Известие о неожиданной кончине императрицы Екатерины II пришло прежде всего к генерал-губернатору Палену, когда мы сидели у него за столом. Он изменился в лице, прервал разговор и ушел к себе в кабинет. Скоро однако он возвратился, занял свое место и пытался казаться спокойным. Но, не смотря на все его усилия, видно было, что он взволнован и встревожен.
После обеда он тотчас же удалился к себе. Вечером его уже не видно было в кружке его жены. Только на третий день событие это несколько подтвердилось: к эстляндскому, лифляндскому и литовскому генерал-губернатору князю Репнину прибыл курьер. Пален отвел меня в сторону и сообщил мне эту величайшую новость под секретом, так как прямых известий ни от императора, ни от сената он еще не получал.
Смерть императрицы, которая должна была вызвать во всей империи огромные перемены, сильно взволновала меня и хотя у меня и были основания ожидать для себя милостей, которые император оказывал мне еще в бытность великим князем, но, откровенно говоря, смерть великой государыни меня огорчила. Это удивило Палена.
— Вы должны быть от этого в восторге, — сказал он, — я знаю, как вас любил великий князь, и уверен, что, став императором, он вам это докажет.
— Государь, правда, в течение двух лет отличал меня самым лестным образом, но, теперь осажденный со всех сторон делами, он и не вспомнит обо мне. У меня нет на его внимание ни права, ни охоты.
Наконец из Риги пришла эстафета с циркуляром, в котором извещалось о восшествии на престол Павла I и приказывалось приносить обычную присягу на верность.
Дня через два вечером, только что мы собрались у генерала Палена на партию в бостон, как мне принесли с почты письмо за императорской печатью и вызвали меня лично. Я попросил позволения прервать на минутку бостон, чтобы прочесть письмо. Оно было от моей тещи Де-Ла-Фон (начальницы петербургского Смольного института) и гласило: «Наш несравнимый Император назначил свою супругу шефом нашего института и Ее Величество прибыла к нам сама, чтобы сообщить об этом приказе. По этому случаю я назначена dame d’honneur и получила от обожаемой государыни ее портрет. Я слишком еще взволнована, чтобы писать вам более, мои дорогие дети. Императрица завершила свою милость тем, что соизволила сама позаботиться, чтобы вы как можно скорее получили это письмо».
Прочитав это письмо, моя жена сказала генеральше Пален: «Зная участие, которое вы в нас принимаете, позволю себе удовольствие сообщить вам, что нам пишет моя мать». Все подвинулись ближе, чтобы получше слышать, и можно было уловить различные впечатления, которые волновали присутствующих.
Хотя милости, оказанные моей матери, и сами по себе возбуждали низкую зависть, но как разгорелась она, когда генерал-губернатор получил указ, который освобождал меня от арендной платы за Брандесбург и признал за моей женой право собственности на это имение!
Такие знаки благоволения, государя обязывали нас к всеподданнейшему выражению благодарности. Но мое положение председателя суда связывало меня. Поэтому моя жена взялась отправиться в Петербург и там повергнуть к подножию нашего высокого благодетеля нашу глубочайшую благодарность. За это время я намеревался переменить квартиру, рассчитывая приготовить моей жене сюрприз. Я уже стал приготовляться к переезду, как вдруг генерал Пален вызвал меня к себе с места моей службы, чтобы сообщить мне нечто очень важное.
— Видите ли, — воскликнул он, — обнимая меня, случилось то, что я вам и предсказывал. Император приказал вам прибыть в Петербург. Вот указ, изготовленный генерал-прокурором князем Куракиным.
Указ гласил: «Вы должны сообщить статскому советнику и председателю суда барону повеление Е.И.В. безотлагательно прибыть в Петербург».
Лестная перспектива скорее потрясла, чем оживила меня.
Я вернулся назад в суд, чтобы объявить там об указе императора и приказал секретарю изготовить список оконченных и еще находящихся в производстве дел, с указанием причин, по которым задержался приговор. К счастию, я пользовался уважением всех чинов суда. Они откровенно сожалели, что мне приходится уезжать, и уверяли меня, что я получу место в Петербурге…
16 Декабря я тронулся в путь и 20 был уже на месте. Между Дерптом и Ригой встретились мы с несколькими поляками, которым император возвратил свободу. Между ними был и знаменитый сапожник Килинский.
Было уже около 7 часов вечера, когда я явился с докладом к Е.В. Я нашел во дворце большие перемены[1]; не останавливаясь я прошел во внутренние покои, где находились дежурные камергеры. Здесь с изумленным лицом меня начали спрашивать, что мне угодно. «Е.В. изволил вытребовать меня в Петербург, и я явился для доклада».
Пройдя несколько раз туда и сюда, явился наконец генерал-адъютант граф Растопчин, спросил мое имя, чин и осведомился о цели моего прибытия. На два первые вопросы я отвечал отчетливо, но затем прибавил: Что касается причин, то они мне неизвестны, ибо государь не поставил меня в них в известность. Вот мой паспорт. Вы изволите здесь усмотреть приказание Его Величества».
Он отправился к императору и вернувшись через несколько минут, сказал; «Его Величество уполномочил меня передать вам, барон, что он очень рад вашему прибытию. Государь через генерал-прокурора назначил вам час, в который завтра утром вы можете его видеть».
Я поспешил в Смольный к своей жене, где нашел около нее всех ее подруг. Мы уже позавтракали, когда из дворца прибыла фрейлина Нелидова. Она самым любезным образом выразила свою радость, видя меня у нашей, bonne mama».
Это было прозвище, которым все питомицы института продолжали именовать мою тещу и по своем выходе из института. Она поцеловала «маме» руку и сказала:
— Их Величества поручили мне поздравить вас с радостным для вас приездом барона. Император примет его завтра утром. Будет не худо, прибавила она, обращаясь ко мне, если вы пораньше зайдете к генерал-прокурору — только до 8 часов, добавила она с улыбкой.
— Да, сказал кто-то из присутствующих, в Петербурге все переменилось. Теперь встают рано и в 11 часов все расходятся по домам.
