.


Поскольку сегодня как раз был тот день, когда, по моим подсчетам, у него заканчивалось затворничество, я нервничала, и тут под одной из верхних циновок[38] кто-то обнаружил бумажный сверток с лекарствами, которые Канэиэ принимал по утрам. Я брала его с собой, когда переезжала в отцовский дом

— Что это? — спросила я, взяла лекарства, снова завернула их в бумагу и на ней написала:

Они не перестали ждать

Здесь, под циновкой,

И потому не знают,

Пригодятся или нет.

О, как это печально.

А кроме того, добавила: «Хоть и говорилось в старину: „Переменить бы обстановку…“ — сегодня я мечтаю о том мире, в котором ты не будешь перед моим взором проезжать мимо. В этом и заключается мое странное высказывание, о котором меня не спрашивали».

Я отдала письмо сыну, наказав ему:

— Передай отцу, а после этого мы сразу затворимся. Чтобы он знал о нашем затворничестве.

Потом отправила его, напутствуя такими словами:

— Если он начнет задавать вопросы, ты отвечай: «Вот, мол, написала и сразу уехала. Я должен тоже отправляться следом».

Прочтя мое письмо, Канэиэ подумал, что я поступаю так сгоряча, и ответил мне: «Все это, конечно, правда, но прежде всего, скажи, куда ты направляешься? И теперь не самый лучший сезон для поездок. Хоть на этот раз послушай, что тебе говорят. Остановись. Если тебе нужно посоветоваться со мною, я сейчас же приеду,

В тебе то странно,

Что лишь доверюсь я,

Так обманусь —

Твоя душа,

Как встречная волна».

Когда я это увидела, выехала еще поспешнее.


Горная дорога была не особенно хороша, но мне она была иногда до боли знакомой, вызывая воспоминания. Когда я была нездорова, примерно в эту пору проезжала по той же дороге и останавливалась здесь на два, три или четыре дня. И тогда Канэиэ прерывал свои служебные дела, и в этом храме мы с ним затворялись вместе. Я все думала об этом, дорога была дальняя, и мои слезы текли и текли. Со мною ехали трое сопровождающих.

Сначала мы остановились в кельях священнослужителей, и когда я выглянула наружу, то перед собой, в садике, окруженном изгородью, увидела, как густо растут неизвестные мне травы, и среди них, вызывая чувство жалости, виднелись кусты пионов. Листья на них уже опали, и я вспомнила высказывание: «И цветы имеют час расцвета»[39]. Стало очень грустно.



Когда я уже выкупалась и собралась в главный павильон, из дому ко мне приехала взволнованная дама. От тех, кто остался, было письмо. В нем говорилось: «Только что от господина прибыл какой-то посыльный с весточкой. Он сказал нам: „Ваша госпожа собирается отбыть на поклонение в храм. Чуть-чуть задержите ее. Сейчас сюда изволит приехать господин“. Мы ему ответили как есть: „Уже изволила отбыть. Такая-то и такая-то сопровождает ее“. „Господин так беспокоится, почему она затеяла все это. Как я доложу ему обо всем?“. Тогда мы рассказали, как Вы жили эти месяцы, про Ваше паломничество, посыльный же заплакал и скоро возвратился назад со словами: „Что бы там ни было, надо быстрее обо всем доложить!“ Поэтому скоро Вы, должно быть, получите вести от господина. Приготовьтесь».

Стало быть, мои дамы простодушно рассказали этому посыльному, где я. Это совершенно невыносимо. «Значит, сколь бы осквернена я ни была, — думала я, — завтра-послезавтра нужно отсюда уезжать». В спешке помывшись, я поднялась в пагоду.

Было жарко, и на некоторое время я оставила дверь открытой и выглядывала наружу. Пагода заметно возвышалась над окрестностями. Окруженная горами, она была вроде как за пазухой у них. Густо растущие деревья были очень интересны, но из-за позднего времени теперь уже было темно. Монахи занялись приготовлением к ранней ночной службе, и я могла молиться при открытых дверях. В это время четырежды подули в раковину, которой в этом горном храме оповещали о службах.

У главных ворот храма вдруг раздался шум и послышались громкие голоса:

— Прочь с дороги, с дороги!

Я опустила поднятые шторы и выглянула: в промежутках между деревьями виднелись где два, где три факела. Это был Канэиэ. Когда сын выбежал к нему навстречу, отец, не выходя из экипажа, сказал ему:

— Я сюда приехал за вами. До нынешнего дня мать пребывает в скверне, поэтому я не могу спуститься на землю. Куда поставить экипаж? — он был совершенно как обезумевший.

Мальчик передал мне, что ему было сказано, и я послала его назад с ответным словом, где для начала написала так: «Что ты подумал об этом моем странном путешествии? Я сама решила оставаться здесь только эту ночь. Может быть, тебе не стоит осквернять это место нечистотой? Становится уже поздно. Пожалуйста, возвращайся поскорее домой».

Сын после этого часто уходил и приходил с такими письмами. Бегая вверх и вниз по каменной лестнице длиною около одного тё[40] мальчик очень устал. Мои дамы прониклись к нему состраданием:

— Ой, как его жалко!

Сын ходил-ходил между нами и расплакался:

— Он сказал, что это я во всем виноват. И вид у него плохой.

Но я стояла на своем:

— Отчего он не может вернуться домой?

— Ну, хорошо, — заявил наконец Канэиэ, — поскольку я в скверне, то не могу здесь оставаться[41]. Как же мне быть? Запрягайте быков!

Услышав это, я испытала большое облегчение. Но сын пришел в слезах:

— Отец уезжает. Я отправляюсь вслед за его экипажем. Сюда больше не приеду! — и убежал.

«Как мог мой сын, — думала я, — на которого я стала полагаться больше всего, сказать мне такое?!» Но я ничего не произнесла вслух, а когда все уехали, увидела, что мальчик вернулся:

— Отец отослал меня. Он сказал, чтобы я приехал к нему, когда он позовет. Он уехал.

Мне стало его очень жаль, и, чтобы успокоить сына, я сказала ему:

— Совсем отец выжил из ума! Дело-то не должно дойти до того, чтобы он отказывался даже от тебя.

