Я возвращался в действующую армию. Надвигался уже третий год войны. Длинный смешанный поезд из двадцати шести теплушек и двух потрепанных классных вагонов вез меня на фронт.
Весна одела зеленью всходов венгерские равнины.
Когда у Чактория наш поезд, оставив венгерскую землю, повернул к Нольстрау, сердце сжалось, и я почувствовал странное беспокойство. Это было новое ощущение. В первый день войны я ехал на сербский фронт, исполненный строгой решимости и наивного возмущения. Прошлой весной в Карпатах я защищал от вторгшихся русских войск выходы к венгерским равнинам. На Волыни я испытывал спокойствие победителя — ведь мы находились на завоеванной земле. И вот снова на фронт, теперь на итальянский фронт, на мрачное Добердо.
Грустная ассоциация: по этой дороге я уже ехал однажды, ехал с друзьями в Италию. Когда это было? Да всего три года назад. И все же как это было давно! Да, тогда был мир, а теперь…
Добердо! Странное слово… В нем слышится грохот барабана и мрачная угроза.
Добердо — это небольшое словенское село на Карзо к северо-западу от полуострова Истрия. Когда я прибыл на фронт, село уже было разрушено дотла и казалось вымершим, как и вся прилегающая к нему местность. Но для нас Добердо было названием не только села, но и всего плоского плато, на котором было расположено село и все окрестности на двенадцать — пятнадцать километров к югу. Это унылое каменистое плато со скудной растительностью было одним из самых кровавых участков итальянского фронта, так называемого Ишонзовского плацдарма.
Правда, кровь лилась не только под селом Добердо, она лилась и под Вермежлиано, Полазо, Монте-дей-Сэй-Бузи, не менее кровавыми были Сан-Мартино и Сан-Михеле, и все же весь этот печальный участок фронта имел для венгерских солдат общее название Добердо. «Добердо» напоминает венгерское слово «доболо», то есть «барабанящий», и это слово невольно ассоциировалось с неумолкаемым ураганным огнем и кровопролитными боями. Уже в конце 1915 года Добердо пользовалось в армии печальной славой, а в 1916 году оно означало поле смерти.
Итак, я снова на фронте. С залихватским пеньем промаршировали мы через Лайбах, но в Сан-Петере нас на неделю задержали, чтобы дать привыкнуть к местности Крайны.
Наши войска только что выдержали четвертый ишонзовский бой. На позициях мы нашли наполовину уничтоженные роты, измученные штабы, битком набитые госпитальные бараки и свежие, невиданные по размерам братские могилы. Целые отряды, усердно работая кирками и лопатами, засыпали хлорной известью эти гигантские «королевско-кесарские консервы», и каменщики тут же наглухо замуровывали их бетонными крышками. А рядом подрывники уже рвали каменистую почву, с казенной предусмотрительностью готовя новые могилы.
Я был назначен во вторую ишонзовскую армию начальником саперно-подрывного отряда десятого батальона гонведской[2] горной бригады. Сапер! Какой мог быть из меня сапер? Правда, в сутолоке и хаосе войны прошел я и краткосрочные курсы саперно-подрывной службы. А здесь, на Добердо, эта специальность считалась одной из самых важных.
На третий день в бараках опачиосельского лагеря, куда прибыл на очередной отдых смененный с фронта мой батальон, я встретился со своим отрядом. Отряд состоял из полутора взводов. Большинство солдат было из мастеровых: плотники, каменщики, электромонтеры — народ сообразительный, ловкий и серьезный. Люди только что вернулись из бани, чистые, выбритые, и внешний вид отряда произвел на меня благоприятное впечатление, хотя у многих одежда была сильно потрепана. В особенности пострадали брюки на коленях, у всех они были заштопаны и залатаны самым фантастическим образом, но на это не обращали внимания.
Мой помощник прапорщик Шпиц — розовый, пухлый, очень подвижной юноша. Совсем зеленый реалист выпуска военного времени. На шутливом фронтовом жаргоне он охарактеризовал моих подчиненных:
— Вот унтер Гаал. Да разве это унтер? Это ж отец родной! Мы все так и называем его «папаша Гаал». Так звал его и бедный лейтенант Тушаи.
— Мой предшественник?
— Да, господин лейтенант. Он погиб две недели тому назад от взрыва фугаса. Очень уж любил лейтенант Тушаи лично закладывать фугасы. А что касается Гаала, то он у нас в бригаде первый специалист по этой части. Он шалготарьянский шахтер и с камнями обращается, как баба с тестом. В его руках все хозяйство отряда.
Шпиц представил мне худощавого пожилого солдата, предназначавшегося мне в денщики. Прапорщик назвал его дядей Андрашем. Мне понравилась хорошо налаженная жизнь отряда и почти семейные взаимоотношения. Солдаты рассматривали меня с любопытством, пытаясь определить, что я за птица. Хитрые, испытующие взгляды скользили по моему лицу, подстриженным по-английски усам, золотой лейтенантской звезде и ленточке орденов — результату двухлетнего скитания по фронтам.
Я старался произвести впечатление спокойного, опытного фронтового командира. Расспрашивал о хозяйстве, о техническом вооружении отряда, но при этом не пытался казаться умнее своих подчиненных. Мы беседовали просто и дружески.
Потом в обществе своего подвижного помощника я направился к офицерскому собранию, где фронтовое офицерство готовило товарищеский прием прибывшему пополнению. В столовой собрания, просторном бараке, заставленном столами с белоснежными скатертями, меня ждал приятный сюрприз. У крайнего окна, углубившись в чтение только что полученной почты, сидел обер-лейтенант, профиль которого показался мне знакомым. Пораженный и взволнованный, я приблизился.
— Шестой месяц, — сдержанно ответил обер-лейтенант Шик, подавая мне руку, но не отрываясь от письма. — Сервус![3] Я знал о твоем прибытии: видел твою фамилию в приказе по штабу батальона.
Я был вне себя от радости.
Арнольд, мой дорогой профессор. Опытный наставник, руководивший мною при вступлении в жизнь, любимый старый друг, с которым я расстался в первый же месяц войны.
— Какая встреча! Это замечательно! Арнольд, неужели это ты?
— Да, к сожалению, это я. Но, право, я с удовольствием уступил бы кому-нибудь честь пребывания здесь, — сказал Арнольд со сдержанной иронией.
Я не выпускал его руку, хотя знал, что он не повернет ко мне головы, пока не прочтет письма. Его оригинальные привычки были мне хорошо известны. Я знал Арнольда, знал особенности его характера. И знал, что он не меньше меня рад встрече. Таков уж Арнольд, снисходительный философ-скептик, демократ и ученый социолог. Он даже здесь безукоризненно выбрит и внешне спокоен, но сейчас его руки влажны и слегка дрожат. Мне стало не по себе, и я с тревогой смотрел на него. Наконец он прочитал письмо и поднял на меня глаза. В этих всегда спокойных, умных глазах я увидел усталость и еще какое-то новое, незнакомое мне выражение. Да, взгляд Арнольда стал другим, изменилось и лицо, подернутое нездоровой желтизной, и у рта залегли две глубокие, тяжелые складки.
«Как после большого кутежа, — подумал я, но тут же отбросил эту мысль. — Ну да, фронт».
Арнольд снисходительно и горько улыбнулся.
— Что, очень изменился?
— Да, немного, — сказал я, пытаясь отогнать закравшееся подозрение, но оно упрямо возвращалось и мешало мне. — Фронт, видно, потрепал тебя, Арнольд. Но как удивительно, что мы встретились! Я так рад!
— Конечно. Я тоже очень рад, — сказал Арнольд расхолаживающим тоном и вскрыл следующее письмо. — Я тоже очень рад, дорогой Тиби, — повторил он, пробегая глазами строки. — Хотя не знаю, есть ли у нас основание радоваться. Радоваться нечему, мой маленький друг.
— Маленький друг! Ты еще не забыл, как называл меня? — Но вдруг мой взгляд упал на письмо, которое держал Арнольд, и в сердце остро кольнуло. Я узнал округленный почерк Эллы Шик, жены полковника польского легиона Окулычевского. Сестра Арнольда была моей первой любовью.
Обер-лейтенант взглянул на меня удивленно и неодобрительно.
— Ты все еще, мой друг? — заметил он, покачивая головой.
— Да, — покраснел я. — Понимаешь, Арнольд, это выше моих сил.
— Можешь прочесть, — сказал Арнольд, протягивая письмо.
Краска бросилась мне в лицо, я растерянно отстранил письмо. Арнольд спокойно сложил его и сунул в конверт.
— Мог бы смело прочесть, многое бы узнал. Казимир Окулычевский все еще дерется за польскую свободу в ужгородском штабе. Элла во многом разочаровалась. Военная романтика, дорогой Тиби, сомнительная вещь! Казимир оказался сладеньким Мефистофелем, теперь это ясно. Впрочем, я в их дела не вмешиваюсь, как ты знаешь. Но, если хочешь, можешь все-таки прочесть письмо и ковать железо, пока горячо, вернее, пока оно холодно: Элла несчастна.
Раздалось щелканье подкованных каблуков, офицеры вытянулись: вошел командир полка, за ним свита штабных и адъютантов.
— Смирно!
Полковник выжидательно остановился в дверях. Мелькнул широкий лампас, заблестело золото воротников, и в зал хлынула новая стая штабных.
— Бригадный генерал!
— Прошу занимать места, господа.
За столом я оказался почти визави с Арнольдом. Когда был провозглашен первый тост, мы подняли бокалы и мысленно чокнулись. Подавались венгерские вина, коньяк. На правой половине стола, где сидело начальство, мелькали бутылки со звездочками, а на левой преобладали бутылки с улыбающимися неграми — ямайский ром. Прапорщики получили дешевые густые ликеры и наливки.
Бригадный был лихой кавалерийский генерал, небольшого роста, с коротко подстриженными седыми усами, настоящий венгерский офицер, непосредственный, брызжущий юмором и непринужденным весельем. Штабные задавали тон. Пили за здоровье командующего фронтовым участком его королевского высочества эрцгерцога Иосифа, который безусловно приведет войска к блестящей победе. Пили за молодежь, за боевой дух армии. При этом тосте генерал приветствовал наполненным стаканом левый фланг стола. Обрадованная молодежь подняла невообразимый шум. Прапорщики и фенрихи[4] кричали «ура», «давай», чокались с лейтенантами, а наиболее смелые побежали на правый фланг стола и чокались со всеми без разбора. В зале царило искреннее веселье.
Офицерское собрание помещалось в длинном бараке у подножия Опачиосельской скалы, на самом северном участке лагеря, за ним уже шли хорошо замаскированные виллы штабных и врубленные в скалу штабные прикрытия — бомбоубежища. Отсюда на север к Констаньевицкому лагерю бежала лента прекрасной шоссейной дороги, идущей от фронта к Набрезине, Сан-Петеру и Лайбаху. Прибывшие с фронта на отдых войска размещались в плоских, врытых в землю и замаскированных камнями длинных бараках. Здесь отдыхала, мылась, чистилась и приводила себя в порядок солдатская масса, готовясь к новому двухнедельному аду на передовых линиях. Этот ад не требовал ни героизма, ни боевого темперамента; там нужны были только животная выносливость, фаталистическое равнодушие к смерти и крепкие нервы.
Я много слышал о Добердо и раньше, да и сам уже перенес кое-что на войне. Сербская кампания 1914 года, Галиция, Карпаты… Но последние два месяца перед отправкой на фронт я провел на саперно-подрывных курсах в Винер-Нейштадте и еще чувствовал запах разлагающегося тыла, тыла, потерявшего моральные устои. Вена военного времени представлялась мне сосудом, с взбаламученного дна которого поднялась вся муть и грязь мирового города. Тыловая жизнь навязла у меня в зубах, оставив чувство горечи и тошноты.
Я подошел к окну. Жара в столовой становилась нестерпимой. С потолка, как от раскаленной печи, струились волны размаривающего тепла. Бутылки на столе беспрестанно сменялись, и молодежь совсем разошлась, хотя золотые воротники начальства сияли от нее в нескольких шагах. На лагерной площади слонялись группами и одиночками гонведы. На шоссе прогрохотал грузовик, набитый стрелками. В резко очерченной тени зданий и жидких деревьев, сбившись в кучу, играли в карты томящиеся от бездействия солдаты. Все кругом было монотонного серого цвета: камни, дорожная пыль, мундиры солдат и даже листья деревьев. Только глубокое небо поражало своей синевой.
Арнольд пил молча, не чокаясь с соседом, краснолицым артиллерийским капитаном. Это было для меня новостью: дома Арнольд почти не притрагивался к алкоголю, пил только в компании, и то неохотно. Мое удивление стало сменяться беспокойством. Арнольд пил как настоящий алкоголик, дрожащей рукой опрокидывая рюмку за рюмкой в широко открытый рот. Я посмотрел на него с явным неодобрением. Он ответил кривой улыбкой.
Моим соседом по столу был молодой лейтенант с открытым смелым лицом и лихо закрученными по-венгерски усами. Его высокий лоб и беззаботные глаза напоминали мне образ бравого испанца из романа рыцарских времен. Он пил и наслаждался, часто чокался со мной, но не принуждал пить с ним наравне. Улыбка у него была веселая и юношески-непосредственная.
Вдруг лейтенант толкнул меня локтем в бок и кивком указал на окно.
— В чем дело?
— Посмотри, что сейчас будет.
Сначала я не заметил ничего особенного. Но вот сидевшая в тени ближайшего барака группа солдат вскочила и рассыпалась в разные стороны, словно порыв ветра разметал людей.
— Наверное, начальство приехало, — сказал я.
Лейтенант Бачо рассмеялся и чокнулся со мной.
— Самое высокое начальство, дружище. Смерть. Слушай.
Очень близко, будто совсем рядом с нашим бараком, начала бить артиллерия. По сухому визгливому тону я узнал зенитную батарею. В нескольких местах заговорили пулеметы. К бригадному генералу подошел один из адъютантов. Генерал недовольно поморщился, быстро направился к двери. Офицеры встали, провожая бригадного.
Вскоре ушел и полковник, и старшим по чину остался командир батальона, тучный черноволосый майор Мадараши.
— Садитесь, господа, — сказал он. — Ну, если ударит сюда, так ударит, ничего не поделаешь.
Он прибавил еще что-то, очевидно смешное, потому что сидящие рядом рассмеялись, но ни смех, ни звон посуды не были слышны из-за выстрелов батареи.
— Это крепкий парень, — орал лейтенант Бачо над моим ухом. — Это, брат, фронтовой офицер, наш батальонный. А ты что, с обер-лейтенантом Шиком знаком с мирного времени?
Я хотел ответить, но в этот момент что-то грохнуло о плоскую крышу барака. Воцарилась мертвая тишина. Несколько человек метнулось к дверям, остальные сидели, пригнув головы. Многие побледнели. Прапорщик Торма, прибывший с моим маршевым батальоном, сидел с восковым лицом, упершись взглядом в тарелку. Двое офицеров выпрыгнули в открытые окна. Я подскочил к окну и выглянул. На безоблачном небе угрожающе кружились три итальянских самолета. Тучки шрапнельных разрывов таяли в чистой лазури. Кто-то влез на крышу барака. В тишине гулко отдавались шаги по накату.
— Что случилось? Что такое? — кричали отовсюду. — Ничего особенного.
И высокий молодой прапорщик протянул в окно фуражку, в которой лежал стакан от шрапнели.
— Осторожней, еще горячий!
Офицеры с шутками и смехом поднесли шрапнельный стакан майору. Сидящий рядом с батальонным обер-лейтенант наполнил стакан вином и при одобрительных криках выпил его до дна. Из-за шрапнели начался буквально бой, каждый хотел выпить из нее. Стакан пошел по рукам. Я подсел к Арнольду.
— Я хотел бы с тобой поговорить, если ничего не имеешь против, — обратился я к нему.
Арнольд с удовольствием потягивал кофе. Начальник штаба батальона, белокурый лейтенант в пенсне, объявил:
— Внимание, господа! Помещение оставлять только поодиночке, ни в коем случае не образовывать групп.
— Ну, пойдем, — сказал Арнольд, направляясь к дверям.
На эстраде в углу столовой цыганский оркестр грянул лихую песню «Тонкий дощатый забор». Лейтенант Бачо выскочил вперед.
— Ачи! Сначала!
Майор одобрительно улыбнулся, Бачо задорно запел:
Тонкий дощатый забор,
Слышен пушек перебор.
Венгерский гонвед, вперед.
Вдруг снаружи у двери раздался страшный, захлебывающийся крик: «О-ах! О-а-ах!!!»
Арнольд быстро вышел. Я кинулся за ним. В двух шагах от входа, обливаясь кровью, с помертвевшим лицом, бился на земле вестовой. Рядом с ним валялась рассыпавшаяся посуда. Судорожно вздрагивающей рукой он держался за плечо, по пальцам лились потоки черной крови.
— Что случилось?
— Шрапнель, господин лейтенант! — крикнул кто-то. Раненый, дрожа всем телом, утих. Арнольд приказал было вызвать санитаров, но они уже быстро приближались с носилками. Лицо раненого приняло зеленоватый оттенок. Собрав последние силы, он с детской покорностью взобрался на носилки.
Из столовой доносились бравурные звуки чардаша. Арнольд, по привычке немного втягивая голову в плечи, пошел по направлению к шоссе. Я безмолвно последовал за ним.
— Не хочешь ли прогуляться? — бросил он сухо.
— Но видишь ли… перестрелка… самолеты…
— Не обращай внимания. Мы будем совершенно одни на шоссе, в таких случаях все живое старается спрятаться. Я это учитываю.
Мы вышли на шоссе, и тут только я заметил, что зенитная батарея находится вовсе не около офицерского собрания, как мне казалось, а по ту сторону лагеря. Это отвесная скала, у подножья которой находился лагерь, наполняла столовую эхом выстрелов. У поворота шоссе, под группой уцелевших деревьев, Арнольд остановился. В небе все еще возникали и таяли круглые облачка разрывов. В вышине мягко разрывались снаряды, и со свистом и улюлюканьем падали на землю пустые гильзы. Пулеметы то умолкали на несколько секунд, то снова выпускали длинные очереди в сторону врага.
— А где же наши летчики? — удивленно спросил я.
Итальянские аэропланы кружились с орлиным спокойствием. Временами с белым блеском молнии от них отрывались какие-то предметы, слышался сухой звук сильного разрыва. Но это было далеко от нас, в направлении Выпахского шоссе. Внезапно один из аэропланов круто завернул под прямым углом и со все возрастающей быстротой направился к линии фронта на юг. Второй самолет, накренившись, перевернулся и начал падать, летя носом вниз. Арнольд выхватил бинокль и стал наблюдать за аэропланами со спокойствием завсегдатая театральной ложи. Третий аэроплан, по-прежнему величественно кружась, сбросил бомбу. Падающий самолет вдруг выпрямился и, выпустив пышный хвост дыма, устремился за удаляющимся первым аэропланом. Бомба разорвалась на южном конце лагеря, посредине маленького озера. Грязная вода взлетела фонтаном; гул и скрежет покатились вдоль скалы. В эту секунду со стороны Констаньевице выпорхнули два маленьких «таубе». Застрочили пулеметы, и началось преследование итальянцев, нырнувших на юг.
— Пронесло, — равнодушно сказал Арнольд и спрятал бинокль.
Я следил за удаляющимся воздушным боем. По пути следования аэропланов появлялись новые тучки шрапнельных разрывов, и через несколько минут со стороны фронта к нам донесся отдаленный гул винтовочных залпов.
— Давай подымемся туда, — предложил Арнольд, указывая на скалу.
Арнольд был спортсменом, альпинистом и любителем Татринских круч.
— Пойдем, — согласился я без особого воодушевления. Хотя скала казалась невысокой, но была отвесной и совершенно голой.
Из головы у меня не выходила столовая: песенка бравого лейтенанта Бачо, опьянение молодежи и Арнольд, мрачно опрокидывающий бокал за бокалом.
— Знаешь, Арнольд, — сказал я, запыхавшись от крутого подъема, — наш сегодняшний обед скорее похож на прощанье, чем на встречу.
— Прощанье? — Арнольд круто остановился. Мы уже одолели самую трудную часть пути. — Прощанье? Да, пожалуй, твои наблюдения правильны, Тиби. Это очень похоже на прощанье. Мальчики торопятся жить, а события меняются с трагической быстротой, и контрасты слишком резки.
Отдуваясь, мы добрались до вершины скалы. Я был зол на Арнольда. За каким чертом надо было сюда карабкаться? Для тренировки, что ли? Но когда мы достигли вершины и перед нами во всем своем мрачном величии раскрылось плато Добердо, мое раздражение улеглось. Несмотря на солнечное сияние, Добердо казалось окутанным маревом. Слева в ослепляющем блеске сливалась с небом Адриатика. Справа в фиолетовой дали вздымали свои фантастические отроги Восточные Альпы. На переднем плане невооруженным глазом можно было различить бока двух отрогов — Сан-Мартино и Сан-Михеле, за горбами которых находились разрушенные города: Герц, Градышка, Монте-Сабботино и кровавая Ославия — ключи к Ишонзо. На юге что-то темнело, там разрывались артиллерийские очереди. Мы взялись за бинокли.
— На Монте-Кларе опять неспокойно, наши никак не угомонятся, — пробормотал Арнольд, и на его скулах заходили желваки.
Я оторвался от бинокля и взглянул на своего друга. Да, это был настоящий друг, много раз протягивавший мне руку помощи, всегда делившийся своими знаниями и сыгравший большую роль в моем развитии. Между нами было пятнадцать лет разницы. Когда мы встретились, мне еще не было двадцати лет. Многим я был обязан Арнольду. От больших разочарований уберегли меня его холодные, порой даже слегка циничные суждения. Я вспоминал наши долгие беседы в саду у Арнольда. Каким это все кажется далеким!
В нашем провинциальном университетском городе семья Шик играла особую роль. Отделанная в строгом английском вкусе вилла Шик была центром прогрессивной и демократически настроенной молодежи. Профессор доктор Шик резко выделялся из среды нашей университетской профессуры. Прежде всего он был независимым материально. (Всем было известно, что после смерти отца Арнольд и Элла немедленно ликвидировали столетнюю отцовскую фирму суконной торговли и поместили ее актив в самый солидный банк столицы.) Арнольд и Элла не могли продолжать отцовскую и прадедовскую торговлю сукном. Последнее поколение Шик шло совсем по другому пути. Помимо своей профессорской деятельности в университете, где он преподавал социальные науки, Арнольд был известным журналистом, и его сдержанные статьи с простыми, но бьющими в цель выводами приводили в восторг молодежь. Правда, его статьи касались чисто академических тем, и благодаря этому он стал членом-корреспондентом Гейдельбергского и Оксфордского университетов.
Профессор Шик был очень дружен с молодежью, которая считала его своим вождем. Городское и университетское начальство только впоследствии поняло, что работа молодого профессора являлась и пропагандой политических идей, но не могло ни к чему придраться: споры на вилле Шик были весьма отвлеченны, и собрания молодежи были лишены какой бы то ни было конспиративности. Бунтарство молодого профессора вызывало глубокие симпатии среди трудящихся города, причем и промышленные рабочие, и мелкие городские служащие считали, что он со своей смелой критикой мог бы быть лучшим выразителем их интересов в парламенте. В последнее время все чаще появлялись в местной социал-демократической печати не только «академические», но и популярно-политические статьи Арнольда.
Я был любимцем Арнольда, возлагавшего на меня большие надежды. Он ценил мои способности к лингвистике, когда я еще был в гимназии (где Арнольд преподавал в старших классах историю). Юный романтик, я решил вступить на путь лингвистики и закончить тибетские изыскания знаменитого Шандора Кёрёши Чомы.[5] Арнольд горячо поддержал эту идею.
Арнольд и Элла взяли меня с собой в заграничное путешествие. Мы вместе объездили весь юг Европы и Швейцарию и очень подружились. Я стал ежедневным посетителем виллы Шик и одним из наиболее преданных поклонников сестры Арнольда — Эллы.
Элла тоже была заметной фигурой нашего города. Это была умная, спокойная, самостоятельная девушка, лишенная ложной скромности и глуповатого кокетства. Элла заканчивала свое образование за границей.
Уже в университете она обратила на себя внимание своими способностями. Ее доклад по искусству, с которым она выступила перед мюнхенской профессурой, произвел очень выгодное впечатление. Арнольд во всем помогал сестре, и, строго говоря, успехи Эллы можно приписать тому, что она во всех вопросах искусства использовала социальные воззрения своего брата.
Я тайно обожал Эллу. Ей нравилась моя роль пажа, моя преданность, и она добродушно посмеивалась над моей робостью.
В 1914 году я должен был окончить университет, а весной того же года Арнольд уже вел оживленную переписку с английским научным обществом об оказании мне содействия в предстоящем тибетском путешествии. Англичане проявили большой интерес и одобрили мое решение. Уже было условлено, что летом перед каникулами мы с Арнольдом поедем в Оксфорд и там приступим к практическому обсуждению вопроса.
А теперь мы сидим на раскаленных солнцем камнях на краю обрыва, у наших ног простирается этот угрюмый, неприветливый пейзаж, живой частью которого я стал с сегодняшнего дня. Арнольд уже изведал то, что мне предстоит испытать. Он уже был там, он знает Добердо. И я ждал, что Арнольд сделает для меня то, что всегда делал: сообщит самое важное, поделится своим опытом. Ведь через пять дней наш батальон отправится на линию огня, на смену другой, измученной, растрепанной части, в одну из кровавых топей Добердо.
Где-то, совсем близко, затрещал среди камней кузнечик. Это показалось мне страшной дерзостью.
— Слышишь? — тронул я за плечо Арнольда.
Он прислушался. Кузнечик издал еще два-три звука и умолк.
— Испугался малыш, почувствовал, что мы его слышим. А хорошо стрекотал, чертенок, совсем как…
— В мирное время.
— Вот именно.
Мы замолчали. Арнольд закурил сигарету. Глубоко затягиваясь, он пускал кольца дыма и стряхивал пепел на камень.
— Ну, вот мы и встретились. Не думай, что я рад меньше тебя. Как же не радоваться! Но, в сущности, радоваться нечему. Если бы наша встреча произошла в иных условиях и не здесь, а где-нибудь в Венеции… Помнишь Венецию? Падую? Помнишь, как ты отстал от поезда в Пистоле? — спросил Арнольд, оживившись.
— Арнольд, в каком направлении отсюда Венеция? Ведь по прямой должно быть совсем недалеко.
— Расстояние до Венеции, мой друг, сейчас понятие не географическое, а политическое, — с внезапной холодностью ответил Арнольд и, подняв бинокль, посмотрел вдаль. — Сегодня, дорогой мой, путь в Венецию лежит не через Триест, а через Монте-Клару и Добердо.
— Венеция, Падуя… опоздание в Пистоле… Мне казалось, что я совсем уже забыл все это. Я догнал вас тогда у Рима. Помнишь, как нас принял д'Аннунцио? Что ты скажешь об Италии? Чем она была для нас до сих пор? Рим, цезаризм, прекрасные республики, христианство от катакомб до Ватикана. Рафаэль, Микеланджело… И вот эта грубая измена союзникам…
— А итальянские мальчики не плохо летают.
— Правда, что д'Аннунцио — обер-лейтенант воздушного флота?
— От этого кретина всего можно ожидать. Я бы ни за что не сел с ним в один аппарат.
— Как ты думаешь, если бы Карузо стал на бруствер и запел, стали бы по нему стрелять?
— На Монте-Кларе? Будь покоен… залпом…
— Откуда сейчас сменился батальон?
— Вот видишь, направо, подножье Сан-Мартино? Вонючее место. Две недели мы просидели там без смены. Во многих местах я побывал, но такого еще не видел. Под Монте-Кларой еще хуже. Мы там еще не были, но разговоров об этом местечке много. Слышишь?
С юго-восточной стороны простирающегося перед нами плато докатывались сердитые разрывы.
— По мнению многих, Монте-Клара неприступна. Итальянцы собаку съели на фортификации, ведь этот народ — сплошь каменщики, они в любой точке могут возвести форт, а Монте-Клара для них особенно удобна: они сидят наверху, а наши внизу. Но не в этом дело, не в этом дело… Над смотреть глубже, мой милый друг. Ты никогда не думал о том, что война словно зашла в тупик?
— Как — в тупик?
— Знаешь, я порою чувствую себя обманутым ребенком.
— Обманутым? Кем?
— Ну, прежде всего собственной наивностью. Ведь я был уже зрелым мужчиной, когда началась эта война, и никогда особенно не восхищался существующим общественным строем. Я всегда скептически относился к действиям наших государственных мужей и видел в них изрядную долю легкомыслия и авантюризма.
В его голосе послышалось холодное ожесточение.
— И вот, зная все это, я все же пошел в этот ад. И целый год верил, что событиями управляет историческая закономерность. Но это был самообман. Хитрое сплетение интриг, беспощадная борьба групповых интересов, прикрывающаяся лживыми лозунгами родины, борьбы с русским варварством и защиты цивилизации. Все это циничная ложь, и я по горло сыт ею!
Арнольд злобно швырнул в пропасть подвернувшийся камень.
— И хоть бы они подготовились как следует. Ничуть не бывало. Готовились двадцать пять лет, затрачивали колоссальные суммы, нагромождали стратегические планы и по уши вязли в шпионаже. История полковника Редля… Но не в этом дело. Ведь готовились совсем к другому. Итальянцы должны были быть нашими союзниками, а на деле что вышло? Сидим в этой каше…
— По шею.
— Да, одна половина мира увязла по шею, а другая только и делает, что набивает карманы. Америка и все невоюющие страны порядочно поживились на этом деле. Война должна иметь свою политику и экономику; это называется стратегией, а мы и по сей день не имеем своей стратегии.
— А генеральные штабы?
— Эти-то? Они меньше всего разбираются в создавшемся положении. Вот в чем ужас. Генштабы растеряны и изумлены больше всех. Что обещали нам высокочтимые кайзер Вильгельм и Конрад фон Гетцендорф? Закончить войну к рождеству тысяча девятьсот четырнадцатого года, когда опадут листья. А на деле что вышло? И, как видишь, никто из них не сгорает со стыда, что обещание не исполнено, слово не сдержано. Да… Войну выиграет тот, у кого выдержат нервы. Ха-ха! Гинденбург стал специалистом по нервам! Более циничного свинства я не слыхал еще никогда в жизни. И это говорится на третий год войны! Что же они преподнесут на четвертый и пятый?
— Ну, ну, ведь не думаешь же ты серьезно, что война продлится еще год. Это же безумие!
— Год? Я не только думаю, но и глубоко уверен, что она будет длиться не год и не два, а четыре, пять, а если понадобится, то и шесть лет. Если выдержат нервы! Ха-ха! Друг мой! Ты представляешь себе, как это звучит в устах доблестного фельдмаршала? Вместо короткой войны извольте готовиться к долгой позиционной войне с нервами, Тибор! Генштабы и государственные деятели просчитались. Обещали быструю маневренную войну, а вместо этого мы сидим в этих проклятых, врытых в землю и камень окопах, перед которыми вместо колючей проволоки натягиваем на колышки заграждений собственные нервы. Это вонючее, вшивое, мучительное, полное безумного страха прозябание, а не борьба. А если борьба, то скажи, за что?
Арнольд согнулся, как будто на него навалилась невыносимая тяжесть, и так, сгорбившись, сидел несколько секунд, потом вдруг выпрямился.
— За что? Гм… Это уж, конечно, другой вопрос. Ты меня понял? — спросил он, подымая на меня мутные глаза.
— Начинаю понимать — в раздумье сказал я.
— Начинаешь? Хм… В том-то и дело, что только начинаешь. А известно ли тебе, что стоит один, два, сто дней позиционной войны? Знаешь, сколько это в людях, материалах и деньгах? Колоссальные цифры! Монако, гигантская рулетка. Монако, Монте-Карло, Монте-Клара, Добердо — рулетка.
— Это звучит цинично, Арнольд.
— Что?
— Ну вот твое сравнение войны, людских жертв с рулеткой.
— Не будь ребенком! Ведь мы летим навстречу таким потрясениям, перед нами раскрывают пасть такие адские глубины, что у десяти Данте не хватило бы фантазии представить себе это страшное падение.
У меня болела голова. Солнце начало припекать спину, и я чувствовал на шее его томящие лучи. Меня огорчало, что многого из того, что говорил Арнольд, я не понимал.
Вдруг Арнольд прервал свои рассуждения и с охотничьей настороженностью прислушался:
— Тсс! Спрячемся за этот камень: сюда идут.
Опустившись на четвереньки, он ловко пополз за большой голый камень. Я последовал его примеру. Меня забавляла мысль: как, должно быть, сейчас смешны мы, взрослые люди, ползущие на четвереньках. Камень находился на самом краю крутой террасы, но мы очень удобно расположились за ним. Взглянув вниз, я невольно ухватился за острый выступ своего прикрытия. Внизу змеей бежала белая лента шоссе. Мне казалось, что мы на громадной высоте, хотя на самом деле скала была не выше сорока метров. У меня закружилась голова, и я зажмурился.
Послышались шаги и голоса. Под тяжелыми подошвами хрустел щебень. Я услышал венгерскую речь и, хотя не видел собеседников, ясно представлял их себе, это солдаты, одетые в мундиры венгерские крестьяне с загорелыми, обветренными лицами фронтовиков.
— Тсс, слушай, — шепнул Арнольд, насторожившись.
— …Попробовать можно, да как бы хуже не было.
— …Вот и я говорю. Тут один унтер знает словацкую бабу из полевой прачечной; говорит, от нее сразу заболеть можно. Да что толку? Заберут тебя в Лайбах, поспринцуют месяц-полтора и прямым маршем обратно сюда же. А болезнь уж известно какая, от нее ввек не отделаешься, — остаток домой привезешь. То-то жене радость!
Разговаривающие громко рассмеялись.
— …Да-а-а… Если бы знать, что, пока тебя спринцуют, кончится эта проклятая война, я бы рискнул.
— …Да, жди, когда святой Петр затрубит в трубу мира.
— …Верно.
Молчание, вздох. Один из собеседников катает ногой камень.
— …Что ж делать?
— …Хоть бы на другой фронт послали. На русском фронте все же не так, нет этой проклятой жары и теснота не такая. А тут до итальянских окопов доплюнуть можно…
Солдат витиевато выругался.
— …тому, кто эту чертову войну выдумал! Вогнал бы ему штык в брюхо. И господу богу заодно.
— …Больно горяч, приятель. Бог? Бог с ним. Знаем мы, кто хозяин! Бог далеко, а люди тут, под руками.
— …Значит, дальше Лайбаха не отправляют?
— …Отправляют, если без рук и без ног начисто. Слепых тоже, если глаза вытекут до дна, ну и раненных в живот, — тех увозят в Инсбрук, а то и в самую Вену. А если в грудь, в руку или ногу — дальше Лайбаха не уедешь. А из Лайбаха одна дорога: сюда. Даже сумасшедших и то в Лайбахе держат, проверяют, не притворяются ли. А потом обратно. Возни тут с ними не оберешься. На днях один выскочил прямо на проволоку. А говорили — симулянт.
— …Да, брат, нет спасения. Одна у нас жизнь и одна смерть; жизнь проклятая, а смерть верная, только не знаешь, за что.
Арнольд выразительно посмотрел на меня.
— …За господ, — произнес голос солдата, молчавшего до сих нор.
Арнольд вздрогнул и заметно побледнел.
— Оставайся здесь, пока я тебя не позову, — шепнул он.
Прежде чем я успел что-нибудь предпринять, он стремительно выскочил из-за камня.
— Что тут за разговоры? — послышался его грозный оклик. — Как стоишь? Смирно! Так тебе словачка понадобилась? А присягу забыл? «В огонь, в воду, на смерть пойду за верховного командующего, короля и императора Франца-Иосифа!» А ты что говоришь? За господ? За каких господ? Кто это сказал? Ну?
Тишина. Из своего убежища я вижу только спины трех рослых солдат. Один из них — унтер-офицер, это он сказал про господ. Солдаты стоят испуганные, оторопевшие, а перед ними, лицом ко мне, в бешеном исступлении обер-лейтенант, на его поясе открытая кобура двенадцатизарядного штеера. На поясах солдат короткие штыки.
— Разрешите доложить, господин обер-лейтенант, — заговорил унтер-офицер, — мы тут… по своей надобности… на прогулке… между собой разговаривали.
— Между собой, на прогулке? О чем разговаривали?
— Про домашних говорили, господин обер-лейтенант, про семью, про страдания… Вот тут землячок повстречался, только прибыл с маршевым батальоном, неопытный в здешних делах, так мы ему объясняли, какой это проклятый фронт Добердо.
— Проклятый фронт?
— Прошу прощения, господин обер-лейтенант, верно, не из легких. Но ничего не поделаешь, надо терпеть, раз приказ есть.
— Ну, ладно, — сказал Арнольд, вдруг изменив тон, и улыбнулся.
Он достал из верхнего кармана кителя бумажник и вынул из него три банкнота.
— Ну, подойдите поближе. Нате вам, старички фронтовики, отправляйтесь в кантин[6] и выпейте по кружке холодного пива. И не болтать лишнего!
— За здоровье господина обер-лейтенанта, — сказал один из солдат, отдавая честь.
— Покорно благодарим.
— Вы двое идите, а ты, унтер, останься.
Двое солдат стремительно ринулись к спуску. Унтер-офицер стоял неподвижно.
— Из какой роты? — спросил Арнольд.
— Из третьей, господина лейтенанта Дортенберга.
— Фамилия?
— Габор Хусар, капрал.
— Ты меня знаешь?
— Так точно, господин обер-лейтенант.
— Давно на Добердо?
— Четыре месяца, господин обер-лейтенант.
— Значит, в последних двух ишонзовских боях участвовал?
— Так точно, господин обер-лейтенант.
Арнольд погрозил солдату пальцем.
— Я ничего не слышал, я никого не видел, но тебе, унтер-офицеру, должно быть стыдно.
— Господин обер-лейтенант…
— Брось, — махнул рукой Арнольд.
— Служба очень тяжелая, господин обер-лейтенант.
— Так, говоришь, за господ?
— Я разумел господ министров, господин обер-лейтенант.
Арнольд громко рассмеялся.
— Хитрец! Ведь ты не перед полевым судом, чего же изворачиваешься? Ладно, можешь идти.
Унтер помчался, как зверь, выпущенный из клетки, его подкованные бутсы подымали облака мелкой каменной пыли. Арнольд застегнул кобуру и позвал меня.
— Слышал? Вот ответ на вопрос «за что».
В эту секунду снизу до нас донесся веселый призыв трубача и запели сирены. Мы взглянули на шоссе: из-за поворота один за другим выплыли пять автомобилей. Золоченые воротники, высокие штабные фуражки, лампасы, дамы в серых дорожных костюмах с весело развевающимися вуалями.
— Дамы? Здесь?!
— И господа, — сказал Арнольд. — Настоящие господа, штабные, высшее начальство. Да, много есть господ, за которых приходится страдать нашему унтеру. Его королевское высочество, господа генералы… впрочем… не только они, полковники тоже господа, так же как и капитаны. А чем не господа лейтенанты? Все господа, и все одинаковые виновники войны.
— Прости, Арнольд, я отказываюсь отвечать за это дело, я его не вызывал и не хотел, нет, нет, — закричал я взволнованно. — Я не хотел, понимаешь?
Едкий смех Арнольда остановил мое многословие.
— О Тиби, не так-то легко отказаться, как ты думаешь. Никто с твоими декларациями считаться не будет. Это, брат, не пройдет.
— Кто, кто не будет считаться? — спросил я недоуменно.
— Ну, например, этот унтер-офицер и его приятели, они не посчитаются, да, да, будь уверен.
Автомобили давно уже исчезли, и сигнал трубача послышался где-то в стороне лагеря. Сирены хором запели.
Медленно спустившись с кручи, погруженные в свои мысли, возвращались мы в лагерь.
Пока мы были на скале, веселье в офицерском собрании развернулось вовсю. Обед уже давно кончился, но цыгане только сейчас взялись по-настоящему за смычки. Некоторые офицеры уже перепились, и денщики с почтительной снисходительностью провожали их домой, многие совсем осоловели, так что офицерский барак напоминал лазарет после газовой атаки.
Перед входом в лагерь Арнольд нарушил молчанье: — Я собирался рассказать тебе кое-что об особенностях нашего фронта, охарактеризовать части, офицеров, и способы ведения здесь войны. Ну, солдат ты уже видел, вернее — слышал. От наших окопов до итальянских доплюнуть можно. Гм… Люблю такие народные определения. Доплюнуть… Так и есть. Что касается болезней, ранений и самоувечья, солдаты говорили правду, не преувеличивая. А господ офицеров, своих коллег, ты сам скоро изучишь. Большинство из них еще не определившиеся в жизни молодые люди, которым война дала большие права, большие возможности и, самое главное, право безнаказанно убивать. Поэтому золотые офицерские звездочки так импонируют многим, и в этом кроется немало чисто «экзистенциальных» проблем.
Арнольд говорил тихим, усталым голосом, он был гораздо спокойнее, чем перед прогулкой.
— Вечером увидимся? — спросил я, расставаясь со своим другом.
— Если у тебя найдется время, прошу. Кстати, не привез ли ты с собой интересной книжки?
Мимо нас прошел молоденький круглолицый лейтенант. Денщик старательно поддерживал его, пытаясь сохранить почтительное расстояние между собой и офицером. Лейтенант отчаянно ругался, глядя прямо перед собой, и старался ступать уверенно. Арнольд посмотрел на меня, и я увидел в его взгляде тоску и смущение.
— Так, пожалуйста, не забудь, если найдется действительно интересная книжка, — и, втянув голову в плечи, он зашагал к своему бараку.
В этот вечер я не пошел к Арнольду — взводный Гаал занял мое свободное время, знакомя меня с делами отряда. Шпиц вернулся домой поздно. Он, видимо, много выпил, но старался держаться прилично. Я отослал его спать. К девяти часам ему стало дурно. Мой пухлый помощник смущенно признался мне, что он выпил совсем мало, но не умеет пить. Это казалось ему невыносимым позором. Оказывается, он едва успел кончить реальное училище, как попал в строй.
Когда Гаал ушел, я решил привести в порядок свои записи в дневнике.
Утром меня разбудил дядя Хомок. Его вчера предложил мне в денщики взводный Гаал, поражавший меня своей хозяйственностью и самостоятельностью, которую он временами даже подчеркивал, давая понять, что он тут значит не меньше любого младшего офицера.
— Он прислуживал господину лейтенанту Тушаи, — сказал Гаал. — Вы будете им довольны. Понятливый человек, не мальчишка какой-нибудь, а хозяйственный мужик, да и научился кое-чему у двух офицеров, которых прежде обслуживал.
Хомок — сухой плечистый человек с проседью, у него отвисшие усы и спокойные, невозмутимые глаза.
— В одиннадцать часов, господин лейтенант, назначено офицерское совещание, а сейчас уже около десяти, — сказал он, тронув меня за плечо.
Он говорил неторопливо, по-крестьянски, без заискивания, и мне казалось, что когда-то я уже слышал этот голос.
— Хорошо, дядя Андраш, я сейчас.
— Кофе как предпочитаете, господин лейтенант, с ромом или только с сахаром? — спросил Хомок во время умывания.
«Ну, этот будет мне настоящей нянькой», — подумал я и улыбнулся, закрывшись полотенцем, чтобы Хомок не видел.
Бледные, с помятыми лицами офицеры вяло собирались в большом, вычищенном и проветренном зале офицерского собрания. Непокрытые столы были составлены в один угол, перед эстрадой рядами расставлены стулья, на эстраде стояла школьная черная доска.
Собравшиеся офицеры, разбившись на группы, тихо разговаривали, два прапорщика стоя начали играть в карты, но пожилой обер-лейтенант цыкнул на них. Арнольда нигде не было видно. Фенрих Шпрингер, сутулый франтоватый офицер, предлагал пари старшему врачу батальона обер-лейтенанту Аахиму. Шпрингер утверждал, что темой сегодняшнего совещания будет Монте-Клара; доктор спорил с ним: по его мнению, просто приедет какой-нибудь ученый штабист из Констаньевицкого лагеря и сделает доклад «о положении воюющих стран». Такие доклады бывали нередко. Шпрингер упорно отстаивал Монте-Клару. Пари вызвало большое оживление, так как речь шла о десяти бутылках шампанского. Доктор начал уже было отступать, но Шпрингер схватил его за руку, и лейтенант Бачо лихим ударом рознял пари. В эту минуту в зал вошел майор Мадараши и за ним Арнольд.
Майор приветливо улыбался, здоровался со всеми за руку и ни слова не проронил о том, что «господа офицеры вели себя вчера недостойно». Арнольд был мрачен. Я подошел к нему.
— Ого, уважаемое начальство сегодня настроено милостиво, — развязно крикнул Бачо, так чтобы майор слышал его. — А вы знаете, друзья, что в таких случаях говорит гонвед?
— А что? — спросил, улыбаясь, майор.
— Пехотинец говорит, — смеялся Бачо, — если уважаемое начальство снисходительно, значит, готовит какую-нибудь пакость.
Офицеры расхохотались. Лицо Арнольда оставалось неподвижным, только в глазах блеснула искорка иронии. Майора, видимо, покоробила развязность Бачо, но смех был настолько единодушен, что он тоже улыбнулся; правда, улыбка была кислая и вынужденная. Маленькими черными глазами он исподлобья враждебно и пытливо оглядел своих офицеров и обратился к Бачо:
— Ты сегодня ночью, конечно, ничего не слышал, кроме собственного храпа?
— А что случилось, господин майор? — заинтересовался Бачо.
— То, что двенадцатый батальон окончательно осрамился.
— Где? Как? — посыпались вопросы со всех сторон.
— Под Кларочкой. Представьте, они на сегодня в ночь назначили атаку, начали кричать «райта, райта![7]», но никто не двинулся с места. Господа офицеры не сумели вытащить солдат из окопов. От шума итальянцы сначала растерялись, а затем, сообразив, в чем дело, открыли по ним ураганный огонь и к утру с Монте-Клары пустили газы.
Майор говорил презрительно и высокомерно о позоре двенадцатого батальона.
— И много там осталось? — спросил командир второй роты обер-лейтенант Сексарди.
— Больше половины, — не задумываясь, выпалил майор. — Но так им и надо.
Это заявление произвело совершенно неожиданный для майора эффект: офицеры нахмурились, а фенрих Шпрингер хрипло заметил:
— Половина! Хорош позор!
Наступила тишина, та траурная тишина, в которой обнажают голову перед могилой.
Дверь открылась, послышался легкий звон шпор, вошел высокий, не по-фронтовому элегантный капитан. Любезно поздоровавшись с офицерами, капитан подошел к майору и что-то тихо сказал ему.
— Это начальник штаба второго сводного полка, — шепнул Шпиц, ни на минуту не отстававший от меня.
— Господа офицеры, внимание! — сказал майор. — Сейчас к нам прибудут гости. Господин полковник Коша желает провести с нами беседу. Смирно!
Перед собранием остановился автомобиль. В зал вошел полковник Коша, подвижной, энергичный коротыш. Улыбаясь, он отвечал на приветствия.
— Вольно, господа. Сервус, сервус! — и махал рукой старшим офицерам.
За полковником тенью следовал рыжий веснушчатый фенрих. Под мышкой у фенриха торчала свернутая трубкой карта, на боку висела адъютантская сумка, а в руке он держал длинную тонкую указку.
Коша в сопровождении майора поднялся на эстраду. Почтительно склонившись перед коротеньким полковником, майор Мадараши о чем-то тихо докладывал ему. По мере рапорта майора на подвижном лице полковника улыбка сменялась выражением озабоченности.
— Что это будет? — спросил я Арнольда, с которым за все время обменялся только двумя незначительными фразами.
— Гм, очевидно… господин полковник прочтет нам лекцию об эстетических взглядах Канта на тему «Кантианство и эстетика войны», — процедил сквозь зубы Арнольд.
Мне было не до смеха.
— Не бойся, доклад будет популярный, господин полковник постарается облегчить сложность своей темы общепонятными примерами.
Шпиц давился от смеха, зажав рот руками. Я тоже невольно улыбнулся. Тем временем рыжий фенрих вынул из сумки коробку с кнопками, развернул карту и прикрепил ее к доске. Ему помогали стоящие поблизости прапорщики. Полковник, майор и начальник штаба полка оживленно совещались о чем-то. Седеющая голова полковника была острижена бобриком, что придавало его лицу строгость.
Штабные офицеры были чисто выбриты, от них веяло комфортом мирного времени. Фронтовое офицерство разглядывало их с нескрываемой завистью.
Я посмотрел на карту. Это была подробная карта участка фронта. Слева и справа шли схематично набросанные линии, а посредине тщательно, с мельчайшими деталями, был выведен рельеф возвышенности, совершенно отвесной с юга и пологой, спускающейся несколькими террасами с севера. Через всю возвышенность шли, то расходясь, то подходя друг к другу почти вплотную, две линии. Наверху капризными зигзагами шла линия итальянских окопов, на северной стороне, местами забираясь на террасу, потом падая вниз, тянулась линия австро-венгерских позиций.
— Монте-Клара, Монте-Клара, — прошло по рядам офицеров. Некоторые криво улыбались.
Стройный капитан Беренд, начальник штаба полка, подошел к краю эстрады и, блеснув безукоризненными зубами, предложил придвинуть стулья поближе. Офицеры задвигали стульями и среди этого шума быстро обменивались мнениями. Вокруг доктора Аахима весело посмеивались сторонники фенриха Шпрингера. Лейтенант Бачо громко заметил:
— Мне все равно — так или этак; как свидетель я имею право на известную долю выигрыша. Я думаю, доктор, мы сегодня выпьем, а?
Доктор укоризненно взглянул в беззаботные глаза лейтенанта и испуганно отвел взор, как будто заглянул в пропасть. С возмущением доктор констатировал, что Бачо совершенно равнодушен к тому обстоятельству, что батальон могут сегодня перебросить на Монте-Клару. Я услышал недовольное бормотанье Аахима:
— Прямо удивительно, до чего у нас легкомысленная молодежь!
Окружающие рассмеялись, по-своему истолковав неодобрительный возглас доктора. Майор Мадараши спустился с эстрады, рыжий фенрих стал сбоку доски, все уселись, и полковник подошел к карте.
— Господин майор уже вас информировал о том, что один из батальонов нашей сводной горной бригады сегодня ночью постигло несчастье. Да, иначе чем несчастьем это нельзя назвать, да, да, — задумчиво повторил несколько раз полковник, как бы уверяя себя в том, что происшествие с двенадцатым батальоном именно несчастье, а не позор.
Офицеры взволнованно задвигали стульями.
— Да, господа, это несчастье, ибо если бы командование батальона лучше подготовило атаку, вернее — если бы господа ротные и взводные командиры проявили большую инициативу в проведении плана внезапного нападения, их мероприятия безусловно увенчались бы успехом. Офицеры должны были, подавая героический пример, увлечь за собой солдат и ни секунды не топтаться на месте. Но, к сожалению, господа, вышло не так. Когда настало условленное время и штурмовые колонны заняли все выходы у подножья Монте-Клары, господа офицеры, вместо того чтобы выйти вперед и с могучим «райта» ворваться в окопы ничего не подозревающего противника, начали кричать «ура», не двигаясь с места, и попрятали головы в песок наподобие страусов. Это все равно, господа, что ловить воробья с барабанным боем. Конечно, шум разбудил итальянцев, и напрасны были героические усилия обер-лейтенанта Хегедюша, ринувшегося в атаку со своей ротой. Эта рота была скошена на брустверах своих же окопов. Обер-лейтенант Хегедюш отдал свою жизнь за родину. Больше половины рядового и командного состава роты осталось на месте. Остальные роты тоже не избегли печальной участи, с той, однако, разницей, что они не проявили в этом деле даже намека на мужество. На них посыпался дождь гранат и мин, и вконец рассвирепевший враг атаковал их газами. Из этого, господа, вы должны сделать несколько выводов. Во-первых, мужество и храбрость импонируют врагу больше, чем неуверенность и нерешительность; во-вторых, приказы надо исполнять точно, не допуская ни малейших изменений: извращение смысла приказа чревато большими последствиями. Так это случилось с двенадцатым батальоном, который не сумел выполнить полученный непосредственно из штаба приказ. Двадцать семь офицеров и четыреста восемьдесят три солдата и унтер-офицера выбыли из строя убитыми, ранеными и отравленными в этом печальном бою, если вообще это можно назвать боем: ведь противнику не причинили ни малейшего вреда. Ну-с, господа, а теперь я хочу вам задать один вопрос, — сказал полковник, вызывающе оглядывая офицеров.
— Ну, теперь шило покажется из мешка, — шепнул над моим ухом Шпрингер.
— Во, во, — согласился Бачо.
— Итак, господа, — продолжал полковник, раскачиваясь на носках, — как вы полагаете, Монте-дей-Сэй-Бузи, или, как мы ее называем, Монте-Клара, действительно неприступная крепость? Нет, господа, нет. Во-первых, неприступных крепостей в принципе не существует; во-вторых, раз итальянцам удалось взять ее у нас, так нам, венгерцам, и подавно надо отобрать у врага свою крепость. Нельзя же ставить на одну доску венгерских и итальянских солдат. Итальянцам удалось завладеть Кларой только благодаря измене Моравско-Остравского полка. У чешских героев отбить ее, конечно, было нетрудно.
— Ого, господин полковник бросается крупными козырями; интересно, каков будет ремиз в конце, — шепнул Бачо Арнольду.
— Да, высоту взяли у чехов. И такова уж судьба, господа: что чехи легко отдают, то мы, венгерцы, должны отбирать назад, хотя бы и с большими трудностями. И мы возьмем Монте-Клару в самом непродолжительном времени. Приходится только удивляться тому, что мы так долго возимся с этим ничтожным делом. Высота всего сорок пять метров, голый щебенчатый холм, и столько из-за него неприятностей. Неужели мы еще будем это терпеть?
Полковник впился глазами в слушателей, но в собрании царила такая тишина, что было слышно, как в соседнем бараке забивают гвозди. Методичные удары молотка гулко отдавались в тишине, и мне казалось, что забивают крышку гроба. Полковник вынул носовой платок, вытер вспотевший лоб и бросил удивленно-неодобрительный взгляд на сидящего в первом ряду майора Мадараши. Потом, как бы что-то вспомнив, он взглянул на свои ручные часы и быстро подошел к доске.
— Прошу слушать внимательно, господа, — сухо сказал он, заметно торопясь. — Монте-дей-Сэй-Бузи, как вы видите, представляет собой три четверти окружности, обращенной тремя террасами на север и отвесно падающей на юг. Благодаря своему расположению Клара является для нас очень неприятным пунктом. Отсюда итальянцы беспокоят фланкирующим огнем наши сельцские позиции, а выдающемуся сильно вперед Вермежлиаискому участку Клара может грозить даже тыловым огнем. Кроме того, Монте-дей-Сэй-Бузи является последней крупной возвышенностью перед выходом в долину Ишонзо. Если мы одним энергичным ударом выбьем оттуда итальянцев, перед нами откроются возможности для широкого наступления.
— Гм, широкие операции!
— Мечты и действительность! — перешептывались офицеры.
Я взглянул на Арнольда, но он отвернулся от меня, зажав лоб ладонями. Я никак не мог понять, для чего разыгрывается эта комедия, ведь в конце концов все равно последует приказ, и мы должны будем идти на фронт занимать возвышенность. К чему же это длинное предисловие? Но полковник продолжал свою бесконечную и ненужную лекцию.
— Командование фронтом дальше такого положения терпеть не может. Необходимы решительные действия, мужество и инициатива, которых вправе ожидать командование от венгерских гонведских частей. Прежние попытки взять Монте-Клару в осадном порядке с длительными артиллерийскими подготовками и широким охватом потерпели неудачу. Поэтому командование бригады решило выслушать мнение офицерства, наделенного боевым опытом и хорошо знакомого с особенностями данного фронта. Это отнюдь не означает, господа, что штаб фронта не имеет своего, разработанного в мельчайших деталях плана. Но мы все же полагаем, что командный состав боевых частей сможет дать нам ряд ценных предложений. Итак, господа, прошу высказаться по этому поводу, не считаясь с чинами, положением и старшинством.
Доктор Аахим заметно повеселел, но фенрих Шпрингер вызывающе взглянул на него.
— Ого, это еще не все, — сказал Бачо, лукаво подмигивая.
Капитан Беренд вынул из кармана блокнот и, раскрыв его, громко возгласил:
— Прошу записываться, господа.
Все это было очень непривычно и странно. Офицерское совещание! О чем? О еще не проведенном бое?
Со своего места поднялся обер-лейтенант Сексарди, командир роты из запасных. Его любовь к многословию давала пищу многим забавным анекдотам, но он слыл храбрым офицером. В мирное время обер-лейтенант был мелким комитатским[8] чиновником.
— Разрешите, господин полковник, — начал Сексарди. — Если я вас правильно понял, нам надо сейчас детально обсудить, каким образом мы сможем перехитрить этих проклятых предателей и изменников итальяшек и как скорее турнуть этих сукиных детей макаронщиков, вцепившихся в гриву старой ведьмы Монте-Клары. Разрешите мне рассказать вам вкратце печальную историю этой возвышенности. К вашему сведению, господа, я уже шестой месяц нахожусь на этом гнусном фронте и позволю себе сказать, что знаю здесь каждый угол и каждую дыру. Монте-дей-Сэй-Бузи в первый раз назвали Кларой не мы, венгерцы, а венские ландверы, когда в сентябре прошлого года пошли на нее приступом. Храбрые венские ребята, идя в атаку, пели:
Klara, was ist mit ihnen geschehen?
Klara, ist ihnen nicht ganz bequem?
Klara Mädchen, Klara Märchen…[9]
И зря пели бедные мальчики, все они сложили голову под Кларой. А когда мы шли в атаку на Монте-фальконе, то тоже пели:
А ну-ка, вышиби, а ну-ка вышиби,
а ну-ка…
Полковник и майор стояли в глубине эстрады и, видимо, нервничая, о чем-то спорили. Очевидно, майора что-то взорвало, потому что он вдруг повернулся к Сексарди и резко сказал:
— Господин обер-лейтенант, ближе к делу. Говорите по существу.
— Оставьте, майор, — миролюбиво сказал полковник. — Но все же, господин обер-лейтенант, я попрошу вас держаться ближе к теме.
Сексарди растерялся. Он смущенно посмотрел на офицеров, лица которых выражали и напряжение, и досаду, и иронию.
«Ну, ну, посмотрим, чем это кончится», — казалось, говорили их взгляды.
Сексарди откашлялся и уже глубоко вобрал воздух, как неожиданно открылась дверь и в зал вошел хромой гусарский обер-лейтенант. Он быстро двигался, стуча металлическим наконечником большой палки. Полковник и майор поспешили к дверям, где в окружении свиты штабных показалась генеральская фуражка и мелькнул красный лампас.
— Эрцгерцог!
Эрцгерцог был блондин, высокого роста, голова его с мягким овалом розового лица была наклонена набок. За эрцгерцогом следовали бригадный генерал, адъютанты и штабные офицеры. Все вытянулись и застыли. Эрцгерцог приветливо поздоровался с полковником и майором и обвел нас улыбающимися глазами. Обменявшись несколькими словами с полковником, эрцгерцог в сопровождении штабных поднялся на эстраду, легкой и решительной походкой вышел вперед и заговорил приятным голосом:
— Наверное, господин полковник уже сообщил вам о причинах настоящего совещания. Дело в том, что Монте-дей-Сэй-Бузи необходимо ликвидировать, дальше такое положение терпеть невозможно. Надо прогнать оттуда собак Кадорна, и это нужно сделать одним ударом, лихо, по-мадьярски. Это надо сделать неожиданным, так называемым групповым ударом. Каждый доброволец из офицеров сформирует себе группу из добровольцев-солдат. Группы должны быть не больше чем по двадцать — двадцать пять человек. Эти группы в одно и то же время, но каждая совершенно самостоятельно, должны ворваться в окопы итальянцев. Задача внезапного удара — сковать и парализовать действия противника. Когда это будет сделано, находящиеся в окопах дежурные части завершат разгром позиции. Та группа, которая первой ворвется в неприятельские окопы, будет представлена мною к высшей награде, так же как будут награждены все, проявившие мужество и энергию, будь то рядовой или унтер-офицер. Это надо будет особо разъяснить нижним чинам.
Как большинство неопытных ораторов, эрцгерцог во время речи выбрал себе одну точку, на которой фиксировал свой взгляд. Он не отрываясь смотрел на большой выпуклый лоб маленького прапорщика Тормы, как бы обращаясь только к нему. Торма стоял как завороженный. Он то, краснея, улыбался, то бледнел и делался серьезно сосредоточенным, то никак не мог отвести зачарованного взгляда от эрцгерцога. Иногда он беззвучным движением губ повторял отдельные слова из речи командующего.
— Для выполнения этой задачи необходимо шесть-семь, а может быть, и восемь таких групп. Большего количества не потребуется. Одна-две группы берут на себя подрывную операцию — устранение проволоки, остальные будут заняты исключительно атакой. Вот и все, господа. Желающих прошу записываться у господина адъютанта.
Капитан Беренд передал свою записную книжку хромому гусару, который стал на краю эстрады. Эрцгерцог отошел вглубь, к нему подошел бригадный генерал, говоря, очевидно, что-то лестное по поводу выступления его высочества. По залу прошло нервное движение. Полковник испытующе смотрел на офицеров, майор тщетно ловил взгляды лейтенанта Бачо и обер-лейтенанта Сексарди. По рядам офицеров пробежал шепот. Некоторые недоумевающим пожатием плеч выражали свою полную растерянность. Арнольд сидел у окна, подперев кулаком подбородок, и смотрел на улицу.
— Ну-с, господа? — поднял голос бригадный.
Все повернулись к генералу, но с враждебной холодностью избегали его взгляда. Эрцгерцог удивленно посмотрел на офицеров. Недалеко от эстрады стоял, взволнованный маленький Торма. Взгляд эрцгерцога поймал жертву. Торма невольно сделал шаг вперед.
— Ну? — сказал эрцгерцог с ободряющей улыбкой. Торма сделал еще один шаг, стоящие рядом офицеры инстинктивно подались назад, и маленький прапорщик оказался на несколько шагов впереди остальных. Все смотрели на него, многие улыбались. Арнольд, к роте которого был причислен Торма, сухо кашлянул.
— Ты? — сказал эрцгерцог благосклонно. — Ты давно на фронте?
— Только что прибыл, ваше королевское высочество.
— Ах, зо![10] Это очень хорошо, очень красиво, — протянул эрцгерцог, не пытаясь скрыть своего разочарования.
Проползло несколько мучительных минут. Группа офицеров оставалась неподвижной. Лицо эрцгерцога омрачилось, он что-то сказал бригадному. Хромой обер-лейтенант проковылял к двери. Заиграл рожок автомобиля. Штабные вышли вслед за эрцгерцогом. Я выглянул в окно. Со стороны моря клубились черные грозовые тучи, вереница автомобилей катила по дороге к Констаньевице.
Капитан Беренд захлопнул записную книжку и демонстративно сунул ее в адъютантскую сумку. Полковник сошел с эстрады и, не отвечая на приветствия, вышел из зала. Рыжий фенрих сорвал с доски карту, свернул ее и, оглядев офицеров с непередаваемым презрением штабной крысы, поспешил за своим начальником.
— Ох, если бы я мог закатить этой роже увесистую оплеуху, — пробормотал рядом со мной лейтенант с золотыми зубами.
Майор ушел вслед за полковником.
— Ну, что теперь будет?
— Ничего, — весело крикнул Бачо. — Вопрос был поставлен ясно: нужны добровольцы. Таковых не нашлось.
— Стыд и позор! — вздохнул доктор Аахим.
