Шел дождь со снегом, ветер проносил его порывистыми вихрями над Мраморным морем, рвался в ставни окон Священного дворца. Хотя все жаровни были раскалены докрасна и под полами в трубах водяного отопления бурлил кипяток, в нежилых помещениях и внутренних переходах царил холод. Конечно, Аспасии оставалось только завидовать тем придворным дамам, которые остались в покоях императрицы и теперь держали в руках чаши с подогретым вином.
Ей бы сейчас согреть мерзнущие руки, обхватив пальцами горячую чашу. Ей и вообще-то следовало быть там, среди дам императрицы. Но она незаметно ускользнула и теперь торопливо шла холодными коридорами. Они не предназначались для посторонних глаз: тут не было ни колонн, ни статуй, не было даже занавесей. В своей темной накидке, наброшенной поверх роскошного, но такого легкого придворного платья, она была единственным живым существом в этих пустынных переходах.
Шел праздник начала зимы, Брумалия, и даже после шести веков христианства в нем оставалось много языческого. Придворные дамы и знатные горожанки, невзирая на промозглую погоду, спешили во дворец, чтобы получить по обычаю отрез царского шелка из собственных рук императрицы и потом принять участие в праздничном пиршестве. К счастью, ее величество обычно не замечает, если какой-то из придворных дам недостает… Аспасия еще успеет вернуться туда позже, и никто не заметит ее отсутствия.
Но что это? Она услышала за собой быстрые легкие шаги. Кто-то догонял ее. Аспасия даже съежилась под своей простой накидкой, надеясь остаться незамеченной. В этом городе, какой представлял собой императорский дворец, всегда были люди, но они не бегали так стремительно, особенно на половине императрицы. Тот, кто бежал за ней, как и Аспасия, был закутан в темное и казался в сумерках просто тенью, но голос был вполне живой, чуть задыхавшийся от смеха и волнения:
— Аспасия, Аспасия! Подожди!
Аспасия подождала. Она не скрывала неудовольствия.
— Разве я просила тебя идти со мной?
— Разве ты не знала, что я все равно пойду?
Преследовательница замедлила шаг, пританцовывая, как молодая лошадка. «Она будет красавицей», — рассеянно подумала Аспасия. Девочка выглядела настоящим сорванцом: щеки горели, глаза сияли, пряди волос выбились из кос. Она уже успела снять придворные шелка и была в теплом платье. Аспасия посмотрела на нее с завистью.
— Вот, — сказала девочка, сунув ей в руки что-то свернутое. — Ты можешь сразу переодеться. Я знаю тут местечко, где можно спрятать твое платье, пока мы не вернемся.
Аспасия так и сделала. Для нее этот дворец тоже был родным, она здесь родилась и с детства знала каждый уголок. Она сняла придворные одежды и переоделась в простое шерстяное платье с широкой удобной юбкой. Она проделала это молча, показывая всем своим видом, что еще сердится на шалунью.
Но Феофано не испугал бы и гнев самой императрицы:
— Я сказала матери, что у меня болит голова и что мне нужно прилечь. Она очень занята и поверила мне. Наверное, мы можем совсем не ходить на этот пир. Может быть, у меня будет болеть голова очень сильно?
— Будет, если мать узнает, что ты обманула ее, — ответила молодая женщина. К сожалению, не так строго, как следовало. Но ее начинало забавлять все это.
— Моя госпожа-мать, долгих дней ее величеству, будет отмеривать отрезы нашего шелка, какой похуже, до самой ночи. Я ей не завидую, — сказала Феофано кротко. — И зачем мне смотреть на это, если можно пойти с тобой?
Эта дерзость тоже заслуживала выговора, но Аспасия не хотела терять времени. Она сделала строгое лицо и поспешила вперед.
Феофано легко приноровила свой широкий шаг к быстрым мелким шажкам Аспасии. Аспасия была типичной византийкой: миниатюрная, изящная, смуглая, тонкокостная, как птичка. У Феофано были светлые волосы и высокий рост македонянки, а глаза совсем как у матери: большие, карие, с обманчиво мягким выражением. Ее мать-императрица была прекраснейшей женщиной Византии. Византийские царицы всегда славились красотой. Считалось, что этого, как и плодовитости, требуют интересы государства. Но благородного происхождения царице не требовалось. Ее величество, мать Феофано, была дочерью содержателя таверны. Она не стыдилась этого, и никто не считал, что этого обстоятельства следует стыдиться.
Ее дочь обещала стать такой же прекрасной. Впрочем, она унаследовала от матери и ее острый ум, и ее упрямство.
— Почему ты решила, что сможешь уйти без меня? Разве тебе это когда-нибудь удавалось?
— Ну, что ж, я еще попытаюсь, — молодая женщина замедлила шаг. — А вдруг я иду на свидание со своим мужем?
Феофано с трудом удержалась от смеха:
— Днем? И в праздник Брумалия? С Деметрием? Вот если бы братец Иоанн…
Аспасия вспыхнула и рассердилась:
— Ты отлично знаешь, что я терпеть не могу этого надутого павлина. И не могу понять, что вы, глупые гусыни, в нем находите.
— Я его тоже не люблю, — задумчиво сказала Феофано. — Он коротышка, И толстоват. И лысеет со лба. Но согласись, ведь он красивее…
— Мой муж красив настолько, насколько мне надо, — запальчиво перебила ее Аспасия. — И Деметрий почти не лысеет. И у него красивая борода. И он выше многих, даже выше некоторых варягов.
Аспасия умолкла, чтобы перевести дыхание. Феофано засмеялась, подпрыгнула и стала гораздо моложе своих четырнадцати лет. Потом внезапно посерьезнела:
— Я бы хотела, чтобы у меня был такой муж, как Деметрий. Он добрый, душевный и не думает постоянно о своей выгоде. Ему и не нужно быть красивым. Что толку в красоте? Мой отец был красивым, и ничего хорошего из этого не вышло. Он все равно умер, а мать вышла замуж за старика, потому что так надо Империи.
— Не такой уж он и старый, — возразила Аспасия и добавила: — И не кричи так громко.
Феофано возмущенно затрясла головой, но спорить не стала. Даже царевне нельзя вольно говорить об императоре. Особенно если она дочь его предшественника и имеет не меньше прав на престол, чем он сам. Это верный путь к смерти или к заточению в монастыре, что едва ли лучше смерти.
Должно быть, Аспасия рассеянно произнесла это вслух, потому что Феофано ответила:
— Но тебя же не сослали, когда умер мой отец. Бабушку и других теток, но ведь не тебя…
— Это твоя заслуга, моя киска, — повела на нее глазами Аспасия. — Ты подняла такой крик, какого еще не слыхали эти древние стены. И меня оставили. К тому же у меня уже был Деметрий, а он, ты знаешь, двоюродный брат самодержца. Конечно, все это чудо, если вспомнить, кто я и где должна была оказаться. Мой отец был очень добрым. Я была самая младшая, с норовом, я никак не могла согласиться, что если ты царская дочь, то ты не должна выходить замуж, чтобы не появился лишний претендент на престол. Меня выдали за Деметрия, потому что уж он-то никогда не проявлял никаких признаков честолюбия. Все его интересы были связаны с познанием мира, с науками, с книгами. И он так упорно добивался меня! Бог знает, почему ему этого так хотелось, но уж точно не из-за моего происхождения…
Тем временем они уже были у выхода. Феофано на шаг опередила ее. Навалившись всем телом, она толкнула тяжелую дверь и задохнулась от дождя, ударившего ей в лицо. Пригнувшись, они помчались бегом под защиту стоявшего в глубине дома, не обращая внимания на красоту внутреннего дворика и сада, который летом и при солнечном свете вызывал всеобщее восхищение. Сейчас все кругом было сумрачным, серым и заледеневшим.
Их встретило тепло — благодатные волны тепла и ароматы вина и пряностей. Аспасия вздохнула с облегчением. Действительно, в такое время и с таким императором никогда не знаешь, чего ждать. Но все было сделано именно так, как она приказала.
Предмет ее забот уже был там и, судя по всему, был достаточно долго. И выглядел в общем довольным, хотя Лиутпранд не был человеком, которому легко угодить.
Посол германского императора был ломбардцем, но ломбардцы — люди крупные, светлокожие и рыжеватые, а Лиутпранд, потомок древнего рода, был того же типа, что и Аспасия — маленький, смуглый и быстрый, с большим римским носом и бурным итальянским темпераментом. Сейчас он с трудом сдерживал этот свой темперамент. Может быть, виной тому был его непрекращающийся кашель и насморк, который заставил покраснеть его породистый нос. Он сердито сверкнул на них черными глазами, но заговорил вполне любезно, без присущей ему язвительной насмешливости:
— Приветствую вас в вашем собственном дворце, любезные дамы. Я рад, что вы пришли. Надеюсь, просьба принять меня не затруднила вас?
Аспасия позволила служанке взять у нее плащ, подставить кресло, подать чашу подогретого вина. Она взяла чашу в свои узкие ладони, согревающиеся пальцы приятно заныли.
— Никаких затруднений, ваша милость! — в тон ему ответила она, принимая чопорный вид.
Он нахмурился; она сохраняла серьезность, но глаза ее лукаво смеялись, и она добавила вкрадчиво:
— Почему так официально? Разве мы совершили что-то предосудительное?
— Вы, — он особо подчеркнул это слово, — нет. — Он вернулся в свое кресло, взял чашу и громко чихнул. — Бог свидетель, вы всегда были так гостеприимны. Чего я не могу сказать о других в этом отвратительном городе. Вы знаете, я здесь уже полгода. Иссыхаю от жары. Замерзаю от холода. Наверное, Константин сошел с ума, когда выбрал это место, чтобы построить столицу Империи.
— Вероятно, он выбирал его весной, — сказала Феофано. — Весна здесь замечательная.
Ломбардец фыркнул:
— Слава Господу и его Пречистой Матери, я уже не смогу в этом убедиться!
Они уставились на него. Аспасия спросила первой:
— Ты не останешься? Ты уедешь?
— Да, я уеду. — Он оглушительно чихнул. — Черт побери! — (Они не особенно смутились, хотя он и был епископом). — Я уезжаю. Я знаю, что мне незачем оставаться. Я должен был понять это в тот же день, когда прибыл сюда и меня засунули — «разместили» слишком изящное слово! — в дрянной сарай и окружили толпой нахальных слуг, которые только и стремятся обобрать меня. Его милостивое величество вовсе не имеет желания сейчас или когда-нибудь оказать моему посольству должное внимание. Он держит меня как ученую обезьяну для забавы.
— Ну, если подумать, в вашем деле все не так уж плохо, — начала Феофано нерешительно. — Ведь он был очень занят. Эти военные походы, сражения. Надо было собирать армии, оплачивать их, кормить. Не было времени, чтобы думать о мирных вещах.
— Не было времени и не будет! Никифор Фока не намерен дать невесту из своего дома моему принцу!
— Знаешь, — возразила Феофано, — ты тоже должен войти в его положение. Отец твоего принца провозглашает себя единственным властителем над западной частью Римской империи. Если наш император даст твоему императору царевну для его сына, люди могут решить, что он одобряет все, что тот делает. Что он согласен с тем, что германский варвар равен ему самому, одному-единственному самодержцу всей Римской империи.
— Мой император… — Лиутпранд умолк, глубоко вздохнул, закрыл глаза. — Оставим это. Мы обо всем этом и так много спорили. Я устал! Я собираюсь домой! Я хотел сказать вам, что мы отплываем, как только позволит погода.
— Придется ждать весны, — сказала Аспасия.
— Бог этого не допустит, — он заглянул в свою чашу, она оказалась пустой, и он протянул ее слуге наполнить. — И Бог не допустит, чтобы вы поплатились за то, что старались сделать мою жизнь сносной. Я не должен был разрешать это.
Черные глаза Аспасии метнули в него молнию.
— Ты мне разрешил? — произнесла она с царственным величием. — Насколько я помню, это я пригласила тебя, потому что слышала, что ты интересный человек, и мне стало любопытно увидеть тебя.
Он беспомощно улыбнулся:
— Да. И я пришел, потому что уже грыз ногти от бессилия, тщетно добиваясь аудиенции у его величества, и подумал, что смогу получить ее с твоей помощью. А ты честно и без обиняков объяснила мне, почему это безнадежная затея. Я был так поражен твоим умом и твоей прямотой, что тоже стал с тобой откровенен.
— И ты опишешь меня в своей книге? — Аспасия уже улыбалась. — Я в восторге. Ты будешь писать обо мне такие же восхитительные гадости, как о королеве Вилле?
Ему пришлось покраснеть.
— Черт бы побрал тот день, когда я так разболтался! Где была моя голова?
— Но это же так забавно! Неужели правда, этот ее пояс…
Феофано переводила заблестевшие глаза с одного на другую.
— Пояс? Какой пояс? Аспасия, ты никогда не говорила мне об этом.
Румянец Лиутпранда превратился в настоящий пурпур:
— Не говорила и не скажет!
— Нет, почему же? — промурлыкала Аспасия. — Может быть, когда-нибудь потом. Когда ты станешь взрослой.
— Я уже взрослая, — возмутилась Феофано. — Я стала взрослой уже с Пасхи. Я все знаю про мужчин и женщин и как…
Аспасия мельком взглянула на нее, и та осеклась.
— Потом, когда-нибудь потом. — Аспасия повернулась к Лиутпранду. — Наверное, я никогда не вела себя так неприлично. По правде говоря, я иногда бываю бестактной.
— О нет. Ты всегда безупречна. — Он говорил необычно спокойно и необычно серьезно. — Ты сияешь здесь, как жемчужина среди свиней. Вокруг тебя грязные интриги, но к тебе не пристает грязь. Я молю Бога, чтобы они по-прежнему не замечали тебя и никогда не вспомнили, кто ты.
— Я дочь своего отца, — сказала Аспасия.
— Вот именно, — произнес Лиутпранд серьезно. — Твой отец знал, как важно не привлекать к себе внимания, как не замараться и при этом остаться живым. Он пережил всех заговорщиков и всех честолюбцев и взошел на трон, который принадлежал ему от рождения, и он правил без всяких регентов и узурпаторов. И он умер в своей постели и не от яда. Пусть небеса пошлют тебе такую же судьбу.
— Я совсем не хочу умирать императрицей, — сказала Аспасия. — Я никогда не хотела оказаться на троне. Пусть на троне будет тот, кому это нужно. Ее величество хотела быть императрицей, и она императрица. И пусть она находится на троне до самой смерти или разделит его с кем-нибудь, если захочет. Это ее дело. Мне трон не нужен, и единственное, что мне нужно — это жить, как должна жить женщина, а не быть замурованной в монастыре.
— Из тебя не получится святая, — улыбнулся епископ Кремонский.
Аспасия тоже улыбнулась.
— Как и из тебя, дорогой друг, и ты это прекрасно знаешь. Мне очень жаль, что ты уезжаешь. И я очень рада, что ты едешь домой. Согласна, что здесь к тебе отнеслись плохо. И я рада, если мне хоть немного удалось это исправить.
— Ты сделала больше, чем думаешь. — Он еще раз чихнул и высморкался, проклиная погоду. Потом встал и поклонился с неожиданной грацией. Когда его не одолевали обиды, в нем был виден настоящий придворный.
— Да хранят тебя Господь и Пречистая Дева, — и он вышел с поспешностью, которая во всяком другом могла бы показаться невежливой.
— Он вернется, — сказала Аспасия. — Он еще вернется. — Она не знала, почему в этом уверена.
Феофано медленно кивнула. Глаза у нее стали темные и влажно-мягкие, как у лани. Она выглядела совсем как ее мать. Аспасия вздрогнула. Когда глаза императрицы принимали такое томное выражение, это наверняка означало, что она задумала что-то, имеющее долгие последствия, запутанное и небезопасное.
Дочь императрицы моргнула, широко распахнула свои большие невинные глаза и вновь стала собой.
— Нам пора возвращаться, — сказала она, — пока нас не хватились. Или, может быть, пусть у меня все еще болит голова?
Аспасия не улыбнулась.
— Нет. Я думаю, ты можешь считать себя совсем здоровой.
Сразу погрустневшая Феофано позволила прислужнице набросить плащ на свои плечи и вышла под дождь, который тем временем окончательно превратился в снег.
Аспасия была беременна. За девять лет брака это случилось не впервые. Но Боже! Пусть помогут ей небеса хоть на этот раз родить живого ребенка!
— Непременно, — говорила она Феофано, — я должна, понимаешь, должна!
Феофано крепко держала ее за руку и старалась улыбаться:
— Я уверена, что так и будет. Мы будем молиться, и к тебе придут самые лучшие врачи…
— И они привяжут меня к кровати! — Аспасия выкарабкалась из множества подушек, остановив гневным взглядом служанку, бросившуюся было к ней. Она возилась в постели, устраиваясь поудобнее, как вдруг ребенок зашевелился… Она замерла, потрясенная.
— Фания, Фания! Он толкнул меня ножкой!
Феофано смеялась и радовалась вместе с ней. Она сбросила на пол груду книг, чтобы сесть рядом.
Ребенок перестал брыкаться и затих. Аспасия тоже притихла и смотрела немного смущенно.
— Только женщина способна из-за этого так разволноваться, — сказала она виновато. — Неудивительно, что мужчины считают нас слабыми.
— Ты не слабая, — возразила ей Феофано. — Тебе, наверное, ужасно скучно все время лежать в постели?
— Ты даже не можешь себе представить, киска, — Аспасия подняла книгу и снова бросила на пол. — Я продолжаю изучать арабский. Но сколько часов в день христианка может читать Коран? Я все время сплю. И хотя все находят, что я мало ем, я ем от скуки так много, что могу лопнуть. Меня навещают женщины, но они говорят только про собственные беременности. Когда я пытаюсь перевести разговор на менее скучные темы, они обижаются или уговаривают меня не тревожиться ненужными мыслями. А мне и в самом деле интересно, собирается ли германский император опять прислать посольство, вроде того, что было прошлой зимой. И разные другие новости. Даже Деметрий, кажется, думает, что я не Аспасия, а Пресвятая Дева. Он не говорит со мной обо всем, как раньше, и едва осмеливается дышать в моем присутствии.
— Бедняга, — сказала Феофано, — они его запугали.
Аспасия прижала обе руки к животу оберегающим жестом.
— Я не могу потерять его. Он будет жить, ты же видела, как он прыгал! У меня будет ребенок, — она упрямо вздернула подбородок. — Но довольно! Расскажи мне все новости! Что делается во дворце?
Феофано послушно приступила к рассказу, но что-то с ней было не так. Аспасия наблюдала за ней: та сидела прямо, глаза были опущены, голос звучал ровно. Но Аспасия чувствовала в ней какое-то напряжение, казалось, она боится проговориться.
— Ты ничего не говоришь о матери. С ней все в порядке?
Феофано чуть заметно помедлила.
— Да. Все в порядке. Нечего рассказывать.
— Правда?
— Да. То есть нет. Нечего рассказать.
Аспасия молча смотрела на нее.
Феофано резко вскинула голову, глаза смотрели мрачно.
— Тебя же запрещено волновать.
— Конечно, — согласилась Аспасия, — но я буду волноваться еще больше, если ты станешь скрывать что-то от меня. В чем же дело?
— В матери. И в братце Иоанне. «Он» и «она», — сказала Феофано. — У него красивое лицо и эти светлые волосы, хотя он лысеет со лба. И он полон сил, как жеребец. Думаю, по сравнению с императором он ей кажется солнцем среди тьмы. Это измена, Аспасия! Ты знаешь, что делается? Каждый день после полудня он приходит к ней, и они лежат в ее постели, и он именует ее всеми ее титулами: «Слава пурпура, Радость мира, Благочестивейшая и счастливейшая Августа, Христолюбивая Василевса». А потом, — Феофано сглотнула, как будто ее тошнило, — этот уходит. А она ночью идет к императору. И он ничего не подозревает. Они хотят убить его, Аспасия! Они убьют его, и Иоанн станет императором.