До 8 часов я был уже у князя. Его приемная была уже полна. Я приказал доложить о себе и через несколько минут входил уже в кабинет.
Князь Алексей Куракин — красивый мужчина. Живые глаза, большие черные красиво расположенные брови придавали бы ему суровый вид, если бы это впечатление не смягчалось подкупающими манерами и вежливостью.
Придя в кабинет, я передал ему рекомендательное письмо от Палена.
— Вам барон это письмо совершенно не нужно. Император много говорил о вас сам. Он приказал мне сегодня вечером доставить вас ко двору и представить Их Величествам. Это дает вам право присутствовать на малых выходах и кушать вместе с императором. К этой милости государь присоединяет и другую: он предоставляет вам право свободного выбора более крупного поста, чем тот, который вы теперь занимаете.
— Я слишком глубоко тронут милостями Е.В., чтобы выразить вам, князь, всю мою признательность. Моя жизнь и деятельность принадлежат моему государю. Пусть он решит мою судьбу.
— Но ведь император приказал вам сделать выбор. Я не смею дать ему неопределенный ответ. Он этого не любит.
— Если уж можно мне объясниться, возразил я, немного подумав, то не стану скрывать от вас, князь, что дипломатическое поприще я предпочитаю всякому другому. Если не ошибаюсь, место в Неаполе свободно.
— Кажется, на него кто-то уже назначен. Полагаю, что император намерен удержать вас при себе в столице.
— Как ни лестно такое намерение, но при дворе я не мог бы занять ни одной должности. У меня нет ни средств, ни здоровья, чтобы держатся там с подобающим блеском. Я занимался общественным и гражданским правом и только в одной должности такого рода мог бы оправдать ожидания нашего возвышенного государя.
Тут я неожиданно вспомнил о назначении фон-дер-Ховена сенатором, остановился на этой идее и дал понять генерал-прокурору, что это было бы единственное, чем я мог бы соблазниться, в случае, если придется остаться в Петербурге.
Не пускаясь в разговор, князь отвечал: «Благоволите сегодня в 71/2 часов вечера прибыть ко двору. Я вас представлю Е.В., если вы не предпочтете, чтобы я вас сопровождал».
Я принял предложение, сделал несколько визитов, стараясь разобраться в этом мире, где в пять недель переменилось все.
Вечером во внутренних покоях я встретил очень мало лиц и мое появление заметно произвело сенсацию. Понять не могли, каким образом провинциал получил право присутствовать на малых выходах, не будучи зачислен в третий класс или прямо в придворное звание.
Князь Репнин перед этим смотрел на меня сверху вниз. Теперь он, поговорив сначала с генерал-прокурором, направился прямо ко мне и наговорил всяческих любезностей. Я отвечал вежливо, но довольно сухо. Он становился все любезнее и после нескольких банальных фраз спросил дружеским тоном:
— Позвольте барон, узнать, почему император призвал вас?
— Не знаю, право, князь, через полчаса это, вероятно, будет известно.
Граф Николай Румянцев, всегда отмечавший меня, приближался дружески ко мне, как появился мой старинный знакомый граф Вельегорский, которого я не застал дома, чтобы в качестве гофмаршала доложить императору список тех, кто желает остаться на обед. Наша встреча вышла самой сердечной. Почти вслед за этим из кабинета вышел князь Куракин. «Пойдемте к Их Величествам, — сказал он мне. — Вы должны преклонить колена и поцеловать руку сначала у императора, затем у императрицы».
В глубочайшем молчании и более чем с почтительным выражением лица вступили мы в зал, где была вся вкупе императорская семья. Император находился недалеко от двери, через которую мы вошли. Каждый делал глубокий поклон и отходил влево, чтобы дать место следующему. Войдя со мною, князь Куракин отвесил низкий поклон и назвал меня. Я опустился на колени, чтобы поцеловать руку императора, но он быстро поднял меня, обнял как обыкновенно, и только что я хотел поблагодарить его, сказал: «За что вам меня благодарить? Я еще ничего для вас не сделал, — прибавил он, взяв меня за руку. — Теперь я вас удержу и вы от меня не ускользнете».
Эти громко произнесенные слова возвестили всему двору о чувствах ко мне императора. Я подошел к императрице. Когда я поцеловал ей руку, она сказала приветливо: «Не находите ли вы, что наша добрая мамаша Де-ла-Фон помолодела?»
«Вашему Величеству чудесным образом предопределено оживлять людей и возвращать им молодость».
«В самом деле, — продолжала императрица, — ей было очень плохо».
«Во всех отношениях», добавил я вполголоса.
Императрица улыбнулась и довольно подробно стала говорить об институте. Между тем император обменивался словами то с тем, то с другим. Императрица села за бостон с князем Репниным, вице-канцлером Куракиным и графом Николаем Румянцевым. Она сидела на софе, по правую руку от нее находился император, рядом с ним на кресле сидел великий князь Александр, немного далее наследник Константин, а затем все остальные по рангу. Взрослые княжны были по другую сторону матери, с г-жей фон-Ливен вокруг круглого стола, занимаясь разным рукоделием.
Император один вел беседы: ему отвечали просто или сообщали подробности того, о чем он спрашивал. Но разговор вращался на довольно безразличных вещах.
Из иностранцев на этот вечер получили доступ лишь гр. Дитрихштейн и Брюло, командированные Венским и Берлинским дворами для принесения поздравлений, шведский генерал Клингспортен и некий граф Штольберг. Ни один иностранный посол не имел доступа к этому маленькому кружку.
Усевшись на места, все старались не двигаться, и это натянутое состояние было прервано лишь возгласом, что обед готов. Стол был накрыт приборов на двадцать: на 9 членов императорской семьи и дежурных придворных, 2–3 иностранца и 5–6 лиц, имевших право присутствовать на малых выходах.