— Пожалуйста, доктор, еще не поздно. Добровольцем может быть кто угодно, а ведь вы офицер, — неожиданно резко сказал Арнольд.
— Ну уж от тебя я этого не ожидал, — обиделся доктор. Майор вернулся. Видимо, он получил основательную нахлобучку, но, против ожидания, не был мрачен. Отозвав Арнольда, он взял его под руку и прошел с ним в другой конец зала. Их сопровождал капитан Беренд. В зал вошли вестовые и начали расставлять столы.
— Господа, прошу не расходиться, — крикнул майор. — Будем обедать.
— Вот это да! — щелкнул языком Бачо.
Фенрих Шпрингер подошел к батальонному врачу и отвесил ему изящный поклон.
— Надеюсь, вы не станете оспаривать, что пари мною выиграно?
— Что тебе нужно? — хмуро спросил доктор.
— Простите, положение, кажется, ясное.
— Было бы ясное, если бы нашлись добровольцы, — пробормотал Аахим и сердито отвернулся.
Вестовые накрывали столы, звенела посуда. Многие офицеры вышли за двери барака покурить. Тучи легли на крутую спину горы Дебеллы, окутав ее верхушку.
Майора и Арнольда окружили офицеры. Я подошел к ним.
— Эх, не так надо было это сделать, — с досадой говорил доктор. — Надо было устроить небольшой веселый обед и между вином и коньяком поговорить серьезно.
Глаза Арнольда потемнели.
— Психологический метод доктора Аахима! Ну-ну!
— Бросьте, — сказал майор. — Все равно дело уже испорчено. А впрочем, доктор прав: надо было создать соответствующие условия для известного настроения.
— Вчера эти условия были, — съязвил Арнольд. — Вчера бы все шло как по маслу. Итак, дорогой доктор, мы тебя осрамили. Не знаю, как ты переживешь это.
Офицеры заняли места за столом. К великому облегчению доктора Аахлма, у буфетчика нашлось только три бутылки шампанского. Бачо уговаривал Шпрингера получить остаток выигрыша коньяком. Доктор торговался, как цыган на конском базаре.
Хотя майор всячески подчеркивал свою полную солидарность с офицерами, все же каждый чувствовал себя не в своей тарелке, и атмосфера за столом была натянутая. Арнольд много пил. Я несколько раз пытался удержать его за руку, но он зло вырывал ее и наполнял свой бокал. Я видел, что он с усилием льет в себя густое, почти черное истринское вино.
— Для чего ты это делаешь? — спросил я.
Арнольд улыбнулся пьяно и вяло, его взгляд уже стал мутным.
— Когда ты пробудешь здесь шесть месяцев, задай мне снова этот вопрос.
— Нет, со мной этого никогда не будет, — вспыхнул я. В продолжение всего обеда мы почти не разговаривали.
На эстраду, крадучись, пробрались цыгане. Тихо, незаметно, как бы угадывая нюхом настроение собрания, еле слышным пиано они начали грустную венгерскую песню.
Маленького Торму с шумом и криками, под аплодисменты, потащили на другой конец стола, к майору. Мальчик упирался, но видно было, что общее внимание ему льстит. Майор торжественно чокнулся с прапорщиком.
— Ты один, братец, попытался спасти честь моего батальона. Спасибо.
После этих слов за столом наступила тишина, только около Бачо смеялось несколько человек: наверно, Бачо отпустил хлесткое замечание по поводу выпада майора, так как сидевшие рядом молодые люди задыхались от смеха. Майор, видимо, серьезно решил сделать Торму героем дня и без конца наполнял его бокал. Очевидно, батальонный все еще не терял надежды поправить дело.
— Господин майор и офицеры играют в прятки, — сказал я Арнольду.
Арнольд пожал мою руку под столом.
— Браво!
Торма быстро пьянел. После пятого бокала он попросил слова. Все с удивлением и любопытством повернулись к нему. Еще неустановившимся, ломающимся голосом Торма взволнованно начал:
— Господа офицеры, коллеги! Венгерские королевские гонведы! Друзья! Я самый молодой и неопытный среди вас, но если его королевскому высочеству, командующему фронтом, так угодно, то я, Карчи Торма, прапорщик, я… Дайте мне сотню солдат и пять унтер-офицеров, ручные гранаты и штурмовые ножи, и я переверну эту проклятую грязную Клару, в бога, душу и всех святых!..
— Браво, браво! — закричал капитан Беренд. Несколько человек поддержало его, батальонный врач и интендант аплодировали, цыгане играли туш. Майор отвернулся, увидев, что не клюнуло.
На середину зала вышел основательно выпивший обер-лейтенант Сексарди и высоко поднял бокал.
— Господа, вношу предложение: давайте поговорим откровенно.
Беренд и майор переглянулись. Адъютант махнул оркестру, чтобы он замолчал. Цыгане и вестовые вышли, за ними заперли дверь.
Майор встал.
— Господа, не будем долго разговаривать. Я расстался с господином полковником с тем, что через час передам ему ответ офицерского собрания нашего батальона. Предложение эрцгерцога застало нас врасплох, было бы даже странно, если бы сразу нашлись добровольцы. Я так и объяснил командиру бригады. Предложение, конечно, не легкое, господа, но, с другой стороны, вы сами понимаете, какое неприятное впечатление произвела ваша нерешительность. Вопрос был поставлен прямо: батальон должен доказать свое геройство и преданность, этого требуют от нас его королевское высочество и честь гонведства. Я простой солдат, господа, и не умею разглагольствовать. Слово за вами.
— Ну, карты открыты, — тихо сказал Шпиц.
— Обер-лейтенант Шик, каково ваше мнение? — спросил майор, боясь, что опять наступит молчание.
Арнольд вышел из-за стола, и по тому, как он втянул голову в плечи, я видел, что он предпочел бы молчать.
— Господин майор упомянул слово «геройство». Я попытаюсь определить, что такое герой. По мнению моего любимого философа, героем является тот, кто, заранее обдумав свое намерение, сознавая, что он рискует жизнью, все же решается на шаг, необходимый для общего блага. Гибель героя — начало его славы. Его пример может воодушевлять других на подобные же подвиги, в особенности он влияет на юношество. Но героизм можно проявить только тогда, когда для этого настал момент; тот же, кто пытается искусственно создать такую ситуацию, легко может превратить трагедию в комедию, а по утверждению того же философа, от трагического до смешного всего один шаг.
Вдруг сидящий на краю стола Торма громко зарыдал. Майор сердито буркнул:
— Господин обер-лейтенант, тут не место философии. Мне нужно дать ответ господину полковнику: найдется ли в моем батальоне десять офицеров, которые возьмутся за это дело.
Арвельд резко повернулся к майору и коротко ответил:
— Не чувствую в себе призвания, господин майор.
Поднялся шум, в котором можно было различить возгласы:
— Уж лучше бы отдали приказ!
— Чего тут действовать на самолюбие!
— Добровольцев не найдется. Нужно знать положение под Монте-Кларой.
В дверь постучали. Капитан Беренд открыл. На пороге стоял рыжий фенрих.
— Господин полковник просит господина майора к телефону.
— Иду, — с тяжелым вздохом сказал майор. Выходя в дверь, он инстинктивно пригнул голову, хотя притолока была довольно высока.
Цыгане снова пробрались на эстраду. Один офицер схватил рыжего фенриха за руку и втянул его в зал. Откуда-то появился вчерашний шрапнельный стакан, его наполнили вином и сунули в руки фенриху. После небольшого сопротивления фенрих сдался.
— Ну как, нашлись у вас добровольцы? — спросил он.
— Весь батальон сломя голову ринется на штурм, если ты поведешь нас, — ответил Бачо.
— Да, — вздохнул фенрих. — В девятнадцатом батальоне, который стоит на отдыхе в Меноли, тоже пробовали, ничего не вышло, даже ни один прапорщик не вызвался, как у вас. Скандал!
Он взглянул на шрапнельный стакан и с отчаянием поднес его к губам. Офицеры смеялись, оркестр играл туш. В зал заглянул дежурный по батальону и крикнул:
— Господин лейтенант Матраи!
У дверей столовой меня ждал Гаал. Он протянул мне бумажку, на которой каллиграфическим писарским почерком было выведено:
«Спешно, лично лейтенанту Матраи, саперно-подрывной отряд.
По получении сего прошу немедленно явиться ко мне в Констаньевицкий лагерь, аллея Кронпринцессы Зиты, 60. Начальник саперно-подрывного отдела штаба бригады капитан Лантош».
— Только что передали из канцелярии, — сказал Гаал.
Я быстро направился к своему бараку, оставив шумное офицерское собрание.
— Хомоку уже приказано седлать, хотя не знаю, может быть, вы пожелаете ехать в бричке?
Я одобрительно кивнул Гаалу, и он ушел в направлении к конюшне.
Хотя в штабе бригады я еще не был, но капитана Лантоша уже имел честь видеть. Это был полный, выхоленный, надменный человек. В первый же день я узнал, что он пользуется широкой известностью в армии и состоит одним из приближенных эрцгерцога. Капитан Лантош был автором целого ряда военных изобретений и, кроме всего прочего, весьма деловым человеком. Самой большой известностью и широким распространением на этом участке фронта пользовались ручные гранаты его имени. Принцип этих гранат был прост, как колумбово яйцо. Старые водопроводные трубы резались на куски в двадцать — двадцать пять сантиметров, один конец трубки наглухо заделывался, самый футляр начинялся взрывчатыми веществами, а на другой конец надевался очень простой взрывающий аппарат, состоящий из обыкновенного гвоздя, капсюля и шнура. Достаточно было крепкого удара по шляпке гвоздя чем угодно, даже кулаком, и брошенная граната действовала без отказа. Эти гранаты рвались с большим шумом иногда в руках самих бомбометчиков, иногда в воздухе, но случалось, что попадали и к неприятелю (замечание Бачо).
За это изобретение капитан получил крупную сумму и, будучи практичным человеком, в компании с одним знакомым инженером открыл около Лайбаха сначала небольшой, но постепенно все более расширяющийся завод для изготовления своих гранат. Конечно, это было сделано с полного одобрения высшего начальства. Официально капитан Лантош возглавлял саперно-подрывной отряд нашей сводной гонведской бригады и являлся моим непосредственным начальником.
Когда нас распределяли по бригадам в Опачиоселе, я представился начальнику всех саперно-подрывных частей дивизии полковнику Хруне, старику небольшого роста, с пышными седыми бровями. Полковник, военный инженер по специальности, считался крупным военным авторитетом. Он принял меня очень любезно и слегка проэкзаменовал. Мне говорили, что Хруна и Лантош недолюбливают друг друга и отношения между ними весьма натянуты, что, однако, не мешает карьере Лантоша, находящегося под могущественным покровительством эрцгерцога. Хруна произвел на меня впечатление серьезного, прямого человека; он, видимо, не любил лести и, как большой знаток своего дела, с нескрываемым презрением относился к штабной неразберихе. Полковник был одним из тех немногих офицеров, которым удалось во время сдачи Перемышля, после взрыва основных укреплений, благодаря прекрасному знанию местности и недостаточной бдительности русского командования, вывести из окружения целый батальон саперов и со множеством приключений отступить к Карпатам. За этот подвиг старик Хруна был лично принят императором и награжден крестом Железной Короны, после чего его послали на итальянский фронт, где позиционная война приняла совершенно особые формы.
«Зачем я понадобился капитану Лантошу?» — ломал я голову.
Под окном послышался топот копыт. Я вышел. Дядя Андраш лихо спрыгнул с седла и доложил, что все готово. Я смущенно посмотрел на свои тяжелые подкованные бутсы, но Хомок успокоил меня:
— Осмелюсь доложить, тут все ездят в бутсах, оттого мы и похожи на конных моряков.
Устыдившись своих колебаний, я вскочил в седло.
— В Констаньевице! — сказал я Хомоку.
Мы вылетели на шоссе. Я отвык от верховой езды и первое время чувствовал себя неуверенно, но дорога оказалась прекрасной. Лагерь скоро остался позади. Чередующиеся вдоль дороги скалы бросали на шоссе густую тень, спасающую от зноя. Дорога в Констаньевице вела прямо на север, то есть в глубь страны.
В глубь страны, в тыл! Еще существует тыл, где люди не одеты в форму, не воюют, а работают, живут не в бараках, а в своих домах, и спят не на ящиках, а на мягких постелях. Особенно остро чувствуешь это, когда поворачиваешься спиной к фронту и едешь в глубь страны, хотя бы тыл и отстоял на десять километров от позиций и ты только позавчера приехал на фронт.
Дорога в Констаньевице идет по левой стороне обширной долины. Посреди долины, обвитая кустами, гонит свои быстрые струи маленькая речка; местами расширяясь, она образует небольшие озера. По правой стороне лесистые склоны, зеленые мшистые луга, на которых то тут, то там, как серая кожа из-под стертой шерсти коня, выглядывает каменистая почва.
С трудом заставил я Серого перейти на шаг; он все рвался в галоп. Хомок не по годам молодцевато сидел в седле. Я разглядывал пейзаж и никак не мог собрать своих мыслей и чувств.
— И за каким чертом нам это нужно? — вдруг расслышал я сердитое бормотание дяди Хомока.
— Что такое?
— Да вот я говорю, за каким чертом нам это все нужно, — повторил старик и враждебно посмотрел на окружающую его природу.
— Как вас понимать, дядя Андраш?
— Да ведь мы венгры, господин лейтенант. За каким же, я извиняюсь, дьяволом мы находимся тут, на этом проклятом Добердо? Какое нам дело до него? Да если бы мне его даром отдали, я бы не взял. — И Хомок с остервенением плюнул. — Тут и вершка не найдешь, куда бы мог честный человек врыться своим плугом. Не край, а дерьмо. И ведь сколько честных венгерских солдат здесь погибает!
Вместо ответа я тронул каблуком Серого и сделал вид, что лошадь понесла меня. Мне не хотелось отвечать старику: я уже отчетливо сознавал, что кроется за его венгерским крестьянским высокомерием.
У одного из поворотов шоссе мы наткнулись на группу солдат, отдыхающих в тени отвесной скалы. При нашем приближении солдаты встали и вытянулись. Выяснилось, что несколько гонведов конвоируют группу пленных итальянцев и остановились тут на привал. Конвойный капрал доложил, что идут они из-под Сельца, что итальянцев захватили в плен сегодня утром. С деланным равнодушием я жадно разглядывал пленных. Итальянцы были разных возрастов, одеты в такие же рваные, изношенные мундиры, как и наши солдаты. Вид у них был утомленный. С подчеркнутым безразличием они сносили мой испытующий взгляд, но нет, нет, они тоже не были равнодушны, в их взорах я улавливал торжество и насмешливое сочувствие, как бы говорящие: «Ты еще воюешь, а мы уже кончили, мы перешли рубеж».
Один из пленных подошел ко мне, вывинтил из своей петлицы пятиконечную итальянскую звезду и протянул мне.
— Due corone, signore tenente, — сказал он, улыбаясь. — Ricordo di guerra.[11]
Итальянец был немолодой, густо заросший черной щетиной, у него не хватало нескольких зубов. Улыбка его была профессиональной.
— Suvenir del'Italia,[12] — предлагал солдат.
Я дал ему пять крон. Итальянец попросил мою фуражку и рядом с венгерским ишонзовским значком прикрепил свою звезду.
— Karino![13] — сказал он, отдавая кепи.
Итальянцы дружно рассмеялись и оживленно заговорили между собой, но капрал грозно цыкнул на них, усмотрев в их поведении вольность.
— Что, у вас большой бой был? — спросил я капрала.
— Нет, господин лейтенант, была только небольшая перепалка. Сегодня на рассвете итальянцы начали бить по нашим окопам. К девяти часам стрельба прекратилась и началась атака. «Аванти! Тутти-Фрутти!» Идут. Мы подождали их, да и всыпали как следует. Атакующие побежали, а эти, — он кивнул на пленных, — остались между окопами и сдались. Доставили мы их в штаб батальона, а сейчас ведем в дивизию. Занятные они ребята, господин лейтенант, и здорово поют. Я их уже заставлял петь. Хотите, прикажу? А вот этот маленький, черный — звукоподражатель: и муху может изобразить, и окарину, и как тарелками бьют в оркестре. А еще как собака с кошкой дерутся, прямо со смеху помереть можно.
Капрал выжидательно и как бы гордясь своими пленными посмотрел на меня.
— Не надо, капрал, — сказал я. — Лучше смотрите, чтобы никто из них не удрал.
— Они-то? Не такие это парни, господин лейтенант, — сказал капрал убежденно, и в его голосе ясно прозвучало: «Нет дураков, чтобы бежать».
Я тронул Серого и оставил за собой этих смуглых вооруженных и безоружных солдат. Долго еще маячили передо мной глаза пленных с их странным выражением, хитрым и в то же время сочувствующим, успокоенным и насмешливым, и настроение мое незаметно испортилось.
Лантош занимал целый особняк в западном конце Констаньевицкого лагеря. В сравнении с Опачиоселом Констаньевице казалось городом. Солдатские бараки, госпитали, склады и различные этапные учреждения тянулись вдоль широких улиц по обе стороны шоссе. Вход в особняк Лантоша был замаскирован маленьким деревенским домиком, а самый особняк вкопан в глинистый бок горы. Убежище капитана было надежно защищено от бомб, но большую часть времени, свободного от воздушных налетов, капитан проводил в надземной части своей виллы, в деревенском домике.
На северном конце лагеря, в узкой и тенистой долине, стояли уцелевшие домики бывшего села Констаньевице, превращенные искусством саперов в изящные коттеджи штабных. Вообще Констаньевице после Опачиосела производило на меня впечатление курорта.
Лантош принял меня сонный, пригласил сесть и долго молчал, уставившись глазами перед собой.
— Ну-с, ваш батальон тоже отличился, — наконец заговорил он с возмущением. — В связи с этим дело, из-за которого я тебя вызвал, перестало быть актуальным.
Из открытого воротника кителя Лантоша, как тесто, выпирала рыхлая белая шея, стриженые усы подчеркивали вспухший жадный рот, маленькие карие глазки вызывающе впились в меня.
— Весьма сожалею, господин капитан, — сказал я, с усилием заставляя себя быть вежливым. — Но все же я очень рад вашему приказанию явиться, так как желал лично представиться вам, прежде чем по-настоящему приступить к исполнению своих обязанностей.
Капитан исподлобья взглянул на меня, потом, вдруг оживившись, вынул из ящика стола коробку с сигарами и предложил мне закурить. Я выбрал короткую «Порторико» и надкусил кончик.
— Барин даже в аду остается барином, — сказал я, наивно улыбаясь, и взглянул в беспокойные глаза капитана.
— Ты кто — инженер или техник?
Я рассмеялся.
— Филолог, господин капитан, филолог, и вот — сапер.
Но Лантош не оценил пикантности этого сочетания. Он задумчиво заговорил:
— Ты знаешь, этот фронт очень труден, и саперное дело здесь нужно, как нигде. Почва каменистая, окопы приходится сперва строить из мешков со щебнем, а потом уже с большим трудом врываться в камень. Подрывное дело тут — вопрос первостепенной важности. Надо следить, чтобы взрывы не были очень сильны, так как иначе можно разнести свои же окопы. Твой предшественник Тушаи был очень храбрый человек, но однажды он чуть не взорвал целый взвод. Словом, нужна большая осторожность.
Капитан задумался, пожевал губами и вдруг горячо заговорил:
— Но все же то, что вы позволили себе сегодня по отношению к его королевскому высочеству, это форменный скандал. Тебе лично я не делаю никакого замечания, так как ты тут новый человек. Но если бы ты знал, как был огорчен эрцгерцог! Он за обедом несколько раз повторил: «Даже венгерцы и те уже испортились».
— Говорят, что в девятнадцатом батальоне попытка тоже не увенчалась успехом, — невинно заметил я.
— А ты откуда знаешь? — вскинулся капитан.
— Кухонная почта, — махнул я рукой и вызывающе посмотрел на Лантоша.
Дверь соседней комнаты неожиданно отворилась, и вошел капрал в офицерском кителе. Не обращая на меня никакого внимания, он запросто подошел к капитану и сказал что-то по-немецки. Я отошел к окну и с деланным безразличием стал рассматривать улицу.
«Почему на нем офицерский китель? — размышлял я. — И как он смеет игнорировать мое присутствие?»
— Так он сомневается в точности наших данных? — спросил Лантош по-венгерски. — А ты показал ему накладную, подписанную комендантом станции Сан-Петер? Там указан тоннаж с точностью до одного килограмма, и мы принимаем груз не по весу отправления, а по весу прибытия. Какое нам дело до того, что от Вены до Сан-Петера груз уменьшился?
Дверь снова открылась, но уже осторожно, и в комнату вошел толстый штатский с подстриженными усами и взволнованным, потным лицом.
— Aber nein, mein Herr Kapitän,[14] — заговорил он, смешивая немецкие и венгерские слова. — Герр Богданович показал квитанцию, согласно которой количество полученного товара точно соответствует количеству отправленного.
— Господин Грендль думает, что мы его обманываем, — резко сказал капитан, обращаясь к капралу Богдановичу. — Вы думаете, господин Грендль, что я торгую старым железом?
— Вы не торгуете, господин капитан, но я торгую, — ответил Грендль с умильной улыбкой. — Я — торговец старым железом и при вашем благосклонном содействии являюсь поставщиком армии. Я знаю, что весьма обязан господину капитану, но в делах люблю абсолютную точность. Герр Богданович, видимо, просто ошибся, но дело можно уладить.
Я почувствовал, что меня начинает мутить, как перед приступом морской болезни, и сухо, нетерпеливо кашлянул. Капитан, заметив мое недовольство, бросил неодобрительный взгляд на капрала и холодно сказал:
— Прошу вас, господа, подождать меня в приемной.
Грендль и Богданович удалились. Лантош нервно затянулся сигарой. Заметное смущение капитана настроило меня иронически.
— Ну да, — произнес Лантош скороговоркой, отгоняя рукой густой табачный дым. — Ну да, да. Хотя дело, по которому я тебя вызвал, уже утратило свое значение, все же давай поговорим о нем. Я тут недавно кое-что придумал.
Он выложил на стол чертеж.
— В случае внезапной атаки на Монте-Клару эта штучка могла бы оказать нам неоценимую услугу. Это не что иное, как простая водопроводная труба длиной в три-четыре, а если понадобится, то и в пять метров. Трубка туго набивается взрывчатым веществом, в данном случае порохом, только не бездымным, а наоборот, сильно дымящим. Теперь — один конец трубки наглухо заделывается, на другой надевается взрыватель. В общем это принцип моей ручной гранаты, только удлиненной формы. Накануне атаки мы заблаговременно подводим эту трубку под заграждения неприятеля и присоединяем магнето. Перед началом атаки трубы лопаются, взрыв очищает дорогу от проволочных заграждений и заполняет междуокопное пространство густым дымом. Чтобы дым содействовал маскировке, необходимо примешивать к пороху некоторые сгущающие вещества. Вот это я хотел тебе предложить, если бы в вашем батальоне нашлись добровольцы на Монте-Клару.
Я разглядывал чертеж, кивал головой и с трудом пытался подавить клокочущее возмущение… Как он смеет, как смеет это ничтожество так цинично раскрывать передо мной свои бездарные замыслы!
Быстро, уже без церемоний, я откланялся своему начальнику.
Всю обратную дорогу мы ехали молча. Хомок был уверен в том, что я получил головомойку от начальства и потому так мрачен. Кони, чуя дорогу домой, бежали неутомимой рысью. Незаметно прошедший теплый дождь прибил пыль на дороге.
Вымытое дождем Опачпосело встретило нас небывалым оживлением. Шпиц и Гаал доложили мне, что батальон получил приказ немедленно выступить на фронт. Всюду кипели приготовления. Солдаты стягивали с веревок непросохшее белье, перед бараками шло пополнение боевого снаряжения — раздавались патроны и ручные гранаты, производился осмотр оружия, выстраивались больные.
— Это внеочередная смена, — сказал Шпиц, раздувая щеки. — Наказание за сегодняшний скандал.
Ходило множество слухов, в частности, о том, что мы будем посланы прямо под Клару: батальон должен сняться в восемь часов вечера, до фронта два часа марша, смена произойдет, как обычно, ночью.
Гаал пополнял свое хозяйство недостающими инструментами и взрывчатыми веществами. Солдаты суетились. Никто из них не сделал ни одного замечания по поводу внеочередной отправки на фронт. Они знали все и подчеркивали свою солидарность с офицерами. По их мнению, офицеры поступили правильно, так как в конце концов больше всего пострадал бы в этой затее рядовой состав.
Я разыскал Арнольда. Он тоже был занят сборами. Перед ним стоял навытяжку старший фельдфебель его роты Новак. Почтительно, с рвением настоящего кадрового унтер-офицера, он докладывал о состоянии больных роты, характеризуя их всех как симулянтов и трусов, и усердно вычеркивал фамилии из списка остающихся в лагере. Арнольд с нескрываемой скукой слушал своего фельдфебеля, делая иногда замечания после той или иной фамилии:
— А может быть, он в самом деле болен?
Фельдфебель торговался, упорствовал и очень неохотно соглашался с мнением своего ротного командира. Новак говорил с сильным словацким акцентом, старательно выговаривая венгерские слова. Это был тяжелый круглолицый человек с короткой рыжей бородой, которую он пощипывал, когда командир роты ставил его в тупик. В нем было что-то неприятное и отталкивающее. Хотя разговор шел в официальном тоне, чувствовалось, что отношения между Арнольдом и его унтер-офицером таковы, как между прокурором и защитником. Арнольд издевательски придирался к фельдфебелю и заставлял его восстанавливать уже вычеркнутые фамилии.
— Ну, Новак, на сегодня хватит. Я знаю, что вы верный слуга королю и кайзеру, и это очень похвально с вашей стороны, — сказал Арнольд, нервно хрустнув пальцами.
— Рад стараться, господин обер-лейтенант.
Новак приложил к козырьку свою короткую ладонь, похожую на молоток. Когда фельдфебель ушел, Арнольд поднялся, смерил шагами два раза комнату по диагонали и остановился передо мной.
— Итак, мой друг, сегодня ночью мы будем на Добердо. Где именно — даже майор пока не знает. Но это все равно. Если хочешь, до ходов сообщения пойдем вместе; надеюсь, я тебе не помешаю.
День близился к концу. Перед бараками выстраивались роты.
Батальон тысяченогой гусеницей выполз на шоссе. Сквозь облака еще проглядывало солнце, но в мягкости его косых лучей чувствовался близкий закат.
Опачиосело мы покинули в боевом порядке, роты шли мерным шагом, в полном молчании, майор и главный врач ехали верхом во главе колонны.
В новой местности всегда чувствуешь себя, как в незнакомом обществе. Село, горы, долина, опушка леса, река ничем не отличаются от виденных мною сотни раз в других местах, но, пока я незнаком с их названиями, они кажутся мне чужими, и я чувствую, что мы должны как бы представиться друг другу.
— Эта извилистая черная громадина, у подножья которой мы идем, называется Гора-Заря, — объяснял мне мой помощник Марци Шпиц. — А там, видишь, неуклюжая горища — это Дебелла. Не правда ли, подходящее название?
— Куда мы идем, Марци, как ты думаешь?
— Видишь ли, господин лейтенант, это можно будет определить только тогда, когда мы дойдем до конца Зари. Если оттуда свернем опять налево, то, очевидно, направимся в Сельц или на Монте-Косич, а может быть, куда-нибудь и в другое место.
— Оттуда нас могут повернуть и на Клару тоже, — заметил, козыряя, Гаал.
Бурые выступы Зари скоро остались позади. Тени гор окутали нас сумерками, и только изредка сквозь расщелины неожиданно пробивались лучи заходящего солнца.
На одном из поворотов Гаал указал мне на маленький лесок:
— Видите эти деревья? Это апельсиновая и фиговая роща, а за ней — отсюда не видно — под самой горой роскошная вилла. Летом здесь сущий рай. Во время третьего ишонзовского боя одна графиня из Лайбаха открыла здесь госпиталь. Итальянские летчики не любят и не доверяют Красному Кресту. Как где увидят Красный Крест, обязательно сбросят бомбу.
Мой отряд шел в хвосте второй роты. Ряды уже давно сбились с ноги, строй сломался, и солдаты шли вольно. Спешить было некуда: до ходов сообщения осталось всего два километра, а там нельзя было показываться до наступления полной темноты.
Я оставил отряд на Шпица и пошел разыскивать Арнольда, предупредив, чтобы в случае надобности меня искали в его роте.
В рядах второй роты мелькнуло лицо солдата, показавшееся мне знакомым. Я присмотрелся. Где я видел этого высокого, статного капрала с густыми свисающими усами? Почувствовав мой взгляд, капрал невольно подтянулся, и я сразу узнал его: это был капрал Хусар, тот самый капрал, который «не посчитается» с тем, что я только лейтенант, для него я прежде всего господин. «За господ», — ведь это он сказал. Гм… за господ министров.
Разыскивая Арнольда, я вспоминал пленных итальянцев и их взгляды, в которых сочувствие мешалось со злорадством, взгляды людей, вышедших целыми из испытания. И странное беспокойство опало мое сердце, наполнив его тревогой. До сих пор я сознательно не хотел анализировать свои чувства и подвергать критике свое отношение к войне.
«О войне нечего думать, войну надо делать, раз уж мы втянуты в нее».
Да, раз уж мы втянуты. Мы вошли в нее достаточно глубоко, и вот я опять на фронте, на знаменитом кровавом Добердо. Завтра итальянцы могут начать пятый ишонзовский бой. Итальянская артиллерия начнет бешеную подготовку, дни и ночи будет греметь, рвать и кружить над нашими окопами. Роты и взводы спрячутся в глубоких пещерах-кавернах. Снаряды будут рваться над гротами и кавернами, сотрясая их каменные своды. Воздух наполнится газами от разрывов, стопами и проклятьями раненых, воем и плачем умалишенных. Потом все сразу умолкнет, и мы, вырвавшись из каменных мешков, с безумными глазами, со штыками наперевес, заорем «райта» и бросимся друг на друга….
Я остановился и вытер влажный лоб. Мимо меня непрерывным потоком шли солдаты. Тихий говор, звяканье алюминиевых фляжек и скрип ремней сливались в характерный для похода заглушенный шум.
Чья-то рука легла на мое плечо. Это был Арнольд, уже искавший меня.
— Ну, как тебе нравится экскурсия, мой друг? — спросил он с искусственным оживлением.
По левой обочине шоссе тянулась тропинка; Арнольд свернул на нее. Я вслушивался в монотонный шум проходящей колонны.
— Не думай, что у меня плохое настроение потому, что мы идем на передовую линию. Я ведь даже не знаю, куда мы идем, — сказал я вместо ответа.
— В этом нет ничего удивительного, — кивнул Арнольд, и я почувствовал, что он понимает меня.
Я рассказал ему о своей встрече с пленными, о Лантоше. Арнольд сжал губы, и голова его ушла в плечи. Он шел ровным, упругим шагом спортсмена. Меня взволновал разговор, и шаг мой был неровен и сбивчив, я то останавливался, то спешил, но Арнольд ни на секунду не выпадал из взятого ритма. Посасывая свою короткую деревянную трубку, он внимательно слушал меня, одобрительно хмыкал и поощрял теплым дружеским взглядом.
— Идут, идут… — сказал я почти печально. — И мы с тобой, мы, которым полагалось бы лучше разбираться в происходящем, тоже идем.
— Тебе не кажется иногда, что все это похоже на грандиозный спектакль? Мы — статисты, масса. Мы иногда пробегаем через ярко освещенную сцену, где ревет оркестр, стреляем, орем, а потом — марш за кулисы.
— А сегодняшние пленные? — спросил я.
В эту секунду, как бы в подтверждение слов Арнольда, со стороны итальянцев дерзко поднялся и скользнул по темнеющему небу ослепительный луч прожектора. Арнольд взглянул на небо и сказал:
— Те уже сыграли свои роли, это статисты, сошедшие со сцены. А мы идем, чтобы участвовать в спектакле. Сегодня наш выход.
— Кровавая мистерия.
Мы замолчали. Мне не хотелось углублять свое неуместное сравнение. Арнольд, видимо, думая о чем-то другом, шел погруженный в свои мысли.
Батальон растянулся, ряды рассыпались, но в этом беспорядке я заметил какую-то закономерность.
— Что случилось? — спросил я Арнольда. — Почему такой беспорядок?
— Ага, мы, видимо, приближаемся к Шелё. Здесь есть одно местечко, совершенно открытое; если итальянцы увидят движущихся людей, они немедленно заставят работать свою артиллерию. Вот ты сейчас увидишь, как тут выглядит шоссе, — сплошные воронки.
— Ко всему может привыкнуть человек. Чрезвычайно развита у нас эта способность приспосабливаться к любым обстоятельствам, — сказал я задумчиво.
— Философствуешь, мой друг? Ну-ну, иногда для разнообразия это не мешает. Но я перед тобой в долгу: ведь я обещал рассказать тебе историю нашего фронта.
— Очень обяжешь.
В голове колонны образовался затор. Люди по одному спускались в глубокий, тщательно замаскированный ход сообщения, тянувшийся вдоль разбитого шоссе. Дорога действительно была в сплошных воронках от гранат и выглядела так, как будто ее изрыли гигантские свиньи. Майор и доктор слезли с лошадей и пошли вперед. Солдаты, ожидая своей очереди, расселись вдоль шоссе. Мы с Арнольдом отошли в сторону.
— До двадцать третьего марта прошлого года итальянцы считались нашими союзниками, а уже двадцать пятого мая нашу часть сняли с сербского фронта и перебросили сюда, на Добердо. Двадцать третьего июня начался первый ишонзовский бой. И он длился четырнадцать дней! Я семнадцать раз участвовал в рукопашных схватках. Дрались тут же, в окопах…
Ты говоришь, что человек приспосабливается ко всему. Это верно. После первой, второй, третьей рукопашной, когда итальянцы четвертый раз ворвались в наши окопы, мы уже не горячились, а выжидали и с каким-то дьявольским спокойствием, даже расчетом, вонзали штыки в спрыгивающих с наших брустверов обезумевших врагов. Такого количества убитых я еще никогда не видал. Итальянское командование рвало и метало. Когда итальянцы отступали под нашим огнем, их брала под обстрел собственная артиллерия. Тридцатого июня два итальянских батальона с поднятыми руками перебежали к нам под огнем своей артиллерии. Итальянское командование получило хороший урок.
Так проходили месяцы за месяцами. За это время мы выдержали четыре ишонзовских боя, четыре тяжелых кровопролитных сражения.
Четвертый бой прогремел совсем недавно. Для пополнения наших потерь и был послан маршевый батальон, с которым ты прибыл. Теперь, конечно, надо ожидать пятого.
Во время третьего боя наш батальон стоял под Ославией. На Перме и Подгре в один день берсальеры[15] произвели двенадцать атак. К вечеру их осталось очень мало, и все же они сделали еще одну попытку атаковать. И вот тогда я был свидетелем любопытной сцены. Представь себе: артиллерия бьет безостановочно часа полтора, потом вдруг все смолкает. Мы вырываемся наверх, размещаемся среди обломков наших траншей, занимаем бойницы. Улеглись. Тишина. Атакующие от нас не далее, чем в сорока шагах, мы видим, как они занимают исходное положение. Вдруг отчетливо слышим повелительный голос:
— Аванти, берсальери!
Тишина. Потом снова:
— Аванти, берсальери!!
Передаю по цепи:
— По брустверу неприятеля — постоянный прицел.
Но итальянцы не показываются. Ждем. Слышится длинное итальянское ругательство с упоминанием мадонны и Христа и под конец:
— Аванти, берсальори!!!
Тишина. Потом сразу поднимается невероятный галдеж, в котором можно разобрать сердитые выкрики:
— Аванти, напитано!
Тишина. Ждем, что будет. Вдруг на бруствере итальянцев показывается высокая офицерская фуражка и решительно появляется сам офицер. На голенищах его черных лакированных сапог играют отблески лучей заходящего солнца, на фуражке сверкает золотой позумент, на плечах пелерина, в руках обнаженная сабля. Офицер спрыгивает с бруствера и расчищает себе дорогу среди разбитых артиллерийским огнем проволочных заграждений, неподдающуюся проволоку рубит шашкой, стальной звон которой долетает до нас в мертвой тишине. Мои солдаты смотрят на меня. Я отдаю приказ — выждать. Капитан уже пробрался сквозь проволочные заграждения итальянцев и смотрит в нашу сторону. Лицо у него мертвенно-серое. Вдруг, как разъяренный петух, он подымается на носки, поворачивается в картинной позе к своим окопам и кричит:
— Аванти, берсальери!
Тишина. Потом сразу из сотни глоток вырывается крик: «Аванти!» — и бруствер врага покрывается людьми. Залп, пулеметы косят, берсальеры бессильно падают в свои окопы. Капитан опускается на колени, роняет шашку и тихо валится на бок. Тишина, в которой ясно слышатся протяжные стоны капитана. В итальянских окопах возня: уносят раненых. Я приказываю выбросить флаг Красного Креста, итальянцы выходят за своим офицером. Это была последняя атака. На следующий день по обе стороны шла «генеральная уборка». Моя рота убыла наполовину. Когда нас сменили, в бараках болталось всего несколько человек. Вот как мы тут воюем, дорогой Тиби.
Арнольд закурил. Мы укрылись под выступом крайней скалы. Солдаты гуськом спускались в ход сообщения. Шпиц подошел ко мне и доложил, что сейчас проходит мой отряд. Люди, нагнувшись, быстро пробегали опасное место. Мы спустились и, пройдя ход сообщения, снова выбрались на шоссе под прикрытие горы Дебеллы.
Сумерки, сгущаясь, окутывали окружающие предметы, когда мы дошли до конца Дебеллы, стало совсем темно. За горой нас встретили проводники сменяемого батальона. — Куда нас? — был наш первый вопрос.
— На высоту сто двадцать один, к Ларокке.
— Что за место? — тихо спросил я Арнольда.
— Среднее, довольно спокойное. Оно находится за линией самых сильных столкновений, и, главное, там земляной грунт.
Майор попросил к себе офицеров и отдал стереотипные указания насчет поведения. После короткого совещания батальон был разбит на три колонны; проводники стали во главе их и в темноте повели людей к ходам сообщения.
Старые фронтовики усердно обучали прибывших с пополнением солдат, как подвязывать алюминиевые фляжки, чтобы они не ударялись о шанцевые инструменты, как подтягивать снаряжение, чтобы не скрипели ремни. На всякий случай приказали держать наготове противогазы. С моря, со стороны итальянцев, веял тихий ветерок, и это легкое дуновение могло принести нам страшную, удушающую смерть. Люди, как тени, двигались в тишине. Ни шепота, ни вздоха. Приказали свернуть направо. Свернули направо. Команда подавалась знаками. Начался подъем, потом спуск влево. Кто-то упал, никто даже не зашикал, не остановился. Дальше, дальше. В топком, вязком месте прошли деревянный, покрытый соломой мостик, опять спуск и, наконец, ходы сообщения. Ноги скользят: прошедший утром дождь размыл глинистую почву; но никто не ругается, все рады: наконец-то под ногами не камень, а земля. Хомок тихо бормочет: «Слава богу, земля!» Эта почва кажется солдатам, вчерашним крестьянам, родной и близкой.
Мой отряд идет с первой ротой. Сменяемые принимают нас с нескрываемой радостью. С большой тщательностью они передают постам выделенный им район наблюдения, показывают камни, очень похожие в темноте на подбирающегося врага, рассказывают, как меняются тени, когда следует поднимать тревогу, под каким углом надо закреплять ружья, чтобы точнее поразить место возможного приближения врага.
Командиры принимают блиндажи, каверны, пулеметные установки, наблюдательные пункты и выходы к проволочным заграждениям. Происходит сложная операция приема и сдачи большого хозяйства. И все это без единого звука, только тихо шаркают подкованные бутсы.
Сменившиеся неслышно исчезают, и в низеньком офицерском блиндаже, куда меня пригласил дядя Хомок, я еще чувствую дым сигары, смешанный с запахом мужского одеколона и хорошего мыла, — устоявшийся запах моего предшественника. На секунду мне кажется, что после долгого утомительного путешествия я приехал в провинциальный отель; услужливый портье ведет меня на второй этаж, распахивает двери комнаты с балконом, выходящим на старинную площадь, и говорит:
— Вот вы и приехали, сеньор. Пожалуйста, располагайтесь.
Этот ночной марш и смена своей тишиной и таинственностью произвели на меня впечатление полуночной мессы. Так делаем мы, так делают итальянцы. Кажущаяся мертвой местность вдруг лихорадочно оживает. Тысячи взвившихся ракет освещают холмы и долины. Этот фейерверк — сигнал бодрствования. С обеих сторон то и дело подымаются к черному бархатному небу, описывая печальные дуги, зеленые ракеты.
Я пытаюсь чувствовать себя как дома в этой новой обстановке и прежде всего употребляю все усилия, чтобы сохранить небрежно-равнодушный вид, который так импонирует моим коллегам и в особенности моему круглолицему помощнику Марци Шпицу.
Утро было пасмурное и дождливое. Постовые завернулись в куски палаточного брезента, незанятые люди укрылись в кавернах. Мой отряд трудился над водостоками. Низкие места заливало, и люди измучились в борьбе с дождевыми водами. Глиняный грунт 121-й высоты оказался весьма обманчивым: достаточно было ударить заступом, чтобы за тонким слоем земли наткнуться на мертвенно-белый костяк горы.
Я прошел по линии батальона и, промочив ноги до колен, вернулся в свое прикрытие, которому дядя Хомок уже успел придать некоторый уют.
Первый день и вторая ночь прошли удивительно спокойно, но на рассвете второго дня сначала с итальянской, потом с нашей стороны затрещали выстрелы. Несколько гранат, с бешеным ревом описав в небе стальные дуги, ударили далеко за нашими окопами, около резервов.
Вечером я навестил Арнольда. Его рота расположилась на склоне и в низине. Расстояние между окопами тут довольно большое. Сегодня итальянцы обстреливают эту местность с удивительной регулярностью: в час два выстрела, шрапнелью и гранатами попеременно. Бурыми рядами тянутся перед бойницами проволочные заграждения.
Арнольд еще спал. Меня принял его денщик Чутора, хмурый смуглый рядовой. Он производит впечатление полуинтеллигентного человека, с Арнольдом знаком еще до войны, да и я, кажется, раньше где-то видел его.
Чутора принял меня со всей любезностью, на какую был способен.
— Я вас помню, господин лейтенант, еще гимназистом, — сказал он и, немного погодя, осторожно прибавил: — И вашего папашу, господина Матраи, знаю. Одно время мы с ним часто встречались в клубе «Прогресс».
Этот молчаливый черноглазый человек вдруг ворвался в мое сердце и воскресил невозвратное солнечное прошлое.
Я провел у Арнольда весь вечер. Чутора усердно угощал нас кофе, в котором, видно, знал толк. Он вызвался проводить меня домой.
— Скажите… гм… господин Чутора, чем вы занимались до войны?
— Я простой печатник, господин лейтенант, — ответил он смиренно.
Вот как, он простой печатник! А я кто? Простой… студент? Эта мысль вызывает во мне вихрь вопросов, но я молчу: офицер не обо всем может расспрашивать рядового.
Арнольд пробудил во мне жгучий интерес к солдатам, я сразу увидел их в ином свете. Когда кто-нибудь из них проходит мимо меня, я невольно вглядываюсь в лицо и думаю: «Кто они, эти солдаты, сотнями и тысячами гибнущие здесь? Думают ли они о войне, о себе и обо мне, господине лейтенанте, который заставляет их воевать?» И вдруг мне становится ясно, что только мое принуждение удерживает их от того, чтобы бросить винтовки и разбежаться по домам. Дядя Хомок вчера неожиданно признался мне, что если бы заставили на коленях ползти до дому, он бы охотно это выполнил. Да, ясно, так поступили бы все, все солдаты. Но кто же такой я, заставляющий их воевать? Кто я?
Был ясный, солнечный день. В окопы на длинных шестах понесли в термосах пищу. — Обед, обед!
«Хлеб наш насущный даждь нам днесъ…» Я вырвал из зубов сигарету, с силой швырнул к проволокам и решил идти к Арнольду. Надо разобраться в этих вопросах, договориться до конца и перестать терзаться.
Я уже двинулся, но у первого поворота вынырнул лейтенант Бачо и, улыбаясь, протянул мне руку.
— Хорошая погода, дружище. Вчера у доктора Аахима весь день резались в шмен-де-фер. А ты, говорят, не играешь? Ты философ, что ли?
— Не философ, а филолог, — ответил я с улыбкой. Бачо рассмеялся и схватил меня за локоть.
— Если не занят, проводи меня. Я иду в разведку.
— Как, сейчас? Днем?
— Вот именно. Ты думаешь, туда? — показал он через плечо на линию итальянцев. — Нет, туда идти не стоит, там все ясно.
Видя мое недоумение, Бачо снова засмеялся и хлопнул по футляру громадного бинокля, висящего у него на плече.
— Двадцатипятикратный. Цейс. Стоит двух лошадей с бричкой в придачу. На, взгляни, только не падай в обморок. Ну как, пойдем?
Не долго думая, я согласился и послал Хомока за Шпицем. Мой помощник явился моментально и, увидев Бачо, неодобрительно покачал головой.
— В разведку сманиваешь моего лейтенанта? Ты и Тушаи вечно таскал с собой.
— Ну и что же? Ведь ничего плохого с нами не случилось.
— А у Редигулы чуть не влопались, когда вылезли на возвышенность. Помнишь, как вас обстреляли итальянцы? Ты тогда еще ногу разбил, — сказал Шпиц.
Я отдал Шпицу необходимые распоряжения, взял свой бинокль, газовую маску, Хомок всучил мне термос, наполненный кофе, и мы с Бачо двинулись.
— Мы тут ходим в разведку не перед линией, как полагается в честной войне, а назад, вот что забавно. Между окопами все ясно — сорок — пятьдесят шагов. Здесь, на сто двадцать первой, еще ничего, а вот внизу, где стоит наша рота, на бывшем стрельбище монтефальконского гарнизона, — сто пятьдесят шагов. Небывалое расстояние для нашего фронта. Это из-за разлива маленькой Пиетро-Розы. Вот туда-то я и хочу взглянуть сегодня.
— Значит, чтобы взглянуть вперед, надо идти назад?
— Ну да. А теперь смотри в оба: итальянцам не показываться ни под каким видом. Они зорко следят. Нам надо использовать каждую складку местности, каждый выступ, чтобы укрыться! Теперь мы подымемся на этот горбик, видишь, напротив? Это — Пиетро-Роза. Гора ли называется по имени реки, или речка получила название от горы, не знаю, я на крестинах не присутствовал.
Я взглянул на Пиетро-Розу. Это был невысокий холм, покрытый зеленым кустарником. В районе расположения второй роты мы вышли в ход сообщения, идущий капризными зигзагами вниз по склону. У подошвы тянулась узкая долина. Некоторое время мы шли ходом сообщения, потом у одного поворота Бачо с мальчишеской ловкостью вскарабкался наверх и побежал по склону. Я тенью следовал за ним, наклоняясь там, где он наклонялся, и врастая в землю, когда он останавливался. У подножья нашей возвышенности Бачо выпрямился и потянулся.
— Эх, хорошо, когда человек может смело поднять голову, вот так! Это не то, что постоянно ходить под низким потолком смерти.
Я посмотрел наверх. По гребню возвышенности безобразной линией тянулись наши окопы. Так вот высота 121! Как это громко звучит! Видны кучи мусора, солома, бумага, щепки и местами разрытая земля. И вот там, «под низким потолком смерти», прячутся люди. Сколько их здесь! Каждый из них жил когда-то своей жизнью, имел семью, а теперь они согнаны сюда, как стадо. Сейчас это не люди, а солдаты, номера в ротных списках.
Бачо налаживал свой бинокль, вглядываясь куда-то влево, где между гор виднелся зелено-голубой кусочек Адриатики.
— Посмотри, — сказал он, протягивая мне бинокль.
Я взглянул. В волшебной коробке сильных чистых стекол расстилалось море, по его поверхности скользило небольшое быстроходное судно.
— Канонерка, — сказал Бачо. — А ну-ка, теперь попробуй без бинокля.
— Великолепно!
Действительно, невооруженным глазом ничего нельзя было рассмотреть.
— Вот с помощью этого инструмента мы сейчас заглянем в карту итальянцев, если сможем найти хорошее место, — сказал Бачо с охотничьим азартом.
Мы тронулись дальше. У подножья лесистой горы Бачо, ловко орудуя штурмовым ножом, сделал две палии. Мы тихо беседовали, так тихо, как будто находились в непосредственной близости неприятеля. Бачо рассказывал о себе. Он окончил агрономическую школу в провинции, два года проходил практику в одном из имений баронов Фельдвари и уже должен был получить самостоятельное имение для руководства, как грянула война. Бачо был женихом и не особенно досадовал на то, что свадьбу пришлось отложить до окончания войны.
— Хорошо, что не женился, а то замучился бы от ревности, все думал бы, что за молодой женой там без меня кто-нибудь ухлестывает, — говорил он, смеясь. Он производил впечатление прямого, откровенного, немного примитивного парня, но за этой грубоватой непосредственностью крылась подлинная сила, уверенность в себе и необычайно развитое чувство товарищества. Бачо слыл в батальоне храбрым офицером, об этом достаточно красноречиво говорили четыре шелковые ленточки, украшающие грудь лейтенанта. Но он никогда не хвастался. Видно было, что он нисколько не задумывается над проблемами войны и на фронте чувствует себя в своей стихии.
Перепрыгнув через речушку, мы вскарабкались на первую террасу горы. Бачо часто оборачивался и повторял, что надо быть осторожным и не показываться на открытом месте. Мы ползли между кустами, укрываясь за камнями, и поминутно натыкались на глубокие воронки, вывороченные взрывом глыбы камней и стволы деревьев.
— Итальянцы не экономят снарядов. Достаточно им заметить хоть одного человека, чтобы целая батарея начала бить по этой местности.
Где-то наверху зашумело, затрещало, с нарастающим грохотом приближались сползающие камни. Мы побежали, делая бешеные скачки, и притаились в кустах, наблюдая за страшной каменной лавиной. Громадная серая скала катилась по склону горы, оставляя за собой глубокую борозду. Бачо вздохнул.
— Видишь, тут и без выстрела можно остаться на месте.
Скала достигла подошвы Пиетро-Розы, шлепнулась в речку, подскочила и тут же утонула в ненасытной топи болота.
— Теперь я понимаю, почему дядя Хомок не любит камней, — сказал я.
Бачо сделался серьезным.
— Знаешь, если бы меня кормили инжиром в молоке и поили натуральным апельсиновым соком, я бы и то не согласился здесь жить. Боюсь, как бы не остаться мне здесь совсем и не скушать вместо апельсина итальянскую пулю.
Кустарник кончился, начался большой строевой лес и после него голый скалистый подъем. Мы часто останавливались и смотрели на открывающийся перед нами пейзаж. Слева гладкой равниной тянулись болота Пиетро-Розы; речка, огибая нашу гору, поворачивала к Дебелле и оттуда, как бы передумав, устремлялась на юг, чтобы у Монтефальконе слиться с Ишонзо. За болотами между двумя холмами открылся красивый пятисводный виадук Триесто-Венецианской железной дороги. Он казался отсюда изящной игрушкой. Когда-то по этому виадуку с веселым грохотом мчались на юг роскошные поезда, сейчас все кругом кажется вымершим. Мы подымались все выше и уже невооруженным глазом различали на спящей глади морской воды быстро движущиеся точки.
— Эх, к Триесту идут, — вздохнул Бачо.
— А ты что, уже побывал в Триесте? — спросил я, пытаясь вызвать в памяти оживленную суету этого города, солнечное море, сутолоку судов и характерный шум и яркость порта, соединяющего пестрые Балканы с Европой.
— Сегодняшний Триест — это колоссальный публичный дом, — сказал Бачо. — Но, надо отдать им справедливость, порядок там изумительный. Ты знаешь, все под номерами: гостиницы, рестораны, корчмы и женщины. Когда я явился к коменданту города, мне сунули в руки альбом и говорят: «Выбирайте, господин фенрих». (Я тогда еще был фенрихом.) Я поразился — какой порядок! Стал перелистывать. Вначале все попадались какие-то простушки, они мне не понравились; тогда капрал, ведающий этими делами, преподнес мне особый альбомчик. «Тут, говорит, одни графини и герцогини». А я тогда был, можно сказать, героем дня, только что получил большую золотую медаль по представлению генерала Кёвеш. Ну, посмотрел я альбом и выбрал тысяча четыреста сорок третий номер. Через десять минут мы уже сидели на извозчике и мчались в заведение. Этот сукин сын капрал, прикомандированный ко мне, прожужжал мне все уши про особу, которую я выбрал. Она была невестой морского офицера, утонувшего в прошлом году под Пола, и звали ее Мици.
Никогда в жизни я еще не встречал такой милой девушки. Если бы встретился с ней при других обстоятельствах, честное слово, просил бы ее руки. И вот такую держат под номером! Мы провели вместе четыре дня и очень подружились. Да, иногда невольно подумаешь: большую кашу заварили мы с этой войной.
Рассказывая, Бачо внимательно рассматривал в бинокль лежащую перед нами местность, иногда отрывался и взглядывал на меня, и его живые ясные глаза казались сейчас задумчивыми и грустными. Разговаривая, мы достигли вершины Пиетро-Розы и, укрывшись за небольшим выщербленным камнем, вынули карты и сверили наше местонахождение.
— Итальянцы часто пытаются прорваться здесь неожиданными атаками. Выбираются ночью из своих окопов, прокрадываются под наши проволочные заграждения и под утро бросаются на штурм. «Аванти, аванти!» И каждый раз, бедняги, получают как следует по морде. Половина из них остается на месте.
— Как ты думаешь, итальянцы хорошие солдаты? — спросил я.
— Солдаты? Все солдаты при первой возможности сдаются в плен, это мое глубокое убеждение. А итальянцы хорошие ребята; обидно, что на них нельзя сердиться по-настоящему.
Несколько минут мы молча рассматривали в бинокли местность.
— Вот это сто десятая, — указал Бачо на возвышенность, находящуюся напротив нашей 121-й высоты.
— Это там итальянские окопы? — спросил я.
— Да. Правда, здорово? Насчет маскировки они мастера.
Действительно, на возвышенности итальянцев почти ничего не было видно, наши же окопы были очень заметны.
— Нигде ни живой души, все под землей, под камнями. И мы, и итальянцы.
— Мы боимся, а они еще больше. Вот это и есть война, — засмеялся Бачо.
Снова послышалось глухое урчанье, перешедшее в грохот. Недалеко от нас, где-то за плечами трех холмов, с хриплым воем неслись невидимые, но ощутимые тяжелые снаряды. Воздух завизжал, как листовая сталь под сверлом. Потом все умолкает, — граната достигает своего зенита и через секунду с удесятеренной силой и ревом летит вниз. Мы нервно гадаем, куда ударит это чудовище.
— Под Сельцем кладут яички, — лениво сказал Бачо. У Сельца уже грохотали итальянские пушки. На одну гранату итальянцы ответили залпами целой батареи, осыпавшей огнем сельцские позиции.
— Вот видишь, так всегда начинается: наши щупают, пристреливаются, а итальянцы уже бьют по самым позициям.
Я напряженно наблюдал за сельцской артиллерийской дуэлью. Чистое небо было запятнано дымками разрывов. Вдруг Бачо взял меня за локоть. Я прислушался: за нашими спинами послышались голоса. Мы притаились. Приближающиеся говорили по-немецки, но я сразу почувствовал, что это не австрийцы: они говорили не на мягком венском диалекте, а твердо, обрубая слова. Вскоре мы их увидели. На узкую тропинку вышли два немецких офицера, за ними три солдата-телефониста тянули проволоку.
— Немцы! Откуда они взялись?
— Тише!
Немцы беседовали о фронте. Старший офицер с большим презрением отзывался об австро-венгерской армии, которая не может справиться «mit diese dreckige Makkaronerei».[16] Другой офицер вдруг заметил нас и толкнул в бок своего товарища.
— Унгарн![17] — сказал он и поднес руку к кепи.
Я сухо ответил на приветствие, но Бачо, который плохо понимал по-немецки, был обрадован этой встречей. Немцы поднялись к нам. Мы представились. Немецкий лейтенант, рыжеватый молодой человек с неподвижным надменным лицом, держался прямо, как будто проглотил палку. Его товарищ был вольноопределяющийся фейерверкер, маленький, смуглый, с живым и открытым лицом. Ему было неловко, что мы слышали высокомерные рассуждения его лейтенанта, — я видел это по его глазам.
Я был подчеркнуто холоден. Бачо мычал, коверкая немецкие слова, и в результате мне пришлось переводить всю его речь. Немцы рассказали, что они офицеры прусского артиллерийского отряда, Что их тяжелая батарея уже заняла позицию около виадука на Набрезинском шоссе, и сейчас они вышли на разведку. Артиллеристов перебросили сюда с русского фронта. Вольноопределяющийся в прошлом году принимал участие в карпатских боях. Он очень хвалил гонведов, бранил чехов и, конечно, с удовольствием ругал бы и австрийцев, если бы не боялся, что мы обидимся за них.
— Теперь мы пришли сюда, — сказал он, — чтобы привести в порядок этих итальянцев. Очень уж долго с ними возятся.
— Надо слегка потревожить их и заставить отступить, — сказал лейтенант.
— Вы, конечно, недели через две-три думаете быть в Венеции? — спросил я невинно.
— А почему бы и нет? — ответил вольноопределяющийся с искренним удивлением.
Вдруг Бачо попросил меня перевести пруссакам следующую историю: в прошлом году он дрался вместе с германскими войсками под Ивангородом, где немцы неожиданно отступили, оставив открытым фланг венгерцев. Это был скандал на весь фронт, и в конце концов немецкое командование вынуждено было послать венгерцам двенадцать Железных крестов для восстановления контакта. Меня удивил неожиданный выпад Бачо, но оказалось, что до его сознания только сейчас дошли высокомерные слова лейтенанта. Однако я был очень благодарен Бачо. Выслушав рассказ, немецкий лейтенант сухо кивнул и, очевидно, понял, что высокомерие его не к месту. Немцы сообщили нам, что сюда перебрасываются два германских корпуса из армии Фалькенхейма и скоро начнутся решительные схватки.
Бачо завязал дружбу с вольноопределяющимся, отдал ему свой цейс, и они попеременно разглядывали местность. Вдруг Бачо обратил внимание артиллериста на темнеющую на берегу моря группу строений.
— Будь другом, Тибор, переведи им, что это — доки Адриа-Верке, какой-то заброшенный судостроительный завод. По нашим данным, там сосредоточены крупные части итальянцев, и они себя чувствуют как у Христа за пазухой. Наша артиллерия никак не может их обстрелять — не умеет, что ли. Посмотри, как они там разгуливают.
В призме цейса я действительно видел вокруг корпусов довольно сильное движение.
— Взгляни, автомобиль выкатил из ворот.
— Auto?
— Jawohl, ein ganz gewöhnliches Auto.
— Die verfluchte![18]
— Попроси их, чтобы они пальнули туда.
Немцы развернули карту и быстро начали обмерять. Лейтенант смерил, подсчитал, фейерверкер подозвал связистов и взял трубку.
— Надо бабахнуть туда, черт бы их подрал. Знаешь, наши никогда не стреляют по этому месту; скажи им, что наши просто не умеют. А итальянцы, видя, что мы не стреляем, до того обнаглели, что собираются там совершенно открыто и так шумят по ночам, что даже на передовой слышно в тихую погоду.
— Hallo! Hallo! Hier ist Beobachtugspunkt! Nummer fünf.[19] Да, да. Господин лейтенант, прошу данные, — крикнул фейерверкер.
Лейтенант отрывисто начал диктовать цифры: расстояние, прицел, очередь.
— Скажи-ка, Бела, — обратился я к Бачо, — а что, если у нашего командования есть особые соображения по поводу этого завода и потому отдано распоряжение не стрелять?
— А, брось, — отмахнулся Бачо, и я увидел на его лице смесь мальчишеского задора, хитрости и злорадства.
Немцы уже отдали приказ, и из-за виадука послышались глухие пушечные салюты, потом до нас донеслось знакомое скрежетание тяжелых снарядов. Лейтенант проверил свои расчеты и спокойно заметил:
— Es ist ganz richtig[20]
Мы, как по команде, подняли свои бинокли. Гранаты ложились вправо от заводского здания, в каком-то болотистом месте, и оттуда подымались громадные фонтаны грязи. Вокруг завода царило заметное оживление, маленькие, как букашки, люди разбегались в разных направлениях. Лейтенант бесстрастно диктовал исправленные цифры, и пушки, сразу по три, отвечали на команду. Несколько секунд томительного ожидания — и граната попадает прямо в высокий корпус. Летят кирпичи, стропила, куски крыши. Лейтенант самодовольно улыбается.
Батарея посылает еще несколько тяжелых гранат, и мы наблюдаем за паникой, творящейся вокруг корпусов.
— Какой там сейчас ад, — говорю я Бачо.
— А, брось, я не хочу их жалеть, — сердито отвечает Бачо.
Артиллеристы заняты своим делом; лейтенант подсчитывает, и фейерверкер фиксирует его данные на карте. Бачо тронул меня за локоть. Мы прощаемся. И прежде чем итальянцы успевают начать беглый обстрел Пиетро-Розы, мы уже находимся в долине. По склону Пиетро-Розы стелется дым, шрапнельные разрывы наполняют узкую долину визгливыми звуками, но снаряды, посылаемые на вершину, дают перелеты, вряд ли они могут повредить нашим немцам.
Когда мы уже пробираемся по ходу сообщения наверх, Бачо останавливает меня и с хитрой физиономией говорит:
— А теперь, дорогой Матраи, послушай меня: никому не говори ни одного слова о штуке, какую мы сегодня выкинули с немцами.
На мой удивленный вопрос он поднимает указательный палец.
— Тсс… слушай. Прошлой осенью одна венгерская батарея не утерпела и слегка обстреляла Адриа-Верке. Ой, какие были неприятности! Мы тогда сами не знали, в чем дело, но потом выяснилось, что этот завод находится под высоким покровительством какого-то лица, близко стоящего к нашему высшему командованию. Итальянцы, зная об этом, нахально использовали этот завод для своих целей. Ты же видел, что там сейчас находится не меньше полка.
— Но скажи, пожалуйста, как же нашим не стрелять, если завод находится на той стороне?
— В том-то и дело, потому нас и разобрало. Представь себе, на наших глазах там собираются итальянцы — и стрелять нельзя. Ну, наша батарея прошлой осенью и саданула. Тогда паника была почище сегодняшней. Итальянцы, очевидно, держали там боеприпасы, которые после первого же попадания начали взрываться. Веселая была штука. А наших бедных артиллеристов сцапали, и началось расследование, полевая прокуратура и тому подобное. Но мы, фронтовые, тоже не молчали и целыми охапками посылали рапорты о прекрасной работе нашей артиллерии. Ну, наверху поняли и замяли дело, но, видно, тут что-то нечисто. С тех пор прошло полгода, и Верке никто не трогал. И теперь мы с тобой, руками наших немецких коллег… Ого-го! Вот будет комедия, если наше командование налетит на них за эту штуку.
Бачо весело смеялся, а я не мог прийти в себя от удивления. Вот как! Война имеет свои международные сговоры. Я высказал это вслух, но Бачо не обратил внимания на мои слова, он был всецело поглощен мыслью о своей удачной проделке. Ему, простому фронтовому лейтенанту, удалось провести за нос высшее командование. В этом сознании он находил особое удовольствие. Я, конечно, обещал молчать.