Было около двух часов ночи. Дорога предстояла очень дальняя.

Мои спутницы переговаривались между собой о том, что сопровождающих, которых Канэиэ брал с собой сюда, было значительно меньше по сравнению с той свитой, которая сопровождала его в столице. За разговорами прошла ночь.

У меня были два дела, по которым следовало отдать распоряжения в столице, и я отправила туда посыльного. Я передала для Канэиэ письмо с сыном — он уже был в чине таю[42] — после того, как он сказал мне, что его очень беспокоит состояние отца после прошедшей ночи и он хочет доехать до усадьбы отца и справиться о его самочувствии.

«Я все думала о твоем странном и диком приезде ко мне глубокой ночью, — писала я, — и молила будд о твоем благополучном возвращении домой. Когда я задумываюсь о причинах, которые побудили тебя ехать в тот горный храм, мне становится совестно и пропадает желание возвращаться домой». В конце этого письма, написанного мелким почерком, я добавила: «Я смотрела из экипажа на ту дорогу, которой мы когда-то любовались вместе, и одолели меня ни с чем не сравнимые воспоминания. А теперь я немедленно возвращаюсь». Письмо я послала, прикрепив его к замшелой ветке сосны.

С рассветом поднялась не то мгла, не то туча, на сердце стало грустно. Около полудня мой посланец возвратился домой:

— Отец куда-то уехал, поэтому письмо я передал тамошним мужчинам

Как бы там ни было, я считала, что ответа все равно не будет.


Итак, дни напролет я проводила в обычных хлопотах, а ночи — в молитвах перед главной статуей Будды. Поскольку местность эта со всех сторон окружена горами, у меня даже днем не было опасения, что кто-то меня увидит. Шторы у меня были закатаны вверх, когда на торчащем кверху сухом сучке запел пролетный соловей. Мне послышалась только трель: «Кто-идет-кто-идет», — и я подумала, что шторы надо опустить. Должно быть, у меня совсем не было самообладания.

Вскоре я стала думать, что избавилась от нечистоты, которая была во мне. Следовало возвращаться домой, однако в столице за это время распространилась молва, будто я изменила облик и приняла постриг. Я подумала, что возвращаться как-то нехорошо, и поселилась в доме на некотором удалении от храма.

Из столицы навестить меня приехала моя тетя.

— Жилище очень необычное, — сказала она, — и не поддерживает душевного спокойствия.


Через пять или шесть дней шестая луна стала совершенно круглой[43].

В тени деревьев было очень приятно. Если посмотреть в места, покрытые тенью от горы, становится удивительно, как там сияют светлячки. Кукушка, на которую я когда-то давно, у себя в усадьбе, когда еще ничем не была озабочена, рассердилась однажды: «Чтоб я не слышала тебя в другой раз!» — теперь вовсю куковала. Совсем рядом громко захлопал крыльями болотный пастушок… Проживание здесь вызывало во мне глубокие душевные движения.

Я сама, а не кто-то другой, назначила себе затворничество, и поэтому, несмотря на то, что меня здесь не навещали, не грустила в одиночестве, даже в сновидениях; и чувствовала себя очень непринужденно. На меня навевала грустные мысли только попытка угадать будущее сына[44], который во всем разделял со мной подобную жизнь, когда он день за днем проводил это долгое воздержание; мне больше не на кого было положиться, не было человека, с которым мне по обету позволялось бы видеться, поэтому я даже голову наружу не показывала и думала, что буду питаться одними только сосновыми иглами. Но всякий раз, когда я видела, что сын не может есть их наравне со мною, обливалась слезами.

Так мало-помалу на душе у меня стало немного легче, и одно меня сильно огорчало — то, что я часто плакала. Вечерами сюда доносились и предзакатное гудение больших колоколов, и звон цикад, и мелкие удары малых колоколов с окрестных небольших храмов, как бы твердивших: «А-вот-и-я, а-вот-и-я», — а на холме напротив находилось синтоистское святилище, и когда я слушала, как монахи читают сутры, меня охватывало унылое настроение и желание ничего не делать.


Однажды, когда у меня была месячная нечистота и оставалось свободное время и ночью и днем, я вышла на веранду. Ребенок мой, увидев меня, воскликнул:

— Заходи, заходи! — Должно быть, он глубоко не задумывался над моими обстоятельствами.

— Что случилось?

— Да так, все очень плохо, — ответил мальчик, — все время хочется спать.

— Я было подумала, что мне лучше сразу умереть. Но как это отразится на тебе? Или поступить, как обо мне судачат в мире — стать монахиней? Чем совсем исчезать из мира, лучше уж так поступить. И когда ты станешь волноваться обо мне, когда загрустишь, — приходи, увидимся. Думаю, что я и сама неправильно поступила, приехав сюда, но когда я вижу, как ты здесь исхудал, делаюсь сама не своя. Иногда я думаю: хорошо бы мне, приняв постриг, обратиться с просьбой заботиться о тебе к твоему отцу, оставшемуся в столице, но я вижу, что он человек ненадежный, и все думаю — и так, и этак.

Сын ничего не отвечал мне, только плакал, всхлипывая.


Дней через пять нечистота моя прошла и я снова приехала в храм. Сегодня должна была вернуться домой моя тетя, которая прибыла накануне. В задумчивости я стояла и смотрела, как экипаж ее выехал, медленно скрылся между деревьями, и мне сделалось так тоскливо… Пока я стояла и смотрела вслед отъехавшему экипажу, у меня, видимо, кровь прилила к голове, и я дурно почувствовала себя. А поскольку мне стало совсем тяжко, я позвала буддийского заклинателя, которого знала еще по тому храму, где проводила затворничество, и попросила его произвести магические движения и прочесть молитвы.

По мере того, как наступали вечерние сумерки, я со все большей проникновенностью слушала голос, возглашающий молитвы. Когда-то я и во сне не думала о себе, что стану такой, как теперь. Я слышала, что так справляются с душевной тоской, что силой воображения пишут картины, что в избытке чувств рассказывают о переживаниях. Я подумала, что получила серьезное предостережение.