После стола все вышли в соседнюю комнату, где император еще раз сказал с каждым несколько слов. Затем он приблизился ко мне с тем обаятельным выражением лица, которое так противоречило всей его внешности, когда он бывал в раздражении, и очень любезно заговорил со мною. Я остался совершенно очарованным им. Каждый старался оказать мне какую-нибудь любезность. Вы, которые хорошо знали Павла за два первые годы его царствования, скажите, разве не было у него чувствительного сердца, благожелательства, просвещенной души? Если он бывал несправедлив, то разве это не вытекало из его слишком сильной любви к правосудию, и разве всегда, когда у него слагалось убеждение, что он ошибся, не выказывал он мужества, исправить эту ошибку? Но низкие льстецы, люди, которые живут на счет правды, испортили эти добрые задатки и мало-помалу заглушили зерно его добродетелей, потворствуя ему во всех пороках.
В воскресенье 26 декабря только что я хотел отправиться к генерал-прокурору, как получил от него письмо: «Князь Куракин имеет честь довести до сведения барона, что государь император только что подписал указ, которым он производился в тайные советники и назначается сенатором. Князь советует явиться сегодня утром ко двору поблагодарить Его Величество, что нужно сделать по указаниям дежурных камергеров».
Можно представить себе радость мою и моей жены, которая теперь на всегда была неразлучна с своей обожаемой матерью. Мы поспешили к ней, чтобы поделиться с нею этой новостью. Та заплакала от радости при мысли, что теперь она может умереть в кругу своих детей. Весь институт принял участие в этой царской милости, которая произвела тем большее впечатление, что явилась внезапно, и при повышении я должен был перескочить через один чин.
Прежде чем явиться ко двору, я счел долгом засвидетельствовать свое почтение князю. Сознаюсь, что я почувствовал к нему искреннюю симпатию, независимо от его высокого служебного положения. Он показал мне указ. Увидев, что я назначен в 1 Департамент, тогда как Курляндские дела находились в ведении 8 Департамента, я сказал об этом князю, но тот дал мне почувствовать неудобство изменять высочайший указ. Побежденный моими доводами, он посоветовал мне безотлагательно написать ему официальное письмо. Я так сделал, и на следующий день Е.В. перевел меня в 3 Департамент. Я принес государю благодарность перед всем двором. Когда мы шли, генерал-прокурор посоветовал мне явиться к высочайшему столу, так как весьма возможно, что император захочет о чем-нибудь со мною побеседовать.
Я принял этот совет. Когда мы вошли, император приблизился ко мне, и оставив все общество, сделал мне знак следовать за ним. «Скажите откровенно, спросил он, как идут дела в Курляндии?» «Смею уверить, В.В., что в России не много найдется губерний, где был бы такой порядок и быстрота в разрешении дел!»
— А как Пален? Им довольны? — продолжал государь, пристально глядя на меня.
— Да, В.В., им все довольны.
— Говорите по чистой совести, я ожидаю от вас только правды.
— Я никогда не скрывал бы ее от моего государя, если бы даже глубочайшая признательность не вменяла мне это в обязанность. Осмелюсь повторить, В.В., что значительное большинство жителей довольны.
Чрезвычайно подвижные черты императора выдавали, что он не совсем удовлетворен моим ответом.
— У вас там есть один поляк Гурко, — продолжал государь. — Что это за человек.
— Вице-губернатор Гурко очень усерден к службе и не без способностей.
— Он пригодится добрейшему графу Ламсдорфу (губернатору). Я его знаю, он человек почтенный.
Через день после этого, когда я сидел за обедом у своей тещи, мне подали следующее письмо генерал-прокурора: «Барон! Е.В. приказал учредить при сенате комиссию и Издал указ, назначающий ваше превосходительство ее членом. Заседание назначено сегодня в 6 часов пополудни в 1 Департаменте сената. Я буду иметь честь доложить собранию дело, которое сегодня должно слушаться» и т. д.
Новый знак монаршего доверия сильно тронул меня. В 5 часов я отправился в сенат, где нашел только старика Соймонова, дядю сенатора 3 Департамента и Завадовского, которые чрезвычайно удивились, видя меня в комиссии величайшей важности, когда еще даже не был опубликован указ о моем назначении в сенат. День был праздничный и потому очередного заседания сената не было.
Наконец собрались все члены. В некотором отдалении были поставлены сторожа, чтобы ни чиновники, ни другие лица не могли слышать доклад о делах, порученных секретной комиссии. Генерал-прокурор сам прочел указ, которым учреждалась наша комиссия и прибавил: «Так как его превосходительство сенатор барон Гейкинг уже принес присягу, как статский советник и председатель суда, то Е.В. нашел, что он имеет право принять участие в заседании, не возобновляя присяги, которая от него требуется только как от тайного советника, а не как от судьи».
Затем он очень толково изложил комиссии донос майора И. на вице-адмирала Мордвинова[2]. Пригласили статского советника Макарова и г. Фукса, секретаря секретной комиссии. Первый доложил о словесных показаниях, сделанных майором И., и предъявил все относящиеся к делу бумаги. Второй прочел документы. Комиссия распорядилась ввести подавшего донос, который повторил почти тоже самое, что было подробно изложено им письменно.
Членами комиссии были: сенатор гр. Сиверс, прежний посланник в Польше, честность которого пользовалась большой известностью, граф Завадовский, старик Соймонов, Васильев, Тарбеев, генерал-губернатор Архаров, генерал-прокурор и я.
Этот Архаров, которого императрица не задолго до своей смерти перевела из Москвы, где он был обер-полицмейстером, пользовался репутацией знатока по делам высшей полиции. Энергичный, вкрадчивый, с открытой физиономией, с поддельной откровенностью, он вышел из среды придворных лакеев и пользовался покровительством множества глупцов и шутов, которые во всех классах общества составляют большинство и превозносят всякого, кто бывает в силе. Таков был петербургский генерал — губернатор, входивший по своей должности в прямое соприкосновение с государем, которому он искусно мог внушать беспокойство при помощи имевшихся в его распоряжении полицейских средств, затем уничтожать его сообразно своим видам и таким образом сделаться важной особой.