Я не рассказывал Арнольду о случае с немцами, но когда через день он спросил меня, не встречались ли мы во время разведки с немецкими артиллеристами, я многозначительно промолчал. Арнольд нахмурился и начал выстукивать своими длинными пальцами какой-то марш на столе. Я почувствовал, что Арнольд тоже о чем-то умалчивает.
Возникло целое дело. Расследование, отписки… Гранаты немцев ударили по чувствительному месту. Если бы снаряды попали в итальянские или даже наши окопы, все было бы в порядке и никому не пришло бы в голову допытываться, кто указал цель обстрела. А тут, видите ли, произошла ошибка.
Обстрел итальянцами виадука обошелся нам дорого: прямым попаданием снаряда сорвало один пролет моста, который похоронил под собой четырнадцать человек из резервной роты.
Восьмой день стоим на 121-й, «Добавочный отдых», — шутят офицеры. За все время только одиннадцать раненых и двое убитых. Фенрих Шпрингер говорит:
— В Лондоне в один день погибает в среднем пятнадцать человек — жертвы уличного движения, а тут за восемь дней двое убитых и одиннадцать раненых. Пустяки, санаторий.
Чутора вернулся из Брестовице, где находится батальонный обоз, привез Арнольду письма и газеты. В Брестовице стоят немецкие солдаты. Чутора возмущенно рассказывает, что эти дураки еще не пресытились войной. Патриоты!
Я с большим интересом прислушиваюсь к новым для меня рассуждениям Чуторы о вреде патриотических заблуждений. Но Арнольд торопится смягчить впечатление, поддразнивая Чутору:
— В Германии пятнадцать миллионов организованных рабочих, и все они вдруг стали патриотами. В чем же дело?
Чутора хотел возразить, но замялся и нерешительно посмотрел на меня.
— Господин лейтенант свой человек, — сказал Арнольд. — Можете без стеснения выкладывать перед ним свои социал-демократические иллюзии.
Чутора смотрит на меня с удивлением, как будто видит в первый раз, и щурит свои черные глаза.
— Да, правда, ведь я знаю господина Матраи, можно сказать, с малых лет. Но ведь вам известно, господин доктор, что, пока ходишь в этом мундире, надо считаться со взглядами начальства. Ох, сколько мне пришлось вынести, пока я к вам попал. И поневоле в конце концов я пришел к убеждению, что молчание — золото. Да, вот какова судьба. Думали ли мы с вами, что я стану вашим денщиком, господин доктор?
Между Арнольдом и Чуторой установился какой-то странный полутоварищеский тон, и было ясно, что Арнольд взял Чутору в денщики не для того, чтобы иметь внимательного слугу, а исключительно с целью спасти старого знакомого.
Чутора — очень интересный человек. До войны он был популярным профсоюзным деятелем в нашем городе и близко стоял к редакции радикальной газеты, в которой работал Арнольд. В 1914 году Чутора разошелся с местным комитетом социал-демократической партии из-за вопроса о войне. Этот конфликт принес ему много неприятностей и огорчений. Несмотря на возраст (ему было тогда тридцать восемь лет), его «выдали военным властям» и отправили на фронт. О том, как это произошло, Чутора не любит рассказывать. Он называет социал-демократов лакеями и предателями и полушутя, полусерьезно грозится создать новую партию. Это будет партия, закаленная в огне и крови. Арнольд с большим уважением относится к своему денщику, и полушутливый тон между ним существует только для посторонних.
— Ну, а что будет, если в один прекрасный день вас освободят от военной службы и старые партийные друзья вновь примут вас в свое лоно?
— Ну нет, — возмущенно говорит Чутора, — этому не бывать. Теперь я на своей шкуре испытал войну. Вначале я тут много проповедовал против войны, но это была только теория, пустые слова, церковная проповедь. Теперь другое дело. За каждым словом я вижу действие, чувствую страдание, и если я переживу это время, то будет о чем поговорить и что подсчитать. Вы думаете, нас мало? Ошибаетесь, господа, нас уже очень много. Ох, и крепкая же будет организация, организация с готовыми традициями.
Чутора длинно, с солдатскими завитушками, ругается, что ему явно не идет, а Арнольд громко смеется. Я никогда не видел его таким веселым.
Среди писем Арнольду есть ответ от Эллы. Я тоже получил несколько строк. Типично женское письмо. Очень рада, что мы вместе с Арнольдом, просит присматривать друг за другом. «Мои дорогие, ведь вы одни остались у меня. С Казимиром, слава богу, все кончено».
В дверь каверны постучали, и вошел телефонист роты Арнольда — Фридман. Тщательно закрыв за собой дверь, он тихим голосом, не по-солдатски сказал:
— Господин обер-лейтенант, я совершенно случайно подслушал телефонный разговор. Разговаривали где-то в тылу полковник и офицер, чина которого я не мог разобрать. Дело в том, господин обер-лейтенант, — тут Фридман оглянулся на дверь и еще более понизил голос, — дело в том, что мы с часу на час можем ожидать пятого ишонзовского боя.
Арнольд поднял голову. Телефонист стоял у двери с лицом заговорщика. Кроме нас троих, в каверне был еще Чутора.
— Когда был этот разговор, вчера или позавчера? — спросил Чутора.
— Первый разговор был позавчера, но сегодня я опять слышал то же самое. На этот раз говорил начальник штаба полка господин капитан Беренд с командиром нашего батальона господином майором Мадараши. Очевидно, линия не в порядке, так как я хорошо все слышал, — сказал телефонист с явно притворной наивностью.
— Значит, можно ждать манны небесной, — пробурчал Чутора.
— Хорошо, Фридман, спасибо. Вы немедленно должны сообщить кому следует о неисправности линии.
— Я уже сообщил, господин обер-лейтенант, — ответил Фридман, но в его голосе прозвучала фальшь.
Арнольд прошелся по каверне, теребя рукой подбородок, что всегда у него было признаком глубокой задумчивости.
— Гм… Значит, надо готовиться, Тибор. Необходимо приготовить позиции, укрепить слабые места, удвоить число наблюдательных пунктов и, главное, защитить входы в каверны от обвалов. Отдай приказание Гаалу насчет ходов сообщения и прочего. Но самое главное, по-моему, это проволочные заграждения, на них надо обратить особое внимание. Как бы итальянская артиллерия не растрепала их. Все же самые губительные атаки разбиваются у этих проволок. Они не один раз уже оказывали нам неоценимые услуги.
Фридман гневно оглянулся и начал теребить свои желтые усы.
— Простите, господин обер-лейтенант, вы меня не поняли, — сказал он, не спуская глаз с Чуторы.
Арнольд в ожидании остановился.
— На этот раз, господин обер-лейтенант, атаку должны будем начать мы, а не они.
Слова телефониста произвели необычайное впечатление на моего сдержанного друга: глаза Арнольда расширились, он вытянулся, подбежал к Фридману и резко схватил за плечо насмерть перепуганного телефониста.
— Чутора, взгляните, есть ли кто-нибудь в передней. Живо!
В первом помещении каверны обычно толпились ординарцы и телефонисты, но сейчас, по случаю хорошей погоды, все они находились на воздухе. Чутора исчез за дверью.
— Ну, Фридман, расскажите толком, кто что говорил, а главное, объясните, почему вы думаете, что наступать будем мы, а не итальянцы.
Фридман еще не совсем оправился от испуга, но, увидев, что никакой беды нет, спокойно и толково передал подслушанное. Случайное замыкание телефонных проводов и болтливость штабных офицеров дали полную картину предстоящих событий. Соединенное германское и австро-венгерское командование решило, не выжидая пятой атаки итальянцев, само перейти в наступление Атаку должны начать две колонны, но где — еще не известно, может быть, на правом фланге, но возможно, что и на одном из участков левого фланга.
— Ну, разумеется, ясно: раз немцы сконцентрировались здесь, значит, задумано наступление. Что тут будет, что тут будет, мой дорогой друг, — сказал Арнольд, неподвижно глядя в ослепительный огонь карбидной лампы. — Спасибо, Фридман, можете идти.
Когда телефонист закрыл за собой дверь, Арнольд в бешенстве топнул ногой.
— Задница чешется у глубокоуважаемого генерального штаба. Ну, черт возьми, и наложат же ему по этому самому месту.
В дверь постучали, и крадучись вошли Чутора и Фридман.
— Господин обер-лейтенант, я вам еще не все сказал.
— Ну, говорите, что там еще в этом проклятом телефоне.
— Господин полковник сказал, что наступлением будет руководить кронпринц Карл. Его королевское высочество уже прибыл со своим штабом в Лайбах.
Арнольд молча подошел к стене, снял термос, отвернул головку и, наполнив стакан сливовицей, протянул его Фридману.
— Благодарю вас, Фридман, вижу, что вы неглупый человек. Выпейте скорей и исчезайте.
В этот вечер нас тихо сменили. На этот раз мы отправились в Брестовице, где стоял батальонный обоз. Брестовицкий лагерь кишел немцами. Когда мы входили в лагерь, они стояли вдоль шоссе и делали бесцеремонные замечания по нашему адресу, но узнав, что мы гонведы, стали немного приветливее.
В этот день мы обедали вместе с немецкими офицерами. Они замкнуты и надменны, а мы, как заботливые хозяева, внимательны и предупредительны. Это меня глубоко возмущает. Я пытаюсь объяснить свое чувство Арнольду.
— Они ведут себя так, как будто они хозяева, а мы подчиненный элемент.
Арнольд не в духе и мрачно отвечает:
— Ты даже не подозреваешь, как недалек ты от истины.
После обеда в батальоне состоялось закрытое офицерское собрание. В последнюю ночь пребывания на 121-й из третьей роты исчезли капрал Флориан и два гонведа. Об этом случае был составлен подробный протокол, Майор Мадараши был раздражен и жестоко придирался к командиру третьей роты, лейтенанту с золотыми зубами.
Протокол писал фенрих Ширинер. Когда он огласил его, я почувствовал, что грозные слова, которые в других условиях произвели бы на меня большое впечатление, сейчас звучат совершенно бессмысленно. Изменник, дезертир… Как нелепы эти слова перед лицом смерти.
Где сейчас капрал Флориан? Каков он собой, высокого или маленького роста, есть ли у него усы? Известно, что он из Трансильвании, по национальности румын. Он, наверное, теперь шагает со своими товарищами где-нибудь между Монтефальконе и Удинэ, их провожают два итальянских солдата, завистливо поглядывающие на своих пленных. А может быть и то, что, в то время как мы тут составляем этот страшный протокол, они лежат где-нибудь между окопами убитые.
Капрал Флориан! Я не чувствую по отношению к нему никакой неприязни — наоборот, он вызывает во мне совсем другие чувства. Кстати, надо попросить Гаала перетащить в наш отряд капрала Хусара. Хусар, должно быть, из мастеровых, и мне хочется держать его поближе к себе. Я должен изучить его.
На улицах лагеря наши солдаты знакомятся с немцами. Происходят забавные диалоги. Рядовые, владеющие немецким языком, превратились в переводчиков. Немцы с непередаваемым презрением отзываются об итальянцах. Наши с острым венгерским юмором подзуживают их:
— Докажите, кумовья, что немецкие солдаты лучше венгерских, отберите у итальяшек Клару. Вот когда вы ее возьмете, мы поверим.
Долговязый немец с пегим узким лицом, удивительно похожий на тощую йоркширскую свинью, заявил, что взять Клару и спихнуть всю итальянскую банду в воду — для них раз плюнуть, и, конечно, они докажут превосходство немецкого солдата над гонведом. Германский солдат прежде всего умеет выполнять приказы начальства.
Немцы меня раздражают, Арнольда, кажется, тоже. Хорошо, что ему есть на ком сорвать злобу: он изводит Чутору, издеваясь над организацией пятнадцати миллионов немецких рабочих. С дядей Хомоком я не могу поделиться своими чувствами. Его интересует в немцах совсем другое. Старик восхищается аккуратными рюкзаками немецких солдат, а короткие добротные сапоги пехотинцев, вызывают в нем необычайную зависть.
— Очень аккуратно одеты наши кумовья, и, ей-богу, ничего лишнего, — повторяет Хомок на все лады.
Гаал доложил мне, что ротный с золотыми зубами без всяких разговоров отпустил к нам капрала Хусара, который действительно оказался каменщиком по профессии. Взводный очень доволен моим выбором.
Дни в Брестовице проходят серо, монотонно, и вот мы опять идем на смену. Немцев на день раньше перевели в Констаньевице. Снова ночной марш.
Теперь мы знаем, куда мы идем: проводники ведут нас к Вермежлиано. Солдаты без конца толкуют о Вермежлиано, пугают новичков и издеваются над ними. Путь труден. Местами мы попадаем в районы, освещенные неприятельскими прожекторами. Как только в сноп света попадает живое существо, немедленно начинается жестокий обстрел шрапнелью. Еще при дневном свете в начале марша проделываем несколько упражнений: по команде «Прожектор»! все должны броситься на землю, на острые камни, в ямы и рытвины и слиться с мертвой серой почвой, Во время марша мы несколько раз ложимся на землю. Достаточно одного неосторожного движения, чтобы маршевая колонна была обнаружена.
Итальянцы стреляют, но прицелы неверны, гранаты дают перелеты. Мы только слышим дикое урчанье взрывов и металлическое бренчание осколков между камнями. Несколько раз чувствую холодное прикосновение смерти к затылку, и это заставляет меня еще сильнее прижиматься к спасительному серому камню.
Почва по дороге в Вермежлиано исключительно вулканического происхождения. Кругом сплошные торосы из ломких серых камней. Сплошь и рядом попадаются большие воронкообразные углубления, обнесенные заборами из камней. Ветры, время и люди нанесли землю на дно этих «кратеров», и эти кусочки являются единственной плодородной землей местных жителей. Дядя Хомок все время вздыхает:
— И как тут живут люди? Что за негодное существо человек! Во всякую щель забивается, как таракан.
Во время марша фельдфебель Новак, старший унтер роты Арнольда, избил моего сапера за то, что тот не лег вовремя перед вспыхнувшим лучом прожектора. Возмущению Гаала нет границ. Он жалуется мне, в надежде, что я привлеку фельдфебеля к ответственности.
— Бить не полагается, господин лейтенант, этого ни в одном уставе не сказано, — ворчит мой взводный.
Когда мы спускаемся в ложбину, он направляет электрический фонарь на лицо избитого солдата. Сапер — молодой человек; я его узнаю, это наш электромонтер. Из носа и изо рта его капает кровь на висящую на груди газовую маску.
— Почему вы не легли вовремя, Кирай? — строго спрашиваю я.
— Согласно приказу, господин лейтенант, тот, кто не успел лечь, должен оставаться неподвижным, закрыв лицо и блестящие части снаряжения. Я стоял около камня и, нагнувшись, слился с ним.
Гм! Он слился с камнем, серым, как солдатское сукно.
— Гаал, подайте рапорт и остановите кровотечение Кираю.
Гаал очень доволен, он покажет Новаку. Я вспоминаю похожий на молот кулак Новака и представляю, с какой силой он мог ударить солдата. Откуда такая злоба?
Арнольд очень равнодушно отнесся к моему заявлению. Ведь мы идем на фронт, туда, на линию огня, там все уладим. Да, возможно, что завтра жестокая артиллерийская подготовка уладит все наши дела — и мои, и Арнольда, и Новака, и Гаала. А теперь только тихо, тихо, бесшумно, как шайка воров, крадется тысяченогий батальон. Вот мы и в ходе сообщения, таком узком, что в нем с трудом могут разойтись два человека. Окопы тут очень близко друг от друга: тридцать, двадцать шагов, а может быть, и того меньше. «Доплюнуть можно».
— Ну, здесь надо будет крепко подвязать штаны и ухо держать востро. Глаза тоже не носи в кармане, а то в другой раз не понадобятся, — говорит «старый» доброволец «молодому», идущему за ним вслед.
Австрийские кумовья-ландверы — очень аккуратный народ. После них даже самые отчаянные позиции имеют какой-то оттенок уюта. Начальник саперного отряда, обер-лейтенант, приглашает меня в свою каверну. Его денщик, нагруженный вещами, ждет, пока господин закончит дела, и дядя Хомок уже таскает в каверну наше «оборудование». Обер-лейтенант передает мне подробную карту позиций. Эта работа — плод восьмидневной скуки, в ней видна добросовестная рука гражданского инженера. На чертеже показаны приблизительные расстояния между окопами. Небывалая близость. Это даже не параллельные, а какие-то капризно бросающиеся друг на друга переплетенные линии. В этом страшном лабиринте не сразу сориентируешься. Обер-лейтенант берет с меня слово, что я обязательно сохраню и закончу чертеж и вручу тому, кто меня сменит.
— Главное, коллега, это тишина. Нельзя собираться, нельзя шуметь, иначе хороший итальянский бомбометчик может натворить здесь дел.
— Ну что ж, мы тоже умеем бросать бомбы, — раздраженно возражаю я.
Обер-лейтенант секунду удивленно смотрит на меня, потом, рассеянно улыбаясь, говорит:
— Да, твои солдаты еще могут драться, — и быстро откланивается.
Первую ночь никто не спит. Размещаемся, прислушиваемся, ждем утра, чтобы осмотреться в новых окопах.
Утро приходит сырое и холодное. Дрожим и ждем обычной утренней перестрелки, чтобы согреться. Но итальянцы молчат; они прекрасно знают, что у нас была смена. Наши не могут утерпеть и постреливают. Гулко отдаются отдельные винтовочные выстрелы, но молчание врага вскоре вызывает ощущение бесплодности усилий.
На рассвете в один из поворотов окопов второй роты итальянцы бросили три ручные гранаты. Одна из гранат застряла на бруствере и разорвалась с оглушительным треском, вторая перекатилась через окопы, а третья угодила в ход сообщения, но никто не пострадал. Первая бомба предупредила об опасности, и старые, опытные солдаты вовремя укрылись. От взрыва по окопам стелется дым и каменная пыль. Светло. Сменяем часовых, и я иду в свою берлогу выспаться.
— Ну вот мы и на Вермежлиано, старина, — говорю я Хомоку.
— Хороший кофе с ромом приготовил я господину лейтенанту, — приветствует меня старик, принимая мою портупею.
Да, кофе с ромом. Все течет в своих берегах. Живем, значит.
Полуденное солнце стоит над самыми окопами. Окопы здесь глубокие, сырые. Брустверы выстроены из мешков со щебнем и местами подперты большими бревнами. Много стальных щитов — бойниц, но они не спасают: итальянские стрелки ухитряются попадать даже в узкие щели щитов.
За мной приходит Арнольд. Мы выходим в окопы, где к нам присоединяется Бачо. Небольшой подъем, потом хорошо замаскированный ход сообщения, ведущий к тылу. Только когда мы идем по ходу сообщения, я вижу, что влево от нас, ближе чем в километре, возвышается бурый лоб Монте-Клары. Несколько секунд, как зачарованные, смотрим на эту мрачную скалу, окутанную предостерегающей тишиной. Отсюда ничего нельзя рассмотреть. Клара кажется мертвой, но, когда глаз привыкает, я различаю рыжие линии проволочных заграждений. Ага, вот поворот окопов, ячеечные стены из мешков. Потом ясно вижу внизу на боковой террасе линию наших окопов.
— Что скажешь? — мрачно спрашивает Арнольд.
— Ну и местечко! — вздыхает Бачо.
Долго разглядываем Бузи. Вдруг у наших голов что-то сердито цокнуло. От камня подымается облако пыли. Мы нагибаемся и слышим свист летящих пуль.
— Плохо стреляют, — говорит Бачо, вытирая глаза, запорошенные каменной пылью. Он старается быть флегматичным, и это ему удается.
— Почему стреляют разрывными? — возмущаюсь я.
— Пошли жалобу в Гаагу, — зло смеется Арнольд. Идем назад. За нашими спинами еще шуршат пули между камнями. Иногда, останавливаемся и смотрим на Клару. Нам кажется, что, если бы сию секунду нам велели идти туда, мы пошли бы не задумываясь, поймали бы этого стрелка и всыпали бы ему как следует. Мы не на шутку рассержены.
Возвращаемся подавленные и угрюмые. Кругом мертвая тишина, но в тишине чувствуется напряженность. От трупов, лежащих в межокопном пространстве, идет тошнотворный густой запах. Окопы почти пусты, на поверхности только наблюдатели и мои саперы, остальные стараются укрыться в прохладных местах.
Часть моего отряда во главе с Гаалом ремонтирует брустверы. В одном месте рядом с мешками вываливается полуистлевший труп. Пытаемся установить, кто это — итальянец или наш. В другом, на уровне человеческого плеча, в тени бруствера блестит кольцо. Что такое? Конец дула винтовки. Во время боя не разбирают, из чего возвести бруствер, швыряют все, что попадается под руку: бревна, винтовки, ящики, одеяла. Все это сейчас лежит у наших ног. Разбирая свалившийся бруствер, извлекаем сотни вещей военного обихода и несколько человеческих тел.
У Вермежлиано наши окопы идут выше неприятельских, итальянцы только местами добираются до нашего уровня, поэтому они очень беспокойны и стараются подкопаться под наши позиции. На этот счет они большие мастера. В течение одной ночи они могут вывести из своих окопов маленькое ответвление. Эти ответвления называются на Добердо кишкой или аппендиксом. Такой аппендикс может незаметно добраться до наших проволочных заграждений и причинить серьезные неприятности. Сегодня ночью Шпиц с половиной нашего взвода будет работать над сооружением контр-аппендикса. Наш аппендикс должен будет где-нибудь в середине междуокопного пространства настичь аппендикс итальянцев.
— Окопы дерутся, а не люди, — говорит Шпиц, и его бездумное юношеское лицо сияет от гордости. Мой помощник еще всей душой делает войну.
По сравнению с Вермежлиано высота 121 действительно кажется мне санаторием.
Возвращаясь к себе, еще издали вижу Новака, нерешительно топчущегося перед моей каверной. Новак — широкоплечий и, видно, очень сильный человек, но в нем есть странное уродство: кажется, что он родился нормальным высоким человеком, а потом какая-то сила природы сплющила его и придавила к земле. Новак грубый казарменный унтер, солдаты его не любят, но он, говорят, их не боится. Война для него — это устав, полевая служба и казарма. Заметив меня, он смущенно улыбается и с подчеркнутым уважением козыряет.
— Новак!
— Так точно, господин лейтенант.
Я несколько секунд думаю, что ему сказать. Ну, да с ним можно говорить только на языке устава, и на этом же языке нужно его хорошенько проучить.
— Фельдфебель Новак, вам известно, что устав не предписывает мордобоя?
— Точно так.
— На каком же основании вы ударили сапера Кирая?
— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, для его же пользы.
— То есть как для его пользы?
— Ну, если, к примеру, дитя балуется, так отец должен его слегка наказать.
— Кирай не дитя, а солдат, фельдфебель не отец, а начальник. Согласно уставу — это так.
Новак в тупике, он не ожидал такого точного определения. Ведь на телесные наказания в армии смотрят сквозь пальцы, и, очевидно, я, защищая устав в этом пункте, являюсь исключением. Новак смущенно мнется.
— Фельдфебель Новак, — говорю я решительно, — обо всей этой истории вы должны подать рапорт командиру вашей роты. Можете идти.
Новак козыряет и поворачивается по уставу. На камне гулко отдаются его тяжелые шаги. За поворотом окопа я вижу сияющее лицо Гаала. Делаю вид, что не замечаю его, и, войдя в каверну, сердито захлопываю дощатую дверь.
В каверне пусто. Хомок куда-то ушел. Я стою в маленькой прихожей и электрическим фонарем освещаю вход в свое убежище. Это настоящая офицерская каверна. Глубоко врытая под камень, она кажется неприступной крепостью. Зажигаю свечу, сбрасываю ремни, и в эту секунду со стороны окопов доносится грохот взрыва. Свеча тухнет, я остаюсь в полной темноте. В поисках электрического фонаря сильно ударяюсь головой обо что-то твердое и острое, из глаз сыплются искры. В окопах слышатся крики, топот ног. Кто-то, тяжело дыша, останавливается перед каверной и открывает дверь. В полусвете я вижу, что наткнулся на каменную стелу, думая, что это выход. В открытых дверях каверны стоит батальонный вестовой. Он передает мне книгу приказов. Беру книгу, иду в каверну и, зажигая свету, спрашиваю:
— Что там случилось, Шуба?
— Итальянцы опять бросают «кошек», господин лейтенант. Во второй роте двое раненых.
Поправляю свечу и читаю приказ, на сегодняшнюю ночь я назначен дежурным по батальону. В книге приказов я должен указать место своего пребывания. Конечно, буду у Арнольда, ведь там телефон. Пропуск, пароль… Сколько формальностей!
— Шуба, заходите в каверну, ведь «кошки» летают, — кричу я вестовому.
Он не отвечает, наверное, не слышит. Ну, пусть немножко отдышится, — ведь ему, бедняге, пришлось бежать.
«Кошками» наши солдаты называют мины, которыми и мы, и итальянцы порядком досаждаем друг другу. В нашей позиционной войне окопы обеих сторон точно пристреляны, и надо постоянно быть начеку. Эти мины издают в полете особый, мяукающий и шипящий звук, поэтому их и называют «кошками».
Ищу в книге приказов страницу, где говорится об обстреле Адриа-Верке и упоминается о неизвестных гонведских офицерах. Даже батальонное начальство не очень сочувственно отнеслось к этому делу, Улыбаясь, захлопываю книгу и встаю. И вдруг словно чья-то сильная рука ударяет меня в грудь. Я падаю навзничь. Свеча тухнет, но через полуоткрытую дверь проникает свет. Чувствую, что я цел, это удар от сотрясения воздуха. Решительно выбегаю в окопы.
— Шуба! Где вы, Шуба?
У поперечного поворота, в пяти шагах от каверны, разорвалась мина. В солнечных лучах тает дым, смешанный с каменной пылью, и чувствуется едкий запах взрыва. Кругом никого нет, но на земле у входа в каверну лежит деревянная трубка ординарца. Трубка дымит, и мундштук еще влажен. Подымаю, смотрю.
— Шуба! — кричу я нетерпеливо.
Из-за поворота выбегает капрал Хусар и мчится прямо на меня.
— Не видели ли вы Шубу, ординарца? — спрашиваю я.
Хусар изумленно смотрит на меня, потом переводит взгляд на скалу, под которой, расположена моя каверна. Не понимаю, чем объяснить оторопь капрала. Вдруг на руку мне капнуло что-то теплое. Кровь. Отскакиваю в сторону и вижу: на скале головой вниз лежит Шуба, из его расколотого черепа льется кровь, тело медленно сползает вниз и, прежде чем мы успеваем что-нибудь предпринять, грохается перед входом в каверну.
Со всех сторон сбегаются люди: Хомок, Гаал, солдаты из взвода. Шуба убит. Его тело на глазах начинает чернеть. Солдаты уносят труп и густо посыпают известью лужу крови, чтобы на нее не насели тучи мух. Я беспомощно держу в руках трубку и книгу приказов.
Сегодня ночью буду дежурить. Надо сидеть у телефона и каждые полчаса давать стереотипные сведения штабу батальона. Пароль, пропуск…
Передаю Хомоку книгу приказов и трубку, прошу сдать в роту для отправки в батальон. Предупреждаю его, чтобы остерегался «кошек». Хомок сует трубку в карман и входит в каверну. Я слаб и сухо кашляю, чувствую в легких страшную силу воздушного удара. Перед уходом дядя Андраш открывает бутылку вина, чего никогда раньше не делал без спроса, наполняет стакан и ставит на стол.
— Эх, господин лейтенант, двум смертям не бывать, а одной не миновать. Да если бы и было две смерти, так нас два раза заставили бы умереть, — философствует старик.
От контузии учащенно бьется сердце. Выпиваю вино залпом. Действует хорошо. Хомок ушел. Слышу, как кто-то тщательно счищает перед каверной кровь Шубы. Распоряжается Гаал.
Одна смерть, две смерти… Кто бы мог заставить его умереть два раза? Кто?
Чувствую себя скверно. Но к двенадцати часам надо вступать в дежурство; это связано с рядом церемоний. Прежде всего я должен навестить своего предшественника по дежурству. Это временный командир третьей роты, лейтенант с золотыми зубами. Его фамилия Дротенберг, или Дортенберг, я все путаю и поэтому избегаю с ним разговаривать. Он очень любезный человек: без всяких фокусов отпустил ко мне капрала Хусара. Дортенберг — старый лейтенант, он давно должен быть произведен в обер-лейтенанты, но это дело почему-то тянут. Говорят, что в начале войны он был замешан в какую-то панаму в связи с поставками в армию. Он очень богат.
Перед тем как отправиться к Дортенбергу, я должен повидать Шпица и категорически запретить ему на этот раз участвовать в разработке аппендикса.
Где-то недалеко опять рвутся «кошки», но по звуку разрывов устанавливаю, что это не ближе чем в двухстах шагах. Но где же наши бомбометчики, почему они молчат?
Мимо каверны идут санитары, я слышу их тяжелые шаги. Кто-то громко стонет. Несут раненого.
Выхожу в окопы. На бруствере рядом с наблюдателем стоит маленький Торма и, глядя в перископ, следит за происходящим в междуокопном пространстве.
— Ну, что ты там видишь? — спрашиваю я, поощрительно улыбаясь.
— Ого, господин лейтенант, наши бомбометчики задали им, — шепчет он, блестя глазами. — Я сейчас видел, как один итальянец летел вверх тормашками и барахтался в воздухе.
У Тормы сверкают глаза от удовольствия, ему нравится эта игра. Я тоже успокаиваюсь и с удовлетворением принимаю к сведению успехи наших бомбометчиков. Значит, наши тоже не спят. Еле успеваю сделать два шага, как вдруг наблюдатель кричит:
— Берегись! Мина!
Стремительно укрываюсь под шрапнельным навесом. В мозгу мелькает мысль, что от мин это ничтожное прикрытие не спасет, но уже поздно. Мина оглушительно рвется, но, к счастью, за расположением наших окопов, где-то между камнями. Летят доски, щебень, осколки мины. Тут уже годится и шрапнельный навес.
Шпиц еще спит, очевидно, всю ночь бодрствовал. Над головой прапорщика горит слабая керосиновая лампочка. В помещении моего помощника густой, тяжелый воздух, но Мартон спит так сладко, что я не решаюсь разбудить его. Поговорим, когда вернусь.
Солдаты местами выползли из своих нор: их интересует работа наших бомбометчиков. Они спорят — можно ли увидеть мину во время полета. Наблюдатели, боясь, что эти разговоры навлекут несчастье, сердито шикают на стрелков и гонят их обратно в каверны. Но солдаты не слушают, они непременно хотят увидеть мину. А наши мины шуршат и улюлюкают в воздухе, увидеть их невозможно.
В свете ослепительного солнечного дня видно, как истрепаны наши солдаты. По возрасту они неодинаковы, есть совсем молодые, а есть и почти старики. Но в одном все схожи: бледные, серые лица, как у людей после бессонной ночи, вялые движения, лихорадочно-беспокойные взгляды. Встречаются и безразличные, тупые, а порой даже довольные физиономии.
Солдаты здороваются со мной по-домашнему, без казарменной подтянутости, но я замечаю, что несколько человек уклоняются от приветствия, прячась из приличия за остальными. Я понимаю, что эта враждебность направлена не против меня лично, а против моего чина, против господина офицера. А мы, господа офицеры, еще подчеркиваем и с каждым часом углубляем наш разрыв с солдатами. Это наполняет меня глубоким беспокойством.
Дортенберга встречаю в окопах. В расположении второй роты сегодня ночью взорвался ящик ручных гранат. Услышав взрыв, итальянцы начали бешеный обстрел.
«Они боятся, а мы еще больше. Вот дух нашей войны», — думаю я.
Лейтенант приглашает меня к себе. Он — гурман, и нас ждет накрытый стол.
В этой роте очень строгая дисциплина. Лейтенант придирчив и требователен, перед ним все тянутся, ходят на носках. Когда такой подтянутый солдат стоит перед тобой, отдавая честь, в его отупевших глазах нет ни искорки мысли. Может быть, как раз в этом и заключается смысл дисциплины.
Ротный писарь приносит переписанный рапорт о сданном дежурстве лейтенанта. Из батальона выбыло свыше двадцати человек, из них семь человек убитых и один исчез. Исчез Антон Моравек.
— Куда он делся? — спрашиваю я лейтенанта. Дортенберг пожимает плечами и с возмущением смотрит на стоящего перед ним писаря.
— Вы что, с ума сошли, Берталан? Разве слово «касательно» пишется через два «с»? Вы хотите, чтобы я отправил вас в роту?
Писаря бросает в жар и холод.
— Виноват, я очень спешил, господин лейтенант, — лепечет он и убегает с листом, чтобы скорее исправить недопустимую ошибку.
— Ты спрашиваешь, куда он делся, — говорит лейтенант. — Возможно, что он находился в том помещении, где разорвались гранаты, а может быть, просто-напросто дал драпу. Думаешь, мало таких? Да, если бы не держали их в ежовых рукавицах, они бы нам показали.
Дортенберг глубоко убежден в том, что солдаты должны быть под железной пятой. Он говорит об этом так, как будто это само собой разумеется, и не понимает, что его слова являются уничтожающей критикой духа армии. Золотозубый смотрит на войну оптимистически. Он считает, что эта война была неизбежна и нужна. Дортенберг — барин, хотя нет, не барин, а просто очень богатый человек. А богатство делает человека барином, и это барство выражается у богача ярче, чем у представителя какой-нибудь благородной обедневшей фамилии.
Снова робко входит писарь и подает исправленный рапорт.
— Семь солдат выбыло. Чертовски дорогое удовольствие, — говорит лейтенант, пробегая рапорт.
— Дорогое? А что именно дорого? — спрашивая я.
— Да все дорого: амуниция, обучение, транспорт сюда, ежедневный рацион. Это же стоит денег. И вот какой-то дурацкий взрыв все уничтожает.
Во мне закипает возмущение, с губ готовы сорваться гневные слова, но вместо этого — осторожный взгляд на писаря.
— Да, предприятие нерентабельно, — говорю я иронически.
Золотозубый громко смеется, видимо, моя ирония не дошла до его сознания.
— Ба-ба-ба, — говорит он с набитым ртом, — но дирекция не останавливается ни перед какими затратами.
— Жаль, что мертвых нельзя утилизировать, — продолжаю я в том же тоне.
Лейтенант наконец понял, что я не разделяю его взглядов, и умолк. Когда мы встали из-за стола, он подписал каллиграфически переписанный рапорт, и мы отправляемся в штаб батальона.
По дороге Дортенберг обстоятельно рассказывает мне, что необходимо делать во время дежурства, предупреждает о капризах начальника штаба батальона, требующего донесений каждые полчаса. Правда, это можно делать только до полуночи, пока он не ляжет спать. Но, конечно, если случится что-нибудь экстраординарное, батальон надо известить немедленно.
Ход сообщения, по которому мы идем, настолько глубок, что его стены тянутся выше головы. Мне кажется, что мы идем по серой улице восточного города. Ходы сообщения ведут к естественным углублениям, которые очень часто встречаются на этом участке добердовского плато. Эти круглые ямы похожи на потухшие кратеры, но ясно, что они не вулканического происхождения, их вымыли дожди тысячелетий.
В первой воронке разместились в мирном сожительстве склад боеприпасов и перевязочный пункт. Дальше стены хода сообщения со стороны Бузи уже защищены мешками со щебнем. Дортенберга Клара не интересует, а я то и дело останавливаюсь и, взобравшись на гребень стены, пристально вглядываюсь в темную массу камней. Штаб батальона находится в нескольких воронках. Здесь воронки весьма благоустроенны, каверны хорошо пробетонированы, и на плодородной земле растут цветы. Цветники окаймлены изгородью из громадных осколков гранат, а местами и целыми неразорвавшимися гранатами. Эстетика войны.
— По-барски живут в батальоне, — говорит Дортенберг с нескрываемой завистью.
Лейтенанта Кенеза в штабе нет. Приходится ждать. Мы удобно устраиваемся в тени шрапнельного навеса и наблюдаем за этим новым, таким не похожим на наш, миром. Это мир штаба. Всего только полкилометра в тыл — и уже совсем другая жизнь. Даже рядовые одеты не так, как наши, их форма новее, опрятнее; видно, что люди устроены. Это те из солдат, которым удалось своими сильными локтями проложить дорогу к теплому местечку.
Это фронт — и все-таки не фронт. Сюда мины уже не долетят; гранаты еще могут, но штыковые атаки, пулеметный и ураганный огонь вовсе не беспокоят штаб. И все-таки фронт.
Лейтенант Кенез появляется в ходе сообщения, соединяющем первую воронку со второй, в которой для командира батальона выстроена настоящая подземная вилла. Лейтенант Кенез приглашает нас к себе. Его кабинет свежевыбелен, и свет он получает из окна. Под тем предлогом, что должен ознакомиться с расположением батальона, я прощаюсь с Дортенбергом и иду обратно на передовую.
Сегодня я — дежурный по батальону.
По ходу сообщения гуськом двигается смена батальонных вестовых и ординарцев. Один из вестовых (он видит меня, это ясно) рассказывает остальным историю Шубы, которого застигла смерть перед моей каверной.
— Ну, этот лейтенант весело начинает свое дежурство.
— Шуба сам виноват, ведь господин лейтенант приглашал его в каверну, — говорит другой, тот, что поближе. Потом он обращается ко мне: — Вот Шубу оплакиваем, господин лейтенант.
— Да, ему шуба больше не понадобится, — шутит кто-то из ординарцев.
Я не отвечаю, и солдаты идут некоторое время молча, как провинившиеся дети. Сейчас я не чувствую к ним ни жалости, ни сострадания. Народ — как море. Волны выбрасывают на скалистый берег брызги пены, и не успеет солнце выпить эту влагу, как море уже забыло о ней.
Я замечаю, что начинаю освобождаться от депрессии, которая охватила меня в первое время. Арнольд прав, сейчас не время философствовать. Над нашими головами меч, и мы прежде всего должны парировать его удар. Вот — война. Но эти твердые, уверенные слова проваливаются в моем сознании, как грош в дырявом кармане нищего. Я еще не могу смотреть на растерзанное тело солдата с таким равнодушием, с каким смотрят на только что зарезанного теленка.
— Ты знаешь, сколько стоит обучение солдат, обмундирование и вооружение?
«Кому? А этому солдату сколько стоит?» — хотел спросить я золотозубого.
Я вхожу в тупичок. Здесь ход сообщения настолько узок, что может идти только один человек, и тупики служат для обхода встречных. Карабкаюсь на стену тупика, обложенную серыми карзскими камнями, и смотрю на открывшуюся передо мной картину. Голая, лишенная растительности, каменная пустыня. Над моей головой с пугающим шумом проносится стая быстрых птиц. Небо безоблачно, только около Косича клубится какой-то бурый туман, но он скорее похож на дым, чем на облака. Из Сельца доносятся частые небольшие взрывы; очевидно, рвут камень для новых окопов, а может быть, это мелкие мины.
Долго смотрю на мертвую верхушку Клары. Никакой жизни. Когда созерцание Монте-Клары надоедает, перехожу на другую сторону окопчика. Здесь тот же безотрадный пейзаж, но дальше синеют отроги романтических, зовущих Тирольских гор. И там, среди этих гор, тоже война. И на Ортлере, у Толмейпа, на Капоретто, Трентино и перед чарующей долиной горного Эчча — то же самое. Я поднял голову, и захотелось мне вспомнить синеву итальянского неба. Да ведь это и есть итальянское небо.
Как заманчивы, как пленительны и далеки Тирольские горы! Обратно из Италии мы ехали через Швейцарию, Лозанну и Франценсфесте. И никогда я не видел такой зелени лугов.
От стены отскочил небольшой камень и упал к моим ногам. Я спрыгнул и с сильно бьющимся сердцем прислушался. Ничего. Показалось. «Война, господин лейтенант, надо быть осторожнее».
На следующий день пишу в штаб батальона рапорт о своем дежурстве.
Когда, приняв дежурство от Дортенберга, я вернулся на передовые позиции, меня уже разыскивал Шпрингер, дежурный левофланговой роты. С Полазо из соседнего батальона к нам пришли два германских офицера с просьбой разрешить им корректировать отсюда пристрелку своей артиллерии, Я сообщил об этом по телефону Кенезу, и лейтенант сейчас же прикатил к нам. Мы очень предупредительны по отношению к нашим союзникам, они же холодны и корректны; очевидно, их утомляет эта чрезмерная любезность. Лейтенант Кенез пробыл с нами недолго. Прощаясь, он несколько раз повторяет мне, что с гостями надо быть очень внимательным.
Я отвечаю с деланным простодушием:
— Не волнуйтесь, все будет в порядке, если только какая-нибудь «кошка» не попадет в них.
Кенез на секунду снимает пенсне и становится до смешного похожим на разнузданную лошадь.
— Мины? — спрашивает он удивленно.
— Да, — говорю я уже серьезно. — За это я не могу принять на себя ответственности.
Кенез улыбается и крепко жмет мою руку.
— Я пришлю тебе табаку и закусок для гостей, может быть, они проголодаются. Куда это направить?
Указываю каверну Арнольда. Кенез важно козыряет и уходит. Я остаюсь с немцами. Упорно молчу. Старший из них — тучный запасный обер-лейтенант с отвисшими усами, другой — небольшого роста, тоненький, бледный лейтенант из молодых. Они тихо совещаются, разглядывая позиции через великолепные перископы. Их интересует Клара. С офицерами пришли четыре солдата. Наши стрелки смотрят на них без враждебности. Гонведы лихо поплевывают и, не выпуская изо рта трубок, сдержанно обмениваются впечатлениями о немецких кумовьях. Я подхожу к офицерам, они обрывают разговор. Сообщаю им, где я буду, заверяю, что всегда готов к их услугам, и, оставив за себя Шпрингера, ухожу к Арнольду.
Первые три часа моего дежурства проходят в абсолютной тишине. Арнольд сегодня неразговорчив, и я решаю не беспокоить его упреками, хотя многое хотел бы сказать относительно его пессимизма.
Лейтенант Кенез присылает целую корзину разной снеди. Когда вестовой выкладывает ее содержимое на стол, я не могу удержаться при виде шоколадных конфет и начинаю с жадностью поглощать их. Арнольд улыбается.
— Сколько в тебе еще ребячества!
— Угу, — мычу я с полным ртом.
В этот момент открывается дверь и врывается взволнованный, запыхавшийся вестовой.
— Господин лейтенант, господин обер-лейтенант, скорей!
— Что случилось?
— Немцы под Кларой. Господин фенрих Шпрингер заметил их.
Мы хватаем бинокли и мчимся сломя голову. В окопах натыкаемся на Бачо, наблюдающего в перископ за немцами.
Я отдаю на ходу распоряжение:
— Солдат загнать в каверны!
— Что случилось, Бела?
Бачо подает мне перископ. У подножья Монте-дей-Сэй-Бузи, приблизительно в двухстах шагах от зигзагов наших окопов, по совершенно открытой местности движется, как на учебном плацу, двойная цепь наступающих немцев.
Я рассылаю по всем направлениям ординарцев, приказываю сообщить о происходящем штабу батальона и отдаю распоряжение привести роты в боевую готовность.
Но где немецкие офицеры?
— Господин фенрих Шпрингер ушел с ними в ход сообщения. Они находятся у третьего тупика.
Все трое — Бачо, Арнольд и я — спешим туда. Пулеметчики заготавливают воду, стрелки покорно уходят в каверны. Усиливаю наблюдательные пункты. Солдаты взволнованно смотрят нам вслед.
Шпрингера и немцев быстро находим. Мы устраиваем около тупика помост из досок и можем наблюдать за событиями, как из театральной ложи.
Цепь немцев уже в двадцати шагах от наших основных линий. Они идут тремя уступами. Немецкие офицеры следят за ними с непоколебимым спокойствием. У Арнольда расширены зрачки, Бачо покусывает ногти, Шпрингер тяжело дышит. Вдруг перед нашими окопами, там, где тянется темная линия проволочных заграждений, подымается густое дымовое облако и доносятся тяжелые разрывы: два, пять, десять.
«Ага, это, наверное, взрывающие трубки Лантоша», — думаю я.
Тишина. Немцы подошли уже вплотную к нашим позициям и побежали. Мы слышим их ослабленный расстоянием боевой клич.
Сейчас их не видно, все затянуто дымовой завесой. Я смотрю на Бузи. Что теперь будет? Но Клара молчит, и в этой тишине чувствуется страшная угроза. Отдельные атакующие карабкаются на первую террасу. Дым расстилается все дальше и дальше, и вдруг Клара выбрасывает несколько длинных огненных языков.
— Die Schweine haben Flammenwerfer![21] — воскликнул немецкий лейтенант и растерянно заморгал.
Атакующие снова закричали, и мы отчетливо видим несколько фигур, выбросившихся из огня и дыма вперед. Огненные языки увеличиваются, и вдруг вся гора, как будто обвитая гигантской гремучей змеей, загрохотала. Отрывисто стучат винтовки, их выстрелы подхватывают бешеные пулеметы; с сухим треском, как будто ломаются громадные доски, рвутся мины; с лаем и ржаньем выбрасывают огонь скорострельные окопные пушки. И все это длится не более пяти страшных минут.
Мы должны покинуть свой наблюдательный пункт и укрыться на передовых позициях, чтобы не стать жертвами гудящих вокруг наших голов косых рикошетов. Уже стреляют и итальянцы, стоящие против наших окопов, перестрелка постепенно ширится до самого Полазо. Во многих местах, наверное, даже не знают, в чем дело, но стреляют в безумном страхе. С Полазо и Редигулы не видно Клары, но все же и там трещит перестрелка. Мы заставили наших стрелков остаться в кавернах, и на поверхности нет никого, кроме наблюдателей и пулеметчиков. Со стороны итальянцев льется бешеный винтовочный огонь.
Мы бегом пробираемся к каверне, с нами все немцы. Тяжеловесный обер-лейтенант некоторое время пытается сохранить хладнокровие, но вскоре не выдерживает и вприпрыжку мчится вместе с нами. Когда добегаем до каверны, огонь кое-где начинает утихать. Немцы немедленно изъявляют желание вернуться и продолжать наблюдение. Они заметно нервничают. Мы находим другой наблюдательный пункт и выставляем свои перископы. Из батальона звонят каждую минуту. Я даю Фридману образец стереотипного ответа: «На нашем участке без перемен».
Клара дымит, как раскаленный паровоз. Дым расстилается по серой почве и сливается с камнем.
— Ад, — говорит Арнольд, не отрываясь от бинокля. Бачо молчит, только глубоко затягивается сигаретой и, по фронтовой привычке, пропускает дым между колен. Немецкий обер-лейтенант отдает энергичные приказания своим солдатам. Они быстро налаживают телефонную связь. С Клары доносятся одиночные, редкие выстрелы.
— За ранеными охотятся. В этом отношении итальянцы непонятно жестоки, — говорит Бачо.
Обер-лейтенант коротко сообщает по телефону обо всем, что мы видели. Он сухо излагает события, не разукрашивая их и не преувеличивая. Потом обращается к нам и спрашивает, как называется эта местность. Показываю по карте.
— Фермешлиано?
— Нет, Вермежлиано, господин обер-лейтенант.
— Не играет роли. Если вы ничего не будете иметь против, господа, мы слегка обстреляем Монте-дей-Шей-Пуши.
— Пожалуйста, — отвечаем мы хором. Телефонную трубку взял лейтенант, и через минуту за склоном Дебеллы заговорили пушки. Террасы Монте-Клары сплошь окутаны желтыми, красными и фиолетовыми языками разрывов. Обстрел переходит в ураганный огонь, но макушка горы остается невредимой.
— Будьте любезны, господин обер-лейтенант, сообщите вашей артиллерии, что до сих пор она успешно била по нашим позициям, а на верхушку, где идут линии итальянцев, не упал еще ни один снаряд.
— Как? — удивленно спрашивает немец.
— Как слышите, господин обер-лейтенант. Ведь итальянские окопы не на террасах, а на самой горе.
Обер-лейтенант хватает телефонную трубку и диктует несколько новых цифр. После небольшого перерыва обстрел возобновляется, но теперь все снаряды летят через Клару и падают за обрывом. Остальные батареи по-прежнему бьют по террасам. Несколько раз еще пытаемся направить огонь, но почти безуспешно. Один снаряд ударяет в окопы итальянцев, но дым от остальных разрывов мешает проследить за результатами. И вдруг сразу, как по мановению руки, обстрел прекращается. Клару опоясывает стелющийся дым последних разрывов.
— Ну?
Мы напрасно ищем линию атакующих и вдруг видим их на террасах Клары около наших окопов, через которые они перепрыгивают. Бачо стискивает зубы.
— Ну, смотри теперь. Теперь смотри.
Верхушка Клары, где видна небольшая выемка итальянских окопов, оживает бешеным огнем. Атакующие уже не кричат, все исчезло, только одинокие фигуры, ковыляя, бегут назад.
— Кончено, — вздохнул Арнольд.
— Это не так легко, как некоторым кажется, — говорит по-немецки Шпрингер, и в его тоне звучит нотка удовлетворенности.
— Нет в них азарта. Двигались медленно, как-то бессильно, и кричали без злобы, — задумчиво произнес Бачо.
Обер-лейтенант бросает солдатам короткое «Fertig!»[22] — и телефонисты отцепляют аппараты, оставляя проволоку. Мы прячем свои бинокли. Четыре часа двадцать минут.
— Может быть, господа проголодались, — обращаюсь я к немцам, разыгрывая хозяина, но без особой настойчивости.
К моему удивлению, гости охотно отзываются на приглашение, и мы отправляемся к Арнольду. В окопах к нам присоединяются Сексарди и золотозубый.
В каверне уже хлопочут Чутора и Хомок. Я вызываю батальон, но Кенез уже все знает.
Завтрак проходит в полном безмолвии, и мне начинает казаться, что мы сидим на поминках. Я поглядываю на Арнольда, зная его искусство завязывать беседу, но он упорно молчит.
— Тяжелый фронт, — произносит немецкий обер-лейтенант.
— Пять рот легло в сегодняшней атаке, — добавляет лейтенант.
— Пардон, — шепчет Сексарди Арнольду, — спроси их, пожалуйста, сколько штыков у них в роте.
Арнольд пожимает плечами, но немец уже справляется, что интересует господина обер-лейтенанта. Сексарди с трудом выдавливает исковерканную немецкую фразу. Обер-лейтенант без всякой задней мысли охотно отвечает:
— Вместе с командиром роты и его помощником двести шестьдесят два человека.
— Ну-с, ты доволен составом, коллега? — спрашивает Арнольд.
— Да, это боевой состав, — наивно говорит Сексарди. Мы с Арнольдом улыбаемся. Переходим к вину и коньяку, и публика оживляется.
Итальянцы опять бросают «кошек» на наш участок. Грохочут тяжелые плоские разрывы. Вызываю к телефону наших бомбометчиков. Командир отряда, фенрих, жалуется, что у него мало бомб. Властью дежурного я приказываю не жалеть снарядов, бить до последнего, чтобы заткнуть рот итальянцам. Запускаю короткое поощрительное ругательство, а в конце беседы разражаюсь бранью, как настоящий пьяный офицер. Нервы согревает настоящая злоба, и мне нравится это новое ощущение. Иногда приятно прийти в ярость и ругаться всласть.
Выпивка развязала языки и немцам, они стали общительнее. Молодой лейтенант просто болтлив. Он почем зря кроет пехоту и вызывающе спрашивает:
— Скажите, какого вы мнения о нашей артиллерии?
Но, прежде чем мы успеваем ответить, обер-лейтенант резко обрывает его и долго смотрит на него суровыми, свинцовыми глазами. Возникает неловкое молчание, которое мы с Арнольдом остро чувствуем, но ни Сексарди, ни Дортенберг ничего не заметили, а Бачо увлекся наполнением стаканов.
— Будь другом, — просит меня Сексарди, — переведи им, что вначале я тоже презирал итальянцев, но потом пришел к заключению, что не солдат — солдат, а его оружие.
Я не хочу переводить такое бессмысленное определение, но Дортенберг уже сделал это вместо меня. Немецкий обер-лейтенант, как будто очнувшись от тяжелого сна, хватает толстыми, унизанными перстнями пальцами свой бокал и высоко подымает его.
— Поднимаю бокал за германское командование! — закричал Сексарди.
— Да здравствует Конрад фон Гетцендорф! — кисло ответил обер-лейтенант.
Я вышел в окопы. Мимо меня прошли санитары с носилками. По их тяжелым, твердым шагам я понял, что несут мертвеца.
Кругом царит сонная тишина, только далеко-далеко, у Сан-Михеле, что-то гремит, как приближающаяся летняя гроза. Я останавливаюсь и, делая вид, что поправляю гамаши, прислушиваюсь к разговорам солдат.
— Так им и надо. Пришли сюда и воображают, что будут звезды с неба хватать.
— Да где это видано так наступать! Мы только осенью четырнадцатого года так ходили в атаку, как они. В цепь развернулись. Подумаешь!
— А может, это новички и иначе наступать не умеют?
— То-то и оно. Вот прямо в рай и угодили.
— Без пересадки.
Я иду дальше, размышляя о том холодном безразличии, с которым относятся наши солдаты к своим самоуверенным, хвастливым союзникам.
«Мы плетемся в хвосте немецкой политики», — вдруг всплывает в моей памяти фраза, над смыслом которой я до сих пор не задумывался. Я ее где-то читал или слышал, не помню, — это не важно, а важно то, что эти слова только теперь дошли до моего сознания.
«В хвосте немецкой политики. Нас предали».
Пусто звучавшая до сих пор фраза вдруг наполняется живым содержанием. В этом помогли мне сегодняшняя встреча с нашими союзниками, Пиетро-Роза и солдатские разговоры.
Возвращаюсь в каверну Арнольда. Наши гости уже собираются уходить и ждут меня.
— Абсолютная тишина, господа. Бомбометчики итальянцев замолчали. Можно идти.
Немецкий лейтенант стал совсем розовым от вина. При свете солнца его глаза похожи на кроличьи. Обер-лейтенант хмуро пощипывает усы. Мы с Арнольдом провожаем их. Бачо откланивается. Его, беднягу, смущает то, что он не говорит по-немецки. Дортенберг и Сексарди остались в каверне допивать коньяк.
Немцы, желая миновать штабы батальона и полка, просят указать прямую дорогу на Нови-Ваш, где их ждут автомобили. Мы начинаем сверять наши карты и вдруг слышим какие-то странные звуки. Недалеко от нас кто-то громко смеется. Как дико слышать здесь такой беззаботный смех! Хохот то умолкает, то возобновляется длинной трелью, переходящей в удушливый хрип. Теперь он слышен совсем близко, и нам становится не по себе. Мы прислушиваемся с недоумением и тревогой. Смех раздается не в окопах, не в ходах сообщения, а наверху между камнями. Я взбираюсь на стену хода сообщения, за мной немецкий обер-лейтенант.
Шагах в двадцати от нас, по незащищенному месту, среди камней, шатаясь, идет немецкий солдат. Его лицо закрывает большая черная борода, на глазах роговые очки. Кепи сбилось набок, ранец волочится по земле. Солдат идет, широко раскинув руки, и, жутко оскалив рот, хохочет до удушья, до хрипа. Я знаю, что совершенно напрасно окликать его, и все же кричу. Сзади меня кто-то дернул, и я упал, сильно ударившись коленом. С той стороны, куда побежал сумасшедший, просвистело несколько пуль. Тишина.
— Распорядись, чтоб к ночи убрали труп, — говорит Арнольд, соскакивая со своего места наблюдения.
Немецкие офицеры поспешно прощаются, и мы возвращаемся в свои окопы.
Долго не могу прийти в себя. Меня преследует высоко вибрирующий голос сумасшедшего, в ушах, как эхо, отдается прерывистый, захлебывающийся вой. Слышу сердитый голос Арнольда:
— Возьми себя в руки.
Смотрю на его искаженное лицо, в котором не осталось ни кровинки, и быстро прихожу в себя. В окопах нас окружают солдаты.
— Вы видели? Слышали?
Арнольд отдает приказание: как только стемнеет, найти тело и отнести на братскую могилу.
В каверне мы застаем Дортенберга и Шпрингера в самом разгаре азартной карточной игры. Глаза у них горят, движения беспокойны. Этим все нипочем. Играют.
Арнольд велит откупорить бутылку коньяку, и я беспрекословно подчиняюсь ему, опрокидываю полстакана. Чокаясь с Арнольдом, замечаю, что его руки дрожат. Внутри все горит, но это хорошо. Отхожу к столу и закусываю инжиром, чтобы прогнать ощущение одеревенелости во рту. И вдруг без всякой причины начинаю хохотать…
Просыпаюсь с головной болью. Уже вечер. Арнольда нет. В каверне горит карбидная лампа. Во рту у меня сухость Сахары. Входит Хомок.
— Все в порядке, господин лейтенант. Господин обер-лейтенант Шик уже сообщил в батальон. Немца нашли. Две пули сразу.
Старик подает мне стакан холодного, как лед, кофе. Кофе меня освежает, но голова все еще кружится. Я делаю вид, что ничего особенного не произошло.
— Да, я просил господина обер-лейтенанта сообщить обо всем в батальон, пока я немножко отдохну, — бормочу я.
Хомок бесстрастно выслушивает эту явную ложь. По крайней мере, теперь он знает, как себя держать.
— Долгая еще ночь, — говорит он после некоторого молчания. Потом тихо прибавляет: — Да, немцы тоже не взяли Клару. Жаль, жаль. Хорошо было бы, если бы взяли.
Он еще возится около меня, а потом заявляет, что пойдет домой. Хомок пойдет «домой»! В нескольких шагах отсюда есть дыра, вырубленная под камнем, и мы называем ее домом.
В окопах сейчас ночь. Рассыпая трепещущий свет, взлетают ракеты. Прошел еще один будничный день. Тут были будни, а под Кларой праздник. Позиционная война — будничная война. Да, хорошо было бы, если бы немцы взяли Клару… вместо нас.
Вернулся Арнольд. Он был у Мадараши. План предстоящего наступления уже не является секретом. Наступать будем не здесь на Добердо, а на правом фланге. В Тироле уже происходят значительные перегруппировки.
— Ну, это довольно далеко отсюда, — говорю я с облегчением.
— Но легко может случиться, что две-три дивизии будут переброшены отсюда на правый фланг. Ведь генерал Бороевич тоже идет туда.
— Ну что ж, — вяло отвечаю я. — В Тироле очень хороший воздух.
— Браво! — кивает Арнольд, и глаза его одобрительно улыбаются.
Мы больше не касаемся этой темы. Что может предпринять мореплаватель, когда среди пути барометр показывает бурю?
Лейтенанту Кенезу больше не звоню. Какого черта! Пусть волнуется сколько ему угодно. Но Фридман, как заведенный автомат, каждые полчаса передает донесения. Ладно.
Арнольд снова куда-то уходит, я снова остаюсь один в этой дыре. Здесь сыро, и за стеной возятся крысы. Ну вот я и не один.
В дверь тихо стучат. Входит фельдфебель Новак. Он аккуратно притворяет за собой неистово скрипящую дверь, поворачивается ко мне и, вытянувшись, застывает. На лице его неописуемое изумление.
— Эти тут, — он показывает на переднюю («эти» — значит Чутора и Фридман), — сказали мне, господин лейтенант, что господин обер-лейтенант дома.
— Ну, что скажете, фельдфебель Новак?
Новак извлекает из верхнего кармана своей куртки большой бумажник казенного образца и, вынув из него аккуратно сложенную бумажку, протягивает мне.
— Вот рапорт, господин лейтенант. Я принес господину обер-лейтенанту, как вы изволили приказать.
Я пробегаю бумажку, написанную каллиграфическим почерком, но в высшей степени безграмотно. Новак объясняет свой поступок неповиновением Кирая. В то время, когда он, Новак, требовал от Кирая подчинения приказу, Кирай выказал непослушание, и Новак заставил его подчиниться физической силой.
Молча возвращаю рапорт.
— Что изволите сказать, господин лейтенант? — спрашивает Новак голосом ангельской невинности.
— Не знаю, что скажет господин обер-лейтенант. Я бы такого рапорта не принял.
Новак вздыхает, аккуратно складывает рапорт и прячет его в бумажник.
— Скажите-ка, Новак…
— Слушаю, господин лейтенант.
— Скажите, Новак, а вы не боитесь солдат? — спрашиваю я, взглядывая в маленькие хитрые глаза фельдфебеля.
Этот вопрос застает Новака врасплох. Он не знает, что ответить — сказать ли правду или говорить так, как полагается перед начальством. И он широко улыбается.
— Этих вонючих мужиков? Разве их можно бояться, господин лейтенант? Да если бы мы их боялись, что было бы с нашей армией?
Я спешу отпустить Новака после того, как он успел сообщить мне, что мой отряд полон прескверных людей, социалистов и бунтарей, с которыми он может живо расправиться, если я ему поручу это дело.
— Если господин лейтенант прикажет, все данные будут у меня на руках в ближайшее же время.
Я отмахиваюсь и, желая довести Новака до полного отчаяния, говорю:
— Обо всем, что вы рассказали, я прекрасно информирован: взводный Гаал регулярно дает мне исчерпывающие сведения о моем отряде.
И прежде чем Новак успевает что-нибудь возразить, я его отпускаю. Волей-неволей фельдфебелю приходится удалиться, и я некоторое время еще слышу за дверью его недовольное покашливание.
Да, этот человек нашел свое место на войне. Для него война — это продолжение казармы, и казарма будет продолжением войны. Как глубоко, должно быть, презирает он нас, запасных офицеров, подымающих шум из-за какого-то жалкого мордобоя.
И вдруг мне становится странным, что Арнольд здесь, здесь, в этой каше. Ведь он давным-давно мог бы освободиться от этого испытания и все же упорно остается здесь. Золотозубый, тот воюет за свою фирму и каждую неделю получает из дому ящик снеди. Бачо сказал мне на днях, что после войны он поедет на завоеванную территорию, где, очевидно, казна будет иметь большие хозяйства, и потребует себе для управления какую-нибудь экономию. Чутора образовывает партию — партию, которая призовет к ответу. Шпиц делает войну в надежде добиться лейтенантского чина и получить две скромные медали, которые помогут ему попасть в высшую школу. Шпиц удивительно свеж и неиспорчен. Капрал Хусар для меня ясен: он принадлежит к партии Чуторы. Но среди солдат есть много и таких, как Хомок. Этих, очевидно, большинство.
«Жаль, что немцы не взяли Клару. Если бы взяли, нам бы нечего было думать об этом».
Конечно, их большинство.
Выхожу в переднюю. Чутора, увидев меня, сдергивает телефонные наушники, но только на одну секунду, потом он снова надевает их и слушает, только воровато смотрит на меня.
— Ну, что там говорят? — спрашиваю я Чутору.
— Немцы уходят, господин лейтенант. Видно, с них достаточно. Получили свое.
— Кто говорит?
— Сначала разговаривали капитан Беренд и наш майор, а сейчас господин лейтенант Кенез обменивается мнениями с Дортенбергом.
В окопах темно. Нерешительно останавливаюсь и вдруг рядом с собой слышу голос:
— Куда-нибудь желаете идти, господин лейтенант?
— А, это вы?
Я узнаю по голосу одного из вестовых.
— Покажите, где работают мои саперы.
— Пожалуйте направо.
Глаза начинают привыкать к темноте, уже вижу край, бруствера. Из одной каверны пробивается узкая полоска света. Из глубины доносятся звуки приглушенной песни. Ординарец готов ринуться в каверну и закричать на поющих, но я его удерживаю. По моему тону он понимает, что у меня самые мирные намерения. Уже начинаю различать голоса.
— Не так. Начинать надо быстро, а слова «везут раненых» тянуть. Ну, давайте еще раз попробуем.
(Это, очевидно, голос унтера.)
