Ненавижу чужие сны. Терпеть не могу, когда кто-то в мельчайших подробностях начинает пересказывать свои унылые сновидения. Я хочу описать свой вчерашний сон, но только потому, что не совсем уверена, сон ли это был. Когда я проснулась, все выглядело как всегда. Обычно во сне я знаю, что вижу сон. Но этот был явственнее, чем сама жизнь. Я сплю и вдруг чувствую, что моя верхняя губа вздувается, а во рту становится сухо. Язык распухает. Он не помещается во рту. Я встаю, ноги мои словно одеревенели. Через несколько минут я уже не могу пошевелиться. Я в ужасе, потому что умираю. Я бреду в комнату Люси и прошу ее: «Помоги!» Она сидит в кресле, глядя в окно, и оборачивается на мой голос. Люси ласково улыбается мне, но не говорит ни слова. И застывшее выражение на ее лице обнаруживает доселе скрытую суровость. Она с безмятежной улыбкой готова наблюдать за тем, как я умираю. Я просыпаюсь одна в своей комнате, сидя на краешке кровати, и облегченно вздыхаю — это был лишь сон. Но вдруг ступни наливаются тяжестью, будто жар расползается по ногам. Я нагибаюсь, чтобы снять обувь. Внутри носки промокли от пота, приходится и их содрать. Ноги у меня толстые, непомерно распухшие и сплошь усеяны синими точками. Они похожи на черничные оладьи, в которых все ягодки полопались в кипящем масле и вылезли наружу.
Я изо всех сил стараюсь проснуться. Но сон не выпускает меня. Я пробуждаюсь снова и снова и раз за разом оказываюсь в новом сне. Я сползаю с кровати и, шатаясь, бреду в ванну. Рот мой опух, как во сне, и глотать не мшу — какой-то ком стоит в горле, не пропуская воду.
В ту ночь я побоялась снова заснуть. После этого кошмара я уже не могу по-прежнему относиться к Люси. Теперь я знаю, какой жестокой и бесчувственной она может быть, и никогда не забуду ту безжизненную улыбку. Люси всегда была такой.
Уже поздно, завтра понедельник, а я еще не начистила туфли. Вечно спохватываюсь в последнюю минуту. У Люси есть крем для обуви. Но я старалась не встречаться с ней.
У меня неделями туфли не чистятся. Потому-то мы с Люси и решили в этом году купить коричневые оксфорды — их не надо полировать каждую неделю. Они хоть и смахивают на ортопедические ботинки, но зато в них не чувствуешь себя медсестрой, как в черно-белых (на баночке с кремом для них как раз медсестра и нарисована). Уж лучше быть похожим на калеку, чем на медсестру. К тому же белые носы тут же становились грязными. Я в прошлом году получала кучу замечаний за нечищеную обувь.
Не было почти ни одной пятницы, чтобы меня не оставили после уроков в комнате для занятий. Мисс Бобби каждый понедельник занимает позицию возле входа в актовый зал и, уперев руки в боки, смотрит вниз, пока мы заходим: ни одна пара обуви не ускользнет от ее цепкого глаза.
Наш план сработал. В этом году я не получила ни одного замечания. Наши оксфорды похожи на классические башмаки с липучками поверх шнурков. Вроде туфель для гольфа. Они такие неуклюжие, что я почти люблю их. Тяжеловаты, правда, и туго разнашиваются.
Этого не может быть. Я зашла к Люси, только чтобы взять у нее обувной крем. Сидя на столе, Люси намазывала кремом черно-белые туфли!
— Что это ты делаешь? — спросила я.
Она смешалась, но деваться было некуда — пара черно-белых туфель блестела свежим кремом. Спрятать их было невозможно.
— Туфли начищаю, — пробормотала она.
— И чьи же это?
— Эрнессы. Она не умеет чистить обувь. Я предложила ей помочь. У нее уже столько замечаний.
— Чистка обуви не такое уж мудреное дело. Я уверена, она бы его быстро освоила.
— Она никогда раньше сама этого не делала.
Мне хотелось наорать на Люси. Но я только развернулась и ушла в свою комнату, хорошенько закрыв дверь за собой. И не подумаю просить у нее крем. Пускай мисс Бобби завтра запишет мне замечание.
Отныне двери будут закрыты. Люси вечно крутит своего Кэта Стивенса по сто раз подряд. А я все слушаю и слушаю слова дурацкой песни про то, как кого-то преследует тень луны[10]. Меня преследует эта песня. Иголка стала застревать на этих словах, и теперь эти слова застряли у меня в голове. Под эту музычку я не могу делать уроки.
Люси сама на себя не похожа.
Я лежала в кровати, и глаза у меня слипались. Еще мгновение — и я не смогу удержать их открытыми. Вдруг из коридора послышался пронзительный визг. Я вскочила с кровати и метнулась к двери. Все девчонки тоже стояли у распахнутых дверей своих комнат. Дверь Эрнессы была по-прежнему закрыта. А посреди коридора стояла Бет и визжала, сжимая свое запястье. Поначалу никто и не понял, что произошло. Бет на наши вопросы не отвечала. Наконец она подняла руку, и мы увидели, как с локтя потекли блеклые капельки крови.
— Я сейчас умру! — верещала она. — Я умираю!
Мы застыли в дверях своих комнат и пялились на нее. Ни одна не двинулась, чтобы ей помочь. Миссис Холтон вылетела из своей комнаты, схватила Бет за руку и потащила в лазарет. Ну и злющая же она была. Наверное, Бет оторвала ее от любимого сериала.
— И зачем так орать? — раздался скрипучий голос Кики. — Можно было догадаться, что если полоснуть себя бритвой по руке, то, скорей всего, пойдет кровь.
Бет — серенькая мышка. Обычно ее не видно и не слышно. И как она очутилась в нашем крыле? Ни с кем из нас она не дружит. Но она вытянула хороший номер и выбрала отдельную комнату рядом с Чарли. София хотела поменяться с Бет комнатами, но та ни в какую не согласилась.
Неужели нет менее болезненных способов привлечь к себе внимание окружающих? Никто из нас не ощутил сострадания к ней, никто не кинулся водить с ней дружбу.
Девчонки вечно любят сболтнуть что-то вроде: «Я так несчастна, пойду отравлюсь аспирином». Но их крайне удивляет, если попытка удается. Они вовсе не собираются умирать. Стоит им увидеть кровь, как они паникуют.
Ну вот, она без причины разволновала меня. А я так люблю эти минуты, когда перестаешь бороться со сном, веки тяжелеют и опускаются и ты безвольно погружаешься в иные манящие сферы. А теперь сна как не бывало.
Кармилла — кто она? Мрачная, подавленная, смертоносная:
Во-первых, ее зовут Кармилла.
Во-вторых, она принадлежит к древнему и знатному роду.
В-третьих, ее родина находится где-то на западе.
Эрнесса — кто она?
Мамины родители были ортодоксальными иудеями. Маму всегда бесил запрет водить машину или зажигать свет в Шаббат. Она не обращала особого внимания, ест ли свинину, смешивает ли мясные и молочные продукты. Она говорила, что не ощущает себя иудейкой, хотя могла прочитать наизусть каждую молитву. Иногда я жалею, что сама их не знаю.