Феофано всхлипнула, и Аспасия обняла ее.
— Тише, — говорила она, успокаивая девушку, — тише. — Но сердце ее похолодело от ужаса. При императоре Никифоре Фоке она жила в безопасности. Никифор — человек суровый, но честный, он любит Деметрия, своего двоюродного брата. Он прислал недавно в подарок шитый шелк на крестильную рубашку для ребенка. Иоанн не суров, но он коварен. И он честолюбив и тщеславен. В нем столько честолюбия! Как раз столько, чтобы не вспомнить о тех, кого он затопчет по пути к трону. Деметрий для него соперник, угроза. Ведь его жена — она, Аспасия Багрянородная, родившаяся в Пурпурной комнате дочь правившего императора, — его жена, рожденная быть императрицей, дает Деметрию бесспорное право на трон. Если он захочет! А кто поверит, что не захочет?
— Ты пыталась предупредить императора? — спросила Аспасия так спокойно, что сама удивилась.
Феофано легким движением освободилась, выпрямилась, и ее лицо стало безмятежно и непроницаемо. Аспасия узнала это царственное самообладание, и ей стало страшно.
— Я не могу сказать ему. Что бы она ни делала, она моя мать.
— Но ведь другие тоже должны знать…
— Все знают, — отвечала Феофано. — Император предпочитает быть слепым и глухим. Он не понимает намеков. А если понимает, то смеется в ответ. Или произносит проповеди о грехах ревности и клеветы. Он слеп и глух.
— Как все стареющие мужчины, у которых молодые и красивые жены.
— И поэтому он умрет.
Аспасия перекрестилась:
— Господь спасет его. — Всей душой она надеялась на это.
Феофано ушла. Аспасия снова легла в постель, которую уже стала ненавидеть. Сейчас ей было не до этого.
Она все еще была погружена в тяжелые размышления, когда пришел Деметрий. Он принес с собой дыхание свежего воздуха и медовые сладости для нее. Он не мог остаться надолго.
— Я должен сегодня обедать у императора, — сказал он. Наверное, он был единственным в мире человеком, который мог сказать это так — без раболепства и хвастовства. — Но как мне хотелось бы побыть с тобой! Я постараюсь скоро вернуться. Видит Бог, мне необходимо идти, хотя и не хочется.
Она засмеялась и привлекла его к себе. Он всегда был худым: весь из костей и углов и только в последнее время стал немного полнеть. «За компанию со мной», — шутила она.
Еще недавно он схватил бы ее в объятия и целовал до умопомрачения, но сейчас он ограничился осторожным объятием и пылким взглядом:
— Разве можно так безжалостно дразнить отца своего ребенка?
— Мать твоего ребенка рада хоть какому развлечению, — прежде чем он успел ответить, она приложила пальчик к его губам. — Ты должен идти на обед, Деметрий. И ты должен там сделать что-то важное.
И она рассказала ему все, что узнала у Феофано. Вначале он пытался перебить ее, но потом умолк, сжав губы. Когда она закончила свой рассказ, брови сошлись над его обычно ласковыми карими глазами. Они не были сейчас ласковыми:
— Черт бы побрал эту девчонку!
— Так ты знал?!
— Да, знал, — он еще сильнее нахмурился. — Но я надеялся, что ты ничего не узнаешь. Теперь ты понимаешь, зачем этот обед. Попытка открыть ему глаза.
— Тогда иди! — сказала Аспасия. — Поспеши. — Она приподнялась и легонько оттолкнула его.
Он встал, не отпуская ее рук, сжимая эти маленькие нежные ладони в своих, больших и жестких.
— Ты не должна волноваться, — попросил он. — Конечно, император — это важно. Но ты, моя обожаемая жена, ты и наш ребенок для меня дороже всего в мире. Ты должна успокоиться.
— Со мной все в порядке, — заверила она.
Он хотел верить в это. Он поцеловал ее — пожалуй, слишком страстно для ее шестого месяца беременности — и пошел к императору.
Аспасия пробуждалась от тяжелой дремоты. Было тихо, только ветер завывал за окнами. Эта тишина была невыносима для ее напряженных нервов. Она с трудом удержалась, чтобы не встать. В этом безмолвии было что-то зловещее.
Она едва не вскрикнула, когда бесшумно отворилась дверь. Деметрий в придворных одеждах, сверкавших в свете ночника, показался ей чужим и далеким, как образ святого в храме. Он улыбнулся ей, и впечатление исчезло. Святые не улыбаются, а его улыбка была улыбкой счастливого мужчины, который, наконец, вернулся домой, к своей женщине, беременной его ребенком. Борясь со слабостью своего тела, она приподнялась на подушках.
— Говори, — сказала она.
Его улыбка погасла. Он подошел, опустился рядом и сжал голову в ладонях, машинально теребя остатки волос. Она готова была ударить его, чтобы прервать невыносимое молчание.
— Говори, — повторила она. — Что там случилось?
— Ничего, — ответил он. — Ничего не случилось, хотя казалось, вот-вот что-то произойдет. Император получил письмо, видимо, от одного из священников. В нем сообщалось, что сегодня ночью его собираются убить, что императрица участвует в заговоре и скрывает убийц в своих покоях. Император вынужден был что-то делать. И он послал Михаила, своего управляющего, на половину императрицы, чтобы все проверить, но Михаил не обнаружил ничего подозрительного. Тогда император засмеялся. «Кто-то любит дурацкие шутки», — сказал он. Мы еще немного посидели, и император отпустил нас. Правда, обещал удвоить караул в своих покоях. Ну что было делать?
— Ничего, — сказала Аспасия с горечью. Она крепко сжала его руку. — Останься со мной, — попросила она.
Он колебался.
— Но врачи… — начал он, — и слуги… — И вдруг решительно тряхнул головой. — Какое им дело!
Он сбросил одежду и лег рядом. Она прильнула к нему всем своим располневшим, неуклюжим телом, наслаждаясь знакомым теплом и покоем. От него пахло вином и миром. Прижавшись к нему, она страстно желала, чтобы эта ночь прошла и унесла с собой охвативший ее страх.
Такой ночи с сотворения мира не бывало, и Бог не допустит, чтобы такое повторилось. На глазах всех, кто хотел видеть, пустой флирт и бездумное кокетство, которые можно было порицать лишь за легкомыслие, превратились в адские, чудовищные страсти. Зловеще и неотвратимо надвигались страшные деяния.
Царица поднялась в покои императора, как она это делала каждую ночь. С ней не было никакого оружия, кроме ее красоты. Она сказала своему повелителю, что отпустит гостей и вернется. Она попросила его не запирать дверей.
Он доверял ей беззаветно, и она это знала. Он забыл или не захотел помнить, что приказал удвоить стражу. Разве он мог подумать, что она способна предать его? Возможно, она и не любила его со всем пылом молодости, но любовь — не роскошь для императоров. Она была его супругой и госпожой, и она уверяла его, что он привлекателен, хоть и не молод.
Он был невысок, но широкоплеч, силен, закален в сражениях и походах. У него были густые темные волосы, а борода, только немного начавшая седеть, была мягкой и шелковистой. Она любила гладить ее, моля в порыве страсти своего господина завоевать ее, как он завоевал всех врагов Византии. В этом он был силен, как и прежде.
Император подошел к киоту, который занимал почетное место в его спальне, преклонил колени и, как обычно перед сном, стал молиться. Потом, не слыша шагов императрицы, опустился на леопардовую шкуру, лежавшую на полу, и спокойно заснул.
Императрица оставила его ведающим об опасности не больше, чем новорожденный ребенок. Что она думала и чувствовала? Кто решился бы спросить? Может быть, ее сердце билось сильнее обычного; может быть, на мгновение она заколебалась. Может быть, она собрала все силы, чтобы совершить то, на что решилась. Кто об этом узнает! Для нее он был лишь тем, кто дал ей империю. Смуглый, приземистый, волосатый человечек, равнодушный к удобствам, как святой или солдат, предпочитавший спать на полу, а не на роскошной кровати. Он был одаренным полководцем, и империя в нем нуждалась. Поэтому она скрывала свои истинные чувства и делала вид, что он ей нравится. Искусству притворяться она научилась еще в родной таверне.
Но теперь у нее был Иоанн. И у него было все, что было ценно в Никифоре. Иоанн был красив и моложе. Она даст ему трон и корону. Он будет знать, чем ей обязан, и будет покорен ее воле.
Ее сообщники скрывались в потайной комнате, ключ от которой был только у нее. Управляющий Михаил даже не подозревал о ее существовании.
— Пора, — сказала она им.
Их глаза загорелись — от страха, возбуждения, кровожадности. Она улыбнулась и выпустила их.
Близилась полночь. Поднялся северный ветер. Шел снег.
Лодка, которую Иоанн купил утром за горсть серебра, бесшумно причалила в назначенном месте у самой стены дворца. Вот и каменное изваяние у моря — лев, напавший на быка. Люди императрицы не отрывали глаз от моря, наверху ожидая их сигнала. Они тотчас спустили корзину и в ней по одному подняли наверх людей Иоанна. Теперь поднимали его самого. Они перегибались через парапет, с трудом вытягивая веревку. Корзина раскачивалась. Волны разбивались о камни. Ветер свистел в ушах. Снег ослеплял.
Корзина ударилась о парапет. Иоанн вывалился из нее, выругался и столкнул ее в море. Но тотчас рассмеялся, негромко, но так, что все услышали.
— Ну, вперед! На охоту!
Иоанн высадился как раз под спальней императора. Окна выходили на море. Одно было открыто. Заговорщики крепче сжали рукоятки мечей и ринулись внутрь.
Кровать была пуста, ночник слабо мигал. Шедшие первыми в изумлении уставились друг на друга. Один охнул и бросился назад. Его удержали. Среди колышущихся теней послышалось шипение: это был сигнал безопасности, но все вздрогнули, как испуганные олени. Подавший сигнал вышел на свет, ухмыляясь при виде их испуга, — один из безбородых прислужников императрицы.
— Он никогда не спит на кровати, — сказал евнух. — Вперед, смелые львы. За мной.
Он провел их через сумрачную роскошь огромной спальни к нише, где сияли иконы: Господь Вседержитель, Богоматерь и Иоанн Креститель — темные большеглазые лица под золотыми нимбами. Перед ними на полу лежал тяжелый пурпурный плащ, на нем леопардовая шкура, и на леопардовой шкуре храпел император.
Иоанн медлил, стоя над ним, с мечом в руке. На лице его ничего не отражалось. Он отступил. Остальные толпились позади, окружив спящего, ухмыляясь друг другу. Наступило долгое молчание. Иоанн сел на кровать, держа меч на коленях.
— Ну? — сказал он.
Они задвигались. Кто-то ткнул императора в бок ногой. Храп прекратился. Другой кольнул его мечом. Он вздрогнул, поднял голову:
— Что?
Он не успел увидеть взлетевшего меча.
— Матерь Божия! — закричал он. — Помогите! — Кровь лилась ручьем из широкой раны на лбу. Он заметался, ничего не видя. Его схватили.
— Давайте его сюда, — сказал Иоанн.
Его потащили по полу, оставляя кровавый след. Он не мог сопротивляться: его тащили волоком. Иоанн посмотрел на него с отвращением:
— И ты называешь себя императором?
— Матерь Божия, — повторял Никифор, — Пресвятая Мария, смилуйся надо мной!
— Смиловаться? — спросил Иоанн. — Ты хочешь, чтобы тебя помиловали? А сам ты когда-нибудь был милостив? Ты сам был милостивым? Кто поднял тебя на эту высоту? Кто посадил тебя на трон, кто поддерживал тебя и не просил ничего, кроме милости, которую заслужил? А чем ты отплатил? Ты сослал меня. Ты выкинул меня. И после всех унижений ты вернул меня, чтобы я кланялся тебе и служил.
Никифор склонил свою раненую голову, задыхаясь и слабо дергаясь.
— Нет, — говорил он, — нет.
— Да, — ответил Иоанн. Он крепко схватил императора за бороду. — Ты посягнул на мою честь. Я отплачу тебе тем же. — Он с силой отшвырнул его.
Свора хохотала, сжимая кулаки и скаля зубы. Никифор упал. Иоанн ударил его. Император уже бился в конвульсиях, когда Иоанн проломил ему череп.
Они продолжали рубить его мечами, отсекли голову, подтащили к окну и выбросили вон. Обезглавленное тело покатилось в снежной мгле, как большая неуклюжая птица, и упало на гальку. Там оно и лежало в снегу всю ночь и весь день, потому что никто не осмеливался подойти к нему.
Император Никифор умер. Император Иоанн, овладев порфирой и троном, поспешил укрепить свою власть в захваченной империи.
Шум прервал тревожный сон Аспасии. Она чувствовала, как Деметрий вырвался из ее объятий, попыталась удержать его, но не смогла. Она боролась с сонной одурью, напрягая слух. Кто-то кричал снаружи. Кто-то другой ворвался в комнату. Она поняла, что это Диоген, двоюродный брат Деметрия. У него были дикие глаза, и он был весь в снегу.
— Ради Бога, Деметрий, беги, пока можешь! Там люди Иоанна, они идут за тобой, они…
Деметрий пытался вытолкнуть его из комнаты, но крик Аспасии остановил их:
— Что? Что случилось?
Диоген не отличался тактом даже в лучшие времена. Он выпалил ей прямо, хотя Деметрий, казалось, готов был на все, чтобы он замолчал:
— Никифор мертв. Иоанн убил его. Все устроила царица. Варяги уже провозгласили его императором. Сейчас он закрепляет победу. — Он повернулся к Деметрию. — Он требует тебя. Ты для него соперник. Беги! Беги, пока не поздно.
Деметрий не казался испуганным. Он подошел к окну, приоткрыл ставню, выглянул.
— Они ломятся сюда, — сказал он спокойно. Потом обернулся к брату: — Диоген! Разбуди управляющего, прикажи подать носилки для госпожи. А если это долго, найди кого-нибудь, кто сможет нести ее.
Диоген кивнул и выбежал. Аспасия с трудом выбиралась из одеял:
— Куда мы пойдем?
— Я отправлю тебя во дворец, — ответил Деметрий. — Может быть, я схожу с ума и лучше бы тебя спрятать в каком-нибудь монастыре. Но, я думаю, ты будешь в большей безопасности на самом виду.
— А ты? — спросила она резко. — Ты должен спасаться!
Он покачал головой. Она пошатнулась не только от слабости, но и от гнева на его упрямство.
— Ты должен бежать! Ты не должен оставаться здесь! — сказала она с яростью.
— Я и не останусь, — отвечал он. — Я собираюсь бежать.
Он лгал. Она видела это по его глазам. Он решил остаться, чтобы задержать свору, которая сейчас примчится сюда. Он надеялся, что она и их дитя спасутся бегством.
Она схватила его и потрясла, чтобы прекратить это безумие:
— Тебе нельзя оставаться. Меня они не тронут. Самое худшее, отправят в монастырь. Тебя они убьют.
Лицо его не изменило выражения. Она нагнула его голову, впившись глазами в глаза:
— Уходи, Деметрий, беги! Возьми, что надо, и беги. Я буду стоять, как скала. Я задержу их.
— Нет, — сказал он.
Он не слушал ее. Он знал только то, что его женщина в опасности и он должен ее защитить. Он не понимал, что в защите нуждался он сам. Не хотел понимать.
Рев у ворот усилился. Деметрий поспешно собирал какие-то вещи. Он не позволял ей помочь ему. Она кричала, задыхаясь от отчаяния:
— Прошу, Деметрий! Если любишь меня, беги!
Он бросил узел ей на колени и метнулся к двери. Ни Диогена, ни слуг не было. Он колебался.
— Со мной ничего не случится, — повторяла она в исступлении. — Беги, Деметрий. Спасайся. Мы придумаем, как потом тебе вернуться.
Она видела: ее уговоры подействовали. Его лицо передернулось, казалось, он сейчас заплачет. Но она выиграла: он поспешно натягивал одежды, разбросанные у кровати. Вряд ли они подходят для бегства, но плащ скроет их, а в них целое состояние: золотое и серебряное шитье, драгоценные камни на воротнике, да и сам шелк, сотканный в императорских мастерских.
В коридоре послышался топот, звон металла.
— Варяги, — сказал Деметрий. — Не уйти.
— Задняя дверь, — шепнула Аспасия, — через сад. Быстрее!
Он кинулся туда. Она затолкала узел под кровать, подняла полог. Она даже обрадовалась, мельком увидев в зеркале свой ужасный вид — брюхатая, опухшая, с темными кругами под глазами.
Деметрий распахнул дверь. Повернулся к ней. Она навсегда запомнит его таким. Худая фигура в сверкающих из-под темного плаща одеждах; тонкое бледное лицо; глаза, остановившиеся на ней с просьбой не забыть.
Наверное, это мгновение и погубило его. Люди Иоанна выломали дверь. Они ворвались, огромные, бородатые, с волосами, заплетенными в косы, одетые в алое с золотом. Вооруженные топорами. Они даже не взглянули на женщину в кровати. Они бросились к Деметрию.
Он стоял неподвижно, безоружный. Да он и не знал бы, как им воспользоваться, будь у него оружие. Он был спокоен. Он почти улыбался.
— Беги! — отчаянно закричала она.
Он повернулся и выскочил в дверь. Он не боялся; он не боялся умереть. Она все поняла. Он не хотел, чтобы она видела, как его убьют.
Отчаяние и бессильная ярость душили ее. В ее спальню — спальню царской дочери — вломились эти наймиты, они пришли, чтобы убить ее мужа! И она была бессильна это остановить. Она слышала крики в саду, топот ног. Тело не повиновалось ей, только бешено горели глаза на помертвевшем лице. О, если б ярость могла убивать!
Она не видела, что происходит в саду. Может быть, Деметрий успел скрыться? Господи, помоги ему убежать!
Варяги зашумели все вместе, снова бросились. И тогда она услышала звук, который никогда не забудет. Пение топора, рассекавшего воздух; жуткий мокрый звук рассекаемой живой плоти, треск кости.
Он не испустил предсмертного крика. Пал молча. Он встретил смерть лучше, чем его император. Чище и мужественней. Но все равно это был конец.
Ломбардец вернулся.
Прошедшие со страшной ночи два года немного затянули кровоточившие раны и приглушили боль. Иоанн Цимисхсий так уверенно сидел на троне, будто и не был убийцей и узурпатором. Дочь содержателя таверны за предательство получила плату своей же фальшивой монетой: ее сообщник, которым она надеялась управлять, заточил ее в монастырь, обвинив в цареубийстве, и она знала, что ее неверный возлюбленный разделил трон с новой императрицей.
Сестра Аспасии Феодора, которую освободили из монастыря, чтобы Иоанн, женившись на ней, получил законные права на престол, была, как это часто свойственно царственным женщинам, великодушна. Она была самой красивой из сестер — высокая, с пшеничными волосами, с голубыми, как у их отца, глазами. Рядом с ней Аспасия казалась себе еще меньше, смуглее и невзрачнее.
Глядя на прекрасную Феодору, вполне довольную своим красивым и жестоким мужем и малюткой-дочерью в колыбельке, Аспасия скрывала точившую ее зависть. Она с горечью видела, как опять полнеет стан под одеждами императрицы.
Аспасия потеряла своего ребенка через неделю после той страшной ночи. Это был бы сын. Теперь она никогда не сможет родить ребенка.
Тогда в ней все умерло. И в этом было ее спасение. Когда убийцы ушли, она нашла в себе силы подняться с постели. Она разыскала спрятавшихся слуг и управляющего. Она распорядилась приготовить все, что положено для похорон. Потом она отправилась во дворец. Не для того, чтобы мстить. Она ни о чем не думала. Как смертельно раненное животное, она шла умирать туда, где родилась.