Идут поезда, везут раненых.
Девушки ждут своих суженых.
Только каждый десятый вернется назад,
Остальные в могилах Добердо лежат.
— Опять не так.
— Ну, а как же?
— «В братских могилах другие лежат», — вот как поется последняя строчка.
Несколько секунд тишины, потом кто-то опять начинает первую строку, и хор подхватывает: «В братских могилах другие лежат».
— Красивая песня, — вздыхает ординарец. — Печальная песня.
— Десятый! А вы не думаете, что это, пожалуй, много?
— Да что вы, господин лейтенант. Хорошо будет, если каждый десятый вернется, — говорит он с глубоким убеждением, и в его тоне чувствуется, что он причисляет себя именно к этим десятым.
Идем дальше. Нам преграждает путь часовой. Говорю ему пароль, пропускает. Вот тут работают саперы. Через щели разобранного бруствера видны движущиеся, как тени, люди. Там, между окопами, в страшной полосе, где гуляет смерть, работают пятеро смелых во главе со Шпицем. Окопчик удлиняют по способу, изобретенному Хусаром. Его метод оказался превосходным: за ночь удлинили на три метра, неприятель ничего не заметил. Но куда приведет наш аппендикс — никто не знает. Мы получили его в наследство от части, которая здесь стояла, и с таким же успехом, очевидно, сдадим тем, кто нас сменит.
Браню Гаала за то, что он выпустил Шпица.
— Ничего не мог с ним поделать, господин лейтенант: рвется. Вот она, молодость.
Я чувствую непреодолимое желание пойти туда и прошу Гаала указать мне выход. Гаал некоторое время упрямится, заставляет себя просить, потом мы оба вылезаем из окопов. Аппендикс уже длиной в двенадцать метров. Тут идет подъем, но итальянцы еще не могут заметить этого опасного отростка. Мы ползем на четвереньках. Навстречу нам идут нагруженные камнями саперы. Всю извлеченную из аппендикса землю и камень мы отправляем в окопы. Лихорадочная работа идет в полном безмолвии. Шпиц, грязный как черт, ползет нам навстречу. Мы тихо разговариваем, сидя на корточках. Я на секунду подымаюсь и оглядываю местность. Неподвижные камни, тихо шелестящие проволочные заграждения, ночной мрак. И вдруг все замирает, мы поспешно бросаемся на дно окопчика. Ракета! Ракета летит от итальянцев. Ух, какой блеск! Взлетевшее в воздух ядро разорвалось, и освещающий снаряд тихо опускается на маленьком шелковом парашюте. Над нами трепещет зелено-желтый бенгальский огонь, потом все снова тонет в кажущейся теперь еще более густой темноте. Ракета упала в десяти шагах от нас. Возможно, что ищут нас, а может быть, простая случайность.
— Работу на час прекратить, — говорю я. — Наблюдайте. — И ползу обратно в окопы.
Наконец я дома и один. Лег на постель. Какое странное существо человек! Вот в этой дыре, по сравнению с которой пещера доисторического человека могла, наверное, казаться роскошным отелем, я чувствую себя дома. Может быть, это ощущение вызывает мое одеяло и ручной саквояж, а может быть, моя шинель и противогаз или недочитанная книга на столе и зеленая подушка, присланная мне матерью в Винер-Нейштадт за три дня до отправки на фронт.
Тихо заснул.
— Итальянцы, господин лейтенант, итальянцы!
— Что такое! Какие итальянцы?
— Господин Шпиц послал меня разбудить господина лейтенанта.
— Что, атака?
— Нет, два итальянца под нашими проволочными заграждениями. Их заметил господин капрал Хусар. Они лежат там под проволокой, и со стороны неприятеля их обстреливают.
Я уже на ногах, сон отлетел. Хорошо было бы разрыдаться или как следует избить этого ординарца, который меня разбудил. В окопах рассвет, но солнце еще покоится в водах Адриатики.
Около поперечной траншеи столпились солдаты. Прикрикиваю на них, чтобы они немедленно расходились, но взводный Гаал успокаивает меня:
— В этот час, господин лейтенант, никогда не бомбят.
— Что случилось?
Шпиц поворачивается ко мне и машет рукой, чтобы я подошел к перископу. Подхожу, смотрю. — Где искать?
— Прямо. Видишь, впереди есть углубление. С нашей стороны оно открыто, так как здесь низкий край, а со стороны итальянцев его закрывает высокий забор. Вон там, где висит тряпка на проволочных заграждениях, видишь?
— Вижу, кто-то машет белым.
— Это носовым платком. Их двое. Один лежит, а другой стоит и смотрит сюда. Он очень взволнован: видно, боится, что мы будем стрелять.
Я вынимаю из кармана носовой платок и прошу дать мне винтовку. Рядом со мной становится стрелок. Привязываю носовой платок к штыку и приказываю поднять его над бруствером. Смотрю в перископ на итальянца. Он заметил, улыбается, счастлив, ужасно счастлив. Но с итальянской стороны свистнула пуля, и на нашем бруствере подымается облако пыли.
— Ну, что мы будем делать? — спрашиваю окружающих.
Большая часть солдат — старики. Рядом со мной стоят Хусар и Гаал. Я смотрю на молодого рослого ефрейтора из роты. Когда наши глаза встречаются, он отворачивается.
— Надо их спасти, — говорит Хусар.
— Обязательно спасти. Конечно, — заговорили сразу несколько солдат. Видимо, это дело их очень заинтересовало.
Что это — желание захватить пленных или сочувствие попавшим в беду?
Гаал посылает за санитарами. Пять человек сразу бросаются выполнять его приказание.
— Лестницу!
Моментально появляются целых три лестницы. Какое рвение! Люди определенно воодушевлены. Я давно не видел их такими. «Интересно, что тут будет», — думаю я.
Ждем санитаров. Решено, что они должны выйти за ранеными. Итальянцы пристреливаются, нащупывают местонахождение перебежчиков. Шпиц волнуется страшно. Он выхватывает из рук Хусара ракетницу и два раза стреляет вверх красной ракетой. Итальянцы прекращают стрельбу. Пришли санитары. Шумное совещание: что с собой брать — нарукавники с красным крестом или флажки. Над бруствером появляется санитарный флажок. Итальянцы молчат. Солдаты нетерпеливо торопят санитаров. Санитарный унтер-офицер с мертвенно-бледным лицом подымается на бруствер. Неприятель молчит. Среди санитаров споры — кому лезть. В этот момент молодцеватый ефрейтор быстро подымается по лестнице, ему передают вторую, и он перебрасывает ее на ту сторону. Я прилипаю к перископу.
Санитар несет носилки, а ефрейтор отстраняет проволоку. Они приближаются к раненому, уже спустились в яму. Второй итальянец подбегает к ним и молча что-то показывает. Развернули носилки. Раненый итальянец громко стонет. Его поднимают на носилки, рядом с ним кладут две итальянские винтовки. Двинулись. Второй итальянец идет впереди, наши прикрывают его. Они уже близко. Раненый все время повторяет одно и то же слово, которого я не могу разобрать. Носилки поднимают и передают через бруствер, их подхватывают десятки рук. По лестнице, задыхаясь, с выпученными глазами подымается итальянский солдат. Пиия-шп! — выстрел со стороны неприятеля. Итальянец вскрикивает и валится в окопы. Его подхватывают.
— Сакраменто! — стонет он. Из плеча через разорванную куртку льется густая кровь.
— Дум-дум, — говорит Гаал. — Если бы попало в голову, снесло бы начисто.
Теперь лезет санитарный унтер. Он красен, хватается за лестницу дрожащими руками и кубарем перекатывается через бруствер. Последним идет ефрейтор. Идет медленно, не торопясь, останавливается на самом бруствере, убирает лестницу с той стороны и снимает флажок.
Пиию-шшц!
— Скорей! Дум-дум стреляют!
Ефрейтор спрыгивает с бруствера. Пристрелка уже в полном разгаре. Вправо от нас ударяет мина, позади у резерва рвутся гранаты. Все исчезают. Итальянцы уже находятся в каверне ротного командира. Раненный в плечо дрожит всем телом и, не смолкая, повторяет одно и то же проклятие. Лежащий на носилках трясется, как желе: у него прострелены обе ноги. Мы даем им сигареты.
«Они спасены, они спасены», — твержу я мысленно.
Арнольд допрашивает пленных. Их сообщения верны, но малозначительны. Перед нами стоят сицилийские стрелки, — это мы и так знаем.
— Фамилии офицеров можете назвать?
Некоторое время пленные молчат, потом называют фамилию одного капитана и фельдфебеля. Сообщить имена остальных отказываются наотрез. Арнольд не настаивает, смотрит на итальянцев и улыбается.
— Капитан плохой человек?
— Правая рука дьявола.
— А фельдфебель его левая рука? — спрашиваю я.
— Си, си, — улыбается лежащий на носилках. Раненный в плечо потерял много крови, лицо у него землистое, от сигареты ему становится дурно. Даем коньяку, делается еще хуже.
— Как вы попали в междуокопное пространство?
После долгого молчания раненный в ноги тихо произносит:
— Прошу вас, сеньор, работайте по ночам тише в своем маленьком окопчике.
Раненный в плечо сердито прикрикивает на товарища.
— Можете не отвечать, мы не настаиваем, — тихо говорит Арнольд. — Но, видите ли, вы уже вне войны, а мы еще воюем.
— Вы очень хорошие господа, но мы еще все-таки солдаты, — отвечает раненный в ноги.
— Хотите еще коньяку? — спрашивает Арнольд.
Артиллерийский обстрел был горячий, но непродолжительный. С нашей стороны ни одного раненого. В районе второго взвода свалился бруствер, но это легко поправимо. Солдаты очень довольны. С удивительной заботливостью они провожают носилки до ходов сообщения.
Утро, реальное солнечное утро. Война продолжается.
Надо писать рапорт лейтенанту Кенезу, начальнику штаба батальона. Надо сообщить, что по линии нашего батальона за истекшую ночь…
Я пишу донесение.
Свершилось! Да, да, свершилось то, чего никто не ожидал, о чем уже давно перестало мечтать командование полка и даже бригады, на что и командующий Ишонзовской армией перестал возлагать надежды. Эрцгерцог торжествует, Кадорна посрамлен. Мы, батальон десятого гонведского полка, сидим на самой вершине Монте-дей-Сэй-Бузи, а итальянцы сброшены в пропасть и грызут локти.
Теперь я могу смело сказать, без всяких внутренних терзаний, — мое отношение к войне опять ясно определилось. Но не хочу спешить с окончательными выводами. Сейчас не место рассуждениям. Мы должны быть только бойцами, достойными воинами перед лицом врага, в которых должно быть достаточно внутренней силы и твердой решимости, чтобы совершать чудеса героизма. И это чудо совершилось: мы взяли Монте-Клару.
«Нет больше Монте-Клары, есть возвышенность Монте-дей-Сэй-Бузи, занятая австро-венгерскими войсками», — так начиналось наше донесение, отправленное майором Мадараши прямо в штаб бригады (на что, между прочим, в штабе полка очень обиделись). Но надо все же рассказать по порядку. После Вермежлиано прошел месяц. Нервы мои уже начали притупляться, я стал привыкать к Добердо. Этому помог наш безмолвный уговор с Арнольдом не касаться больше вопросов войны.
Нас сменили с Вермежлиано в тот день, когда два полка из соседней дивизии перебросили на тирольский фронт. Словом, перегруппировка началась, и кронпринц Карл вместе со своим штабом переехал в Триест.
С Вермежлиано нас отправили на отдых в Констаньевице. Это обещало много приятного. Всем известно, что часть, попадающая на отдых в Констаньевице, никогда не снимается оттуда раньше чем через неделю. В этом лагере солдат ожидает баня, парикмахер, кино, а нас — офицерское собрание, цыганская музыка, штабное общество, — словом, маленький тыл. Тишина, можно спать, блаженно потягиваться и, если захочется, даже совершить экскурсию в Виллах. На этот раз мы провели в Констаньевице целых восемь дней. Сколько новостей, какой комфорт! К лейтенанту Дортенбергу приехала жена, и командование предоставило в их распоряжение целый домик. Голубиная идиллия!
В Констаньевице мне два раза привелось встретиться с рыжим адъютантом полковника Коши.
— Ну, как обстоят дела с Кларой? — спросил я его. Штабной крысенок подозрительно взглянул на меня, но, увидев, что я не издеваюсь, стал откровенен.
— Да, большие были неприятности, господин лейтенант. Немцы ведь потеряли больше тысячи человек ранеными и убитыми. Командование получило такое серьезное предупреждение, что только дым пошел. Ведь немцев сняли и даже артиллерию убрали. Они так разозлились, что не пожелали принять участия в правофланговой операции, хотя этот фронт такой же их фронт, как и наш.
В каждом слове адъютантика я слышал истины, изреченные полковником Кошей.
— Ну, теперь ясно, что Клару мы надолго оставим в покое.
Фенрих оживился.
— Видишь ли, — только это строго между нами, — командование потому и выбрало правый фланг, что хотя там и горы, но в направлении Лавис-Роворето можно будет прорваться к озеру Гарда. Прорыв произойдет, очевидно, где-нибудь в долине Эчча. Теперь представь себе: если правый фланг прорвется вперед до озера Гарда, то наш левый фланг может продвинуться до самой Венеции, и никто ему не сможет оказать сопротивления.
— Ага, так ты тоже хочешь кататься по лагунам?
Фенрих вынул из кармана карту и начал мне объяснять значение стрелок, нанесенных на карту синим карандашом. Они летели над горами, над реками, вдоль узких горных дорог и указывали направление будущего удара.
— А что касается Клары, черт с ней. Если правый фланг прорвется вперед, итальянцы все равно должны будут нам ее отдать.
Из Констаньевице нас перебросили на Полазо. Это место можно охарактеризовать тремя словами: крысы, трупы и виперы.
Перед отправлением на Полазо был издан приказ — наполнить фляги стрелков ромом. Выслушав этот приказ, солдаты помрачнели.
— Ну, если во фляги льют ром, значит, следующий приказ будет — примкнуть штыки.
Но на этот раз гонведы ошиблись. После прочтения приказа перед строем появился батальонный врач обер-лейтенант Аахим и громовым голосом пояснил:
— В той местности, куда мы направляемся, кроме пуль и гранат неприятеля, нам придется еще иметь дело со специфическим местным врагом. Это так называемая карзская випера. Тот, кого укусит эта маленькая змейка, может спустя час умереть в страшных мучениях. В ром, налитый в ваши фляги, подмешано противоядие от этих укусов. Укушенный должен немедленно выпить всю флягу и явиться к санитарам.
По лицам солдат пробежали давно не виданные веселые улыбки. Юмор народа глубок, как море: даже перед смертью любит посмеяться солдат.
Пока мы дошли до Полазо, семьдесят человек из батальона были «укушены» виперами, но ни одного смертельного случая не было; всех их, вдребезги пьяных, санитары потащили на сборный пункт.
Смеху и шуткам не было конца. Мы уже спустились в котловину и попали в лучи итальянских прожекторов, когда один солдат, бросившись на землю, почувствовал легкий укол в руку. Он не обратил на это внимания, но не достигли мы еще позиций, как у него начала пухнуть рука. В него влили две полные фляги рому, и санитары потащили быстро пьянеющего человека назад, прямо на операционный стол.
Полазо — это глубокая котловина на Добердо. Ветхие окопы, сотни неубранных трупов, близость к неприятелю такая, что из своих траншей мы слышим каждое их слово.
Семь дней, проведенные на Полазо, — это тихие муки, сплошная бессонница. Жара адская. Котловина насыщена густым трупным запахом. Это зловоние впитывается во все, даже в письма, которые мы получаем.
Из дому пишут, что отец все хворает (это с тех пор, как погиб брат Шандор), всех наших подмастерьев, за исключением хромого Карчи, мобилизовали, из скопленных денег осталось уже очень мало. Я хотел написать матери, чтобы она продала что-нибудь из моих книг. Наивность! Кому сейчас нужны книги?
Под вечер, накануне смены из Полазо, майор созвал офицеров батальона и с военным лаконизмом объявил:
— Господа, сегодня ночью мы идем под Клару.
В тишине можно было слышать биение многих сердец.
— Господин майор, сколько лет этой Кларочке? — спросил, улыбаясь, Бачо.
Майор засмеялся, и все мы разразились смехом.
— Ну, друзья, — сказал майор серьезно, но мягко, — я знаю, что вы даже дьявола не испугаетесь…
— В особенности, если он заключен в бутылку под печатью токайских погребов, — ввернул Бачо.
— Но верно, что Бузи — это твердый орех. Поэтому, господа, прошу вас усилить бдительность, подтянуть людей, не допускать лишней беготни в окопах, обратить особое внимание на газовые посты и каждую минуту быть начеку. Малейшее дуновение с юга — и мы готовы. Дежурства надо удвоить: два человека от батальона, два — от роты. Телефонную связь под Кларой мы примем уже налаженную. Словом, господа, за те десять дней, которые мы там будем стоять…
— Десять дней! — прошел шепот среди офицеров.
— Я говорю десять для того, чтобы, если нас сменят раньше, это явилось приятной неожиданностью, — улыбнулся майор.
— Ах так!
Офицерский обед начался в атмосфере особенной теплоты. О Кларе больше не говорили, но было внесено несколько практических предложений.
— Может быть, объявить и солдатам, чтобы они подготовились? — спросил Бачо.
— Да, чтобы половина из них сейчас же начала заявлять о болезнях, — возразил батальонный врач.
— Но ведь на то ты и доктор, чтобы установить — болен человек или нет, — резко сказал Арнольд (это был один из редких случаев, когда он вмешался в общий разговор).
Майор нахмурился.
— Оставим эти вопросы, господа. Дело солдата — маршировать, стрелять, окапываться и служить.
— Господин майор полагает, что солдат — это скот? — едко спросил Сексарди.
— Солдат не имеет никакого отношения к высшим соображениям, — ответил Дортенберг.
Поднялся шум, и дело, очевидно, дошло бы до ссоры, если бы не вмешался майор.
— Господа, не будем спорить об азбучных истинах. Где это слыхано, чтобы войску перед боем объявляли о предстоящих событиях? Это решительно противоречит духу армии. А вот не мешало бы вам после обеда проверить запасное снаряжение. Под Бузи может быть так, что два дня не будет обеда, в особенности в случае каких-нибудь осложнений.
(Ну, вас это не коснется, господин майор, это будем переживать мы там, впереди.)
— Не мешало бы испытать и газовые маски, проделать ряд упражнений и посмотреть, все ли умеют пользоваться противогазами. Я допускаю, что даже не все унтер-офицеры знакомы с этим делом, — наставительно сказал майор.
Когда после обеда я приказал выстроить свой отряд, я убедился, что все солдаты уже знают, куда мы идем. Гаал говорил об этом тоном, не допускающим возражений. Консервы были в порядке, упражнения с противогазами шли весьма успешно. В этом был смысл, и люди с примерным усердием делали все, что надо. Некоторые обследовали свои маски со всех сторон и, обнаружив малейший дефект, немедленно приступали к ремонту. У банок с резиновым клеем стояла целая очередь.
Откуда они знают, как могли узнать — это меня не занимало, и никому из офицеров не приходило в голову допытываться. У солдат своя агентура: вестовые, телефонисты, ординарцы, свой солдатский штаб, и не удивительно, что они иногда узнают кое о чем раньше, чем их непосредственные начальники.
Смена под Кларой происходила немного иначе, чем обычно: сменялись повзводно и поротно. Мне, как начальнику саперного отряда, пришлось присутствовать почти везде.
Позиции тут сложные, многоярусные, они идут капризными зигзагами — то параллелями, то расходясь в стороны, то упираясь в тупики. Есть три совершенно самостоятельных окопа, куда даже не ведет ход сообщения. Передовой гарнизон входит в эти окопы ночью и остается до следующей смены. В третьей, самой задней линии находятся замечательные каверны, я таких до сих пор не видел. Это огромные подземные лабиринты с хорошим притоком воздуха. В некоторых может поместиться целая рота.
Выше у террасы, где начинается подъем, окопы ужасные, примитивные.
Когда мы в настороженной тишине сменяли седьмой батальон, мои нервы были натянуты, и я не мог себе ясно представить картину позиций. Крадучись, избегая малейшего шороха, мы заняли место сменяемых, их наблюдательные пункты, повторяли их указания и были готовы дать отпор любому нападению.
Я старался разглядеть потонувшую в темноте Клару, но ничего не видел, кроме густого мрака, и только чувствовал, что над нами висит что-то грозное и неприступное. Итальянцы молчали. Непривычно было отсутствие ракет. Это характерная особенность позиций Клары. Ведь неприятельские ракеты все равно перелетали бы через наши линии, а наши ракеты освещали бы только нас самих.
Ночь здесь была настоящей южной черной ночью. С нетерпением ждали мы утра, и нам казалось, что оно опаздывает. Наконец рассвело, и мы по-настоящему приняли эти крутые позиции.
Да, здесь наше положение было трудное. Мы бессильно бились внизу, пробираясь лишь на невысокие террасы, а итальянцы сидели наверху. Стоило им только кинуть большой камень, и десятки наших солдат были бы уничтожены, а если бы они вздумали бросить ручную гранату… Но нет, все-таки дело обстояло не совсем так. Голь на выдумки хитра. Постоянная необходимость защищаться сделала людей дьявольски изобретательными. Ознакомившись поближе с положением, мы увидели, что наши позиции на Кларе превосходны. Много приложил тут стараний и труда начальник саперно-подрывного отряда дивизии полковник Хруна. Он снабдил наши низкие позиции изумительно простыми сетями против ручных гранат. Это были проволочные сети, из которых в мирное время делали садовые изгороди. Их натягивали на специальные рамы и расставляли с таким расчетом, чтобы все падающие сверху предметы скатывались по ним над головами солдат.
Начальник подрывного отряда седьмого батальона, капитан, инженер по профессии, с настоящим восхищением говорил о старике Хруне. После смены капитан остался со мной еще на день, чтобы окончательно передать эти сложные позиции.
В порядке смены рота Арнольда попала на правый фланг батальона, в середине позиций стала рота Сексарди, из этой же роты вышли два взвода, образовавшие передовые гарнизоны. Там, где стоял взвод Бачо, тянулся длинный незаконченный аппендикс, приближающийся крутым поворотом к краю верхней террасы. Бачо занял аппендикс, хотя это было и необязательно. Половина роты Дортенберга попала в резерв. Влево от нас, ближе к Сельцу, стоял четвертый батальон, а вправо, в направлении Вермежлиано — Редигулы, держал линию батальон егерей.
На наших позициях был виден многомесячный труд тысяч людей — массивные окопы, фланговые защиты из сотен мешков с землей и щебнем, и везде и всюду следы изобретательности, энергии и внимания. Бойницы сплошь стальные, местами они буквально обращены к небу, но когда выглянешь, видишь, что выстрелы винтовок точно направлены на бруствер неприятеля.
Капитан, мой коллега, горячо рекомендовал мне связаться с полковником Хруной, который уделяет этим позициям особое внимание.
— А капитан Лантош? — спросил я. — Ведь он наш непосредственный начальник.
Коллега снисходительно улыбнулся и махнул рукой. Когда мы с ним простились, уже вечерело. Прошел первый день.
Мы со Шпицем решили на следующий же день снять точную карту позиций и послать полковнику Хруне и Лантошу.
Первый день прошел в абсолютной тишине. Итальянцы, казалось, спали. Наши солдаты вылезли из своих нор, готовые ко всему, пробирались осторожно по стенам. Смены часовых происходили в мертвой тишине. Над нами, как громадный кулак, висела Бузи. Но обед прибыл вовремя, как только стемнело, и выяснилось, что на Кларе полагаются усиленные порции вина. Люди развеселились и начали уже снисходительно поговаривать о новых позициях. Из штаба батальона вначале звонили каждые пятнадцать минут, потом тоже успокоились.
Но днем пространство перед нашими окопами и проволочные заграждения представляли ужасную картину. Обуглившиеся трупы немцев и лохмотья убитых, висящих на проволоках, делали ландшафт нестерпимым. То тут, то там белели пятна хлорных дезинфекций, но это мало помогало. После атаки немцев прошел месяц. Большинство трупов уже совсем сгнило, но все-таки в полдень, когда солнце бросало снопы лучей прямо на наши позиции, в неподвижном воздухе стояло густое зловоние. Вот какова была Монте-Клара, квинтэссенция добердовского фронта.
На следующий день после полудня меня вызвал к телефону лейтенант Кенез. Кто-то называет мою фамилию, но это голос не Кенеза. Мой собеседник говорит по-немецки, и по его певучему акценту я узнаю полковника Хруну. Он направляется к нам. Мы встречаемся в устье главного хода сообщения. Старик в сопровождении своего длинного адъютанта быстро переходит от одного прикрытия к другому, хитро улыбается, шутит, предостерегает нас от итальянских стрелков, которые могут попасть даже в замочную скважину. Хруна прекрасно знает наши позиции. Его интересует правый фланг, он хочет пробраться через нас на 34-й участок, чтобы установить какие-то нужные ему данные.
Полковник держится настолько просто, что я решаюсь пригласить его к себе в каверну. Он принимает приглашение. Старик очень разговорчивый и приятный собеседник.
— Я уже предлагал нашему главному командованию великолепный способ атаковать Бузи. Атака должна быть произведена исключительно саперным методом. Надо сделать так, чтобы наступали не люди, а окопы. Для этого необходимо собрать достаточное количество строительного материала — мешки, щебень, цемент, бревна, выстроить рядом с Бузи, вернее, вплотную, такую же возвышенность и оттуда прыгнуть на итальянцев. Такую гору можно сделать очень быстро, но Лантош все настаивает на том, чтобы минировать Бузи.
Я не могу понять — шутит он или говорит серьезно. В его глазах миллион улыбок:
— А между тем, без шуток, движущиеся позиции — это не такая глупая вещь, как кажется. Они могли бы сделать очень интересной нашу прозаическую позиционную войну. Ну да ладно, все это мечты. — Полковник быстро опрокидывает рюмку коньяку и потом прибавляет: — Во всяком случае, это более реально, чем все фронтальные удары против Бузи, стоящие тысяч и тысяч людей, в то время как для защиты возвышенности требуется не более двух хорошо расставленных пулеметов.
Я слушаю старика, смотрю на его золоченый воротник и думаю: «И у него есть свой конек».
Полковник прощается. Я иду провожать его. В районе взвода Бачо Хруна останавливается и говорит:
— А этот аппендикс не мешало бы удлинить, кое к чему он, может быть, и приведет.
Старик со своим адъютантом уходит в направлении Вермежлиано.
Тихо. Только где-то вдали, у Сан-Михеле, как далекий гром, ухает артиллерия. В таких случаях выстрелы не слышны, а долетают только звуки разрывов.
«Да, это далеко, — думаю я. — И не твоя беда, когда не над тобой рвется шрапнель и ударяет граната».
Из своей каверны выходит Бачо. Он слышал последние слова полковника об аппендиксе и придирчиво говорит мне:
— А ну-ка, чтобы завтра твои саперы вместе с моими людьми принялись за дело.
Я вяло возражаю, но тут же, откуда ни возьмись, вырастает мой круглолицый помощник. Он уже знает, о чем мы говорим, и немедленно вступает в спор со своим вечным оппонентом.
— Саперы не обязаны занимать позиций. Это дело пехоты. Мы только работаем над позициями, прошу хорошенько заметить.
Бачо возражает мягко, по-товарищески, как и полагается старшему, но Шпиц горячится еще больше и спорит, желая доказать свою правоту.
— Знаете что, ребята, давайте-ка зайдем туда, в этот окопчик. Мой капрал сегодня доложил мне, что там превосходно слышно каждое слово из итальянских окопов. По его мнению, неприятель от нас не дальше, чем в десяти шагах, — говорит Бачо.
— Да, конечно, по прямой, по воздуху, — возражает Шпиц.
— Ошибаешься, не по воздуху, а по земле. Не будем спорить, там есть превосходные перископы, и можно убедиться на месте. Ну, кто со мной?
Бачо так повернул дело, что уклониться неловко, и мы все без всяких разговоров двигаемся к аппендиксу. Идем гуськом, пробираясь от одного выступа к другому. Чем дальше мы углубляемся в окопчик, тем больше он кажется нам ненужной и даже вредной затеей. Аппендикс вначале неуверенно извивается по плоскому месту, а потом каким-то змеиным поворотом забирается на верхнюю террасу. Вот тут, в расширенном конце окопа, и сидели люди из взвода Бачо.
Мы подошли к перископу. Действительно, невероятная близость: за путаными проволоками видны стальные щиты итальянского бруствера, мешки, камни.
— Что это, контр-аппепдикс?
— Нет, основные позиции итальянцев.
— Не может быть, это какой-нибудь выдвинутый гарнизон.
— Нет, господин лейтенант, самые настоящие позиции. Здесь как раз кончается спуск с Клары, это и есть самый стык.
Мы долго рассматриваем позиции неприятеля. Десять, максимум пятнадцать шагов. Невозможно.
— Восемь, — объявил Шпиц тоном, не допускающим возражений.
— Действительно, очень близко, — признал и Бачо. — Но близок к человеку и его локоть, а попробуй укуси.
— Да ведь это их локоть, — отпарировал Шпиц.
— Правильно, — заметил Бачо. — А ну-ка, Шпиц, укуси их локоть, если он, по-твоему, так близок.
Капрал взвода Бачо рассказывает нам, что среди итальянцев есть много солдат, хорошо знающих венгерский язык.
— Вот и вчера один из них крикнул нам: «Гэй, мадьяры, здравствуйте!» Но мы не ответили. В приказе сказано, что нельзя отвечать.
— Почему нельзя? — спросил я удивленно.
— Узнают, что мы тут сидим.
— А вы думаете, что они и так не знают?
— Думаю, что знают, господин лейтенант.
— Не надо им отвечать, — мрачно говорит Бачо. — Черт их знает, что им нужно.
В это время в окопе появился Гаал.
— Как вы думаете, Гаал, стоит удлинять окопчик?
Гаал долго рассматривает в перископ окрестности, и в тот момент, когда собирается ответить, раздается выстрел, и перископ дергается в руках взводного.
— Вот видите, господин лейтенант, — говорил Гаал вместо ответа.
— Смотри-ка, выстрел горизонтальный, — задумчиво произнес Бачо.
Мы быстро покинули аппендикс и вышли в окопы.
«Нет, в данном случае Хруна не прав. Надо бросить этот окопчик, — подумал я, — в нем каждый сантиметр пристрелян».
Я простился с Бачо и ушел в свою нору. Шпиц тоже вскоре вернулся. Мы сейчас живем в одной каверне.
— Я не хотел говорить при Бачо, — начинает Мартон, — но если бы мы повернули этот окопчик влево и под защитой отвесной стены террасы продвинули бы его дальше на двадцать — двадцать пять метров, можно было бы большие дела делать.
— В стратегию ударился, Марци, — шучу я. Мне нравится темперамент моего помощника.
— Нет, какова мысль, по-твоему? — допытывается он, устремив на меня свои большие светло-синие глаза.
— Что же, если бы можно было сделать такое колено по методу Хусара, это, пожалуй, имело бы смысл. Но нужно слишком много материала, а тут очень трудное положение.
Мартон заметно доволен, что я не высмеял его план.
— Знаешь, лейтенант Бачо прекрасный малый, но он очень любит разыгрывать младших, и при нем невозможно вести серьезный разговор, — пожаловался он.
— Скажи-ка, Мартон, — внезапно сказал я, — как ты чувствуешь себя здесь, на фронте?
Шпиц удивленно взглянул на меня и смущенно заморгал. Прямота вопроса поразила его.
— Как тебе сказать, господин лейтенант… Я ведь здесь только третий месяц, и вообще я солдат молодой. Три с половиной месяца обучения, чудесные мишкольцкие дни… Я прямо из школы попал в казарму; и, знаешь, ни казарма, ни офицерские курсы не показались мне трудными. Да и фронт я воспринимаю не так трагично. Я ведь жизни еще не знаю, а это хорошая добавочная школа.
— Это верно, — согласился я. — А скажи, ты никогда не думал о войне, о солдатском быте?
— Как же, конечно, думал. Думал о том, каков будет мир. Вот я представляю себе: мы победили, возвращаемся откуда-нибудь из завоеванной Венеции, демобилизуемся. Видишь ли, когда человек имеет пару отличий и был фронтовым офицером… Я знаю, что в университете вначале будет очень трудно.
— А почему, Марци?
— Да, знаешь ли, тут на фронте человек ко многому привыкает. Тут он большой господин: денщик, отряд, подчинение многих людей, людей старше тебя по возрасту, пожилых. В сущности говоря, мы — большие господа и вряд ли будем такими же в штатской жизни….
— Словом, тебе нравится все это?
— Да, иногда, признаюсь, нравится, но большей частью нет. Вот возьмем, например, Гаала, — Шпиц понизил голос. — Ведь Гаал хороший знакомый, даже, можно сказать, друг моего отца. Он, видишь ли, шахтер и уже старший рабочий, штейгер. Живет на нашей улице через несколько домов от нас. Да тут не только он один, много таких, но я их не так хорошо знаю, как Гаала. И вот, когда становишься перед отрядом, отдаешь команду или когда приходится говорить: «А ну-ка, взводный Гаал, идите сюда, идите туда» — и еще бываешь вынужден добавить: «А ну-ка, быстрее», — тогда порой бывает очень неприятно.
Слушая взволнованную речь Мартона, я видел, что затронул очень нежные и живые струны.
— Ну и, кроме того, тут нельзя рассчитывать на завтрашний день. Я только одного боюсь, чтобы меня не изуродовала какая-нибудь пуля или осколок гранаты. В плечо, в ногу, руку — это пустяки, только бы не в лицо. А ты видел, как эти черти итальянцы махали огнеметом? Но, говорят, они за это поплатились: у них взорвалась одна камера и погибло много народа.
— Словом, ты боишься ранения в лицо, Марци?
— Да, знаешь, это было бы очень неприятно — вернуться домой изуродованным. Ведь мне еще предстоит жениться.
В окопах слышен шум, движение, беготня. Хватаем газовые маски, отстегиваем кобуры револьверов и выскакиваем из каверны.
Влево от нас какое-то оживление. Туда устремляется несколько человек. Это наряд, вызываемый по тревоге. Запасные постовые вскарабкиваются на бруствер и вставляют винтовки в отверстия стальных щитов.
Спрашиваем встречного, что случилось.
— В районе второй роты, господин лейтенант, там, где стоит передовой гарнизон, что-то рухнуло, но взрыва не слышно. Итальянцы что-то сбросили туда. Наши постреливали, а сейчас умолкли.
Пробираемся дальше. Двигаться приходится осторожно, все чаще и чаще щелкают фланговые выстрелы. Вскоре сталкиваемся с двумя саперами из нашего отряда. Шпиц набрасывается на них:
— Что там произошло?
— Простите, господин прапорщик, мы сами толком не знаем. Говорят, что итальянцы насвинячили во второй роте.
— Как насвинячили? Говорите яснее, — сержусь я.
— Да они там, господин лейтенант, выпустили на наших сверху какую-то дрянь, — говорит солдат в замешательстве, явно не желая назвать что-то своим именем.
Мы пошли дальше, и чем больше продвигались к месту происшествия, тем меньше требовалось объяснений. Итальянцы сыграли плохую шутку с нашим передовым гарнизоном, находящимся в непосредственной близости с террасой: они спустили в этот круглый окоп свое отхожее место. Ужасная жидкость, которую итальянцы, видимо, долго и тщательно собирали, удушливым водопадом обрушилась на голову бедного гарнизона. В этом комическом положении была большая доля трагизма. По телефону из гарнизона жаловались, что они буквально задыхаются, но делать было нечего: до наступления темноты из окопа выйти нельзя. Некоторые смеялись над происшествием, но многие были возмущены.
— Итальянцы начинают воевать своим национальным оружием, — съязвил Арнольд. — Но не знаю, не поступили бы мы точно так же, если бы были наверху, — добавил он задумчиво. — Всякая война вырабатывает свой образ действий.
Майор Мадараши вызвал Арнольда к телефону:
— Пожалуйста, не шумите там по поводу этой истории. Надо растолковать солдатам, чтобы они поменьше болтали, а то к нам может прилипнуть какая-нибудь позорная кличка.
Арнольд немедленно передал желание майора присутствующим офицерам.
— Положение ясное, — сказал Сексарди, — мы находимся во власти любых пакостей неприятеля. — И обер-лейтенант, сверкая глазами, обвел взглядом собеседников.
— Не надо принимать так близко к сердцу этот клозет, — успокоил его Бачо.
Посыпались шутки, анекдоты, и в конце концов на происшествие стали смотреть только с юмористической точки зрения.
Вечером с итальянских позиций до нас доносились веселые песни, смех. На самой верхушке Клары задорно бренчала мандолина.
— Наверное, у них произошла смена, — предполагали многие из нас. — Ведь вчера они вели себя очень тихо.
Где-то на левом фланге наши солдаты начали распевать ответные песенки, пародируя итальянцев:
Дель Триесте
Илло фесто
Илло серо
Илло над
Эль мори, мори, мори,
Эль мори сафалад.
Ночь прошла тихо. Хусар, Гаал и Шпиц основательно поработали над аппендиксом и хвастали, что углубили его за одну ночь на полтора метра.
Утром я навестил их, вернулся домой и прилег. Было около восьми часов. Вправо от моей каверны послышался сухой треск взрыва.
«Ручная граната!» — подумал я.
Хомок выскочил посмотреть, в чем дело, и сразу вернулся.
— Наших взорвали. Господин Шпиц, капрал Хусар и еще пять человек остались на месте.
Я выбежал. В окопах уже все знали и чувствовалось волнение. Навстречу мне с револьвером в руках шел Бачо. Его сопровождало человек двадцать из дежурного наряда. Бачо и его люди взволнованы, лица их бледны, глаза смотрят свирепо. Винтовки есть не у всех, но многие на ходу подвешивают к поясу ручные гранаты и поправляют штурмовые ножи. Бачо мимоходом кивает мне и проходит со своими солдатами к аппендиксу.
Меня остановили саперы. На носилках лежит Шпиц. Лицо у него лимонно-желтое, раскинутые руки болтаются, левый глаз закрыт, а правый неподвижно смотрит вперед.
— Что с ним?
— Рана в затылок. Он готов, — говорит санитар. — А кто еще?
Несут нескольких тяжело раненных. Один идет сам, его правая рука наскоро забинтована, и через бинт просачивается кровь. Бежит Гаал.
— Из нашего отряда пострадало семь человек, господин лейтенант. Бедный прапорщик Шпиц, царство ему небесное. Хусар ранен, но легко, его сейчас перевязывают. В роте четверо убитых, много раненых.
Я рванулся к аппендиксу — не пускают: люди из взвода Бачо запрудили дорогу.
— Отойдите, господин лейтенант, итальянцы сейчас будут стрелять.
Энергично отстраняя солдат, пробиваюсь вперед. Легко раненный в лицо гонвед рассказывает Бачо, как все случилось.
— Саперы работали, господин лейтенант. Они сняли сетку для ручных гранат и отодвинули назад. Так приказал господин прапорщик, которого убили. И вдруг совсем близко от нас, как будто в двух шагах, со стороны итальянцев кто-то закричал по-венгерски: «Эй, мадьяры!» «Ну что?» — спросил господин прапорщик. — «Хотите сигарет?» Господин прапорщик промолчал и шепнул нам, чтобы мы не отвечали, но кто-то из наших закричал: «Давайте, но только тунисские или египетские». — «Держите, — говорит итальянец, — бросаю». И действительно, из итальянских окопов полетела к нам жестяная коробка с сигаретами. Там было не меньше сотни. Все с золотыми мундштуками, настоящие тунисские, с арабом на крышке. Ну, мы, конечно, набросились на сигареты, стали разбирать. Одну половину разобрали, а другую поднесли господину прапорщику. Вдруг итальянец опять кричит: «Эй, мадьяры!» «Чего еще?» — спрашиваем мы. Признаюсь, и я спросил. «Хотите ветроупорных спичек?» «Ну давай», — кричим мы. «Бросаю», — говорит, и вижу я, летит на нас что-то черное. «Беда!» — подумал я сразу и закричал: «Ложись!» — а сам бросился за мешок со щебнем, но в эту минуту гранаты уже взорвались. Пять штук было в связке. Вот как было дело.
Бачо стоял среди своих солдат. Глаза его буквально светились, он тяжело дышал, сжимая в руке револьвер.
— Это все? — спросил он, когда раненый замолчал.
— Так точно, господни лейтенант.
— Ну, не совсем, — сказал Бачо и поднял голову. Лицо его раскраснелось, в глазах пылал сумасшедший огонь. — Ребята, — обратился он к солдатам, — неужто стерпим?
— Что ты хочешь делать, Бачо? — спросил я, прорываясь к нему.
— Ага, Матраи, слушай: сейчас мы отомстим за это дело. Если скоро не вернемся, сообщи моему ротному. Прощай.
В окопах уже столпилось не меньше пятидесяти человек. Тут был в полном составе взвод Бачо, несколько человек из других взводов и часть моих саперов. Солдаты были взволнованы и готовы на все.
— Ну, — крикнул Бачо, — кто хочет бить, за мной!
Я не успел раскрыть рта, как люди двинулись стеной и, сгибаясь у выхода, один за другим исчезли в аппендиксе. Несколько секунд ничего не было слышно, только сыпались камни. Вдруг кто-то крикнул:
— Наши прорвали проволоку! Выходят!
Стоящие в окопах солдаты ринулись к выходу. Мне казалось, что тишина застывает, ни одного звука, только быстрое шарканье подкованных бутс. Я вынул револьвер и почувствовал спазмы в горле.
«Эх, да что я, в первый раз иду врукопашную?» — с досадой подумал я и крикнул:
— Гаал! Сообщите обер-лейтенанту. Два взвода сюда, быстро! — и прыгнул в окопчик.
Аппендикс был битком набит людьми, но они не стояли, а двигали друг друга вперед. Никто не знал, что случилось впереди, но вдруг все побежали, и я вместе с ними. Ноги спотыкались о какие-то камни, потом обо что-то скользкое и мягкое, но не было времени взглянуть на землю. Перед лицом качнулась проволока. Секунда — и мог бы остаться без глаз. Раня руки, хватаю проволоку и отстраняю с дороги. Оглядываюсь, желая предупредить следующего, и, к своему удивлению, вижу, что за мной идет Гаал. Лицо его сосредоточенно, в руках держит короткую шанцевую лопатку.
Впереди слышны взволнованные крики, потом залпом рвутся ручные гранаты.
— Вейте… в бога!.. — слышу пронзительный голос Бачо, и мы бежим вперед.
«Наши ворвались в итальянские окопы», — мелькает в моем мозгу.
Сзади напирают.
— Вперед, вперед!
Кто-то, прижавшись ко мне, дышит прямо в лицо, меня обдает тяжелый запах несвежего рта, но вот я освобождаюсь из тисков людей и мчусь дальше. Все устремляются влево, наверх, наверх на макушку, а я чувствую, что необходимо было бы некоторым повернуть и вправо, но тут же замечаю, что из наших окопов идут люди и цепью атакуют итальянцев, а дальше у Вермежлиано началась бешеная перестрелка с обеих сторон. До этого все происходило в полном молчании, но когда до нас докатилась орудийная стрельба, атакующие разгорячились и везде послышались неудержимые крики: «Райта! Ура! Райта!»
Я тоже кричу самозабвенно, до хрипоты:
— Вперед, вперед! Резервы, вперед!
Под моими ногами итальянец. Он подымает руки, я машу ему револьвером.
— Марш назад!
Он ползет, не опуская рук. Один из наших солдат подскакивает к нему и ударяет штыком. Итальянец ловко уклоняется от удара и бросается на спину, как испуганная собачонка.
Устремляемся выше и выше. Вот мы уже в итальянских окопах. Перед нами вход в глубокую каверну.
— А ну-ка, ребята, ручную гранатку!
Я подхожу к каверне и, сам не знаю почему, кричу по-немецки:
— Heraus![23]
Гулким эхом отдается в глубине мой голос, но никто не отвечает. Швыряем в черную яму входа ручную гранату и двигаемся дальше.
До самой верхушки уже осталось несколько шагов. Передовые части атакующих теперь устремились вниз. На одну секунду передо мной открывается вся картина атаки, но некогда разглядывать.
Наши люди рыщут, как тигры, заглядывают во все щели и малейшее сопротивление оплачивают смертью. Везде попадаются пленные, и солдат приходится уговаривать, чтобы они их не трогали, что это уже пленные. Итальянцы бледны, их лица перепуганы, руки смешно подняты кверху.
— Ага, это вы на нас вчера дерьмо опрокинули? — кричит маленький Торма, размахивая карабином перед носом высокого итальянца.
Я оглядываюсь. Вся первая рота тут, но и моих саперов порядочно. С левого фланга на соединение с нами движутся вторая и третья роты. Мы наверху, мы можем вылезть из окопов и посмотреть вниз.
По пологим террасам Клары бежит рассыпавшаяся в цепь вторая рота. Впереди мчится обер-лейтенант Сексарди с длинной шашкой в руке. Откуда он взял эту шашку? Кругом дикие, но гордые победой лица. Лицо Арнольда красное, воспаленное, рот перекошен. Он кричит и машет. Что он кричит?
— Ложись! Огонь по отступающим! Пулемет!
У многих нет даже винтовок, только ручные гранаты. Итальянцы, не сдавшиеся в плен, сброшены вниз под скалу.
Что с Бачо? Бачо — настоящий герой. Бачо, Бачо…
Арнольд преследует огнем отступающих, но уже внизу. Несколько человек отсюда, с края отвесной скалы, швыряют вниз ручные гранаты. Заговорили винтовки. Солдаты, израсходовавшие свои гранаты, бросают вниз камни и все, что попадется под руки.
А что там внизу? На правом фланге атакуют егеря. Они вышли из своих окопов и валом катятся к проволокам. Застрочил пулемет. Егеря залегли. Некоторые из них уже бегут назад, потом ползут, отступают остальные. Надо бить итальянцев из пулемета отсюда, сверху; уже ставят пулеметы, но поздно, потому что егеря не идут во второй раз в атаку.
— Вперед к окопам! Выбить, выбить!
Бешеные крики, никто не обращает внимания на пули, даже гранаты не производят впечатления. Впрочем, гранаты летят через наши головы. Слышно, как они шуршат и рвутся за нашими спинами, где-то внизу. Над нами лопаются шрапнели. Черт с ними, ничего не значит. Двое раненых. Не важно. Клара наша! Ура! Райта!
Как же это случилось?
К одиннадцати часам положение определяется. Мы овладели высотой Монте-дей-Сэй-Бузи, в наших руках вся возвышенность. Потери с нашей стороны ничтожны.
Заградительный обстрел итальянцев гремит бешеным огнем, но нас он мало беспокоит. На левом фланге четвертый батальон тоже ворвался в итальянские окопы, там идет бой. Итальянцы в четвертый раз идут в атаку. Теперь заградительный огонь сметает обе стороны. Страшная перестрелка на линии егерей. Егеря снова пошли в штыковую, их левый фланг врезается в неприятельские окопы. Рота Сексарди спешит вниз на подмогу егерям. Итальянцы отступают во вторую линию окопов. Заградительный огонь настигает егерей. Летят щепки, люди, мешки. На левом фланге у самого подножья итальянцы атакуют роту Дортенберга, но в их наступлении нет темперамента и быстроты. Они ползут. Мы ждем, когда они станут на ноги, и осыпаем их отсюда из пулеметов. Многих пригвождаем на месте. Вот преимущество высоты Монте-Клары, которая к тому же является мертвым пространством для артиллерии.
Что случилось и как это случилось? Все об этом говорят, спрашивают, все взволнованы — солдаты, офицеры, штабы. В штаб батальона уже звонил полковник Коша.
По телефону сыпались восхищенные поздравления. Я думаю!
Эту атаку не вел никто. Эту атаку вел проснувшийся от спячки дух войны. Людей толкали вперед оскорбленное самолюбие и неудержимая жажда мести. Атакующих не встретил ни винтовочный, ни пулеметный огонь, ни пламя огнеметов. Огнеметы мы нашли нетронутыми в цементных кабинках. Там и сейчас стоят четыре страшных баллона. Эти огнеметы месяц тому назад погубили тысячи людей. Солдаты и офицеры огнеметчики разбежались. Один из оставшихся офицеров на моих глазах застрелился.
Мы очутились на возвышенности молниеносно. Неприятельские офицеры сонные выходили из своих каверн. Они скорей удивились, чем испугались в первую минуту и, изумленно озираясь, поднимали свои плохо повинующиеся руки. Сопротивление не имело никакого смысла. А наши рычали от ярости, их не успокаивали ни победа, ни трофеи.
Я сегодня видел истинное лицо войны: это лицо идущего на все солдата. Как давно я видел это лицо, может быть, только в самом начале войны. Сегодня солдата не интересовало ничто, кроме мести и расплаты.
Хомок говорит мне:
— Ох, как вы рассердились, господин лейтенант, когда пристрелили итальянского офицера, который хотел дать тягу.
Клянусь, я этого не помню. Но ясно помню лицо Арнольда, когда он во главе своих солдат ринулся вниз в окопы. В руках у него был короткий карабин. Я знаю, как он умеет обращаться с этим оружием, но он держал карабин прикладом вверх, превратив его в дубинку.
Сегодня никто не жаловался, что обед запаздывает, что фляги пусты. Солдаты были сыты и пьяны победой.
Артиллерия итальянцев все еще беснуется. Она сконцентрировала свой огонь на четвертом батальоне и на егерях. По приказанию штаба батальона роты размещаются на занятых позициях. Посредине, на самой макушке, идет победоносная первая рота, по флангам — вправо вторая, влево третья рота. Дортенберг держит связь с четвертым батальоном, а Сексарди — с егерями. Наши старые позиции занимают полковые резервы двенадцатого батальона. Бедный двенадцатый батальон! Теперь я их понимаю. Монте-дей-Сэй-Бузи нельзя было взять одними иерихонскими трубами, для этого необходимо было, чтобы очнулся от мнимой смерти дух войны.
Грохот неприятельской артиллерии не вызывает теперь в нас прежнего леденящего кровь страха, мы просто не обращаем на него внимания. Наши артиллеристы рьяно отвечают итальянцам. Удивительные попадания, потрясающая точность. Итальянские окопы разлетаются в щепки, а их огонь бьет только по нашим проволочным заграждениям.
Мой отряд уже деятельно работает по переделке наших новых позиций. Прежде всего надо перебросить брустверы с северного направления на южное и на низменных местах выбросить «испанских всадников» — рогатки переносного проволочного заграждения.
Перед ротой Арнольда нет неприятельской линии, позиции тут кончаются обрывом. Итальянцы где-то внизу. Несколько человек из наших лезут вниз в разведку. Двое убиты, один ранен. Край обрыва удивительно точно пристрелян итальянскими пулеметами.
Серый карстовый камень легко подчиняется нашим стальным ломам. Начинаем устраиваться. Подсчитываем трофеи: двести пленных, из них семнадцать офицеров, четыре огнемета, тысячи винтовок, много патронов и пулеметов. Много интересных находок. Странно, эти позиции освещались электричеством. Откуда же ввод? Неужели из Удинэ?
Хомок спрашивает, не пойду ли я в свою старую каверну, где лежит Шпиц. Шпица будут хоронить в Констаньевице вместе с остальными жертвами атаки, там им будут отданы все воинские почести.
Я не хочу видеть Мартона мертвым. Мне хочется, чтобы он остался в моей памяти прежним жизнерадостным юношей. А сегодня его лицо было желто, в углу раздавленного мертвого рта запеклась струйка крови. Это не тот Шпиц, я не хочу такого видеть.
— Нет, не пойду, дядя Андраш, — отвечаю Хомоку.
— Верно, господин лейтенант, все равно ему уже не поможешь. Господин взводный Гаал пошел вниз прощаться. Ведь они земляки. Завтра ему придется написать отцу господина прапорщика. Да, большое будет горе. Говорят, что господин прапорщик из бедной семьи, отец его мастеровой. Сколько труда, наверное, положил человек, чтобы сделать из сына барина!
Хомок говорит тихо, без печали и без гнева. Душу отводит, старый скептик. Я не хочу его прерывать. Старик взял на себя роль верного оруженосца и не отставал от меня во все время атаки.
— Ну как, дядя Андраш, копнули вы хоть одного итальянца? — спрашиваю я.
— Да пришлось, господин лейтенант, — признается он нехотя.
Уже вечереет. Итальянцы все еще беспокоятся и каждые полчаса возобновляют контратаку, наскакивая на наши фланги. Артиллерия бешено месит спуски Монте-Клары. Очевидно, итальянское командование никак не может примириться со столь неожиданной потерей возвышенности и поэтому безудержно выбрасывает вперед свои резервы, которые должны несколько отодвинуть четвертый батальон и егерей, чтобы охватить возвышенность с флангов. Бедные егеря сильно пострадали. Мы говорим, что им суждено испить горькую чашу нашей победы.
Неприятельское командование, видимо, в неистовстве. Как только прекращается одна атака, немедленно подготавливается новая. Артиллерия впадает в ураганную истерику, это предвещает штыковую атаку. Мы тоже выдвинули все возможные резервы. Наша артиллерия бьет вяло, но с большими попаданиями.
Мы выскакиваем на гребень каждые полчаса и смотрим, как из ложи, на это клубящееся, исходящее дымом и чадом, воющее и гремящее представление.
— Жаркий денек выдался для наших друзей. А чтоб не хамили с нами в следующий раз! — неожиданно говорит фельдфебель Новак.
«Ах, господин Новак! Я его сегодня что-то не видел. Где же он был?» — думаю я невольно. Но не хочу ставить его в глупое положение и не спрашиваю его об этом.
Проходит первый день и первая ночь на Монте-Кларе. Мы полны праздничным чувством победы. Но настроение немного испорчено: господин полковник Коша изругал нашего старичка Мадараши за то, что написанное мной подробное донесение о взятии Монте-Клары попало не в полк, а прямо в бригаду. Это я знаю от Фридмана и Чуторы.
Чем больше я наблюдаю за солдатами, тем яснее мне становится, что в нашей армии действуют два устава — один писаный, другой неписаный. Эти два устава ведут между собой молчаливую, но упорную войну. Первый устав диктуется сверху, другой — снизу.
Чутора о многом узнает раньше, чем мы, офицеры. Это противоречит уставу, но это факт. Новак избил моего сапера. Это не предписывается уставом, но это факт. Новак признался мне, что во время атаки он отсиживался в каверне. Он показал мне записку, написанную печатными буквами. В записке значится: «Берегись, собака, кишки выпустим». В одной из букв «б» мне чудится рука Гаала. Новак думал, что я ему посочувствую, но я вернул ему записку и сказал:
— Сохраните на память, Новак.
Раньше такая записка вызвала бы большие неприятности: это бунт. Но неписаный устав гораздо сильнее, чем многие думают. «Телефонные связи» Фридмана функционируют гораздо лучше, чем у господина майора. Мы с Арнольдом смотрим на это сквозь пальцы, а Бачо восхищается. Полковник Коша обругал нашего майора, хотя виноват не майор, а бригадный генерал, вырвавший донесение из рук Мадараши. Между Кошей и Мадараши действует старый устав, поэтому мы только слегка жалеем майора.
В эти полные событий дни мне представилось много возможностей наблюдать за солдатами и офицерами.
Бачо потрясающе прост. Он рассказывает:
— Я сам не понимаю, как это случилось, но, знаете, когда я увидел мертвое лицо прапорщика Шпица и услышал об этой провокации, я ужасно рассердился. И вижу, что солдаты тоже разъярились. А настоящая война, друзья, начинается только тогда, когда солдат приходит в раж. Господа генералы этого не понимают, это знаем мы, строевые офицеры, запасники, делающие войну. Ну, думаю, если они так близко, — айда, ковырнем их. Выскочили мы в аппендикс, дошли до конца. Никто не проронил ни звука. Смотрю, лежит куча мешков. Схватил я три штуки, подмигнул солдатам, они сейчас же разобрали мешки. Тут вспомнил я молодость, когда приходилось лазить в чужой сад за яблоками. Накинули мы мешки на проволоку и мигом очутились у них. Очевидно, мы застали там тех, кто совершил провокацию, потому что один из них, кто-то вроде младшего офицера, увидев нас, закричал по-венгерски: «Мадьярок!», но больше ничего не успел вымолвить. Я прямо на него накинулся, и он полетел кубарем. Итальянцы обалдели, глазам своим не поверили. Ну и потом пошла атака. Знаете, как торговец надрежет сукно, потом возьмет обеими руками, рванет, и пойдет рваться с треском материя. Так и мы покончили с ними: с треском.
Меня считают вторым героем, ведь я шел непосредственно за Бачо, но, по-моему, Арнольд куда больше заслуживает это звание. Ведь героизм офицера проявляется в его инициативе, а надо отметить, что Арнольд был именно тем, кто со второй полуротой, вместо того чтобы идти налево, повернул направо и этим завершил окончательно взятие возвышенности. Если бы мы все пошли налево, то легко могли очутиться в мешке и попасть в плен, вместо того чтобы принести столь славную победу своему фронтовому участку.
Нет конца подробностям. Лейтенант Дортенберг недоволен, так как он из-за нас пострадал, а доктор Аахим всячески старается доказать, что через пять минут после взятия возвышенности он уже был там. Никто из нас не был свидетелем докторского героизма, но мы терпеливо выслушиваем это благонамеренное вранье. Сегодня утром лейтенант Кенез конфиденциально сообщил нам, что дивизия запросила имена людей, отличившихся в атаке, что в штабе батальона уже готовится список. Роты получили предписание подготовить списки отличившихся унтер-офицеров и рядовых. Я представляю Гаала, Хусара и того высокого ефрейтора, который вышел за итальянцами на Вермежлиано. Это замечательный парень.
— Как твоя фамилия? — спрашиваю его.
— Пал Эгри, господин лейтенанат, — и его глаза впились в меня, как гвозди.
Я ходатайствую перед Арнольдом о включении его в список награждаемых и производстве в капралы.
Я очень недоволен Арнольдом. Между нами произошла небольшая размолвка, и на этот раз Арнольд был глубоко неправ. Он не прав, потому что полон мрачного скептицизма, не прав, потому что губит себя морально и физически, злоупотребляя алкоголем. Проще говоря, Арнольд пьет, пьет, как маляр. Маляр, маляр… У нас был сосед маляр Габор Дитрих, он постоянно был пьян, а в глазах господина профессора доктора Арнольда Шика всегда блистала чудесная ясность. Теперь эти глаза часто затуманены, их взгляд то сонно вял, то дико блестящ.
Господин обер-лейтенант Шик пользуется большим авторитетом в батальоне. Он замкнут, молчалив, умеет отстранять от себя тех, кто ему мешает, и его считают немного высокомерным. Господин обер-лейтенант Шик — командир первой роты, старший чин в батальоне после майора. Сейчас штаб дивизии представил его к производству в капитаны.
Арнольда не радует победа, его оставляет совершенно равнодушным факт героического взятия Клары. Эта история, по его мнению, не имеет никакого смысла ни с тактической, ни с какой другой стороны. Неверно. Я горячо спорил, восставая против его утверждений, Арнольд сделал безразличное лицо и после моей горячей тирады не нашел ничего лучше, чем сказать:
— Думай, как тебе угодно.
Это обидно и унизительно. Первый раз в жизни я стою против своего учителя и говорю ему прямо в лицо: «Дорогой учитель, ты этого не понял». Потеря авторитета неприятна каждому учителю, и Арнольд тоже не является исключением. Он обозвал меня восторженным теленком, который не видит дальше своего носа. Не понимаю, почему он пришел в такую ярость, и объясняю это только тем, что Арнольд злоупотребляет вином. Он вконец извел свои нервы.
Но что же я сказал такого, что было бы так возмутительно и глупо? Я только хотел поделиться впечатлениями об этой героической атаке, рассказать, какие чувства она вызвала во мне. Я пытался доказать, что война еще не изжила себя, что в сегодняшнем бою были темперамент, ярость и цель, что атаку вело настоящее возбуждение и поэтому так красива победа. Арнольд смотрел на меня с отвращением.
— Ты это серьезно? — спросил он тихо.
— Да, совершенно серьезно, Арнольд. Я счастлив, что мог принять участие в этой атаке.
— Любопытно, — сказал он и, взяв со стола давно прочитанную газету, начал просматривать ее.
Я достаточно хорошо знаю Арнольда, поэтому не обрываю разговора, а, слегка повысив голос, продолжаю:
— Да, Арнольд, эта атака меня многому научила и в первую очередь показала, что мы с тобой в последнее время шли по неверному пути. Что случилось? Я, Тибор Матраи, молодой человек двадцати трех лет, офицер венгерской гонведской армии…
— Господин лейтенант…
— Да, лейтенант, фронтовик с самого начала войны, позволил себе в последнее время поддаться такому настроению, высказывать такие мысли, которые…
— По крайней мере, неприличны для офицера гонведской армии, — закончил мою фразу Арнольд.
— Если хочешь, пожалуй, можно формулировать и так, но прибавь еще, что эти мысли деморализуют и ни к чему хорошему не приведут.
— А чего хорошего ты ждешь?
— Победы, — ответил я вызывающе. — Победы.
— Чего же ты ждешь от победы?
— Арнольд, я не хочу продолжать наш разговор в таком тоне. Выслушай меня до конца, — сказал я спокойно. Арнольд снова уткнулся в газету. — Что хорошего в том, что я отдаюсь всеуничтожающему пессимизму? Верно, мои нервы истрепались, признаюсь, что в последнее время я сомневался в целях и путях войны. Сомневался в том, выдержит ли дальше солдат. Мы, офицеры, не в счет. Генеральный штаб и министры — тоже. Они выдержат, если выдержит солдат. Именно ты, Арнольд, пробудил во мне интерес к солдатам. Признаюсь, меня терзали тысячи сомнений, но сегодня я воспринимаю их совершенно иначе, да и многое воспринимаю иначе, чем неделю тому назад. Солдат умеет и может воевать, если его поведут, направят и если он осознает — за что.
Арнольд расхохотался. Он смеялся долго, до удушья, пока не уронил газету, и так закончилась наша беседа. Позже я пожалел, что затронул этот вопрос. Арнольд не верит, что мой сегодняшний взгляд на войну — взгляд окончательно установившийся, он считает это не чем иным, как рецидивом школьных настроений. Может быть, он прав, не знаю и не хочу анализировать. Я обрел наконец то, чего мне так не хватало, — спокойствие, без которого все вокруг превратилось в громадный знак вопроса. Сегодня я смотрю на все уверенно и никому не позволю вывести себя из равновесия.
Пробую заговорить на эту тему с Бачо. Он удивленно смотрит на меня.
— Да ведь это уже политика, дружище, а в политике я полный профан, — говорит он, улыбаясь.
Нет, такой тоже не может быть точка зрения интеллигентного человека. Я давно отказался от широко распространенного казенного взгляда, будто офицеры не должны заниматься политикой. Тут нам должен диктовать неписаный устав.
Я хочу верить в будущее, хочу, чтобы война не выросла во мне в потрясающее — «за что?». Долой знаки вопросов, да здравствует восклицательные знаки!
Мой отряд порядком уменьшился, а дела тут очень много. Целый день прошел с тех пор, как итальянцы погрузились в молчание. Вначале еще пробовали пристреливаться, но гранаты, посылаемые на Клару, попадали только к резервам. Вчера заговорила итальянская тяжелая артиллерия. Несколько недолетов. Но хотя Клара и дрожит, до нас долетают только звуки и щебень.
Отсюда, с вершины, далеко видно. В солнечном море чернеют перелески, блестит река и иногда, как мираж, виднеются колокольни далекого городка. Это долина Ишонзо, куда мы так стремимся, где, как нам кажется, мы в открытом бою уничтожили бы неприятеля. Мы уверены, что, если бы могли отсюда спуститься на равнину, там все пошло бы как по маслу.