Заседание продолжалось до 11 часов ночи. На другой день я вступил в сенат, принял присягу и занял место рядом с фон-дер-Ховеном, назначение которого сперва было для меня загадкой, так как мне было известно, что император еще в бытность великим князем, составил себе о нем очень дурное мнение. Наконец ключ к этой загадке был найден. Среди бумаг императрицы нашелся список лиц, которые должны были получить к новому году повышение. Император счел своим долгом исполнить волю матери и вот фон-дер-Ховен попал в сенат. Но император никогда не вступал с ним в разговор и вообще не показывал ему знаков личного внимания.
Старшим в 3 Департаменте был гр. Строганов, известный своей любезностью и за границей, человек проницательный и благородного образа мыслей, страстный любитель искусства, обладавший значительным состоянием. Но при всех этих качествах ему недоставало силы и энергии. Его приговор всегда был не решительный, хотя в погоне за удовольствиями, развлечениями и вследствие лежавших на нем придворных обязанностей ему не оставалось времени думать и углубляться.
Благодаря этому недостатку, который он, вероятно, и сам чувствовал, в 3 Департаменте приобрел влияние младший Соймонов, ставший здесь своего рода диктатором. Дряхлый Стрекалов, беспечный Пастухов и добрейший гр. Миних были в полном смысле нулями и не имели своего мнения. Шталмейстер Ребиндерт попал в сенат неизвестно зачем. Хотя ему недоставало образования, но, по крайней мере, у него был здравый природный ум и характер, благодаря чему он умел заставить себя уважать. Граф Потоцкий, не смотря на чувства человека высокого положения, страдал отсутствием связи в своих мыслях. Удивительно было еще то, что Голохвастов, повышенный из обер-прокуроров в сенаторы, был совершенно лишен логики. Когда ему по выслушании дела предстояло дать заключение, он путался, терял исходную точку, цеплялся за какое-нибудь формальное упущение и не мог вернуться к поставленному вопросу, чтобы формулировать решение. О ф.-д. Ховене я не говорю: его ум и знание известны из истории Курляндии.
В возмещение всего этого, наш первый прокурор Козодавлев был как раз на своем месте. Он учился в Лейпциге, знал языки французский и немецкий, понимал немного по-латыни и превосходно владел своим родным языком. При всем этом он был вежлив, выслушивал все мнения без предубеждения и старался привести всех к соглашению, анализируя без оскорбления чьего-либо самолюбия все точки зрения. К довершению всего, он был тонким придворным.
В 12 часов все департаменты собирались в большом зале, где происходили открытые заседания. Здесь у верхнего конца стола стояло под роскошной сенью кресло государя, который считался председателем сената. По обе стороны стола стояли кресла малинового бархата с золотой бахромой, на которых сидели сенаторы по старшинству в чине тайного советника. Обивка залы была такая же. Генерал-прокурор сидел за небольшим отдельным столом, а для прокуроров ставились четыре стула, на случай, если он их позовет.
Здесь я должен упомянуть об одном факте, в котором обнаруживается желание императора ускорить ход правосудия в интересах его подданных. Услыхав, к своему удивлению и неудовольствию, что в сенате скопилось около 10 тысяч нерешенных дел, он назначил временной сенат для окончания старых процессов и таким образом облегчил рассмотрение новых дел. Для этого он пожертвовал более 100 тысяч рублей. Хотя это и было важно для счастья его народа, но никто не признал этого акта доброты и справедливости[3].
Гофмаршал гр. Вельегорский предложил мне обедать за высочайшим столом два раза в неделю. В среду по окончании заседания тайной комиссии, которое продолжалось только полтора часа, я был во дворце. В зале уже было несколько лиц. С удовольствием заметил я гр. Штакельберга, бывшего прежде послом в Польше. Я выразил ему свою радость, но он показался мне печальным и угнетенным. Я осведомился, что могло его до такой степени расстроить, и узнал, что император с ним холоден, что он не предоставил ему даже право присутствовать на малых выходах, которое у него было при императрице. Эта немилость мучила меня. Я опять подошел к нему, чтобы удвоить свою внимательность к нему, и он пригласил меня к себе поболтать часок-другой. В это время дали знак входить.
Как только государь меня увидел, он сейчас же отвел меня в угол.
— Что вы думаете по поводу доноса майора И.?
— Государь, мы успели выслушать пока одного обвинителя. Но так, по первому впечатлению, кажется, что донос ложный.
— Почему?
— В датах оказываются противоречия, рассказы страдают преувеличениями. И если мне будет позволено заранее высказать мое мнение, я могу уверенно сказать, что вице-адмирал невиновен.
— Вы с ним, конечно, не знакомы?
— Простите, В.В., я его никогда не видал.
— Между тем… — сказал император и перешел к некоторым подробностям доноса.
Я решился опровергнуть их простыми соображениями и отвечал: «Может быть, обвиняемый еще укажет на те или другие побудительные причины. Необходимо выслушать его самого».
Я был поражен, как справедливо и человечно судил об этом деле император. «Видите ли, — сказал он между прочим, — такое же хорошее мнение составилось и у генерал-прокурора. Но я не хочу, чтобы он один решал дело, которое касается жизни или чести одного из моих подданных. Я тщательно подобрал членов комиссии и, — прибавил он, повышая голос, — я спокоен, видя вас среди них».
Я никогда не осмелился бы повторить эту фразу, в которой было столько преувеличения, если бы гр. Шуазель-Гуффрие, гр. Николай Румянцев и кн. Александр Куракин не сознались потом, что они ее слышали. Первый по этому случаю сделал мне самый любезный комплимент. Впоследствии, когда, неизвестно почему, мы очутились в ссылке, эта фраза неоднократно приходила нам на память.
После стола государь спросил меня:
— Будут ли ваши земляки рады восстановлению их прежних учреждений?
— Они с восторгом примут эту милость, В.В. Их сердце лежит к прежним учреждениям, если даже разумом они и будут осуждать некоторые злоупотребления в них.