Мать Феофано еще была тогда царицей. Феофано просила ее за подругу, и ее просьбу услышали. Аспасия родила своего ребенка в спальне Феофано, и только несколько минут он дышал. Думали, что и она не выживет. Пока она находилась между жизнью и смертью, прежняя царица была сослана, и новая заняла ее место. Теперь уже едва оправившаяся Аспасия потащилась просить за Феофано. Феодора была не только прекрасна, но и умна: она заставила их принести клятву, что они не будут мстить ей и ее мужу. Феофано поклялась без всяких колебаний. Аспасии это далось труднее. Но гордость царевны и византийки боролась в ней с нежеланием жить.
— Моя месть в том, что я выживу, — сказала она Феофано. — Иоанн всегда должен знать, что я живу, что я та, кто я есть, и что я ему якобы простила. Ему, который не простил и не забыл ни единой мелочи, вряд ли это будет легко. Я переживу его, Фания. Я дождусь и еще плюну на его могилу.
Феофано ничего не ответила. Ее красота уже полностью расцвела, и лицо ее в спокойном молчании казалось ликом святой. Аспасия знала, как обманчива эта безмятежность. Феофано тоже чего-то ждала, но чего — она об этом молчала.
Но в одном они были единодушны. Они не позволят, чтобы на них надели монашеские одежды. Император, наверное, охотно упрятал бы их в монастырь, но, к счастью, у него было много других, более срочных забот, а Феодора не была склонна подвергать сестру тому, от чего сама недавно страдала. К достоинствам Феодоры относилось отсутствие злорадства и мстительности.
И вот через три года ломбардец снова вернулся. На сей раз не он возглавлял посольство, но он все равно приехал с ним. Он был не менее упрям, чем сам германский король.
— Ты не могла бы, — попросила Аспасия, — подвинуться немного?
Феофано подвинулась. На скамеечке было достаточно места для двоих, особенно если одна была такой миниатюрной, как Аспасия. Видно отсюда было прекрасно. Аспасия полагала, что даже немногие из евнухов знают о существовании этого помещения, тесного, как шкаф, откуда, из-за резной каменной решетки, открывался отличный вид на Золотой зал. Они находились наверху, над рядами выстроившихся придворных, и хорошо видели и императора, и посольство перед ним; отсюда было слышно каждое слово, видно выражение лиц.
Аспасия положила руки на подоконник и оперлась на них подбородком. Как бы ни устала она от жизни, зрелище, открывавшееся внизу, никогда ей не надоедало. Золотой зал, Хризотриклиний.
Во дворце, славящемся своей роскошью, этот зал был самый великолепный. Он был достаточно велик, чтобы вместить весь императорский двор, и был весь золотой: золотые стены, золотые колонны, золотой пол. Он был как будто из одного сияния, как будто дом Бога. Здесь правил бог, говорили философы, бог, воплощенный в священной персоне императора.
Центром был трон, находившийся в сводчатом изгибе апсиды, под образом Иисуса Христа, на широком помосте, покрытом золотым ковром. Позади тремя рядами стояла стража, сверкающая шитыми золотом одеждами и оружием: в первом, ближайшем, ряду стояли самые знатные и заслужившие наибольшее доверие императора, во втором ряду — те, кому еще предстояло его заслужить, а в третьем, внешнем, — варяги, в алом с золотом, с топорами на плечах. У Аспасии при виде этих топоров сжималось сердце.
Она заставила себя перевести взгляд на те чудеса, которые приводили в изумление каждого, кто попадал сюда впервые. Возле трона стояло сияющее золотое дерево. Золотые птицы, усыпанные драгоценными камнями, сидели на его ветвях, распускали крылья и пели. У ног императора присели золотые львы. Время от времени они приподнимались, били хвостами и испускали рычание.
Пока все молчали, воздух был наполнен музыкой: звучными аккордами двух больших золотых органов, медным гулом труб, пением императорских хоров, провозглашавших хвалу императору и Господу Иисусу Христу, для которого почетная правая сторона трона оставалась свободной: священники говорили, что Он заполнял ее своим присутствием.
Иоанн Цимисхсий выглядел вполне по-императорски, этого Аспасия не могла отрицать. В багряных высоких сандалиях, в шелковом одеянии и в золотой мантии, в большой золотой короне с жемчужными подвесками он не был похож на человека из плоти и крови. Волосы его почти так же сияли, как золото, венчавшее их; борода цвета красного золота, густая, длинная, вилась роскошными локонами; лицо казалось вырезанным из слоновой кости. Только руки портили впечатление: короткие толстые пальцы, огрубевшие от работы, руки солдата, привыкшие сжимать рукоять меча, а не драгоценные царские регалии. Он сидел неподвижно и величественно, но его руки беспокойно играли жезлом, пытаясь согнуть его.
Шевеление в рядах, легкий шорох, пробежавший от входа до трона, ознаменовали приближение посольства. Стремительно пронеслись слуги, задвигая багряную завесу между троном и залом. Аспасия сверху видела, как император за завесой тяжело откинулся на троне, приподняв корону, вытер лоб, Наклонился, перекинулся парой слов с ближайшим охранником.
По другую сторону завесы широко распахнулись двери. Хор запел приветственный гимн. Медленно шагая, вошли послы. Большинство из них казались растерянными, подавленными головокружительной роскошью, и было видно, что они чувствовали себя неуютно в императорских шелках. Аспасия знала, зачем послов всегда заставляли переодеваться в одежды, хранившиеся специально для таких случаев, как церковные одеяния.
Сначала она не заметила Лиутпранда. Его не было, как обычно, в переднем ряду. На его месте был кто-то другой, незнакомый.
— Ну вот, — вздохнула Феофано позади нее.
Да, вот и он, в самой середине, в знакомой одежде. Это был подарок Аспасии. Одежда сохранилась лучше, чем ее хозяин. Он похудел по сравнению с тем, каким она его помнила, оливково-смуглое лицо отливало сероватой бледностью; волосы, видневшиеся из-под головного убора, стали почти седыми. Но он держался прямо, шел без посторонней помощи, и в глазах его сверкал тот же острый ум, что и прежде. Все эти эффекты не внушали ему трепета. Когда раздвинулись завесы, явив взорам императора, губы его насмешливо дрогнули. Когда трон взвился под потолок и парил там, в высоте, над изумленными зрителями, он с трудом сдержал улыбку.
Послы двинулись вперед, предводительствуемые величественного вида евнухом. Высокого ранга, заметила Аспасия, такой не унизился бы до того, чтобы вести менее значительное посольство. Никифор не был так обходителен.
У подножия императорской колонны послы должны были низко поклониться в знак покорности. Не всем это понравилось. Высокие светловолосые германцы вообще не были склонны сгибать колени перед чужеземным королем, особенно если он считал себя равным их собственному императору и, что еще более возмутительно, их повелителем. Но они были послами и знали этикет. Они поклонились, как им было сказано, трижды, до самого пола. Затем тот, кто возглавлял посольство, должен был еще раз выразить почтение, трижды склонив колени по пути к трону. Трон опускался, пока посол подходил к нему, и вот император поставил ноги на скамеечку и смотрел на склонившегося перед ним человека. Хотя он и смотрел сверху вниз, но все же оказался обыкновенным человеческим существом.
Церемониймейстер величественно выступил вперед. Посол вручил ему послание. Тот стал читать его в тишине, нарушаемой лишь рыканием золотых львов. Посол, надо отдать ему должное, не обращал на них внимания, хотя некоторые из его свиты поначалу шарахались, как олени; один или двое перекрестились, на римский манер, слева направо. Лиутпранд прошептал одному из них что-то на ухо. Аспасия догадалась что. «Это не колдовство, — сказал он, — это механизм. Закрой свой рот, мальчик. Разве не видишь, что нам просто морочат голову?»
Она улыбнулась. Ей хотелось бы побеседовать с ним. Ей так не хватало его острого ума.
Церемониймейстер закончил торжественное оглашение послания. Все это делалось напоказ: он уже читал его раньше, когда посол приходил в первый раз для формального представления. Сейчас все делалось для публики, в чем и состояла цель приема. Обмен любезностями был относительно недолгим.
— Ваше величество, — начал посол, — самодержец, император Востока, — (дерзость, которая не могла понравиться императору: он нахмурился), — я принес тебе приветствие от моего господина Оттона, короля германцев, короля Ломбардии и Италии, императора Запада.
Еще большей дерзостью было провозглашать подобный титул.
По каким-то своим соображениям Иоанн решил не обращать на это внимания.
— Мы надеемся, что наш сын, король германцев, пребывает в добром здравии?
— Мой повелитель, император Запада, — ответствовал посол, — пребывает в прекрасном здоровье и настроении.
Они улыбнулись друг другу, показав зубы. Самодержец склонил голову. Жемчужины на его короне закачались, поблескивая.
— Мы рады принять его дары и подношения.
— Ваше величество, — отвечал посол, — очень милостивы.
Посол знал свое дело; знал не хуже византийца. Он изящно и с безупречным терпением вел словесный поединок; он не попался ни в одну ловушку, даже самую хитроумную. Иоанн — солдат, Иоанн — боевой командир первым ослабел в этой игре. Он наклонился вперед, насколько ему позволяли одежды, положил жезл на колени, как меч.
— Ваш король желал бы чего-то от нас?
— Конечно, ваше величество, — отвечал посол. — Наш император предлагает союз, взаимовыгодный союз. У его величества есть сын, многообещающий принц, который входит в возраст возмужания и готов исполнять обязанности мужчины и короля. Ему бы доставило большое удовольствие исполнять эти обязанности в союзе с царевной Востока.
Теперь, перейдя к делу, посол говорил без обиняков. Иоанн долго и внимательно смотрел на посла, на его неподвижном лице нельзя было прочесть ничего.
— Вы просите, чтобы мы выдали женщину из нашего царственного дома за короля варваров?
— За короля Рима, который будет императором. Повелителю Запада не найти себе лучшей супруги, чем та, что в родстве с повелителем Востока.
— Он надеется, — спросил Иоанн, — таким образом заявить свои права на трон, на котором сижу я?
Даже для солдата это было сказано слишком прямо. Церемониймейстер был шокирован. Посол позволил себе улыбнуться.
— Ваше величество, мой император разумный человек. У него есть сын. У вас есть если не дочери, то родственницы подходящего возраста. Мы можем предложить союзничество в некоторых вопросах, которые вам небезразличны. Интересы Византии в Италии, например…
Глаза Иоанна блеснули. Но он был не только солдат, но и император; он ничего не предлагал и ничего не принимал, не взвесив тщательно.
— Вы хотите именно царевну? Не просто знатную девушку?
— Мой принц — происхождения истинно королевского. Мы могли бы найти ему невесту меньшей знатности, не беспокоя вашего величества.
— Однако, — сказал Иоанн, — царевна, выросшая в Священном дворце, — редкий товар.
— Ваше величество говорит правильно, — сказал посол, — и с обнадеживающей прямотой. Но мы знаем, что у вас есть женщины царской крови, подходящего возраста и подобающей чистоты, достойные нашего принца.
Значит, не вдовы. Не старые девы. Никаких изъянов, обидных для самомнения варваров.
— Между возрастом первого цветения и, скажем, двадцатью годами, — добавил посол. — Наш принц не будет возражать, если невеста окажется немного старше, чем он; ему еще нет шестнадцати лет, но он рослый и сильный, настоящий мужчина.
Иоанн повертел в руках жезл. Под бородой было трудно разобрать, но казалось, что он улыбается.
— Вы, наверное, уже имеете кого-то на примете?
Посол поднял брови.
— Ваше величество может кого-то предложить?
— Наше величество еще не решило, будет ли оно стремиться удовлетворить просьбу нашего сына, короля германцев.
— Но если ваше величество соизволит, — сказал посол, — если оно соизволит почтить нас своей милостью, может быть, мы сможем получить список всех возможностей?
— Может быть, — ответил император, — мы это обдумаем.
— «Да», — сказала Феофано, — это означает «да».
Аспасия была готова согласиться, но чувства ее были противоречивы.
— Его священное величество застенчив, как девушка, и еще более непостоянен.
— Не теперь, — Феофано была уверенно спокойна. — Ему нужно то, что предлагает Запад. Он хочет получить обратно Италию; он хочет получить Святую Землю. Германский король думает, что сможет утвердиться на нашей земле, женив своего сына на одной из наших царевен. Самодержец имеет в виду укрепиться на Западе и заставить германского короля кланяться ему и отказаться от своих претензий. Император Запада. Слышала ли ты когда-нибудь подобную дерзость?
— У кого выигрыш, — сказала Аспасия, — у того и права на нее. А Италия у него.
— Вот именно. — Феофано перегнулась через Аспасию, глядя вниз. Там послы, закончив дело, удалялись с всевозможной торжественностью. Она проводила их глазами.
— Представь себе, — сказала она медленно, — только представь себе…
— Что? — спросила Аспасия.
Феофано ответила не сразу. Когда же она заговорила, то начала издалека:
— Была бы ты на десять лет моложе…
— И красивее, — сказала Аспасия. — И могла бы рожать детей.
Феофано обняла ее, на мгновение крепко прижала, потом отпустила.
— Нет, он все равно не допустит этого. Ты слишком опасная соперница. Он выберет кого-нибудь, у кого меньше прав на наследование, кого-нибудь, кто родился не в Пурпурной комнате. Кого-нибудь…
Кого-нибудь вроде Феофано.
Их взгляды встретились.
— Варвар, — сказала Аспасия.
— Король, — возразила Феофано. Император, правящий в Риме.
— Надменный, самонадеянный.
— Царственный.
— Уверена, он не знает ни слова по-гречески.
— Он может научиться.
— Или его невеста может выучить германский.
Феофано улыбнулась. Это была улыбка ее матери: обманчиво, опасно нежная.
— Его невеста, — сказала она, — станет императрицей.
Должным образом воспитанная благородная женщина должна всегда быть скромной и осмотрительной. Феофано знала это очень хорошо. Аспасия научила ее. Но Феофано была к тому же царевной и училась царственному поведению в суровой школе своей матери.
Она должна была бы выжидать, посещать царицу, намекнуть там и здесь, постепенно дать понять, что она хотела бы того, о чем все вокруг шепчутся. Другие начали действовать именно так. Некоторые евнухи и особенно азартные вельможи заключали пари на ту или другую из сестер царицы. Ставили даже, правда немного, и на Аспасию.
Феофано не стала ждать, интриговать или делать намеки. На следующий же вечер после прибытия послов, когда император удалился в свои покои, она явилась к его дверям.
Аспасия была с ней. Феофано отнеслась к этому как к должному и испытала некоторое облегчение. Она была дерзкой, как хороший стратег, но не безрассудной; а управляющий императора был старым приятелем Аспасии.
Несмотря на это, он мог бы отправить их с глаз долой, но прежде он был солдатом и умел ценить решительность удара. Он не улыбнулся, это было невежливо, но Аспасия уловила блеск в его глазах. Он слегка поклонился и выразил готовность передать их просьбу самодержцу.
Женщины сидели в полутемной прихожей, где сквозило, и ждали. Феофано была спокойна и могла бы показаться безмятежной, если бы не ее пальцы, которые беспрерывно складывали и разглаживали сборки на юбке.
Аспасия даже не пыталась изобразить спокойствие. Она посидела немного, но стул был жесткий, и тело требовало движения.
Голос Феофано громко прозвучал в тишине.
— Ты, наверное, думаешь, что это безумие? И глупо с моей стороны желать этого?
— Да, — отвечала Аспасия.
Феофано слишком хорошо ее знала, чтобы удивиться. Улыбка, промелькнув, исчезла.
— Тогда почему ты помогаешь мне?
Аспасия остановилась, резко повернулась к Феофано.
— Потому, что я такая же безумная и глупая. Потому, что дворец — это клетка, а на Западе есть дверь, и ключ может оказаться в твоих руках. Не в моих, это невозможно, если только его священное величество не еще больший идиот, чем я его всегда считала, но ты — ты можешь улететь на свободу.
— Я могла бы подождать, — сказала Феофано, — как ждала царица. Что бы ни говорили эти варвары, но единственная и настоящая Римская империя — здесь, и если я покину ее, может быть, уже никогда не вернусь.
— Ты могла бы подождать, — согласилась Аспасия, — но хочешь ли ты?
— Нет. — Феофано взглянула на свои руки, которые, наконец, успокоились. Она подняла глаза, и ее взгляд застыл на лице Аспасии. — Ты ведь ненавидишь его?
У Аспасии перехватило горло.
— Какая разница? — выговорила она с трудом.
— В нем нечего ненавидеть, — сказала Феофано. — В нем вообще нет ничего, и в моей душе к нему тоже ничего нет. Он просто хотел получить корону. Он избавился от того, что стояло на его пути. — Она тихонько вздохнула. — Я собираюсь встать у него на пути.
Аспасия промолчала. Она ненавидела его, и неважно, что Феофано видела, как он ничтожен, если отобрать у него корону и высокие сандалии. Это была не та ненависть, которая подливает яд в кубок или подсылает убийц, как он подослал их к Деметрию. Это была просто ненависть. Ненависть заставляла ее омрачать его спокойствие постоянно, даже если бы он забыл, кто она. Она собиралась пережить его; она хотела, чтобы он знал об этом.
Выражение ее лица испугало Феофано. Она придала своему лицу спокойствие, хотя улыбнуться не смогла.
С таким лицом она повернулась к управляющему, который вошел с довольным видом.
— Их священные величества примут вас сейчас, — сказал он.
Самодержец и императрица ждали их в одной из внутренних комнат. Они нередко сидели так по вечерам вместе, в комнатах самодержца или царицы, без прислуги, беседуя о чем-либо, а нередко молча. Феодора, проведя годы в монастыре, различала все оттенки молчания. Самодержец, казалось, находил в этом отдохновение. «А может быть, — думала Аспасия, — он был человеком привычки и, сделав что-то однажды, продолжал поступать так же и в дальнейшем».
По-видимому, его не смутило, что его вечернее уединение нарушили. Он приветствовал их любезно, со своим обычным обаянием: приказал усадить поудобнее, принести вина, подслащенного медом. Царица улыбалась, глядя на них, такая безмятежная, какой старалась быть Феофано.
— Сестра, — обратилась она к Аспасии, — как я рада тебя видеть. И племянницу. Все ли у вас благополучно?
— Все хорошо, ваше величество, — пробормотала Феофано.
Феодора улыбнулась. Самодержец кивнул. Аспасия сжала зубы и решила помалкивать. Это сражение Феофано. И пусть она его выиграет.
Как ни дерзко Феофано добивалась этой аудиенции, теперь, получив ее, она была сама любезность. Казалось, она была готова всю ночь говорить обо всем на свете, от здоровья управляющего царицы до скачек на Ипподроме. Она вела беседу весьма искусно. Император был убежден, что он сам затронул тему западных варваров и их посольства.
— Дадите ли вы им то, чего они хотят? — спросила Феофано небрежно, как будто она не поставила все на этот единственный удар.
Император даже не нахмурился от ее дерзости. Он размяк от вина и от звуков собственного голоса.
— Ты считаешь, что надо?
— Решать вашему величеству, — ответила Феофано.
Его величество рассмеялся.
— Конечно, мне, и я решу. Но как поступила бы ты?
Феофано потупила глаза. Аспасия заметила их блеск сквозь густые ресницы.
— Я, ваше величество? Если бы я была императором?
Он кивнул, довольный собой.
— Я думаю… Я бы тянула переговоры и медлила бы, и откладывала и заключила бы, в конце концов, выгодную сделку: я дала бы им, что они просят.
— Значит, так? Ты дала бы им царевну?