Помню, как на первом утреннем собрании я достала сборник гимнов в красном переплете, положила его на полочку, устроенную в спинке кресла передо мной, и открыла на нужной странице — согласно инструкции мисс Руд. Но когда зазвучала музыка и все поднялись и запели, я так разволновалась, что не могла встать со своего места. Почему я обязана петь христианский гимн? Не накажут ли меня, если я откажусь петь? А если буду петь, не буду ли я наказана еще строже? Зачем мама отправила меня сюда? Я оглядела зал: все пели, даже девчонки, считавшие себя страшно крутыми. Я открывала рот, артикулируя слова, но не издавала ни звука. Вечером я позвонила маме и спросила, что мне делать. Она рассмеялась и сказала, что я должна поступать, как удобнее для меня. Но мне нужно знать. Мне это важно. Иногда я бормочу слова, иногда пою, иногда просто шевелю губами, а порой и этого не делаю. И не представляю, что правильно.
Эрнесса это понимает. Когда мы сегодня запели, ее щеки вдруг залились краской. Она вцепилась в спинку впереди стоящего кресла с такой силой, что костяшки пальцев резко обозначились и побелели. Эрнесса опустила голову и уставилась на свои туфли, пряди черных волос заслонили ее лицо. Она и не пыталась взять в руки книгу и сделать вид, что поет. Так она и стояла справа, через два ряда от меня, а я все смотрела на нее поверх раскрытого сборника гимнов. Она слегка повернула голову, и я увидела, что она вовсе не страдает, она ухмыляется! Уж не читает ли она «Кармиллу», заглядывая мне через плечо?
Ну разумеется, Люси сидит рядом с Эрнессой — согласно алфавитному порядку: Блейк, Блох. Удачное совпадение.
После собрания я нагнала Дору в Галерее. Оттянув ее в сторонку, я спросила, видела ли она Эрнессу во время исполнения утреннего гимна?
— О чем ты? Никому нет дела до твоего еврейства. Это уже превращается в раздутый комплекс преследования, — ответила Дора.
Эрнесса не сможет каждое утро вот так себя вести. Кто-то из учителей обязательно заметит.
Вот, нашла наконец этот абзац из «Кармиллы»:
Кармилла села. Я в ужасе смотрела на нее, едва узнавая, так чудовищно переменилась она в один-единственный миг. Лицо ее потемнело и приобрело пугающий мертвенно-бледный оттенок. Она сцепила пальцы, стиснула зубы, нахмурилась и, глядя в землю, дрожала всем телом, как в лихорадке. Она затаила дыхание и напрягала все силы, чтобы справиться с припадком. Наконец из горла ее вырвался судорожный крик, и истерика начала спадать.
— Видишь! Вот что получается, когда людей терзают гимнами, — наконец проговорила она. — Обними меня, обними крепче. Мне уже лучше[11].
Эрнесса = Кармилла?
Может быть, вампир — это тот, кто хочет овладеть другим человеком и в нем, как в зеркале, видеть свое отражение?
Случилось нечто ужасное. Я целый час не могла успокоиться, чтобы написать об этом. Рука так тряслась, что была не в состоянии удержать ручку. Сегодня вечером, выйдя из ванной, я застала у себя за столом Чарли. Она сидела прямо перед моим раскрытым дневником. Она его читала!
— Ты пишешь какую-то чепуху, — сказала она.
Я забрала у нее дневник.
— И нечего строить из себя оскорбленную, — продолжала она, — я только пришла и села за стол, чтобы дождаться тебя, а эта тетрадочка лежала открытая. Ну как тут было не заглянуть?
— Это личное. Нельзя читать чужие личные записки.
— Тогда не выставляй их на всеобщее обозрение. Кстати, не думаю, что Эрнесса одобрила бы то, что ты о ней тут пишешь. И что ты из этого раздула? Я не нашла там никаких твоих страшных-престрашных тайн. Например, что ты балуешься наркотой или вроде того.
Чарли права. Нельзя быть такой неосторожной. Я попыталась казаться спокойной:
— Нет, там нет ничего интересного. Это просто заметки — мне по литературе надо написать сочинение о вампирах. Представляешь: жуткие твари — ожившие мертвецы, которые высасывают жизнь из юных девушек.
Чарли засмеялась, и я поняла, что мне удалось все обратить в шутку. Наконец я выставила ее, закрыла дверь комнаты и присела на кровать, прижимая к себе дневник. Пока Чарли не ушла, я не чувствовала себя в безопасности. Отныне и всегда я буду прятать эти записки. Будет гораздо хуже, если они попадутся на глаза кому-нибудь еще.
Я так долго просидела над этим дневником, тщательно составляя каждую запись. Надо продолжать, убедив себя, что с дневником ничего страшного не случилось, — ведь Чарли прочла всего несколько строк. Ей невдомек, что она читала.
В этот день его не стало на земле.
Я мало написала. И кому я каюсь? Мне уже ясно, что я нарушила собственное обещание писать каждый день, ну и что? Я вообще мало что сделала. Мне было так грустно, что жить не хотелось. Утром я еле встала и потом весь день думала только о том, чтобы лечь в кровать и накрыться с головой одеялом. Вчера вечером ко мне пришла София, мы зажгли свечи и тихо-тихо сидели в темноте. Что бы я без нее делала! Когда я заплакала, она подошла, обняла меня и тоже заплакала. Мне было легче оттого, что мы плакали вместе.
Мама не звонила. Я и не ждала, что она позвонит. Да и что она могла сказать, чтобы мы обе не чувствовали себя брошенными?
Не могу выдавить из себя ни слова. Каждое слово царапает горло, как рыбная кость. Как-то в прошлом году мы с девчонками после уроков сидели в кафе и ели картошку фри. Как обычно, мы дурачились, болтали ни о чем и объедались картошкой. И вдруг Сара Фишер сказала:
— Я так скучаю по мамочке! Вот прямо сейчас. Я помню, как после школы приходила к маме на кухню, ложилась на барную стойку и, глядя в потолок, разговаривала с ней и жевала что-нибудь, пока мама готовила ужин.
Мы все молчали. Мы думали о матери Сары, о том, что она умерла, и эта мысль нас расстраивала. Я расстроилась больше всех — мне хотелось плакать, но Сара не плакала.
Не могу сказать ни слова.
Каждый год я думаю, что вот теперь станет легче, потому что я отдаляюсь от него — живого. Я уже не впадаю в панику, как раньше, когда погружалась в мысли о нем так глубоко, что не могла вздохнуть. Теперь я хочу думать о нем только как об умершем человеке. Мне начинает казаться, что он никогда и не был жив.
Люси ничего не заметила. Милая предательница Люси. Этот экзамен она провалила с треском. Я так и знала. Она ведет себя так, будто ничего не изменилось, но все наши интимные ритуалы были ею разрушены — тихий час, совместный спуск в столовую, отход ко сну. Раньше я всегда знала, где она, — как будто невидимая нить связывала нас. Люси очертила линию вокруг себя и вытолкнула меня за пределы этого круга.
Вот и еще один год я пережила без него.
Люси попросила у меня прощения за свою черствость. Наверное, София поговорила с ней. Но это не важно. Я теперь намного счастливее.