— Чтобы удовлетворить сердечную склонность курляндцев, вы можете оповестить их, что я возвращаю им прежние судебные установления. Возвратить им самое Курляндию я теперь уже не могу, — сказал государь с улыбкой. — Я ни у кого ничего не возьму, но хочу знать, что есть у меня самого.
Легко угадать мой ответ. Я имел счастье дать ему такой оборот, что по лицу императора я прочел его лестное действие.
Удивительно, что этот государь, перед которым все трепетали, никогда не внушал мне страха. Потому ли, что его обращение со мной с самого начала устранило всякое чувство стеснения, или потому, что откровенно выраженная мною любовь к нему внушила мне некоторую уверенность в себе — все равно, я могу удостоверить, что всякий мой ответ шел от сердца и может быть поэтому вызывал согласие со мною монарха.
Когда государь объявил мне о восстановлении наших старых судебных учреждений, мне стало ясно, что необходимо уничтожить монополию восьми курляндских адвокатов, которой они пользовались вопреки законам и во вред публике. На другой день я написал генерал-прокурору официальное и подробно мотивированное письмо, которое он доложил Е.В. 10 января я был чрезвычайно удивлен, прочитав в сенате именной указ, отменявший ограничение числа адвокатов (8) и разрешавший так называемым помощникам адвокатов вести дела во всех учреждениях края. Сенатор Ховен, ревностный защитник адвокатов, был изумлен, что в указе говорится об адвокатах и Курляндии, не зная, в чем собственно было дело.
— Что там такое, — спросил он меня.
— Выслушаем, и тогда я вам скажу, в чем дело, — и сделал вид, что прислушиваюсь к чтению, как будто дело шло о совершенно неизвестном мне деле. «Принесем через генерал-прокурора благодарность Е.В. за этот патриотический указ, уничтожающий в Курляндии монополию на отправление правосудия». Он весь побледнел, но тем не менее подошел к князю и сказал: «Всякий знак внимания государя к нам преисполняет нас признательностью!» «Особенно этот, — подхватил я, ибо он наносит смертельный ударь гидре кляузничества».
Е.В. приказал мне работать вместе с генерал-прокурором над реорганизацией прежних учреждений в Курляндии. Я просил князя привлечь к этому делу Ховена, чтобы все, у кого был повод плакаться на это, не обрушились на одного меня. И действительно Ховен был привлечен к работе, а Тихомиров, которому я доставил место в канцелярии генерал-губернатора, был сделан делопроизводителем.
Посетили бывшего посла гр. Штакельберга. Он жаловался на отношение двора, которое он испытывает после 25-тилетней службы. «Государь гневается на меня за то, что я был в сношениях с Зубовым. Но ведь князь пользовался полнейшим доверием императрицы, а разве можно было вести дела, не сблизившись с тем, у кого была ее душа? Я хотел бы рассеять несправедливое обо мне мнение, и это могла бы сделать только одна Нелидова. Сделайте милость поговорите об этом с этим ангелом кротости и доброты».
Я не стал скрывать от графа трудностей склонить Нелидову вмешаться в дело, которое совершенно ее не касалось. Но все-таки я обещал исполнить его желание и сдержал свое слово. Нелидова наотрез отказалась от такого поручения, а генерал Б., с которым я говорил по этому поводу, дал мне понять, что государь не может простить Штакельбергу пресмыкательства, с которым тот ухаживал за фаворитом. «Не будь этого, добавил он, гр. Штакельберг был бы назначен вице-канцлером».
Тот был в отчаянии от отказа Нелидовой, как ни старался я его утешить, и сообщил мне по секрету о другой попытке, которую он хочет сделать у государя. Я заранее видел ее бесплодность и она вызвала только quasi-совет графу «ехать в свое имение отдохнуть от усталости, которую он нажил себе в передней кн. Зубова». Бедного экс-посланника едва не хватил удар, и он серьезно заболел. Я отправился утешит его, ибо его болезнь была просто отчаянием придворного, который принужден сойти со сцены, на которую не вступил бы человек честный и с более твердым характером.
— С каким удовольствием я поменялся бы с вами местами, граф! — сказал я.
— Вы, конечно, шутите.
— Нет, честное слово. Только от вас зависит воздвигнуть себе более прочный памятник, чем эта незначительная слава, которой вы могли бы добиться при дворе. Ваша репутация, как дипломата, известна всей Европе. Будьте русским Тацитом и пишите у себя в имении ваши мемуары о бессмертной Екатерине.
Из скромности ли, или из боязни, а, может быть, и по лени граф не принял моего совета[4].
Через день я был при дворе. После стола государь отвел меня в сторону, взглянул на меня пристальным, свойственным ему в некоторые моменты, взглядом и сказал:
— Вы, конечно, знакомы с гр. Потоцким (Игнатием)?
— Да, В.В., я его знаю более десяти лет. Он человек умный, знающий и любезный в обществе. (Я особенно подчеркнул последнее обстоятельство, зная, как много значения государь придает любезности).
— Но, говорят, он опасен?
— При просвещенном, твердом, благодетельном и справедливом правлении никто, В.В., не опасен.
— Надеюсь, продолжал государь довольным тоном, что господа поляки довольны мною. А propos! Прибыл вице-адмирал Мордвинов. Посмотрим, как он будет защищать себя.
— Это очень легко, В.В.
— Я тоже этого желаю, но, прибавил он с строгим выражением лица, надеюсь, что все дело будет разобрано до малейших подробностей.
Я ответил низким поклоном.
Внезапные перемены, во введенных Екатериною генерал-губернаторствах, произведенные государем по всей империи, вызвали бы повсюду путаницу, если бы чрезвычайная поспешность, с которою дни и ночи работал генерал-прокурор, не устраняла вредных последствий этой дезорганизации.
Генерал Пален потерял место курляндского генерал-губернатора и должен был довольствоваться командованием кирасирским полком в Риге. Замешательство, которое всегда бывает при таких переменах, выпало на долю губернатора гр. Ламсдорфа.
Император приказан генерал-прокурору спрашивать моего письменного совета при всех необходимых распоряжениях.