Ко мне из столицы приехала младшая сестра, и с нею вернулся еще один человек[45]. Приблизившись ко мне, сестра сказала;

— Дома мы еще раздумывали: как ты себя чувствуешь здесь? А когда приехали сюда, в горы, были потрясены тем, что увидели. Как ты можешь так жить? — И навзрыд заплакала.



Я было решила, что за меня никто другой мои поступки не определял, поэтому я не заплачу — но удержаться не могла. То плача, то смеясь, мы проговорили до рассвета, а когда рассвело, она притихла и возвращаясь назад, очень грустно произнесла на прощанье:

— Мои спутники очень спешат. И я сегодня возвращаюсь. Потом еще буду приезжать. Все-таки, ты решила пока все оставить по-старому?

Самочувствие у меня было неплохим, и я, как обычно, пошла ее проводить. И тут опять въехал человек с криками:

— Прибываем, прибываем!

«Так оно и есть», — подумала я, а в ворота вкатились два экипажа, в которых собрались очень оживленные, чувствующие себя как в собственной усадьбе люди — красивые и пышно разодетые. Тут и там стало появляться множество коней. Привезли вариго[46] и все прочее. Прибывшие передали щедрые пожертвования в виде летних кимоно, полотна и других вещей тем жалким священнослужителям, которые в это время отправляли службу. Старший прибывших обратился ко мне:

— В общем, то, что мы приехали сюда, устроил господин. Он сказал нам: «Я ездил за нею и сам, но госпожа не поехала назад. Думаю, что, если я опять поеду, будет то же самое. Если что-нибудь стану предпринимать я, ничего не получится. Поезжайте, попеняйте ей. И эти монахи — как это они так грубо учат ее сутрам!» — Так он выразился. В самом деле, кто сможет так жить все время? Это, конечно, достойно сожаления, но лучше было бы, если бы Вы, как об этом говорит молва, окончательно стали монахиней. Но и глупо было возвращаться домой сразу после того, как господин изволил разговаривать с вами. И все-таки, он собирается еще раз приехать сюда. Если и тогда Вы не поедете с ним, люди, что служат в западной части столицы[47], прислали с нами кое-что и сказали нам «Передайте вот это», — с такими словами он передал мне великолепные дары. Для меня, которая думала жить еще дальше в глубинах гор, в далеком далеке, они означали, прежде всего, горькие размышления о самой себе.

Когда потянулись вечерние тени, тот же человек сказал мне:

— Мы ведь спешим. Мы не сможем приезжать справляться о Вас каждый день. Но мы тревожимся о Вас. Вам здесь очень плохо. Когда Вы предполагаете возвращаться?

— Сейчас я совсем не думаю, как будет дальше. Если у меня появится желание немедленно вернуться, я так и сделаю, — отвечала я, — здесь я потому, что дома мне нечем заняться.

«Даже если бы я возвратилась в город, — думала я, — получилось бы, будто я на самом деле приняла постриг, это действительно показалось бы смешным. А потом — чем я буду заниматься у себя дома». А вслух сказала:

— В общем, я думаю пока оставаться здесь.

— Это ведь беспредельные размышления. Но подумайте о молодом господине, который тоже здесь соблюдает этот невольный пост! — Садясь в экипаж, он расплакался.

Мои дамы, которые вышли проводить его, вернулись, наперебой рассказывая:

— Он сказал: «Все вы, милые, тоже заслужили упреки господина. Послушайте хорошенько, побыстрее уезжайте отсюда!»


На сей раз после отъезда посетителей мне сделалось еще тоскливее. И люди, которые меня окружают, казалось, вот-вот зальются слезами.

Всякий и каждый и так и этак говорил мне все об одном, но я оставалась непоколебимой. Отец, человек, которому я не могла возражать, говорил ли он плохо или хорошо, отсутствовал в столице, и я написала ему письмо: «Так-то и так-то». Большое облегчение принес его ответ: «Пока хорошо. На некоторое время укройся ото всех и совершай службы».

Меня стало удивлять одно обстоятельство: неужто у самого Канэиэ не было скрытых причин отправить это посольство? Конечно, его просьбы не казались дурными, тогда он уехал рассерженным безмерно, но ведь он возвратился домой после того, как увидел место, в котором я живу, и все-таки не приехал еще раз навестить меня. Однако же я подумала, что он должен знать все, и еще подумала, что сама я, пожалуй, уеду отсюда еще глубже в горы.


Cегодня пятнадцатое число, день очистительного поста. Сына я с утра насильно отправила в столицу:

— Привези рыбы и еще чего-нибудь такого. Позднее, днем, когда я сидела задумавшись и пристально глядя перед собой, небо потемнело, шум в соснах усилился и раздался голос богов: «Кохо-кохо»[48]. И тут я вспомнила, что мальчик должен сейчас отправляться из города; в пути его, наверное, застанет дождь, будет греметь гром. Мне стало его ужасно жаль, и я обратилась к буддам — и, может быть поэтому, постепенно небо прояснилось, и скоро сын вернулся.

— Ну как? — обратилась я к сыну.

— Я подумал, что скоро начнется сильный дождь, уже слышал раскаты грома, сразу же выехал и успел прибыть до ливня.

Слушая его, я очень растрогалась. На этот раз оказалось, что он привез письмо: «После моего неудачного возвращения из той поездки я снова и снова вспоминаю ее и чувствую, что если бы повторил посещение, то с тем же результатом. Я думаю, ты действительно очень устала от мира и решила потому укрыться от него. Но когда ты определишь день возвращения, извести меня, и я тебя встречу. Сейчас ты с опаской думаешь о нашей встрече, потому и не помышляю приближаться к тебе».

Было письмо еще от одного человека[49]: «До каких пор ты собираешься оставаться в одном и том же положении? Дни проходят, и я беспокоюсь о тебе все больше и больше». — И разное другое было там. На следующий день я отправила ответ. Человеку, который написал мне: «До каких пор…» — ответила: «Я не знаю, доколе, до каких именно пор, но пока я пребываю в созерцании, мимо проходит бренная жизнь, громоздятся дни за днями.

Но думала ли я,

Что в горы углубившись,

Свой голос

Присоединю

К рыданиям колоколов?»