— Я дала бы им то, чего они хотят, не больше и не меньше. Царевну, но не рожденную для пурпура, чтобы они не слишком возгордились. Достаточно молодую, чтобы удовлетворить саксонского мальчика, и достаточно взрослую, чтобы угодить старому льву — его отцу. Лучше девушку: у вдовы, даже плодовитой, могут возникнуть трудности с прежней родней.
— Красивую?
— Если мы не хотим их обидеть, то да. По крайней мере, такую, на которую смотреть не противно.
— На всех наших царевен смотреть приятно, — сказал император. Он откинулся назад, поглаживая бороду. Глаза его немного сузились. — А кого бы ты выбрала, дорогая? Может быть, себя?
Феофано подняла глаза. Они были кротки, как у лани.
— А вы выбрали бы меня, ваше величество?
— Выбрал бы я?
— Ваше величество хочет, чтобы я сама дала ответ на этот вопрос?
Император улыбнулся.
— Ты точь-в-точь твоя мать, — сказал он.
Аспасия похолодела. Но Феофано ответила императору улыбкой:
— Вы мне льстите, ваше величество.
— Возможно, — ответил император. Он все еще казался довольным, но в нем уже появилась некоторая холодность, приближался опасный предел. — А что бы ты делала, если бы вышла замуж за этого короля германцев?
— Была бы королевой, — ответила Феофано просто, как ребенок.
— Ты бы называла себя императрицей Римской империи?
— Я могла бы, — отвечала Феофано.
Император рассмеялся.
— Ну, конечно. И ты бы послала свои войска против нас?
— Вы стали бы вынуждать меня к этому, ваше величество?
— Кто знает? — Император поднял свою чашу и отпил из нее. — Я вижу, что ты гораздо умнее, чем мы ожидали. Ты думаешь, я отпущу тебя, чтобы ты стала опасной для нас?
— Неужели в дикой Германии я буду опасней, ваше величество, чем в Священном дворце?
Император опустил чашу.
— Ты хочешь уехать?
Феофано не стала отрицать этого.
— Ты согласна, чтобы тебя отдали варвару? Это же ссылка, пойми, и пожизненная. Ты больше никогда не увидишь Город.
— Да, ваше величество, — отвечала Феофано, негромко и совершенно спокойно.
— Ты так его ненавидишь?
Лицо ее ничуть не изменилось.
— Я люблю его всем сердцем и душой.
Они взглянули друг на друга. Аспасия, наблюдая за ними, заметила, как между ними возникло взаимопонимание. Иоанн, чтобы получить свой престол, пошел на убийство. Только Богу было известно, что предстоит совершить Феофано. Но она готова на все. Она обладала тем же, чем и он, тем же, чем ее мать: несокрушимым честолюбием, которому опасно становиться поперек дороги.
Он медленно кивнул, как будто слушая ее.
— Тебя, наверное, не сломит и монастырь? Ты будешь или настоятельницей, или ничем.
— Я и сейчас ничто, — отвечала Феофано.
— Ничто, кроме того, чем прикажу тебе стать я, — произнес император. — Я подумаю над этим. У тебя было преимущество первого хода, и хватило мужества его сделать. Похоже, в твоем лице германский король получит больше, чем предполагает.
Вставая, Феофано поклонилась. Это было сделано красиво: согласие, покорность и отстранение в одном плавном изящном движении.
Аспасия как тень следовала за ней по пятам. На мгновение ей показалось, что император позовет ее обратно, но он ничего не сказал. Уже выходя в наружную дверь, она почувствовала на себе его взгляд, но разгадать его значение не смогла.
Император не был склонен унижать свое императорское достоинство спешкой. Шли дни, и каждый последующий казался длиннее предыдущего. Другие тоже приходили к нему, но лишь Феофано просила за себя. Другие делали это, как принято, через родню или доверенных лиц, одни обращались к императору, другие к царице. Не все решались приводить разумные доводы.
— Сейчас, — сказала Аспасия, — цена уже дошла до лучшей упряжки на Ипподроме и поместья в Анатолии.
— Кто же это? — спросила Феофано.
— Она из семьи Комнинов.
— Что, малышка Евтерпа, бедняжка с заячьей губой?
— Вряд ли, — сказала Аспасия. — У нее-то прекрасный характер и добрая душа, если только кто-нибудь способен это заметить. Нет: это ее двоюродная сестра. Та злющая.
— От которой муж отказался через месяц после свадьбы и ушел в монастырь?
— Да, он сказал, что там его больше никогда не достанет ядовитый женский язык. Эта самая, Ирина. Семья была в отчаянии.
— Представляю себе, — улыбнулась Феофано. — Я помню эту Ирину. Помоги Господь германцам, если им отправят в королевы ее.
— Не отправят, — возразила Аспасия. — Она не царевна. Кроме тебя, царевен больше нет.
— Я не единственная царевна в Городе, — сказала Феофано. Она снова занялась вышивкой, лежавшей у нее на коленях; тщательно подобрала цвет, вдернула нитку в иголку. Она вышивала узор: виноградная лоза вокруг имперского орла.
Аспасия попыталась оставаться спокойной и вернуться к чтению. Они были в покоях императрицы. Придворные дамы тоже занимались рукоделием, некоторые читали что-нибудь душеполезное. Кто-то попросил императрицу позвать евнуха Алексия, отличавшегося сильным и чистым голосом.
Он вошел и только что начал петь, как внезапно ему помешали. Явился посланный от императора. Его величество желал говорить с императрицей и с госпожой Феофано.
Феофано медленно поднялась. Аспасия надеялась, что никто, кроме нее, не заметил, как кровь прихлынула к ее щекам и отхлынула снова, как она пыталась скрыть дрожь в руках. Может быть, это что-то совсем другое. Может быть, сватовство германцев здесь ни при чем. Совсем ни при чем.
Аспасия решительно мотнула головой. Это не может быть чем-то другим. Одним словом, это победа.
По-видимому, западные послы были вполне довольны заключенной сделкой. Едва ли они могли оспаривать красоту или происхождение Феофано, хотя Аспасия и слышала, как один пробормотал что-то насчет содержателя таверны. Аспасия решила, что германцы слишком уж волнуются за чистоту происхождения. Однако епископ, возглавлявший посольство, был итальянцем, и у него было достаточно здравого смысла, чтобы понять, как им повезло заполучить внучку содержателя таверны. В конце концов, с другой стороны она была дочерью императора.
Лиутпранда не было среди послов, когда император представил им Феофано. Аспасия, совсем не заметная в блеске Феофано, искала его, но его не было. Не могла она и поговорить ни с кем из послов. Как и Феофано, она находилась далеко от них, за рядом женщин и евнухов: можно было смотреть, восхищаться, но не прикасаться и не разговаривать. Это случится потом, когда переговоры завершатся и Феофано будет предоставлена заботам послов. Аспасия успокаивала себя, что отсутствие Лиутпранда ничего не значит. Он мог быть занят чем-то другим. Он мог, наконец, не выходить на улицу в такую погоду, отвратительную византийскую погоду, когда порывистый ветер из Скифии приносил сырость и дождь. Некоторые западные послы уже страдали жестоким насморком, а один, как заметила Аспасия, все время тер нос, чтобы не расчихаться. Наверное, старый умница предпочел остаться в тепле.
Но раньше он не пропускал аудиенций. Может быть, поссорился с епископом, главой посольства?
Аспасия решила отправить ему письмо. В конце концов, и он не прислал ей ни слова приветствия; а может быть, и послал, по-прежнему считая ее женой знатного горожанина, а письмо затерялось. Конечно, он хотел бы узнать, говорила она себе, что с ней и где она.
Но время, которое еще недавно тянулось бесконечно долго, вдруг оказалось невероятно быстрым. За несколько дней нужно было успеть сделать так много. Посольство, закончив переговоры, хотело отплыть сразу же, как только позволит погода. Сначала Аспасии было некогда написать письмо, потом некого с ним послать. Она была занята во дворце, готовясь к отъезду будущей королевы. Феофано собиралась взять с собой разную прислугу, горничных, охранников, правда, охранники будут только сопровождать ее, пока не передадут мужу, а потом вернутся в Город. И еще она хотела взять с собой Аспасию.
Феофано ни о чем ее не просила. Когда послы увидели ее и ее будущее было решено, она сказала:
— Возьми побольше теплых вещей в дорогу. Говорят, в Германии холодно, правда, может быть, не холоднее, чем здесь.
Аспасия оторвалась от того, что делала; потом она не могла вспомнить, что именно она делала.
— Почему ты думаешь, что я поеду с тобой?
— А почему ты думаешь, что ты не поедешь?
— Самодержец может не разрешить.
— А ты думала об этом, когда он видел нас вместе и понял, что нас нельзя разделить?
— Я думала о тебе, — ответила Аспасия, более резко, чем хотела.
— Значит, ты не хочешь ехать.
В больших темных глазах не было слез. Это был крупный недостаток Феофано как придворной дамы: она не умела плакать по желанию. Но Аспасия увидела боль в ее глазах.
— Ты хочешь остаться здесь, — сказала Феофано, — куда я уже никогда не смогу вернуться. Где сидит на троне убийца твоего мужа. Где по капризу этого убийцы тебя могут заживо похоронить в монастыре.
— Где я родилась, — поправила ее Аспасия. — Где я собираюсь пережить его священное величество.
— В одиночестве?
Аспасия вздрогнула, сердце ее похолодело.
— Может быть, я снова выйду замуж. Может быть, и это не понадобится. Царица позаботится обо мне.
— Кто же позаботится обо мне? — спросила Феофано.
Аспасия замерла.
— Это нечестно.
— Все равно. Я хочу, чтобы ты была со мной. Мы были вместе с самого моего детства. Клянусь, мое место здесь, и все же я отправляюсь в эту новую жизнь, пусть далеко, но там мой трон. Может быть, царица и любит тебя, в конце концов, она твоя сестра. А если она умрет или будет отвергнута? Что тогда, Аспасия? Да, я еду в страну варваров, но я тебя не покину. — Феофано взяла руки Аспасии в свои, что теперь случалось редко, потому что она уже освоила величественное царственное поведение. — Подумай об этом, Аспасия. Целый новый мир, новые люди, новые дороги. Я видела, каково тебе приходилось с тех пор, как умер Деметрий. Ты жила не своей жизнью, в тени императрицы. Неужели ты не хочешь снова жить на солнце?
— Я и так на солнце, — упорствовала Аспасия. — Я сестра и слуга императрицы. Я живу в сердце мира.
— Я слышу, — сказала Феофано, — как по ночам ты бродишь по комнатам. Попробуй убедить меня, что эти стены не стесняют тебя как прутья решетки. Что ты не чувствуешь себя пустым сосудом, треснувшим и выброшенным. Разве ты не хочешь снова наполниться?
— Я не могу, — ответила Аспасия, — врачи в этом уверены.
— В жизни можно не только рожать детей, — сказало дитя, предназначенное рождать королей. Она выпустила руки Аспасии. — Я хочу, чтобы ты была со мной. Императрица пошлет тебя, если я попрошу. Самодержец будет только рад, если ты уедешь.
— Значит, ты не оставляешь мне выбора? — Аспасия хотела сказать это сердито, но прозвучало это печально.
— Конечно, ты можешь остаться. И рано или поздно ты кончишь монастырем. Скорее рано. Императору станет неудобно твое присутствие.
Правда звучала в словах Феофано. Аспасия понимала это так же ясно, как Феофано. Она знала, по какой узкой дорожке идет и как близка она к пропасти. Иоанн Цимисхсий никогда никому не отдаст ее в жены. Ее ждет монастырь, глухие стены и черное покрывало, и бесконечная череда однообразных дней, складывающихся в годы. Тогда ей останется только молиться. Это и называют святостью. Аспасия назвала бы это уничтожением, она не хотела быть уничтоженной.
Покинуть Город, последовать за Феофано? Разделить жизнь варваров, стать такой же, как они? Нет, думала она. Такого с ней не случится. А вот выйти в открытый мир…
Она все время думала об этом. По сравнению с окрыленной Феофано, полной сил и ожиданий, она чувствовала себя такой старой и такой усталой. Ей казалось, что жизнь ее кончена. Но она любила Феофано и знала, что может облегчить ее новую, неизвестную жизнь.
Она колебалась. Часть ее души ужасалась при мысли покинуть все такое знакомое и кинуться в неведомый мир. Но другая часть ее души жаждала этого так сильно, что у нее захватывало дыхание. Это почти пугало ее. Это было неправильно, неразумно, не по-византийски. Но голос древней крови звучал в ней все неотступнее — голос крови Василия Македонянина, который из конюха стал императором. Может быть, еще более древней, чем думали. Разве Александр Великий не был царем Македонии?
— Если император узнает, как сильно я хочу уехать, — призналась Аспасия, — он прикажет ночью похитить меня и запереть в келью.
Улыбка Феофано была быстрой, как молния, и так же ослепительна.
— Тогда он узнает, как отчаянно ты сопротивляешься, как хочешь остаться здесь, даже согласна расстаться с подругой.
— Умница, — сказала Аспасия.
Оказывается, она изо всех сил сжимала руки в кулаки. Усилием воли она разжала их. Они были холодны и дрожали. От страха, да. Но и от радости. Она стояла на краю пропасти. Наконец она решилась прыгнуть. И это была безумная радость.
Среди всех событий у нее не было времени искать пропавшего посла. Лиутпранда не было на приемах, где послов представили их будущей королеве. На одной из последних встреч, когда все уже были знакомы, Аспасии, наконец, представилась возможность обменяться несколькими словами с одним из послов. Аспасия узнала, что Лиутпранд был болен.
— Теперь уже не так тяжело, — добавил посол, увидев выражение ее лица, — но он не может вставать с постели.
Она хотела продолжать расспросы, но ее собеседника окликнули, и разговор прервался.
Конечно, она увидела бы его при отплытии. Это совсем скоро: завтра пир, церемония прощания, а на следующее утро, если будет на то воля небес, они уже будут на борту корабля. Стоило ли разыскивать его сейчас, когда на ней висело столько забот и хлопот.
Но как это не было похоже на Лиутпранда: оставаться в постели, когда была возможность так много сделать, увидеть и со столькими поссориться. Послать было некого, и она отправилась к нему сама, оставив дворец и все его хлопоты. Были кое-какие неотложные дела, но она поручила их самой рассудительной из горничных Феофано и на время выбросила все из головы. В простом темном плаще и вдовьем покрывале она была похожа на служанку. Она вышла из дворца так просто, как будто стала невидимкой.
За большими бронзовыми воротами она остановилась. Ярко светило солнце, дул резкий ветер, выбивая слезы из глаз. Город шумел и наступал на нее. По дороге шли люди, вьючные животные тащили повозки и фургоны, на носилках несли важных господ. Она видела, слышала и чувствовала так много сразу, что ослабела. Она не выходила за эти ворота с тех пор, как был убит Деметрий, и, как все обитатели дворца, видела Город только с высоты стен и башен. Она успела забыть, как он прочен и реален.
Она удерживала покрывало, которое хотел сорвать и унести ветер. Она не могла заставить себя стронуться с места. Ей казалось, Город сейчас проглотит ее. Надо вернуться, найти кого-нибудь и послать с письмом. Но она собрала все свое мужество, перевела дыхание и пошла. До дома, где остановились западные послы, было недалеко. Вниз по Срединной дороге, через Форум Константина, по узкой извилистой улочке с цистерной в конце, а за цистерной — дом, похожий на все большие дома в этом городе: гладкие стены без окон, железные ворота. С улицы он имел неприветливый, замкнутый вид, зато внутри был роскошен. Это было совсем не похоже на тот скверный сарай, в который Никифор запихнул предыдущее посольство и который так поносил Лиутпранд. Это был дворец, дом для почетных гостей, говоривший о благоволении императора.
Привратник, как и вся обслуга дома, состоял на службе у императора. Он почтительно приветствовал Аспасию как посланницу из дворца и позвал другого слугу, помоложе, проводить ее. Мальчик не был болтлив. Нельзя было понять, нравится ему человек, о котором она спрашивает, или нет; он ничего не сказал и о здоровье Лиутпранда. Однако, видимо, запрещения на встречи с ним не было, и это был добрый знак.
У дверей, к которым пришла Аспасия, стоял слуга, которого она помнила по прежним временам. Он ее не узнал в этом скромном вдовьем наряде, под покрывалом. Это был пожилой смуглый человек с суровым лицом римлянина, не расположенный беседовать с женщинами, особенно с византийскими. Он встретил ее хмурым взглядом, а слуге, сопровождавшему ее, буркнул что-то грубое на варварской итальянской латыни. Аспасия достаточно знала ее, чтобы понять.
— Это еще что? Разве не было сказано, чтобы господина не беспокоили?
— Госпожа пришла из дворца, — объяснил слуга на правильном греческом. — У нее есть известие для епископа Кремонского.
— Тогда пусть она отдаст его мне, — отвечал ему страж Лиутпранда тоже по-гречески, хотя и не так правильно. — У моего господина осталось не так много времени в этом мире, чтобы расходовать его на пустяки.
— И как же ты распорядишься им? — проговорила Аспасия на латинском. — Отложишь на потом?
Оба уставились на Аспасию. Она бросила на них негодующий взгляд.
— Он умирает?
Слуга Лиутпранда стоял неподвижно, с мрачной гримасой на лице.
— А тебе что за дело?
— Это мое дело, если я его считаю моим. — Она выпрямилась. — Скажи своему хозяину, что царевна Аспасия желает видеть его.
Все-таки царственное величие действует на людей. Вопреки своему желанию итальянец почтительно склонился перед ней и сделал, как ему было приказано.
Он вернулся с еще более мрачным выражением лица. Сопровождая ее, он держался за ее спиной, вплотную к ней, как будто она могла представлять опасность для его хозяина.
Там было только две комнаты, внешняя и внутренняя. Когда они вошли в первую, один священник молился, другой что-то читал по книге. Они поклонились вошедшей Аспасии. Во внутренней комнате находился еще один священник. Комната была маленькая, но уютная, окно с решетчатым переплетом, стены украшены мозаикой, изображавшей виноградные лозы. Священник, казалось, занимал собой все ее пространство. Он был настоящий ломбардец, крупный, светловолосый, голубоглазый варвар, которого легко можно было представить в отряде варягов.
Аспасия долго приучала себя не шарахаться при виде варягов. Они даровали Деметрию быструю смерть: милосердную, как сказали бы они. Но каждый раз, когда она видела их, она слышала звук топора, рассекающего плоть.
Этот ломбардец, в черной сутане, с тонзурой священника, не убивал людей. Выражение его костистого веснушчатого лица было мягким, голос звучал негромко и ласково.
— Моя госпожа, — сказал он на вполне приличном греческом, — очень любезно с вашей стороны посетить нас.
— Наоборот, это очень глупо, — перебил его другой голос, который был хорошо ей знаком, хотя звучал он хрипло и слабо. Он прервался приступом кашля. Священник мгновенно бросился к нему, склонился над постелью, приподнял его осторожно, как ребенка, и поддерживал, пока он откашливался. Едва прокашлявшись, он заговорил, спокойнее, но все равно с раздражением:
— Зачем ты явилась сюда? Неужели тебе нечего делать во дворце?
— Я рада видеть тебя, мой старый друг, — сказала Аспасия, улыбаясь, хотя ей хотелось плакать. Когда она видела Лиутпранда в Золотом зале, он был худ и бледен, но по сравнению с тем, во что он превратился теперь, он показался бы здоровяком. На щеках пылал болезненный лихорадочный румянец. Лихорадка вызвала и блеск в его глазах. Дыхание было прерывистым и хриплым.
К кровати придвинули стул. Она села и взяла Лиутпранда за руку. Она стала тонкой, как птичья лапка, тонкой и холодной, совсем бессильной.
— Разве это вежливо, — спросила она, — не передать мне ни единого слова, даже приветствия? Разве мы не были друзьями?
— Вот именно, что были, — отвечал Лиутпранд.