Пока я должен был отвечать на вопросы государя, комиссия по поводу вице-адмирала Мордвинова продолжала свои занятия. Майор И. пытался запутать дело и довольно грубо потребовал допроса нового свидетеля, чтобы выиграть время. Я позондировал судей, и только Архаров показался мне не совсем надежным. Он пытался добиться признания адмирала виновным в небрежности и легкомысленном злоупотреблении в служебных делах.
Наконец прибыл и обвиняемый. Но нежелание быть обвиненным по доносу такого субъекта, как И. — было в нем так сильно, что в его объяснениях не было откровенности и ясности, которые были необходимы, чтобы победоносно опровергнуть злые и искусно придуманные обвинения. Его тон всем почти не понравился и, когда он удалился, все стали его бранить. Я взял смелость его защищать, чувствуя, что я и сам впал бы в ту же ошибку, если б меня принудили состязаться с таким презренным существом, как майор И. Было постановлено, чтобы вице-адмирал дал письменный ответ по пунктам и дали ему на это восемь дней сроку. Его ответы были неопределенны, запутаны и требовали личной ставки с майором. Я чувствовал, что дело все более и более запутывается, и решил свести главные обвинения к восьми пунктам, на которые Мордвинов должен быть отвечать просто, и таким образом положить конец процессу, который, в случае новых осложнений, запутал бы множество ни в чем неповинных лиц. Я работал до поздней ночи и, так как процесс велся секретно, мне пришлось самому переписать составленный мною акт, который я тотчас же и послал, сказав генерал-прокурору, что вследствие сильного утомления не могу быть на заседании.
Комиссия приняла восемь обвинительных пунктов, переслала их для возражений вице-адмиралу и дня через два получила их обратно. Я присутствовал на решающем заседании. Майор И. был изобличен в ложном доносе. Он все ссылался на показания свидетелей и кончил сознанием, что он все это выдумал, чтобы отомстить вице-адмиралу за то, что тот уволил его от должности за растрату нескольких сот рублей из вверенной ему кассы. Я был счастлив, что невиновность Мордвинова была доказана, с одной стороны потому, что он казался мне человеком честным, а с другой и потому, что с самого начала я усвоил себе такую точку зрения на это дело. Архаров стал настаивать на необходимости вставить во всеподданнейший доклад замечание, что вице-адмирал заслуживает порицания за злоупотребления по службе и за нарушение формальностей, а майор И. за свое сознание заслуживает смягчения законной кары.
Я горячо выступил против выражения «заслуживает порицания» и настаивал на смертной казни за ложный донос.
— Всякая снисходительность, говорил я, будет в этом случае преступлением, если иметь в виду хладнокровно обдуманную кляузу, имевшую целью опозорить и подвести под жестокое наказание честного человека, посеять около трона подозрительность и встревожить сердце монарха. И кто из нас может считать себя в безопасности от такого же гнусного и опасного доноса?
Я закончил речь указанием на статьи закона о ложных доносчиках и дал понять, как несправедливо выражение «заслуживает порицания» относительно заслуженного человека, который по своему поведению более чем невиноват.
Архаров и еще двое настаивали на помещении этих слов, остальные примкнули к моему мнению. Васильев и гр. Завадовский поддерживали меня открыто. В конце концов я решился формулировать в двух строках все, на чем вертелся вопрос, и испросил разрешение прочесть их. Все согласились и дело было навсегда покончено.
В ближайший день я видел государя, который беседовал со мною с безграничной добротой и наговорил мне много лестного о том, что с первых же шагов я сумел так правильно разрешить дело. Вице-адмиралу была дана отдельная аудиенция. Государь обнял его, поручил ему управление Одессой и подарил ему бриллиантовую табакерку с своим портретом. Так поступал Павел в начале своего царствования с теми, кому приходилось пострадать невинно[5].
При восстановлении прежних судебных учреждений в Лифляндии и Курляндии предстояло возвратить в учрежденную Петром I юстиц-коллегию часть дел, которые в апелляционном порядке дошли до сената. Вследствие установленного Екатериной порядка инстанций за этой коллегией осталось решение дел по расторжению браков лютеран, кальвинистов и католиков. Она была в таком пренебрежении, что 15 лет оставалась без председателя, ибо Симонич, получивший пост министра-резидента сначала в Лондоне, а затем в Париже, не показывал в нее и носа[6], а вице-президентов избирали из юристов, которые были совершенно неизвестны двору. Недовольный таким пренебрежением, Павел пожелал поставить эту коллегию на один уровень с другими коллегиями империи, куда председателями назначались сенаторы[7]. Вследствие этого кн. Куракин спросил меня однажды в сенате, не пожелаю ли я взять на себя обязанности председателя Лифляндской и Эстляндской юстиц-коллегии. «Император, прибавил он, желает вернуть этому высшему судебному учреждению подобающее ему достоинство и считал бы вашу добровольно усиленную работу за новое доказательство вашего усердия».
— Воля государя для меня закон, и если я могу рассчитывать на вашу, князь, поддержку в необходимых переменах, то я с удовольствием возьму на себя эти обязанности. Генерал-прокурор стал горячо меня уверять, что все мои желания будут исполнены, насколько это будет от него зависеть. Через день в сенате был прочитан указ о моем назначении. Он больше всех изумил сенаторов Ховена, Миниха и Ребиндера, которые все были старше меня по службе.
В тот же вечер я благодарил государя. Когда я преклонил колена, Е.В. сказал громко: «Я бы должен вас благодарить, что вы берете на себя еще работу. Даю вам самые большие полномочия относительно ваших пасторов. Вы будете смотреть во все глаза и доносить мне. Я знаю, что многие из лютеранских пасторов заражены духом новшеств и обнаруживают взгляды, которые сложились под влиянием нового французского учения. Я всегда буду защищать в моей империи законно существующие религии и их служителей, но пусть они не отступают от должного повиновения, иначе я накажу примерно, так как они будут виновны вдвойне».