На другой день пришел ответ: «У меня нет слов, чтобы писать тебе. Когда читаешь о рыданиях колоколов, чувствуешь, что теряешься, — было сказано там,—

Об этом

Говорить печально,

Еще печальней слушать

Землякам здесь,

В добром старом мире».

Я была растрогана, и мне стало грустно. В это время один из тех многих людей, которых я оставила дома (не знаю, каковы были на самом деле его чувства), прислал одной из моих дам письмо. «Я всегда считал госпожу замечательной, — писал он, — но мое восхищение ею возросло с той поры, как все вы уехали. Поэтому могу представить себе вашу привязанность к ней и вашу скорбь, которую вы должны испытывать. Нас именуют „низкородными“, поэтому всего, что нужно, всего до конца, ей самой мы высказать не можем.

Оставивши мирское,

Ты не знаешь скорби,

Лишь в странствиях

Тебя все дольше

Влечет по горным тропам…»

Когда та, которой это письмо было адресовано, вынесла и прочитала его мне, то, слушая ее чтение, я вновь разволновалась. Так случалось со мною в те времена, когда на меня действовала даже самая незначительная причина.

— Побыстрее напиши ответ, — сказала я, и она написала: «Я твердо была уверена, что такому цветку-водосборнику не разобраться в обстановке. Но ты представь себе, что я чувствовала, когда видела, как глубоко тронута твоим письмом госпожа.

Когда воспоминания приходят

В глуши лесной,

Среди печальных гор,

Роса под кронами деревьев

Обильна, будто слезы у меня».

Мой таю спросил у меня:

— А как с ответом на прошлое письмо? Если будет письмо отцу, я сам отвезу его.

— Хорошо, — сказала я ему и написала: «Я собиралась ответить на твое письмо незамедлительно, но подумала, что снова посылать мальчика в город уже поздно. Я действительно не могу сказать, когда собираюсь отсюда уехать». И еще что-то добавила, а в конце письма приписала: «Я безо всякого удовольствия вспоминаю, что было в твоей приписке, поэтому ничего больше не добавлю. Так будет разумнее».

Пора, когда сын отправился в дорогу, как и в прошлый раз, оказалась неподходящей: пошел сильный дождь, загремел гром. У меня сделалось подавленное настроение, и я только вздыхала. Потом немного утихло, а когда стемнело, мальчик благополучно вернулся.

— Очень жутко было, когда я проезжал район Мисама, — признался он, и мне было тяжело слышать это.

Я прочла ответное послание Канэиэ, и там было: «Мне кажется, что нынешняя твоя душевная слабость гораздо сильнее той, что была у тебя в ту ночь, и не удивлюсь, что она от тех служебных бдений, которые ты проводишь в храме».

День склонился к вечеру, а назавтра навестить меня приехала дальняя родственница. Она привезла множество вариго.

— Почему ты так живешь? — спросила она. — По какой причине ты затворилась здесь? Если особой причины нет, это нехорошо.

Я принялась рассказывать ей в подробностях о тех обстоятельствах, что вынудили меня покинуть город, и она очень плакала. Мы проговорили до вечерних сумерек, а когда стемнело, после обычных в таких случаях грустных прощальных слов под вечерний колокольный звон она возвратилась домой. Мою гостью я знаю как человека глубоко чувствующего, и она, видимо, действительно сопереживала мне всю обратную дорогу, а на следующий день, когда она прислала мне большой запас продовольствия, как будто я собиралась в долгое путешествие, я ощутила прежнюю грусть. К посылке было приложено письмо: «На обратном пути, когда я увидела, что въехала на горную дорогу, вдали разделенную высокими деревьями, меня охватило сильное чувство». Дальше описывались все ее переживания:

«Были бы связи с супругом

Такими, как у других,

Не повлекло бы тебя

В горы,

Покрытые густо травой.

Когда я узнала, что мне предстоит надолго оставить тебя и отправиться назад, у меня от слез ослепли глаза. Действительно, у тебя так глубока причина для печали.

К супругу чувства

Помимо нашей воли

Бывают глубоки.

А речке Нарутаки как узнать,

Что значит горная дорога?»

В ответном послании я написала подробно обо всем, что пришло мне в голову. Нарутаки — это название реки, что протекает перед тем храмом. Я писала в ответе:

«Ты спрашиваешь, а я разве знаю, почему должна поступить так или иначе?

Прихожу посмотреть

И сравнить глубину

Моих мыслей с травою,

И вижу — в них нет

Летних трав густоты.

Я пока не решила, когда вернусь отсюда домой, но такие письма, как твое, наполняют меня беспокойством.

Если спросить Нарутаки,

Как мне поступить,

Тотчас же узнаешь,

Что воды в реке

Не устремятся обратно.

Когда я посмотрела на них, у меня возникло чувство, что образец у меня есть».

В ответе, который я получила на свое прежнее письмо от госпожи Найси-но-кан[50], вверху было надписано: «С западных гор». Я удивилась: что бы это значило? Но потом от нее пришел еще один ответ: «Из большой восточной усадьбы», — и это показалось мне забавным. Какое же у нас обеих было настроение!?


В таких занятиях проходило у меня время, я все больше стала задумываться. Однажды мне было доставлено письмо от одного паломника, который по дороге из Митакэ в провинцию Кумона теперь пересекал скалистый участок пути:

Еще я не вошел

В глубины гор,

Но сердце

Этих белых облаков

Могу уж знать или не знать.

Проходило время, и вдруг в одночасье около полудня у главных ворот храма раздалось ржание коней и обнаружилось движение большого количества людей. Когда эти люди замелькали в промежутках между деревьями, тут и там стало видно множество телохранителей. Я подумала, что это помощник начальника дворцовой охраны, и позвала сына. Стоя в тени деревьев, приезжий сказал ему.

— До сих пор я не давал о себе знать. Прошу простить меня. Для этого я нарочно приехал сюда.

Он был великолепен, всем своим обликом заставляя вспомнить столицу.

В это время с возгласом «А я опять здесь!» — ко мне поднялась моя младшая сестра, и в этом было что-то необычное: мужчина сейчас же начал очень важничать. Я ответила сестре:

— Очень рада приветствовать тебя. Скорее заходи сюда. Я буду молиться, чтобы прежние твои прегрешения исчезли без следа.