Сегодня целый день обставляем и переделываем позиции. Все направленное к северу мы теперь переносим на южную сторону. Сегодня я осмотрел латрину,[24] которую итальянцы спустили на наших. Это мастерски сделанное сооружение, как балкон, висит над террасой. Надпись: «Латрина № 7». У итальянцев тут господствовал порядок, как в крепости.
Получаю приказание от майора Мадараши перебросить латрину на сторону итальянцев, установив ее над пропастью таким же висячим балконом. Приказ вызывает среди солдат большое оживление. Работа по переноске латрины идет дружно и весело. Гаал тоже сочувствует этому делу. Саперы уже рвут камень на том месте, куда можно будет вставить это сооружение. На вторую ночь латрина перекочевала с севера на юг. Итальянцы, увидев ее, открыли бешеный пулеметный огонь. В латрине в этот момент сидели два солдата. Оба получили легкие, чрезвычайно счастливые раны. Рота с нескрываемой завистью провожала счастливцев, отправившихся на перевязочный пункт.
— Плохая шутка эта латрина, — говорю я Гаалу.
— Народу нравится, господин лейтенант. Ведь тут мало развлечений.
Латрину углубляем, замаскировываем камнями, видна только ее железная крыша. Итальянцы постреливают. Вокруг латрины кружатся рикошеты, но все же все стараются попасть туда. Приходят даже из чужих рот. Солдаты усердно собирают мед мести.
Меня очень интересует, откуда итальянцы могли получать электрическую энергию. Осматриваем офицерские блиндажи, глубокие каверны, и Гаал приходит к заключению, что дело не обошлось без электрической буровой машины. Мой взводный с большим уважением относится к итальянской технике.
Что касается камня, итальянцы первые мастера. Наши солдаты больше любят землю, да и то на земле предпочитают сеять и боронить, а не рыть окопы.
Несносный человек этот Гаал. Он любит разглагольствовать и слишком много позволяет себе. Это результат либерализма Шпица…
Из штаба батальона пришла телефонограмма с приказом Шпрингеру, Бачо и мне в сопровождении взвода из первой роты сегодня вечером сняться в Нови-Ваш, где нас будут ждать автомобили. Завтра похороны героев. Вначале предполагали, что пойдет вся первая рота, но потом по высшим соображениям этот план отменили. Сменять нас пока не собираются. Мы уже знаем, что означают эти высшие соображения: предстоят большие награждения и всякие церемонии. Говорят, что награждения будут произведены лично командующим участком фронта генералом Вороевичем, тут же в окопах, на самой вершине Монте-дей-Сэй-Бузи. Но есть и такой слух, что Бороевич-то прибудет, но награды будет раздавать сам главнокомандующий эрцгерцог Иосиф. Солдаты очень довольны и превозносят эрцгерцога, но, к сожалению, они делают это слишком громко и преимущественно в тех случаях, когда поблизости стоит какой-нибудь офицер.
Вызываю Гаала. Даю ему указания, что надо делать во время моего отсутствия, и объявляю, что меня будет заменять прапорщик Торма. По губам взводного скользит пренебрежительная улыбка.
— В чем дело, Гаал? Вы имеете что-нибудь против господина прапорщика? — спрашиваю я вызывающе.
— Никак нет, — говорит Гаал и с удивлением смотрит на меня, как будто видит в первый раз.
— Сегодня ночью надо закончить переброску бруствера, а когда я вернусь, приступим к работам на правом фланге. Мы можем закрепить за собой Бузи только тогда, когда выберемся на ту сторону.
Я браню егерей, прозевавших удобный момент отбросить итальянцев назад, хотя бы на сто метров. Мне хочется, чтобы Гаал понял, что я полон самых воинственных чувств, и чтобы он не смел откровенничать со мной, высказывая свои взгляды на войну и армию, как пытался делать до сих пор.
— Ну-с, господин взводный Гаал, надеюсь, вы меня поняли. Смотрите, чтобы в латрине номер семь не повторились несчастные случаи, вроде вчерашнего. За это ругают только нас, саперов. Я отдал приказание господину Торме, чтобы он потребовал от роты двадцать — двадцать пять человек в помощь нашему отряду. Кроме того, прикажите Кираю, чтобы по моем возвращении он дал мне ответ, откуда итальянцы взяли электроэнергию и какие сечения проводов. Я сомневаюсь, что электричество у них было проведено только для освещения.
Гаал молчит. Он, видимо, удручен и даже ни разу не сказал, как полагается, «так точно». Поэтому в конце я резко спрашиваю:
— Вы меня поняли?
— Понял, господин лейтенант, но…
— Ну что еще?
По лицу Гаала пробегает тень смущения, он секунду колеблется, потом тихо говорит:
— Ничего, господин лейтенант, я только хотел сказать… Но, может, господину лейтенанту не угодно слушать…
— Я вас не понимаю, Гаал. Солдаты мы или старые бабы? Чего вы мямлите? Говорите прямо.
Гаал вытягивается, чего он давно не делал. Ему не к лицу эта солдатчина, но он, видимо, хочет мне угодить.
— Осмелюсь доложить, господин лейтенант, что в оперативном отделе штаба дивизии или бригады должна быть особая карта разреза нашей возвышенности. Мы называем это гидрогеологической схемой местности. Для того чтобы у нас было правильное понятие о том, что из себя представляет Монте-дей-Сэй-Бузи, нам необходимо получить эту карту. И так как вы изволите отправляться в Констаньевице, я хотел просить вас…
В первый момент я испытываю смущение, но внезапно оно переходит в яростную злобу.
Ага, значит, господин взводный хочет сказать: «Э, господин лейтенант, ты еще дитя, и хотя я простой унтер, у меня в мизинце больше понятия о войне, чем у тебя».
Подавляя ярость, хмурю лоб и с явным неудовольствием говорю:
— Правильно, Гаал. Очень хорошо, что вы мне напомнили об этом.
И раздражение тут же исчезает, я готов признать, что Гаал гораздо больше меня понимает в саперном деле, но не хочу ему этого показывать.
Мы выступаем около семи часов вечера, не ожидая темноты и дерзко игнорируя итальянцев.
Взвод уже выстроен. Впереди Новак. Его назначили к нам, чтобы он прибрал «банду» к рукам. Новак чисто выбрит, ест меня глазами, ожидая приказаний. Я — старший в этой экспедиции, но сейчас же поручаю взвод фенриху Шпрингеру. Шпрингер достал откуда-то черные муаровые ленты и прикрепляет их к нашим левым рукавам. Ну да, ведь мы идем на похороны.
Остающиеся солдаты смотрят на нас с почтительным любопытством и нескрываемой завистью. В чем дело? Ведь тут сейчас прекрасно, никто их не тронет, и, кроме того, это место — поле наших побед. Итальянцы сброшены вниз, мы наверху. И все же, как рвутся отсюда солдаты! А ведь мы здесь всего шестой день. Даже при нормальных условиях смена не происходит раньше восьми — десяти дней, тем более сейчас, когда предстоят такие торжества.
Спускаемся к своим старым окопам. Здесь уже большой порядок. Подтянуты резервы. Около батальонного перевязочного пункта замечаю Хусара. Он тоже увидел меня, вынимает изо рта трубку и, опираясь на палку, подходит ко мне.
— Что, Хусар, тяжелое ранение? — спрашиваю я иронически.
Лицо у капрала желтое, помятое, глаза смотрят враждебно.
— Два небольших осколка ударили, господин лейтенант, — говорит он кисло. — Завтра, если будет нормальная температура, возвращаюсь в отряд.
Хусар до смешного печален. В его тоне ясно звучит: «Ведь вот так близко было счастье, и какая-то цифра перепутала выигрыш». Мне становится жаль его. Вынимаю блокнот служебных записок, пишу несколько строк начальнику брестовицкого этапа и протягиваю записку капралу.
— Вот, Хусар, спуститесь в обоз, передайте эту записку и, когда как следует отдохнете, возвращайтесь с тремя перископами нового образца. Ладно?
Хусар вытягивается, и мы оба улыбаемся, каждый своим мыслям.
В устье хорошо укрепленного хода сообщения к нам присоединяется Бачо. Идем ходами, иногда оглядываемся на горбатый силуэт Монте-Клары. Да, теперь Клара не вызывает в нас прежнего холодного замирания сердца.
Улыбаясь, рассказываю Бачо о своей встрече с Хусаром. Бачо одобряет мой поступок.
— Правильно сделал, что приклеил бедному парню маленький пластырь в три-четыре дня.
Меня шокирует благоговейное восхищение Шпрингера, когда он говорит о героизме Бачо и моем. Я решительно протестую против столь лестного выдвижения моей роли, но Бачо всячески подчеркивает, что я первый поддержал его во время штурма. И тут же я замечаю, что Шпрингер ловко переводит разговор на свое участие во взятии Клары, начинает рассказывать о себе сперва осторожно, но, видя, что мы его не обрываем, чувствуя добродушие Бачо, постепенно наглеет и расписывает, как повел свой взвод на штурм. Меня забавляет его хвастливость. Если бы я сделал сейчас какое-нибудь острое замечание, сразу бы рухнули осторожные попытки фенриха стать рядом с нами. Но я молчу. Ведь все на свете относительно, в том числе и наш героизм.
Бачо тихо напевает:
Сегодня красная жизнь,
Завтра белый сон.
Бачо сегодня задумчив, зато Шпрингер болтает без умолку. Я представляю себе Шпрингера штатским. Он был, наверное, вычурно элегантен и эту элегантность банковского служащего притащил сюда на фронт. Он всегда выбрит, причесан и отполирован. Он играет в карты, и, говорят, весьма счастливо.
Я слушаю разглагольствования фенриха. Он глубоко взволнован героическим порывом нашего батальона.
— Что верно то верно: ни я, ни Бачо, ни ты ничего не могли бы сделать, если бы за нами не пошли солдаты. Без решимости и преданности солдата не может быть победы.
— О какой преданности ты говоришь?
— Преданность офицерам, конечно. Офицерам и присяге.
— Ага, понимаю. Продолжай.
И Шпрингер продолжает развивать свои взгляды, которые потрясающе похожи на мои попытки уяснить себе причины событий. Это открытие приводит меня в отчаяние. Путаные концепции Шпрингера доказывают, насколько несовершенна моя точка зрения, — а я воображал… Но не хочется сейчас об этом думать. Нет, нет, только не думать. Теперь надо чувствовать, ощущать сладость победы, а не думать о ней. И вдруг мне чудится иронический голос Арнольда:
— Ага, мой друг, значит, дело дошло уже даже до того, что и мыслить опасно. Да ведь это философия дезертирства!
К счастью, Шпрингера вызвали вперед и прервали его многословные рассуждения, возбудившие во мне чувство острой тоски и беспокойства.
Впереди образовался затор. Навстречу нам идет целый транспорт. Несут мины находящемуся тут недалеко, в одной из воронок, минометному отряду. Солдаты несут мины на носилках. Идут с предельной осторожностью: достаточно уронить одни носилки, чтобы весь транспорт взлетел на воздух. Мы отходим в одно из ответвлений и пропускаем бомбометчиков. Они предупреждают нас, что в нескольких шагах отсюда имеется опасное место, поражаемое неприятельским ружейным и пулеметным огнем. Узнав, что мы из десятого батальона, они долго и с любопытством рассматривают нас. Ага, так вот они, те, знаменитые! Наши солдаты пыжатся, снисходительно отвечают на вопросы бомбометчиков.
Село Добердо обходим стороной. Вправо от нас виднеются его разрушенные улицы. И все же тут чувствуется какая-то жизнь и движение. В одном из разоренных садов видим артиллеристов. Домовито живут землячки. Это полевая батарея, снабженная прожектором. Они беспокоят тыл итальянских вермежлианских позиций, посылая туда воющие шрапнели и ослепляя лучами прожектора продвигающиеся по ночам части. В самом Добердо, несмотря на то что оно кажется совсем вымершим, хорошо налаженная подземная жизнь. Все обращенное к фронту тщательно замаскировано, открыто только то, что направлено к тылу. Эта суровая необходимость маскировки превратилась у людей в потребность. Телефонисты ползком движутся вдоль своей линии, проверяя каждый сектор. Работают они сонно, нехотя, удивленно смотрят на нас, но, заметив на околышах наших фуражек цифру десять, переглядываются. Эти все знают.
— На похороны, друзья? — спрашивает унтер офицер.
— Нет, на свадьбу, — насмешливо отвечают наши. Ход сообщения неожиданно обрывается, мы выходим на поверхность земли. Спуск — русло высохшей реки, на той стороне его начинается шоссе. Как странно идти при дневном свете по этой местности, виденной нами только по ночам! Правда, солнце уже спустилось за горы и тени гор окутали нас сумерками, но в небе еще играют золотые лучи. Камни отдают тепло, впитанное ими в течение знойного дня, и быстро остывают. Часа через два они заставят нас дрожать от холода.
Шоссе, по которому мы движемся, всюду изрыто свежими артиллерийскими воронками. Везде валяются вывороченные деревья, груды обвалившихся камней. В домах на месте дверей и окон зияют дыры, во дворах лежат сорванные крыши, на дороге сломанные колеса, перевернутые автомобили, разбитые ящики, одинокий крест (похоронен на том месте, где убит), недалеко от шоссе полосатый пружинный матрас с темными пятнами крови. Нас торопят прячущиеся в кустах полевые жандармы. Вдруг опять ход сообщения, пробирающейся наверх глубокими широкими зигзагами. Шагов через двести он также неожиданно обрывается. Мы очутились на вершине холма. Внизу на шоссе видим группу автомобилей. Мы в Неуэ-Вилле.
Оглядываюсь, нет ни Добердо, ни Монте-дей-Сэй-Бузи, нет ничего. Передо мной мягкие, покрытые кустарником холмы, на вершинах которых видны прорезы ходов сообщения. Влево шоссе, настоящее хорошее шоссе с белыми колышками по обочинам. Белой лентой спускается оно к долину. Мирный пейзаж, на фоне которого так дико выглядим мы, солдаты.
Неуэ-Вилла состоит из нескольких построек вроде вилл. Здесь, должно быть, жили местные богачи, а теперь эти дома занимает штабная знать.
Шоферы заводят машины, солдаты штурмом берут кузова. К нам лениво подходит этапный комендант, низенький неприветливый капитан, и просит нас удалиться до наступления темноты, чтобы зажженные фары не навлекли неприятностей на его участок.
Бачо шутит и балагурит, с солдатами, просит их спеть.
Они не заставляют себя долго упрашивать. Мелодия, почти веселая, похожа на марш, но текст, текст! Эти слова хватают за сердце:
Строгай, столяр, строгай, пока
Гробов для целого полка
Не напасешь, а на кресте
Ты напиши: «Последним сном.
Десятый полк спит под крестом».
Автомобили двинулись. Солдаты сидят, крепко ухватившись за деревянные скамьи, и орут:
…а на кресте
Ты напиши: «Последним сном…»
Удивительно, ни Бачо, ни Шпрингера песня не трогает. Я слышу ее в первый раз: это, очевидно, последний шедевр солдатского творчества. Но ведь это надо понять, это же не бессмыслица.
— Похоронная песня, — говорю я Бачо, располагаясь с ним на кожаных сиденьях бригадной машины.
— Э, они знают, что петь, — беспечно отвечает Бачо.
Автомобиль роскошный. Восхищение Шпрингера безгранично, когда он узнает, что это личная машина бригадного генерала. Широкие, удобные кожаные сиденья, бесшумный ход и бешеная скорость на поворотах. Грузовые машины ушли раньше нас на пять минут, а мы их уже давно перегнали. Услышав решительный сигнал нашего автомобиля, грузовики покорно посторонились, и мы бешеным аллюром промчались мимо них. Несколько секунд видна мутная поверхность добердовского озера. Над водой стоит туман. Улицы Неуэ-Виллы пусты, но в домах живут, конечно, не жители, а чины этапных частей. Попадается и несколько настоящих вилл, но крыша одной из них валяется во дворе, пробитые бомбами стены показывают свое кирпичное нутро.
— Это случилось на днях, на рассвете. Четыре бомбы кинули итальянцы, много наших осталось на месте, — поясняет шофер равнодушным голосом гида.
Дальше уже простирается знакомый пейзаж. Вот скала, под которой отдыхали пленные итальянцы, вот дорога в Опачиосело. Чем ближе мы подъезжаем к Констаньевице, тем более дает о себе знать присутствие армии.
Нас везут прямо в штаб бригады. Бригадного генерала нет, принимает нас сухой майор-генштабист, начальник штаба бригады. Он поджидает на лестнице, пока мы выберемся из машины, выслушивает мой рапорт, и с него сразу слетает официальность, он превращается в гостеприимного хозяина. Штабные облепили окна, на нас смотрят с удивлением и оказывают всяческое внимание. Майор приглашает в свой кабинет и предлагает сигары. Входят несколько штабных офицеров, среди них Лантош. В обращении со мной Лантош усиленно подчеркивает свое начальническое благоволение. Майор закрывает дверь и обращается к нам:
— Ну, друзья мои, расскажите подробно, что было и как было. Тут создалось столько легенд и такая масса противоречивых данных, что голова идет кругом. Хочу ясности.
Я указываю на Бачо:
— Господин майор, настоящий герой штурма — лейтенант Бачо. Весь прорыв — это его инициатива.
Все взгляды обращаются на Бачо, который определенно сконфужен. Он смущается, как гимназист у доски.
— Если Бачо разрешит, я расскажу, как было дело, — прихожу я ему на помощь, так как молчание становится тягостным.
В середине моего рассказа прибывает возвратившийся с какого-то важного совещания генерал. Он снисходительно извиняется, что не мог принять нас лично. Генерал распространяет сильный запах духов. Бачо невольно поводит носом. Я снова начинаю свой рассказ, и теперь, в силу какого-то упрямства, больше говорю о роли солдат, чем офицеров, подчеркивая, что солдатский героизм ставлю выше нашего. Иногда взглядываю на Бачо, в глазах которого теплится одобрительная улыбка. Зато Шпрингер совсем завял и слушает меня с удивленным неодобрением.
— Читал твое донесение, — кивает генерал. — Там ты тоже преувеличиваешь роль солдат. Это неправильно. Без инициативы господ офицеров, без вашего героизма солдаты были бы бессильны.
И, дерзко перешагнув через условности, я, привстав, тихо заканчиваю фразу генерала:
— И наоборот, ваше превосходительство.
Минута растерянности среди присутствующих, но генерал соглашается со мной, и все облегченно вздыхают, только по лицу капитана Лантоша вижу, что он с удовольствием свернул бы мне шею.
Мы находимся в гостях у командования бригады. Обер-лейтенант тыловик провожает нас в отведенные нам апартаменты. Уютный, спрятанный в саду домик, отдельные комнаты, ванны. Парикмахер-солдат уже сбивает в тазу мыльную пену, портной-солдат снимает с нас запыленные, мятые костюмы.
— Цивилизация! — кричу я из ванной Бачо, которого уже бреют.
Смотрю на свою руку, покрытую белой пеной, и вдруг вспоминаю Мартона Шпица. Ведь мы и его будем хоронить. Мартона Шпица, который еще не жил. Внезапно, со сжавшимся сердцем, думаю о своем отце. Отец со страстностью маньяка отдавал свои последние гроши для того, чтобы сделать из меня человека. Я — самое большое достижение его жизни, я — его сын, господин. Небось брата Шандора он воспитывал не так, тогда еще у него не было таких мечтаний, и вот бедный Шандор погиб рядовым в самом начале войны. С поразительной ясностью представляю себе, что если бы мой отец был немного моложе, его могли бы призвать, и он, возможно, стал бы денщиком какого-нибудь молодого лейтенанта тут, на Добердо. Бррр…
Я выскочил из ванны, вытерся и вместе с освежающей водой как будто стер все очарование барской снисходительности штабных господ.
«Нет, весь этот комфорт, сибаритство — это не мое, это ихнее, чужое», — с горечью подумал я. И весь вечер не покидало меня сознание отчужденности. Я чувствовал это на ужине у генерала, когда подвыпивший Бачо еще раз повторил историю взятия Клары. Надо отдать ему справедливость — Бачо, даже пьяный, не утратил своей скромности. Правда, хваля солдат, он буквально повторил несколько моих фраз.
За ужином Лантош сидел рядом со мной, и я терпеливо выслушивал его дружеские излияния. Вспомнив просьбу Гаала, заговорил с ним о карте.
— Где-то должна быть такая карта, — рассеянно сказал Лантош. — Я прикажу Богдановичу найти. Он, наверное, знает, где они хранятся — у нас или в дивизии.
— Убедительно прошу тебя, господин капитан. Нам необходимо точно знать разрез Монте-дей-Сэй-Бузи.
Капитан кивает, чтобы отвязаться. Я чувствую, что все его внимание сосредоточено на почетном конце стола, где бригадный генерал отпустил какую-то шутку и посвященные сдержанно смеются над ней.
Ужин далеко не казенный. Масса разнообразных блюд, в которых чувствуется рука первоклассного повара. Все это действует возбуждающе.
После ужина начальник штаба бригады отводит нас в сторону и сообщает, что бригадный желает повезти нас в Заграю, показать клуб и кино, но, конечно, только в том случае, если мы не устали. Разумеется, соглашаемся и делаем вид, что в восторге.
Опять авто. Снова бешено мчимся, но теперь уже с зажженными фарами и далеко слышной сиреной. Заграя лежит среди гор. Хорошенькое местечко. Широкие улицы, в окнах домов уютно теплятся огни, много гуляющих. Тишина, война далеко, и если бы не военная форма гуляющих, можно было бы подумать…
В большом, ярко освещенном здании, вроде казино, царит оживление. Из одного зала на нас обрушивается цыганская музыка. В другом вокруг круглого стола идет крупная игра. Все это, быстро чередуясь, мелькает перед моими глазами. Подымаемся на второй этаж. Наш бригадный, видимо, тут завсегдатай. У дверей стоит дежурный офицер.
— Уже начали? — спрашивает генерал.
— Только что, ваше превосходительство.
— Ну, скорее открывай двери.
Офицер пропускает генерала, вопросительно смотрит на нас, но майор делает знак, и нас впускают. В помещении темно, но чувствуется присутствие многих людей. Кто-то притягивает меня к стулу, и вдруг передо мной вспыхивает экран.
Аэроплан. Сначала бросается в стороны, потом плавно скользит, пока не появляются два неприятельских истребителя. Первый самолет резко поворачивает, намереваясь удрать, но истребители настигают его и заставляют принять бой. Бешеное нападение, расплываются облака шрапнельных разрывов. Неприятельский аэроплан качнулся, падает, и с того места, где поверженная машина коснулась земли, подымается пышный султан дыма. Вдруг я узнаю местность: ведь это Опачиосело.
Мой сосед шепчет:
— Это произошло тут недавно, месяц тому назад. Правда, интересно?
Загорается ослепительный свет. Зал полон штабных чинов, два генерала, несколько полковников и, кроме нас, лейтенантов, только один младший офицер, совсем молоденький, почти мальчик. Сосед объясняет мне, что это отпрыск династии. Бригадный представляет нас присутствующим. Нам устраивают шумную овацию, которая производит на меня впечатление очередного аттракциона сегодняшнего вечера.
После кино мы спустились в первый этаж и уселись за столиками. Цыгане играли сладкие вальсы. Шпрингер в диком восторге.
— Вот это жизнь! Культура, цивилизация! Друзья, разве можно подумать, что война всего в двадцати пяти километрах отсюда?
Мы — гости генерала. К нам все очень внимательны. Майор, начальник штаба, любезен, но каждое его слово, каждый жест как будто говорят мне об унизительности нашего положения:
«Веселитесь, друзья, чувствуйте, как мы вас ценим, ведь мы принимаем вас как равных и даем возможность пользоваться теми благами, которые являются нашей собственностью, собственностью господ штабных. Цените же это».
Бригадный старается быть очень любезным. Он сажает нас с Бачо рядом с собой, что вызывает завистливые взгляды тщеславных штабных. А в моем сознании неотступно сверлит: «Чужие, чужие, чужие».
Лантош весь вечер не отстает от меня. Он считает, что я его герой, и как бы купается в лучах нашей славы. На лице его ясно написано: «Смотрите, какие у меня субалтерны».
Потом опять садимся в автомобили, пересекаем погруженную в ночной мрак местность, и наконец в маленьком домике я могу сбросить с себя все и спать, спать, спать. Постель нестерпимо мягка, пружины музыкально поют подо мной, одеяло и ослепительные простыни отдают приятной свежестью.
Я смотрю на потонувший во мраке потолок своей комнаты и долго размышляю. Потом вдруг восстаю против себя: «Какого черта я копаюсь? Ведь такова жизнь». Но снова с холодной последовательностью ползут мысли за мыслями.
Наша армия состоит из трех прослоек, их соединяет столетиями выкованная в казармах дисциплина. Первый и самый толстый слой — солдаты. Это многоликая, многокрасочная, тысячеглазая основа, в глубокой толще которой творятся совершенно неведомые нам дела. Эта прослойка самая неизведанная, самая шаткая и загадочная. Есть люди, думающие, что единственное свойство этой массы — способность слепо повиноваться. Какое заблуждение! Вторая прослойка — фронтовое офицерство. Она куда тоньше и прозрачнее, но не менее шатка, чем первая. Между двумя этими прослойками, как мало между трущимися частями машины, идет прослойка унтер-офицеров. Она облегчает трение, возникающее при соприкосновении этих частей. Солдаты и офицеры — это два разных мира, которые соединяет один жесткий болт дисциплины. Если он ослабеет, прослойки разлетятся в стороны.
А эти господа тут, в штабе, кто они такие? Это привилегированный высший слой, который среди ужасов и лишений умеет и смеет создавать себе подобие жизни. Эти господа — специалисты войны, они заставляют делать войну. Война — их профессия, это чувствуется тут в воздухе, в комфорте, в оборудованности, непоколебимом покое. Ого, если бы судьба войны зависела от них, тогда бы война длилась до последней пули, до последней ложки солдатского супа и до последней братской могилы! Если им позволить и дать возможность, эти господа будут «воевать» без конца, да еще как! Только выдержат ли солдаты — вот вопрос. Мысли эти, как змеи, копошатся в извилинах моего мозга, и я напрасно стараюсь отогнать их, напрасно пытаюсь согреть сердце прежним оптимизмом. Все мои старания не приводят ни к чему.
Утром хоронили героев. На похороны прикатил и господин майор Мадараши. Гробы были наглухо закрыты, и, несмотря на хлорную и карболовую дезинфекцию, от них шел густой запах разложения. Хороним их в двух больших могилах, в одной — офицеров, в другой — солдат. Но вместо тридцати девяти гробов — сорок четыре. Кто же остальные? На мой вопрос один из штабных адъютантов тихо отвечает, что к нашим жертвам подбросили еще несколько офицерских трупов с других участков. Об этом хлопотали их влиятельные родственники.
— Значит, протекция распространяется даже на тот свет, — говорю я.
Фельдкурат говорил нудно и витиевато.
— Ну, этот наконец дорвался до дела, — шепотом сказал мне Бачо, скорчив благоговейную физиономию.
Наш взвод образовал экскорт похорон, но, очевидно, командование нашло его чересчур жидким и включило в экскорт роту из отдыхающего двенадцатого батальона. Для помпы вызвали еще легкую батарею.
Наш взвод выстроился у самых гробов. Новак в ажитации. Он особенно старается на глазах высшего начальства. Ну, этот покажет образец казарменного искусства. И все же залп прозвучал нестройно. Новак побледнел, но начальство не обратило внимания, только плечо нашего майора нервно дернулось. Лицо генерала выражало рассеянную скуку. Легкая батарея отсалютовала несколько раз, и младшие офицеры, сохраняя строевой порядок, развели части по казармам.
После похорон начальство дало поминальный обед. Я заглянул к нашим солдатам. Люди оживленно опорожняли бутылки с подкрашенным спиртом. На обед подали гуляш и вареники с творогом. Настроение у солдат было приподнятое, мне хотели устроить овацию, и только мой искренний ужас остановил их.
На поминальном обеде присутствовал полковник Хруна. Я обрадовался, увидев старика. Полковник тоже громко выразил свою радость, хлопнул меня по плечу, потом, взяв под руку, демонстративно прошелся со мной по залу.
— Собирался к вам туда наверх, — заговорил Хруна. — Но все некогда. Завтра уезжаю на несколько дней на правый фланг. Скажи, как ведут себя итальянцы?
— Очень тихо, господин полковник.
— Гм, в таком случае, дорогие друзья, надо смотреть в оба, чтобы они не учинили какой-нибудь большой пакости.
В дверях появился майор-генштабист, пропустив перед собой нашего бравого генерала. Разговоры оборвались, каждый занял свое место. Хруна сидел рядом с генералом, а мы трое, герои дня, получили места вне чинов, посредине стола.
Почему смотреть в оба? Какую пакость могут сделать итальянцы? Слова Хруны не давали мне покоя.
Я налег на коньяк, желая поднять настроение, и это мне скоро удалось. Прошло гнетущее чувство, я начал осваиваться в обществе.
«А, черт побери все!» — подумал я и рассмеялся пьяным смехом. Бачо спросил, над чем я смеюсь. Я взглянул на него и пожал ему руку.
— Весело хороним, дружище, — говорю я.
Бачо вместо ответа жмет мне руку, и мы чокаемся. Потом генерал произносит речь. Но плавные, пустые, бесчувственные слова не доходят до наших сердец. Осторожно, чтобы никто не заметил, срываю с левого рукава траурный муар. Поминальный обед незаметно превращается в пирушку. В зале появляются цыгане и еле слышным пианиссимо наигрывают венгерские минорные мотивы.
— Мир усопшим, да здравствует жизнь! — кричит, подымая бокал, маленький круглолицый фельдкурат, и эти слова как бы служат для цыган сигналом перехода на более мажорную музыку.
Собираясь уезжать, генерал обращается к нам с короткой воодушевляющей речью, восхваляет нашу доблесть и дает понять, что высшее командование намерено произвести большие награждения и повышения в нашем батальоне. Ему отвечает прочувствованными словами майор Мадараши. Генерал пожимает нам руки и уезжает. Хруна тоже встает. Я провожаю его. Лантош неотступно следует за нами. Я заговариваю относительно гидрогеологической карты.
— Во, во, во! — восклицает Хруна, тыча меня пальцем в грудь. — Обязательно, господин капитан, найди им эту карту, я тебя очень прошу.
Полковник прощается с нами. Лантош очень недоволен.
— К чему ты беспокоишь старика такими пустяками? Ведь я же тебе сказал, что найду карту. — И, презрительно опустив нижнюю губу, он отворачивается от меня.
Среди шума и веселья я быстро трезвею. Поминальный обед никак не может кончиться. Штабные офицеры сильно подвыпили. Начальник штаба бригады с горечью втолковывает Мадараши:
— Не теперь надо было брать Клару, а месяц тому назад. Сейчас, когда все уже готово для наступления правого фланга, взятие Бузи имеет уже только местное значение.
Мадараши очень обижен.
— Значит, ты оспариваешь героизм моего батальона?
— Герои, герои, слов нет! Командование в восторге. Но ты же как офицер должен понять, что со стратегической точки зрения это — ничто.
Меня вызывают, и я оставляю спорящих. Перед бараком ждет Новак. Он докладывает, что на обратную дорогу нет перевозочных средств и придется идти пешком. Поодаль на шоссе стоит взвод. Я приказываю двигаться в направлении Нови-Ваша и, не ожидая нас, с наступлением темноты идти на передовые позиции. Новак козыряет. Взвод нехотя повинуется его сердитой команде. Вижу, что некоторые из солдат не в состоянии попасть в ногу.
«Бедные мои старички!» — думаю я с нежностью и долго смотрю им вслед. Кто-то окликает меня. На шоссе остановилась бричка, в ней наш брестовицкий этапный офицер. Оказывается, он везет почту и мне есть письмо. Какая приятная неожиданность! Письмо от Эллы. Арнольд получил две газеты, книгу и письма. С трепетным волнением разрываю конверт.
«Мой дорогой друг…» Пишет из нашего родного города. Посетила моих родителей. Отец все еще болеет; Иренка Барта наконец вышла замуж за офицера-летчика, а Элла собирается в Швейцарию. Эта ужасная война давит ей виски, как невыносимая мигрень.
Элла собирается в Швейцарию. Она бежит от сумасшедшего пожара войны на этот остров. Сначала поедет в Вену, где в министерстве уже готовы ее бумаги. Арнольд не возражает против этой поездки.
Много, много раз перечитываю письмо. В офицерском собрании шумно продолжается потерявший свой смысл поминальный обед.
Я сижу на террасе собрания и не нахожу сил вернуться в эту пьяную компанию. Так приятно сидеть в одиночестве с письмом Эллы, и думать о своем. Швейцария…
Бачо тронул меня за плечо. Майор Мадараши машет из автомобиля. Я сажусь. Едем в Нови-Ваш. Шпрингер что-то горячо объясняет майору, который слушает с видимым удовольствием.
— Это они из зависти, господин майор. Раз сам эрцгерцог собирается раздавать награды, значит, это не шутка. Даже немцы не могли сделать того, что сделал наш батальон.
Элла едет в Швейцарию. Швейцария теперь остров, где не трещат пулеметы и не рвутся снаряды. Пастухи с перьями глухарей на войлочных шляпах пасут тучные стада на верхних склонах Альп, небо чисто, и в солнечных лучах горят глетчеры.
В Нови-Ваше мы прощаемся с осоловевшим майором и двигаемся к хорошо знакомым ходам сообщения. Уже совсем стемнело, когда мы доходим до холма, откуда открывается вид на серое плато Добердо. Погруженный в свои мысли, я машинально следую за Бачо. Вдруг он останавливается. Среди кустов в сомкнутом строю, как на учебном плацу, движется взвод. Слышна четкая команда:
— Ложись! Встать! Ложись! Встать! Что это такое? Что это такое?
— Ишь ты, Новак муштрует солдат, — смеется Бачо. Что-то сдавливает мне горло, дыхание прерывается.
— Ах, вот как! — задыхаясь, говорю я и бросаюсь вперед; громадными прыжками мчусь к взводу, который теперь на четвереньках ползет между кустами.
— Новак! — кричу я вне себя. — Новак, мерзавец, что вы делаете?
Передо мной качается тупое лицо Новака, его бессмысленные воловьи глаза, но Бачо хватает меня за руку, а Шпрингер быстро отводит солдат, чтобы они не видели, что произошло между господином лейтенантом и фельдфебелем. Солдаты не должны этого видеть, боже сохрани. И Новак не получил по физиономии, как мне хотелось. Новак не понимает, в чем дело. Ведь он хотел только немного прибрать «банду» к рукам!
Мы с Бачо отстаем, Шпрингер со взводом и смущенный фельдфебель уходят вперед. То, что я не смог расправиться с Новаком, наполняет мое сердце апатией бессилия.
Бачо успокаивает меня, утешает с дружеской готовностью:
— Я все улажу, все улажу, не беспокойся. Фельдфебель слова не посмеет сказать. Ведь все мы подвыпили, а главное, солдаты ничего не видели. Но вообще ты напрасно горячишься.
Нет, я совершенно трезв, я ужасающе трезв. Хорошо было бы быть пьяным, чтобы не понимать того, что творится вокруг.
Бачо тихо говорит, но его слова скользят мимо моего сознания.
— Господа генералы не понимают армии. Какого черта мы торчим на этой Кларе? Знаешь, я жалею, что мы остановились тогда на вершине. Надо было ринуться дальше. Ведь теперь бы мы были черт его знает где.
Добираюсь до своей каверны. Хомок встречает меня сообщением, что Гаал несколько раз приходил ко мне перед вечером. Посылаю старика за унтером. Через несколько минут он входит, плотно прикрывает за собой дверь и говорит, что у него имеется донесение секретного порядка. Я передаю Хомоку почту для Арнольда, и дядя Андраш удаляется.
Нахмурившись, испытующе смотрю на Гаала. Взводный терпеливо выносит придирчивый офицерский взгляд. Он привык ко мне, всегда со мной откровенен, даже чересчур, но, правда, только с глазу на глаз: он очень предусмотрителен и осторожен. Постепенно я начинаю понимать тактику Гаала: он не причисляет меня к категории офицеров из господ. Настоящих господ, происходящих из старинных дворянских семей, здесь очень мало. Большинство офицеров только желает казаться аристократами.
Гаал точно знает, что я сын Йожефа Матраи, токаря и колесника, владельца небольшой мастерской. Я — младший сын, из которого отец вздумал сделать господина.
Передо мной стоит унтер Гаал, плечистый немолодой человек. Глаза у него черные, выразительные, усы густые, запущенные, шахтерские. Это усы не степенного крестьянина, а городского индустриального рабочего.
В мире камня Гаал чувствует себя в своей стихии. Он первый мастер подрывной команды. Ведь с шахтерской работы очень легко переключиться на саперную. Кроме того, Гаал еще на действительной службе прошел унтер-офицерскую школу саперов. Собственно говоря, я должен был бы радоваться, что случай наградил мой отряд таким превосходным унтером. Шпиц никогда не называл Гаала унтер-офицером, а шутливо величал папашей. Мартон нащупал правильный тон. Положение Шпица действительно было щекотливо, когда судьба поставила его, почти мальчика, начальником друга его отца, уважаемого пожилого человека.
Эти мысли мелькают в моем мозгу, пока не затихают торопливые шаги удаляющегося Хомока.
Я еще не знаю, как поведу себя в дальнейшем, если Гаал позволит себе откровенничать или опять будет донимать меня зверствами Новака. Между прочим, Новак на днях заметил Гаалу, что господин обер-лейтенант Шик собрал около себя паршивых социалистов и что он чересчур либерально обращается со своим денщиком, первым бунтовщиком в батальоне. А про саперный отряд и говорить нечего, там собрались одни красные, да и сам лейтенант тоже хорош.
Я не желаю больше слушать никаких конфиденциальностей по этому поводу. Гаал и так слишком много позволяет себе, и его откровенничания больше похожи на упреки, чем на простое изложение фактов. Что я могу сделать? Я не начинал этой войны и не хочу нести ответственности за нее. С сегодняшнего дня я никому не позволю разглагольствовать при себе о войне. Я хочу, чтобы Гаал чувствовал, что я его начальник и офицер.
— Ну, Гаал, похоронили вашего земляка.
— Слышал, господин лейтенант. Парадные были похороны.
— Написали уже отцу Шпица?
— В тот же день, господин лейтенант.
— Садитесь, Гаал, — говорю я спокойно, так как чувствую, что сегодня Гаал не в лирическом настроении.
— Спасибо, господин лейтенант, если разрешите.
Гаал садится. Я придвигаю к нему коробку с сигаретами.
— Ну, закуривайте и говорите, в чем дело. Я немножко устал, кроме того, этот идиот Новак расстроил меня.
— Знаю, господин лейтенант. Жаль, что вы так расстроились, и хорошо, что не ударили его, только бы руки замарали.
— Вы все знаете Гаал, это странно, — говорю я, пристально глядя на него.
— Не совсем так, господин лейтенант. Самого главного я все-таки тоже не знаю.
— Откуда, например, вы узнали про историю с Новаком?
— Тут нет ничего удивительного, господин лейтенант. Ведь мы, солдаты, ничего не скрываем друг от друга. И могу вам сказать, господин лейтенант, что братва дала понять Новаку, что если он в случае чего вздумает жаловаться, то ему же будет хуже.
— Кто вам это сказал?
— Ефрейтора Эгри изволите знать?
— Вы это и хотели мне сообщить? — спросил я сухо, хотя мне было очень приятно, что ефрейтор Эгри проявлял ко мне такую симпатию.
— Прошу прощения, господин лейтенант, это только к слову пришлось, а доложить я хотел о другом.
— Говорите.
— Уже несколько ночей, господин лейтенант, итальянцы подкапываются под нас.
— Что?!
— Да, проход шурфуют.
— Говорите ясней. Какой проход? Где шурфуют? И как вы это установили?
— Как только мы заняли возвышенность, господин лейтенант, я обошел все каверны. Вы знаете, что их у нас четыре. Две из них — не что иное как расширенные естественные пещеры. Почва тут, господин лейтенант, очень хитрая: известняк и юра смешаны в одну кашу. Господин лейтенант знает, что недалеко отсюда, под Косичем, целая река исчезает под землей. Когда господин лейтенант отправлялся на похороны, я…
— Понимаю. Гидрогеологическая карта. Я уже говорил по этому поводу с капитаном Лантошем.
— И привезли? — спросил Гаал, затаив дыхание.
— Он обещал достать, и я надеюсь, что на днях мы ее получим.
— Жаль, очень жаль, господин лейтенант. Если бы у нас была эта карта, многое стало бы ясным.
— Продолжайте о подкопе.
— Признаюсь откровенно, господин лейтенант, что, когда мы остановились на возвышенности, не сумев прогнать неприятеля дальше, я подумал, что итальянцы могут устроить нам какую-нибудь пакость.
«И Хруна так говорит», — подумал я.
— Скажите, а как ведут себя итальянцы?
— Совершенно успокоились, господин лейтенант. Как будто умерли.
— А по утрам?
— И по утрам стреляют очень слабо. Но вчера с десяти часов вечера до трех часов ночи палили без остановки; и самое страшное, что до нас не долетела ни одна пуля.
— А для чего же им это нужно?
— Сейчас изложу, господин лейтенант, только разрешите мне рассказать все по порядку. Словом, первый раз буренье услышали в каверне второго взвода первой роты. Господин лейтенант был в этой каверне?
— Наверное, был, но не помню.
— Очень глубокая каверна, начинается отвесным спуском.
— Без всяких ступеней, как в настоящей пещере. Теперь я вспомнил.
— Так вот, тут и услышали в первый раз буренье.
Моя усталость бесследно исчезает, рассеянность, с которой я до сих пор слушал Гаала, сменяется напряженным вниманием.
— Погодите, Гаал. Значит, второй взвод первой роты. И многие слышали?
— Да весь взвод, господин лейтенант, и солдаты других частей, бывшие там в это время. Я немедленно назначил дежурного наблюдателя из нашего отряда.
— Правильно сделали, правильно, правильно, — сказал я машинально.
Каверна второго взвода первой роты. Это почти посредине возвышенности. Оттуда действительно удобнее всего слышать, что творится внутри горы.
— Ну, а итальянцы? — спросил я невольно.
— Итальянцы, господин лейтенант, хитро работают. Они очень ловким маневром пробрались на террасу на отвесной скале. Они там засели и устроили целую крепость. Я полагаю, господин лейтенант, что это маскировка, а может быть, укрепление входа в пещеру.
Чем больше я думал о слышанном, тем реальнее казалась мне вся ситуация. Итальянцы никогда еще не были в таком положении и, чтобы выйти из него, действительно должны предпринять самые отчаянные шаги.
— Дьявольский замысел, — сказал я тихо.
— Тут упрекать некого, господин лейтенант. Сегодня они, а завтра мы.
— Каковы ваши предложения?
— Я думаю, господин лейтенант, что первым долгом надо донести об этом начальству и потом мы примем меры. Но прежде всего нужно достать гидрогеологическую карту, без которой мы ничего не сможем сделать.
— Я завтра же утром вызову капитана и, в крайнем случае, пошлю кого-нибудь за картой. Правда, без нее нам будет трудновато. А скажите, Гаал, какое впечатление это произвело на гонведов?
— Да многие кислые лица сделали. Кому же может нравиться такое положение? По правде говоря, пора бы уже было нас сменить.
— А вы знаете, что сюда собирается эрцгерцог, чтобы лично произвести награждения на передовой линии?
— Это хорошо, господин лейтенант, но скорей бы уж собирался его королевское высочество.
Я мерно шагаю взад и вперед по выщербленному полу трехметровой каверны и никак не могу собраться с мыслями.
— Скажите, Гаал, а начальство знает?
— Господин Торма знает и, наверное, рассказал господам офицерам. Я же никому не заявлял, решил ждать возвращения господина лейтенанта.
— А не может ли быть, Гаал, что это просто галлюцинация и вам это только кажется? Ведь вы сами говорите, что, когда мы заняли Клару, у вас было опасение, что итальянцы устроят нам какую-нибудь неприятность.
— Верно, господин лейтенант, но ведь не я первый услышал буренье, как вы изволите знать. А что у меня явилась такая мысль, это вполне понятно. В прошлом году был взрыв у Пермы, а у Ларокко господин лейтенант Тушаи сам руководил такой работой, и я принимал в ней участие. Только итальянцы вовремя заметили.
— Ну, и что же?
— Они начали контрбурение, так что нам пришлось бросить. Потом и они прекратили работы, и после этого два месяца обе стороны ждали, кто прежде взлетит на воздух.
— И чем дело кончилось?
— Господин лейтенант Тушаи сделал контрдетонацию.
— А что, если мы сделаем контрдетонацию?
— Ее непременно надо будет сделать, господин лейтенант, но для этого нужно установить направление их работ. Ведь тут нам придется пройти по сплошному камню, а у Ларокко почва была земляная. Если мы не будем точно знать направление, то громадную работу проделаем зря.
Мне не хватало воздуха, лоб покрылся испариной.
— Знаете что, Гаал, — тихо сказал я, — оставьте меня сейчас на полчаса. Потом я позову Торму, а вы приведете с собой человека, который первый услышал бурение.
— Рядовой второго взвода Пал Ремете.
— Так вот приведите Ремете и Кирая. Эх, жаль, что я отправил Хусара.
— Пусть отдохнет парень, господин лейтенант, уж очень расстроился бедняга.
— Я хочу за эти полчаса немного отдохнуть и все обдумать, прежде чем что-нибудь предпринять.
— А я хотел просить, чтобы господин лейтенант первым долгом послушал подземные стуки.
— Сейчас?
— Нет, сейчас едва ли можно что-нибудь услышать, но мои наблюдатели все время начеку, они всегда могут забежать за господином лейтенантом.
— Ладно, ладно, но через полчаса я хотел бы видеть этого Пала Ремете.
— Слушаю, господин лейтенант.
Гаал поднялся и открыл дверь. В каверну ворвался гул беспорядочной перестрелки. Время от времени глухо урчали «кошки».
— Где стреляют? — спросил я.
— Вечерами по флангам, в районе четвертого батальонам и по егерям. Неприятель их часто беспокоит, очевидно, для того, чтобы отвлечь наше внимание. Это им иногда удается, но заглушить подземный шум они все же не могут. В каверне второго взвода хорошо слышно даже при сильной стрельбе.
— И в других местах тоже наблюдают?
— Да, господин лейтенант. Теперь уже людей не успокоишь, все начеку. Конечно, много и паники. Вот час тому назад прибежали ко мне из третьего взвода. «Идите, господин взводный, у нас тоже бурят». Прихожу. Все бледные, нервничают, прислушиваются. Зашикали на меня: «Как раз сейчас бурят». Останавливаюсь, слушаю: действительно какой-то шорох. Но чувствую, что это не то; шорох не в камне, а в дереве. Прошел в угол, где стоят порожние ящики из-под амуниции, и, представьте, спугнул большую матерую крысу. Ну, конечно, обругал всех, а они регочут, сразу успокоились, что крыса, а не итальянцы. Смешно, взрослые люди, а как дети.
Гаал ушел. Я подошел к двери, взялся за ручку, но тут же отпустил.
— Нет, сейчас я не могу идти к Арнольду. Только не сейчас.
Я чувствовал, что от одной резкой фразы Арнольда во мне может все рухнуть и похоронить под своими обломками мои лучшие чувства к этому человеку.
Нет, сначала надо прийти в себя. В полной депрессии опустился на стул, горло сдавила нервная спазма. Вскочил, подошел к висящему на стене термосу, отвернул головку и жадно глотнул. Глинтвейн еще горячий, каким налил его Хомок. В груди разлилась теплота, которая дошла до сердца, в голову ударило приятное отупение.
— Ладно, будь что будет. Пусть взорвут, — сказал я и еще сильнее потянул из термоса. — Только этого не хватало теперь, когда Клара в наших руках, когда эрцгерцог собирается прибыть сюда. Нет, черт возьми, не взорвете нас, нет! Такую контрмину устроим вам, что сами полетите к черту на рога! Да, пора нас уже сменить отсюда, только не назад мы должны идти, а вперед, вперед. Черт бы побрал эти великолепные штабы с их комфортом, с музыкой, кино и шампанским. Генералы живут припеваючи. Война — их жатва; в мирное время они сеют ее семена, а на войне пожинают плоды.
«Их, брат, больше интересует курс акций международной биржи», — сказал мне однажды Арнольд. И я тогда не понял, а сейчас чувствую, насколько он прав. Я сегодня видел эту биржу, видел, как живут настоящие господа войны.
Черт возьми, как жарко после этого вина! Придется расстегнуть воротник. Надо собраться с мыслями. Через полчаса придет Гаал с Палом Ремете и Кираем, придет Торма, который будет почтительно молчать и удивляться моему уму так же, как я удивляюсь уму Арнольда. Но если Арнольд так умен, то почему он тут, в этом нелепом хаосе, где в то время, когда ты спишь, под тебя могут подложить две тонны экразита — и ты полетишь прямо к святому Петру в объятия?
Вошел Хомок.
— Осмелюсь доложить, почта господину обер-лейтенанту передана.
— Что делает господин обер-лейтенант?
— Лично господина обер-лейтенанта я не видел, а передал почту господину Чуторе.
Дядя Андраш всегда величает Чутору господином, хотя они в одном чине. Но Чутора — образованный человек, мастеровой, и господин обер-лейтенант его очень ценит.
Голова у меня тяжелая. Глинтвейн сделал свое дело: мысли быстро мелькают, одолевают сонная зевота, и я чувствую, что по-настоящему устал.
— Я ненадолго прилягу, дядя Андраш. Тут придет Гаал с людьми, так пусть они посидят у вас, а вы в это время пойдите за господином Тормой и, когда вернетесь с ним, разбудите меня.
— Слушаю.
— Скажите, дядя Андраш, ничего тут не случилось, пока я был внизу?
— Так, наверное, господин взводный уже рассказал вам, господин лейтенант.
— А именно?
— Да насчет подкопа. Ведь вот как придумали итальянцы: раз не могут на нас налезть, так хотят под нас подлезть.
— А что говорит народ по этому поводу?
— Народ говорит, господин лейтенант, что пора бы отсюда уходить. Еще бабахнут под нами итальянцы, а это, собственно говоря, очень нежелательно.
Старик говорит витиевато, нарочно подбирая боршадские слова, которые я так люблю.
…Никто не будит меня. Испуганно вскакиваю и сажусь в постели. Кошмар давит мою грудь. В дыре, где помещается дядя Хомок, слышны голоса.
— Так вот и хорошо, что иногда попадаются среди них такие, как наш лейтенант. Без этого народ давно бы с ума сошел.
— Да хоть бы и сошел с ума. Все равно этим кончится, — говорит Гаал начальническим, но не строгим тоном.
— Рано или поздно, один конец, — слышу голос Хомока.
Кто-то энергично открывает наружную дверь; оттуда сыплются звуки обстрела.
— Разрешите доложить, господни взводный: бурят, очень слышно, — говорит пришедший, запыхавшись от бега.
— Дядя Андраш, будите господина лейтенанта.
Хомок кашляет и направляется в мою комнату, но я уже стою в дверях, сонно щурясь от света.
— Что случилось?
— Господин лейтенант, наблюдатели сообщают, что в каверне второго взвода слышен шум бурения.
Вынимаю носовой платок, провожу по глазам и обращаюсь к Хомоку:
— Идите за Тормой.
— Убедительно прошу, господин лейтенант, пойти, если можно, без промедления в каверну, вы сами убедитесь, — говорит Гаал.
— Ладно, — соглашаюсь я. — Вот только Хомок пойдет за Тормой, и мы подождем, пока он вернется.
Дядя Андраш исчез. Гаал заметно нервничает; это наполняет меня дьявольским весельем. Я не хочу спешить, я никак не могу себя уверить, что опасность так близка.
— Ремете здесь?
— Так точно, — ответил пожилой солдат, стоящий рядом с Гаалом.
— Ну, Ремете, расскажите мне, что вы слышали и почему вы думаете, что итальянцы бурят.
— Я не знаю, господин лейтенант, бурят или не бурят, но мое место на нарах находится в самом конце каверны, у стены. И вдруг я слышу, что где-то далеко в камнях будто кто-то возится. Я сперва думал, что крыса, потому что похоже было на царапанье. А потом, слышу, царапанье кончилось и начался такой шум, как бывает, когда бабы гоняют швейную машинку, наматывая нитку на шпульку.
— Вы откуда родом?
— Из села Новай, Боршодского комитата, господин лейтенант.
— А ваша специальность?
— Винодел, господин-лейтенант.
— Ладно, продолжайте.
Ремете рассказывает, что гудение временами прерывается, в промежутках слышны удары, царапанье, а потом снова гудение.
— Это, очевидно, звук электрической бормашины, а в промежутках выемка породы? — спрашиваю я Гаала.
Взводного, видимо, раздражает моя медлительность, и он еле прислушивается к рассказу Ремете. Гаал возмущен тем, что я занимаюсь пустяками в то время, как в каверне могу немедленно убедиться в действительном положении. Он не может понять, что я не хочу слышать этих подземных звуков, которые означают крах моих иллюзий.
Пришел Торма. Мальчик выжидательно смотрит на меня: что я скажу, как я расцениваю положение. Но я делаю непроницаемое лицо и прошу Ремете рассказать мне все подробно.
Два дня прислушивался Ремете к этим подземным голосам, а на третий день доложил господину взводному, потому что и другие люди услышали и стали высказывать беспокойство. И господин взводный приказал вбить в камень железный лом, через который очень хорошо слышен шум.
Ремете еще продолжал, но я нервно перебил его:
— Ладно, пойдем.
Легкое опьянение давно прошло, в груди у меня холод и пустота, на сердце тоскливо.
«Неужели пить начну? — с испугом подумал я. — Для чего? Все равно уже не восстановишь того, что рухнуло».
— Идемте быстрее, — говорю я нетерпеливо.
Гаал показывает дорогу. Мы гуськом пробираемся по окопам.
Во взводе нас ожидали. В конце каверны было очищено место, где стоял на часах наш сапер-наблюдатель. Все лица повернулись к нам. В глазах ожидание. Серые, измученные солдатские лица. В них не осталось и следа румянца героического штурма.
В неровной стене каверны торчал вбитый лом, к концу его была прикреплена тонкая стальная пластинка.
— Что это такое?
— Сейсмограф, господин лейтенант, — доложил наблюдатель.
Под ломом поставили маленький амуниционный ящик, и Гаал попросил меня сесть. Конец лома с пластинкой пришелся как раз на уровне моих ушей. Собравшиеся вокруг солдаты стояли в безмолвии. Все затаив дыхание ждали моего решения: ведь я офицер саперов.
Гаал попросил меня прислушаться, но, как я ни напрягал слух, ничего не мог уловить. Тогда взводный обратил мое внимание на слабый гудящий звук, который то умолкал, то через короткие промежутки вновь возобновлялся.
— Слышу, — сказал я. — А сейчас нет.
— А вот, пожалуйста, господин лейтенант, прислушайтесь. Слышите ли вы тихое цоканье? Раз, два… нет, вот сейчас, два… три, четыре, пять… А теперь что-то посыпалось. Слышите, господин лейтенант?
— Еле-еле.
— Вираг, — сказал Гаал наблюдателю, — дайте-ка сюда аппарат.
Вираг извлек откуда-то жестяной круг. Гаал опустился на корточки, приложил жестянку к концу лома и прижался к ней ухом. Так он прислушивался несколько секунд.
— Породу убирают. Ага, теперь возобновилось бурение. Прошу вас, господин лейтенант.
И Гаал передал мне жестянку. Я повторил приемы Гаала и только теперь услыхал, что лежащая на конце лома пластинка издает дробный звук, похожий на клацание зубов.
Передал жестянку Торме, который, видимо, слушал не в первый раз и очень уверенно обращался с этим примитивным, но весьма остроумным аппаратом.
Пока Торма слушал, я обдумывал, что мне сказать солдатам. Подтвердить, что данные наблюдения верны, что я слышу бурение? Этого мало, надо еще что-то сказать. А может быть, заявить, что еще нельзя определить — бурят или нет? К чему? Все равно не поверят, а я хочу подбодрить и успокоить этих людей, испуг и волнение которых гнетуще действуют на меня.
В каверне тяжелый воздух. Запах бедности, солдатский запах давил мое горло. Люди обступили меня со всех сторон и ждали моего первого слова, как приговора.
— Все явления говорят о том, — заговорил я спокойно, — что итальянцы действительно бурят, но отдаленность звуков указывает на то, что работа находится в начальной стадии и производится довольно далеко от нас. То обстоятельство, что нам удалось все-таки уловить эти звуки, объясняется следующим: почва здесь является прекрасным проводником звука, а мы находимся в центре возвышенности. Так что для волнения нет пока никаких оснований. Мы примем все меры и перечеркнем их дьявольский замысел контрударом. Для этого нам прежде всего необходимо установить место и направление бурения. Мы, завоевавшие Клару снаружи, сумеем завоевать ее и изнутри.
Откуда взялись эти спокойные, уверенные слова, эти чертовски округлые фразы? Они пришли откуда-то из нетронутой глубины души, и самое приятное было то, что они ободрили и меня. Но все же я заметил, что, пока говорил, солдаты понемногу отошли от меня, а некоторые совсем отвернулись. В конце речи я встретился глазами с ефрейтором Палом Эгри, который стоял, по привычке высоких людей, слегка сгорбившись, и мрачно смотрел на меня. После моих слов наступила глубокая тишина. Ее нарушил Вираг, стоявший у слухового аппарата:
— Эх, и здорово бурят, уже три минуты подряд.
— Хорошо было бы, господин лейтенант, — заговорил кто-то из третьего ряда, — если бы нас поскорей сменили.
— Будем ли здесь мы или какой-нибудь другой батальон, это все равно, — резко ответил я. — Если опасность налицо, то необходимо ее предотвратить. О смене сейчас не может быть и речи, так как его королевское высочество собирается посетить батальон на месте его героического подвига и лично раздаст награды и назначения.
— Так поскорей бы, господин лейтенант, потому что, когда под тебя подкапываются, ведь дрянное положение получается, — заметил старый гонвед.
— Мы не можем указывать его королевскому высочеству. Он приедет тогда, когда найдет это нужным.
— Только чтобы итальянцы нас прежде не наградили, — неожиданно заговорил Эгри.
— Что такое, Эгри, неужели и вас покинула храбрость?
— Здесь, господин лейтенант, — он указал длинным пальцем в землю, — здесь храбрость бесполезна. Необходимо, господин лейтенант, что-нибудь предпринять, потому что, с тех пор как под нас подкапываются, и рядовые, и мы, унтер-офицеры, уже несколько ночей не спим, все прислушиваемся и просто с ума сходим.
— У меня даже зубы заболели, — с забавным акцентом сказал темнолицый гонвед-цыган.
Солдаты добродушно загоготали, я тоже рассмеялся.
— Вы правы, Пал, — сказал я, — действительно надо что-то предпринять. Поэтому, Гаал, поручаю вам усиленно наблюдать. Прежде всего мы должны точно установить направление работ неприятеля. Я знаю, что это очень трудно, но надо приложить все усилия. Сегодня ночью мы установим наблюдательный пункт, для того чтобы утром можно было выяснить, что сделали итальянцы снаружи. А потом придется их немного потревожить. Для этого у нас вполне достаточно бомб и камней. Итальянцев, друзья, надо тормошить. Мы как-то успокоились и стали слишком добродушны, надо быть более изобретательными и жестокими. Надо учинить им такую штуку, чтобы надолго отбить у них охоту гадить нам. Сегодня же ночью я поговорю на эту тему со штабом батальона.
— Очень просим, господин лейтенант, — заговорили все хором.
— Ну-с, мы друг друга поняли. Никакой паники, спокойно наблюдать и подготовиться, — сказал я и двинулся к выходу.
Когда я вышел из каверны, было одиннадцать часов вечера. Итальянцы беспорядочно и нелепо стреляли под нами. Предположения Гаала верны. Все ясно, и нечего тянуть с этим делом.
В окопах нас, как тень, сопровождал Гаал. Я понял, что он ждет моих приказаний. Я остановился и подождал, пока взводный не подошел близко.
— Ну, Гаал, — сказал я полушутливо, — положение веселенькое, нечего сказать.
— Выступление господина лейтенанта произвело на людей очень благоприятное впечатление, и господин лейтенант прав, что надо действовать, и действовать энергично. Поэтому прошу ваших указаний.
— Как я сказал, Гаал: продолжать наблюдения и подготовиться. Завтра мы слегка побеспокоим итальянцев.
— Слушаю, все будет исполнено. А по линии начальства, господин лейтенант?
— Что вы под этим подразумеваете?
— Я думал о рапорте в штаб батальона и, кроме того, о господине капитане Лантоше.
— Да, это обязательно, обязательно, — сказал я рассеянно, стараясь угадать, чего еще хочет от меня взводный.
— Надо иметь в виду, господин лейтенант, что стрелки очень взволнованы.
— Надо их успокоить, Гаал.
— Самым лучшим успокоением была бы смена, господин лейтенант.
Я пришел в ярость. Так вот в чем дело, вот чего добивается Гаал.
— А вы не думаете о том, что на смену нам придут такие же солдаты, как мы? Что за слепой эгоизм! Как вам не стыдно, Гаал!
Резко повернувшись, я отошел от унтер-офицера, и так как завернул направо, то пошел не по направлению к своей каверне, а вниз по склону горы, в район второй роты. Спуск был крутой, и сердитые рикошеты итальянских пуль визжали над окопами. Меня постоянно останавливали часовые, указывая на опасность, и дружески поругивали, не видя в темноте, кто идет. Я торопился, и Торма сильно отстал от меня. Остановившись перед каверной штаба роты, я услышал его торопливые шаркающие шаги. Парень прерывисто дышал и в темноте наткнулся на меня.
— Уф, как ты торопился, господин лейтенант! Здорово ты отделал Гаала, но так ему и надо. Нечего философствовать, когда начальство что-нибудь приказывает, верно?
Я открыл дверь в каверну. Свет лампы был приглушен солдатским одеялом. Это уже опасное место, чувствуется боевая настороженность. «Не так, как наверху», — подумал я.
Обер-лейтенанта Сексарди не было дома, он отправился в гости к егерям. Я приказал телефонисту связаться со штабом батальона и вызвать лейтенанта Кенеза. Пока телефонист налаживал связь, я обдумывал, как сформулировать свое сообщение.
Торма не сводит с меня серьезных мальчишеских глаз. Телефонист протягивает трубку, и я слышу голос лейтенанта Кенеза. Сначала он думает, что говорит Сексарди, наконец узнает меня. Я сообщаю ему о происшедшем, передаю рассказ Ремете, результаты наблюдений Гаала, мои впечатления о настроении солдат, высказываю свою точку зрения и прошу штаб батальона сообщить полку. Я же по своей линии пошлю письменное донесение капитану Лантошу.
Кенез слушает мою горячую речь и вдруг спрашивает:
— Откуда ты говоришь?
— Из второй роты.
— Это ты напрасно, — сухо роняет Кенез. — Надо было бы сделать иначе. Кроме того, я думаю, что с этой историей нечего спешить. Может быть, мы имеем дело с повышенной нервозностью и больным воображением.
Я сегодня раздражителен. Резко возражаю против последнего предположения и прошу, чтобы батальон официально принял к сведению мое заявление. Кенез дружески успокаивает меня, но еще раз подчеркивает, что я напрасно поторопился с этим донесением, впрочем, обещает сейчас же доложить майору.
В бешенстве я положил трубку.
— Ишь ты, какой философ господин лейтенант Кенез! Как он спокоен! Да и чего ему волноваться, когда его каверна находится в полутора километрах от подошвы Монте-Клары.