Впервые за последние две недели я села за фортепиано. Я не занималась, хотя не люблю огорчать мисс Симпсон плохой игрой на уроке. У меня в программе сейчас второй ноктюрн Шопена, прелюдия Баха № 4 и новая соната Моцарта № 7, до мажор. Моцарт такой длинный — двадцать страниц, но технически не слишком сложный. Обожаю играть! И как я могла не прикасаться к инструменту целых две недели, в голове не укладывается.
Наверное, все потому, что я терпеть не могу заниматься в репетиториях на нижнем этаже Резиденции. Кроме них, единственное место, где стоит фортепиано, — вестибюль у входа, а я люблю заниматься в одиночестве. В репетиториях темно и холодно, пальцы коченеют, а на фортепиано западают клавиши. Приходится, когда играешь, поддевать их пятым пальцем. Это не самое худшее — больше всего раздражает ужасный запах снизу, от которого меня порой чуть ли не выворачивает. Я нашла уборщика и спросила его, нет ли в подвале воды или чего-то еще, вызывающего такую вонь, но он сказал, что нет, однако, мол, кто-то из девчонок ходил туда и устроил там грандиозную помойку. Там кругом была грязь, валялись дохлые крысы и белки. Они-то и были причиной жуткого смрада. Но, конечно, он вычистил весь подвал.
— Вам, девицам, ’есь нельзя, ’собенно как здесь. Навалом паразитов, как с’час. Я там ловушек наставил и отравы. Вы скажите подружкам, чтоб не ходили.
Его речь для меня — загадка. Я всегда теряюсь, разговаривая с ним, потому что не понимаю и половины из того, что он говорит. То и дело переспрашиваю: «Что? Что?» Раньше, до появления мистера Дэвиса, он был единственным мужчиной на всю школу. (Если не считать Боба, которого видели только те девчонки, которые по ночам совершали набеги на кухню за перекусом.) А я, кажется, была единственной школьницей, заговорившей с ним. Остальные девчонки его за человека не считают. Подумаешь — уборщик. И все они его немного побаиваются — не потому, что он мужчина, а потому, что он — негр с курчавой седой шевелюрой.
Ноги моей там больше не будет.
Сегодня у нас на уроке литературы была интересная дискуссия — хоть какое-то разнообразие. Неужели всему виной пятница, тринадцатое? Хотя на самом деле это был диалог между мистером Дэвисом и мной, поскольку остальным было неинтересно и они не вникали в суть беседы. Девочек вполне устраивало, что они могут шептаться и передавать записочки. Одна Клэр не сводила глаз с мистера Дэвиса. После урока она опять прицепилась ко мне в коридоре:
— Вот, ты всегда монополизируешь внимание мистера Дэвиса. Не даешь никому и слова вставить!
Я молча шла своей дорогой. Ну какая же дура! Кто мешает ей высказываться на уроке? Лучше бы книги читала, вместо того чтобы все время курить траву с Эрнессой и Чарли и фантазировать о сексе с мистером Дэвисом, тогда ей было бы что сказать.
Сначала мистер Дэвис задал вопрос всему классу, считаем ли мы образ Кармиллы правдоподобным.
— Этот образ вас отвращает или привлекает?
Все девчонки громко засмеялись, а мистер Дэвис покраснел как рак. Кого он спрашивает! У них на уме только тряпки, макияж и мальчики. Вот об этом они бы поговорили с удовольствием. К тому же, скорее всего, они и рассказа-то не читали. Кто-то же должен был хоть что-то ответить? Вот я и сказала, что поверила в образ Кармиллы, как только писатель сам осознал, кто она такая.
Мистер Дэвис, похоже, растерялся.
— Как только персонаж, созданный автором, стал реальным для него самого, то и вся дальнейшая история обрела внятные очертания, — пояснила я свою мысль.
— Иными словами, вы согласны с высказыванием Кольриджа о том, что поэт добровольно на время отказывается от неверия?
— Я не имела в виду отказ от чего-либо. Я имела в виду создание того, что будет существовать, как, скажем, существует все в этой комнате. Вдохнуть во что-то жизнь.
— Но дело в том, что этот рассказ полон символов. Здесь важна не реальность чего-либо, а подоплека, скрытый смысл.
Я догадалась, куда клонит мистер Дэвис. Он пытался убедить меня в том, что сверхъестественного не существует. Общая идея курса состоит в том, что сверхъестественное — это лишь обрывки поэтического воображения автора, проявление его подсознания. Как сновидение. Или воспоминания. Папа бы меня понял. Он бы согласился, что по большому счету мистер Дэвис начисто лишен воображения. Но я должна была ему ответить. И я ответила:
— Меня не интересуют символы. Меня занимает реальное, каким бы иллюзорным оно ни казалось. Мне интересно, каково это — быть Кармиллой? Возможно ли спасение для нее? Не скучно ли это — жить вечно? Каково это — помнить собственную смерть? Разве вам не нужен ответ? Разве каждый не ищет ответа?
Я оглядела класс. Все девчонки повернулись ко мне и ухмылялись. Самодовольные девицы, которым все до лампочки.
Они следили за минутной стрелкой, ползущей по циферблату, и ждали оглушительного трезвона, ждали его, как избавления. Вот они вскочили со своих мест и ринулись вон из класса, без единой посторонней мысли в голове, разве что заметив мимолетом:
— Ну и закидоны у нее, да?
Меня уже тошнит от них. Только место занимают в моем дневнике.
Мне не нравится Эрнесса. И я уже не знаю, нравится ли мне Люси.
Сегодня во время перекура в общей комнате София лежала на диванчике, устроив голову у меня на коленях. Из бедняжки так и льет — эти месячные ее совсем измучили. Она просыпается ночью, сначала у нее расстройство, потом ее рвет. Вчера она разбудила меня посреди ночи, и я несколько часов караулила ее, пока она сидела на унитазе. Медсестра предупредила, что надо будет сдать анализы, если ей не станет лучше. София очень боялась кровотечений, но больницы она боялась еще сильнее. Люси пришла проведать Софию, и, разумеется, Эрнесса тоже была тут как тут.
— Это мука смертная, — стонала София, — неужели я должна выносить это ближайшие тридцать лет, ради того чтобы заниматься сексом?
— Сексом ты сможешь заниматься в любом случае, — сказала Эрнесса, — а месячные для того, чтобы у тебя были дети.
Раздался всеобщий стон.
Когда Эрнесса близко подошла к Софии, мне показалось, что ее вот-вот вырвет. Она поспешно удалилась в угол и просидела там одна с сигаретой во рту до самого звонка. Люси не сводила с нее глаз. Беспокоилась о ее здоровье? Но это не она корчилась в менструальных болях. Окутанная клубами дыма, Эрнесса дождалась, пока мы все вместе не выйдем из комнаты.
Я ничего не стану говорить Люси, чтобы не злить ее еще больше. Она опять скажет, что я циклюсь на Эрнессе, что эти разговоры сродни разговорам о еде во время моей прошлогодней диеты. Стоит мне упомянуть Эрнессу, не важно, каким образом, Люси тут же заводится и говорит, что не желает обсуждать ее. Она ведет себя так, как будто я никогда не говорю ни о чем другом.
Могу поспорить, что у Эрнессы еще не было менструаций и месячные ей неприятны, как неприятна еда или беседы на тему «как девушка становится женщиной» на уроках основ здоровья. У нее вообще нет груди. Она, пожалуй, даже более плоская, чем Люси, у которой все-таки уже появились маленькие холмики с выпуклыми сосками, и я знаю, что у нее уже идут месячные.