Тут гость вышел из тени, облокотился на высокие перила, затем помыл руки и вошел внутрь. Я стала говорить с ним о самых разных предметах и спросила:

— Помните, как давным-давно вы пришли сюда, чтобы встретиться со мной?

— Как же, как же, очень хорошо помню, пусть даже теперь я показался Вам столь невнимательным, — сказал он в ответ, и когда я стала размышлять обо всем, что он говорил, то обнаружила, что сама не могу говорить спокойно: от волнения у меня прерывается голос. Он тоже некоторое время молчал, видимо, испытывая волнение.

Затем мужчина сказал, по-видимому, неверно истолковав причину моего волнения:

— Мне понятно ваше состояние, и то, что у вас изменился голос, и прочее, но, право, не стоит так переживать все время: вряд ли прекратятся на этом ваши отношения.

Немного помолчав, гость добавил:

— Когда я ехал сюда, он велел мне: «Приедешь, хорошенько выбрани ее».

На эти слова я отвечала:

— По какой же причине он мог сказать такое? Но, даже если бы он меня и не бранил, я все равно покину храм!

— А если это так, то ведь вам все равно: выезжайте сегодня. Тогда я смогу вас проводить… Мне так горько было видеть таю, когда он отправлялся из столицы, чтобы несколько дней провести здесь, в горном храме… Как он спешил!

Но я не выказала расположения слушать его далее, и, немного отдохнув, он возвратился один. Оставшись наедине с собой, я подумала, что все они одинаковые — приезжают сюда, расстраиваются, а о большем никто не спрашивает.


Так понемногу проходило время. Из столицы я то от одних, то от других получала письма. Читаю: «Я слышала, что господин сегодня собрался куда-то поехать. Если Вы и на этот раз откажетесь приехать с ним, тогда люди подумают, что в Вас не осталось ничего мирского. Больше за Вами господин вряд ли приедет. А если все же Вы после случившегося решитесь приехать в город сами, люди могут посмеяться над Вами».

Все писали мне одно и то же. Однако эти письма не казались мне убедительными, и я постоянно пребывала в раздумьях, как лучше поступить.



Тем временем в столицу из провинции приехал наконец человек, которого я в таких случаях спрашивала, как быть, — мой отец. Он как был, прибыл ко мне, рассказал, что делается в мире, и непреклонно заявил:

— Я писал тебе, что считаю — это неплохо, что ты сюда уехала. А сегодня мне так стало жаль мальчика Ему надо быстрее поправляться. Сегодня день благоприятный, и вы можете вернуться вместе со мной. Я приеду за вами хоть сегодня, хоть завтра. — В словах его не было ни тени сомнения; я и вовсе обессилела и подчинилась его воле.

— Тогда завтра приеду опять, — решил отец, отправляясь в столицу.


Мои думы запутались, как говорится, словно поплавок на удочке у рыбака, как вдруг раздался шум — кто-то приехал. Я подумала: «Наверное, это он», — и все в голове у меня перемешалось. На этот раз у Канэиэ не было никакой нерешительности, он проследовал в помещение, и, едва он вошел, я было раздвинула ширму, попытавшись укрыться за нею, но безрезультатно.

Увидев благовония, которые я возжигала, четки, которые перебирала, и сутры, лежавшие открытыми, он воскликнул:

— Как ужасно! Я даже не думал, что зашло так далеко. Кажется, ты действительно дошла до крайности. Я думал, что ты все же уедешь отсюда, и приехал за тобой, но теперь думаю, не грех ли это? А как таю думает насчет того, чтобы остаться? — спросил Канэиэ сына, и тот, потупившись, произнес:

— Это очень трудно, но что делать?

— Жаль, — заметил отец, — тогда делай как знаешь, по ее настроению. Если поедете из храма, вызовите экипаж.

Канэиэ еще не кончил говорить, а сын вскочил, начал хватать разбросанные по комнате предметы, заворачивать их; то, что нужно было положить в мешки, клал туда, все велел отнести в экипаж; срывал расписные ширмы, убирал с глаз предметы первой необходимости… Я ничего не понимала и чувствовала себя нелепо. Канэиэ с сыном только переглядывались и понимающе улыбались.

— С этим мы в общем закончили, — сказал мне Канэиэ, — ты можешь уже отправляться. Скажи Будде, что и как — дело решенное.

Он говорил громким голосом, будто в большом спектакле, а я молчала как во сне; подступали слезы, но я только молилась про себя, и когда подали экипаж, я еще довольно долго не уезжала. Канэиэ пришел около часа Обезьяны, когда уже горели светильники. Я была холодна, еще не отдала распоряжения отправляться, а он уж выехал вперед, заметив:

— Хорошо, хорошо, я поеду. Все доверяю слугам

— Скорее, — произнес сын, беря меня за руку, а я могла ему отвечать только плачем. Однако делать было нечего, я уже настроилась уезжать и была сама не своя.

Когда экипаж выехал из главных ворот храма, Канэиэ сел со мной вместе. Всю дорогу он шутил и вовсю смеялся, но я ничего не говорила в ответ и была как во сне. Моя сестра, выехавшая с нами вместе, с приходом темноты пересела в мой экипаж и время от времени отвечала ему. Дорога была дальней, и в пути нас застал час Кабана[51]. В столице люди были оповещены, что мы приедем днем, прибрались, подготовились к встрече, открыли ворота, но я, ничего этого не заметив, рассеянно вышла из экипажа

Чувствовала я себя неважно и легла за ширмой. Дама, которая находилась здесь, вдруг приблизилась ко мне со словами:

— Я думала собрать семена с гвоздики, но она засохла, и не осталось ни одного хорошего цветка. И китайский бамбук пострадал тоже — один побег повалился, но его я все-таки поправила.

Я подумала, что об этом надо бы говорить в другое время, не сейчас, и не отвечала ей, а Канэиэ (я полагала, что он спит) очень хорошо все слышал и сказал сестре моей, ехавшей в одном с нами экипаже, а теперь отделенной от него ширмой:

— Вы слышали? Это же важное дело! Для человека, который отвернулся от этого мира, уехал из дому искать общения с бодхисаттвами, нет ничего важнее, как услышать о цветах гвоздики и о том, что китайский бамбук стоит себе?