И все же у меня такое чувство, что я действительно зря поторопился. Может быть, Кенез прав. Торме отдаю приказание:
— После полуночи с отрядом в десять — пятнадцать человек приготовь на самом краю обрыва побольше крупных камней. Кроме того, достань у бомбометчиков десяток легких мин. Итальянцев надо побеспокоить, они не должны себя чувствовать в абсолютной безопасности, ну, а если наши бомбы и камни будут хорошо работать, мы сможем пробить и снести их постройки внизу, которые, наверно, маскируют подземный ход сообщения. Ну-с, друг Торма, начинается твоя саперная карьера. Рядом с Гаалом ты быстро приучишься к этому делу. Видишь, не такая уж плохая вещь эта война, еще сможешь пройти здесь подготовительный курс к своей будущей инженерной деятельности.
— Это возможно. С математикой у меня в школе не было затруднений, — говорит Торма. — Но я мечтал быть артистом. Правда, отец против этого, но, знаешь, я чувствую призвание к сцене, и некоторые знакомые находили у меня талант.
Беседуя, мы подымаемся на гору.
— Ну, там видно будет, может быть, тебе действительно лучше пойти на сцену. А теперь прошу тебя принять меры к тому, чтобы утром все было готово для нападения.
— Не беспокойся, господин лейтенант, все будет в порядке. Я приберу к рукам Гаала, и он у меня не будет философствовать.
Мы стоим перед моей каверной. Пожимаю руку Торме и вхожу к себе. Хомок, конечно, не спит. При свете огарка он занимается своей любимой работой — выделкой алюминиевых колец и различных сувениров войны. Крошечным рашпилем он сейчас обтачивает плоское кольцо. В изящный оригинальный ободок вплетено пронзенное стрелой сердце из красной меди. Улыбаясь, смотрю на кольцо. Чудесный вкус у старика.
— Ну как, бурят, господин лейтенант? — спрашивает Хомок.
— Да, дядя Андраш, бурят.
— Значит, правда. А я думал, что это у людей от испуга в ушах звенит.
У себя я еще раз перечитываю письмо Эллы. Читаю долго, внимательно, обдумывая каждую фразу. Швейцария…
От письма на меня повеяло иным миром, миром книг, мысли, немного самовлюбленным миром интеллекта. Это мир Эллы, мир Тибора Матраи, будущего профессора-лингвиста, знаменитого путешественника по Индии и Азии. На миг уношусь в прошлое. Знакомая улица, уютные дома, гордые колоннады учреждений и милая кондитерская на улице Аттилы. Потерянный рай.
Сейчас как-то ясно ощутил свою страну, — но не ту «родину», о которой так патетически говорили нам в школе. Там, за нашими спинами, есть страна, в ней живут люди, частью военные, но в большинстве штатские. Это венгры. Разве мы, венгры, начали войну? Да, мы. Премьер-министр граф Иштван Тиса сыграл на руку кайзеру Вильгельму, а Бетман-Голъвег за спиной нашего престарелого короля… Впрочем, все это сказки, а реальность то, что мы, венгры, по шею погрязли в войне, и каждый из нас связан с ней по-разному. Генерал Кёвеш, полковник Коша, майор Мадараши, лейтенант Кенез — это профессионалы войны. Но Гаал, Чутора, Арнольд, Торма… У Тормы даже профессии не было…
Я очень часто бывал с Эллой в кондитерской Аттилы, и Элла потихоньку, чтобы никто не видел, совала мне в руку пятикроновую монету. Ведь платить должен был мужчина, а этому мужчине не хватало на частые посещения кафе. Правда, в начале и середине месяца, когда я получал деньги за уроки, я гордо протестовал против этой опеки.
Из письма Эллы я понял, что Арнольд жаловался на меня и называл «безнадежным типом». Возможно, что это и так, но, с другой стороны, Арнольд слишком резок со мной и со свойственной ему нетерпимостью требует, чтобы я обязательно разделял его точку зрения, хотя она мне и неясна. Ведь Чутора как-то сказал ему:
— Много вы путаете, господин доктор, и все оттого, что хотите сидеть сразу на двух стульях.
— Вы старый дурак, Чутора, — возразил Арнольд. — Не воображаете ли вы, что вам удастся вовлечь меня в свою партию? Черта с два! Я понимаю, что пригодился бы в вашем деле. Ведь без интеллигентов, или, как вы нас называете, «мозговиков», вам, господам рабочим, будет трудновато. Вы думаете, что над разработкой вашей теории я уже натер мозоли на мозгу? Нет, Чутора, ваша теория годится мне только для того, чтобы отшлифовать на ней свою собственную. Ясно, что монархия не может продолжать прежней политики, нам необходимо восстановить в правах остальные национальности, и прежде всего чехов.
— Ого-го, вы до сих пор застряли на национальном вопросе? — издевался Чутора. — Ваш путь, господин доктор, это третьеразрядная проселочная дорога. О, как она далека от большака истории!
— Для вас, Чутора, есть только одна дорога: долой капитализм.
— Да, это главное направление, — сказал Чутора.
Арнольд мягко издевается, а Чутора с трагической серьезностью нападает на господина доктора. Я чувствую, что эти люди, щупая один другого, ждут друг от друга чего-то большого и настоящего. Они идут каждый своим путем и надеются встретиться где-то у перекрестка. Я слушаю их споры и делаю вид, что меня это не касается. А на самом деле это должно касаться меня очень близко.
«…Спросите Арнольда, почему он ничего не отвечает государственному тайному советнику фон Ризенштерн-Алькранцу, который очень внимательно отнесся к его вопросу и обещал мне, что по одному слову Арнольда он будет переведен в министерство. Кончайте скорей эту страшную, надоевшую войну и возвращайтесь домой. Мир пуст и скучен, как великий пост. Но я очень рада, что Арнольд наконец решил использовать более продуктивно ту массу свободного времени, которой вы там располагаете. Я посылаю ему его бювар, бумагу, любимые зеленые чернила, перо и даже пресс-папье. Вы встретите их как старых знакомых. Вы бы тоже лучше сделали, если бы не сидели зря и обдумывали ту тему, которой были так захвачены до начала этой катастрофы.
Представьте себе, Маргарита Бенедек наконец вышла замуж за маленького Бартоша. Бартош как раз находился дома на побывке после ранения. Наконец-то эта романтическая любовь достигла тихой гавани. Надеюсь, что вы не сердитесь на меня за то, что я уезжаю в Швейцарию. Мне так хочется подышать настоящим чистым воздухом без эрзацев мирного времени».
Уже давно, может быть, целый час, сижу неподвижно и только по свече вижу, что прошло много времени. Рука, в которой я держу письмо, онемела и тяжела.
Здесь уйма свободного времени, верно, но есть ли возможность в это свободное время думать о чем-нибудь ином, кроме окопов, камней и всего того простого, повседневного и в своей совокупности ужасного, что пригвождает нас к войне? О, если бы я был на месте Арнольда, то написал бы такую статью… Глупости, теперь не время статей, теперь говорят пушки.
Рано утром меня разбудил Хомок. Я уже знаю, в чем дело, безмолвно надеваю портупею и направляюсь к выходу. Иду к намеченной точке в расположении роты Сексарди, откуда буду наблюдать за результатами нашего «неожиданного» нападения. В окопах меня ждет Гаал. Идем вместе. С того пункта, который он выбрал, действительно прекрасно виден южный склон обрыва. Обрыв не такой уж отвесный, как нам казалось, и на этом склоне имеется несколько террас. Правда, до первой террасы сплошная стена в десять — пятнадцать метров, потом узкая, как карниз, терраса, на пять метров ниже другая, значительно более широкая, куда уже успели пробраться итальянцы. Пока мы праздновали победу, неприятель не спал. Эта терраса с выстроенными из мешков и камней прикрытиями выглядит как громадное ласточкино гнездо. Теперь, когда мы знаем о существовании подкопа, назначение этих прикрытий ясно.
На краю обрыва мой отряд приготовил доски, бомбы и несколько больших камней. Солдатам выдано по пять ручных гранат. Хорошо было бы иметь сейчас хоть один из тех огнеметов, которые мы забрали у итальянцев, но, к сожалению, их отправили в Констаньевице для изучения. Теперь гнезда огнеметов стоят пустые, и в них устраиваются на ночлег любители чистого воздуха.
Я смотрю на угрюмый профиль Клары. Уже совсем светло. Можно начинать. Гаал отдает команду по телефону, и через несколько секунд ринулись вниз серые глыбы камней, рвутся мины, с грохотом сыплются перемешанные с ручными гранатами осколки камней. Действия мин рассмотреть невозможно, но вижу, что гранаты падают далеко от цели. Может быть, камни сделают свое дело, если просто не ударятся о стены второй линии. Но все же наше нападение застигает итальянцев врасплох. Со всех сторон начинается бешеный ружейный огонь, и недалеко от бруствера нашего окопа ударяет сердитая граната. Артиллерия уже беглым огнем вымещает злобу на несчастных егерях.
Я бегу наверх, под нами очнувшиеся итальянцы открыли яростную пулеметную стрельбу по краю обрыва. Гаал устроился в седьмой латрине и с помощью длинного артиллерийского перископа наблюдает за тем, что творится внизу. Концерт длится очень недолго, мои люди уже истощили запас камней и мин. Артиллерия утихает. Из штаба батальона нервно звонят: «Что случилось?»
Мы отправляемся в каверну второго взвода наблюдать за подземным шумом. Тишина, бормашина не работает. Мы помешали. Значит, наша тактика правильна.
Гаал сообщает, что в результате нападения в некоторых местах пробиты и снесены итальянские прикрытия, и он видел, как оттуда бежало несколько человек, но их настигли ручные гранаты.
— Ну, как вы думаете, Гаал, такая диверсия имеет свой смысл?
— Безусловно, имеет, господин лейтенант, только надо будет сделать еще одну вещь. Итальянцы так поставили свои прикрытия, что все падающие сверху предметы ударяются об их козырек и дают рикошеты. Поэтому у меня есть такое предложение: чтобы успешно взорвать их верхние позиции, надо было бы ночью спустить на веревках несколько небольших гранат и, когда они достигнут козырька неприятельских окопов, привести в действие взрывающий аппарат.
— Ого, я вижу, Гаал, что вам это дело пришлось по вкусу.
Гаал определенно смущен такой похвалой. Навстречу мне спешит Торма с какой-то бумагой в руках:
— Из штаба батальона. Я расписался за тебя.
Разрываю пакет.
«Впредь до особого распоряжения штаб батальона категорически запрещает вам производство каких бы то ни было самостоятельных операций против неприятеля. Немедленно донести, чем вызван ваш сегодняшний налет на итальянские позиции и каким он увенчался результатом. Лейтенант Кенез».
Комкаю бумагу и даю знак Торме и Гаалу следовать за мной. Идем в мою каверну. У перевязочного пункта суматоха, отправляют в штаб трех легко раненных стрелков.
— Когда вас ранили?
— Сегодня утром, господин лейтенант.
— Во время нападения?
— Нет еще на рассвете.
— Где?
— У латрины номер семь.
Как завидуют солдаты этим счастливцам!
Придя в каверну, я сажусь на постель, расправляю бумагу и протягиваю Торме. Он читает и подымает на меня удивленный взгляд.
— Как ты думаешь, Торма, это перемирие? — спрашиваю я и смотрю на Гаала.
Взводный вскакивает, лицо его заливается краской.
— Прочтите, — говорю я ему. Гаал пробегает бумагу.
— А я было думал, господин лейтенант… — говорит он упавшим голосом. — Но, конечно, сегодня этого еще не может быть.
— Я сейчас же отвечу штабу батальона и докажу господину майору Мадараши, что он не прав. Должны же они наконец понять положение.
Торма и Гаал уходят. Предупреждаю их, чтобы немедленно известили меня, если наблюдатели заметят что-нибудь особенное. Итальянцы замолкли, в окопах тишина. Сажусь к столу и пишу подробное донесение Кенезу. Но не успеваю закончить рапорта, как в дверь стучат. Дяди Андраша нет, он ушел за завтраком. Входит Фридман. Просит извинить за беспокойство, мнется. Я предлагаю ему сесть.
— Ну, говорите, Фридман, в чем дело.
— Я прибежал к господину лейтенанту, так как считаю, что все хорошо сделать вовремя.
— А что случилось?
— Господин лейтенант знает, как мы его уважаем, и потому… Разрешите говорить не по-служебному, господин лейтенант.
— Конечно, Фридман, пожалуйста.
— Сегодня утром господин доктор Аахим и господин майор Мадараши говорили по телефону. Господин батальонный врач сообщил, что с позавчерашнего по сегодняшний день число больных в батальоне возросло в десять раз против обычного. Господин батальонный врач высказал предположение, что это самострелы, и из ответа господина майора я понял, что фельдфебель Новак тоже уже доносил об этом.
— Все это правильно, Фридман, но почему вы мне об этом сообщаете?
— В том-то и дело, что речь шла и о господине лейтенанте.
— Обо мне?
— Да, господин лейтенант. В ответ на жалобы главного врача господин майор сказал, что виной всему нервозность лейтенанта Матраи, который сообщил, что под горой якобы ведется подкоп, и поэтому солдаты нервничают. «Ах, так, — сказал господин главный врач, — теперь все понятно». И обещал проучить нашу банду. Так он выразился. Так вот, поскольку в этом разговоре упоминалось имя господина лейтенанта, я решил сообщить вам об этом.
Откровенное дружеское сообщение Фридмана подкупило меня, но в то же время наполнило беспокойством.
— Все-таки, Фридман, — говорю я с притворной строгостью, — нехорошо, что вы подслушиваете разговоры господ офицеров.
Фридман делает наивное лицо.
— Честное слово, это вышло совершенно случайно, если бы не шла речь о господине лейтенанте, я бы, ей-богу, не обратил внимания. Но все же прошу извинить меня. Может быть, я действительно нехорошо поступил.
Оба мы говорим не то, что думаем, и прекрасно понимаем друг друга, но мы обязаны разыграть эту комедию. Фридман уже у двери. На прощание я угощаю его сигаретой, он благодарит и, совершенно теряя воинский вид, тихо говорит:
— А то, что творится под нами, это не шутка, господин лейтенант. Надо что-нибудь сделать, иначе может случиться такое, что не дай боже.
Фридман уходит, подняв в моей душе хаос чувств и вопросов. Солдат, шпионящий за своими офицерами, офицер, который выслушивает его и тем самым становится его соучастником… Все перепутывается в моем сознании.
После обеда я зашел в каверну третьего взвода. Здесь тоже наблюдательный пункт. Вокруг него толпятся солдаты. Кто-то из них взял длинный итальянский палаш, вбил его в камень и на конце установил котелок, до половины налитый водой.
— А это что такое? — спросил я.
— Мограф, господин лейтенант.
— Что же он показывает?
— Когда роют землю, вода в котелке рябит, господин лейтенант.
— Ну, и много показала вода сегодня?
— До обеда они молчали, но час тому назад вода начала рябить, и аппарат господина взводного Гаала в это время тоже стал действовать. Видно, итальянцы там внизу не спят.
Торма в отчаянии. Совсем раскис парень. По его поведению вижу, что мне необходимо сохранить внешнее спокойствие. Хорошо было бы обсудить все это с Арнольдом, но нет сил сейчас идти к нему, да кроме того, он может подумать, что я жалуюсь.
К вечеру меня вызывают в штаб батальона. Готовлюсь к основательной головомойке, но Кенез принимает меня подчеркнуто вежливо.
— Не сердись на меня, но ты неправильно поступил с этим телефонным разговором. Такой кавардак устроил, что голова идет кругом.
— Ты уже думал о том, что я говорил? — спрашиваю я вызывающе.
— Прошу не нервничать. Ты думаешь, что нас беспокоит этот воображаемый подкоп? Ничуть не бывало. У нас есть более серьезные заботы: его королевское высочество действительно решил побывать в нашем батальоне.
Кенез рассказывает, в каком волнении пребывает вся их братия. Уже приезжали из штаба армии майор-генштабист и капитан. Они точно установили маршрут: по какому ходу сообщения пройдет эрцгерцог, как он подымется на Клару, с кем и о чем будет разговаривать и как вообще будет проходить церемония.
Я слушал со стиснутыми зубами, и у меня было сильное желание дать по физиономии этой очкастой обезьяне.
— Теперь прошу все силы твоего отряда концентрировать для выполнения двух-трех неотложных задач. Во-первых, надо привести в абсолютный порядок ступеньки хода сообщения, ведущего к первой роте. В некоторых местах эти ступеньки очень плохи, неровны, в других местах слишком низки. Кроме того, там, где подъем очень крут, необходимо сделать перила, чтобы его королевское высочество мог о них опереться. А в самих окопах надо точно установить, до какого места может дойти эрцгерцог, не подвергая себя опасности. У этих крайних точек надо будет поставить часовых, которые должны будут нас вовремя остановить.
Вошел майор. Дружески пожал мне руку и заставил сесть.
— Ну, что там у вас на Кларе? Слышал, слышал, что нервничаете. Это потому, что долго не происходит смены. Надо знать солдат, они чертовски изобретательны, когда чем-нибудь напуганы. А что касается твоей бомбардировки, — тут майор недоуменно развел руками, — ну, знаешь, Матраи, это уж верх легкомыслия. Ведь тебе известно, что мы ожидаем его королевское высочество и на нашем участке должна господствовать абсолютная тишина. А ты вдруг устраиваешь такой переполох. Кроме того, ты неправильно поступил и с телефонным разговором. Нельзя в присутствии солдата говорить так откровенно. Офицеры должны быть замкнуты, никакой фамильярности по отношению к нижним чинам. Это — одна из пружин нашего авторитета. А ты слишком демократичен и прям. Впрочем, во всем батальоне много демократизма. Обер-лейтенант Шик очень корректный и образованный господин, но у него слишком оригинальная точка зрения на отношения с солдатами, противоречащая установленным взглядам офицерства.
Майор говорил долго, тошнотворно и назидательно. Я предпочел бы резкий выговор этой отеческой нотации. Он замолчал, как бы ожидая моих объяснений. Долго я не мог ничего сказать, наконец заговорил. Я объяснил, что мое сообщение основано не на фантазии, а на конкретных данных тщательного наблюдения, и несколько раз подчеркнул, что положение весьма серьезное.
— Это не какая-нибудь кухонная сплетня, господин майор, это факт. Возвышенность минируют, и опасность очень близка.
Майор помрачнел.
— Видишь ли, друг мой, — сказал он мягко, — ты никак не хочешь понять, что завтра-послезавтра к нам прибудет эрцгерцог. Ты говоришь, что итальянцы бурят. Пусть бурят. Ведь знаешь, сколько времени им понадобится для того, чтобы пробурить туннель для взрыва такой возвышенности? Несколько месяцев предварительной подготовки. Я прошу тебя не портить положения и опровергнуть эту легенду. Ведь если она дойдет до высшего командования, произойдет скандал. Своей нервозностью ты испортишь все дело не только батальону, но и полку, и, если хочешь знать, даже бригаде. Всех подведешь под большие неприятности.
— Вообще, если ты так нервничаешь, мы можем тебе помочь, — заговорил не без сарказма Кенез. — Тушаи всегда находился при штабе батальона, а твой отряд имеет батальонное значение, и, если хочешь, мы можем отвести тебе здесь одну каверну.
Я поблагодарил Кенеза за любезность и повернулся к майору.
— Если я правильно понял, господин майор, командование батальона не принимает официально к сведению мой устный доклад относительно подкопа. Тогда разрешите мне изложить вам все это в письменной форме.
— Хорошо, сообщи в письменной форме.
— Кроме того, господин майор, прошу разрешить мне продолжать свои наблюдения и посылать вам донесения по этому поводу.
— Только письменно или лично.
— После того как мы точно определим направление мины противника, необходимо будет начать контрминирование. Этого требует положение.
— Ни в коем случае! — воскликнул Кенез.
— Или только после посещения его королевского высочества, — добавил майор.
— Я бы запретил и наблюдения, господин майор, — сказал Кенез. — Это только нервирует солдат и вызывает панику.
Майор покачал головой.
— Если у лейтенанта имеются данные… то нельзя запретить. Но надо это делать без всякого шума и убедить солдат в том, что тревога ложная.
Я простился с майором, а Кенезу холодно кивнул. С телефонной станции позвонил в Констаньевице. Долго ничего не мог добиться, наконец ответили. Я попросил к телефону Лантоша. Его не оказалось дома. Говорил «лейтенант» Богданович. По голосу было слышно, что он не совсем трезв.
— С каких это пор вы стали лейтенантом, Богданович? — спросил я строго.
Богданович умолк и больше не отвечал.
Возвратился я поздно ночью с пустым сердцем и пустыми руками. Богданович не ответил. Подымаясь по ходу сообщения, я взглянул на Клару, и снова эта каменная громада показалась мне таинственной и угрожающей. Беклипские ночные тени пробегали передо мною.
Придя к себе, я не позвал ни Гаала, ни Торму. Никого не хотелось видеть. Предупредил Хомока, чтобы никого не пропускал ко мне. Сел за стол, чтобы написать рапорт, но прошло полчаса, и не явилось ни одной связной мысли.
Отстранил бумагу и машинально потянулся за книгой. На столе лежала французская книжка в желтой бумажной обертке. Книга, наверное, из последней посылки, полученной Арнольдом. Золя, «Разгром». Начал читать, и чем больше углублялся в книгу, тем отчетливее чувствовал, что этой книгой Арнольд хочет мне что-то сказать. Посмотрел на часы. Уже поздно. И вдруг меня охватила страшная тоска по Арнольду. Да, он единственный человек, с которым у меня есть внутренняя связь.
Постучавшись, вошел Торма. Юноша бледен, вид у него усталый. В окопах уже давно утро.
— Сегодня ночью итальянцы бешено работали. По мнению Гаала, проход идет между вторым и третьим взводом и направляется на северо-восток.
— Так точно установили?
— Сейчас сюда придет Гаал и все расскажет. Знаешь, мы с ним решили сами сделать карту возвышенности. Все-таки по плану будет легче ориентироваться. Гаал находит, что итальянцы очень продвинулись в своей работе.
— Знаешь, Торма, я как-то не верю во все это, — говорю я равнодушным тоном.
— Во что ты не веришь? — удивленно спрашивает Торма.
— Во все эти предположения. Возможно, что итальянцы и не бурят, а весь этот шум просто… ну как бы тебе сказать… Ты слышал, как гудит морская ракушка, если поднести ее к уху?
— Но ведь сегодня ночью уже в третьем взводе слышали этот шум. А утром из седьмой латрины совершенно отчетливо было слышно, как итальянцы выбрасывают камень.
— Ты сам слышал?
— Сейчас придет Гаал, спроси его, если не веришь.
Я пришел в бешенство:
— Гаал! Везде этот Гаал! Он выдумал всю эту историю с подкопом от нечего делать. Надо его взять в руки.
— Так ты думаешь, что не бурят? — спрашивает Торма оторопело.
— Видишь ли. Я в этом, конечно, не уверен. Поэтому наблюдения надо продолжать, но совсем иначе, солдат нельзя вмешивать в это дело.
Постучали. Вошел утомленный, бледный Гаал. Видно, что он провел напряженную, полную волнений ночь. Я не предлагаю ему сесть.
— Господин прапорщик уже доложил мне обо всем, — начинаю я холодно. — Все данные говорят о том, что эта история малозначительна и ваши предположения весьма сомнительны.
Гаал встрепенулся, хочет что-то сказать. Чувствую, что, если он заговорит, его доводы разобьют меня, поэтому повышаю голос:
— Наблюдения можно продолжать, но рядовых из рот нечего впутывать в это дело. Надо будет выделить из отряда несколько человек для наблюдений, а вы, Гаал, в ближайшие дни будете сильно заняты. Нам надо готовиться к посещению эрцгерцога.
Гаал растерянно смотрит на Торму, лицо которого застыло, потом устремляет испытующий взгляд на меня: не потерял ли я вдруг рассудок. Нет, лейтенант не сошел с ума, но, видимо, что-то случилось.
— Эрцгерцог прибудет сюда, в расположение первой роты. Поэтому надо привести в порядок ходы сообщения. Местами фланговые защиты очень слабы, и его королевское высочество может подвергнуться большой опасности. Кроме того, есть еще крутые места…
Долго даю подробные инструкции, делая вид, что всецело поглощен заботами об эрцгерцоге. Заставляю Гаала вынуть блокнот и все точно записать.
— Два дня, целых два дня остается в вашем распоряжении, Гаал. За это время вы должны сделать все, чтобы эрцгерцог был доволен и штаб батальона не нашел никаких изъянов. Господин майор Мадараши лично проконтролирует нашу работу.
Гаал все записывает, украдкой взглядывая на меня. Он, очевидно, ждет, что я прерву распоряжения и скажу: «Ну, бросьте, Гаал, все это шутка».
Но нет, не шутка, Гаал, далеко не шутка. Это служба, военная служба. Мы служим императору, служим эрцгерцогу и господину майору Мадараши.
— А как же с подкопом, господин лейтенант? — спрашивает Гаал упавшим голосом.
— Я уже говорил господину Торме. Он передаст вам мою точку зрения. Конечно, я не запрещаю наблюдений, об этом не может быть и речи, — обращаюсь я к Торме, — но, повторяю, не очень верю во все это и считаю несвоевременным занимать людей и волновать их. Поэтому прошу отстранить стрелков от этого дела. Наблюдения надо продолжать, но без моего ведома ничего не предпринимать. Поняли? — спрашиваю я, отступив на шаг назад.
Оба отдают честь. У Гаала такой вид, как будто его оглушили. Торма начинает пробуждаться, соображать, и в его мозгу, видимо, что-то определяется. Они уходят. В дверях Гаал останавливается, смотрит на меня, потом резко отворачивается.
— Гаал, — говорю я тихо.
— Слушаю, господин лейтенант.
— Гаал, если вы не согласны с тем, что я сейчас приказал, можете подать мне рапорт, в котором выскажете свою точку зрения относительно этого предполагаемого подкопа. — Потом поворачиваюсь к Торме: — Ты тоже, если хочешь, можешь подать по этому поводу рапорт, который я немедленно отправлю в батальон.
— Я? Едва ли, — неуверенно говорит Торма.
По лицу Гаала проходит горькая улыбка.
— Очевидно, у господина прапорщика нет своей точки зрения, — роняет он.
Это, безусловно, дерзость. Торма опешил и в первый момент даже не понимает случившегося.
Чтобы не слышать дальнейших пререканий, я закрываю за ними дверь. Слышу, как, подымаясь в окопы, Гаал примирительно говорит:
— Видите ли, господин прапорщик, я тоже не совсем понимаю, что произошло с господином лейтенантом.
Через час проверяю, пошел ли отряд по назначению. Ушли. Встречающиеся по пути гонведы приветствуют меня весьма сдержанно, а некоторые долго смотрят мне вслед. Они уже все знают. Лейтенант запретил принимать контрмеры. Что могут думать эти люди?
Спускаюсь в каверну второго взвода. У входа никого нет, и я, никем не замеченный, прячусь в тени. В конце каверны, где находится наблюдательный пункт, горит свеча. Вокруг нее сидит группа солдат. Тихо беседуют. Я останавливаюсь у пирамиды, где меня скрывают навешанные шинели.
— А как по-вашему, для чего нужна война господам?
— Слишком много было народа и недовольство большое, так вот и надо было пустить крови, чтобы народ стал потише.
— Ну, не совсем так, землячок, хотя вы недалеки от правды.
— Одним батальоном больше или меньше, никакого значения для господ не имеет.
— Как можно так говорить? Ведь офицеры здесь вместе с нами. Если нас взорвут, и они взлетят на воздух.
Кто-то отчаянно крикнул:
— Смирно!
Я понял, что меня заметили. Делаю вид, как будто только что вошел в каверну, и подхожу к группе. Наблюдателем сидит Хусар; увидев меня, вскакивает:
— Осмелюсь доложить, господин лейтенант: час тому назад прибыл из хозяйственной части. Перископы, как приказал господин лейтенант, принес.
— Спасибо, Хусар. Мы поставим эти перископы на самой вершине. Нам придется провести туда несколько ходов сообщения, чтобы его королевское высочество мог взглянуть на итальянцев.
— Так точно, — говорит Хусар и не сводит с меня глаз. — А что изволите сказать о подкопе? Ведь бурят, сволочи.
— Вы так думаете? — спрашиваю я иронически. — А как вам кажется, Хусар, сколько времени нужно для того, чтобы пробурить такую гору?
Хусар молчит, видимо, не находя ответа.
— Ну вот, видите. Не надо быть инженером, чтобы установить, что для такого подкопа необходим месяц или полтора. Для того чтобы подложить трехтонный фугас, требуется много работы. Взорвать такую горищу, если бы она даже была из чистой земли, не так легко. Тут одной или двух тонн экразита так же недостаточно, как одного или двух килограммов. Ведь нужна бешеная сила взрыва. Поэтому, — обращаюсь я к стоящим вокруг солдатам, — нет никаких причин для волнений. Наблюдения будем продолжать и, когда придет час, устроим им такую контрмину, что только дым пойдет.
— Так точно, — говорит Хусар. — Но что, если итальянцам попадется какая-нибудь пещера, которую надо будет только расширить, чтобы заложить мину?
— На чем вы основываете ваше предположение? — спрашиваю я строго.
— Да все тут говорят. Ведь солдаты опытные.
Некоторые из солдат уже придвинулись ко мне, чтобы высказать свою точку зрения, поделиться заботами, предложить свои нехитрые планы, но я предупреждаю их:
— Это фантазия перепуганных людей. Хусар, вы спокойный и опытный человек. Я поручаю вам работу по ведению наблюдений. Вы зайдете ко мне в каверну и получите точные инструкции. Хотя нет, погодите, вы сегодня вечером отправитесь в штаб бригады.
— Слушаюсь.
— Получите от меня пакет и пойдете с ним в штаб бригады к господину капитану Лантошу. Он даст вам карту разреза Монте-дей-Сэй-Бузи.
— Разве такая карта есть, господин лейтенант?
— Конечно, есть, В канцелярии господина капитана Лантоша служит какой-то капрал Богданович, писарь, что ли.
— Знаем мы Богдановича, он был раньше обер-лейтенантом, но его разжаловали за воровство, — говорит Хусар с явным удовлетворением в голосе.
— Ну, так у этого Богдановича, кажется, хранятся карты. Господин капитан уже приказал ему найти ту, которая нам нужна.
— Понимаю, господин лейтенант. Если карта будет в наших руках, все станет ясно.
— Правильно, Хусар. Поэтому сейчас главное — соблюдать спокойствие, никаких сплетен, латринных паник и шушуканий. Довольно.
Я выхожу из каверны и некоторое время бесцельно перехожу с одного участка на другой. Вдруг ловлю себя на том, что напеваю знакомую мелодию:
Строгай, столяр, строгай, пока
Гробов для целого полка
Не напасешь, а на кресте
Ты напиши…
В каверне моей почти домашний уют. Хомок ожидает с обедом.
— Хомок, подогрейте вино, — говорю я.
— Ох, и любит сладкое господин лейтенант, — ворчит дядя Андраш.
— А что, вам, может быть, жалко, старый пьяница? Ведь вы всегда выпиваете львиную долю и потому вечно пьяны, — поддразниваю я старика.
И пока он возится с вином, подогревая его на спиртовых таблетках, я пишу донесение майору Мадараши. Один экземпляр пойдет господину майору, а другой — капитану Лантошу.
Работа идет безостановочно. Подкоп — это факт. Предупреждаю командование, ссылаясь на свое устное заявление, указываю на донесение взводного Гаала и Тормы… Нет, Торму не стоит впутывать в это дело. Согласно донесению унтера Гаала, подкоп находится уже в таком состоянии, что представляет явную угрозу. Не исключена возможность, что неприятель напал на естественный грот, и тогда подготовка фугасного взрыва может продлиться не месяц, а несколько дней или часов. Я слагаю с себя всякую ответственность за могущую произойти катастрофу. Слагаю с себя ответственность… и полечу на небо.
Приготовляю пакеты, запечатываю сургучом. В этих пакетах идет речь о жизни восьмисот шестидесяти человек.
Беру роман Золя. Перелистываю книгу. На одной из полупустых страниц натыкаюсь на строки, написанные знакомыми зелеными чернилами. Рука Арнольда:
«Армия еще не достигла Седана, битва была далеко, но воздух проигранного сражения уже давил всех. В сердцах людей не было ярости и желания боя. Это была не армия, а куча вооруженных людей».
И дальше:
«Куда мы идем? Кому мы доверили свое оружие?»
Теперь я понял, как мучается Арнольд, и пожалел его. Решил рассказать ему откровенно обо всем.
Еще было светло, когда пришел Хусар. Я дал ему пакеты и еще раз повторил:
— Так вы обратитесь к Богдановичу. Если карта не будет готова, попробуйте позвонить сюда наверх.
— Слушаюсь, господин лейтенант, будет исполнено. Конечно, надо иметь ясную картину. Господин взводный Гаал совсем расстроен, а мы знаем, что он уже не мальчишка и попусту волноваться не станет.
Я понял, что взводный и Хусар уже обсудили положение со всех сторон, и Гаалу ясно, что меня в штабе батальона обработали. Но что же может думать обо мне Гаал? Кем он меня считает после того, как я сразу сдал все позиции?
К вечеру за мной зашел Торма. Дежурный по батальону обер-лейтенант Сексарди получил копию приказа по дивизии. Бачо вернулся из штаба бригады, куда его пригласили вчера. По всей линии фронта ликование. Торма представлен к малой серебряной медали.
— Да, ты тоже получил «Signum laudis».[25] Но ты же и заслужил, — говорит Торма с уважением.
Идем к Сексардди. У него собрались почти все офицеры батальона. Арнольд тоже здесь. Мне кажется, что я не видел его целую вечность. Рука его холодна и бессильна, лицо серое, в глаза мне не смотрит.
Приказ дивизии ярко рисует, во что превращается победа фронта в руках штабных. Первые награждения идут пышным венком по штабным чинам. Господин полковник Коша, капитан Беренд, капитан Лантош и еще три-четыре совершенно незнакомых нам имени. Майоры, капитаны, адъютанты, обер-лейтенанты…
— Но почему Лантош? — спрашиваю я громко.
— Да, командование не забыло себя, — замечает Бачо.
— «Господин майор Мадараши…»
— Ну, это правильно, — соглашаются многие из офицеров.
— Вы не возражаете? — спрашивает Сексарди, отрываясь от чтения приказа и глядя на нас поверх очков.
— Ну, дальше, дальше.
— Господин лейтенант Кенез…
— А этот почему?
— Бросьте, господа. «Главный врач батальона обер-лейтенант доктор Аахим…»
Шпрингер тонко заржал, все улыбаются. Лейтенант с золотыми зубами тяжело дышит.
— Но почему же нет, господа? В конце концов что нам, жалко?
Я выхожу покурить перед каверной, за мной следует Бачо. Подходит и Арнольд. Вместе обычной сигары я вижу в его зубах знакомую матросскую трубку. Ага, это, наверное, из последней посылки Эллы.
Бачо нервничает, глаза его блестят.
— Свинство! — говорит он откровенно и злобно сплевывает.
— Оставьте. Командование знает, что оно делает, — замечает Арнольд голосом, не терпящим возражений.
— Слушай, Матраи, верно, что тебя здорово пробрали в штабе батальона из-за этого подкопа? Ну ладно, ладно, ты мне только скажи свое мнение: действительно подкапываются?
— Я в этом убежден. Но так как штаб батальона приказал не принимать никаких контрмер… — Я оборачиваюсь к Шику: — Что скажешь об этом, Арнольд?
— Если командование считает недостаточно серьезным доводы господина лейтенанта, то что же я могу сказать? — отвечает Арнольд и скрывается в каверне.
В каверне господа офицеры поздравляют друг друга. Меня зовут, устраивают шумную овацию, жмут руку. Я тщательно избегаю встречи с Арнольдом в этой сутолоке. Бачо получил пятую награду. Ему дают роту, ту роту, которой временно командует Дортенберг. Теперь он превращается в помощника Бачо. Дортенберг поздравляет своего нового командира. Бачо искренне оправдывается перед лейтенантом, говоря, что он не виноват в случившемся, что он этого не хотел и, если бы знал, протестовал бы в штабе бригады, тем более что разговаривал с самим генералом Кёвешом.
Телефонист доложил, что звонит господин майор Мадараши. Первым он зовет к телефону Бачо. Я потихоньку пробираюсь к выходу и иду домой. В руке чувствую холодную, вялую ладонь Арнольда, в ушах звенят его непонятные слова. Что это было? Месть? Или Арнольд действительно сдался? Настоящий солдат тот, кто не имеет своей воли. Может быть, и я уже такой?..
Поздно вечером приходит Чутора: меня вызывает штаб батальона. Иду к телефону. Говорит лейтенант Кенез:
— Получил твое донесение. При других условиях, поверь, господин майор не простил бы тебе такого упрямства. Мы отправили твой рапорт в штаб полка, пусть там решат. Сюда звонил капитан Лантош, говорил с майором. Он тоже получил от тебя донесение. По его мнению, это не что иное, как больная фантазия.
Не отвечая, кладу трубку. Дверь к Арнольду полуоткрыта. Обер-лейтенант сидит спиной ко мне за своим столом и пишет. Перед ним лежит наполовину исписанная страница. Кругом разбросаны бумаги, многие перечеркнуты, исправлены синим и красным карандашом. Видно, работа дается нелегко. Я не постучался к Арнольду. Почему? Неужели испугался встречи?..
Придя домой, застал у себя Гаала. Он принес донесение и хочет поговорить со мной. Прошу его прийти завтра. Я прочитаю и изучу его рапорт, тогда будем разговаривать. Гаал ушел, но задержался у Хомока и долго шушукался с ним. А потом, будто оставив в каверне свое сердце, тяжелыми шагами ушел взводный Петр Гаал…
Прошло два дня. Ни из полка, ни из бригады никакого ответа. Хусар исчез — ни слуху ни духу. А тут у нас нервная напряженность не ослабевает ни на миг. По нашим наблюдениям, работы неприятеля длятся уже три дня без перерыва. Это, конечно, небольшой срок, если итальянцам нужно проходить по сплошной породе. А если нет? Звуки бурения и постукивания приходят со слишком большой глубины, чтобы можно было говорить о результатах нескольких дней. Но, может быть, итальянцы готовились к этому случаю заранее?
Солдаты смотрят на будущее очень мрачно. Они предпринимают все шаги для того, чтобы выяснить действительное положение, с неослабевающей бдительностью следят за происходящим под нами и с дьявольской изобретательностью добывают свои данные. Я просто восхищаюсь ими. Какой изобретательный, неутомимый и способный народ!
Большая часть офицеров прикрывается маской неверия и говорит о подкопе с пренебрежением, но многие действительно не вдумываются в положение, предоставляя решить дело высшему командованию. Это невероятно, но господа офицеры потеряли чутье и не понимают происходящих событий. Они ждут эрцгерцога и надеются на то, что по его отбытии нас немедленно сменят.
Словом, мы ждем эрцгерцога, который обещает быть каждый день, и к вечеру выясняется, что не приедет. Солдаты уже обучены тому, что, как только эрцгерцог появится в окопах, весь батальон должен его встретить могучим троекратным «ура». Это «ура» должно прогреметь не коротко и четко три раза, а длиться минутами, как непрерывный крик ликования.
Вчера меня целый день посещали гости. Первым пришел Бачо. Открыто и просто спросил, каково мое искреннее мнение о подкопе. Я рассказал ему, что бурение сильно продвинулось вперед и трагедии можно ждать наверняка.
— Тогда нужно что-нибудь предпринять, — задумчиво произнес Бачо.
— Мне закрыли рот. Я свое дело сделал: мой рапорт болтается где-то между батальоном и полком. Возможно, что Кенез просто положил его под сукно. Но ведь капитан Лантош тоже знает обо всем.
Бачо помрачнел. Он наконец понял положение.
— Знаешь, мне начинает казаться, что вся история как-то слишком типична для нашей армии, — сказал я, еле сдерживаясь.
— Но ведь сюда собирается эрцгерцог, — возразил Бачо, — его бы не стали подвергать такой опасности.
— Эрцгерцог! Для эрцгерцога война — это коммерческое предприятие, а всякая коммерция связана с риском.
Бачо рассмеялся и хлопнул меня по плечу. Он стал прежним веселым, лихим лейтенантом. Я рассказал ему о своих сомнениях и о том, как прижал к стене Торму и Гаала. Гаал все знает и чувствует, как будто видит сквозь камень. Вчера он доложил мне, что подкоп меняет направление и сейчас идет под каверну третьего взвода. Ясно, что за какие-нибудь пять-шесть дней итальянцы не могли бы пройти так глубоко, если бы на их пути не встретилась естественная пещера.
— Да, брат, положение действительно серьезное. Завтра же поговорю с Кенезом. Тут надо что-нибудь сделать. Когда я прощался со своим взводом, зашла речь о подкопе. Солдаты сильно взволнованы, а офицеры так заняты предстоящим празднованием, что не видят дальше своего носа.
В передней кто-то спросил, дома ли я. Вошел фенрих Шпрингер.
— Пришел проститься, друзья, — непринужденно сказал Шпрингер, пожимая нам руки.
— Куда отправляешься?
— При штабе армии открываются курсы снайперов. Срок обучения пять недель. Буду здесь недалеко, в Набрезине. Сначала говорили, что поедем в Лайбах, но потом переменили. Ну, скоро снова увидимся. Сервус!
— Сервус!
В дверях Шпрингер обернулся.
— Да, Матраи, я хотел тебе сказать, что этот подкоп — не такая ерунда, как думает командование батальона. Я уже два раза слышал, как работают внизу итальянцы.
— Да ну, — махнул я рукой, — солдатские фантазии, а ты, офицер, поддерживаешь эти выдумки.
Шпрингер недоверчиво посмотрел на меня, хотел что-то сказать, но передумал и, откозырнув, вышел.
— Удирает, определенно удирает. Ведь курсы начинаются через две недели.
— Ты думаешь?
— Нет, как тебе нравится? Драпу дал. Черт побери! — Бачо был возмущен.
— Чего же тогда ждать от солдат?
— Нет! — сказал быстро Бачо. — Штаб батальона каждый день осаждают десятки больных. Новак вчера доложил Шику, что, по его мнению, частые ранения в седьмой латрине являются самострелами.
— Ну?
— С тех пор как мы находимся наверху, у седьмой латрины было четырнадцать ранений и, за исключением одного-двух случаев, все легкие.
— Неужели?
— Да, каждый находит свой путь.
Бачо оставил мою каверну с твердым решением поговорить в штабе о создавшемся положении. Перед вечером ко мне зашел Дортенберг.
С ним поступили некрасиво. Ведь он старый лейтенант, временно командовал ротой, а сейчас командиром третьей роты назначили Бачо и Дортенберга сделали его заместителем. Неприятно. Хоть бы зачислили к какому-нибудь обер-лейтенанту. Дортенберг расспрашивал меня о подкопе и рассказал, что он уже был свидетелем небольшого взрыва у Сан-Мартино.
— Врагу своему не пожелаю, — говорил золотозубый, видимо, содрогаясь при одном воспоминании. — От такого взрыва нет спасения. Погибают не только те, под кем он происходит, но и все кругом. У Сан-Мартино взрыв был небольшой, но у всех находящихся в резерве — это в расстоянии полукилометра — из носа и рта хлынула кровь.
Я успокаивал лейтенанта очень вяло, с прохладцей, оставляя в его душе зерно сомнения.
— Смотри, ведь и командование батальона не верит в эту историю, — прибавил я в конце беседы.
Дортенберг ушел от меня в подавленном состоянии. У порога он повернулся, но, заметив Хомока, только махнул рукой и вышел.
Я был рад этим посещениям. Мне все казалось, что вдруг войдет Арнольд и спросит: «Ну, господин лейтенант Матраи, как обстоит дело с наблюдением?» Но, конечно, это была только фантазия. Зная Арнольда, я не мог ожидать его к себе.
Я радовался посещениям, потому что видел по ним, что офицеры наконец зашевелились. Последние два дня не прошли даром. Только Арнольд, наверное, был убежден в том, что я окончательно успокоился, подав свое донесение штабу батальона, с чьими указаниями не соглашался, и считаю вопрос исчерпанным. В эти дни Чутора два раза заходил в каверну и шептался со стариком Хомоком.
— Читает, — почтительно говорил Хомок.
Я действительно читал. Золя провел меня через темные ночи авантюрной войны. С вечера до рассвета созрела трагедия, кровавый постыдный конец. Какая аналогия! Читал и думал об Арнольде. Не случайно просил он Эллу прислать сюда эту книгу. Роман Золя помог мне вникнуть во все противоречия нашей армии, и я ужаснулся, чувствуя, что теряю воинскую стойкость и перестаю быть солдатом. Но это было еще только смутное подсознательное чувство.
Я буквально провалялся эти два дня. Хотя у нас еще были большие возможности, но ведь руки наши были связаны.
Часто заходил Торма. Он доносил… доносил, что ступеньки уже в порядке, фланговые защиты ходов сообщения местами подняты на полметра, местами покрыты козырьками. Временами Торма останавливался, выжидая, не буду ли я его расспрашивать. Нет, я не расспрашивал Торму. Он каждый раз долго мешкал с уходом, но так и не заговорил. Гаал не заходил ни разу и, видимо, не интересовался тем, что я сделал с его донесением. Рапорт его был короткой, точной сводкой всех данных и ясно говорил: каждая минута дорога. Я не вызывал Гаала. Зачем? Ведь мы ждем эрцгерцога; его королевское высочество прибудет, пройдут торжества, и нас немедленно сменят, а после нас — хоть потоп. Может быть, для очистки совести еще сообщим о подкопе в Констаньевице, потому что нас могут сменить только в Констаньевице. А может быть, сменят в Заграе и на месяц определят на гарнизонную службу.
«Эх, хорошо будет», — думал я, потягиваясь от приятного предчувствия и пытаясь обмануть самого себя. Иногда в душе наступал покой, и мне казалось, что действительно это все паника, но достаточно было взглянуть на журнал, приложенный к рапорту Гаала, — и внутри все превращалось в сжатый кулак. В такие минуты я сердито поворачивался с одного бока на другой, и в двери немедленно появлялась голова Хомока — не нужно ли чего господину лейтенанту.
И вот поздно ночью вернулся Хусар. Он пришел с пустыми руками. Хусар не скрывал своего возмущения и всю горечь против штабов излил на капрала Богдановича, на этого гнусного пьяницу, водившего его за нос два дня. Хусар прошел мытарства по штабам: его посылали от одного к другому, возвращали обратно, заставляли ждать часами. Ведь он простой капрал. А господа офицеры просто не стали с ним разговаривать. Но вскоре выяснилось, что нужная карта пропала. Ее искали в отделе топографии, в оперативном секторе, потом кто-то посоветовал Хусару обратиться в канцелярию полковника Хруны, но господин полковник неделю тому назад уехал в Толмейн и еще не вернулся. В конце концов все нити вели к Богдановичу. У него нашлась целая стопа таких карт, но нужной не оказалось. Были карты Ларокко, Косича, Полазо. На карте Косича обозначена внутри пещера, в которой может поместиться целый батальон. Разреза Монтедей-Сэй-Бузи так и не нашли.
Сегодня утром ко мне зашел Торма, зашел не для доклада, а просто так, посидеть, поговорить. Вдруг он вскочил, закрыл дверь и шепотом признался мне, что боится, боится потому, что Гаалу нельзя не верить. Они с ним два дня непрерывно наблюдали, и Гаал пришел к заключению, что работа неприятеля близится к концу.
И когда Торма рассказал все это, я почувствовал: конец сомнениям и апатии, в которой я пребывал последние два дня.
— Эрцгерцог сегодня тоже не приедет, — сказал Торма печально.
И, как бы ожидая этой минуты, на пороге появился Гаал.
— Ну, говорите, — сказал я ему вместо приветствия.
Гаал стоял у двери. Этот сильный человек заметно постарел за последнее время. Да и не только он: высокий выпуклый лоб Тормы прорезала свежая продольная морщина. Я сам уже неделю не смотрелся в зеркало.
— Говорите, Гаал, — сказал я дружелюбно.
— Я знаю, что господин лейтенант связан так же, как и все мы. Дисциплина — это не шутка. Но…
— Но говорите, говорите же это «но», — торопил я.
— В уставе, господин лейтенант, есть такой пункт: если приказ явно противоречит прямым интересам армии…
— …подчиненный имеет право подать рапорт через голову непосредственного начальства. Ну, дальше.
— Ведь нам, господин лейтенант, никто не запрещал наблюдать и контролировать противника.
— Это верно.
— У меня есть предложение, господин лейтенант: для интенсивности наблюдения…
— Большую контрмину?
— Так точно.
— Нет, это невозможно. Кроме того, вы говорите, что работа уже настолько продвинулась…
— Да, господин лейтенант, положение очень серьезное.
— Бурение слышно?
— Теперь редко. Больше слышна выемка породы. Вчера вечером Кирай сообщил мне, что у одного из поворотов хода сообщения под горой он видел целую кучу мешков из-под цемента.
— Из-под цемента? Может быть, просто мешки для бруствера?
— Нет, господин лейтенант, мешки из-под цемента очень легко отличить от брустверных мешков, у них и форма другая, и размер, и окраска.
— Ну, и что это, по-вашему, означает?
— Для работы по подготовке фугаса, господин лейтенант, цемент необходим, но необходим в последней стадии работы, когда начинается замуровывание снаряда.
Торма вскочил.
— Я тоже видел эти мешки. Они сейчас там лежат.
Мы замолчали.
— Ладно, Гаал. Сегодня вечером мы решим, как быть. Вы пока продолжайте наблюдение, а завтра, может быть, в самом деле приедет эрцгерцог.
Гаал отвернулся.
— Ну, Гаал, — воскликнул я, — не будем распускаться!
— Это не паника, — взволнованно сказал Торма, — это факт, господин лейтенант. Ты понимаешь?
Шпрингер еще вчера ушел в штаб бригады, а сегодня со мной распрощался Дортенберг. Он отправляется в штаб дивизии, где ему предложили должность по хозяйственной части.
После обеда без всякого усилия над собой я зашел, к Арнольду. Чутора и Фридман встретили меня очень радостно.
— Есть кто-нибудь у господина обер-лейтенанта?
— Нет, только фельдфебель Новак.
Когда я вошел, Новак взглянул в мою сторону и заметно смутился.
— Продолжайте, Новак, — сказал Арнольд, когда я сел.
— Остальное не к спеху, господин обер-лейтенант, — пробормотал Новак. — Не буду мешать вашему разговору. Я могу прийти и позже.
Арнольд посмотрел на фельдфебеля.
— Ну, говорите о том, что не к спеху. Господин лейтенант подождет, пока мы кончим, не правда ли? — обратился он ко мне.
— Конечно, — подтвердил я, устраиваясь так, чтобы лучше видеть Новака, но притворяясь, что меня нисколько не интересует происходящий разговор.
Новак пришел в еще большее замешательство. Он сжимал под мышкой завернутый в газету солдатский хлеб, а в левой руке держал маленькую записку, в которую временами заглядывал.
— Если разрешите… — неохотно начал он.
— Да, пожалуйста, — кивнул Арнольд.
— Эти наблюдения, господин обер-лейтенант, я произвожу уже давно, но ничего не мог точно установить до сегодняшнего дня.
— Что ты скажешь, — обратился вдруг ко мне Арнольд, — за сегодняшнюю ночь у нас опять четверо раненых. Если так пойдет дальше, то к смене моя рота сократится до половинного состава.
— Так точно, — подтвердил Новак. — И если мы еще прибавим тех, которые записались к врачу…
— Какие ранения? — спросил я.
— Два в плечо, одно в руку и четвертое в ляжку, — ответил фельдфебель.
— А где они были ранены?
— У латрины номер семь.
— Надо было закрыть это заведение, — сказал я горячо. — Вообще этот гуано-реванш нам совсем не к лицу. Ранения, очевидно, вызваны тем, что итальянский снайпер хорошо пристрелялся к этому месту и палит при появлении каждого живого существа. В результате у нас раненые и убитые.
— В том-то и дело, господин лейтенант, что за все время пребывания здесь из девятнадцати случаев только один смертельный, — почтительно возразил Новак.
Арнольд громко рассмеялся.
— Так ведь это очень хорошо, Новак, что нет смертельных случаев.
— Прошу прощения; господин обер-лейтенант, как раз в этом и заключается все дело. Как я уже докладывал, на основании наблюдений у меня появилось подозрение, что в латрине номер семь, находящейся далеко впереди и стоящей уединенно, очень удобно заниматься самоувечьем.
— Ну, Новак, — прервал его Арнольд, — пока вы не можете подкрепить свое подозрение конкретными данными, об этом лучше молчать.
— Потому-то я и забрал солдатский хлеб, господин обер-лейтенант, чтобы подкрепить им свое подозрение.
Фельдфебель вынул из газеты хлеб и положил его на стол.
— Прошу прощения у господина обер-лейтенанта и господина лейтенанта, хлеб не очень хорошо пахнет, — сказал Новак смущенно, — так как я извлек его из латрины, куда он был брошен злоумышленником.
Хлеб и без объяснения Новака говорил сам за себя.
— Извольте посмотреть сюда, — сказал фельдфебель, указывая на середку хлеба, где была отчетливо видна обугленная дыра, — это место выстрела.
Новак повернул хлеб, другая сторона его была разодрана.
— Извольте видеть.
— Это еще не доказательство, — спокойно сказал Арнольд.
Новак стал упорно доказывать правильность своих наблюдений, желая добиться закрытия латрины, где орудует целая шайка злоумышленников. Я с удивлением слушал его настойчивые доказательства и униженные просьбы. Да, жизнь идет своим чередом. Новак выполняет свои функции: он разнюхивает, ябедничает, защищает устав, святые параграфы столетних казарм, где кулаком, мордобоем, подвешиванием и карцером вбивали в головы людей понятие о дисциплине. Он думает, что тех, которые побывали тут, можно загнать обратно в казармы.
Новак переминается с ноги на ногу. Он, видимо, взволнован, так как стоит не по уставу в присутствии начальства.
— Господин обер-лейтенант, самострелы любят стреляться через хлеб. Он им нужен для того, чтобы избежать ожогов на ранах. А тут ясно, что через этот хлеб стреляли.
Словом, тут жизнь идет своим чередом. Но фенрих Шпрингер уже отчалил, и лейтенант Дортенберг тоже нашел лучшим занять должность по хозяйственной части. Это крысы, бегущие с корабля.
— Кроме того, господин обер-лейтенант, осмелюсь доложить, что в роте недосчитывается трех человек. Они отсутствуют со вчерашней или позавчерашней ночи, это точно не установлено, но факт тот, что сегодня их целый день не было.
— Почему вы не доложили об этом раньше? — напал на фельдфебеля Арнольд.
— Я сперва полагал, господин обер-лейтенант, что они отлучились на работу. Отряд телефонистов просил нескольких человек для помощи, но я точно не помнил — дал им или нет. А сегодня, когда подтвердились мои сомнения…
— Ах, вы вечно сомневаетесь. Их фамилии?
— Рядовые Ремете, Чордаш и ефрейтор Пал Эгри.
— Эгри! Не может быть! Ведь он представлен к награде и произведен в чин капрала.
— Я обшарил везде и всюду, но никто ничего о них не может сказать.
…Пал Эгри, Ремете и Чордаш… Каков из себя этот Чордаш? Никак не могу вспомнить. Но Пал Эгри… Это тоже крысы? Ясно, что они дезертировали. Ага, вспомнил: Чордаш — солдат третьей роты, который изобрел «мограф» с котелком воды. Неужели он?
— Осмелюсь доложить еще, господин обер-лейтенант, что сегодня на рассвете, когда я проводил свои наблюдения у седьмой латрины, где нашел этот хлеб, в меня стреляли.
— Откуда стреляли? Может быть, шальная пуля?
— Никак нет, господин обер-лейтенант. Кто-то стрелял мне в спину, когда я входил в латрину. Извольте посмотреть.
Он показал нашивку на плече. Она была продырявлена в двух местах.
— В голову целились, мерзавцы.
Арнольд брезгливо поморщился и, глядя перед собой, стал набивать трубку, потом с иронической усмешкой посмотрел на фельдфебеля.
— Тяжелая служба, Новак.
— Очень тяжелая, господин обер-лейтенант. Уж очень много у нас в роте горластых и непослушных.
— Ну, ладно, Новак. Вы — верный слуга короля, и, пока живы такие, как вы, нечего бояться. Подайте мне обо всем этом рапорт, а раненых отпустите.
— Как же, господин обер-лейтенант, а следствие?
— Для ареста у вас нет оснований. Вы же их не поймали с поличным. Верно?
— Верно, к сожалению.
— Ну вот видите.
— Но могу я сообщить господину обер-лейтенанту Аахиму, чтобы он обратил на них внимание?
— Это не наше дело, Новак. Господин батальонный врач сам может установить — самоувечье это или нет. Напишите рапорт, я передам дело в батальон, но раненых отпустите.
Взгляд мой упал на стол Арнольда. Массивная стеклянная чернильница со знакомым рисунком, наполненная зелеными, как весенняя трава, чернилами, желтая ручка с пером рондо и остро отточенный красно-синий карандаш, пресс-папье… Боже мой, то же пресс-папье и тот же зеленый сафьяновый бювар… Нарезанная длинными полосами бумага, прекрасная толстая бумага… Листы перенумерованы синим карандашом, на одном из них подчеркнутый заголовок. Да ведь это статья, честное слово, статья. И знакомые предметы, славные, родные предметы…
— Новак, я вам еще раз напоминаю, что мы ждем эрцгерцога, который может прибыть каждую минуту.
— Об этом не извольте беспокоиться, господин обер-лейтенант. Их королевское высочество будут всем довольны.
Эти предметы…
Я очнулся, когда фельдфебель уже исчез. Он ушел с тем, что напишет обо всем рапорт, ушел с таким чувством, что господин обер-лейтенант Шик опять на стороне солдат. Ведь отпустить четырех раненых преступников, это же… А за его королевское высочество командир может не беспокоиться.
— Удивительный тип этот Новак, — сказал я.
— Зверь, — ответил через плечо Арнольд, нервно и торопливо собирая со стола листы бумаги.
Я все еще не могу вырваться из-под обаяния лежащих на столе вещей.
— Спасибо за книгу, Арнольд. Я много извлек из нее, — говорю я с намерением завязать беседу.
— Очень рад, — безразлично отвечает он, продолжая собирать листы.
Один из них упал, я нагнулся и поднял.
— Что пишешь? Статью?
— Нет.
Молчание. Он прячет бумаги в зеленый сафьяновый бювар и поворачивается ко мне.
— Небольшой трактат.
— О чем?
— О латрине номер семь.
Я вижу в его глазах издевку. От его враждебности во мне все увядает. Пробуем говорить об Элле, о Швейцарии. Разговор не клеился, и мы никак не могли попасть в прежний тон. По приходе я просил Фридмана вызвать капитана Лантоша или кого-нибудь из штаба бригады. Время от времени подхожу к двери и спрашиваю: «Еще не связались?»
— Прости, Арнольд, что я тебя беспокою, — говорю я, собираясь уходить.
— Пожалуйста, пожалуйста.
Перед уходом роюсь в книгах Арнольда. Выбираю маленькую свежую книжку «Военные очерки» Жигмонта Морица.
— Читал? — спрашиваю я.
— Отвратительно.
Мне хочется сказать: «Арнольд, будем откровенны. Ведь так не может продолжаться». Но не могу: самолюбие делает меня немым. Я уже прощаюсь, когда вдруг входит Бачо. Как всегда, с открытой душой, дружески обнимает меня.
— Тибор, я говорил со штабом батальона. Там верят и не верят, понимаешь? Надо бы их сломить. Как обстоит дело сейчас?
— Плохо. Мой унтер заявил, что итальянцы уже близятся к окончанию работ, если уже не закончили. Что говорят в штабе батальона насчет эрцгерцога — едет он или не едет?
— Собирается, собирается.
И вдруг, не знаю, как это случилось, — возможно, что Арнольд сказал что-нибудь колючее, — но я взорвался:
— Разве это война? Разве это армия? Под нами ведется подкоп, все это знают и вдруг приказывают молчать, ничего не слышать и корчить веселые лица. Это же сумасшествие! Мы тут сидим как на иголках, а командование и штабы собираются разыгрывать пустую комедию и зарывают нам рот. «Maul halten und weiter dienen».[26] В тени победы, добытой кровью и героизмом солдат и фронтовых офицеров, шайка бездельников разукрашивает себя медалями и крестами. Разве это служба, война? Мне иногда кажется, что это не явь, а какой-то сумасшедший кошмар.
— Ого, ты уже законченный антимилитарист, друг мой, тебе остается только записаться в партию Чуторы, — иронически заговорил Арнольд.
— Лучше Чутора, чем капитан Лантош.
— Ну, брось, Матраи, — сказал Бачо, обнимая меня. — Может быть, положение вовсе не так трагично.
— Фенрих Шпрингер придерживается другого мнения, — ответил я взволнованно, — так же как и Дортенберг. Ефрейтор Эгри и рядовые Чордаш и Ремете тоже иначе расценивают положение, а командование и большая часть офицеров батальона утратили чутье и не ориентируются в создавшейся обстановке.
— Ну, это ты уж слишком, Матраи, — сказал, побледнев, Бачо.
— Господин лейтенант! — закричал, вскакивая, Арнольд. — Прошу вас воздержаться от подобных разговоров и не забывать, что вы находитесь в моей каверне. Вы слишком много себе позволяете.
— Я?!
— Да, вы! Офицеры мы в конце концов или нет? Что за истерия, что за бунтарская критика! Прошу не подвергать меня унижению выслушивать подобные вещи. Кроме того, вас слышат наши подчиненные.
— Ну, господин обер-лейтенант, между друзьями… — примиряюще заговорил Бачо.
— Дружба дружбой, а дисциплина дисциплиной. Раз высшее начальство что-нибудь приказывает, мы должны подчиняться, а не критиковать.
Я козырнул и, не знаю как, вышел из каверны. Фридман и Чутора все слышали.
Что случилось с Арнольдом? Кто из нас двоих сошел с ума?
Пришел Торма. Я не отвечал на его расспросы и попросил оставить меня. До самого вечера просидел в своей каверне, размышляя о происшедшем и стараясь найти объяснение резкости Арнольда. Каким одиноким, униженным и покинутым чувствовал я себя в этот день! Потом постепенно и логично стали приходить выводы за выводами, и оформилось твердое решение — вон отсюда.
В своей дыре дядя Хомок скрипел рашпилями. Мастер алюминиевых колец работал над изящным плоским кольцом. Рашпиль как будто скреб по моим нервам, но я не остановил старика. Пусть работает. Жизнь идет своим чередом.
И вдруг дезертирство Пала Эгри показалось мне большим и смелым человеческим шагом.
В эту ночь последний раз была слышна бормашина итальянцев. В каверне третьего взвода после полуночи раздавались тяжелые удары под камнем.
За мной пришли Торма и Гаал с людьми. Мы поднялись на самую вершину Клары. Из-под горы к нам подымалось таинственное жуткое молчание.
— Ясно, Гаал, ясно, что они кончили работу. Теперь можно ждать.
Торму била лихорадка, и он зябко ежился, засунув обе руки в карманы шинели. Ночь была холодная и звездная. Луна декоративно висела над морем, которое закрывало от нас Ларокко.
Часовые поворачивались к нам, когда мы проходили мимо, и прислушивались. Мы тихо совещались. Около седьмой латрины заметили темную крадущуюся фигуру. Я выслал вперед Хусара и Кирая. Они вскоре вернулись с Новаком.
— Ах, это вы, Новак. Все высматриваете?
Сопровождающие меня солдаты громко рассмеялись.