У меня менструация началась спустя насколько месяцев после моего приезда сюда. Мне едва исполнилось четырнадцать. Мама узнала об этом, только когда я приехала домой на весенние каникулы.
— А я боялась, что у тебя нет месячных из-за всех наших прошлогодних переживаний, — сказала мама. — Ну и как ты себя чувствуешь?
Я молчала.
— Ощущаешь себя женщиной? — спросила она.
— Папочка знал меня девочкой, — ответила я, — я бы показалась ему чужой.
— Не говори так, пожалуйста.
— Тебе можно, а мне нет?
Мама заперлась в мастерской и не разговаривала со мной до вечера. Не знаю, зачем я так ее обидела. Ведь я всегда берегла ее, стараясь не упоминать о папе.
Я, в общем-то, не против того, что у меня развивается грудь, растут волосы на лобке, не против месячных. Это не означает, что я стала женщиной. Это значит, что я такая же, как другие девушки. Я могу понять Софию. Иногда у меня такие обильные месячные, что кажется, будто вся кровь вытекла и ничего не осталось для жизни. Просто кошмар! Мой организм до сих пор не может смириться с этим.
Она проникла в мой дневник так же, как проникла в жизнь Люси. Я не в силах это остановить. Я не собиралась писать о ней. Я хотела писать о школе, о подругах, о своих учителях и о прочитанных книгах.
Она поджидала меня. Утром, спускаясь на первый этаж Резиденции, я вдруг услышала, как кто-то играет на фортепиано. Я заглянула в длинный вестибюль, но все репетитории были закрыты. Музыка доносилась из той комнаты, в которой всегда занималась я. Там самый лучший инструмент. Мой инструмент. И тут до меня дошло, что кто-то играет «мою» сонату Моцарта фа мажор — ту самую, над которой я столько билась в прошлом году. Особенно пришлось помучиться с первой частью — аллегро. Всего несколько раз я была довольна своим исполнением, а ведь почти целый год учила эту сонату. Отчасти виной тому не очень хорошее фортепиано. Дома я всегда играю лучше. Но вот сейчас никакое фортепиано не мешало. Кто-то играл аллегро с такой точной артикуляцией, что оно звучало почти как военный марш. Ни одного промаха, ни одной фальшивой ноты. Я дослушала первую часть до конца.
Когда я толкнула дверь и вошла, она не обратила на меня внимания. Нот на пюпитре не было. Я чуть не расплакалась. Какая жестокая шутка!
— Я не знала, что ты играешь на фортепиано.
Усилием воли я удержалась от того, чтобы немедленно не убежать. Я притворялась, что все происходящее совершенно естественно.
— Теперь это вряд ли можно назвать игрой, — ответила она.
— Но ты замечательно играешь.
— Мой отец был музыкантом. Я пошла в него. Как и ты унаследовала способности своего отца.
— Ничего я от него не унаследовала.
Мне показалось, что Эрнесса не хочет, чтобы я уходила. Она хотела сказать мне еще что-то. О своем отце. Она хотела, чтобы я осталась. Я закрыла дверь и побежала. А она заиграла адажио. Только бы не слышать, как она его играет. Музыка лилась мне вслед. Ее адажио звучало светло и прозрачно — мисс Симпсон говорила мне, что именно так я должна играть. Аллегро слишком импульсивно. Вступив, я уже не могу даже вздохнуть, меня несет до самого конца. Я ни о чем не могу подумать во время игры, кроме темпа. Медленная часть — адажио — совсем другая. Я опускаю руки на клавиши, и пальцы подчиняются прорастающей сквозь них музыке. Она увлекает меня в потаенные места. Я брожу меж деревьев, а вдалеке расстилается росный луг, и солнце плещется среди высоких трав. Я направляюсь туда. Пауза… Я оглядываюсь на то, что оставила позади, и вот я уже вприпрыжку бегу по тропе. И свет окутывает меня.
Не может, не может это старенькое, разбитое фортепиано так петь. Наверное, пока я шла, соната продолжала звучать у меня в голове. Никогда мне так не сыграть, сколько бы я ни занималась, до самой моей смерти.
Почему она хочет все у меня отнять?
Что по-настоящему подлинно в людях? Есть ли хоть крупица «настоящего», которая не исчезнет ни при каких обстоятельствах? Клэр и ей подобные — насквозь фальшивы. Она прикидывается раскрепощенной, все время смолит травку, но обречена стать всего лишь копией своей матери, с мужем, детишками, двумя машинами, домом в пригороде, телевизором, музыкальным центром и т. д. и т. п. Это неотвратимо. Она из тех, кто смеется над своими школьными фотографиями, потому что они не узнают себя в этих лицах, взирающих на них из прошлого. (Неверный образ «не прекрасного» мгновения?) Но можно быть фальшивым и на более глубоком уровне, чем этот, когда ты поминутно изменяешься. Подобно луковице, снимаешь слой за слоем, пока ничего не останется. И возможно, в этом даже нет твоей вины.
Отказавшись есть, Анни Паттерсон стала совершенно другим человеком. И хотя многое от прежней Анни сохранилось, каждый раз, глядя на нее, мы понимали, насколько разительны перемены. И дело даже не во внешности. Она изменила свое «я». Анни стала пугливой, начала сутулиться. Казалось, она уменьшилась. Как подбитая птица. Нет ничего более жалкого, чем птица, лежащая на земле и хлопающая крыльями, без всякой надежды снова подняться в небо. К тому времени, как ее забрали из школы, она с трудом могла поднять руку. И разговаривала шепотом. Раньше она выглядела такой крупной и веселой, но оказывается, она носила в себе эту личность, исполненную глубокой печали. Которая из них была подлинной? Даже в самые горестные минуты я никогда не ощущала, что печаль поглотила все вокруг. Крошечная частичка меня всегда оставалась нетронутой, чтобы я могла к ней возвратиться.
Папа любил читать мне сказки про то, как люди превращались в деревья, во львов, птиц или гусениц, о людях, оживавших после смерти. Людях, которые, благодаря заклятью, не старились, и, если принц был счастлив в облике дерева, он мог остаться деревом навсегда. Когда я была маленькой, то не любила слушать такие сказки, хотя принцы в них всегда снова превращались в принцев, женились на принцессах, становились королями и жили долго и счастливо. Я вопила на папу, требуя, чтобы он прекратил читать, и пряталась с головой под одеяло. Папа только смеялся надо мной и продолжал как ни в чем не бывало.
Я преуспела в том, чтобы игнорировать Эрнессу и ни слова не говорить о ней, но избегать встреч с ней мне не удается.
Позанимавшись с утра на фортепиано, я сходила на ланч и шла в общежитие мимо квартиры мисс Руд. Я заметила Эрнессу, только когда она оказалась совсем рядом со мной. Я точно знаю, что в это время она должна сидеть в классе на уроке, но, похоже, это заметила только я. Не понимаю, как ей удается сачковать изо дня в день. У нее всегда есть уважительная причина.