Сестра, услышав его, очень смеялась. Мне все это тоже показалось забавным, но я и виду не показала, что мне сколько-нибудь смешно.

Так понемногу наступила полночь.

— Какое направление сегодня запретно? — спросил Канэиэ, посчитал дни, и, конечно, запретным оказалось для него мое направление.

— Как же быть? Как это досадно! — сказал он. — Может быть, вместе поедем куда-нибудь недалеко?



Я ничего не отвечала, лежала, думая, что все это нелепо и ни с чем не сравнимо, — и не двигалась с места.

— Мне в любом случае надо ехать в другое место, — продолжал Канэиэ, — думаю, что приеду сюда, как только это направление сделается благоприятным. А шестого числа у меня, как обычно, наступает воздержание, — с огорчением добавив это, он вышел вон.


На следующий день пришло письмо.

«Вчера была уже поздняя ночь, и у меня осталось очень горькое чувство. Как бы там ни было, лучше тебе поскорее прекратить твое воздержание. Каким исхудавшим выглядит наш таю!» — было написано в нем. Мне не хотелось думать, что это всего лишь показная родительская забота, и я ожидала дня, когда закончится воздержание. Сомнения меня не оставляли и тогда, когда миновал шестой день и наступило третье число седьмой луны.

В этот день около полудня прибыли слуги Канэиэ, которые сказали:

— Господин должен пожаловать сюда. Он изволил распорядиться: «Будете прислуживать здесь!»

Дамы мои переполошились, они стали тут и там высматривать, что за день оставлено в доме в беспорядке. Я смотрела на это с горечью, время шло, и день уже подходил к концу. Прибывшие к нам мужчины стали говорить:

— Его экипаж был совсем готов, отчего же он до сих пор не прибыл?!

Постепенно наступила ночь. Некоторые заговорили:

— Странное дело. Кто-нибудь, сходите посмотреть.

Человек, который пошел взглянуть на двор Канэиэ, вернулся со словами:

— Теперь экипаж господина распряжен, телохранители отпущены.

«Ну вот, опять, — подумала я, — это невыносимо. Это невозможно описать словами. Если бы я смогла остаться в горном храме, я не подверглась бы снова такому обращению». Все, кто там был тогда, ничего не понимали и громко шумели. Похоже, и в этом году жених решил навещать невесту только первые три дня. Я была в совершенной растерянности, мечтая только узнать, в чем здесь причина, когда ко мне пришла гостья. Хоть мне и казалось, что сейчас слишком трудное для визитов время, но, поговорив с гостьей о том о сем, я немного развеялась.

Как только рассвело, сын сказал мне:

— Пойду, узнаю, что там такое случилось.

Он так и сделал, и ему сказали:

— Вчера господин, видимо, расстроил вас. Нам он изволил заметить: «Внезапно мне сделалось очень дурно, и больше я ничего не могу делать».

Я тогда подумала, что было бы, наверное, лучше, если бы я не слышала этого. К тому же у меня в ту пору был период осквернения, а если бы я услышала это в обычное, спокойное время, то не подумала бы плохого. Так я размышляла в раздражении, когда принесли письмо от госпожи Найси-но-кан. Она, оказывается, думала, что я еще в провинции; письмо было очень трогательным.

«Почему, — писала она, — вы продолжаете проводить жизнь в таком месте? Мне говорили, что он еще приезжает вас навестить, хотя вы и находитесь так далеко. Поэтому я несколько озадачена вашими речами о том, что вы разлучились.

Если потоки

Реки Имосэгава[52]

По старому руслу бегут,

Мы увидим еще

Его тень возле Вашей».

В ответном письме ей я написала:

«Я думала, что буду жить в горах, покуда увижу осенние картины, но и здесь нашла на меня тоска: среди неба тоже бывают следы облаков. Я думала, никто не знает, сколь обильны мои думы, но как же Вы-то о них узнали? Поистине, сказала бы я Вам:

Что делать мне с печалью,

Что иссушает плоть?

Меняется река,

Которая бежит

Через горы Имосэ».


Тот день был свободным, а следующий, как я слышала, приходился на религиозное воздержание. В наступивший день мое направление для Канэиэ было запретным, а днем позже я неотступно думала, что ныне он все же приедет, и я высматривала его до поздней ночи, когда он, наконец, появился. Канэиэ объяснил, что прошлой ночью было то-то и то-то, не чувствуя себя виноватым и говоря так, будто ничего не произошло:

— Я и сегодня очень спешил; домашние все разошлись по случаю воздержания, а я все бросил, как есть, и приехал.

Я не хотела с ним говорить… С рассветом Канэиэ заторопился назад со словами:

— Как там люди, которых я послал в незнакомое место?!


После этого прошло еще дней семь или восемь. Мой отец — скиталец по уездам — собрался совершить паломничество в Хассэ[53] и предложил мне поехать вместе с ним. Я переселилась к нему, чтобы соблюсти перед дорогой воздержание. Но не успели мы тронуться с места, как в час Лошади внезапно раздался шум. Отец переполошился:

— Смотри-ка, кто-то открывает твои ворота![54]

Внезапно вошел Канэиэ. Днем он наполнил все ароматом благовоний, совершил положенные службы — и вдруг забросил все, четки положил на полку, вел себя грубо и показался мне очень странным. Этот день он весь пробыл у меня, а на другой день вернулся.


Дней через семь или восемь мы отправились в Хассэ. Из дома выехали в час Змеи. Людей с собою мы взяли много, так что выглядели очень пышно. В час Барана мы достигли известного нам павильона в Удзи, где было расположено владение старшего советника Адзэти[55]. Сопровождавшие нас люди вели себя шумно, но мне все равно было одиноко, особенно, когда я осматривалась вокруг. Я слышала, что покойный ныне хозяин устраивал свое владение, вкладывая в него всю душу, и думала, что в этом месяце исполнится всего год с его кончины, а все уже безмерно запущено…

Управляющий поместьем пригласил нас к себе. Обстановка, кажется, была все той же, что при покойном хозяине: шторы, складные ширмы, прямые ширмы, на черные рамы которых натянута ткань цвета прелого листа — все соответствовало месту и было подобрано с большим вкусом.