— Ах, вот как ты оправдываешь свою гордыню? Лихорадку я видела и прежде. Скоро тебе полегчает, и тогда все будет иначе.
— Вряд ли, — сказал Лиутпранд. — Я так долго не проживу. Мне уже не видать Италии. Я бы рад увидеть хотя бы корабль, на котором мое тело отправится домой.
— Ерунда, — сказала Аспасия, хотя к горлу подступил комок.
В глазах его мелькнула прежняя ирония.
— Хватит, — проговорил он едва слышно, — утешать меня. Я всегда уважал тебя за умение быть правдивой, что большая редкость для женщины, а тем более для византийки. Я умираю и знаю об этом. Я надеялся, что ты узнаешь, когда все кончится.
— Почему ты не хотел видеть меня?
— Не очень приятно видеть, как ты льешь слезы.
Она была готова заплакать, но так возмутилась, что слезы высохли.
— Ты бы и не увидел их. Я византийская царевна. По правде говоря, я готова задушить тебя от злости. Мы потеряли столько дней бесед, А теперь времени почти не осталось.
Он не спорил. Казалось, он рассердился не меньше, чем она.
— Похоже, мне от тебя никак не отделаться.
— До тех пор, пока я сама не позволю от себя отделаться.
Она нахмурилась, плотнее уселась на стуле, крепче сжала его руку. У него не было сил и желания освободиться.
Наступила тишина. Хотя в обоих еще бурлила запальчивость, постепенно затапливаемая горем, в тишине этой было что-то умиротворяющее. Хотя Лиутпранду и не хотелось в этом признаваться, он был рад приходу Аспасии.
— Итак, — сказал он, помолчав, — малышка Феофано выходит за нашего принца. Говорят, она стала красавицей. Она все такая же обманчиво милая, как прежде?
— Даже больше, — ответила Аспасия. — Она хотела этого и добилась.
— Конечно. Мы ни разу не назвали ее имени, иначе все было бы слишком очевидно, но мы прибыли именно за ней.
Аспасия кивнула. Она так и подумала, когда узнала, что Лиутпранд прибыл с посольством.
— Я слышал, — сказал он, — о твоем муже. Старый Никифор получил, что заслужил. Деметрию не стоило ждать, чтобы убедиться в этом.
Суровые слова. Жестокие, если бы их сказал кто-нибудь другой. Но Лиутпранд не выказывал словами сочувствие. Оно было в его взгляде.
— Да, — ответила Аспасия. — Ему не стоило ждать. Он поступил глупо. И поплатился за это.
Тонкие пальцы сжали ее руку.
— Я скажу ему об этом, когда встречусь с ним, — сказал Лиутпранд.
Аспасия засмеялась сквозь слезы.
— Сделай это. Он всегда любил тебя, хотя ты часто приводил его в замешательство.
— Неужели? Я думал, он привык.
— Ему хватало для воспитания терпения и одной меня, — сказала Аспасия. Она поднялась. Ломбардец проявил необыкновенное терпение, но она чувствовала, что он устал. Прилив сил, вызванный ее приходом, иссякал. Рука Лиутпранда была холодна, жизнь покидала его. Ей не удержать его. Он больше не вернется. Все события, которые она запоминала, чтобы поделиться с ним, когда он вернется; прочитанные ею книги, которые были бы интересны ему; все стремительные словесные баталии, в которых никто не может сравниться с ним… Как он может умереть? Он был ее другом, и она только что убедилась в этом.
Он не должен знать, как она малодушна. Она улыбнулась ему и наклонилась, чтобы поцеловать в лоб. Он был обжигающе сух.
— Я приду завтра, — сказала она. — Благослови меня!
Ее слова не могли обмануть его, но у него не было сил спорить. Она склонила голову. Слабой рукой он благословил ее.
Она вышла. Может быть, слишком быстро. Вслед ей раздался новый приступ кашля и встревоженные голоса. Она хотела вернуться. Но что это изменит? Он только рассердится, особенно если увидит ее слезы.
Она расправила плечи и поправила покрывало. Гордо, как подобает царевне, она направилась во дворец.
Аспасия не смогла сдержать обещания. К утру Лиутпранд умер. В глубине души она знала, что это случится, и была уверена, что и он это знал.
Его люди оплакивали его, но события развивались так, как он хотел и как указал в своем завещании. Аспасия могла теперь сделать для него не больше, чем любой из его друзей. Хмурясь, она удерживала готовые пролиться слезы и занималась делами, которые так или иначе были связаны с предстоящим отъездом.
Она провела день, как в тумане. Все было серо, пусто, окрашено печалью. Она говорила, когда было нужно, даже улыбалась. Никто не замечал, что она думает о другом. Наверное, она умела притворяться лучше, чем ей казалось.
Когда отслужили обедню, Феофано была готова к своему последнему пиру при византийском дворе. Она знала, что Лиутпранд умер, обронила слезинку или две, но, как и у Аспасии, у нее не было времени горевать. К тому же ломбардец был больше другом Аспасии, чем ее. Перед ней открывался целый новый мир, а старый ускользал, оставаясь в прошлом. Стоя перед зеркалом в одеждах царевны, которая станет королевой, она думала о том, что покидает и куда отправляется, чувствуя, как бурное волнение преодолевает в ней печаль и страх.
Аспасия тоже была взволнована. Как обычно, она надела вдовье платье, но оно было великолепным — из узорного шелка, расшитое серебром и черным жемчугом. Новая служанка Феофано сделала ей изящную прическу, не слишком сложную, как и подобает дочери императора. Сегодня вечером Аспасия решила быть ею.
Император принимал западное посольство с большим почетом: в одном из лучших больших залов, где огромный золотой стол был окружен девятнадцатью ложами, колонны и стены блистали золотой росписью, а посуда подавалась тоже золотая. Император сидел в центре верхнего стола, замыкавшего нижний как перекладина буквы «тау», в белоснежных и пурпурных одеждах, с императрицей по левую руку и главой посольства по правую. Феофано занимала почетное место рядом с императрицей с женской стороны стола; Аспасия села рядом с ней. Никто не осмелился возразить, даже дамы, которые претендовали на это место. Все помнили, кто она.
Аспасия сидела спокойно, с аппетитом ела: она не теряла аппетит, как бы тяжело ни было на сердце. Лиутпранд был бы рад видеть, как его люди сидят рядом с императором, что бы он о нем ни думал. Никифор не оказывал западным послам такого почета. Он приглашал их, да, но в меньший зал и усаживал в самом конце нижнего стола, рядом со слугами. Как говорил Деметрий, чтобы преподать им урок. Чтобы они поняли, что их король слишком много себе позволил, присвоив титул императора Запада.
Иоанн был мягче. Он нуждался в том, что мог дать ему Запад, а, может быть, хотел им показать, в каком мире жила Феофано и что она приносит в жертву для блага их принца.
Аспасия, рожденная для пурпура, видела все это как будто со стороны. Так много золота, так много блеска в свете ламп. Блюдо появлялось за блюдом в соответствии с церемонией, сложной, как литургия в храме Святой Софии. Слуги мелькали, как тени, молчаливые, безупречные, незаметные. Ангельское пение императорского хора, музыка флейт и арф, танцоры, мимы, изображавшие старинную комедию. Очень старинную. Она была написана, когда Афины были молоды.
Знали ли они вообще об Афинах, эти варвары из западных стран? Рим когда-то владел ими, верно, но то, что оставили после себя Афины, — это империя, несвязанная с земными законами, это империя духа.
— Кто-то должен их учить, — подумала Аспасия вслух, но так тихо, что никто ее не услышал. Рядом с ней проплыла одна из трех огромных чаш, отлитых из золота и таких тяжелых, что они были подвешены на золотых канатах к потолку, и слуга направлял их по специальному пути от одного гостя к другому. Слуга, одетый в странное, по-императорски роскошное платье, был еще удивительнее этого механизма. Аспасия выбрала из груды орехов и фруктов апельсин и подождала, пока слуга очистит его для нее. В Германии нет апельсинов, А как там будет — кто знает? Такой роскоши, как здесь, не будет. Нигде в мире больше нет такой роскоши.
Женщины за столом щебетали, как птицы. Гул более низких мужских голосов вызвал в памяти образ моря. Завтра она будет плыть по морю. Впервые с тех пор, как она родилась, она покинет стены Города.
Она вздохнула. Внезапно ей захотелось уйти, оставить все это, оказаться на свободе.
Придворные пиры тянулись долго, и этикет дозволял незаметно выходить и так же незаметно возвращаться. Аспасия тихонько поднялась, воспользовавшись перерывом в танцах, когда многие вышли и искали нужную дверь. На мгновение она остановилась в коридоре, прислонившись к стене и закрыв глаза.
Открыв их, она увидела слугу, стоявшего перед ней с полоскательницей и полотенцем. Вода в полоскательнице пахла лимоном. Она позволила слуге освежить себя.
Она знала, что должна вернуться. Но медленно пошла в сторону туалетных. Навстречу шли люди, спешившие в зал.
Один из них остановился. Аспасия узнала его, хотя все еще была как в тумане. Священник Лиутпранда. Он выглядел усталым и грустным, но лицо его посветлело при виде Аспасии.
— Госпожа, — обратился он к ней.
— Святой отец, — ответила Аспасия. — Это он поручил тебе прийти сюда?
Священник грустно улыбнулся. — Он приказал. Я сижу на его месте, хотя я его и недостоин. Я пытаюсь получить от всего этого удовольствие. Он бы так и сделал.
— А потом пошел бы домой и все это безжалостно описал в своей книге.
Священник засмеялся, но тут же, будто провинившись, оборвал смех.
— Он говорил, что ты хорошо понимала его. Не было никого, сказал он, кто так, как ты, видел его насквозь и все ему прощал.
— Подобное стремится к подобному, — обронила Аспасия.
— И он так говорил, — ответил священник. Он спохватился, что-то вспомнив. — Он оставил кое-что для тебя.
— Его последняя воля? Я знаю: мне уже принес посланный.
— Не только это, — сказал священник. Он достал из-под мантии что-то, завернутое в шелк. — Он хотел, чтобы ты сохранила это на память. «Священники умеют молиться, — говорил он, — а женщины — оплакивать. Скажи дочери императора, чтобы она вспоминала меня таким, каким я был, и улыбалась».
Подарок Лиутпранда оказался увесистым. Аспасия, даже не разворачивая, поняла, что это такое. Он оставил ей свою книгу.
Священник пытался улыбнуться, но глаза его были полны слез. Она, утешая, погладила его по плечу. Это было уместно, хотя он был в два раза больше ее.
— Я тоже его любила, — сказала она.
— Я… вижу, — он говорил с трудом. — Меня зовут Гофрид. Если тебе что-то будет нужно, если мир, куда ты и твоя царевна направляетесь, покажется вам совсем чужим, вспомни обо мне.
Он поспешно отошел. Аспасия проводила его взглядом. Она почувствовала его искренность. Странные эти варвары: так быстро способны подарить свою дружбу. Надо помнить об этом, раз уж ей придется жить среди них.
Она содрогнулась при мысли, где ей придется жить. Крепко прижала к груди подарок Лиутпранда. Осязаемая весомость книги почему-то успокоила ее. На мгновение ей показалось, что он рядом, со своим злым языком, острым взглядом и ужасным нетерпением. Он был не святой, он был Лиутпранд.
Достойная эпитафия. Она прикрыла подарок широким рукавом и поспешила вернуться на императорский пир.
Хотя Аспасия много читала о морских путешествиях и мысленно готовилась к новой обстановке, она была взволнована неожиданными ощущениями, которые испытала, очутившись на палубе. Даже когда корабль еще был в тихой гавани, все кругом качалось и потрескивало; Аспасия никак не могла свыкнуться с мыслью, что под досками палубы, на которой она стояла, не было тверди, не было земли, опоры, а была только колеблющаяся, ненадежная вода. Что она почувствует, когда корабль выйдет на широкий простор Средиземного моря, оставалось только гадать.
Но она не боялась. Пока еще позади были стены Города, впереди виднелись стены Галаты, а внизу, у устья Золотого Рога, высилась гряда башен, охранявших Город от всего мира. На рассвете все это останется позади, а впереди будет бескрайний морской простор. Люди, которым довелось плавать в далекие края, рассказывали ей, какой страх вызывает бесконечное пространство, когда земля уходит из-под ног, а впереди открывается беспредельность.
Ей хотелось испытать это. Она стояла на корабле, как тень в тени блистательной Феофано. Город еще высился рядом, но она чувствовала себя уже разлученной с ним. Капитан отдал непонятные приказы на итальянском, и команда убрала канаты, которые привязывали их к земле. Набережная была запружена людьми, они кричали что-то: многие пришли посмотреть на царевну, уезжавшую на Запад. Но корабль уже стал отдельным миром.
Одна из горничных всхлипывала под своим покрывалом. Остальные переживали разлуку в безмолвной печали. Уезжавшие не отрывали глаз от отдалявшегося города: крыши, стены, террасы поднимались все выше, будто стремились уйти вместе с дымом от тысяч жаровен и печей к горестно-голубому небу, и казалось, что в неумолчном шуме можно уловить биение пульса величайшего в мире города.
Аспасия неотрывно смотрела на удаляющийся город. Множество чувств теснилось в ее груди. Она здесь родилась, здесь была счастлива, здесь страдала. Сейчас рвалась ее связь с прошлым. Что она здесь оставляла? Только клочок земли за городской стеной, которая приняла тело Деметрия. Теперь за могилой присмотрят другие, ей уже никогда не заплакать над могильным камнем, жалуясь на судьбу. Но разве она не унесет его в своем сердце?
Ветер холодил ее щеки, обжигая там, где текли слезы. Город туманился, отдалялся и расплывался в дымке.
Феофано была спокойна. Она стояла неподвижно, пока корабль шел по Золотому Рогу до мрачных башен возле узкого пролива Босфора. Там их подхватило течение, и, подняв паруса, корабль поймал ветер. Слева виднелись острые скалы и пологие склоны, тронутые первой весенней зеленью; справа высились стены Константинополя, казалось, поднимавшиеся из моря. Купола Святой Софии парили в вышине, бесплотные, казавшиеся несколькими лунами. Священный дворец сиял в кольце стен, ускользал, растворялся вдали.
Когда последний угол стены остался позади и скрылся, Феофано, наконец, повернулась и позволила увести себя в скрипучий сумрак каюты. Каюта была низкая, темная, пахла дегтем и солью, но была обставлена достойно королевы. Служанки, потерявшие родные места, были рады отвлечься среди шелков, вышивки, резной и инкрустированной мебели. Они искали утешения, суетясь вокруг своей госпожи, которая молча переносила их внимание.
Они никак не могли успокоиться. Чтобы прекратить раздражавшую ее суету, Аспасия нетерпеливо сунула одной книгу, остальным — шелка и иголки для вышивания и зажгла лампу, качавшуюся под потолком. За привычным рукоделием они немного успокоились, только Феба продолжала тихо всхлипывать. «Хорошо хоть, — подумала Аспасия, — что никто не страдает от морской болезни. Пока. Люди говорили, что Мраморное море обычно бывает спокойным. Сегодня оно таким и было, благодарение небу. Некоторые женщины были бледны, но, наверное, это от переживаний; главное, все успокоились».
Но Феофано была уж очень спокойна. Аспасия наблюдала за ней, даже не стараясь притвориться, что занята рукоделием. Феофано тоже сидела в бездействии. Казалось, она прислушивается к чтению — читали что-то безобидно-скучное, приличествующее высокородным женщинам. Руки лежали на коленях. Лицо было неподвижным, словно лик на иконе. Глаза опущены, и какое выражение таилось в них, увидеть было невозможно.
Когда она была ребенком, энергия била в ней через край, она была веселой. Когда она так изменилась?
Когда, повзрослев, решила, что должна стать королевой. Она видела, что произошло с ее матерью, она знала, какой ценой приходится платить за власть, но она все равно хотела власти.
Может быть, на Западе она снова научится смеяться. Византийские императрицы не смеялись, в отличие от германских королев. Германские мужчины смеяться умели: Аспасия слышала их громкий свободный смех под солнцем и ветром. Они были рады оставить слишком большой, слишком могучий, слишком городской Город. Они возвращались домой.
Феофано тоже слышала их смех: она напряглась, губы ее сжались. Аспасия коснулась ее руки. Она была холодна как лед.
— Знаешь, Аспасия, — пробормотала Феофано, — мне хочется…
— Вернуться?
Феофано резко мотнула головой.
— Нет. Не обратно. И не вперед. Просто стоять на месте и не двигаться ни на запад, ни на восток. — Она засмеялась, но смех ее был невесел. — Я боюсь, Аспасия.
— Я тоже, — призналась Аспасия.
— Ты? — удивилась Феофано. — Ты же никогда ничего не боялась. А я шарахаюсь от теней. Я хотела быть смелой, Аспасия. Я собиралась завоевать мир, стать императрицей, заставить королей склониться к моим ногам. Но когда пришла пора действовать, мне хочется спрятаться под одеяло и вообще не высовывать носа. — Она взглянула прямо в лицо Аспасии. Глаза ее не походили сейчас на глаза испуганной лани. Они смотрели мрачно. — А вдруг я возненавижу его, Аспасия?
Об этом было страшно и подумать.
— Может быть, он тебе понравится. Может быть, Господь смилостивится, и ты полюбишь его.
— А вдруг я его возненавижу? Вдруг я возненавижу все, что ждет меня — его, его королевство, его людей? Вдруг я просто продала себя за титул? Никакой титул не стоит такой цепы. — Она больно стиснула руку Аспасии. — А вдруг он возненавидит меня?
— Этого не случится, — сказала Аспасия. — Можешь быть уверена. У тебя есть красота, достоинство и характер. Ты знаешь, как быть женой и королевой; разве не этому тебя учили с рождения? Если ты не сумеешь полюбить его, ты, по крайней мере, сможешь с уважением относиться к нему за ту власть, которую он тебе даст. Если же он тебя не полюбит, значит, все, что мы делали, было напрасно, и ты не такая, какой я тебя считала.
На сей раз Феофано смеялась веселее.
— Аспасия, ты неукротима! Если дела в мире идут не так, как тебе хочется, ты создашь другой мир, где все будет по-твоему. Это ты должна была быть королевой, а не я.
— Нет, — возразила Аспасия. Ты знаешь, что я всегда хотела другого.
— Чего же? — спросила Феофано.
Аспасия сидела неподвижно. Вокруг были женщины, над головой — лампа, под днищем корабля плескалось и шумело море, сверху доносились голоса людей и крики чаек. Все это сейчас не имело значения.
— Я никогда не хотела многого, — заговорила она медленно. — Я хотела быть доброй — доброй христианкой, доброй женщиной и достойной дочерью своего отца. Когда пришло время, я хотела быть хорошей женой своему мужу. Я служила моей императрице, как могла; я заботилась о ее дочери, которую она доверила мне. Этого я хотела и этим счастлива.
— А теперь? — спросила Феофано. — Разве теперь ты ничего не хочешь?
Аспасия не спешила с ответом. Она говорила медленно, обдумывая и взвешивая свои чувства:
— Бог взял у меня все. Все, кроме тебя. Я подняла глаза, и там, где всегда был только потолок, я увидела высокое небо. Чего я хочу сейчас? Я хочу лететь. В свободном полете.
— Королева никогда не может быть свободна, — сказала Феофано.
— Да, — подтвердила Аспасия.
— Ты оставишь меня, если я тебя отпущу?
Аспасия посмотрела вниз, на пальцы, сжимавшие ее руку, потом подняла взгляд на лицо, которое знала, наверное, лучше, чем свое собственное.
— Не оставлю, пока я нужна тебе, — ответила она.
— Значит, ты не совсем свободна.