По ту сторону застекленной двери из глубины квартиры выскочил Патер и с неистовым лаем принялся кидаться на дверь. Он частенько лает, когда я иду мимо, но сегодня он совершенно рассвирепел. Мы обе стояли и смотрели сквозь стеклянные двери, задрапированные длинными, перехваченными посередине толстым шнуром плюшевыми шторами. В полумраке прихожей виднелись массивная темная мебель и узорчатый малиновый ковер. Мы взглянули друг на друга и неожиданно расхохотались. Просто не могли удержаться.
— Песик спятил, — сказала я и сама удивилась, что смеюсь вместе с Эрнессой, — он сейчас протаранит стекло.
— Ненавижу это тявканье, оно сводит меня с ума. Не выношу его. — Она как будто не со мной говорила.
Свет был позади нас, и наши лица отражались в стекле, повиснув над разрывающимся от лая псом. Его рыжевато-коричневая шерсть напоминала волосы мисс Руд. Впервые я осознала, до чего мы с Эрнессой похожи, и это меня потрясло. Я догадываюсь, что ничего удивительного в этом нет. Обе еврейки, обе родом из Восточной Европы — всего две чистокровные еврейки на весь класс (Дора — не в счет). У обеих волнистые черные волосы, длинные носы, черные-черные глаза. Я никогда не задумывалась о том, хорошенькая я или нет, потому что парням на вечеринках я не интересна. Меня вечно «знакомят» с ребятами. А вот Люси считается у них красивой. Но лицо Эрнессы невозможно забыть. Все остальные девчонки блекнут рядом с ней. Даже сама Люси.
Теперь я понимаю, почему Бетси думала, что мы с Эрнессой должны были подружиться. Еще в самом начале учебного года я услышала от нее, что мы с Эрнессой — одного поля ягоды. Я думала, она имеет в виду ум Эрнессы. На самом деле она имела в виду, что евреи — это отдельный вид живых существ вроде инопланетян. Так выразились бы ученицы дневной школы, с которыми у меня ничего общего. Эти девицы гораздо хуже пансионерок. Они любят отпускать шуточки про евреев: «Почему у евреев такие огромные носы? Воздух-то бесплатный». «Почему евреи блуждали по пустыне сорок лет? — Кто-то из них посеял четвертак». И притворно смущаются, заметив, что я пристально гляжу на них. Я не боюсь смотреть им прямо в глаза. Они слишком глупы и не соображают, что мелют. Они просто копируют своих родителей. Пихают друг дружку локтями в бока и ржут. Как они стараются быть «клевыми». Терпеть не могу это слово. «Клевые». Дурновкусица какая. В конце концов я их достаю своим пристальным взглядом. Какое право я имею пялиться? «Сделай фотку и пялься сколько влезет».
До приезда в школу я никогда не сталкивалась с антисемитизмом. Почти за два года мисс Руд не сказала мне ни единого слова. Я никогда не сидела за ее столом во время ужина, хотя мне довелось посидеть за всеми остальными. Я самая толковая в классе, но она ни разу не поинтересовалась, какой колледж я выбрала. Она меня терпит. Стоило мне попросить, и мама перевела бы меня отсюда в другую школу. Но я осталась, потому что подружилась с Люси.
В моих отношениях с Эрнессой виновата я сама, виновата моя ревность к Люси. Может быть, мы и могли бы подружиться тогда, в самом начале. Может быть, мы и «одного поля ягоды».
Папа сидел на моей кровати. Он читал мне сказку. Я повернулась на бок и подглядывала в книгу, следя за словами. Книжка была толстая, на шелковистом бирюзовом переплете отливали позолотой черные буквы. Странички были до того тонкими, что буквы проступали на другой стороне. Эта книга осталась у папы с раннего детства.
— Жила-была бедная девушка-служанка. Как-то раз отправилась она с котомками через лес, но не успела пройти и половину пути, как напали на нее злые разбойники и ограбили…
— Как они могли ограбить бедную служанку? — спросила я у папы. — У нее, наверное, и взять-то было нечего.
Отец не отвечал. Он читал дальше:
— Что же мне, бедной-несчастной, теперь делать? Я ведь даже не смогу найти дорогу из лесу. Место тут безлюдное, знать, судьба мне помереть с голоду.
— Как она могла заблудиться? Ведь до встречи с разбойниками она знала, куда идет? Раз так, то хватит читать. Не надо мне таких сказок.
Папа читал совсем не те слова, что были написаны в книге. Я видела страницы насквозь и не могла сказать, которую именно он читает. А сказка шла своим чередом. Служанка в отчаянии предалась воле Божьей. И в этот миг прилетел белый голубок и спас бедняжку. Он произнес волшебное заклинание, накормил-напоил девушку, дал ей одежду и ночлег. С тех пор малышка-служанка жила в лесу и горя не знала. И вот как-то раз белый голубь попросил девушку оказать ему услугу. Не могла бы она пойти в маленький домик к одной старухе и украсть у старухи золотое колечко для него. «Я сделаю это с радостью», — ответила служанка и прямиком пошла к домику старухи. Но не успела она к нему приблизиться, как старуха выбежала из домика с птичьей клеткой в руке. Девушка бросилась вдогонку…
— И вот ты видишь: сидит в клетке зеленая птица, а в клюве у зеленой птицы золотое кольцо блестит. Птица держит его крепко-крепко. Ты долго-долго гонишься за старухой. Но все равно не можешь ее настичь, хотя ты молодая и сильная, а она старая и горбатая. И сколько ты ни ускоряешь свой бег, старуха всегда оказывается на несколько шагов впереди, она дразнит тебя, размахивая клеткой с зеленой птицей у тебя пред самым носом. Изо всех сил ты перебираешь ногами, но не двигаешься с места. И вот когда ты наконец настигаешь старуху, когда ты уже почти схватилась за прутья клетки, она исчезает за поворотом и — будто сквозь землю проваливается.
— И вовсе не так там заканчивается, — возмущенно кричу я папе, — я знаю, как там должно быть! Девушка крадет у старухи золотое кольцо. Она спасает принца, которого злая колдунья превратила в дерево. Всего на несколько часов в день он превращался в белого голубя. И пока золотое кольцо оставалось у ведьмы, он не мог вернуть себе человеческий облик. И все его слуги, и даже лошади превратились в деревья. Девушка-служанка сняла заклятье с целого леса. Она вышла замуж за принца и стала принцессой. Вот такой у этой сказки конец!
Но папа продолжал читать, не обращая внимания на мои крики.
— И вот ты окончательно заблудилась. Ты прислоняешься к стволу дерева и предаешься воле Божьей. Ты решаешь остаться здесь во что бы то ни стало.
Ложь разлагает мой дневник. Надо вернуться назад и зачеркнуть все, что я написала об Эрнессе и Люси в прошлую пятницу.
После уроков мы с Дорой и Чарли пошли в кофейню в колледже Брэнгвина. Я люблю там бывать. Сидим, попиваем кофе под сигаретку, изображая из себя студенток. Вот только форма выдает. Чарли в своем платье-сарафане в складку выглядит лет на двенадцать. Дора подворачивает пояс серой форменной юбки, которую носит практически круглый год, надевает под низ черные колготки, наверх — черный свитерок. Вместо школьных черно-белых ботинок на ней изящные черные полусапожки. Когда она появляется из ванной комнаты — в ушах золотые сережки, губы слегка подкрашены розовой помадой, — от нее глаз не отвести. Маскировка полная — школьной формы как не бывало. Правда, если кто-то из учителей нас засечет, то ей влетит и за форму, и за серьги, и за макияж. Но это чепуха, потому что за курение вне школы нам всыплют еще сильнее. В школе они разрешают нам курить, а вот за ее пределами — ни-ни. Удивительное лицемерие! Они понимают, что не могут запретить пансионеркам курить, если наши родители не против, но когда мы выходим за ворота школы, все должны видеть в нас образцовых юных леди. Ну да, образцовых юных «ледей», которые думают только о сексе, наркотиках и сигаретах.