Я устала, а тут еще поднялся сильный ветер. Заболела голова… Я поставила загородку от ветра и выглядывала из-за нее, пока не наступила темнота. Лодки для ловли рыбы с помощью бакланов, с зажженными факелами скользили вверх и вниз по реке. Смотреть было бесконечно интересно. Прошла даже моя головная боль. Я подняла шторы и вспомнила, когда выглянула наружу, как во время самовольного своего паломничества, на обратном пути, заехала к уездному начальнику. Это было здесь. Господин Адзэти вышел ко мне и одарил многими подарками. Каким он был очаровательным! Я думала тогда «В каком из миров определена нам такая судьба?»

Всю ночь я не смыкала глаз. Глядя на лодки с бакланами, которые плыли вверх и вниз по течению, я думала:

Если спросят: «Что за огонь

Скользит то вверх, то вниз?»

Отвечу «Тот, что в груди

Моей, ну а еще — на лодке

У рыбака».

Когда я посмотрела наружу опять, картина изменилась: приближался рассвет, и теперь на речке появились так называемые лодки с ярусными снастями. Мне стало очень любопытно.

На рассвете мы поспешили дальше, и сердце мое наполнилось очарованием, когда я обнаружила, что и пруд Ниэно, и река Идзуми не изменились с тех пор, как я видела их в первый раз. Увиденное давало пищу для размышлений, но шумное и оживленное сопровождение смешивало мои мысли. В роще Ётатэ мы остановили повозки и достали дорожные коробки для еды. Все ели с удовольствием. Решив поклониться в святилище Касуга[56], мы остановились на ночь в бедном постоялом дворе при нем.



Когда мы выехали оттуда, шел сильный дождь. Не идти же было из-за этого в Микасаяма — под гору Трех зонтов — и многие из нас сильно промокли. Но мы все же доехали до святилища, совершили положенные жертвоприношения и направились дальше, в сторону Хассэ. К храму Асука мы подъехали с поднятыми факелами, и, пока оглобли укрепляли на подставках, я осмотрелась и увидела, что здесь очень красиво расположены деревья. Двор был чистым, а из колодца так и хотелось напиться. Пожалуй, верно поется: «Здесь нужно остаться на ночлег».

Еле-еле добрались до Цубаити. Пока сделали все, что положено и поехали дальше, уже стемнело. Дождь с ветром еще не перестал, светильники наши задуло, настала полная темнота, чувство было такое, что эта дорога — во сне, и я серьезно беспокоилась, не зная, чем это все закончится. С превеликим трудом мы достигли очистительного зала. Дождь стал едва различим, слышен был только сильный шум реки. Мне подтвердили, что это она шумит.

К тому времени, как мы поднялись к главной пагоде, самочувствие мое было совсем дурное. Было у меня много настоятельных просьб, которые я думала высказать, но я была слишком подавлена, а когда мне сказали, что уже рассвело, лил все такой же дождь. По опыту прошедшей ночи мы не стали выезжать и оставались там до обеда.

Когда мы проезжали перед рощей, где нельзя издавать звуки[57], мои люди, как обычно слуги и делают, стали отчаянно жестикулировать и строить гримасы друг перед другом, предупреждая: «Только тихо, только тихо!» Почти все беззвучно, как рыбы, шевелили губами и выглядели забавно, как никогда. Возвратившись в Цубаити, большинство наших людей завершило пост, но я еще продолжала поститься. Отсюда мы должны были съездить по многим приглашениям, которые получили от хозяев поместий. Стараясь перещеголять друг друга, наши хозяева, кажется, истощили свою изобретательность.

Вода в реке Идзумигава поднялась, и когда мы обсуждали, как нам быть, кто-то сказал:

— От Удзи поедем в сопровождении умелых лодочников. — После чего мужчины решили:

— Это неудобно. Лучше переправимся на тот берег, как обычно.

Однако женщины попросили плыть дальше на лодках, все сошлись во мнении, что так тому и быть, сели в лодки и долго спускались вниз по реке, испытывая при этом немалые затруднения. Гребцы, начиная с рулевого, громко распевали. Недалеко от Удзи опять пересели в экипажи. В Удзи мы остановились ночевать, потому что нам сказали, что наш дом — в неблагоприятном направлении.

Пока мы были заняты разными приготовлениями, я решила посмотреть на лодки для ловли рыбы при помощи бакланов; их было великое множество.

— Давайте подойдем поближе! — сказала я и, остановившись на самом берегу, взяла подушки для сидения. Когда я сошла на землю, лодки оказались прямо передо мной. До этого я никогда не видела, как ловят рыбу, и мне это показалось очень интересным… Переезд так утомил меня, что я даже не заметила, как настал вечер, пока там и тут не стали мне напоминать:

— Уже пора возвращаться. Больше ничего особенного не будет.

— Хорошо, — согласилась я и поднялась в экипаж.

Смотреть мне еще не наскучило, а огни на лодках горели всю ночь напролет. Я было немного вздремнула, но от слабого постукивания по днищам лодок, как будто специально не дававшего мне спать, то и дело просыпалась.

Утром мы увидели, что вчерашний улов форели оказался очень богатым. Нам показалось весьма кстати взять ее отсюда для подарков в разных местах. Отсюда мы выехали, когда солнце было уже высоко, и приехали в столицу затемно. От отца я думала было отправиться сразу к себе, но мои люди устали и не смогли ехать.


На следующий день, в полдень, в отцовский дом мне принесли письмо Канэиэ.

«Я думал поехать встретить тебя, — было написано в нем, — но поскольку ты путешествовала под присмотром, я решил, что это лишнее. В своем ли ты обычном доме? Я сразу приеду к тебе».

Дамы мои торопили меня:

— Скорее, скорее!

Едва мы приехали к себе, вскоре показался и Канэиэ.