— Свободна, — возразила Аспасия. — Ведь я могу выбирать. Я согласилась остаться с тобой. Я согласилась служить тебе. Я согласилась ехать вместе с тобой. Когда мы приедем, кто знает, что будет тогда? Все может случиться. Все, что угодно!
Феофано была бледна, но глаза ее горели. На мгновение она стала прежним, бесстрашным сорванцом, жадно вдыхающим ветер, пахнущий приключениями.
— Да, — эхом откликнулась она, — все, что угодно.
Рим.
Даже византиец, рожденный в Константинополе, воспитанный в империи, замолкает почтительно, услышав это слово. Здесь родилась Империя, здесь на крови мучеников воздвигалась Святая Церковь, здесь пал западный мир, и вожди варваров повергли в прах римские легионы.
Рим — это стена в пятнах и трещинах, это руины и пустыри, это скопление деревень, — все это считает себя Римом. У них даже было то, что они называли Сенатом, где плелись интриги, отдаленно напоминавшие константинопольские, и царил мятежный дух, как и во времена расцвета.
Папа жил не в этом Риме. Его дворец стоял отдельно, рядом с базиликой Святого Иоанна на холме Целий, этот город в городе назывался Латеран. Между ним и обиталищами мирских римлян простирались развалины и зеленые заросли, кое-где перемежавшиеся полями и виноградниками.
Все это выглядело еще более странно, чем представляла себе Аспасия, даже после долгой поездки из Бари по разрушающимся римским дорогам, через разрушающиеся города римлян, по обломкам империи. Бари даже сейчас оставался византийским городом и приветствовал Феофано как дочь императора. Но север Италии принадлежал варварам, и Рим принадлежал им; ясно было видно, чего стоит императорская власть Оттона. На полдороге между Бари и Римом их ждали посланцы императора — охрана в саксонском вооружении, которая приняла от византийцев их обязанность охранять невесту императора и ее людей. Когда уехали охранники, не осталось людей из Византии, кроме Феофано и Аспасии, молчаливой Елены и нежной Фебы, которая, впрочем, оказалась сильнее, чем можно было ожидать. Мария лежала больная в Бари — Аспасия считала, что это — ностальгия, а не что-то другое, — и ее сестра Анна упросила, чтобы ей разрешили остаться ухаживать за больной. Феофано не возражала. «Лучше два человека, которые хотят ехать, — сказала она, — чем дюжина людей, которые не хотят». Феба не особенно хотела, но, по-видимому, решила, что служить королеве — большая честь. Елена не говорила, почему предпочла остаться. Она просто была здесь, безупречная служанка с непроницаемым лицом и хорошими манерами.
Теперь Феба и Елена теснились вместе с Феофано в занавешенных носилках. Аспасия ехала верхом на муле, полагая, что устроилась гораздо более удобно. Она училась говорить по-германски у отца Гофрида, на чьем муле ехала, но по мере приближения к городу учеба шла все хуже. Наконец, чтобы не опозориться окончательно, она оставила это занятие и с облегчением перешла на благородный греческий:
— И это называется Рим?
— Это, — отвечал Гофрид с покорностью истинного святого, — это Рим. Да.
— Но здесь же одни развалины. А это что же? Никогда не видела бобовых полей среди города.
— Константинополь совсем не такой, — согласился Гофрид.
Она подозревала, что он посмеивается над ней. Но лицо его было, как всегда, спокойно, он смотрел своими ясными синими глазами то на нее, то на печальные развалины. Местность, по которой они ехали, древняя римская кампанья, была покрыта зеленью, но это была болотная зелень, дышавшая лихорадкой.
— Где же былая слава? — сказала Аспасия. Она чувствовала себя обманутой.
Гофрид принялся отгонять мух, кружившихся над мулом, как он делал всегда, когда был не расположен спорить.
— Подожди, — только и сказал он, — и ты увидишь.
Аспасия вздохнула. Город потихоньку приближался. Вскоре она увидела развевающиеся флаги и пеструю толпу. Перед ними были ворота. В ответ на ее вопрос Гофрид объяснил, что это не Латеранские ворота. Те находятся дальше на восток. Эти назывались Порта Латина. Феофано пронесут через них и дальше по всему городу до папского дворца.
Когда они подъехали ближе, Аспасия подумала, что надо бы открыть занавеси, защищавшие Феофано от пыли, мух и любопытных взглядов. Но в носилках не было и признака движения, никто не подглядывал в щелочку. Аспасия виновато опустила глаза. Она должна была бы быть сейчас там, чтобы поддержать Феофано. Но в носилках было тесно и троим, а небо было высоким и чистым, воздух, хотя и пах болотом, был свежее, чем в душных носилках. Аспасия подогнала своего мула поближе, скромно прикрыла лицо вуалью. Сопровождавшие их всадники выпрямились в седлах, на суровых лицах чужеземных солдат читалось волнение. Казалось, они готовятся к бою. Стена и ворота были увешаны багряными, синими и золотыми флажками, люди, разместившиеся на стене и у ворот, конные и пешие, блистали нарядами. Их было там не меньше тысячи, и все они разразились приветственными криками, когда маленький отряд делал последние шаги по такой долгой дороге. Несколько человек двинулись навстречу: монахи в черном, священники в зеленых, белых, алых, золотых одеждах. Одетый роскошнее всех был в высоком головном уборе, похожем на шлем, и ехал на белоснежном муле.
Гофрид перекрестился.
— Его святейшество, — сказал он почтительно. — Сам папа Иоанн.
Аспасия не испытывала особого благоговения. Эти римские епископы считали себя главными среди князей церкви. Но в Константинополе на это смотрели иначе. Конечно, Иоанн — большая фигура в церкви, но патриарх Василий равен ему; император Иоанн — тоже. А Аспасия была Багрянородной.
Даже во всем своем блеске папа Иоанн выглядел добродушным стариком. С помощью двух монахов он слез со своего мула и ждал, стоя посреди дороги, пока охранники подъехали к нему, все как один спешились и стали на колени. Так же поступила и Аспасия. Он произнес слова благословения на звучной латыни и сотворил над всеми крестное знамение. Затем он подошел к носилкам.
Стоявший ближе всех охранник догадался откинуть занавес. Феофано сидела, опустив вуаль, служанки прятались за ее спиной. Она была похожа на икону. Она склонила голову под благословение папы. Он улыбнулся ей и сказал на довольно правильном греческом:
— Приветствуем тебя в Риме, дочь моя. Пусть Бог подарит тебе долгие годы среди нас.
Феофано что-то пробормотала в ответ. Папа отошел. Охранники снова двинулись вперед, уже пешком, ведя коней в поводу.
Теперь, когда Бог сказал свое слово, могли бы показаться и цари земные. Аспасия знала, что оба Оттона, отец и сын, где-то здесь, в ревущей толпе чужеземцев, и, конечно, это их знамя, с драконом франкского короля Карла, прозванного Великим, а на верху древка — золотой орел, наподобие орла римских легионов. Но людей было слишком много, слишком сверкали на солнце их одежды. Она заморгала, ослепленная блеском.
Вот они. Мужчина на рыжем коне, юноша — на сером. Оба в коронах. Оба в роскошных пурпурных мантиях поверх белых туник. Мужчина ехал на пару шагов впереди. Все линии его тела были четки и резки, он напоминал меч. Его коротко подстриженная борода, белокурая в молодости, теперь была тронута сединой. Глубокие морщины бороздили лицо; глаза запали. Но, золотые, как у сокола, они смотрели пристально и остро, охватывая все вокруг одним быстрым взглядом.
У сына были такие же соломенные волосы, и лицо было похоже по очертаниям — узкое, с худыми щеками и тяжелым подбородком. Но цвет глаз был другой, серо-зеленый, и выражение не было таким жестким. Он выглядел угрюмым, хотя видно было, что он таков не всегда. Он был еще очень молод.
Шестнадцать, говорили они. На щеках его пробивался первый пушок. Когда он слез с коня, то оказался стройным и невысоким для саксонца, меньше своего отца. Голос у него был низким и приятным, хотя произносил он невыразительные слова официального приветствия. Феофано ответила ему на такой же правильной латыни. Он, казалось, удивился. Неужели он думал, что она знает только греческий?
Он удивился бы еще больше, если бы узнал, что она изучает и германский. Однако он и без этого потерял свою угрюмость. Когда мрачная гримаса не портила его лицо, он выглядел симпатичным.
Западные люди, казалось, были полны решимости продемонстрировать, что они умеют соблюдать церемонии не хуже византийцев. Пока они двигались через город, все больше и больше людей присоединялось к процессии. Впереди был папа Иоанн с целой свитой священников. Оба Оттона, старший и младший, сопровождали с двух сторон носилки Феофано. Охрана, разросшаяся до размеров целой армии, заключала процессию спереди и сзади.
Вроде бы все было сделано, чтобы показать, как приветствует их Рим. На улицах стеной стояли люди. Некоторые выкрикивали приветствия. Другие отпускали колкости. Большинство же просто стояли и смотрели молча. Своим видом они, казалось, говорили, что это не их империя и не их императоры. Пусть германцы выкликают, что хотят. Рим не будет так унижаться.
Аспасия услыхала, как один из охранников проворчал: «Варвары». Она чуть не рассмеялась.
— Нет, — возразил другой. — Сегодня они на удивление цивилизованны. Даже ничем не кидаются.
Охранник сплюнул. Аспасия не знала, как перевести его слова на греческий, но он и так был достаточно выразителен. Другой ухмыльнулся и поехал вперед, не снимая, однако, руки с меча.
Когда германский император находился в Риме, двор его располагался в Латеранском дворце. Говорили, что так удобнее. Все знали, что папа — ставленник Оттона.
— Лучше уж Оттона, чем Романовой шлюхи, — сказал кто-то рядом с Аспасией.
— Эх, — вздохнул другой, вспоминая, как показалось Аспасии, с удовольствием, — скучно стало с тех пор, как Марозия и старая Феодора получили, что заслужили.
— Поделом получили, я уверен. Хоть этот папа туповат и германцы вертят им как хотят, надо сказать правду: он не содержит своих любовниц в папском дворце.
— Аминь, — сказал другой вполне серьезно.
Аспасия почувствовала себя почти как дома — тот же клубок интриг, то же стремление завоевать милость повелителей церкви и мира. Даже дворец, казалось, соперничал со Священным дворцом. Здесь тоже были огромные бронзовые ворота под образом Христа Вседержителя — Халке; был зал с девятнадцатью ложами, был тронный зал, было множество сверкающих залов и коридоров, комнат, украшенных мозаикой, мраморные полы, порфировые колонны, и повсюду — шелк и золотое шитье драпировок.
Это было похоже на Город и в то же время совершенно чужое. Здесь большие рыжебородые варвары не были наемниками императора, выполняющими дела, которыми гнушается достойный человек. Они были доверенными людьми императора, его вельможами и родственниками. Маленькие смуглые римляне робко крались среди роскошных драпировок и подбирали крохи с императорского стола. Правда, они частенько кусали руку, которая их кормила.
В папском дворце не было предусмотрено места женщинам, если оставить в стороне наклонности предыдущего папы. Поэтому царственным женщинам пришлось расположиться отдельно в высоком роскошном здании, которое все же оказалось, конечно, монастырем.
Аспасия оценила насмешку судьбы. Она не считала, что их обманули, разве только если императрица Аделаида тоже была жертвой этого обмана.
Императрица приняла их, когда они, наконец, добрались до своего пристанища, чтобы отдохнуть и помыться перед торжественным приемом по случаю прибытия. Она выглядела удивительно молодой для матери взрослого сына; а ведь она была уже вдовой, когда вышла за Оттона, поднявшись до королевы Ломбардии, до королевы Германии и императрицы Запада. Аспасия увидела, от кого младший Оттон унаследовал свои широко распахнутые серо-зеленые глаза. Но не небольшой рост. Аделаида была настоящей варварской женщиной. Как башня, она возвышалась над Феофано, которая тоже не была мала ростом. «Юнона во плоти, — подумала Аспасия, — и по нраву тоже».
Когда были произнесены слова обычных приветствий, императрица оглядела Феофано, как командир новобранца. Никто не двигался, никто не решался заговорить. Наконец она произнесла свой вердикт:
— Не совершенство, но лучше, чем я думала. Полагаю, ты похожа па свою мать?
Феофано не поднимала глаз, голос ее звучал нежно и тихо:
— Если угодно вашему величеству, мне всегда говорили, что я похожа на своего отца.
— На Романа?
Аспасия замерла. Как она сыграла — эта приподнятая бровь, эта неуверенная улыбка. Она осмелилась намекнуть, что Феофано не дочь своего отца, не дочь царственного брата Аспасии, что она незаконнорожденная. Это было тяжелейшее оскорбление, оскорбление, достойное смерти, если бы они не были царственными византийками, а были простыми германками.
Феофано и бровью не повела.
— На Романа, ваше величество. Я, к сожалению, не Багрянородная: я не дочь царствовавшего императора. Я — дитя его юности, когда он еще был полководцем у своего отца, моего деда, самодержца Константина.
— Ах, вот как, — произнесла Аделаида без всякого выражения. Если она и была смущена перечислением царственных имен, то виду не показала.
— Сколько тебе лет?
Конечно, она знала это с точностью до дня. Феофано ответила сладким голосом:
— Мне почти восемнадцать, ваше величество.
— Старше моего Оттона, — заметила Аделаида. — Может быть, ты подойдешь ему, а, может быть, и нет. Посмотрим. — Она повернулась. — Идите за мной.
Аспасия сказала себе, что этого следовало ожидать. Императрица, имеющая взрослого сына, должна решать двойную задачу: удерживать власть, пока жив ее муж, и сохранять власть над сыном. Конечно, она будет пристально присматриваться к незнакомке, предназначенной заменить ее. Феофано это прекрасно поняла. Она стала безупречно мягкой, обходительной, терпеливой. Аспасия могла гордиться ею.
Но Аспасия, которая не собиралась быть королевой, вовсе не должна была сдерживать себя, как королева. Она невзлюбила императрицу Аделаиду так же искренне, как императрица — Феофано. Никакой логики в этом не было. Императрица, казалось, не замечала Аспасию. Феба не говорила ни по-германски, ни по-латыни, а Елена вообще не разговаривала; и некому было сказать Аделаиде, что у нее есть враг, и рассказать, кто этот враг. Она была лишь Маленькой смуглой женщиной, тенью в тени царевны.
Такое положение устраивало Аспасию. Феофано была занята изучением нравов страны, которой ей предстояло править. И, что еще более важно, нрава человека, за которого она собиралась выйти замуж.
Они снова встретились на пиру, обменялись любезностями и кубками, но побеседовать в непринужденной обстановке у них не было возможности. Оттон, впервые увидев ее без вуали, был приятно поражен. Феофано никак не выказывала своих мыслей.
Они хорошо смотрелись рядом. Они были почти одного роста; он был шире в плечах, чем казалось под мантией. Высоким он не будет, но он был достаточно крепок.
Так говорила Аспасия, когда они, наконец, остались вдвоем, она и Феофано, в комнате, похожей на келью; служанки уже крепко спали. Аспасия медленно расчесывала волосы Феофано, чтобы протянуть время. Понемногу напряжение оставляло Феофано. Аспасия с неудовольствием отметила, что напряжения было слишком много.
Феофано вздохнула:
— Он такой юный, — протянула она.
— Он повзрослеет, — сказала Аспасия.
— Я знаю, — нетерпеливо бросила Феофано. — На лице у него пятна, но это тоже пройдет. Вообще-то он недурен собой. Но я имела в виду не это. Посмотри на его отца.
— Его отцу шестьдесят лет.
— Его отец император. А он ребенок. Он хочет быть королем. Но он не представляет себе, что надо делать. Он такой неопытный.
— В шестнадцать лет его отец, наверное, был таким же. — Аспасии хотелось сгладить ее недовольство. — Он тебе не нравится?
— Нравится… — Феофано подперла кулачком подбородок. — Он мне нравится. Но достаточно ли, чтобы выйти за него замуж?
— Он лучше, чем то, что достается большинству женщин.
— Или большинству мужчин, — сказала Феофано. — Я думаю, я ему нравлюсь. Он сказал, что я красивая. Он залился краской, как…
— Как мальчишка, — закончила Аспасия. — Дай ему время. Конечно, он бледно выглядит на фоне своего отца. Его отец великий человек; великий король. Подумай, как много лет он формировал себя, как много битв он прошел, как много людей покорил.
— И женщин, — добавила Феофано. Она слегка поежилась. — Хорошо, что мне не за него нужно выходить. Ты видела, что стало с императрицей Аделаидой?
— Видела, — сказала Аспасия сухо.
Феофано бросила на нее короткий взгляд.
— Она должна быть такой. Как железо. Иначе он сломает ее.
Аспасия пожала плечами. Счастливая Феофано, она может быть по-христиански милосердной. Вслух же она сказала:
— Молодой Оттон не сломит тебя. Он будет тебя обожать. И ты будешь королевой, ведь для этого ты и родилась.
— Да, — произнесла Феофано медленно. И добавила, уже решительней: — Да. Конечно, он мне нравится. Он чистый, обходительный, у него приятная внешность. Что поделаешь, если у него такой отец. Если он согласен жениться на мне, мы с ним поладим.
— Это хорошо, — сказала Аспасия, — а то в Константинополь очень далеко возвращаться.
Неожиданно для обеих, Феофано засмеялась. Это был еще детский доверчивый смех. Со временем он станет другим. У Аспасии комок подступил к горлу. Она заплакала без всякой причины, может быть, от усталости, а может быть, просто потому, что все ее чувства долго были словно связаны в тугой узел, а теперь этот узел вдруг стал ослабевать. Она обняла Феофано. После мгновенного замешательства та тоже заключила ее в объятия: не то смеясь, не то плача, но уже вполне уверенная в правильности своего выбора.
Феофано оказалась пленницей своего честолюбия. Раз она пожелала стать королевой, у нее, как у всякой королевы, уже не могло быть собственного времени; все ее время было отдано изучению ее будущего королевства и его обычаев и приготовлениям к свадьбе. По мнению Аспасии, удовольствие стать королевой стоило непомерно дорого: Феофано должна была с раннего утра и до позднего вечера находиться в обществе королевы Аделаиды и внимать ее наставлениям.
Аспасия, надежно защищенная своим малопонятным положением, тратила на придворную жизнь лишь столько времени, сколько ей хотелось. Она наслаждалась свободой. Иногда она чувствовала себя виноватой, но Феофано успокаивала ее и просила, чтобы она была рядом только утром и вечером, а остальное время проводила по собственному усмотрению. Чаще всего она просто читала, ожидая возвращения Феофано. Но в расцвете римской весны, когда мир был чисто вымыт дождями, когда солнце дарило землю золотистым теплом и даже болотные испарения, казалось, проникались жалостью к тем глупцам, которые их вдыхали, Аспасия поняла, что сидеть целый день в четырех стенах она просто не в силах. Закутавшись в свои простои плащ, она ходила, куда ей хотелось, и если бы кто-нибудь обратил на нее внимание, он принял бы ее за монахиню, каких было много.
В одну из первых своих прогулок она обнаружила место, о котором, похоже, никто не знал, и решила, что это будет ее уголок. Место это находилось в пределах Латерана; когда-то это был сад, и до сих пор там сохранились полустертые следы далекого прошлого. Там был фонтан, превратившийся в полузаросший бассейн, над которым склонялся обломок статуи, некогда изображавшей нимфу, а в зарослях ежевики таилось чистейшее язычество. Сначала она разглядела голову, изрядно пострадавшую от времени, с копной кудрей, курчавой бородой и рожками на лбу. Чтобы увидеть остальное, пришлось лезть в гущу ежевики. Но она не пожалела об этом: посмотреть было на что. В Греции это существо называли сатиром. Он был богато оснащен тем, чем положено сатиру, и выглядел полным бесстыдником.