Около четверти часа говорил со мною император и говорил умно, со знанием жизни и справедливо. В заключение он сказал: «Во всех случаях, где потребуется мое личное решение, вы можете обратиться прямо ко мне».
Растроганный столькими знаками милости и уважения, я, чтобы оправдать их, через день отправился в коллегию, хотя была суббота — неприсутственный в судах день. Она помещалась в обширном здании на Васильевском острове, построенном Петром I для двенадцати коллегий. На доске, висевшей в воротах, был обозначен по-русски и по-немецки вход в каждую коллегию. Грязная спускающаяся вниз лестница вела в довольно большую переднюю, где была кухня старых солдат, которая отравляла вход в святилище правосудия едким чадом.
Оттуда попадаешь в канцелярию и в зал заседаний. Все носило на себе печать обветшания, разрушения, запустения. Кресло президента, изъеденное молью, по-видимому, было когда-то крыто красным сукном. Я пробежал некоторые протоколы и бумаги, валявшиеся на столе секретаря: во всем сказывался беспорядок и небрежность.
Это открытие огорчило меня. Передо мной открылась как будто берлога кляузничества, а не храм правосудия. Под этим впечатлением я, придя домой, набросал для генерал-прокурора верную картину виденного мною и умолял его убедиться самому в печальном положении коллегии. Он потом устно просил меня исследовать это положение во всех мелочах и представить ему официальный отчет для доклада государю.
Заняв в следующий понедельник свое президентское место, я стал наблюдать лиц, из которых состоял этот трибунал.
Вице-президент Акимов был 70-ти летний старик, разбитый параличом. Кроме некоторых элементарных вещей, которым он научился, будучи прокурором, он решительно не имел никакого понятия об основных началах права. Старейший член, отставной пехотный майор, не знал сносно ни одного языка. Впрочем он был честным человеком и отличался здравым умом. В этом же роде были и другие. Секретаря нельзя было упрекнуть в невежестве и в отсутствии рутины, но за деньги он был на все способен.
Представлялись мне и чиновники. Между ними я заметил двух молодых людей, которые были одеты получше. Один из них был племянник первого члена, второй — сын умершего вице-президента. Я спросил их, где они учились. «В Петербурге у родителей». Имея чин титулярного советника, они занимались перепиской бумаг и хотя не могли написать двух строк без ошибки, тем не менее получали тройной оклад, как будто они были отличными работниками. Непотизм царил здесь не хуже, чем в Риме. Но не смотря на отсутствие у меня протекции и различных покровителей, я завел здесь надлежащий порядок.
Прокурор Брискорн показался мне интеллигентнее других. Так как князь отзывался мне о нем хорошо, то я пригласил его к себе на следующий день в 7 часов утра и стал расспрашивать его о канцелярии и злоупотреблениях, которые ему приходилось замечать. Он отвечал обстоятельно и посвятил меня во множество подробностей. Чтобы не судить по заявлениям одного лица, я на следующий день расспросил секретаря и устроил опрос и других, чтобы таким путем добиться от служащих коллегии верных указаний. Что ни говори, но всегда есть верное общественное мнение, и я в скором времени знал уже, чего мне держаться, особенно относительно секретаря.
Едва принялся я за водворение в коллегии порядка, как государь сказал мне: «Я со всех сторон получаю жалобы как на епископов, так и на старших духовных лиц. Это заставляет меня прибавить к коллегии еще второй департамент, специально для католиков. Таким образом вам предстоит еще труд. Среди польского и литовского духовенства есть горячие головы, которые твердо держатся прежнего духа неповиновения и безначалия. За этими господами нужно следить внимательно».
— Но, В.В., едва ли католики пожелают иметь во главе этого учреждения не католика и при том лицо не духовное.
— Тем хуже для них. Я тоже не имею чести быть духовным и наделяю вас полномочиями, полагая, что я здесь господин. Впрочем, вы можете для образования департамента взять католиков, но вы лично должны мне поручиться за этих господ.
— Разрешите мне, В.В., представить их вам, без этого я не могу взять на себя ручательства.
— Конечно. Уладьте это дело с генерал-прокурором.
26 Января государь подписал указ, 27 он был уже прочтен в сенате и я оказался с огромной тяжестью на шее, при огромной ответственности, но без увеличения моего содержания и даже без столовых денег, которые выдавались в других департаментах. Я бы их получил, если бы принялся хлопотать об этом, но за этот шаг меня не пощадили бы.
Указ об учреждении Департамента по делам католиков был разослан по всем губерниям, а я сообщил циркуляром с приложением копий именного указа архиепископу Могилевскому, начальнику всех униатских и других епископов в России, об официальном открытии Департамента.
Все епископы приняли это распоряжение с должным монарху повиновением, кроме архиепископа Могилевского. Хотя мы почти не были знакомы, он прислал мне длинное частное письмо, написанное по-немецки, для того ли, чтобы приобрести этим мое расположение, или для того, чтобы показать, что письмо не имеет официального характера.
Я был в большом затруднении, ибо было ясно, что цель архиепископа состоит в том, чтобы изъять себя от действия указа. Павел очень ревниво оберегал свою власть и не мог равнодушно смотреть на такое принципиальное объяснение духовного главы католической России. Я опасался, как бы не подвести архиепископа под его гнев и вместе с тем не наделать вреда всему духовенству, если я официально доложу о послании архиепископа. С другой стороны я не решался допустить исключительное положение, занятое архиепископом. Наконец я доверительно сообщил о полученном послании кн. Куракину и спросил его совета. Обдумав зрело все последствия, которые может повлечь за собой поведение архиепископа, генерал-прокурор доложил императору о положении вещей, и Е.В. приказал мне объявить архиепископу формальный выговор с предупреждением, что он будет наказан со всею строгостью законов, если не будет повиноваться императорскому указу и повелениям, которые будут приходить к нему из юстиц-коллегии.
Те, кому известна гордыня этих прелатов, могут себе представить всю силу его ярости. Тотчас же стал он хлопотать разрешение явиться в Петербург, но это разрешение получил не так-то скоро. Явившись наконец, он прежде всего старался скрыть свою ненависть под маской покорности и льстивости. Но мало-помалу она стала обнаруживаться и против меня, после того, как он тысячу раз уверял меня в своем расположении ко мне.