Но почему-то до сих пор никто не засек, что мы ходим в это кафе.
Разумеется, его «открыла» Дора. Она любит читать тут философию под кофе и сигарету. Вот притворщица! Когда она впервые нацепила на нос очочки в тонкой оправе, я была уверена, что это для поддержания образа интеллектуалки. И очень удивилась, обнаружив, что линзы в ее очках с диоптриями. У Софии тоже есть очки, но в них простые стекла, и она всегда о них забывает. А вспомнить одновременно и об очках, и о «Постороннем»[12] — вообще без шансов, ну да это не страшно, она все равно его не читает. Надо признать, Дора очень красива. У нее темно-зеленые глаза и чудесные волосы цвета красного дерева — длинные, тяжелые, похожие на конскую гриву. Но в очках она выглядит сорокалетней теткой. Это все поза. Такая же, как прикинуться «не от мира сего». Ее отец — спец по психам, поэтому он всех считает психами. Отец поощряет Дорино притворство. Она ходила к аналитику с десяти лет. Будь она действительно сумасшедшей, ей бы это вряд ли так уж понравилось.
Дора дружит со мной, потому что мой отец был настолько безумен, что покончил с собой. Надо бы ее разочаровать: отец взял в руки лезвие, будучи совершенно в здравом рассудке. Однажды Дора сказала, что все выдающиеся писатели и художники в конце концов либо сходят с ума, либо совершают самоубийство, либо и то и другое.
— В этом нет ничего зазорного, — вещала она, — Шелли утонул, переплывая Геллеспонт[13]. Китс практически угробил себя, ухаживая за своим чахоточным братом. Клейст, Тракль, Вальзер, Гёльдерлин… Слыхали о них?
Я заткнула уши.
Перед уходом из школы я сказала девчонкам, что надо бы позвать и Люси с Эрнессой. (Как ни тяжко мне было соединять их имена, но теперь это делали все. И уже ничего не значило то, что мы вместе выбрали смежные комнаты, когда я вытянула счастливый номер. Я могла получить самую лучшую отдельную комнату, как Эрнесса. Я сама это допустила. И никогда даже не пыталась это остановить. Как никогда не пыталась остановить отца.) Мы их не нашли, но уже через полчаса они сами явились в кафе. Эрнесса даже не взглянула в нашу сторону. Люси робко улыбнулась. Она так боялась оказаться рядом с нами — со своими так называемыми подругами. Как овца на привязи она засеменила вслед за Эрнессой к столику в другом конце зала. Она шла, втянув голову в плечи. Юбка на ней висела мешком. Волосы были всклокочены и спутаны. А прежде они были такими чудесными. И сама Люси была мне как чужая, а прежде казалась такой близкой…
Они сели рядом. Я слышала, как Люси заказала кофе, потом они закурили. Когда подали кофе, Люси обхватила чашку ладонями, словно хотела согреться. Но на улице было не так уж холодно. Сигареты лежали в черной пластиковой пепельнице в центре стола. Люси и Эрнесса наклонились друг к другу, как будто были увлечены беседой, и дымок, струившийся от пепельницы, окутывал их головы. Именно такими я представляла себе студенческие парочки, которые приходят сюда по вечерам. Мне было больно глядеть на них, но отвести взгляд было выше моих сил.
Эрнесса тоже изменилась. Черты ее стали грубее и резче. С чего я вообразила, что мы похожи? У нее такие густые брови, что они почти срослись на переносице. Вздернутая верхняя губа едва прикрывает зубы, которые оказались гораздо крупнее, чем я думала. Типичные зубы курильщика — кривые и желтые.
Я сказала, совершенно не думая, что говорю, только чтобы нарушить наступившее молчание:
— Посмотрите на Эрнессу. Поверить не могу, что она казалась мне красивой. Она похожа на животное. Что-то с ней не то.
— Пойду-ка я проверю, не растет ли у нее подшерсток на руках, — подхватила Чарли.
— Заткнись, — прошипела я.
С нее станется. И тогда Люси мне больше ни слова не скажет.
— Не кажется ли вам, что ее интерес к Люси немного… странноват?
— Врубаюсь, — ответила Чарли, — она, наверное, лесби. Для школы это стопудово не новость. Достаточно взглянуть на этих училок физкультуры с их шотландскими килтами и короткими стрижками. Могу себе представить, как мисс Бобби тискает кого-то из…
— Только не Люси, — возразила Дора, — она типичная папенькина дочка. Ей нравятся мальчики.
— Да не Люси! Ты сдурела? Эрнесса! Она ухаживает за Люси, как парень. Она так мила с Люси, а с другими — настоящая стерва, — сказала я.
Дора не упустила случая изобразить профессора:
— Я вполне допускаю, что у Эрнессы имеется особое пристрастие к Люси, которая, как все мы знаем, мила и прелестна, но неотразимой ее не назовешь. Надо смотреть правде в глаза: наша Люси довольно… пустоголова, но действительно, если приглядеться, то можно назвать ее весьма привлекательной. Особенно эти прямые светлые волосы, которые папочка не разрешает ей подстричь. Ради бога! Я полагала, Эрнессу должны интересовать философские беседы, но, боюсь, Люси в этом не сильна. Люси — это ее сублимация, как сказал бы Кант. Это свойственно всем нам… — Она посмотрела на меня.
В эту самую минуту я поняла, что вот так же они сплетничали обо мне и о Люси. Они не способны ничего понять.
— Я обожала своего отца, — сказала я вдруг.
Слова сами слетели с губ. Я никогда никому в этом не признавалась, а теперь это узнают все.
Я выскочила из кафе, забыв надеть куртку. Я не хотела, чтобы кто-нибудь видел меня в слезах. Особенно Люси и Эрнесса. Пусть другие думают, что я расстроилась из-за отца. Но вовсе не о нем я думала в тот момент. Я была в ярости, потому что Дора оскорбила Люси.
Знаю, что это не нравится никому, но я не могу перестать вспоминать Люси. Никого не беспокоит, что имена Люси и Эрнессы слились воедино, а ведь они совсем не подходят друг другу — эти имена. Всех беспокоит только то, что я пытаюсь разъединить их.
Люси. Мне гораздо лучше, когда я просто произношу ее имя. Она становится ближе. Я снова обладаю ею, пусть это обладание длится всего несколько секунд, пока звучит это слово: «Люси». И пусть я злю всех вокруг, я не в силах не говорить о ней. Пусть отворачиваются, пусть не слушают. С огромным интересом углубляются в процесс поглощения овсянки. Уходят за второй порцией кофе. Когда они возвращаются, ее уже нет — Люси для меня потеряна. Конечно, она больше не приходит на завтраки. Кто-то отмечает ее в журнале. И это не я.
Да, я знаю, что она обыкновенная, заурядная. Но если бы у меня была такая возможность, я бы говорила о ней бесконечно.