Видимо, даже его тронули воспоминания далекой старины. Но наутро Канэиэ уехал, сказав, что приближается банкет по случаю окончания соревнований по борьбе. Его объяснения вполне заслуживали доверия, но мне сделалось грустно, как и всякий раз, когда я слышала его слова:

— Теперь мне нужно опять…


Восьмая луна начнется с завтрашнего дня, сегодня исполнилось четыре дня, как у Канэиэ обычное религиозное воздержание. Ко мне он показывался всего два раза. Состязание по борьбе завершилось, я слышала, что он совершает паломничество в очень дальний горный храм. От него не было ни звука уже дня три-четыре, пока, наконец, в один очень дождливый день не принесли письмо: «Я слышал, что, когда человек живет в таких тоскливых горах, то некоторые его навещают. А другие говорят, что если бывает иначе, то на душе печаль». Я ответила: «Я знаю лишь, что о том же думала еще раньше, чем те, кто сказал тебе об этом. Ты думаешь, роса сегодня утром — это не следы разлуки на ресницах, поэтому и не захочешь увидеть, „как сгустились чужие облака“».

От него тут же опять пришло письмо.


Прошло всего три дня, и вечером я увидела самого Канэиэ, который показался со словами:

— Сегодня вернулся!

Я была не в состоянии гадать, что опять случилось и какое у него настроение, я сидела с холодным лицом и была безразлична к Канэиэ, даже без особой с его стороны вины; он тогда приезжал ко мне всего раз в семь или восемь дней.


В конце девятой луны небо было очень волнующим. Подряд вчера и сегодня дул холодный ветер, сыпал мелкий осенний дождик, навевая трогательные воспоминания. Когда я посмотрела на дальние горы, они были словно покрыты лазурью и выглядели при этом так, «будто там идет град».

— Хорошо бы, — говорила я, — отправиться куда-нибудь на паломничество, любуясь по дороге этими красивыми полями.

Мои дамы сейчас же откликнулись:

— Действительно, как бы это было прекрасно! Давайте отправимся в Хассэ, только на этот раз потихоньку ото всех.

Но я уныло добавила:

— Давайте сначала посмотрим, к каким результатам привело нас прошлое паломничество в Исияма, а уж весной съездим в Хассэ. Думаю, что моя горькая жизнь еще продлится до тех пор.

Ведь было время:

Рукава мои

От горьких мыслей намокали.

Теперь я мокну

Лишь от осеннего дождя.

Это была пора, когда вся моя жизнь казалась мне совершенно бессмысленной. И так, от рассвета до сумерек, прошло двадцать дней. С рассветом я вставала, когда темнело — ложилась; настроенная очень неуверенно, каждый раз думала, что сегодняшний день опять не принесет мне ничего нового.


Однажды утром я выглянула наружу, на крышах ярко белел иней. Мальчишки в ночных халатах выбежали, очень радостные, и кричали:

— Давайте сотворим заклинание от обморожения!

— Ой, как холодно! Этот иней лучше всякого снега! — закрыв рты рукавами, в таком виде стали просить меня, как хозяйку. Мне очень странно было слышать их бормотание.


Десятая луна тоже прошла в постоянной тоске от чувства одиночества.


В одиннадцатую луну было то же самое. Двадцатого числа появился Канэиэ, а потом он не показывался больше двадцати дней. Раза два только были от него письма. И хотя душа моя не успокоилась, я уже устала от мыслей, у меня кончились душевные силы… А тут от Канэиэ принесли удивительно теплое письмо, где в числе прочего было написано: «Четыре дня у меня тянулось религиозное воздержание. Теперь я думаю, что сегодня буду у тебя». Это было в шестнадцатый день заключительной луны.

Немного погодя все небо вдруг нахмурилось, пошел дождь. Я выглянула наружу и подумала, что вряд ли он рискнет теперь выехать: все вокруг потемнело, казалось, наступает ночь. Дождь лил и лил, и мне казалось, что скорее всего он станет помехой для Канэиэ… И в то же время я вспоминала старые времена, когда такой дождь не мешал ему… Заливаясь слезами, переполненная чувствами, отправила я к нему посыльного, написав стихотворение:

Как жаль,

Что ты откажешься приехать

Ведь бог Исоноками[58],

Как меня учили,

Так не поступал.

И когда я ждала, что посыльный вот-вот прибудет обратно, за южной стеной дома, где ставни были закрыты, кто-то как будто появился. Домашние еще ничего не могли знать, только мне показалось, будто что-то изменилось, и вдруг распахнулась дверь в спальню и вошел Канэиэ. Ливень был в самом разгаре, поэтому звуков было не слышно. Только теперь я услышала громкие голоса:

— Скорее вводи экипаж!

— Хотя ты и сердишься на меня годы и месяцы, — говорил мне между тем Канэиэ, — но за сегодняшний мой приход, я думаю, ты мне должна все простить. Дело в том, что завтра другое направление для меня будет запретным, а послезавтра у меня начинается религиозное воздержание, так что некоторое время я не смогу приходить, — утешал он меня.

Я подумала, что мой посыльный разминулся с ним и испытала облегчение. Ночью дождь не кончился, и Канэиэ вернулся к себе, сказав на прощание:

— Вечером приеду опять.

Поскольку другое направление ему было запрещено, я ожидала, что он выполнит свое обещание, но Канэиэ так и не показался.

«Прошлой ночью у меня были гости, а потом было уже поздно, и я не поехал к тебе, а вместо этого читал сутры. Видимо, ты думаешь обо мне как обычно», — писал он назавтра.

После моего затворничества в горах меня прозвали Амагаэру — Дождевою лягушкой — или по-другому — «Монахиня вернулась», я так отвечала на это письмо: «Уж коли не ко мне, так куда же мог поехать ты еще — то направленье было для тебя запретным...

И боги

Листьев подорожника

Не помогли.

Лягушка понадеялась

На обещанье».


При таких обстоятельствах тянулись дни, пока не наступил конец месяца.

Мне говорили, что в ненавистном мне месте Канэиэ бывает каждую ночь, поэтому на душе у меня не было покоя. Так проходило время, и настала пора Изгнания демона[59]. Все вокруг перестали думать о гадком, дурном; люди — дети и взрослые — кругом громко кричали:

— Черти, вон! Черти, вон!

Только я молча смотрела и слушала их. Все выглядело так, будто и в этом году все с удовольствием все это проделывают. Кто-то сказал, что идет сильный снег. Пусть в конце года не останется никаких горьких раздумий — все растают как снег.



Загрузка...