В это время приехал в Петербург со своей очаровательной женой лейтенант русской службы Лобарчевский. Он умолял меня, во что бы то ни стало определить его на гражданскую службу. Я предложил ему первое после вице-президента место в департаменте. Майору Дюгамелю, служившему в гренадерском полку, который также просил меня об этом, я предложил второе место. Оба согласились. Е.В. утвердил назначение их и департамент получил хороший состав. Государь знал Лобарчевского, который в Польше исполнял обязанности комиссара, судьи и посланника. Таким образом у него был навык в гражданских делах и в обращении с законом. Дюгамель получил очень хорошее образование в Варшаве; он владел несколькими языками и состоял при генерале Кассаловском и при князе Репнине для внешней переписки по-русски и по-польски. Кроме того, я знал его за человека высокой честности и редкой нежности. Поэтому мне было важно привлечь его в департамент, которому была существенно необходима репутация беспартийности и беспристрастия.
В это время (в феврале 1797 г.) проезжал через Ригу кн. Зубов, получивший разрешение выехать за границу. Генерал Пален, а также лифляндский губернатор Кампенгаузен посетили его. Полицейский шпион, который следил за Зубовым по распоряжению петербургского генерал-губернатора Архарова, сделал ложный донос о необыкновенном приеме, сделанном в Риге Зубову. Между прочим он сообщил, что Пален сопровождал Зубова до Митавы, за пределы своей губернии, чего не мог делать полковой командир. Император, которого хотели восстановить против Зубова, впал в страшный гнев, услышав об этой почетной встрече, устроенной его подданному. Не давая себе труда проверить донос, он исключил Палена из военной службы. Пален пытался оправдаться письмом, которое государь, как говорят, бросил, не прочитав. Кампенгаузен, вследствие этого ложного доноса, также потерял место. Но их очевидная невиновность заставила князя Репнина и генерала Бенкендорфа с такою горячностью приняться за их защиту, что государь наконец простил их обоих.
Перед своим отъездом в Москву государь еще раз приказал мне строго следить за правосудием в делах протестантских, а кн. Куракин обещал мне, что дела, вверенные моему производству, будут решаться самым скорым образом.
Едва прошло дней восемь, как прокурор юстиц-коллегии Брискорн обратил мое внимание на одного шведского пастора, который уехал в Швецию, избегая наших пограничных постов. Поручителем за верность сообщения был пастор Шк.
Дело было слишком щекотливо, чтобы доводить объяснения до сведения генерал-прокурора только на основании словесного заявления. Поэтому я потребовал от Брискорна письменного заявления и посоветовал при этом, прежде чем начинать дело, хорошенько обдумать этот шаг. Тот отвечал мне, что если я буду чинить ему препятствия, то он свой донос подаст прямо генерал-прокурору. После этого объяснения, я только настаивал, чтобы заявление было сделано письменно за подписью его и пастора Шк. Получив этот документ, я пригласил к себе последнего и убедившись, что в его заявлении нет ни противоречий, ни следов личной ненависти, подал официальный доклад, причем просил генерал-прокурора пощадить пастора Цигнеуса от неприятной огласки и уполномочить меня произвести расследование этого дела на местах, через которые проедет Цигнеус на возвратном пути из Финляндии.
Генерал-прокурор однако возложил на меня исполнение высочайшего повеления арестовать на почте все письма, адресованные пастору Цигнеусу, и прислать их в сопровождении полицейского офицера в Москву, а также и сделавшего донос пастора Шк.
Так как было чрезвычайно опасно не исполнить тотчас же повеление, непосредственно полученное от государя, то я решился послать одного Цигнеуса, так как иначе многочисленные финские и шведские церковные общины в Петербурге остались бы без пастора, тем более, что наступала Пасха, когда всякий желает причаститься.
Генерал Буксгевден, на которого было возложено управление Петербурга на время отсутствия Архарова, разрешил Цигнеусу воспользоваться хорошим экипажем и дал ему в провожатые одного кроткого и образованного полицейского из немцев. Я дал ему для устройства его дел 24 часа сроку и доложил генерал-прокурору о причинах, заставивших меня отложить отправку пастора Шк., который к тому же не мог ничего прибавить к своему доносу и своим отъездом только лишил бы финскую колонию возможности исполнять духовные требы, что вызвало бы скандал и ненужную огласку. Вместе с тем, я просил государя отнестись милостиво к пастору Цигнеусу, который, по всему вероятию, сделал важный шаг скорее по рассеянности, чем по злому умыслу.
Генерал-прокурор, человек гуманный и добрый, всецело присоединился к содержанию моего письма. Пастору Цигнеусу удалось оправдаться относительно чистоты своих намерений. Император отпустил его обратно и 2 апреля 1797 года изъявил мне свое особенное благоволение за ведение этого дела.
Коронование совершилось наконец 2 апреля. Дарованные по сему случаю государем награды были беспримерны и безграничны. Граф Безбородко был сделан князем и получил 30 тысяч крестьян. Оба брата Куракины получили по 12 тысяч и богатейшие в империи рыбные промыслы. Никто не был обойден поместьями и орденами. Камердинер Кутайсов, бывший уже статским советником, вздумал просить у государя орден св. Анны 2 степени. Павел пришел в гнев, обошелся с ним грубо и поспешил к императрице, у которой нашел Нелидову. Он сказал, что он сейчас прогнал Кутай сова за его нахальство. Напрасно старалась императрица успокоить его: его кровь бурлила и только после обеда Нелидовой посчастливилось выпросить прощения Кутайсову, который в знак благодарности бросился ей в ноги. Впоследствии его благодарность обеим своим защитницам подверглась испытанию.
Через несколько дней император отличил на балу девицу Лопухину. Он говорил о ней вечером с Кутайсовым и этот разговор без всякой задней мысли сделался основанием широко задуманного плана. Но план этот осуществлялся медленно.