Я дома. Мама забрала меня на каникулы по случаю Дня благодарения. Было невозможно дольше оставаться там, где двери ванной закрыты с обеих сторон и никто никому не говорит ни слова. Мы избегаем друг друга.
Я сидела внизу на диванчике у окна и смотрела на проезжающие машины. Как обычно, мама опаздывала, а Люси увезли одной из первых. Во всяком случае, она хоть заглянула ко мне попрощаться. Я боялась, что она уедет молча и я все каникулы буду думать об этом. У меня на коленях лежала раскрытая книга. И уже в который раз я читала одну и ту же фразу, которая казалась мне совершенно бессмысленной:
…он познал эту тоску благодаря любви, для которой она, в известном смысле, предназначена, которая должна ее освоить и подогнать под себя.
Эрнесса тоже читала эти слова, заглядывая мне через плечо. Я ощутила ее присутствие, но не повернула головы. Я узнала ее дыхание, прежде чем она заговорила.
— Одна из моих любимейших книг, — сказала она, — Пруст. Я читала его давным-давно. По-французски. Но помню все до сих пор. Завидую тебе — ведь ты только начинаешь ее читать. Начинать гораздо лучше, чем вспоминать.
Как давно она читала ее? Сколько ей сейчас? Шестнадцать — от силы семнадцать. Не желаю иметь с ней ничего общего. Ну конечно, она читала это по-французски! Тут подъехала мамина машина. Подхватив сумку, я выскочила на улицу.
Эрнесса вышла сразу вслед за мной. На ней было черное пальто с бархатным воротником, на голове — берет. Вряд ли я смогла бы надеть что-либо подобное. Я чувствовала бы себя слишком неловко. Но Эрнессе удается выглядеть элегантной женщиной и хрупкой девочкой одновременно. Ее пальто просто великолепно. Как бы я хотела иметь что-нибудь такое. Но вместо этого я ношу мамину старую лыжную куртку. Мама говорит, что сейчас у нас совсем нет денег на новую одежду, потому что она уже бог знает сколько не выставлялась.
Я оглянулась, когда мы отъезжали, и видела, как Эрнесса садится в зеленый автомобиль с мужчиной. Брюнет, где-то маминого возраста. Ее отец умер, а это кто тогда?
Однажды в коридоре зазвонил телефон, и я сняла трубку. Мужской голос с сильным акцентом спросил мисс Эрнессу Блох. Я постучалась к ней в комнату и позвала. Она кинулась к телефону так стремительно, что чуть не сбила меня с ног. Я пошла своей дорогой в комнату к Софии, а она восторженно щебетала с кем-то на незнакомом мне языке. Кое-какие слова звучали как французские, но я ничего не понимала.
Еще раз я слышала, как она говорит по телефону по-английски. Я уловила только конец фразы перед тем, как она повесила трубку:
— Я думаю, это будет как нельзя кстати… Удачного вам дня. — Она говорила как героиня романа.
Я знаю, что за вонь выползает из-под ее двери и, словно грязная вода, растекается по всему коридору. Такой же запах шел от Милу, когда он умирал: гнилостный смрад сливался со сладковатым ароматом гиацинтов, которые росли у мамы на кухне. Эти два запаха стали неразлучны.
Мама сказала, что его тело уже начало разлагаться, он разлагался заживо. Глаза у него гноились, веки слиплись. Густая сукровица, смешанная с бурой слизью, сочилась из пасти и склеивала ее. Мама обтирала ему морду мокрой тряпочкой и баюкала его на руках, как ребенка. Она целовала его прямо в смрадный нос, что-то шептала ему на ухо и плакала. А меня тошнило всякий раз, когда я оказывалась рядом с ним.
Так Милу и умер в конце концов — у мамы на руках. Мы завернули его в белую простыню и закопали теплым зимним днем в оттаявшую землю. Он был уже в могиле, но его запах впитался в стены. Каждый раз, заходя на кухню, я искала его взглядом в том углу, где он умирал так долго. Гиацинты засохли. Их аромат выветрился, но его запах все витал здесь, точно призрак над местом своей гибели. Милу был мертв, а запах продолжал жить.
Среди ночи я вдруг проснулась и уже больше не могу уснуть. Я лежу тихо-тихо, погружаясь в пустоту. Мама все спит и спит. Будить ее бесполезно. Она спит день и ночь. Чем меньше я сплю, тем больше спит она. Она крадет у меня мой сон.
После папиной смерти я приехала в Брэнгвин.
В первую же ночь я внезапно проснулась. Была полночь. Я лежала на узкой белой металлической койке в своей клетушке. Мамы не было в соседней комнате. Прижав ухо к стене, я различила незнакомое ровное дыхание. Мое одиночество было безмерно. Но вот я приподняла голову над подушкой и увидела под дверью желтую полоску света. Пол в коридоре, устланный черным в крапинку линолеумом, был ледяным. В одном конце коридора находилась ванная с высокими белыми кабинками. Туда доступ был открыт. В другом конце стояла на страже мисс Мак-Каллум. Стоило мне зашелестеть простыней, и в дверях ее комнаты тут же замаячила бы всклокоченная голова с бульдожьим лицом. Словно тролль, она преграждала мне путь на волю. Я не знала пароля. Она бы никогда меня не выпустила.
Но в своей комнате за плотно прикрытой дверью я была в безопасности. Полоска света под дверью успокаивала. Я закрыла глаза и тут же уснула.
Я вернулась первой — сама попросила маму отвезти меня пораньше. Пришлось сказать ей, что завтра у меня доклад и надо просмотреть в школе кое-какие книги. Четыре дня — дольше рядом с мамой я не выдержала. Что-то с ней произошло с тех пор, как я уехала в Брэнгвин. Теперь я знаю, почему она мне никогда не звонит. Все свое время она проводит в мастерской. Она даже спит там — на раскладушке. Но меня она к себе не пускает. Раньше я всегда была рядом, пока она работала. Я заваривала ей чай, мыла кисти, помогала натягивать холсты. Мы часами болтали ни о чем, пока она писала. Теперь же я почти все время просидела на диване, читая Пруста. А мама только раз вышла из мастерской, закрыв ее за собой на ключ, — это было вечером на День благодарения, когда мы поехали на ужин к моей тете. Мама говорит, что наконец в состоянии выразить горе, причиненное смертью отца, но она пока не хочет, чтобы кто-нибудь это видел. Все еще очень сыро. Может, она вообще никогда никому это не покажет. Она очень тщательно оберегает свое горе.
Окончательно решив остаться в школе, я попросила маму привезти мне туда все мои книги. Она не хотела, но я настояла. Даже детские книжки, зачитанные в прах, с изрисованными карандашом обложками. Без книг моя комната дома стала пустой и холодной. Эта комната перестала быть моей. Находиться в ней невыносимо.
Все выходные мама слушала одну и ту же музыку, снова и снова. Пластинка замолкала, она ее переворачивала и снова опускала иголку. Это сводило меня с ума. Я уже знала, в каком месте игла прыгнет и маме нужно будет ее поправлять. Приходилось сбегать из дому на улицу. В конце концов я была сыта этой музыкой по горло и в воскресенье за завтраком спросила маму, зачем она крутит одну и ту же пластинку.