Мы спустились на край обрыва. Вокруг царила мертвая тишина.
— Видите, господин лейтенант, что-то белеет в лунном свете? — указал вперед Хусар. — Это новые позиции итальянцев, двести пятьдесят — триста шагов от нас. Они сделали это так ловко, что мы только сегодня заметили.
— А где мешки из-под цемента?
— Их уже нет, убрали.
— Значит, по-вашему…
— Итальянцы очистили позиции под нами и отодвинулись назад. Это сделано на случай взрыва. Если бы мы сейчас очутились внизу, мы не встретили бы никакого сопротивления.
— Хорошо, я доложу об этом в штабе батальона.
Я заглянул в темный молчаливый обрыв. Каким пугающим казался он сейчас! Мы тихо переговаривались. Вдруг я закричал:
— Ого-го! Итальянцы!
Мои спутники остолбенели. Эхо повторило два раза мой голос, потом вдруг раздались два выстрела. Они шли оттуда, с новых позиций. Пули просвистели далеко от нас, и мы не тронулись с места.
— Вы правы, Хусар, — сказал я, поворачиваясь. — Пойдемте, тут все равно ничего нового не узнаем.
Гаал шумно вздохнул за моей спиной.
— Через час приходите ко мне в каверну, Торма и Гаал. А вы, Хусар, собирайтесь, пойдете вместе со мной.
— Слушаюсь, — сказал Хусар с нескрываемой радостью.
— Вы меня поняли?
— Как же, господин лейтенант, будем точны, — ответил Гаал.
Был час ночи, самый тихий час в окопах.
«Спят восемьсот приговоренных к смерти», — подумал я, и по моей коже прошел мороз.
Я быстро зашагал к своей каверне. Все решено. Выход найден. Это мой долг. Только надо написать приказ, чтобы оправдать действия моих подчиненных.
Хомока на месте я не нашел. В каверне горела свеча, и на моей койке лицом вверх лежал Арнольд. Он спал. Спящий человек иногда бывает похож на мертвеца. На остром профиле Арнольда залегли мертвые тени, только тихо подымающаяся и опускающаяся грудь и дрожание губ показывали, что он спит. Я нагнулся над ним и почувствовал крепкий запах коньяка.
— Пьян.
Сев за стол, я раскрыл блокнот служебных записок и быстро, энергично начал писать. Какое наслаждение действовать после стольких дней мертвенной апатии и чувствовать, что воля снова возвращается к тебе!
Бумаги готовы. Первая — приказ помощнику начальника батальонного саперного отряда господину прапорщику Торме, вторая — донесение командиру батальона майору Мадараши. Запечатал оба документа и посмотрел на часы. В передней послышались шаги. Я встал, чтобы пойти навстречу, но Хомок уже с шумом распахнул дверь и вытянулся, щуря глаза от света.
— Господин обер-лейтенант…
— Тише!
— А? Что такое? Новак, это вы? — Арнольд сел на постели, протирая глаза, и с удивлением осмотрелся. — Где фельдфебель?
— Осмелюсь доложить, господин обер-лейтенат, мы с господином Чуторой всюду искали фельдфебеля и не нашли. Пропал.
— Я видел Новака минут двадцать тому назад в районе латрины номер семь.
— Ну вот видите, Хомок. Ступайте, ищите в этом направлении.
— Для чего тебе так срочно понадобился Новак? — спросил я, когда Хомок исчез.
Арнольд сидел на краю койки с опущенной головой. При моем вопросе он посмотрел на меня. Это был снова доктор Арнольд Шик, профессор и мой старый друг. Его глаза смотрели, как прежде, дружески и ласково.
— Тиби, я тут немного вздремнул, ничего? Скажи, дорогой, как на самом деле обстоит дело с подкопом?
— Через час иду в штаб бригады, — сказал я вместо ответа. — Если и там ничего не добьюсь, отправлюсь в штаб дивизии.
— Молодец, вот это молодец! Говори.
— Пять дней тому назад я писал, что снимаю с себя всякую ответственность. Глупости! Я останусь ответственным даже в том случае, если взлечу на воздух вместе с остальными. Я противопоставлю себя батальону, полку и, если понадобится, даже бригаде, но добьюсь своего. Конец всем иллюзиям, но конец и безразличию, больной усталости. — Мы — руководители этих приговоренных к смерти людей, и мы за них отвечаем. Надо действовать.
— А те, в тылу?
— Те? Сегодня они еще не чувствуют ответственности.
— Говоришь, как Чутора.
— Лучше говорить на языке Чуторы, чем графа Иштвана Тисы.
— Браво! А я уже думал, что ты окончательно завяз в победном психозе.
— Каждая война, Арнольд, начинается в надежде на победу.
— Всякие бывают победы, — сказал Арнольд, помрачнев. — Сейчас уже ясно, что не здесь зреет победа. Сумеет ли государство вырваться из этой мертвой хватки — вот главная проблема сегодняшнего дня. Слишком много людей имеют в руках оружие.
— Так это и хорошо.
— Ты как думаешь? — удивленно спросил Арнольд.
— Ведь ты сам, Арнольд, говорил, что эта война — крах Европы.
— И ты понял?
— Немного думал об этом.
Я почувствовал, что между нами все стало по-прежнему, и решил перейти в контрнаступление.
— А ты отчего страдаешь, Арнольд?
— Страдаю? Кто тебе это сказал?
— Я сам вижу.
— Ну, тогда будем откровенны, — тихо сказал Арнольд. — Я запутался в трех соснах и чувствую страшное одиночество. Пробовал думать, писать и пришел к заключению, что я отвык думать.
— Ты должен ответить господину советнику фон Ризенштерну.
— Это не разрешение вопроса.
— Даже только вырваться отсюда и в спокойной обстановке представить себе всю картину в целом, и то было бы временным разрешением вопроса, Арнольд. Я в этих вопросах абсолютный профан, но ты должен уяснить себе действительное положение и занять известную точку зрения.
— Есть только два пути; граф Тиса или Чутора. Ты не веришь? Среднего пути нет, не ищи его.
— Тогда, — сказал я тихо, — дорогой Арнольд, я еще раз говорю: сто раз Чутора и только Чутора.
— Ого-го! — закричал Арнольд и сделал шаг назад, но, не рассчитав, наткнулся на койку и сел. Только сейчас я заметил, что около подушки лежит его зеленый бювар.
— Твой трактат? — спросил я, улыбаясь. Арнольд повернул ко мне голову.
— Предложи мне, пожалуйста, сигарету. Хотя, стой, у меня есть трубка. Дай спички. Спасибо.
Когда я протянул к нему огонь, он схватил мою руку и, притянув к себе, заставил опуститься на койку.
— Ты сам пришел к этим выводам?
— Каким?
— Ну, что ты пойдешь в штаб бригады, что сто раз Чутора и что вообще ты будешь бороться?
— Сам.
Несколько секунд стояла тишина. Трубка Арнольда погасла. Вдруг он встал, взял под мышку бювар и протянул мне руку.
— Ну, не задерживайся там долго. — И направился к двери.
— Я прикажу Гаалу сообщать тебе в мое отсутствие результаты наблюдений.
— Буду очень благодарен, мой друг.
Шаги Арнольда затихли. И я только сейчас понял, как много во мне определилось.
Взглянул на часы. Надо спешить — приближается рассвет.
Торма и Гаал были пунктуальны. Я передал Торме свой приказ. Он прочел и покраснел.
— Когда это? — спросил парень смущенно.
— Сейчас же. Только предупредить всех, чтобы не было шума.
Объяснил Гаалу, что приказываю отвести отряд в штаб батальона, так как здесь ему все равно нечего делать.
— Господин лейтенант…
— Никаких возражений. Я так приказываю. Наблюдения могут продолжать отдельные лица, а всему отряду здесь нечего делать. Хомок тоже пойдет с вами. Надо будет пробраться незаметно для ротных стрелков. Поняли?
— Будьте спокойны, господин лейтенант. Вошли Хомок и Хусар.
— Разрешите доложить, господин лейтенант: фельдфебеля нашли, — заявил Хомок.
Хусар отвернулся, его плечи вздрагивали.
— Что случилось? — спросил я.
— Господина фельдфебеля кто-то искупал в латрине, — давясь от смеха, доложил Хусар.
— В латрине? — удивленно спросил Торма.
— Пусть и покоится там в мире, — пробурчал Гаал и прикрыл нос ладонью.
Я представил себе тяжелую квадратную фигуру Новака в тот момент, когда он выкарабкивался из латрины.
— Ну, и как же, его уже извлекли?
— Понесли на перевязочный пункт обмывать, — ответил Хусар.
— Ну, этот добился своего, — сказал я невольно.
И у всех сразу прорвался долго сдерживаемый смех. Гаал смеялся, громко покашливая. Хусар, трясясь от хохота, прислонился к стене. Торма несколько секунд смотрел удивленными глазами, потом тоже залился серебряным колокольчиком.
— Хусар, дружище, можете двигаться вперед, только смотрите, чтобы нам не разминуться у Нови-Ваша. Ждите меня у конца хода сообщения. А вы тут будьте наготове. Понятно?
Люди, сияя от смеха, смотрели на меня, только дядя Андраш возился за моей спиной, и я чувствовал, что многого из происходящего он не понимает.
Торма хотел проводить меня до Нови-Ваша. У парня вдруг нашлась тысяча вещей, которые он должен был мне сказать, и только моё категорическое приказание заставило его отказаться от этого намерения. Он спрятал мой приказ в верхний карман френча и крепко пожал мне руку.
— То, что ты идешь, это самый правильный поступок. Только боюсь, чтобы не было поздно.
— Будем надеяться на лучшее. Знаешь, как приветствуют друг друга шахтеры, встречаясь под землею: «Glück auf!»[27]
— Glück auf, господин лейтенант!
В устье хода сообщения я остановился и прислушался. Тихо.
— Куда это ты собрался? — вдруг спросил кто-то рядом со мной.
— Бачо!
— Да. Был здесь у старины Сексарди. Играли в карты. Ну и общипали же мы егерского обер-лейтенанта. Помнишь, блондин, был вчера у нас? Мне теперь везет. Наверное, невеста с кем-нибудь флиртует.
— Возможно, — сказал я, порываясь продолжать свой путь, но Бачо удержал меня.
— Я спрашиваю, куда ты собрался? Ведь не на прогулку же с этой сумкой и палкой.
Я объяснил ему, что иду в штаб бригады.
— Жаль, жаль, — откровенно сказал Бачо. — Мы сегодня затеваем маленький кутеж. Эрцгерцог все равно не приедет, и мы с обер-лейтенантом Шиком решили устроить отвальную. А третья рота готовит мне встречу. Будет несколько офицеров из четвертого батальона и от егерей. Я очень на тебя рассчитывал. А потом Шик сказал, что на свою ответственность хочет спустить седьмую латрину в итальянские окопы. Значит, будет весело.
— Смотрите, чтобы не влетело вам за это от штаба батальона, — сказал я, подзадоривая.
— Да ну его к черту, этот штаб! Пусть приходит сюда, если хочет командовать! Ты думаешь, я бы им не задал на твоем месте? Ого!
— Это правда, ты задал бы, — согласился я. — Но моему терпению тоже конец. Видишь, иду.
Бачо еще пытался удержать меня, упрашивая, чтобы я отложил все на завтра, но я решительно двинулся вперед. Когда отошел шагов на двадцать, он вдруг крикнул мне вслед:
— Гей, Матраи, слыхал, что фельдфебеля Новака ребята искупали в латрине?
Сделал вид, что не слышу, и ускорил шаг. Когда я миновал штаб батальона, мрак уже начинал редеть. Взлетающие на небо ракеты бледнели, предвещая близкий рассвет. Но в ходах сообщения еще царило оживление. Ночью они полны людьми: сменяемые, сменяющие, дежурные, навьюченные термосами, консервами, мешками с галетами, патронами, усталые обозники с ящиками амуниции движутся без остановки туда, на передовую линию. А в тылу передовой стоят резервы, перевязочный пункт, бомбометчики. Все это находится на метр-два под землей, хорошо замаскировано и спрятано от глаз противника. У второго резерва начинается линия тяжелой артиллерии, а дальше уже все находится на поверхности земли. Это та часть войны, которая вне линии огня.
Иду, иногда останавливаюсь, пропуская двигающихся навстречу солдат. Они идут попарно и несут все необходимое для многих сотен и тысяч людей. Из одного разветвления в главный ход вливается молчаливая группа. Ее обходят все спешащие на передовую линию, обходят, не проронив ни слова. На носилках закостеневшие ноги, окровавленные желтые лица, неподвижные глаза. Санитары идут сгорбившись, с напряженными лицами. Дальше — носилки с больными и ранеными.
Перед Нови-Вашем, где зигзаги ходов сообщения расширяются, кто-то окликнул меня:
— Доброе утро, господин лейтенант.
Смотрю на солдата, с ног до головы нагруженного ранцем, пледом и всякими пакетами.
— Кто вы такой?
— Денщик господина фенриха Шпрингера.
— Куда направляетесь?
— Нас послали обратно, господин лейтенант.
— А где фенрих?
— Там идет, сзади.
Денщик понижает голос:
— Господин лейтенант идет в полк? Не говорите там, что наверху у нас бурят.
— Почему?
— Господин фенрих вчера только одним словом обмолвился в офицерском собрании, и сегодня, господин лейтенант, как видите, мы уже идем назад. А у нас уже были все бумаги на курсы в Лайбах.
— Спасибо, братец, что предупредил, — сказал я, еле сдерживая улыбку.
Шагов через сто встречаю фенриха и отхожу с дороги в тень, чтобы он не заметил меня. Шпрингер идет с артиллерийским лейтенантом и, сильно жестикулируя, говорит:
— Ну скажи, разве я не прав? Ведь это факт, а факты нельзя отрицать, они все равно вылезут, как шило из мешка.
Унылая физиономия Шпрингера вызывает во мне чувство злорадства. Иду дальше. Ход сообщения кончился. Прохожу через разрушенный двор, заворачиваю на тропинку за уцелевшей стеной. Кто-то спрашивает, который час.
— Около пяти, — отвечаю я.
Спрашивающий стоит у какого-то углубления, откуда пробивается бледный свет свечи. Он курит и, не вынимая трубки изо рта, сплевывает. Когда я вступаю в полосу света, он, увидев, с кем имеет дело, исчезает в своем прикрытии. Скрипит подобие двери.
Прохожу кустарником, дальше снова ход сообщения. Вдруг на руку мне капнуло что-то холодное. Вздрагиваю от неожиданности. Капля росы, да, капля росы здесь, на Добердо. Какой-нибудь маленький оставшийся в живых куст умывается перед восходом солнца.
Быстро светает, от камней веет холодом. Выхожу из хода сообщения. На краю изрытого снарядами шоссе сидит Хусар.
Останавливаюсь, смотрю назад. За легким розовым облачком виден край солнца.
— Я уже думал, что господин лейтенант заблудился, — добродушно ворчит Хусар.
— Да, здесь нетрудно заблудиться.
— Большое хозяйство этот фронт, — говорит Хусар, как бы угадывая мое настроение.
Я не отвечаю, думаю о Дортенберге. «Сколько все это стоит?» Да, сколько стоит? Вот и Хусар говорит: «Большое хозяйство».
— Какое хозяйство? — спрашиваю через некоторое время.
— Как солдаты говорят, господин лейтенант: «Королевская фабрика мертвецов».
Вдруг перед нами, как из-под земли, вырастают две тени.
— Хальт! Куда идете?
Называю свой чин и фамилию.
— Извините, господин лейтенант, не заметил в темноте, — козыряет полевой жандарм.
— А это — охранники могил, — сказал Хусар, когда жандармы скрылись.
— У вас на все есть определения, — усмехнулся я.
Подымаемся на холм, по которому идут последние ответвления ходов сообщения, и перед нами открывается долина, заполненная сотнями грузовых автомобилей.
— Это разгрузочная, — объяснил Хусар. — Дальше уже все отправляется с помощью солдатских спин и плеч.
Обозный комендант, хромой обер-лейтенант, приказывает освободить для нас места на одной из машин, уже готовой тронуться. Я сажусь рядом с шофером, а Хусар лезет в кузов, набитый солдатами.
— Куда прикажете, господин лейтенант?
— В Констаньевице, в штаб дивизии.
— Как раз по дороге.
Под равномерный шум мотора я погружаюсь в свои мысли. Почему я не отправился в Констаньевице раньше, почему не преодолел раньше это непонятное оцепенение?
Выпрыгнув в Констаньевице из автомобиля, я сразу ощутил беспокойство. Да, я слишком долго не решался и медлил. Надо спешить, каждая минута дорога. Я — посыльный восьмисот осужденных на смерть.
Было половина девятого утра. Разбросанные кругом холмы еще удерживали полумрак на узенькой, спрятанной в ложбине улице.
Денщик полковника Хруны отказался разбудить своего господина, но старик, видимо, спал чутко, так как вышел через две минуты, услышав мой энергичный голос.
— Что случилось? Входите, пожалуйста.
Полковник был в туфлях и домашней куртке, наброшенной на ночную рубашку. Я рассказал ему, как обстоит дело на Кларе. Сначала он слушал вяло, глядя на раннего гостя сонными глазами, но когда я дошел до середины рассказа. Хруна вдруг хлопнул ладонью по колену, встал и заходил взад и вперед по комнате, изредка бросая:
— Ну, и дальше? Дальше!
— Все, господин полковник. Сегодня положение таково, что каждую минуту можно ожидать…
— Можно предполагать катастрофу, — поправил полковник.
— Нет, господин полковник, наши наблюдения совершенно точны.
— Скажите, а где эта карта, гидрогеологическая карта возвышенности?
— Как раз об этом я и собирался доложить господину полковнику. Капрал Хусар, которого я послал за этой картой в штаб бригады, пропадал здесь три дня и ничего не добился. Капитан Лантош не нашел карты.
— Почему капрал не пришел ко мне?
— Господина полковника как раз не было в Констаньевице.
— Верно, я был в Толмейне. Ну, и карта…
— Пропала бесследно.
— Карчи!
Вбежал денщик.
— Карчи, беги за шофером. Раз, два, сейчас же сюда с машиной.
Карчи исчез. Старик быстро начал одеваться. Через пять минут, вымытый и одетый, он уже нетерпеливо расхаживал по веранде.
— Сначала карта, — сказал полковник, когда мы сели в автомобиль.
Я невольно взглянул на стоящего у дверей Хусара.
— Кто это с тобой?
— Мой капрал, господин полковник, которого я посылал за картой.
— Ну, садитесь, живо! — сказал полковник Хусару, указывая на место рядом с шофером.
Лантош еще спал. Полковник не стал его будить, так как уже подняли с постели Богдановича. Вошли в канцелярию. Богданович, несмотря на все старания, не мог подавить зевоты. На лице его виднелись следы ночных похождений. Внезапно поднятый с постели, он дрожал.
— Дайте-ка сюда папку с картами.
— С гидрогеологическими прикажете?
Выкладывая на стол карты в твердых синих конвертах, Богданович сказал:
— Господин лейтенант уже раз интересовался картой Монте-дей-Сэй-Бузи, но, как видно, кто-то ее вынул из папки, и она пропала. По приказанию капитана я написал в штаб армии, где имеются две такие папки с картами.
Карты были отпечатаны на твердой глянцевой бумаге с водяным гербовым знаком. Карта Бузи действительно исчезла. Богданович смотрел на меня с затаенным злорадством. Полковник сердито фыркнул, и мы уже собрались уходить, как вдруг Хусар подошел к стене, на которой красовался рисунок с изображением обнаженной женщины. Я невольно повернулся, когда Хусар начал срывать рисунок.
— Что ты делаешь? — сердито крикнул Богданович.
— Эта бумага очень похожа на карту.
— Оставь! — закричал взбешенный Богданович.
— Но-но, тише! Снимите-ка, капрал, эту картинку, — сказал Хруна, подходя к стене.
Хусар сорвал со стены рисунок, полковник взглянул и, указывая на Богдановича, резко сказал:
— Арестовать этого мерзавца.
Обратная сторона рисунка была гидрогеологической картой возвышенности Монте-дей-Сэй-Бузи.
Хусар выбежал и через две минуты вернулся с полевым жандармом, Богдановича увели. Когда мы садились в машину, на террасе появился заспанный капитан Лантош. Полковник повернулся к нему:
— Господин капитан, через десять минут явитесь ко мне в штаб дивизии.
Автомобиль тронулся, и Лантош не успел спросить, в чем дело.
Хруна двигался с живостью восемнадцатилетнего юноши, я еле поспевал за ним. Карчи побежал за адъютантом, а мы засели за карту. Проделав несколько измерений, полковник указал мне на волнистую линию посередине карты.
— Видишь? Это небольшая пещера, вход в нее с южной стороны. Ну-ка, измерь ее. Совпадает?
Бузи действительно оказалась дырявым зубом.
Хруна засыпал меня вопросами: где услышали в первый раз бурение? В каком направлении оно продолжалось? Где каверны? На каком расстоянии друг от друга?
Старик внимательно меня слушал, и его толстый красный карандаш быстро двигался, отмечая на карте направление подкопа. Временами Хруна глубоко вздыхал.
— Хорошо сделал, сынок, что приехал ко мне, — сказал он, похлопывая меня по плечу. В этот момент вошли длинный адъютант и капитан Лантош. — Хорошо сделал. Ты предупредил большое несчастье: ведь эрцгерцог сегодня к двум часам собирался приехать на Монте-Клару.
— Эрцгерцог? — изумленно спросил я. — Что же мы предпримем, господин полковник?
— Предотвратим катастрофу. Прежде всего предупредим эрцгерцога.
Теперь я сел около шофера. Помчались по шоссе, потом свернули на боковую дорогу, покрытую зеркально-гладким асфальтом. По краям дороги из-за деревьев то тут, то там выглядывали полевые жандармы. Подняв руки, требовали замедлить ход, но, увидев нашивки полковника, беспрепятственно пропускали машину.
«Предотвратим катастрофу… Неужели полковник считает катастрофой только посещение эрцгерцога? Нет, нет, он не такой человек», — думал я.
На задних местах сидел Лантош и полковник. Лантош еще ничего не знает. Лицо у него бледное, помятое. Нервно закусил нижнюю губу и неподвижно смотрит перед собой. Все это я вижу в круглом зеркальце около шофера. Полковник за всю дорогу не сказал ни слова. Капитан тоже молчит.
«Они готовы съесть друг друга», — думаю я со злорадством.
А куда девался Хусар? Он провожал арестованного Богдановича. Сволочь этот Богданович.
«Какая мерзость!» — думаю я машинально, но не чувствую никакого возмущения. В мозгу сверлит одна мысль: «Опередить, опередить…»
Автомобиль остановился перед особняком. Из раскрывшихся ворот выбежало несколько человек.
— Эрцгерцог еще спит.
Идем по усыпанной гравием дорожке. На веранде нас встречает знакомый хромой капитан, адъютант эрцгерцога. Полковник Хруна докладывает, что имеет важное сообщение и должен лично говорить с эрцгерцогом. Пока Хруна вел переговоры с адъютантом, Лантош тихо спросил меня:
— Что случилось? Я ничего не понимаю.
— Господин капитан читал мое донесение? — холодно спросил я.
— Ах, вот в чем дело! — по губам Лантоша скользнула презрительная улыбка. — Играем в панику?
Он повернулся и хотел уйти, но полковник, оторвавшись от разговора, остановил его:
— Я не отпускал вас, господин капитан.
— На одну минуту, господин полковник.
— Ни на одну секунду, — сухо ответил Хруна и, отвернувшись, продолжал тихий разговор с адъютантом эрцгерцога.
Хромой гусар вначале слушал рассеянно, потом лицо его стало внимательным и напряженным. Выхватил записную книжку, что-то пишет, подчеркивает. Нервно стучит своей палкой. Они сидят в креслах. Я вижу затылок полковника и временами возбужденное лицо капитана.
— Неслыханно! — доносится иногда. — Невероятно!..
Встали. Гусар поворачивается к нам:
— Прошу вас, господа, немного подождать. — И скрывается за дверью.
Мы ждем. Хруна хочет закурить, я даю ему огонь. Стоящий рядом Лантош тоже вынимает сигарету, угощает меня, но я не предлагаю ему огня.
— Скажите, господин капитан, что это за тип работает у вас в канцелярии?
— Богданович?
— Ну да, ваш капрал. Откуда вы его взяли?
— Богданович — бывший обер-лейтенант, господин полковник, разжалован перед войной. Работает у меня уже три месяца. Но позвольте узнать, в чем, собственно говоря, дело? — вызывающе спрашивает Лантош.
— Капитан Лантош, я вас уже несколько раз предупреждал, чтобы вы держали служебные дела в порядке. Это чудовищно — то, что вы допустили.
— Я?
— Да, вы. Если бы господин лейтенант не приехал сегодня по собственной инициативе, в результате вашей халатности эрцгерцог мог подвергнуться смертельной опасности.
Лицо Лантоша поминутно меняется, его высокомерие тает на глазах. Полковник поворачивается к нему спиной и углубляется в лежащую на круглом столике карту.
Эрцгерцог принял нас в одиннадцать часов. В час дня кончилось совещание.
…Полковник окинул взглядом окружающих, как бы призывая их к тишине, и веско, подчеркивая каждое слово, суммирует результаты совещания.
— Положение, господа, ясно. После потери Монте-дей-Сэй-Бузи итальянцы предприняли наступление по всему фронту, но вскоре убедились, что все их попытки вернуть потерянную высоту не приводят к желаемому результату. Именно поэтому, ознакомившись с донесением господина лейтенанта Матраи и сопоставив данные наблюдения с гидрогеологической картой высоты, мы можем смело сказать, что опасность, о которой сигнализирует господин лейтенант Матраи, вполне реальна. Господин лейтенант Матраи поступил совершенно правильно, когда, увидев преступное бездействие своего непосредственного начальства, решил обойти его и предупредить высшее командование. Лейтенант Матраи знал о том, что его королевское высочество собирается на высоту Монте-дей-Сэй-Бузи, желая лично выразить свою благодарность героическому десятому батальону. Ни бригада, ни капитан Лантош не передали командованию армии письменные донесения лейтенанта Матраи. Поэтому мы должны признать действия лейтенанта Матраи образцом офицерской честности и преданности его королевскому высочеству эрцгерцогу, а к остальным вынуждены применить самые строгие меры.
Полковник посмотрел на сидящего во главе стола эрцгерцога. Тот одобрительно кивнул.
— Но только в том случае, если будет доказано, что высоте действительно угрожала опасность.
— Ваше королевское высочество слишком снисходительно к тем, кто осмелился подвергнуть неслыханной опасности вашу драгоценную жизнь, — резко ответил полковник.
Я сижу справа от эрцгерцога. От него струится запах тонких мужских духов. Все сидящие за столом чисто выбриты, пестреют разноцветными орденами и лентами.
Я несколько раз безуспешно порываюсь получить слово. Я хочу напомнить этим господам, что речь идет не только об эрцгерцоге, а прежде всего о жизни восьмисот человек солдат и офицеров, которые вчера еще были героями фронта, а завтра могут взлететь на воздух, если…
— Для определения действительного положения капитан Лантош отправится на передовую линию и проверит правильность данных лейтенанта Матраи, а полковник Хруна не позже чем через двадцать четыре часа доложит обо всем заместителю главнокомандующего господину генерал-полковнику Фонкачу.
Двадцать четыре часа! А как же батальон?.. Но никто не обращает внимания на мою растерянность и оцепенение. Эрцгерцог встал.
— Спасибо за преданную службу, лейтенант. Очень рад, что среди офицеров десятого батальона имеются такие герои. Необходимо быстро и энергично выяснить положение, — обращается эрцгерцог к дивизионному генералу, который отечески положил руку мне на плечо.
— Подробности обсудите в дивизии.
Шпоры мягко звенят, белые двери широко распахнулись.
— Ну, едем, сынок, в дивизию, там обсудим все подробности.
И генерал сажает меня в автомобиль рядом с собой. Мчимся из Заграи в Констаньевице. Шофер бешено гудит, встречные шарахаются в стороны.
В штабе дивизии нас ждут смущенный и нетерпеливый полковник Коша и бледный, испуганный капитан Беренд. Холодный кивок командира дивизии ясно дает им понять, что «они во всем виноваты».
По дороге уже пылит автомобиль бригадного. Перед вестибюлем мелькнула импозантная фигура кавалерийского генерала, краснеет лампас генеральских брюк и громко звучит привыкший к командованию голос:
— Прости, дорогой генерал, что опоздал на совещание. Сорок пять километров пролетел с бешеной скоростью. В чем дело, господа? Почему такая спешка, этот галоп-темпо?
Остальное уже слышится за дверьми, за которыми скрылись оба генерала и полковник Коша. Через пять минут полковник выскакивает красный как рак и со злыми, сверкающими глазами спрашивает капитана Беренда, получил ли он неделю тому назад от батальона донесение об опасности, грозящей эрцгерцогу.
— Такого донесения не было, — заикается Беренд и исчезает с полковником за дверью.
Я стою у окна и прислушиваюсь к шуму в соседней комнате. Там, за дверью, идет великая головомойка. Командир дивизии отчитывает господ полковников, майоров и капитанов. При этом, конечно, не может присутствовать лейтенант. Низший чин не должен слышать, как распекают высших. Это противоречит духу армии.
В штабе все приходит в лихорадочное движение. Люди мечутся, звонят телефоны, трещат мотоциклетки, в которые на ходу вскакивают вестовые.
И вдруг я понял, что больше никому не нужен, что я свободен. Прошел к воротам и увидел Хусара. Подозвал его. Хусар вытянулся в струнку. Он все видел и все знает. У него уже человек десять спрашивало, кто я и за что удостоен такой великой чести.
— Что такое, Хусар? Не понимаю, что вы сказали.
— Они все трое на гауптвахте, господин лейтенант.
— Кто они? Говорите яснее, Хусар.
— Когда мы с жандармом, господин лейтенант, привели на главную гауптвахту этого проклятого пьяницу и бабника Богдановича, я увидел ефрейтора Эгри, старика Ремете и Чордаша, который проводил наблюдения в третьем взводе. Изволите помнить?
— Что же они делают на гауптвахте? — спрашиваю я, ничего не понимая.
— Арестованы, господин лейтенант, — Хусар понижает голос, — как дезертиры.
— Вот как! А где их поймали?
— Эх, господин лейтенант, они даже до Нови-Ваша не дошли, а прятались во второй линии окопов на Добердо. Там и схватили их жандармы, — говорит Хусар с непередаваемым презрением по адресу Эгри и его бестолковых товарищей.
…Пал Эгри и его товарищи: Ремете, услыхавший звуки бурения… Чордаш, соорудивший из итальянской сабли и котелка сейсмограф… Пал Эгри, бросившийся за лейтенантом Бачо, когда началась та знаменитая атака…
— Где помещается гауптвахта? — спросил я Хусара.
— Здесь, за углом, господин лейтенант, барак с квадратным двором.
Я зашел туда, Хусар еле поспевал за мной.
Пал Эгри и его товарищи — дезертиры. Пойманные жандармами, они предстанут перед полевым судом. Два офицера, священник, три солдата, пачка патронов — суд скорый и правый. Пал Эгри, не боявшийся штыков, не обращавший внимания на пули дум-дум, когда нужно было принести из-за проволоки раненого итальянца. Пал Эгри… Может быть, это он стрелял в Новака. Пал Эгри не сделался самострелом, а стал самоубийцей, потому что не захотел взлететь на воздух. Он просто дал тягу, и за это… Я тоже бежал оттуда, а свою часть отправил в резерв. Я имею на это право, а Пал Эгри — дезертир…
Дежурный по гауптвахте обер-лейтенант поднялся, пожал руку:
— Что прикажешь, коллега?
— Здесь у тебя содержатся три моих солдата.
— Твои солдаты?
— Да, Эгри Пал, Ремете и Чордаш Петер. Кажется, Петер, но я не совсем уверен в этом.
— Так что тебе угодно?
— Я хотел бы поговорить со своим ефрейтором. Он очень порядочный малый, но вместе с тем страшный лентяй. Хочу обругать этого лодыря, черт бы его побрал.
— Эгри? Но ведь он дезертир! Его поймал на седьмой линии жандармский капрал Михольский. Он и его товарищи уже второй день в бегах.
— Не может быть, это недоразумение. Будь добр, разреши мне поговорить с ефрейтором.
Минута колебания. Это против правил, но бог его знает, кто такой лейтенант, которого дивизионный генерал так запросто берет под руку.
— Пожалуйста.
Обер-лейтенант ввел меня в маленькую пустую комнату. На окнах решетки. Наверное — карцер.
— Сейчас прикажу привести его сюда, только прошу тебя, недолго.
— Три минуты. Хочу только убедиться…
…Я сказал, что это недоразумение. А если они во всем сознались и жандармский капрал составил протокол?
Дверь открылась, и вошел Эгри — без ремня, без обмоток, в расстегнутом френче, в расшнурованных ботинках, которые на каждом шагу спадают с ног. Лицо серое, распухшее. Увидев меня, он отвел свои черные мальчишески упрямые глаза и уставился в землю. Опустил нижнюю губу, что делало его еще больше похожим на упрямого мальчика.
— Ну, в чем дело, Эгри? Что случилось? — спросил я. Эгри молчит. Он стоит передо мной с беспомощно повисшими руками, с опущенной головой.
— Ну?! Вы слышите меня, Эгри?
Ефрейтор поднимает голову и смотрит на меня. Это не бессмысленное, ничего не говорящее лицо солдата, слепо ожидающего приказаний, — нет, это лицо обиженного, измученного человека, готового к защите и нападению.
— Идите, господин лейтенант… по своим делам. Здесь уже все в порядке, — тихо говорит Эгри.
— Значит, вы сбежали?
Эгри не отвечает, только смотрит на меня горящими глазами. Его лицо налилось кровью.
— Значит, вы… — Ищу, чем бы обидеть его. — Значит, вы, Пал Эгри, струсили?
Одну секунду мне кажется, что Эгри бросится на меня. И вдруг парень закрывает лицо руками, и я вижу, как дергаются его плечи.
Подскакиваю к нему и отрываю руки от глаз. По щекам катятся слезы, размазывая грязь.
— Пал, не будьте дураком, говорите толком, что случилось. Может быть, еще можно поправить дело.
— Нет, господин лейтенант, — плача, ответил Эгри. — В Нови-Ваше составили протокол. Замучили, руки и ноги изломали, били по животу.
— Покажите.
Эгри подымает френч. На спине и на животе вижу длинные вздувшиеся кровоподтеки. — Почему били?
— Потому что не сознавался.
— А что вы говорили сначала?
Эгри перестает плакать, смотрит на меня недоверчиво и пытливо.
— Когда «сначала», господин лейтенант? — делая вид, что не понимает, спрашивает он.
— Когда поймали.
— Сказал, что отстал от остальных, что…
— Что были на работе?
— Да, но видите ли…
— Как же вы забыли, что вас, Ремете и Чордаша наш отряд послал ночью с Хусаром — с капралом Хусаром, понимаете? — в Брестовице за инструментами?
— За инструментами? — удивленно спросил Эгри.
— Да.
— Нет, господин лейтенант, это уже не поможет. Жандармы составили протокол, и мы признали свою вину.
— Глупости, возьмите себя в руки. И расскажите мне откровенно, почему сбежали. Откровенно, понимаете?
Эгри испуганно, подозрительно смотрел на меня. Что это, ловушка? Я понял его мысли. В смущении вынул портсигар, закурил. Глаза Эгри устремились на сигареты.
— Хотите сигарету?
Эгри глотнул, но ничего не сказал.
— Ну, не будьте дураком, Пал, берите. Можете брать три, четыре. Ну, берите же.
Рука Эгри неуверенно подымается, большие черные пальцы, туго сгибаясь, с трудом берут сигарету.
— Что это такое? — спросил я.
Эгри молчит. Схватив его за руку, показываю на пальцы:
— Что это?
— Избили. — На его глаза снова навертываются слезы. Закурил, дышит тяжело, нос и глаза красные.
— Расскажите все откровенно, — повторил я.
— Эх, да что говорить, господин лейтенант. Я уже все сказал на допросе.
— Что вы там сказали?
Эгри снова недоверчиво посмотрел на меня, потом, видимо, вспомнил, что и так много сказал и говорить откровенно уже не опасно.
— Сказал, что нахожусь в бегах.
— В этом сознались после того, как вас избили?
— Да.
— Ну?
— Больше ничего не говорил.
— Ну, а теперь скажите мне, Эгри, почему вы сбежали?
— Выспаться хотелось, господин лейтенант. Здесь, по крайней мере, поспали как следует.
— Только из-за этого?
— Не мог там спать, господин лейтенант. Двое суток не спал ни одной минуты. Все ждешь, прислушиваешься, всего трясет, господин лейтенант. Если надо умереть, то лучше сразу, невозможно ждать, ждать…
Я посмотрел на коротко остриженную голову парня. Среди темных волос выделялись седые виски.
— Из-за бурения не спали?
— Да, господин лейтенант. Я видел, как взрываются позиции, в одном месте был за окопами, когда наши их взорвали.
К двери кто-то подошел, но не открыл ее.
— А все из-за вашей лени, Эгри, — сказал я сурово. — Где вы, черт возьми, пропадали три дня? Что я теперь буду с вами здесь делать? Капрал Хусар два дня ждал вас в Брестовице.
Эгри выхватил изо рта сигарету и, не потушив, сунул в карман. Дверь открылась. Вошел жандармский капитан в сопровождении дежурного обер-лейтенанта. Этого светлоусого капитана я видел сегодня на утреннем заседании. При виде меня его свирепое, хищное лицо прояснилось, на губах появилась улыбка.
— Ах, это ты? Что случилось? Это твой подчиненный?
— Не совсем. Он из первой роты нашего батальона, но в последнее время с двумя своими товарищами находился в моем распоряжении. Лентяи, бездельники, дождались того, что их схватили за шиворот.
Капитан повернулся к обер-лейтенанту.
— По данным, они дезертиры, — сообщил обер-лейтенант.
— Простите, здесь явное недоразумение. Этого не может быть, — возразил я.
Часовой уводит Эгри, он лениво, вразвалку идет перед вооруженным солдатом. Мы входим в канцелярию.
— Господин капитан, — говорю я сухо, — я вынужден буду подать жалобу. Твои люди задержали этих несчастных оболтусов, которые заблудились в ходах сообщения, и побоями вынудили их к признаниям, не соответствующим действительности.
— Как так побоями?
— Очень просто, твои люди избили их.
— С чего ты это взял?
— Арестованный показал мне следы избиения.
Лицо капитана потемнело.
— Ну, и чего же ты хочешь?
— Чтобы этих людей немедленно отпустили. Передайте их моему унтер-офицеру, который ждет внизу, и они пойдут в Брестовице, куда я их послал за инструментами.
— Ты подтвердишь это письменно?
— Конечно.
Дверь открылась, вошел молодой обер-лейтенант егерского полка.
— Господин лейтенант Матраи?
— Я здесь.
— Куда ты пропал, шут возьми? Командир дивизии всюду тебя ищет, — улыбаясь, сказал вестовой.
Жандармский капитан встал.
— Не нужно письменного удостоверения. Пришли сюда своего капрала. — И, выругавшись, заорал на обер-лейтенанта: — Михольскому пять суток карцера! Это преступление! Вот ему наказание!!!
Капитан проводил нас и закрыл дверь только после того, как мы спустились по лестнице.
— Если бы ты знал, что творится у нас в штабе. Старик зверствует, головы так и летят. Девять человек из штаба дивизии отправляются на фронт. Не меньше будет из бригады. Полковник Коша совсем растерялся. Но ты молодец! Все просто восхищены, как ты это ловко сделал. Знаешь, Лантош тоже идет на фронт, если не получит еще больше. Неслыханно! Как они смели подвергнуть такой опасности эрцгерцога!
У ворот ждет капрал.
— Хусар, вы сейчас зайдите на гауптвахту и примите Эгри, Чордаша и Ремете, которые три дня тому назад оторвались от вас и заблудились, когда я послал вас в Брестовице за инструментами. Понятно?
— Так точно, господин лейтенант, только это было четыре дня тому назад.
— Правильно, Хусар, четыре дня.
— А что мне с ними делать, господин лейтенант?
— Отправьте их в Брестовице за инструментами. Напишите им служебную записку. Я подпишу.
Хусар — сама понятливость. Он так бросается исполнять поручение, что только пыль летит.
В накуренной комнате меня ожидают дивизионный и бригадный генералы, полковник Коша, Хруна, Лантош и какой-то майор генерального штаба. Перед ними лежит карта Монте-дей-Сэй-Бузи. Бригадный нервно вертит в руках цепочку часов, с филигранным брелком. Лантош, потный, красный, видно, получил основательную нахлобучку, враждебно смотрит на меня.
— Мы решили, что вы с капитаном Лантошем должны сейчас же отправиться на Монте-дей-Сэй-Бузи и еще раз точно проверить все данные.
— Подкоп закончился еще позавчера ночью, господа. Теперь мы можем судить о нем только по внешним признакам.
— А по каким именно? — спрашивает бригадный.
— Неприятель отодвинулся на двести пятьдесят — триста шагов в новые окопы.
— Это еще ничего не доказывает, — говорит майор генштаба, рассматривая карту.
— Извините, — перебил Хруна, — такое обстоятельство нельзя не принять во внимание.
— Ну, а еще какие признаки?
— Остальное можно установить только разведкой.
— Или контрдетонацией? — обращается к Хруне дивизионный генерал.
— Да, контрминированием, которое…
— А батальон? — спросил я.
— Батальон получит приказ, — оборвал меня полковник Коша. В каждом его слове чувствуется заглушенная злоба.
— Ну, действуйте, — подавая мне руку, сказал дивизионный генерал. — Надеюсь, что еще увижу тебя. Зайди, как только кончится эта операция. Сервус.
Бригадный тоже подал мне холодную, вялую руку; рука же полковника Коши горяча и суха.
— Мог бы смело обратиться ко мне. Почему понадобилось идти сразу в дивизию? — говорит Коша.
— Господин полковник, мое донесение больше недели пролежало у капитана Беренда.
— Ну, оставим, оставим, — заторопился полковник. — А теперь смело вперед, и если твой диагноз правилен…
Через час сытые лошади бригадного генерала веселой рысью везут наш экипаж по направлению к Добердо. На козлах рядом с кучером сидит Хусар. В его хлебном мешке лежит в жестяной кассете трехкилограммовый детонационный патрон. Рядом со мной с хмурым лицом восседает мой непосредственный начальник капитан Лантош. В наших взаимоотношениях произошли большие перемены. Я просто перепрыгнул через Лантоша, обратившись непосредственно в дивизию, вместо того чтобы еще раз попробовать убедить его в опасности. Об этом сейчас говорит господин капитан разбитым, некомандирским голосом.
— Ты мог зайти ко мне, по крайней мере, сегодня утром, вместо того чтобы бежать к полковнику, который, конечно, рад случаю скомпрометировать меня.
Я откровенно высказываю свое мнение господину капитану, хотя у меня и нет настроения спорить с ним.
— Я уверен, господин капитан, что если бы сегодня утром я разбудил тебя и попробовал говорить о создавшемся положении, ты если бы и не вышвырнул меня, то, по крайней мере, дал после смены пять суток домашнего ареста. И, конечно, ты бы позаботился о том, чтобы никто ничего не знал о подкопе. Я не знаю, господин капитан, кому могла прийти в голову эта сумасшедшая мысль скрывать приближающуюся опасность и запретить нам не только противодействие, но даже наблюдения. Это мог придумать только тот, кто никогда еще не нюхал пороха на линии огня.
— Вини своего майора, — ответил Лантош.
В моих отношениях с капитаном произошла еще одна существенная перемена. Отпуская нас, полковник Хруна объявил:
— Господин капитан будет находиться в распоряжении господина лейтенанта Матраи и должен действовать по его указаниям.
Я думал, что Лантош удивится, будет протестовать. Нет, ни слова. И вот он сидит рядом со мной — капитан, которого подчинили лейтенанту. Но я не хочу командовать Лантошем. Он всегда был мне антипатичен, я считаю его не офицером, а спекулянтом и карьеристом, но все же у него на воротнике три золотых звезды.
Я полон самых противоречивых чувств. Чувству удовлетворения мешает беспокойство и сознание неопределенности. Меня не радует честь, оказанная мне командованием армии и дивизии. У меня такое ощущение, как будто я вступил со штабами в преступное соглашение против батальона, стоящего на минированной Кларе, батальона, о котором штабные господа не хотят даже и думать, хотя именно он, а не эрцгерцог, находится в опасности.
— Ну, а батальон? — спросил меня Эгри, когда я передал ему служебную записку, восстанавливающую его в правах солдата. Да, о судьбе батальона первым подумал дезертир Пал Эгри, а не эрцгерцог и не командир дивизии.
Мне казалось, что лошади топчутся на месте и мы не продвигаемся ни на шаг. Хотелось лететь, чтобы поскорее быть на месте, чтобы можно было ткнуть капитана носом в ужасный факт подкопа Клары, как тычут в кучу носом нагадившего щенка. Ритмично стучат подковы по белой ленте шоссе. Экипаж катится, а мысли там, впереди, где мои друзья, безымянные герои, простые сыны народа — фронтовые солдаты и их офицеры. С такими мыслями я мчался к Добердо. Лантош молчал и только перед Неуэ-Виллой спросил:
— Скажи, Мадараши запретил тебе контрдетонацию?
— Не только контрдетонацию, но даже наблюдение запретил.
— Гм…
— И это происходило не без твоего согласия, господин капитан. Майор Мадараши очень осторожный и предусмотрительный человек, он не решает вопросов наспех.
— Кенез сообщил мне, что ты, господин капитан, тоже придерживаешься того взгляда, что положение дел не так серьезно.
— Твой майор и Кенез неправильно информировали меня. Кроме того, туда с часу на час ждали эрцгерцога. Если хочешь знать, я был назначен в свиту эрцгерцога и, поверь, если бы мог предполагать опасность, не собирался бы ехать на Клару вместе с его высочеством.
Проехали мимо озера Добердо. Над водой стоит серый пар, из тростников вылетают стаи птиц. Через несколько минут экипаж останавливается. Отсюда можно идти только пешком. Уже виднеется заросший кустарником холм, который отделяет нас от горы смерти.
Мы вылезли. Лантош с самого начала повел себя беспокойно. Ясно, что господин капитан струсил. Он даже понятия не имеет, где мы находимся. Ага, господин капитан, война это не только торговля железным ломом. Мы всего лишь у третьей резервной линии, дальше еще следуют штаб полка, линия тяжелой артиллерии, полковой и батальонный резервы, и только там начинаются настоящие ходы сообщения.
— Что это за воронки? Итальянская артиллерия?
— Ну конечно. Воронки совсем свежие, им всего два-три дня.
Капитан тяжело вздохнул:
— Зачем у тебя эта палка?
— Здесь очень трудно ходить без палки.
— Гм… а я забыл свою.
Мне хотелось спросить: «Не вернешься ли за палкой? Или, может быть, съездишь в Лайбах и купишь стек?»
У разрушенной до основания паровой мельницы завернули в ход сообщения, ведущий к штабу полка. На Добердо сейчас дневная тишина. Половина четвертого дня. Жара невыносимая. Горячий сухой воздух дрожит над серыми камнями. Трудно поверить, что всего в двадцати километрах отсюда катит волны чудесное синее море. Впереди вырисовывается темный силуэт Монте-дей-Сэй-Бузи. Капитан остановился и смотрит на вершину.
— Вот это и есть Монте-Клара, — говорю я ему.
В штабе полка нас принимает с подчеркнутой вежливостью капитан Беренд. Обиды и следа нет. Лантош сейчас же бросился в тень. Лицо у него красное, глаза лихорадочно блестят.
— У меня невыносимая мигрень, — стонет он.
Пока молодой штабной офицер трет виски капитана ментоловой палочкой, я вызываю по телефону батальон, каверну командира первой роты. Долго не могу добиться соединения. К Лантошу подсел адъютант и что-то сказал ему. Капитан сразу забывает о мигрени, вскакивает и следует куда-то за адъютантом.
Наконец первая рота ответила.
— Кто говорит? Это вы, Фридман?
— Я, господин лейтенант.
— Ну, что у вас нового? Где Гаал?
— Господин унтер-офицер недавно был здесь.
— Что он говорит?
— Кошка держит мышь в зубах, господин лейтенант.
— Без аллегорий, Фридман. Что сказал Гаал?
— Он сказал то же, что и я о мыши. Господин лейтенант не встретился с Чуторой? Он вышел вам навстречу.
— Мы сейчас в штабе полка.
— А Чутора отправился в штаб батальона.
— Что ему нужно?
— Господин обер-лейтенант послал его навстречу вам с каким-то пакетом.
— Где господин обер-лейтенант?
— Сейчас в окопах. У нас здесь с самого утра веселье. Три цыгана играют. Пришло много народу из егерского батальона. Празднуют назначение господина лейтенанта Бачо и полчаса тому назад спустили на итальянцев седьмую латрину.
— Ну, а итальянцы? Как они себя ведут?
— Итальянцы молчат, господин лейтенант. С утра не выпустили ни одного патрона.
— Гм… Значит, тихо. Гаал знает об этом?
— Гаал все знает, господин лейтенант.
— Фридман, слушайте: когда придет господин обер-лейтенант, доложите ему, что я нахожусь между штабами полка и батальона и спешу к вам наверх. Сегодня все решится. И скажите господину обер-лейтенанту, что я иду из штаба бригады в сопровождении инспектора.
— Алло! Алло! Матраи, это ты?
— Алло! Кто говорит? Почему прервали? Дайте телефониста Фридмана.
— Алло, Матраи! Не будь таким сердитым. Говорит фенрих Шпрингер. Сервус! Приходи скорей, здесь такой кутеж, какого ты еще в жизни не видел. Я никогда не думал, что обер-лейтенант Шик такой весельчак. Какие шутки он отмачивает! Полчаса тому назад мы все чуть не лопнули от хохота. Шик учил фельдфебеля Новака писать рапорт о самоувечии. Новак… Ох, если бы ты знал, что случилось с Новаком. Его выкупали. Матраи, сыпь сюда скорее, сейчас начнется такой цирк, что все будем валяться от хохота: обер-лейтенант Шик обещал сделать доклад о седьмой латрине.
Я три раза пытался перебить, но никак не мог остановить разглагольствований пьяного фенриха. В телефонной трубке слышались разные голоса, отдаленные смех, крики, хлопание дверей. Фенрих наконец бросил трубку.
Я представил себе каверну Арнольда, полную пьяных офицеров. Обер-лейтенант Шик большой шутник. Наверное, Арнольд выпил больше, чем следует, а может быть, просто хочет развлечь публику. О, если он возьмется за что-нибудь!..
— Алло! Алло! Господин лейтенант? Господин фенрих вырвал у меня из рук трубку.
— Что у вас там творится, Фридман?
— Кутеж, господин лейтенант. Господа офицеры веселятся. Солдатам выдали двойную порцию вина, и в их кавернах тоже большой шум.
— Кто это выдумал?
— Господин лейтенант Бачо и командир роты господин обер-лейтенант.
— Попросите к телефону господина обер-лейтенанта.
— Я уже докладывал ему, что господин лейтенант у телефона, но он сказал, что… Не стоит повторять, так как господин обер-лейтенант в очень веселом настроении.
— А вы, Фридман?
— Я? Нет, господин лейтенант, у меня настроение не веселое.
— Тогда слушайте, Фридман. Я сейчас иду к вам наверх. Из штаба батальона позвоню еще раз, и если за это время придет Гаал, скажите ему, чтобы он вышел мне навстречу.
— Слушаюсь, все понял. Господин лейтенант!
— Ну?
— Господин лейтенант, здесь люди совсем с ума сошли. Чутора и Гаал говорят…
Но что говорят Гаал и Чутора, я так и не узнал: нас разъединили. Я разыскал капитана и сообщил ему, что можно идти. Лантош сидел у Беренда. Мигрень капитана прошла, и он бодро вскочил:
— Идем!
Мы вышли в ход сообщения. Лантош преобразился: вялость его бесследно исчезла, он шагал быстро и твердо. Беренд дал ему заимообразно красивую вишневую палку. Я шел впереди, за мной капитан, а позади Хусар.
Когда мы отошли от штаба полка шагов на сто, Лантош спросил меня, говорю ли я по-немецки.
— Конечно.
— А твой капрал?
— Вряд ли.
Капитан поравнялся со мной. Здесь ход сообщения довольно широк и два человека могут идти рядом. Капитан взял меня под руку и сжал локоть.
— Слушай, — заговорил он по-немецки. — Я вижу, ты толковый и энергичный малый. Награждение и производство тебе обеспечены. Но ты неправильно поступил, сговорившись против нас с этим старым интриганом Хруной. Сколько человек будет лишено чести и карьеры, если мы протелефонируем в дивизию, что под Кларой действительно произведен подкоп! Пойми, сегодня этого нельзя сделать, только не сегодня. Завтра положение будет совсем другое. Завтра, послезавтра мы все — штаб полка и бригады — с удовольствием подпишем донесение о том, что итальянцы действительно минировали возвышенность и положение не безопасно.
Я не перебиваю его. Меня охватывает омерзение. Потихоньку освобождаю свой локоть из дрожащей руки капитана. Вот как! Я сговорился со старым Хруной против штаба полка, бригады и батальона, против несчастного Мадараши, который, конечно, пострадает больше всех.
— Что будет с командованием полка и бригады? Ведь эрцгерцог сегодня их не принял, — продолжает Лантош.
— А с тобой что будет, господин капитан? — спросил я по-венгерски.
— Да, и со мной. Как я покажусь на глаза эрцгерцогу?
Мы приближаемся к кавернам штаба батальона. Из хода сообщения уже ясно была видна шапка и террасы Монте-дей-Сэй-Бузи. До горы оставалось всего два километра.
— А что будет с ними? — спросил я капитана, указывая на возвышенность. — Об этом ты не думаешь?
Лантош замолчал. Я пропустил его вперед и посмотрел на его сгорбленную жирную спину.
— Мерзавец! — процедил я сквозь зубы.
Начался небольшой подъем. Я его хорошо знаю, это тридцать седьмая возвышенность, самая крайняя терраса Монте-дей-Сэй-Бузи.
Что делается сейчас наверху? Для чего понадобился Арнольду этот кутеж? Ясно, он хочет развлечь людей, возбудить уверенность в солдатах.
Далеко под Косичем загромыхали орудия. Капитан остановился, прислушался. Ничего. Идем дальше. Впереди редкая, слабая перестрелка. Пушечный грохот еле слышен. Но вдруг со стороны итальянцев с шумом пронесся тяжелый снаряд. Мы пригнулись. Снаряд упал недалеко от окопов батальонного резерва. Тишина. Мы сделали шаг, и еще два снаряда упали недалеко от первого. Что такое? По Кларе бьют шрапнелью? Значит, наши все-таки разозлили итальянцев.
— Идем скорее, господин капитан, до штаба батальона всего метров пятьсот. Мы успеем дойти, пока итальянцы откроют заградительный огонь.
— Но ведь там стреляют?
— Стреляют! Смешно, господин капитан. Ведь это война.
Капитан обо что-то споткнулся. Я нагнулся к нему и вдруг почувствовал, что земля уходит из-под ног и какая-то сила отбросила меня к стене хода сообщения.
— Хусар, что это такое? Хусар! — кричу я, но не слышу собственного голоса. Воздушная волна сбила меня с ног, я упал на капитана. Потом раздался оглушительный грохот, и небо потемнело. Это не взрыв, это — землетрясение. Земля под ногами шатается, небо качнулось.
Руки трясутся, как будто их дергают изнутри. Я кричу, но не слышу своего голоса.
…Поднялся с земли. Руки ободраны, из носа течет кровь, голова кружится. В ушах звенит, в теле странная неземная легкость. Капитан, согнувшись, сидит в глубине шанца. Я выпрямился, двигаюсь, держась за стены хода сообщения. Ничего не вижу. Карабкаюсь на стену, добираюсь до мешков с песком, ложусь на них и смотрю вперед. Все затянуто дымом. Долго смотрю неподвижно. Дым клубится, клубится…
— Ну, господин капитан, можно телефонировать, — крикнул я, рыдая, и наконец слышу свой голос: — Те-ле-фо-нировать!
Лантош поднял голову и смотрит на меня сумасшедшими глазами. Потом вскочил.
— Спустись, спустись оттуда! — кричит он.
— Можешь телефонировать, — угрожающе повторяю я и открываю кобуру револьвера.
Лантош отступает, в глазах его смертельный ужас.
— Ты, ты, ты… — кричит капитан и закрывает лицо руками. Потом поворачивается и бежит назад. Я спрыгнул, но споткнулся о свою палку и ударился о стену. Нажал курок… Раз, два. Лантош машет рукой, но я выпустил и третью пулю. Капитан пытается встать, уже встал. Его руки в крови, мои тоже.
«Откуда кровь?» — думаю я и на секунду забываю даже свое имя. Лантош бледен, глаза его сверкают, как у безумного, губы что-то бормочут, но я не слышу что. Левой рукой отмахивается от меня. Я с озлоблением схватил его за гимнастерку на груди. Капитан валится на меня и стонет:
— Что ты делаешь? Что ты делаешь?
— Ты удовлетворен?
Я хочу кричать, но нет голоса, из груди вырывается только свистящий шепот. Подымаю руку с револьвером и два раза стреляю в лицо отшатнувшегося капитана. Кто-то сзади хватает меня и вырывает из рук револьвер.
— Ах, это вы, Хусар? Это вы? Слыхали? Видели? Конец, Хусар, понимаете, всему конец.
Обессиленный, я падаю.
— Господин лейтенант, что вы сделали, господин лейтенант! — повторяет, подымая меня, Хусар. — Господин лейтенант, — кричит он мне прямо в ухо, — вы застрелили господина капитана!
Хусар оставляет меня и бежит к капитану. Ноги Лантоша дергаются, он еще жив.
— Застрелил, да, застрелил. Бежать хотел, мерзавец, дезертировать. Всех застрелю, всем пущу пулю в лоб. Дайте их сюда!
Грудь сжимает, как в тисках. Прислонился к стене, из носа и изо рта хлынула кровь. Чувствую, что теряю последние силы. По телу пробежал холод, я упал, сильно ударившись головой о камень. Глотаю кровь, во рту солоноватый, железистый вкус. Открываю глаза. Хусар возится около капитана. Наконец-то я наказал этого мерзавца.
Хусар встал, подбежал ко мне, поднял с земли, сунул револьвер в кобуру, потряс за плечо.
— Господин лейтенант, — говорит он, задыхаясь, — стойте здесь, я сейчас вернусь.
Прислонил меня к стене. Голова моя трещит от боли, но силы начинают возвращаться. Кровотечение из носа прекратилось. Что там делает Хусар со спичками? Что-то зажигает, потом мчится ко мне, хватает за пояс, и мы бежим, тяжелыми, спотыкающимися шагами. Завернули за угол. Сзади слышен звук сильного взрыва.
— Что такое?
— Подождите, господин лейтенант, я сейчас.
Хусар скрылся.
«Бросил меня», — думаю я равнодушно. Но через две минуты капрал возвращается. В руках у него моя палка.
— Все в порядке, господин лейтенант. От капитана не осталось и пыли. Будьте покойны, трех килограммов динамита достаточно на одного человека.
— Хусар!
— Идемте вперед, господин лейтенант. Вы слышите, что там творится?
Впереди слышен беспорядочный грохот орудий. О, какой жалкой и бессильной кажется теперь пушечная канонада, заставлявшая когда-то нас сжиматься от страха.
— Откуда стреляют?
— Палят и наши и итальянцы. Очевидно, идет битва. Доберемся хоть до штаба батальона.
— А батальон, Хусар?
— Батальон, господин лейтенант? Батальон ведь был там, наверху.
— Был… Идем! Вперед, Хусар, вперед! Я хочу увидеть лейтенанта Кенеза.
Теперь я шагаю твердо и решительно, ярость придает мне силы.
Хочу видеть лейтенанта Кенеза… в бога его душу… И его призову к ответу, и его уложу на месте. Мерзавец!
Навстречу нам бежит группа людей, Хусар остановился, всмотрелся и закричал:
— Гаал! Гаал! Сюда!
— Гаал?!
Передо мною стоит Гаал… Кирай… Торма… Остальных не вижу. Кто-то протискивается вперед. Дядя Андраш! Хомок ощупывает меня. На спине его мой офицерский ранец, под мышкой… под мышкой зеленый бювар Арнольда.
— Откуда вы это взяли, Хомок? — спрашиваю я с застывшим сердцем.
— Господин Чутора принес час тому назад, — сказал дядя Андраш, передавая мне бювар. Смотрю на потертый сафьяновый переплет, прикасаюсь к нему.
— Ну, Гаал? — поднимаю глаза на взводного.
— Свершилось, господин лейтенант, — грустно отвечает бледный Гаал.
— Где Чутора? — крикнул я.
— Господин Чутора передал это и вернулся туда. — Дядя Хомок махнул в сторону Монте-дей-Сэй-Бузи.
Ко мне подошел Торма и взял за руку.
— Ты весь в крови, господин лейтенант.
— Да, — говорю я, — да, в крови.
Сзади кто-то крикнул:
— Итальянцы, итальянцы!
Все встрепенулись. Первая мысль у людей — бежать.
— Стой! — закричал я и поднял руку. — Инструменты долой! Примкнуть штыки! Быстро!
Инструменты с грохотом сыплются на землю. Слышен лязг стали. Артиллерия впереди меняет огонь, наши стреляют шрапнелью.
— Хусар!
— Так точно, господин лейтенант.
— Есть у вас еще одна кассета?
— Нет, господин лейтенант, — смущенно ответил Хусар.
— Ну, и так обойдемся. А теперь повернуть в ходы сообщения и вперед! Торма пойдет налево, я — направо, Гаал останется в ходах сообщения.
Все двинулись. Я вырвался из хода сообщения. Там, впереди, среди камней двигались люди. Я вынул револьвер.
— За мной! За мной! — и завернул вправо, откуда приближались темные фигуры.
Многие думают, что Элла моя невеста. Она здесь всего третий день и уже успела всех обворожить. Мы еще ни о чем не говорили. Очевидно, Элла ждет, чтобы я начал первый.
Эллу известили по моей просьбе. Ей послали короткое официальное извещение о том, что обер-лейтенант доктор Арнольд Шик в одном из последних боев на тридцать девятом участке нашего фронта пал смертью храбрых, а лейтенант Тибор Матраи с сильной контузией и ранением в плечо лежит в госпитале Сан-Петер и просит навестить его.
Уполномоченный Красного Креста, знаменитый венский адвокат, спросил меня:
— Фрейлейн — ваша невеста?
— Да, — коротко ответил я, не желая вдаваться в объяснения с этим ловко окопавшимся в тылу типом. А вообще доктор Изидор Керн — очень милый и любезный человек. Он взял на себя хлопоты известить Эллу немедленно, минуя военную цензуру. Ведь извещение пойдет за границу, что, конечно, весьма осложняет дело. Но ввиду того, что речь идет о господине лейтенанте… возможно, что это удастся.
Уход за мной особенный: смотрят мне в рот, ходят вокруг на цыпочках. В одном из самых отдаленных уголков роскошного замка, переделанного в военный госпиталь, Мне отвели специальные апартаменты. Персонал только и ждет, не выскажу ли я какое-нибудь желание, чтобы немедленно исполнить его. Но у меня нет желаний. Я прошу только об одном: известить Эллу и моих родных.