Аспасия возблагодарила Провидение за то, что она была женщина ученая, к тому же вдова: она была способна по достоинству оценить искусство древнего язычника, создавшего изваяние лесного Пана. Не покраснев, она рассматривала неприличного бога, приветствовавшего ее в своем царстве. Казалось, он улыбался ей, играя на свирели и радуясь, что Аспасия отдыхает в его владениях. Сад находился недалеко от обители Феофано, и, когда дворец и город ей надоедали, Аспасия легко могла ускользнуть на часок с книгой и куском хлеба в салфетке и незаметно вернуться, прежде чем ее хватятся.
Сегодня отдохнуть в обществе Пана ей нужно было больше, чем когда-либо. Императрица Аделаида решила, что царевна из Византии должна до тонкостей изучить германский и папский протоколы, и не было никакой возможности объяснить ей, что дочь самодержца не нуждается в тщательном натаскивании, что пристало бы девице более низкого происхождения. Понадобилось все терпение Феофано и Аспасии в придачу. Израсходовав свои запасы кротости, Аспасия бежала, прихватив книгу. Только на часок, сказала она себе. Ненадолго. Потом она вернется и будет терпелива как святая.
День выдался на редкость неудачный. Сначала толпа вооруженных варваров преградила дорогу во внешний город, шумно и бестолково оповещая всех встречных и поперечных, что маркграф с неудобопроизносимым именем прибыл из какой-то местности с не менее неудобопроизносимым названием, чтобы почтить свадьбу его королевского высочества своим высоким присутствием. Потом процессия поющих монахов двинулась к базилике по случаю дня какого-то латинского святого, запрудив всю дорогу. Они совсем не обрадовались, когда в их ряды затесалась женщина, к тому же выглядевшая как монашка. Аспасия решила сделать крюк, чтобы обойти их, и совсем потерялась в переплетении похожих один на другой переулков.
Час, который она отвела на прогулку, уже давно прошел, когда она отыскала нужный проулок и вышла к своему зеленому убежищу. Она остановилась перевести дыхание и откинула покрывало, потому что солнце уже припекало. Досада ее угасла. Она была готова смеяться над своим приключением. Пригнув голову, она через арку из виноградных лоз вошла в сад.
Рим отличала странная особенность: люди жили в страшной тесноте, будто не смея ступить на пустые пространства разрушенного города, словно не решаясь коснуться руин великого прошлого, и теснились на небольших обжитых клочках земли. То же было и в крошечном государстве Латеран: хотя в сад часто доносились шум и голоса, никто не посещал его. Но сегодня из сада тоже доносились голоса, и они становились громче и яснее по мере того, как она приближалась. Разговаривали двое мужчин, негромко, но оживленно, как принято на диспутах. Папа Иоанн и император Оттон любили диспуты и часто устраивали их при дворе. Незадолго до приезда Аспасии в Риме прошел диспут, о котором говорили до сих пор: некий юный монах из Галлии или Испании несколькими ловкими доказательствами посрамил лучших мастеров ученых дискуссий Германии.
Голоса звучали уже совсем ясно. День сегодня был такой безумный, что Аспасия не удивилась, обнаружив, что ее приют уже занят. Двое мужчин: один сидел на бортике фонтана, а другой ходил взад и вперед, что-то увлеченно объясняя. Сидевший у фонтана был монахом, и замечательна в нем была только чистота одежды. Он был молод, хотя уже и не мальчик, с обыкновенным, ничем не примечательным лицом; слушая, он иногда согласно кивал или отрицательно покачивал головой, изредка вставляя слово. При этом руки его ловко действовали резаком, обрабатывая какой-то маленький и сложный предмет, который он переворачивал разными сторонами. Аспасия не могла разобрать, что это такое.
Но о его собеседнике никто бы не сказал, что он ничем не примечателен. Напротив, он сразу привлекал внимание. Он был, видимо, старше монаха. Но на вид его возраст определить было трудно: он так легко и стремительно двигался, что казался почти юношей. Однако юноша не мог быть обладателем такой прекрасной черной бороды и такого звучного красивого голоса. Он не был монахом, это уж точно, ведь он даже не был христианином. От загнутых носов туфель до белоснежного тюрбана, украшавшего его голову, это был чистокровный сын Пророка. Его латынь явно взросла на аравийской почве. На лице его красовался самый благородный нос, который когда-либо явила миру Аравия. Его длинные восточные развевающиеся одежды свистели, когда он резко поворачивался к собеседнику, будто ставил окончательную точку.
Монах отложил свою работу и захлопал в ладоши:
— Молодец, Исмаил! Это верно!
— Значит, ты уступаешь в этом положении? — спросил неверный.
— Я восхищен твоими доказательствами, — отвечал монах. — Что же касается до положения, то оно абсолютно неоспоримо.
— Но я же только что его оспорил, — нахмурился неверный.
— Ну, конечно, — сказал монах со смехом. Он протянул ему свою поделку. — Погляди, что ты скажешь об этом. Думаю, если сделать его побольше, с его помощью можно обучать астрономии. Видишь, я отмечу планеты так, вот так и так, потом поверну эту часть вот сюда, а здесь передвину вот это, и тогда распоследний тупица, даже герцогский сын, поймет, как движутся планеты.
Неверный нахмурился еще сильнее, но внезапно его морщины разгладились, и он рассмеялся. Это было великолепно — неожиданно и ослепительно, как солнце в полночь.
— О Аллах! Что дало мне все величие моего разума? Только ухмылки одного неверного-собаки, вырезающего бесконечные игрушки!
Монах радостно улыбался.
— Но эта действует. Посмотри, Исмаил. Разве тебе не интересно узнать, где Венера, когда Марс в своем доме?
— Я могу узнать это, посмотрев ночью на небо.
Но мусульманин взял поделку в руки и сел на траву возле монаха — тюрбан рядом со свежевыбритой тонзурой, — и стал проверять, как действует то, в чем Аспасия узнала небесный глобус.
В этом-то она разбиралась. Не задумываясь, она вышла из укрытия и встала над ними.
— Можно и мне посмотреть? — сказала она.
Мусульманин вскочил бесшумно, как кот. Монах поднял ясные глаза неопределенного цвета и смотрел на нее с несокрушимым спокойствием. Казалось, он знает, кто она. Она его вовсе не знала, но в Риме было так много монахов, а этот был так же непримечателен с виду, как замечателен своим мастерством. Он вынул глобус из пальцев мусульманина и подал ей.
Это была отличная работа, чуть больше ее сложенных в горсть ладоней, все части ее были вырезаны с поразительной точностью. Она наклонила кольцо, предназначенное для Венеры, и закрутила его.
— Она должна возвращаться сюда, — сказала она, указывая пальцем место.
— Должна, — согласился монах. — Так и будет, когда я все сделаю.
По-видимому, он был рад поговорить с понимающим человеком. Мусульманин же не то чтобы совсем повернулся к ней спиной, но выражение его лица было достаточно красноречиво. Почти так же смотрели на нее и монахи у базилики.
Ну и нервы, подумала она. Вторгнуться туда, где царила ее вера, да еще осмеливаться с возмущением отводить от нее глаза! Немного сердясь, что он вообще оказался здесь, она сказала, что думала:
— Я слышала, что в исламском мире женщины занимают место не такое низкое, как блохи, но и не такое высокое, как верблюды.
Монах расхохотался. Глаза мусульманина метнули молнию. В нее, а не в землю у ее ног. Глаза тоже были великолепны. Она ему это и сказала.
Лицо его было смуглым, но было ясно видно, как к нему прихлынула кровь. Казалось, он лишился дара речи.
— Разве достойные сыны Пророка не могут разговаривать с женщинами? — съязвила она.
— А достойные дочери пророка Исы, — спросил он прямо у нее над ухом, — могут разговаривать с мужчинами, которые не приходятся им родственниками?
— В своей стране они могут поступать так, как им хочется.
— Вот как, — сказал он. И, помолчав, добавил: — Значит, это провинция вашего византийского императора?
Она замерла от изумления.
— Откуда ты меня знаешь?
Он не соизволил ответить. Ответил монах:
— Твоя латынь безупречна, госпожа, но акцент можно узнать без ошибки. Особенно если такой слух, как у Исмаила. Я говорю ему, что он напрасно тратит время на Галена и Гиппократа. Ему бы стоило заняться более благородными искусствами.
— А что же благородней искусства медицины? — пожелала узнать Аспасия.
— Богословие, — ответил монах. — Но я имел в виду музыку. Ты бы слышала, как он поет. Он ни за что не будет этого делать, если его не заставить угрозами. Он говорит, что пение — это большая вольность.
— Если это не гимны, — сказала Аспасия.
— В исламе нет гимнов. — Голос Исмаила звучал холодно. — Только священный Коран.
— Нет Бога, кроме Аллаха, и Мухаммед — посланник Его, — произнесла она по-арабски.
Он смотрел на нее с изумлением.
— У меня очень плохое произношение? — спросила она.
Он был растерян.
— Я слышал… и похуже, — сказал он без теплоты, но и не так холодно, как прежде. — Где же ты изучала арабский?
— В Константинополе, — ответила она. Воспоминания нахлынули и чуть не захлестнули ее. Она удержала их в берегах усилием воли. — Я знаю, что владею им плохо, но мне, в общем-то, не у кого было учиться. Только по книгам.
Он промолчал.
— Как же случилось, что мусульманин оказался при дворе римского папы? — поинтересовалась она.
— Добрался, как все: на корабле, верхом, пешком.
Он не склонен был ничего добавить к сказанному. Монах пояснил:
— Исмаил — мавр, он из Кордовы. Мы познакомились в Биче, это христианский город около Барселоны. Он желал посмотреть другие страны. И поехал с нами, когда мы направлялись к святому отцу. Он вылечил святого отца от дизентерии, а императора — от болезни глаз. Может быть, ты тоже страдаешь от какой-нибудь болезни? Он мог бы тебя вылечить.
— Можешь ли ты исцелить сердечную тоску? — спросила Аспасия против своей воли.
— Для этого, — отвечал мавр, — нет лекарства, кроме времени.
Она прикусила свой болтливый язык. Это было больно и разозлило ее так же, как она разозлила этого неверного. Она вздернула подбородок.
— Мое имя Феофано, — сказала она, — но меня называют Аспасией.
— Но… — начал мавр.
Монах ничего не сказал.
— Да, — сказала Аспасия. — Всех нас в Городе зовут Феофано; это самое любимое имя. Та Феофано, которую ты знаешь, — царевна, моя госпожа.
— Я видел тебя с ней, — сказал монах. — Меня зовут Герберт, я из Ориньяка в Галлии. Я служу его святейшеству, а с недавних пор его величеству.
Аспасия прищурилась.
— Так это о тебе так много говорят «Маленький златоуст»!
— Не так уж и мал, — сказал он, вытянувшись во весь рост. Ростом он был невелик, но все же выше, чем она. — А что касается языка, то я не сказал бы, что он золотой, но при случае двигается быстро. Было бы полезно еще немного поточить его на логике. Ты случайно не разбираешься в логике?
Он сказал это так вкрадчиво, с такими просительно распахнутыми глазами, что она с трудом удержалась от смеха.
— Нет, в этом деле я тоже только ученица. Меня увлекает грамматика и завлекают новые слова.
— Я всегда интересуюсь новым, — сказал он, — Исмаил мог бы многому научить меня, но не хочет. Он говорит, что он плохой учитель. Это не так. Он просто забывает, что взялся обучать. Он перестает объяснять и продолжает заниматься своим делом, но если ученик не глуп, он учится, наблюдая, что делает замечательный мастер.
— Если, конечно, он знает, чему хочет обучаться, — сказал Исмаил с иронией. Он поднялся с изяществом человека, выросшего в стране, не знающей стульев, и поклонился обоим:
— Если мой брат простит меня, если госпожа позволит, я должен покинуть вас. Меня ждут там, куда не следует опаздывать.
Герберт сказал что-то приличествующее случаю. Аспасия не нашлась, что ответить. Мавр удалился с достоинством, и его уход не совсем походил на бегство.
— Бедный Исмаил, — сказал Герберт. — Он не знает, как вести себя с христианскими женщинами.
— Однако он неплохо выходит из положения, — заметила Аспасия.
Герберт улыбнулся.
— Однако ты совсем сбила его с толку. Ты его так удивила, что он говорил то, что думал. Для мавра это невероятно.
— Надеюсь, он переживет этот позор, — сказала она.
— Скорее всего, — сказал Герберт. — Я должен покаяться. Мне ваш разговор доставил удовольствие сверх всякой меры.
— Я заметила. — Аспасия встала, возможно, не так грациозно, как Исмаил. — Мне уже давно пора быть в другом месте. Ты часто приходишь сюда?
— Впервые за долгое время, — ответил Герберт. — Можно бы чаще, если бы было с кем поговорить о чем-нибудь интересном.
— Может быть, так и будет, — сказала Аспасия.
Уходя, она оглянулась. Герберт сидел на том же месте с резцом в руке, усердно совершенствуя свой глобус.
После знакомства с Гербертом Аспасия видела его почти каждый день то ожидающим папу или императора, то поющим в часовне. Пару раз она встретила его в саду, и они побеседовали на глазах языческого божка, выглядывавшего из кустов. Но мавра она видела только однажды, мельком, быстро удаляющимся. Казалось бы, какое ей дело до дерзкого мусульманина, но он, вопреки всему, тревожил ее мысли. И это было странно.
Она до сих пор иногда просыпалась в слезах, явственно чувствуя себя на сносях и зная, что Деметрий сейчас исчезнет за той дверью. Она знала во сне, что это сон, и все равно пыталась удержать его. Вскоре после встречи в саду ей опять приснился этот сон. Как всегда в этом сне, она безнадежно тянула к нему руки. Он взглянул на нее, но это было чужое лицо. Смуглое, тонкое, горбоносое, с густой черной бородой. Она закричала — от ужаса или от неожиданности, она не знала. Прибежала Феофано и стала успокаивать ее. Прежде Аспасия не любила, когда ее утешают, и быстро брала себя в руки. Сейчас она никак не могла остановить слезы. Она плакала, пока не заснула снова. Благодарение Богу, это был сон без сновидений.
Утром она злилась на себя, как будто была виновата. Феофано ничего не говорила ей, словно о чем-то догадалась. Аспасии больше не снился Деметрий. Но она не могла перестать думать о презренном мусульманине. Она думала о нем с восхищением.
Она пыталась уговорить себя. Разве она не видела арабских врачей в Константинополе? Один из них, Абд аль-Рахим, некоторое время обучал ее арабскому языку и медицине. Он был евнухом, а этот — со всей очевидностью, нет. Вот, собственно, и вся разница!
Со стыдом ей пришлось признаться себе, что разница была, может быть, не в них, а в ней. Абд аль-Рахим был для нее учителем и в общем-то случайным знакомым, и ей никогда не пришло бы в голову интересоваться, что он о ней думает. А этот… он захватил все ее мысли. Она беспрерывно думала о нем. Она хотела видеть его. Она хотела доказать ему, что он не смеет не уважать ее. Он не смеет думать, что она просто какое-то недостойное его внимания существо женского пола. Как одержимая, она вела с ним воображаемые беседы и доказывала ему, что заслуживает уважительного отношения. Чем он так уязвил ее?
Она не спрашивала о нем Герберта. Герберт иногда упоминал о нем, но очень редко. У него было много других тем для разговора. Его занимала, как, впрочем, и всех, предстоящая свадьба. Папа и император, годы учения в Галлии, Испании и Риме, аббатство в Ориньяке, многочисленные друзья, которых он приобретал везде, где ему ни приходилось бывать. У него был просто талант к дружбе. Вот и сейчас он приобрел нового друга — монаха из Реймса. К тому же он оказался логиком, которого давно искал жаждущий знаний Герберт. Этот Жеранн заведовал архиепископской школой при Реймском соборе. В Галлии можно было учиться только при соборах и аббатствах; других учебных заведений не было в этой варварской стране. Жеранн звал Герберта с собой в Реймс, чтобы преподавать математику в обмен на получение знаний по логике.
— Не скажу, чтобы он был особенно сообразителен в науке чисел, но он хочет пополнить свое образование, а я — свое. Когда я увижу, что мой принц женился на своей царевне, я отправлюсь в Реймс. Святой отец отпускает меня, и император разрешил ехать.
Он был так счастлив, что казался красивым. Аспасия была рада за него. Свое огорчение по поводу предстоящей разлуки она скрыла. У нее не было таланта Герберта легко завязывать дружбу. Она была не очень доверчива и откровенна, но если уже с кем-то дружила, то готова была отдать своему другу все. Она могла пересчитать их по пальцам: Феофано. Лиутпранд и теперь — Герберт. Что делать, если у нее не было этого дара! Но когда друзья ее покидали, как это всегда случается, и уходили, кто в Реймс, кто в могилу, она не могла легко с этим смириться.
Надо научиться. Надо научиться смиряться с этим, может быть, тогда она сумеет смириться со своей судьбой: со смертью Деметрия, гибелью ребенка, бесплодием, безнадежностью. У нее ведь есть Феофано, и она будет у нее всегда. Феофано ей это обещала, а она умеет держать слово.
До Пасхи оставалась неделя, но лил беспрерывный дождь. Такая погода была совсем не обычна для римского апреля, и казалось, что зима заблудилась и вернулась не в свое время. Люди держались поближе к жаровням, а те, у кого в доме была такая благодать, как паровое отопление, снова пустили его в ход.
Монастырь, где жили приехавшие женщины, был построен так давно, что в нем было водяное отопление, но монахини им не пользовались. Как-никак это было языческое удобство, и христианкам не пристало ублажать себя языческим комфортом. Гостьям выдали жаровни, но они не могли победить промозглую сырость.
— Прямо как дома, — сказала Аспасия, стуча зубами и пытаясь раздуть затухавшие угли. Хотя по дороге в папский дворец и обратно их прикрывали от дождя балдахином, это помогло мало. От этого косого дождя с порывистым ветром могли защитить только стены. Они вернулись продрогшие и промокшие до костей.
Феофано долго не могла унять дрожь. Служанки сняли с нее насквозь пропитанные водой шелка, переодели в теплое шерстяное платье, распустили влажные волосы. Аспасия, занятая разведением огня, бросала на нее тревожные взгляды. Похоже, ей весь день нездоровилось: она была бледнее обычного и какая-то слишком тихая.
Аспасия не стала спрашивать, не заболела ли она. Конечно, Феофано никогда бы не призналась. Когда угли, наконец, разгорелись и стали распространять тепло, Аспасия придвинула стул поближе к жаровне и заставила Феофано сесть на него. Феофано даже не пыталась возражать. Аспасия положила ладонь на ее лоб. Лоб горел, как в огне, а она вся дрожала.
Даже за то недолгое время, что она провела в Риме, Аспасия поняла, что такое римская лихорадка. Она рождалась в болотах. Римляне или умирали от нее в детстве, или упрямо доживали до старости. Приезжие просто умирали. Германцы мрачно шутили, что, если на них и не свалятся обломки древних римских стен, то уж лихорадка точно свалит с ног.
Аспасия не позволила себе поддаться панике. Свадьба должна была состояться в первое воскресенье после Пасхи. Этот брак значил очень много для обеих сторон, и для Запада, и для Востока. Феофано должна быть здоровой и полной сил в этот день. Она должна подарить своему неопытному юному королю наследников, которые ему так нужны.
Аспасия закутала Феофано в одеяла, Феба уговаривала ее выпить вина с медом. Та капризничала и упрямо отказывалась. Аспасия решительно вышла.
Брат Герберт устроился удобно: комната у него была маленькая, жаровня большая, и было почти тепло. При свете лампы он писал письма для императора. Он не выказал неудовольствия тем, что Аспасия отвлекла его, хотя бывшие в комнате два монаха и писец из папской канцелярии тоже смотрели на нее неприязненно. Она не обращала на них внимания.