Она ответила, что это Пятая симфония Малера, которую папа беспрерывно слушал перед тем, как все произошло.
— Я хочу понять, что он чувствовал, — объяснила она. — Эта музыка подпитывала тоску, что глодала его, и тоска становилась еще прожорливей. Ненавижу эту музыку. Но она давала ему силы писать, значит, я должна ее слушать.
Как ни старалась я не расстраиваться в ее присутствии, слезы сами полились из глаз.
— Не надо грустить, — сказала мама. — Я больше не грущу. Это эгоизм. Папа был безмерно несчастлив при жизни. Каждое утро он медленно открывал глаза и неохотно оглядывал комнату. Каждое утро он с ужасом обнаруживал, что все еще дышит. Я раньше считала, что он бросил нас из-за меня, и винила себя в том, что его уход причинил тебе боль. Но теперь я понимаю, что это был лишь первый шаг. Малер поведал мне об этом. Сначала папа должен был разорвать связь с теми двумя существами, которые удерживали его на этом свете. Он должен был уйти к другой женщине. К какой — не имело значения. К первой попавшейся. И она это знала. Он старался внушить нам ненависть к себе. Он предавал нас в мелочах, чтобы мы смогли пережить самое главное его предательство. Он и после ухода от нас продолжал слушать Пятую Малера. Та женщина сама мне рассказала об этом. «Безостановочно» — вот это слово было ею сказано. Это сводило ее с ума. После того как все случилось, она вернула мне пластинку. И вот теперь я наконец прозрела. Поняла, какой была дурой, не замечая, что происходит у меня под носом. Я думала только о себе. Я забывала о нем. Не видела его страданий.
Это мамина версия.
У меня есть своя собственная. Отец был настолько несчастен, что уже ничего не чувствовал. Он ненавидел жизнь. Он не мог припомнить, что такое любовь. Жить и любить — для него было одно и то же.
Я помню, как однажды пришла к отцу в кабинет — поговорить. Он сидел у стола. Ни раскрытой тетради, ни книги на столе не было. Он смотрел на свои книги — на те, что стояли боком на полках, и на те, что лежали стопками по всему полу.
— Я как-то сказал, что книги — моя пища, но теперь вся моя пища отравлена.
Я засмеялась этой шутке. Но он не шутил.
Прошлым летом мы были на море, и мне показалось, что маме стало лучше, но теперь я знаю, что жестоко ошиблась. Она лелеет свое горе до той поры, когда оно сможет жить самостоятельно. Теперь горе — ее дитя. А я просто путаюсь под ногами.
Школа, книги, Люси. Пойду взгляну, не приехал ли кто-нибудь еще.
Ни души. Все сидят по домам до последнего. В школе такая тишина, какой не бывает даже глубокой ночью. Представляю себе, что все спят в своих кроватях, посапывая сквозь дрему, ворочаясь с боку на бок. Нет даже миссис Холтон. И время объято сном.
Интересно, а привидения непременно должны пугать? Может быть, они успокаивают, словно прикосновение знакомой руки.
В последний раз я видела папу живым, когда мы вместе пошли в ботанический сад. Как приятно нам было гулять там, держась за руки, в полном молчании. В воздухе висел туман, и я продрогла. С деревьев уже облетели все листья. Стволы потемнели от влаги.
— Раньше я любил приходить сюда весной, — сказал отец, — когда все цветет и благоухает. Море впечатлений. Но теперь я больше всего люблю вот такую пору. Меж осенью и зимой, когда все предстает без прикрас. В истинном свете. Гораздо труднее отличить одно дерево от другого — только по коре, почкам, по форме кроны, но это необходимо.
Мне так нужно спросить его: а люди? Похожи ли они на деревья? И в какое время года можно увидеть людей такими, какие они на самом деле?
«Человек, которого любили деревья»: он понимал деревья, чувствовал, как они нуждаются в защите, особенно зимой, когда никому до них нет дела. И деревья ответили ему взаимностью, но их любовь оказалась настолько сильна, что поглотила его.
Патер мертв!
К девяти утра об этом уже знала вся школа. Его нашли с перерезанным горлом на Дальней лужайке утром в воскресенье. Ужасная смерть для собаки. Хуже не бывает. Бетси сказала, что его вспороли, как рыбу, и голова держалась на одном лоскутке кожи.
Я точно знала, как он выглядел, когда его нашли. Пегая шерсть слиплась от темной крови. Короткие, вытянутые назад лапки уже окоченели и не касались земли. Черные мухи облепили морду, садились на глаза, заползали за поживой в еще влажные раны.
Мисс Руд ни словом не обмолвилась об этом на утреннем собрании, но ее нос под толстыми розовыми очками был красен. Определенно, что-то случилось. Такой мы ее никогда не видели. По крайней мере, у нее есть чувства (ходили слухи, что когда-то она был помолвлена, но этот человек погиб во время мировой войны, неужели — Первой мировой?). Мне было ее очень жалко.
В прошедшие выходные ни одна ученица не оставалась в школе. Правда, есть еще местные дети, которые всегда норовят прошмыгнуть на территорию, чтобы напакостить «школе зазнаек». И никто не заподозрил ни одну из нас.
Патер никогда не бегал без поводка.
Это сделала Эрнесса, я знаю. Я чувствую это всем своим существом. Я помню отражения наших лиц, всплывшие на дверном стекле и заслонившие собой пса, только и слышно было его яростное тявканье. Она — единственная, кто не выносит собачьего лая, как не выносит запаха мертвецкой, где когда-то лежал в гробу ее отец. Во всяком случае, она так говорит. Патер был всего-навсего надоедливый маленький песик, но она ненавидела его — лай Патера терзал слух только ей одной, это была ее персональная пытка. Мне это отвращение непонятно. За ланчем я рассказала Доре и Чарли, что именно говорила Эрнесса, когда мы стояли возле комнаты мисс Руд, и как она внезапно оказывается там, где ее никто не ждет. Обе подруги встревожились не на шутку.
— Мой папа сказал бы так: «Это не Эрнесса преследует тебя. Возможно, это ты следуешь за ней, только на большом расстоянии», — добавила я.
Пока они обдумывали это, подошла Люси со своим подносом. Теперь мы видимся с ней только во время ланча. Завтрак она пропускает. Иногда прибежит под конец, когда уже собирают посуду, и выпьет в одиночестве чашку кофе. Она твердит, что ей необходимо похудеть, хотя она и так уже кожа да кости. «А этот живот?» — ответила она на все доводы. Я помню, как ее раздражало мое прошлогоднее сидение на диете. Но это было еще во времена наших совместных вечерних чаепитий по выходным. Теперь во время уик-эндов я ее почти не вижу. Даже когда она просто делает уроки в своей комнате, ее двери плотно закрыты.
Мы разом замолчали. Она села за стол слегка поодаль. Потом, помедлив, спросила:
— В чем дело? Я прервала какую-то интересную дискуссию?
У нее был печальный голос.
— Нет-нет, ничего такого, — ответила я.
Но кое-что она прервала. В гробовом молчании мы уткнулись в свои тарелки с остывающей едой. Теперь я наконец-то не одинока в своих подозрениях насчет Эрнессы. Но мы по-прежнему не знаем, кто она такая.
Люси почти все время проводит в комнате напротив. С таким же успехом она могла бы находиться на другом конце света.