Из дому ответ пришел немедленно. Старческий почерк отца пробудил печальные воспоминания. Я не мучаюсь, только чувствую себя разбитым, подавленным и оглушенным. Странное состояние. Снаружи никаких особенных повреждений, только ранение в плечо, а внутри у меня все разбито. Я лежу на каменистом дне оврага, где бежит чистой струей чужая жизнь, но у меня нет сил омочить ладонь в освежающей воде этого ручья. Да, внутри все разбито, как будто я — сброшенный в овраг ящик с хрупкой посудой. Предметы в нем разлетелись в черепки, а снаружи ящик почти цел. И эти осколки разбитых чувств наполняют меня ужасом, боюсь до них дотронуться, чтобы не закричать.
Я воспринимаю все очень реально, слышу суету людей, стоны раненых, чувствую прикосновение опытной руки врача, боль в плече, но говорить не могу. Это не физическая немота и не последствие удара гранаты, которая швырнула меня о камень и вонзила в плечо осколок, — нет, тут другие причины, не совсем еще ясные для меня. Может быть, Элла поможет разобраться в них.
Врачи говорят, что это контузия. Меня лечат с большим вниманием и собираются послать куда-то на отдых. Доктор Керн и главный врач госпиталя уже третий раз посетили меня по этому поводу. Врач-полковник осмотрел мою руку, похвалил кровь, похвалил мускулы, которые так быстро заживают, и ключицу, которая так хорошо срослась, но левую руку велел еще носить в повязке и очень неодобрительно отнесся к тому, что я много лежу в постели.
— Наш госпиталь, собственно говоря, не приспособлен для лечения нервов. Рана заживает прекрасно, но что касается нервов… — говорит господин Керн.
— Нельзя столько валяться, я категорически запрещаю. Больше движения, на воздух, в парк. — И, чтобы не обидеть меня, главный врач улыбается.
А я сонно и вяло, как посторонний, прислушиваюсь к этим разговорам.
— Видите ли, в чем дело: так как ваша рана затягивается, надо подумать о нервах. Куда бы вы хотели поехать на отдых, в какое место Австрии, Венгрии, Германии? Куда хотите? Его высочество эрцгерцог распорядился переговорить с вами по этому поводу.
Я молчал. Слова доходили как будто издалека, и мне не хотелось говорить. Но явное огорчение собеседников заставило меня наконец разжать губы.
— Куда вы хотите, — сказал я безразлично.
Между врачом и представителем Красного Креста начались оживленные дебаты, но не по поводу того, куда меня послать, а как ответить на запрос адъютанта эрцгерцога.
Наконец полковник нашел выход:
— Ты откуда? Из Фогараша? Ах, да ведь Фогараш — это сейчас румынский фронт.
— Может быть, поедете в Шварцвальд или Земеринг? — попытался Керн.
— Мне все равно.
— А может быть в Венгрию, в Татры? — предлагал врач.
— Да, пожалуй, можно и в Татры, — согласился я.
— Ну и превосходно. Значит, Татры. Очаровательные горы, прекрасный воздух, озера, лечение электричеством. И через месяц господин лейтенант станет обер-лейтенантом, und alles wird in besten Ordnung sein.[28]
— Ну да, — вдруг воскликнул доктор Керн, — но мы по можем эвакуировать господина лейтенанта, пока не прибудет его невеста. Я забыл вам сказать, что мы сегодня получили от фрейлейн Эллы Шик телеграмму. Она уже выехала. — И он развернул передо мной голубой бланк телеграммы.
Я схватил его обеими руками.
«В четверг прибываю через Инсбрук. Сердечный привет, Элла».
Я чувствую, как мое лицо заливает краска, вижу, что мои собеседники внимательно изучают действие телеграммы и переглядываются. Я кивнул Керну.
— Спасибо.
Доктор Керн счастлив, довольно улыбается. Полковник крутит седые усы, и его умные холодные глаза подбадривающе улыбаются, как бы говоря: «Ну вот видишь, все в порядке».
Я чувствую, что надо еще что-нибудь сказать, но слова приходят очень медленно, а вокруг сердца разливается давно забытая теплота.
— Конечно, я прошу меня оставить до тех пор, пока не приедет госпожа Шик.
— Ладно, ладно, — успокаивает Керн.
— Ты доволен уходом? — спрашивает врач.
— Очень.
— Не хочешь ли чего-нибудь спиртного? Ликеру или коньяку? Это не мешает, даже было бы полезно.
Я держу в руках телеграмму, еще раз перечитываю. За печатными буквами пытаюсь угадать мысли Эллы. Керн и главный врач удаляются, и я с отчаянием чувствую, что меня охватывает прежний вялый холод. Роняю бланк на стол.
Но все же этот день принес свои результаты. Я самостоятельно пошел гулять в парк и начал ждать, становясь все более нетерпеливым.
И вот три дня тому назад она приехала.
— Дорогой Тибор, вы для меня самый близкий и родной человек на свете.
Она поцеловала меня в щеку, погладила лоб и посмотрела в глаза. Но с удивительным тактом охладила она страстность моего порыва, и где-то в самой глубине разгоряченного, разбуженного сердца кольнула первая печаль, но это было не долго и не очень сильно.
Элла была по-прежнему красива, даже в трауре. Она посмотрела на меня испытующими умными глазами и только подавила вздох.
— Не будем сейчас говорить. Я не спешу. Я останусь с вами, пока вы меня не отошлете, и когда вам захочется, вы все расскажете. Хорошо?
— Конечно.
— Если позволят ваши нервы.
«Да ведь и для себя мне нужно все рассказать. Мне самому еще многое неясно», — подумал я.
— Ну, вот видите, уже расстроила вас, — испуганно сказала Элла.
— Нет, нет, я просто задумался.
Элла остановилась в семье железнодорожного чиновника в Сан-Петере, в пяти минутах ходьбы от госпиталя. Ее приезд сразу встряхнул меня, и я отчетливо почувствовал, что жизнь продолжается.
Перед вторым визитом Эллы я долго думал о том, как расскажу о катастрофе. И от напряжения чувствую, как покидают меня силы и я снова впадаю в болезненную апатию, не оставлявшую меня в течение всей болезни. Но нет, на этот раз я соберу все свои силы, стряхну сонную инертность.
Я ждал ее с сильно бьющимся сердцем, прислушивался к каждому шороху, но в этот день Элла не дала мне сказать ни слова. С какой тонкостью сделала она это, как сумела воскресить воспоминания! И прошлое заиграло в ее нежных словах свежими, чистыми красками. Чудесно и молодо звучало оно вокруг нас, и Арнольд жил в этих воспоминаниях. Мы говорили об Арнольде, как о живом, без единого вздоха печали, и этот удивительный тон нашего разговора был искусством Эллы. Арнольд жил между нами. То он выходил из своего кабинета, то говорил с кафедры, то спокойно сидел с нами, закинув ногу на ногу и выпуская кольцами дым: «Ну, как вам нравится моя статья? Не правда ли, после нее глубокоуважаемый ученый совет побледнеет от злости?»
Элла, смеясь, вспоминала мое мальчишеское смущение, как я бледнел и краснел. И мы об этом говорили, как о глупом, милом, неизбежном периоде нашей братской дружбы. Мы говорили просто, непринужденно. Это были такие веселые, легкие похороны моей любви к Элле, что я сам удивлялся. Я понял, что не надо оплакивать и призывать к жизни маленького мертвеца. С этим покончено, родилось другое.
Я не заметил, как оборвалась нить разговора, и очнулся, когда Элла потрясла меня за плечо. Мы ушли в парк. В этот час он был почти безлюден, и мы забрались в самый тенистый уголок. Элла говорила о Швейцарии, о последних местах, где она побывала, о последних встречах.
— Знаете, Тибор, в Швейцарии все-таки тоже чувствуется война, но, конечно, не так, как у нас или в Германии. Сегодняшняя Швейцария — Ноев ковчег пацифистов, и в то время как вокруг бушует буря, в Швейцарии отдается тошнотворная качка. И все же там другой воздух. Я вам писала, что еду на научную работу. Это не совсем так. Правда, я там немного работала, в Цюрихе даже прочла лекцию, имела успех. В Берне меня менее тепло приняли… между прочим, там я познакомилась с Алексеем.
Элла очень много говорила об Алексее. Он ее большой друг, но я догадываюсь, что это больше, чем дружба.
Ясно, что Элла сбежала в Швейцарию, сбежала от памяти Окулычевского после трагического фиаско военной романтики. Истории с Окулычевским не могло быть, если бы не война. Элла не жалуется, но в каждом ее слове я чувствую ужас и стыд за Окулычевского. Окулычевский — военная травма Эллы. Она, самостоятельная, гордая, замкнутая Элла, бросилась в объятия холодного, сладкоречивого польского офицера, полуактера, полуавантюриста, в котором хотела видеть героя войны, борца за польскую свободу против русского варварства.
Помолчав, Элла добавила:
— Так мне и надо. Нельзя быть мотыльком. Человек должен ценить себя и обдумывать свои поступки. Мне сейчас двадцать три года, а я прожила целую жизнь за последние полтора года.
Все время у меня на языке вертелся вопрос: «А кто такой Алексей?» — но я не посмел спросить. Судя по имени, он русский.
Прощаясь, я передал Элле зеленый бювар Арнольда, который доставил в госпиталь один из моих саперов вместе с вещами, снятыми с убитого Хомока. Я ни разу не раскрывал этот бювар, не было сил, и по праву первенство должно было принадлежать Элле.
Элла взяла бювар, и ее тонкие пальцы дрогнули.
— Как это к вам попало?
— Завтра, Элла, все расскажу. Завтра обязательно приходите. Придете?
— Не знаю. Наверное, приду. Но, может быть, не будем спешить?
Я долго смотрел ей вслед. Ее шаги были не так тверды и упруги, как обычно.
На следующий день Элла не пришла. Вначале я был спокоен, так как понимал, почему она не идет. Но потом ее отсутствие начало меня волновать. В этот день я в первый раз попросил газету, и сестра Элизе буквально бегом бросилась исполнять мою просьбу.
В Вене идет громкий процесс военных поставщиков. На Западном фронте все еще Верден. С фронтов короткие сообщения. Много фельетонов. В отделе литературы военные рассказы, в театрах — военные программы. Румынский фронт. Это для меня новость. Правда, я уже слышал о нем, но странно видеть напечатанными слова: «румынский фронт».
Тяжело прошел этот день. Я все время ждал Эллу, готовился к встрече, как к исповеди.
В голове мелькали какие-то обрывки мыслей, отдельные восклицания. Только поздно ночью успокоился и отстранил от себя все сомнения. Когда она будет здесь, рядом со мной, тогда придут слова, оформятся мысли. Ведь случилось уже все, что могло случиться, только рассказать трудно.
Утром Венцель принес записку от Эллы.
«Сегодня буду говорить с вашим врачом, а потом приду к вам. Доктор Керн, сообщил мне, что вы собираетесь в Татры. Не спешите, может быть, мы придумаем что-нибудь лучшее».
Нервно шагаю взад и вперед по маленькому салону и докуриваю вторую сигарету, глубоко втягивая в легкие табачный дым. Наконец приходит Элла. Слышу, как она идет по коридору, как она останавливается у двери, вижу, как опускается дверная ручка. Лицо Эллы сияет. Она крепко пожимает мне руку.
— Знаете, Тибор, врач говорит, что вы совершенно здоровы, кость срослась и можно сбросить эту повязку. А теперь надо приводить в порядок нервы. Но скажите, друг мой, вы действительно хотите ехать в Татры?
Она испытующе смотрит на меня и, понизив голос, медленно говорит:
— А не лучше было бы в направлении к Блуденцу?
— Тироль?
— Вы об этом еще не думали?
Взгляды Эллы подбадривают, она ждет моего ответа. Я пытаюсь уловить какую-то ассоциацию, которая вдруг промелькнула передо мной, но я не успел ее вовремя поймать. Тироль…
— Мне все равно — Тироль или Татры, как хотите, — ответил я рассеянно.
— Что вы делали вчера? — спросила Элла глухим голосом.
— Ждал вас. А вы?
— Я изучала эти записки, но, вы знаете, они больше относятся к вам, чем ко мне. Я вам позже их верну. Можете прочесть.
— А сейчас еще нельзя?
— Нет. И хорошо сделали, что не просматривали их.
Наступило молчание. Я вышел в переднюю. Сестра Элизе уже исчезла. Мы только вдвоем. Это хорошо.
Сел в кресло напротив Эллы и машинально потянулся за сигаретой.
— Можно?
Элла рассеянно кивнула. Я вскочил, бросил на стол сорванную повязку и прошелся по комнате.
Как начать? С чего начать? Мне надо прикоснуться к груде осколков своих мыслей и чувств и извлечь оттуда первое воспоминание — воспоминание об Арнольде. И я заговорил. Сперва вырывались несвязные, незаконченные фразы, как будто это были действительно осколки, но потом они исчезли, уступив место новым чувствам и мыслям, зародившимся под этими обломками.
Я рассказал Элле все, начиная с Опачиосела и кончая взрывом. Я рассказал ей об Арнольде, Чуторе, Хомоке, Бачо, Шпице, Гаале, о солдатах, офицерах, штабах и о том мгновении, когда я прицелился в смертельно испуганного капитана. Я хотел говорить сначала только об Арнольде, но поймал себя на том, что говорю исключительно о войне, о приговоренной к смерти армии, о Добердо, о мире, под который подложена мина.
«Он должен прийти, этот всеуничтожающий взрыв, только я не знаю когда. Правда, погибли лучшие, погиб Арнольд, Чутора, Хомок, Хусар, но остались Гаал, Пал Эгри, Кирай. Да, если бы вы знали Пала Эгри, то поняли бы, почему я пристрелил капитана. Вы спрашиваете, за что и как я смел это сделать? Да ведь я не думал ни о чем, я застрелил его, потому что должен был застрелить, и Хусар без слов понял меня. А потом я увидел, что навстречу мне летит Торма, это бедное, невинное дитя, вооруженное до зубов и охваченное истерией героизма. Мы выскочили из ходов сообщения, я повернул свой отряд и ринулся вперед, к страшным дымящимся руинам. Во мне еще теплилась надежда, что Чуторе удалось в последнюю минуту вытащить Арнольда, роту и остальных и они прячутся тут, в складках местности. Но в то же время утвердилось решение: если встречусь с Кенезом или Мадараши, пристрелю их так же, как капитана. Пусть ответят виновники.
Мы рвались вперед и уже слышали знакомые завывания шрапнели. Но какие это были жалкие звуки по сравнению с тем чудовищным грохотом, который раздался полчаса тому назад.
„Конец, всему конец“, — сверлило в сознании, и все же я стремился вперед, чтобы спасти и наказать. Дьявольский взрыв развеял все иллюзии. Сам собой пришел поразительно простой вывод: надо восстать против этой преступной системы, надо повернуться против ее представителей, надо наказать. Я чувствовал за своей спиной друзей и был уверен, что, если мы встретимся с виновниками катастрофы, эти друзья исполнят все мои приказания. Убийство Лантоша — это казнь по приговору. Судил восставший, и Хусар был моим безмолвным союзником.
Монте-Клара дымилась. Мы бегом приближались к ней. Каверны штаба батальона были пусты, на дне воронки, около цветника, лежало несколько мертвых тел. Все было густо усыпано пылью, гравием и осколками взрыва. В одном из убитых я узнал писаря лейтенанта Кенеза. Где же остальные? Двинулись дальше, и вдруг за моей спиной кто-то закричал: „Итальянцы, итальянцы!“ Из дыма и хаоса выделились какие-то фигуры. Они приближались к нам, перепрыгивая с камня на камень. Я развернул отряд в цепь. Солдаты беспрекословно повиновались моим приказаниям. Во всем сказывалась четкость военной машины. Мы осыпали приближающихся беглым огнем, они моментально исчезли. Что творится там, впереди — вот был единственный волнующий нас вопрос. Сумеем ли мы пробраться на Клару, увидим ли своих товарищей, друзей и братьев, которых не сумели спасти? А если нет, хоть взглянем на их изуродованные мертвые лица. Вперед! В эту секунду справа от нас показалась густая толпа. Это были наши егеря, мы узнали их по перьям, торчащим у кепи. Егеря лавиной катились вперед к югу, но, странно, все без оружия, а за ними двигалась маленькая цепь из пятнадцати — двадцати человек с винтовками наперевес.
— Итальянцы! Что случилось?
— Егеря взяты в плен, господин лейтенант.
В плен? Да ведь тут полбатальона! Вот-вот они пройдут мимо нас.
— Ложись! Прицелиться! Пулемет вперед.
— Пристрелите лейтенанта! Пристрелите лейтенанта! Сдадимся в плен!
Хусар вскочил и бешено закричал:
— Молчи, осел!
Слышу голос Гаала:
— Не сметь трогать лейтенанта!
Лавина егерей прогрохотала мимо нас, за ней идет редкая цепь конвоя. Но вот перед толпой пленных егерей из дыма показывается в густой цепи рота итальянцев и дает залп. Егеря машинально бросаются на землю, а идущая им навстречу неприятельская рота кричит: „Аванти!“ Итальянцы обстреливают лежащую на земле кучу пленных. Бешено защелкали два пулемета, заговорил и наш, третий. Итальянские штыки сверкают в косых лучах солнца.
„Пристрелите лейтенанта!“ Это значит — меня.
— Огонь! — кричу я. — Огонь! Вперед!
Перед глазами вспыхивает желтый огонь взрыва, кто-то дергает меня назад, чувствую страшный удар в плечо, и когда мое отяжелевшее тело скатывается в яму, вижу, как из размозженного черепа Хусара вываливается кровавая каша, перемешанная с мозгами.
Ага, значит, меня пристрелили. Хусар пытался защитить меня и сам погиб. Но нет, меня подымают, подо мной качаются носилки.
— Где Хомок?
— Хомок убит, господин лейтенант.
— И Хусар тоже? — простонал я.
— Да, господин лейтенант, мы попали под заградительный огонь итальянцев. Неприятельская рота сдалась.
Я не лишился сознания, только временами впадаю в легкое забытье.
На перевязочном пункте я уже не чувствовал боли и впал в тупое безразличие. Долго возились со мной, пока удалось остановить кровотечение из носа — последствие контузии. Потом был несколько дней без сознания. Только помню, как перевозили на санитарном автомобиле, — блеснуло море, и я закричал, как будто мне в сердце нож всадили. Потом операционная, палаты, длинные ряды коек, раненые, выздоравливающие. Здесь я пришел в себя и ясно все вспомнил. Вспомнил, что застрелил капитана Лантоша, застрелил, как собаку, и, если нужно, готов за это ответить. Все время я прислушивался и ждал, когда за мной придут. И за мной действительно пришли. Перевели в отдельную палату, назначили ко мне сестру. „Ну, ясно — это тюрьма“. Значит, все узнали. Хусару не удалось скрыть следы.
Но все пошло иначе, чем я думал. Мне шепнули, что меня посетит очень высокое лицо. Потом открылась настежь дверь, тихо зазвенели шпоры, стали входить люди, много людей. Главный врач стоял у моего изголовья, люди со шпорами образовали шеренги, и среди них ко мне приближались двое.
— Рана господина лейтенанта заживает, ваше королевское высочество, но контузия еще в полном разгаре. Его необходимо будет поместить в лечебницу для нервнобольных.
Чувствую запах духов, слышу знакомый голос, чья-то мягкая ладонь гладит мой лоб.
— Для лечения господина лейтенанта нужно использовать все возможности медицины. Лейтенант Матраи является одним из выдающихся героев нашего фронта. Он тройной герой Монте-дей-Сэй-Бузи.
— Все возможное было сделано, ваше королевское высочество.
— Он спас жизнь его высочества, — произнес женский голос, и мягкая ладонь снова скользнула по моему лбу.
Я слышу голоса, чувствую прикосновение рук, запах духов, но не открываю глаз. Врач нервничает, нагибается ко мне, щупает пульс. Мое сердце бьется, как будто готово разорваться.
А потом происходит невероятно глупая и грубая церемония. На спинку стула надевают мой лейтенантский китель и прикрепляют к нему два знака отличия. Один из них получает спаситель эрцгерцога, а другой — двойной герой Монте-Клары. Эрцгерцог произносит краткую речь. Из нее я узнаю, что после взрыва Монте-Клара осталась в наших руках, что освобожденный нами егерский батальон, отбросив итальянцев и захватив много пленных, занял высоту, пока в тылу не развернулись спешившие на помощь резервные части. Из героического десятого батальона осталось в живых только несколько человек. Игра продолжается.
А я лежу в постели со сломанной ключицей и разбитым на тысячи частей сердцем. Рядом с моей койкой на спинке стула висит китель с двумя новыми знаками отличия. Я — убийца восьмисот человек, неудачный спаситель Монте-Клары. Меня хватило только на то, чтобы предупредить посещение эрцгерцога. „Герой, герой!“ — насмешливо звучит в мозгу, а в сердце громко отдается: „Убийца!“ Я не открыл глаз, но из-под ресниц выступили предательские слезы. Главный врач посоветовал эрцгерцогу оставить палату, так как нервы господина лейтенанта еще слишком слабы и на него вредно действует такая торжественная обстановка.
— Бедный, как он растроган, — говорит женский голос. — Посмотрите, он плачет.
А мне хотелось вскочить, кричать, и бить, и ломать все вокруг, но не было сил шевельнуться.
Я получил по заслугам, Элла. Я стал героем в тот момент, когда почувствовал, что я больше не воин, — нет, тысячу раз нет! И если в моем сердце осталось что-нибудь, так это была ненависть к войне, к потерявшей смысл армии, интригующим штабам, глупым, самонадеянным генералам, упоенному своим величием эрцгерцогу, — ко всему тому, что превратило меня в жалкого героя.
Мной овладело полное бессилие. Я не мог связать ни одной мысли. Сон покинул меня. Открытыми бессмысленными глазами следил я за тем, как рождается свет и потом поглощается тьмой, как чередуются дни и ночи. Я был уверен, что всему конец, но вокруг меня ходили люди, ухаживали за мной: ведь герой должен выздороветь, — так приказал эрцгерцог.
Я не хотел и не мог об этом думать. И если бы вы, Элла, не пришли, может быть, и не осмыслил бы всего этого.
Я тогда думал: вот поправлюсь и, когда ноги будут меня носить, глаза будут видеть, убегу, убегу, как Чордаш, Ремете и Эгри. Буду бежать, пока духу хватит. Наивная, сумасшедшая мысль! Это не выход!»
Я замолчал. В комнате было тихо. Элла сидела на кресле с низко опущенной головой. С ее лица давно сошли свежие краски. Ее профиль сейчас напоминал Арнольда.
— Ну что же теперь будет? — спросила Элла и встала.
— А теперь я поеду отдыхать в Татры. Если хотите, это тоже бегство, на два-три месяца.
— Правильно, Тибор.
Она отвернулась, и плечи ее задрожали. Долго сдерживаемые слезы полились по щекам. Она плакала тихо, беззвучно. У меня не было слез. На столе лежал зеленый бювар Арнольда. Я открыл его. Поверх рукописей лежали фотографии, снимки Шпица на пикнике. Арнольд и Чутора, потом я с Арнольдом. Он смотрит в сторону, стекла его пенсне блестят на солнце. Я захлопнул бювар и на цыпочках вышел в соседнюю комнату.
На следующий день Элла заявила доктору Керну, что я хочу ехать в Тироль. Керн очень доволен. Он зашел ко мне, и мы втроем подробно обсудили план будущего путешествия. Элла предложила район Бозена.
— Никаких санаториев, господин Керн. Село, горы, туризм — и через два месяца господин лейтенант будет прежним.
— В особенности, если вы нам поможете в этом.
— Если разрешите, я останусь с Тибором до полного его выздоровления, — сказала Элла.
Спустя два дня мы уже сидели в поезде. Через Трентино и Лавиш едем в Бозен.
Война продолжается. Везде воинские эшелоны, транспорты, живой и мертвый инвентарь войны. Тирольское наступление кронпринца Карла давно остановилось. Первые успехи у Ровередо неожиданно перечеркнуло мощное наступление русских на Волыни. Русские разбили нашу армию, забрали полмиллиона пленных, однако их феноменальная победа закончилась почти безрезультатно: они настолько истощили свои силы, что не посмели наступать дальше, хотя перед ними зияло пустое пространство. Тирольские части пришлось перебросить на волынский фронт. Верден сковывает немцев. Потом тронулись румыны. Видя неразвернутую победу русских, румыны решили, что конец войне и можно поживиться. Теперь наши уже глубоко в Румынии. Еще один фронт, еще лишний миллион людей. Война идет безостановочно.
На станции Лавиш рядом с нами стоял воинский эшелон. Увидев в окне Эллу, солдаты начали петь:
Пока война не наступила,
Я желтых туфель не носила,
Пять пар теперь их у меня,
Играй, цыган, играй, эй-ха!
Теперь пособье получай?
И одного лишь я желаю:
Чтоб не вернулся муж с войны,
Играй, цыган, играй, эй-ха!
Элла опустила занавеску и отошла от окна. Среди солдат мало молодых лиц, все почти старики. Сероголовые, плохо выбритые, они забавлялись грубыми солдатскими шутками. Когда эшелон тронулся, из вагонов понеслись непристойные песни и ругань. Правда, пели и ругались не все, большинство смотрело на нас с фаталистическим равнодушием. Я наблюдал за ними в щель занавески. Когда поезд тронулся, Элла вздохнула:
— Бедные!
В Лавише нас прицепляют к санитарному поезду. Приказ канцелярии эрцгерцога действует магически; и если прибавить, что приказ этот предъявляется комендантам станций красавицей Эллой, то легко понять, что мы двигаемся без задержек. Мы едем на север, удаляемся от войны, от фронта.
Элла обращается со мной, как с тяжелобольным. Возможно, что я действительно сильно болен. Временами, несмотря на все усилия воли, я впадаю в прежнюю апатию, и Элла вытаскивает меня из нее, как из темной ямы, заставляя разговаривать с ней и интересоваться окружающим. Это ей всегда удается.
Наконец, Бозен. У Эллы имеются адреса всех нужных учреждений. Ее маленькая записная книжка с золотым обрезом — настоящий Бедекер. Три дня проводим в Бозене. Нас помещают в маленькой вилле, которая находится в распоряжении коменданта города. Эта вилла предназначена для проезжающих высоких особ. В нашем распоряжении находится целый штат прислуги, начиная с горничной и кончая кучером.
Элла целыми днями бегает, ведет переговоры и вечерами возвращается усталая, но довольная. Но я чувствую себя в Бозене плохо. Меня утомила дорога. И воздух тут другой — острый горный воздух. У меня такое ощущение, как у поднимающегося со дна моря водолаза.
Наконец все бумаги готовы, подписи всех начальников налицо, пограничные удостоверения в порядке, и нас уже ждет автомобиль. Мы едем наверх, наверх в горы, к здоровью, к возрождению и к полному пониманию всего случившегося.
Дорога очаровательна: романтические обрывы, величественные снежные вершины, вечнозеленые склоны гор и внизу, в глубокой долине, пенящийся голубой Эчч.
— Тибор, Эчч! Помните, как мы проходили через него и нас чуть не снесла вода, хотя было не выше щиколотки?
Элла отпускает шофера, автомобиль удаляется. Я стою на террасе гостиницы. Мы снова в этих местах, освященных прошлым, но тогда нас было трое.
Вернувшись из города, Элла находит меня в ужасном состоянии: я бледен и слаб, пульс упал.
Успокаиваю ее и объясняю, что меня взволновали воспоминания.
— Нельзя уходить в прошлое, надо думать о будущем, — сказала Элла настойчиво.
В Наудерсе мы пробыли всего двое суток. В последний день Элла надолго исчезла и вернулась полная энергии.
— Дальше, дальше!
Наш багаж погрузили на повозку, запряженную мулами, а мы едем верхом. У одного из горных поворотов Элла вдруг воскликнула:
— Смотрите, пограничный столб. Помните?
— Как не помнить. Сен-Дени, правда?
Мы оставили шоссе и свернули на боковую дорожку. И вот теперь живем в лесничестве в семье Штильц. Недалеко от нас маленький лесопильный завод и молочная ферма. Семья наших хозяев состоит из фрау Дины Штильц, мальчика Руди и громадного сенбернара Хексла. Вот наше окружение. А наша жизнь — солнечные ванны, молочная диета и недалекие экскурсии в горы. Это место — царство покоя и тишины.
Фрау Дина Штильц — жена лесничего казенных прикордонных лесов. Герр Петер Штильц, конечно, на фронте. «Но, слава богу, он артиллерист. Ведь артиллеристы меньше подвергаются опасности, чём пехотинцы, правда? Они не должны ходить в страшные штыковые атаки, правда?»
Фрау Дина сдала нам верхний этаж своего коттеджа — четыре небольшие комнаты. Лесничество находится между Наудерсом и Хохфинстермюнцем. Вокруг в чудесных красках увядает сентябрь, и лишь вечная зелень хвойных деревьев гордо и несколько мрачно темнеет в вершинах. Внизу непрерывно шумит Эчч. Тишина, какая тишина! Не верится, что где-то недалеко идет война. Но герр Петер Штильц — артиллерист. Он больше не объезжает вверенные ему лесные участки, не проверяет своих сторожей. Все это теперь проделывает мальчик Руди. Рудольф Штильц — странная смесь итальянской смуглости фрау Дины и рыжеватости Петера Штильца. Это прекрасный парень. Он знакомит нас со всеми возвышенностями и с ревностью настоящего шовиниста уверяет, что их местность гораздо красивее настоящей Швейцарии. Ему пятнадцать лет, но он отнюдь не собирается воевать. Нет, как только папа вернется, Руди поедет в Триест и поступит в высшее техническое училище. Собака Хексл велика, как пони, и очаровательна, как ребенок. Такова семья Штильц.
Пансион, отдых, воспоминания, выздоровление… Ежедневно в сопровождении Хексла мы совершаем экскурсии в горы. Сначала только до Эчча, потом до молочной фермы, дальше — до самых сосен, а на восьмой день уже вооружаемся туристскими палками и забираемся далеко в горы. И когда наконец достигаем вершины одной из них, Элла поздравляет меня и подставляет щеку.
— Целуйте, вы заслужили. Ведь мы здесь всего восемь дней, а какие замечательные результаты.
Я целую Эллу. От ее волос струится запах лесов, кругом пьянящий чистый воздух. Я вдыхаю его полной грудью.
— Как тут красиво!
— Смотрите, смотрите, — закричала Элла, указывая направо, — видите ту вершину, Тибор? Это Мутлер, помните Мутлер? Там от меня, наконец, отстал тот, не помню, французский или бельгийский художник, который преследовал меня по пятам до самого Берна.
— Французский художник, Мутлер… Да ведь это уже Швейцария.
— Да, да, Швейцария.
Долго стояли мы неподвигкно, глядя на снежную шапку Мутлера. Я глубоко вздохнул и тут же заметил устремленный на меня пытливый взгляд Эллы.
— Опять расстроила вас? — мягко спросила она.
— Нет, нет, Элла, я думал о другом.
Мы спустились с горы. Я шел быстро, перескакивая с одного камня на другой. Элла громко поздравляла меня.
— Если ваша поправка пойдет такими темпами, мы скоро предпримем экскурсию на целый день. Хорошо?
— Превосходно.
— Вы будете таскать ранец, а я термос, бинокль и карту.
— Нет, карта будет у меня, — запротестовал я.
— Нет, нет, нет, — смеялась Элла. — Вы еще меня куда-нибудь заведете, и мы заблудимся. Что я тогда с вами буду делать?
Так, смеясь и шутя, в веселом настроении пришли мы домой.
В этот день я ясно почувствовал, что начинаю приходить в себя. Замечательная кухня фрау Дины, ее лапша с сыром, кофе со сливками, горный воздух и тишина уже сделали свое дело.
На следующий день Элла уехала в Хохфинстермюнц за покупками. Денег у нас было вдоволь, мое четырехмесячное офицерское жалованье лежало почти нетронутым, и в бюваре Арнольда нашлось три тысячи крон. Кроме того, при нашем отъезде доктор Керн вручил Элле чековую книжку на крупную сумму, о чем я даже не знал.
— Хотите, пошлю немного денег вашим родителям? — спросила Элла, садясь в повозку.
Я с благодарностью пожал ее руку.
— Я хочу вам купить хороший туристский костюм и настоящие горные ботинки. Ваши добердовские бутсы слишком тяжелые. Что вам еще нужно? Сигареты, книги?
— Только не надо газет, — закричал я, когда Руди хлестнул мула. — Книг, пожалуйста, привезите, но газет, ради бога, не надо.
Оставшись один, я в первый раз за это время взял в руки бювар Арнольда. С трепетом открыл его и долго смотрел на лежащие сверху фотографии. На одной из них я стоял рядом со Шпицем. Мной овладело странное чувство. Из всех, изображенных на этих снимках, остался в живых я один. Но какой смысл имеет случайно уцелевшая жизнь!
Перелистал страницы. Папка была битком набита нервно исписанными бумагами, отдельными блокнотными листками, посвященными той или иной теме. Некоторые были написаны карандашом, некоторые пером, на большинстве листов были указаны даты и место, где они написаны. То на фронте, то на бивуаках — в Опачиоселе, в Констаньевице, Брестовице — набрасывал Арнольд на бумагу отдельные беглые мысли.
В этих строках чувствовался человек, умеющий мыслить, но зажатый тисками, которые парализовали его и сделали беспомощным. Вокруг разыгрывалась страшная трагедия, люди уничтожались тысячами, события потеряли смысл, и казалось, что перспектив нет, что все вокруг закрыто железными занавесами. Кряхтя, скрипя, дымя и истекая кровью, безжалостно действовал страшный автомат войны — машина, заведенная десятилетиями. Что можно сделать? Удрать, как предлагает фон Ризенштерн, или бросить бомбу в самую середину заведенной машины, как настаивает Чутора?
С разгоревшимися щеками читал я эти строки. Потом опять хаос, метание от одной крайности к другой, жестокий цинизм и самобичевание. Голова у меня идет кругом, в груди чувствую колющую боль. Вот что такое фронт! На этих листах следы не карандаша и зеленых чернил, а страшные следы крови смертельно раненного, ползущего к своей могиле.
Элла застала меня у лампы, погруженного в чтение.
— Мешаю? — спросила она и повернулась, чтобы уйти, но я удержал ее.
— Элла, вы читали все это? — спросил я упавшим голосом.
— Читала. А почему вы спрашиваете?
— И все поняли?
— Да, — ответила задумчиво и печально Элла.
К вечеру в горах поднялся туман, и наши окна слезились. Элла велела затопить в столовой камин. Душистые, сухие, как порох, сосновые поленья, треща, покрылись пламенем. Сели ужинать. Погода все ухудшалась, начался осенний ливень. По стеклам звонко били крупные капли дождя. Мы молчали. После ужина Элла пошла в мою комнату, взяла папку Арнольда и принесла ее в столовую.
— Хотите взять отсюда что-нибудь на память? — спросила она.
Я отрицательно покачал головой. Элла подошла к камину и мягким, плавным движением бросила бювар в огонь. Пока бумаги горели, мы не проронили ни слова. Потом Элла, не сводя глаз с огня, заговорила:
— Тибор, вам, наверное, покажется странным то, что я скажу, но я считаю себя обязанной объяснить вам одну вещь. Я знаю, что много значу для вас. Прежде всего — я ваш друг. Я хотела сказать об Окулычевском. В глубине души вы, наверное, презираете меня за то, что я так близко подпустила к себе этого авантюриста. Вы всегда считали меня умной женщиной и, должно быть, не можете понять, как я могла сделать такую грубую ошибку. Но имейте в виду, что Окулычевский не бездарный человек. И я окончательно разделалась с этим опасным человеком только после того, как судьба столкнула меня с Алексеем. Какой жгучий стыд я испытываю за прошлое.
Элла вдруг умолкла и повернулась ко мне.
— Вы поняли?
— До последнего слова, — ответил я.
— Да, я забыла вам сказать, что послала денег вашим старикам. Думаю, что они очень обрадуются. Написала несколько строк и Алексею.
Она хотела еще что-то сказать, но замолчала. Потом, спустя некоторое время, спросила:
— Вам бы хотелось познакомиться с Алексеем? Я уверена, что вы бы стали большими друзьями.
Она стояла ко мне спиной, в свете лампы отчетливо обрисовывалась ее фигура.
— Вы знаете, как по-русски, уменьшительное имя Алексея?
Я молчал.
— А-л-е-ш-а. А-ле-ша, Алеша, Алеша. Правда, мило?
— Очень, — ответил я машинально. Потом подошел к ней.
— Как вы думаете, Элла, к чьей партии примкнул бы капрал Хусар?
— Наверняка к партии Чуторы.
Мы замолчали.
— Да, я совсем забыла показать вам свои покупки, а вы даже не интересуетесь, — вдруг воскликнула Элла с искусственным оживлением и, открыв чемодан, стала выкладывать вещи: туристский костюм, горные ботинки, непромокаемый плащ, термос.
Дождь бил в окна, за стенами рвал и выл ветер. Я вышел на балкон. Вокруг все гудело и дрожало, как и в моей смятенной душе.
Поздно вечером к нам зашла фрау Дина. Ее глаза заплаканы. От герра Штильца пришло письмо: он лежит в госпитале, ему ампутировали левую руку.
— Это очень опасно, ампутация? — спрашивает меня Дина.
Я успокаиваю ее, что для жизни это совершенно не опасно и что лучше потерять левую руку, чем, скажем, левую ногу. Фрау Дина несчастна. Фрау Дина счастлива. Все-таки левая рука, а не нога. Что бы делал лесничий без ноги тут, среди гор? А то, что отрезана до локтя левая рука, это даже не важно; то есть важно, но все-таки… Рудольф стоит в углу и плачет. Он хотел бы, чтобы папа вернулся домой с обеими руками и обеими ногами.
Фрау Дина показывает нам фотографию, изображающую ее с мужем в день свадьбы. Она смотрит на карточку и плачет.
— И вы, господин лейтенант, вернетесь туда? — вдруг спрашивает фрау Дина, и в глазах ее дрожит страх.
— Туда? — говорю я, чувствуя, что бледнею.
— Нет, нет, — закричала Элла, — туда нет возврата, Тибор. Нет, нет!
В первый раз я вижу Эллу в таком состоянии. Она побледнела, дрожит, ей дурно. Фрау Дина быстро наливает в стакан воды и, осушив свои слезы, подает его Элле.
Дни идут за днями. Сентябрьские краски становятся все богаче и ярче. Я чувствую, как с каждым днем мои силы прибывают и я возвращаюсь к жизни. Но иногда меня охватывает какой-то тупой страх. Что должно означать возвращение к жизни? Что такое жизнь? Война. Значит, надо вернуться на войну, опять туда, на фронт. В ушах моих еще звенит страшный крик Эллы:
— Нет, нет, туда нет возврата!
Но сегодня об этом еще никто не говорит. Меня послали сюда на поправку — послал эрцгерцог, считающий меня своим спасителем, послала армия, послала сама война, чтобы все те жизненные соки, которые наберет мое тело, вновь выжать из меня до последней капли. Нет, нет, туда нельзя вернуться, туда нет возврата.
Каждое утро встаю рано и слежу за тем, как солнце из источника света превращается в источник тепла. Иногда с ужасом прихожу к заключению, что жизнь — это плен, где везде стерегут часовые с винтовками наперевес. На днях, блуждая среди гор, мы наткнулись на пограничного жандарма. Он отдал мне честь и озабоченно сказал:
— Убедительно прошу господина лейтенанта не гулять в этом направлении: здесь легко заблудиться и можно попасть на ту сторону.
Нас сопровождал неизменный Хексл, и, только когда он показался среди кустов, пограничник успокоился.
— Простите, господин лейтенант, я не знал, что с вами Хексл. Этот пес прекрасно знает границу, и с ним нельзя заблудиться. Он и отсюда никого не пустит и сюда не пропустит. Правда, Хексл?
Собака в ответ громко залаяла, и ее лай тройным эхом отдался в горах.
Странно расстроенные возвращались мы домой. Элла была молчалива, отвечала нервно. Может быть, она уже и тогда чувствовала себя плохо. Ведь Элла больна, да, больна. Как странно, что она больна, когда я здоров.
В первый день болезни Элла даже не подпустила меня к себе. За ней ухаживает фрау Дина. Чувствую себя одиноким, целый день блуждаю вокруг дома. Только к вечеру предпринимаю небольшую прогулку до молочной фермы, откуда, забравшись наверх, можно видеть Мутлер. Элла очень любит смотреть туда. Ведь Швейцария — это Алексей.
В эти два дня, когда болезнь Эллы заперла нас в комнате, для меня многое сделалось ясным. Элла призналась мне, что у нее есть какой-то план относительно меня, относительно того, чтобы я не попал обратно на фронт.
— Фон Ризенштерн? — спросил я.
— Нет, нет, совсем другое. Я жду письма. Когда оно придет, мы поговорим с вами, Тибор. А теперь сиеста.
Мне иногда кажется, что Элла просто играет со мной. На третий день болезни она вышла со мной на балкон, но была еще слаба и бледна, хотя она исключительно сильная женщина.
Мы сидим у окна. Через стекло светит слабое сентябрьское солнце. Элла еще не получила письма, но я не расспрашиваю ее.
— Вы знаете, о чем я думала, Тибор?
— Да?
— Мне сейчас показалось, что я, собственно говоря, неправильно поступаю. Может быть, я вам уже надоела, может быть, стала для вас совершенно лишней.
— Интересно. Продолжайте.
Вдруг дверь распахнулась, и бомбой влетел Рудольф.
— Почта! Фрейлейн, герр лейтенант! Письмо, телеграмма!
Письмо было от отца. Когда я увидел округлые буквы Матраи-старшего, меня охватило жгучее желание еще раз увидеть моих стариков, обнять их и дать им понять, что сын не забыл их. Элла стояла мертвенно-бледная.
— Что случилось?
— Читайте. — Она протянула мне телеграмму. — Боже мой, боже мой, что же будет? Ведь я еще не получила ответа.
В телеграмме доктор Керн извещал нас, что находится в Бозене и завтра навестит нас.
— Он приедет за мной, — сказал я с отчаянием.
— Нет, это невозможно! — закричала Элла и покраснела. — Мы никуда отсюда не поедем. Вы еще не отдохнули, Тибор. Куда вы торопитесь?
— Я? Что вы, Элла? Я никуда не тороплюсь.
Телеграмма сделала свое дело. Элле стало хуже. Но она продолжала распоряжаться:
— Когда он приедет, вы встретите его в халате, опираясь на палку.
— Да ведь я поломал палку, когда начал себя лучше чувствовать.
— Ничего, мы достанем другую. Надо симулировать, надо симулировать. Ну-ка, позовите фрау Дину, я ее проинструктирую. Хотя нет, не надо. Знаете что? Спрячьте подальше этот чемодан с вещами, чтобы его не было видно. Так, как, хорошо.
Я провел тревожно ночь. Утром во двор въехал экипаж с гостями. Доктор Керн был весьма удручен болезнью Эллы, но и от моего состояния не пришел в восторг. Действительно, я выглядел ужасно после бессонной, беспокойной ночи. С Керном приехал главный врач бозенского гарнизона, очень симпатичный человек с обер-лейтенантскими нашивками. Он установил у Эллы истощение нервной системы и запретил всякое напряжение и волнения. У меня же констатировал улучшение по сравнению с тем состоянием, в каком видел меня в последний раз. Я признался, что совершенно не помню, чтобы он меня когда-нибудь осматривал. Доктор засмеялся и похлопал меня по плечу.
— Да, мой друг, ничего хорошего я от вас тогда не ожидал. Надо признаться, что если бы не ваш молодой организм…
Керн буравил меня глазами, щупал мои мускулы и тоже похлопывал по плечу.
— Эрцгерцог уже несколько раз запрашивал о вас. Ах, мой молодой друг, вас ожидает очень недурное будущее. Сейчас нужны именно такие храбрые и настойчивые люди. В шестом ишонзовском бою погибла масса народа, даже командиров батальонов и полков похоронили больше десятка. Некоторые из них лично шли в атаку.
— А вы что же, доктор Керн? — спросил я с деланным простодушием.
Но Керна было трудно смутить.
— Я? Да что вы, кому нужны такие никчемные типы? Кроме того, дорогой лейтенант, я и на своем месте сумею быть полезным, — ответил он с кислой улыбкой.
Я становился все мрачнее и мрачнее и наконец добился того, что Керн перестал говорить о войне. Он стал расспрашивать, в чем мы нуждаемся. Элла была с ним очень мила и просила не торопить меня с отъездом.
— Как видите, мы поменялись ролями: теперь он за мной ухаживает.
Бозенский врач немедленно предложил прислать сестру милосердия, но после категорического протеста Эллы перестал на этом настаивать. После обеда гости уехали. Керн взял с меня слово, что как только я почувствую себя лучше, сейчас же извещу его. Ведь после этого отдыха мне еще полагается отпуск.
— Таких людей, как вы, дорогой лейтенант, не бросают опять сразу в огонь.
Когда они выезжали, я стоял в дверях и долго смотрел им вслед. Эллу я нашел на балконе, откуда она тоже следила за уезжающими.
— Видите, Тибор, о вас не забыли.
— Да, война еще претендует на меня, — сказал я задумчиво.
— Ну, а вы как?
— Я на нее не претендую.
Элла засмеялась, но не могла скрыть своего волнения. Ее беспокоил всякий шорох, и она ни за что не соглашалась лечь в постель.
— Бедный бозенскнй врач, — сказал я ей вечером.
— Почему вы его жалеете?
— Он, бедняга, предписал, вам: никаких волнений, никакого напряжения, а вы — как натянутая струна.
Элла опустила голову и исподлобья посмотрела на меня.
— Письма жду, Тибор.
— Вы так влюблены?
— Ах, какой дуралей! Вы ничего не понимаете, Тибор. Как можно быть таким наивным?
Я знал, что она ждет письмо от Алексея, но разве мог я предполагать, что будет в этом письме? И оно пришло на следующий день после отъезда Керна. Элла как будто переродилась и сразу выздоровела. Она встала, приняла ванну, оделась, потом долго раскладывала свои вещи и, наконец, позвала меня.
— Он здесь, в Мартинсбрюкке, — сказала она с блестящими глазами.
— Кто?
— Читайте. — Элла протянула мне письмо. Оно было написано по-французски и шло из Берна четыре дня. Письмо было короткое и довольно холодное, всего несколько строк.
— «Дорогая Элла! Последнее время я был очень занят. Мы снова собрались с нашими друзьями в Циммервальде, под Берном, где мы бывали с вами».
— Не с друзьями, а с товарищами. Надо читать: товарищи, а не друзья.
— Разве не все равно?
— Нет, товарищ — это больше, чем друг. Ну, читайте дальше.
— «Мы обсудили тут несколько вопросов, касающихся сегодняшней ситуации».
Я остановился, посмотрел на Эллу и подумал: «Что они могли там обсуждать? Наивные люди! Они не знают, какая страшная сила — война».
— Продолжайте, продолжайте, — сказала Элла, закрыв глаза.
— Словом, в первую очередь дело, а потом личные вопросы, — заметил я иронически. — «Теперь я освободился и могу исполнить вашу просьбу. Через три дня после отправления этого письма я еду в Мартинсбрюкке и буду ждать вас и вашего брата в указанном месте. Привет. Алексей».
— Ну, теперь понимаете? — спросила Элла взволнованно.
— Понимаю, — тихо ответил я.
— Ну, и что скажете? Вот это и есть мой план, — быстро прибавила она.
— Значит, бегство?
— Бегство. Вы находите это невозможным?
— Нет, нет… но, знаете, так неожиданно, сразу…
Элла встала, подошла к окну и тихо, еле слышным голосом заговорила:
— Тибор, поймите меня. Эта мысль зародилась у меня, когда я получила известие о смерти Арнольда и вашем ранении. Арнольд погиб потому, что не смог побороть внутреннего хаоса и противоречий. Он не мог разгадать жуткую тайну войны — и погиб. Вы не случайно остались в живых. Вы вовремя начали сопротивляться — и за это награждены жизнью. Вы самый близкий и самый родной мне человек. Алексей — совсем другое, вы это поймете позже. Когда я получила письмо от Красного Креста, моей первой мыслью было: Тибора надо спасти, надо вырвать его оттуда, это моя обязанность. Алексею я ничего не сказала, но была уверена, что он одобрит мою мысль. Видите, он пишет: «Я буду ждать вас и вашего брата в указанном месте». Я всегда говорила о вас как о своем родственнике, и он, очевидно, думает, что вы мой двоюродный брат. Но это не важно, вы ведь для меня больше, чем двоюродный брат. Ну, понимаете меня?
Я понимал Эллу и, улыбаясь, смотрел в ее глаза, в эти дорогие, умные, чудесные глаза. Они уже не спрашивали, а смеялись и одобряли.
— И если бы Арнольд был жив, мы бы втроем?.. — спросил я, отвернувшись.
— Ну конечно, конечно! — воскликнула Элла.
Больше мы об этом не говорили. Целый день готовились, выбирали одежду, упаковывали остающиеся ненужные вещи в чемодан, навели порядок в своих комнатах, вложили в конверт нужную сумму за пансион за месяц вперед и несколько строк фрау Дине. Положили конверт в один из незапертых чемоданов и сели изучать карту. Посмотрев на нее, я улыбнулся. Ведь Мартинсбрюкке прекрасно видно отсюда, если подняться на ближайшую гору.
— Где он будет нас ждать?
— В трех километрах от границы, на швейцарской стороне, находится такое же лесничество, как и наше.
Я уже обо всем этом написала Алексею. С Мартинсбрюкке он спустится туда. Вы помните, я попросила недавно у фрау Дины ее пограничное удостоверение, с которым они имеют право свободно переходить на ту сторону, в гости к своим родственникам. Это удостоверение сослужит нам большую службу.
— Ого, Элла, полная романтика: бегство, фальшивые документы, свидание на опушке леса!.. Ну, а что скажет фрау Дина?
— Она получит свои документы обратно от своих родственников Бреготтов. Это все, дорогой мой, хорошо обдумано. Завтра утром мы двинемся.
— Двинемся.
Ночью я долго не мог уснуть, все ворочался, иногда тревожно прислушивался — и установил, что Элла тоже не спит и ходит взад и вперед по столовой. И вдруг мне стало стыдно: чего я беспокоюсь? Что случится, если я действительно убегу? Кому я изменю? Эрцгерцогу? Пусть он будет благодарен за то, что я спас его драгоценную жизнь. Армии? Будь она проклята! Своим друзьям? А есть ли у меня там друзья? Родителям? Эх, славные мои старики, вас мне жаль, но вы первые одобрите мой поступок. Родине, Венгрии? Какой? Ведь есть две Венгрии. Родная, удивительно красивая земля, белохатные села, тихие речки, чистые города, горы, холмы, пуста,[29] воспетая Петефи, жизнерадостные честные рабочие, славные крестьяне — это одна Венгрия. А другая — люди, предавшие и обманувшие народ, заведшие его в кровавую авантюру, люди, за низменные интересы которых страдают миллионы, люди, являющиеся самыми большими врагами народа. Это родина?
— Вон отсюда, вон! — счастливо шептал я, засыпая. Утром все идет своим порядком. Мы собираемся на прогулку в горы. Фрау Дина просит Эллу не ходить далеко, ведь фрейлейн еще очень слаба.
— Господин лейтенант в штатском! Как вам идет этот охотничий костюм! Честное слово, гораздо лучше, чем в военном.
Мы предупреждаем фрау Дину, чтобы она не волновалась, если к вечеру мы не вернемся. Мы берем с собой достаточное количество провизии, чтобы заночевать в горах. Расспрашиваем ее, как пройти к Хорнтальскому водопаду, находящемуся в двадцати километрах от лесничества. Фрау Дина дает подробные указания. Я записываю фамилии лесничих, которые нам встретятся по дороге. Все это, конечно, военная хитрость. Бедная фрау Дина буквально делает обыск в нашем ранце, находит, что необходимо прибавить сыру и масла, всовывает еще бутылку сливок и просит обязательно вернуться к вечеру.
— Хали-хо! Хали-хо!
Мы идем по направлению к лесопильному заводу. Дорога ведет на восток, в глубь Тироля, но после первого же поворота мы круто берем на запад, и вдруг, к нашему ужасу, нас догоняет с веселым лаем Хексл. Что такое? На балконе стоят фрау Дина и Руди и машут нам. Я смотрю на них в бинокль и докладываю Элле:
— Машут и приветливо улыбаются. Они хотят сказать, что Хексл нам очень пригодится в горах. Черт побери!
А Хексл ходит вокруг нас, машет хвостом и радостно лает. Элла вынула носовой платок и махнула фрау Штильц:
— Алло! Очень хорошо! Спасибо.
— Но что нам делать с собакой? — спрашиваю я.
— Бросьте, ничего. Пойдем. Алло, Хексл, vorwärts.[30] Идем. В назначенном месте сворачиваем на лесную тропинку и подымаемся на крутую гору. Иногда останавливаемся, наслаждаясь чистотой осеннего дня.
— Что же будет с собакой? — повторяю я после трехчасового пути.
Мы отдыхаем у крутого спуска. Лесничество и завод остались далеко за нашими спинами. Внизу журчит шустрый горный ручеек. Мы на большой высоте. Вокруг только сосны и мох.
Я сверяю карту и измеряю путь.
— Когда он будет нас ждать?
— С трех часов.
— Что делать с собакой?
Элла гладит голову Хексла, треплет его громадные уши. Хексл доверчиво положил голову на ее колени.
— Оставьте Хексла на моем попечении, — сказала Элла с иронией. — Вы, мужчины, не можете справиться даже с собакой.
Мы смеемся. Хексл тоже смеется, широко разинув пасть, из которой свешивается набок влажный розовый язык, и смотрит на нас умными человечьими глазами.
После пяти часов быстрой ходьбы мы минуем пограничный столб. Полосатый, черно-желтый, он стоит наверху у выступа скалы, а мы пробираемся по чаще влево от него. Идем по давно проложенной и игнорирующей все границы тропинке. Хексл остановился, смотрит на нас, виляет хвостом и начинает скулить.
— Ну, Элла?
Мы теперь внизу. Кругом смешанный лес. На стволе одного дерева добросовестно работают два дятла. Их постукивания похожи на мерное тикание часов.
— Heksl, willst du zu Willi?[31] — нежно спрашивает Элла.
Хексл становится на задние лапы. Какой громадный пес! Хексл помахивает хвостом и вопросительно смотрит на Эллу.
— Zu Willi! Vorwärts,[32] Хексл! — энергично командует Элла.
Собака явно поняла и рванулась вперед. Теперь нет сомнения, что мы на правильном пути. Тихо, вокруг ни души, хотя…
— Видите, там у столба стоит жандарм? Но он смотрит в другую сторону. Вот двинулся и исчез среди деревьев.
— Vorwärts, Хексл, быстро! Мы скоро будем у твоего друга Вилли Бреготта.
Мелькнул швейцарский пограничный столб, и мы свернули направо. Элла вынимает документы Штильц на право перехода границы. Смешно, ведь семью Штильц здесь все знают. Но Хексл показывает, на что он способен. Большими скачками он мчится вперед, потом останавливается и выжидательно смотрит на нас. Замечательная собака! Карта и компас становятся излишними. Хексл — превосходный гид.
Пересекаем шоссе и читаем надписи на столбах: «К блоку 88», «Цу Николаус Мауэр», «Ауф Мутлер 3299», «Ауф Сервизель 1019», «К таможенной Мартинсбрюкке».
— Элла, теперь надо быть осторожнее, можно напороться.
Хексл, как будто поняв наши опасения, круто завернул и ведет нас к лесу. Вдруг Элла закричала, выронила свою туристскую палку и, как десятилетняя девочка, побежала вперед, и рядом с ней с веселым лаем помчался Хексл. У поворота, на опушке леса, стоял человек в темном костюме.
— Алеша-а-а! — радостно кричала Элла.
Я поднял ее палку, поправил на плечах ранец, сбил с бутс дорожную пыль, снял шапку и вытер разгоряченный лоб.
Итак, я — свободный человек. Я не обязан больше идти в ночную смену под Вермежлиано. Бррр!.. Вермежлиано, Полазо… С тошнотным отвращением вспомнил я эти названия. Сердце сжалось, и только сейчас в первый раз я глубоко пожалел тех, кто остался там. В моей памяти встал образ Гаала, его умные карие глаза, широкий лоб. Гаал! Ведь он остался там. «Пристрелите лейтенанта! Сдадимся в плен!» — «Не сметь трогать лейтенанта!» Гаал…
— Ти-бор! Где вы застряли? Идите сюда, скорее!
Я тронулся и, не знаю почему, почувствовал какое-то стеснение и неуверенность. Рядом с Эллой рука об руку стоял высокий мужчина в скромном синем костюме. Его бледное лицо обрамляла подстриженная борода. Мы пожали друг другу руки, и мне улыбнулись холодные и далекие, как небо, светлые глаза. Где я видел этого человека? — было первое мое впечатление. Но я видел его, только не могу сразу вспомнить где.
Лицо Эллы разгорелось, глаза блестели.
«Ну, как вы находите Алексея?» — спрашивали ее глаза.
Я улыбнулся Элле. После недолгого совещания мы пошли к лесничеству, но, к удивлению Эллы, Алексей повел нас не в виллу лесничего, а, завернув налево, направился к маленькому скромному домику.
— Если вы ничего не имеете против, мы остановимся сначала здесь, у одного дорожного мастера, — сказав Алексей. — Он очень славный человек, а ваши Бреготтц показались мне чересчур правоверными буржуа. Они могут поднять шум по поводу перехода границы, и тогда вас камрад Матраи, официально должны интернировать. Поэтому давайте сначала поговорим тут о делах.
Дорожный мастер принял нас очень любезно и уступил нам вторую комнату. Мы держались как усталые заблудившиеся туристы. Алексей больше молчал, и я несколько раз ловил на себе его испытующий взгляд. Зато Элла говорила без умолку; она болтала, как ребенок. После завтрака мы остались одни. Алексей попросил Эллу сесть (его обращение показалось мне официальным) и повернулся ко мне.
— Каковы ваши планы?
Я смутился. Мои планы? Да ведь я уже претворил их в жизнь, я дезертировал. Вместо меня ответила Элла. Она рассказала все, что я пережил, и как пришел к решению порвать с армией.
— Тибор может стать настоящим борцом, Алексей, и вашим товарищем, — сказала она в конце.
Алексей спокойно и, мне казалось, вяло выслушал горячую речь Эллы, потом, обратившись ко мне, начал задавать вопросы. Его вопросы были последовательны и обдуманны; правда, некоторые из них порой казались мне не относящимися к делу, но я охотно отвечал на них.
Каково снабжение армии? Настроение солдат, офицеров? Что говорят пленные итальянцы? Так же ли сплоченно воюют венгерцы, как и раньше, и какова причина этого?
Я не успевал ответить на один вопрос, как рождался следующий, и чем больше я на них отвечал, тем яснее становилась мне связь между ними.
— Нервы солдат натянуты до предела, да, до предела.
Вдруг Алексей схватил меня за руку и с каким-то особым трепетом спросил:
— Как вы думаете, долго еще продлится война?
— Если это будет зависеть от штабов и министров, то до последнего патрона, до последнего инвалида, — ответил я с горечью.
— С вас, значит, довольно?
— Я не хочу больше видеть солдат. Я устал, я совершенно ограблен духовно — и отрицаю, и ненавижу войну, — взволнованно сказал я.
При последних моих словах Алексей вдруг оживился.
— Отрицаете или ненавидите? Это большая разница.
Он повернулся к Элле.
— Я думаю, Элла, что решение товарища Тибора о бегстве — это дело ваших рук. К сожалению, я не имел возможности написать вам, что с такими вопросами нельзя спешить. Верно, Тибор?
Алексей говорил медленно, веско, и каждое его слово, вонзалось в мое сознание.
— Отрицаете или ненавидите? Это большая разница. Вы не хотите больше видеть солдат? Хорошо. Но позвольте вас спросить: если вы действительно ненавидите войну, чувствуете ли вы в себе силы бороться против нее?
— Как? Чем? — спросил я с удивлением.
— Вы только не знаете, чем и как, или вообще не способны на это? — строго спросил Алексей.
— Нет, я спрашиваю, каким методом вообще можно бороться?
— А, это уже другое дело. На это я могу вам ответить и охотно отвечу.
Алексей подошел к шкафу и достал из него маленький ручной чемодан. Щелкнул замок, и Алексей вынул из чемодана несколько брошюр и листов, отпечатанных на пишущей машинке.
— Мы с Эллой сейчас немного погуляем и поговорим, а вы пока прочтите эти листки, их всего пять, и перелистайте эти две брошюры. Я бы очень хотел, чтобы вам все стало ясно. Если чего-нибудь не поймете, спросите меня, я охотно все объясню.
Элла и Алексей ушли, а я прочел все от буквы до буквы. Так вот о чем они совещались там, в Циммервальде! С какой силой врывались в мое сознание эти простые сухие строки. Конечно, я все понял! Как мог не понять этого человек, побывавший на полях сражений?
Алексей был очень доволен мной.
— Вы там сможете это размножить, — сказал он.
— Понимаю, — ответил я, как солдат, получивший боевое задание.
…Мы улеглись спать в полночь, чтобы набраться сил. Я сразу уснул, так как давно не слал. На сердце было легко и спокойно. Этот молчаливый бледный человек со светящимися глазами все раскрыл мне.
«Каковы ваши планы?» — спросил он, когда мы встретились. Мои планы? В действительности у меня не было никаких планов. Я бежал оттуда, где бушует огонь, где пламя пожирает все, созданное человеческими руками и человеческим умом, где исчезают города, села, поля и леса, где падают мертвыми миллионы людей.
«Вы знаете, что война уже проглотила три с половиной миллиона людей и сейчас, в 1916 году, под ружьем находится двадцать один миллион человек. Человечество протащило на себе слишком много болезней, пока не достигло той стадии, которую мы, большевики, и называем империализмом. Трезвое взвешивание и анализ исторических фактов доказывают, что массы уже созрели для того, чтобы мы могли смело указать им на оружие, которое они держат в руках, и сказать: „Поверните это оружие против тех, кто заставляет вас драться“. Но этот момент не придет сам собой. Для приближения его нужны храбрые люди с крепкими сердцами, настоящие герои, которые могут принести себя в жертву во имя идеи. Вы говорите, что ненавидите войну?» — «Ненавижу, ненавижу».
Меня разбудил Алексей. Какой был крепкий сон! Я взглянул на него и улыбнулся.
— Пора идти, — сказал Алексей.
Ранец уже был приготовлен, в углу стояла горная палка. Эллы в комнате не было.
— Ну, мы поняли друг друга? — спросил Алексей.
— Поняли.
— Хорошенько запомните адреса, а брошюры и бумаги показывайте только тем, кому вы вполне доверяете и кто действительно сможет распространять их.
Перед домом дорожного мастера стояла Элла и держала на ремне Хексла. Увидев меня, собака обрадовалась и залаяла.
— Вы про него совсем забыли, — сказала Элла, когда мы тронулись.
Хексл почуял обратную дорогу и крепко натягивал ремень, который я взял из рук Эллы. У шоссе мы остановились, Элла обняла меня и поцеловала. Алексей пожал мне руку. Я пересек шоссе, отпустил Хексла и взглянул назад. Они стояли у скалы рука об руку.
Хексл радостно лаял и настойчиво звал меня за собой. Я шмыгнул в кусты. Хексл прекрасно знал дорогу. Он вел меня тропинками, и обратный путь показался мне гораздо короче.
Не помню, когда я покинул швейцарскую границу. Тирольский черно-желтый столб остался влево. Я взглянул в сторону Швейцарии. Глетчер на Мутлере горел розовым огнем. Долго не мог я оторвать взгляда от этой величественной картины, потом глубоко вздохнул.
— Vorwärts, Хексл! Вперед, лейтенант Матраи! Ты объявил войну войне и теперь идешь, чтобы организовать легионы друзей и товарищей и призвать их повернуть дула своих винтовок против тех, кто затеял эту бойню!
1935–1936