— Можешь ты мне срочно найти мавра? — спросила она.
Герберт удивленно поднял брови, но, как она и надеялась, был слишком умен, чтобы задавать лишние вопросы. Он моментально отложил перо, закрыл чернильницу, убрал бумаги со стола. Он спросил ее, когда они уже поспешно шли по коридору:
— Твоя госпожа?
— Лихорадка, — ответила Аспасия.
Герберт ускорил шаг.
Где они разыскали мавра и что было после того, как они его нашли, Аспасия позже никак не могла вспомнить. Казалось, прошла целая вечность, но, когда они шли в монастырь, небо оставалось таким же тусклым и серым.
С сестрой-привратницей чуть не вышла заминка. Она бы, пожалуй, и пустила монаха, но Герберт уже откланялся и поспешил вернуться в свою теплую комнатку к императорским письмам. Но мавр в тюрбане, трясущийся от холода почти так же, как Феофано, поверг сестру-привратницу в полное недоумение. Аспасия развеяла его просто: она остановилась в воротах и придержала створку, пока он не прошел. Она не слышала увещеваний сестры-привратницы.
Мавр молча следовал за Аспасией. Потом она призадумается, приходилось ли ему когда-нибудь бывать в монастыре, тем более в женском. Сейчас она стремилась как можно скорее показать ему Феофано.
Там уже был какой-то врач, по виду смахивавший на мясника. Царевна лежала в постели, ужасающе бледная и слабая. Врач стоял в стороне, в слабо освещенном углу, и бормотал что-то невнятное по-итальянски. Аспасия не понимала, что он здесь делает.
Мавр, стремительно войдя вслед за ней, окинул комнату быстрым взглядом. Он ничего не сказал, но ноздри его раздулись. Он был как конь перед скачками, нервный и быстрый, целиком сосредоточенный на своей цели.
Он выставил итальянца так ловко, что тот даже не понял, как оказался за порогом, и дверь закрылась у него перед носом. Елена вышла с ним. Обычное для нее молчание стало вполне убедительным доводом, и вскоре итальянское бормотание затихло где-то у выхода.
Мавр склонился над Феофано. Мягкость его голоса удивила Аспасию, он говорил по-гречески прекрасно, может быть, немного слишком правильно. Он представился Феофано. Оказывается, он был врачом императора. Аспасия не задумывалась, кто он и кому из владык Рима служит, если вообще служит кому-нибудь. Ей было важно, что он из Кордовы и, значит, дело свое знает.
Через мгновение рука Феофано доверчиво сжимала его руку, глаза смотрели в его глаза, и она верила ему так, как никогда бы не поверила незнакомцу. Его взгляд стал теплым и удивительно добрым. Это был как будто совсем другой человек.
Помощника у него не было. Позже можно будет спросить почему. Аспасия вдруг обнаружила, что подает ему из ящика с лекарствами то, что он приказывает. Казалось, он воспринимал ее только как лишнюю пару рук. Это хорошие руки, подумала она. Хорошо выученные. Они знали, что ему нужно, иногда даже раньше, чем он спрашивал. Он воспринимал это как должное и ни словом, ни взглядом не выражал своего одобрения.
Он мог исцелить Феофано. Он осмотрел ее, назвал ей ее болезнь и сказал, улыбаясь:
— Я знаю это дьявольское порождение, и оно знает меня. Мое лекарство заставит его бежать, стеная, назад к своему хозяину. Оно горькое, но я смешаю его с медом и разбавлю вином. Теперь выпей, и попроси твоего ангела-хранителя помочь тебе.
Феофано выпила доверчиво, как ребенок. Она даже слабо улыбнулась — она, которая так недавно хныкала от малейшей боли или жара. Мавр проверил, хорошо ли она укрыта, и почтительно, как восточной царице, поклонился.
— Я снова приду утром, — сказал он, — с позволения госпожи. Если на то воля Господа, лихорадка пройдет. Это ведь уже не первый день, насколько я вижу?
Феофано покачала головой. Веки ее уже отяжелели, но она протянула руку и удержала его.
— Приходит и уходит, — сказала она медленно, как будто подыскивая слова. — Не беспокойтесь… Не надо волновать людей…
— Но, — сказал мавр, — если люди волнуются, они зовут меня. — Он осторожно опустил ее руку на покрывало. — Спи спокойно, моя госпожа, и выздоравливай.
Феофано кивнула. Она еще что-то хотела сказать, но сон одолел ее.
Аспасия сосредоточенно расставляла флаконы и пузырьки по местам в ящике. Она чувствовала, что мавр наблюдает за ней, что он хочет отобрать у нее ящик и сделать все сам. Но он стоял молча. Он был очень аккуратным: каждое гнездо в ящике было подписано по-арабски, а на бутылочках и пузырьках были соответствующие ярлыки.
Последняя бутылочка заняла предназначенное для нее место. Аспасия не стала закрывать крышку. Он еще должен уложить инструменты. Она подала ему ящик.
Он взял его с удивившей ее вежливостью. Однако голос его прозвучал резко:
— То лекарство, что я дал ей, дай ей в полночь, три капли, не больше, в ложке меда, смешанного с вином. Я навещу ее утром. Если она проснется и будет чувствовать себя нехорошо, разотри ей грудь и шею этим бальзамом и закутай в мягкую ткань. Дай ей понюхать бальзам, если захочет. Ей станет легче.
Аспасия наклонила голову.
Он уложил в ящик последний инструмент и запер его с легким щелчком.
— Она выздоровеет? — спросила Аспасия помимо своей воли: это страх за Феофано управлял ее языком.
Мавр слегка нахмурился, но ответил мягко:
— Как захочет Бог. Она молода, здоровье у нее крепкое, я сделаю все, что в моих силах. Да, я думаю, что она поправится.
— Она должна, — сказала Аспасия. — Она должна быть королевой.
— Как захочет Бог, — повторил мавр.
Снаружи толпились монахини, готовые разразиться упреками, но сдерживавшие себя. Аспасия была счастлива, что среди них не было императрицы Аделаиды. Она послала одну из монахинь за слугой с факелом. Та повиновалась.
Мавр не хотел ждать. Аспасия проводила его к выходу, и он выглянул в черную тьму, шумевшую дождем. Еще не выйдя на улицу, он уже задрожал от холода.
— Я бы предложила тебе наше гостеприимство, — сказала Аспасия. — Если бы ты принял его от христиан.
— А христиане разрешили бы тебе предложить его?
Это была насмешка. Аспасия вскинула голову.
— Если бы я приказала, разрешили бы.
— Нет, госпожа, — ответил он. — У меня есть собственный дом недалеко отсюда.
Должно быть, у нее был удивленный вид. Он слегка приподнял брови.
— Ты что же, думала, что я просто так вырос из земли?
— Я думала, ты живешь во дворце.
— Когда император путешествует, я путешествую с ним. Но здесь у меня свой дом.
Она медленно кивнула.
— Каждому нужен свой собственный дом. Благо, когда его имеешь.
— Конечно, это благо и для римской церкви, и для меня. Святым отцам не очень бы нравилось видеть мусульманина в самом сердце своей веры.
— Почему же сын Пророка из всех мест в мире выбрал это и что он делает здесь?
На мгновение Аспасии показалось, что он сейчас повернется и уйдет, прямо в тьму и дождь. Но он ответил:
— Я лечу там, где нуждаются в лечении.
— Но и в Кордове наверняка нуждаются в лечении.
Лицо его ничего не выражало.
— В Кордове множество врачей. Здесь же тех, кто знает медицинское дело и не шарлатан, очень мало, и их ценят.
— И ты один из таких?
— Да, я. — Он бросил на нее острый взгляд, темный из-под темных бровей. — А ты, госпожа? Ты служанка царевны?
— Она зовет меня другом.
— А родственницей?
— Мы похожи на родственниц?
— Лицом нет, — сказал он, — но в остальном — очень. Кажется, ее мало волнует, что по рождению ты выше, чем она.
— Откуда… — Аспасия сжала губы.
Он услышал. Едва заметно улыбнулся.
— Разве это тайна?
— Нет, — ответила Аспасия. — Да. Я не хотела бы… Как ты узнал?
— В тебе что-то есть. Стоит тебе поднять бровь — и весь мир готов повиноваться.
— Не может быть!
Он засмеялся, чем изумил ее до потери речи.
— Ты делаешь это и сейчас, — сказал он, — моя госпожа Феофано Багрянородная.
Пока она собиралась с мыслями, пришел мрачный слуга с факелом, и мавр ушел.
Она ненавидела его. Она презирала его. Но никакими силами она не могла бы выбросить его из памяти.
Стараниями врача из Кордовы Феофано быстро выздоравливала. К утру лихорадка прошла, а еще через день она уже встала с постели и готовилась присутствовать на пасхальной службе.
Мавр не был этим особенно доволен, но даже его авторитет был ничтожен перед интересами империи. Он просил у Феофано разрешения остаться при ней еще день или два — «задержаться», как сказала Феофано. Она сделала больше: она попросила императора назначить его своим личным врачом. Император, потеплевший от вина и от улыбки Феофано, удовлетворил ее просьбу.
— Теперь ты можешь задерживаться сколько угодно, — сказала она мавру, вернувшись из дворца.
Казалось, тот не удивился:
— Может быть, теперь ваше высочество послушается моего совета, примет лекарство и пойдет спать?
Она пошла, но едва ли из послушания: было уже поздно, и до утра ей нечего было делать. Она проглотила лекарство, даже не поморщившись; она улыбалась. Он не смог не улыбнуться в ответ.
— Ты будешь королевой великой и грозной, — сказал он ей.
— Я так и собираюсь, — ответила она.
Вечером накануне свадьбы Феофано, наконец, получила возможность остаться в одиночестве. Предполагалось, что она проведет это время в молитве. Она уже исповедалась и отстояла мессу. Она получила последние наставления у императрицы Аделаиды и теперь принадлежала самой себе и Аспасии.
В день Светлого Христова Воскресения дождь перестал лить, но на следующее утро зарядил снова. Только сегодня день наконец прояснился. Заходящее солнце заглядывало в узкие высокие окна монастырской часовни. Монахини, которым предстояло встать до рассвета на заутреню, ушли. Они оставили после себя в часовне глубокий покой, смутный запах ладана и, как казалось, даже отзвук пронизывающе сладостных голосов, возносящихся к небесам.
Аспасия молилась недолго. Она неотрывно следила за Феофано. Сколько же времени они провели вдвоем? Всю жизнь Феофано и большую часть жизни ее, Аспасии. Аспасия могла бы вспомнить ее новорожденной, маленькое красное создание, в котором даже тогда проявлялись истинно царские замашки.
Стоя на коленях на холодном полу, прямая и неподвижная, сложив молитвенно руки и закрыв глаза, она казалась ребенком. Губы ее шевелились. Щеки, не знавшие румян, были бледны, но она не выглядела больной. Только рассеянной и немного испуганной.
Глаза ее открылись. Она села на пятки. Она набрала полную грудь воздуха, медленно выдохнула.
— Завтра, — сказала она, — возврата уже не будет.
— Разве он до сих пор был? — спросила Аспасия.
Феофано устремила взгляд на образ Христа над алтарем.
— Завтра я уже не смогу отступить. Как все будет? Что… — Голос ее прервался. Через мгновение она продолжала: — Ее величество была сегодня очень прямолинейна. Если до сих пор у меня и были сомнения насчет того, чего от меня ожидают, то теперь их уже нет.
Аспасия не сразу поняла, что она имеет в виду. А когда поняла, то едва не рассмеялась:
— Неужели я так плохо учила тебя, что ты не сумеешь угодить ее величеству?
— Ее величеству никто не угодит. Кроме ее сына. Она прямо молится на него. Она сказала мне, что, если я не смогу удовлетворить его, то я не исполню свой долг.
— Ты сможешь, — сказала Аспасия.
Феофано немного нахмурилась.
— Она даже сказала, что девственница не может с самого начала удовлетворить мужчину. Потом она лично удостоверилась, что я девственница, чтобы уже не было сомнений.
Щеки ее залились краской. «Не от стыда, — подумала Аспасия, — от ярости. Что ж, это понятно!»
— Так уж принято, — сказала Аспасия, желая успокоить ее.
— С тобой тоже было так?
Аспасия почувствовала, как лицо ее загорелось.
— Да, и со мной тоже. В конце концов, от этого зависит честь семьи. Целомудрие требуется от каждой женщины царского рода.
— И это было так же унизительно? И его мать тоже смотрела на тебя с ненавистью и надеялась найти в тебе какой-то изъян?
— Его мать, — ответила Аспасия, — сказала мне прямо в глаза, что, хоть я и дочь императора, но недостойна даже завязать ремешки на сандалиях ее сына.
— Мне было сказано то же самое, — призналась Феофано. Она уже не выглядела такой разъяренной. — Аспасия, — продолжала она, — то, что надо будет делать… Что, если… вдруг я не сумею?
«Ох, — подумала Аспасия. — Она об этом. Иногда сначала действительно не получается, и в этом нет ничего хорошего ни для невесты, ни для брака». Она заговорила со всей решительностью, стараясь сделать вид, что беспокоиться не о чем.
— Сможешь, даже если он тебе не по вкусу. Все получится.
— Он мне по вкусу, — быстро сказала Феофано. — Он мне даже нравится. Ты же знаешь.
— Тогда тебе нечего бояться.
— А вдруг я ему не понравлюсь?
— Я видела, какими глазами он смотрит на тебя, — ответила ей Аспасия, — тебе Нечего волноваться.
— Но, — сказала Феофано, — когда мы останемся одни, И уже некуда будет деваться… Он моложе меня. Что, если он не знает, что надо делать?
— Он знает, — уверенно произнесла Аспасия, моля Бога, чтобы это оказалось правдой. Насколько ей было известно, родители держали его в строгости, как девицу. И с виду он казался полуголодным, полуиспуганным. Если бы он уже знал женщин, он мог бы иметь голодный вид, но страха было бы поменьше.
Будь у императора хоть немного здравого смысла, он должен был бы позаботиться о том, чтобы его сын перед свадьбой получил урок у женщины, искусной в плотской любви. Для брачной ночи хватило бы и одной девственницы.
Казалось, уверенность Аспасии успокоила Феофано. Она опустила глаза, как будто продолжая молиться, видимо раздумывая, как задать новый вопрос. Когда она заговорила, голос был еле слышен:
— Это действительно так ужасно, Аспасия?
— Нет, — ответила Аспасия, — ничего ужасного в этом нет. Даже в первый раз. Будет больно, будет немного крови. К этому ты должна быть готова. Но потом это пройдет, и когда ты перестанешь бояться, прекраснее этого нет ничего на свете.
— Правда?
— Да, — сказала Аспасия. Она взглянула на образ Христа над алтарем, на Богородицу рядом с ним, призывая их в свидетели, и торжественно перекрестилась. — Да, ничего на свете. Если между вами будет любовь, взаимное доверие и надежда иметь детей, то для земного человека это как быть в раю.
— Императрица говорила другое, — заметила Феофано.
— Все так говорят. То, что я сказала, это ересь.
— Но ты говорила, что думаешь, — возразила Феофано. — Я верю тебе.
— Мне хотелось бы, чтобы так было у тебя. Видишь ли, это не получается само собой. Все зависит от тебя — это может быть и адом, и раем. Но зачем выбирать страдание, а не радость?
— Говорят, страдания полезны для души.
— Но ведь не душа вынашивает и рожает детей. Если плотская любовь так греховна, как говорят священники, — сказала Аспасия, — зачем Бог вложил в нее столько наслаждения?
— Это происки дьявола, — улыбнулась Феофано. — Так они сказали. — Она была уже готова смеяться. — Лучше я буду еретичкой, как ты.
— Тише, — остановила ее Аспасия. — Будь бесстрашной и радостной. Этого вполне достаточно.
Феофано крепко обняла ее.
— Я буду стараться. Для тебя.
— И для твоего Оттона.
— И для Оттона, — сказала Феофано после секундного колебания. — Я заставлю его полюбить меня. И научусь сама любить его.
— Тогда дети ваши будут сильными и красивыми, и королевство будет процветать.
— Дай Бог, — ответила Феофано.
Бог был милостив к королю германцев и его византийской невесте. Свадебным подарком был день бракосочетания, сиявший весенней красотой, теплый, солнечный, напоенный птичьим щебетанием. Даже недружелюбный циничный Рим, будто забыв на время свои претензии, радостно встречал процессию, осыпая ее цветами.
Они двигались во всем своем блеске. Аспасия, находившаяся в центре процессии, видела вокруг головокружительное мелькание цветов, золота и багряницы, голубого и пурпурного, алого и зеленого, мехов и шелков, изумрудов, рубинов, опалов и бриллиантов. Феофано была в золотой парче, с распущенными, как подобает невесте, длинными золотыми волосами, прикрытыми золотистой вуалью и увенчанными венком из цветов. Она ехала на белоснежной лошади в багряной с золотом попоне, которую вел юноша, одетый в алое и золотое, а впереди и сзади шли юные девы в белоснежных одеждах и пели высокими чистыми голосами.
Аспасия не была девицей, но Феофано пожелала, чтобы она находилась рядом с ней. Теперь она ехала позади Феофано, сменив свое траурное платье на багрянец и золото, как подобает царевне. Она совсем не желала делать вид, будто забыла о своем происхождении. Даже Феофано изумилась, увидев ее.
— Аспасия, — сказала она с искренним восторгом, — ты же красавица.
Ну, положим, не красавица. Хороша собой, с этим она еще могла согласиться. Воплощением красоты была Феофано. Аспасия гордилась ею — самой ей было достаточно быть ее тенью, расправить ее шлейф, когда она садилась на лошадь у ворот монастыря, ехать рядом через развалины и городишки, из которых состоял Рим. Они объехали вокруг Целийского холма, миновали сооружение в виде пустого каменного барабана, которое называлось Колизеем, разрушенный Форум, холмы — Палатин и Капитолий. Они пересекли Тибр возле замка Святого Ангела и, оставив позади стены Рима, въехали в город, где находилась резиденция папы Льва, — Ватикан, где была базилика Святого Петра.
Базилика Святого Иоанна в Латеране была храмом Святого Престола — разумом западного мира, но собор Святого Петра был его сердцем. Здесь был коронован Карл Великий, и здесь он получил титул римского императора. Здесь же был коронован Оттон, а затем — его сын Оттон, и теперь он берет в супруги царевну из Византии, и она станет римской императрицей.
Это был почти настоящий город: город паломников. Они толпились на улицах, стояли плотной стеной на пути следования процессии, заполняли площадь. Императорская гвардия не подпускала их к собору, оцепив подходы к широкой лестнице.
У дверей стояли в ожидании оба императора — отец и сын — так же, как это было у ворот Рима. Рядом находился сам папа со своей свитой.
Оба императора были одеты в пурпур на византийский манер. Аспасии это не очень понравилось. Однако она должна была признать, что выглядели они достойно. Младший Оттон уже не казался таким юным сейчас, когда он на глазах всего мира должен был вести свою невесту к венцу.
Изящно и величественно она сошла с лошади. Аспасия была уже рядом, чтобы поправить ей платье, пригладить волосы и подарить ей улыбку. Феофано улыбнулась в ответ. В ней не было робости; ни тени страха теперь, когда дошло до дела. Горло Аспасии сжалось. Теперь она понимала, почему матери плачут на свадьбах. Это не горе: это гордость и радость, слишком сильные, чтобы вынести их спокойно.
Она взволнованно перевела дыхание и усилием воли удержала слезы. Высокий почтенный человек торжественно выступил вперед и подал руку Феофано: византийский посол представлял ее покойного отца и ее императора, отдавшего ее в супруги королю варваров. В гладких торжественных фразах он передал ее под покровительство папы. Папа, улыбаясь, принял невесту. Он подвел ее к жениху, снял с нее вуаль и благословил ее; он соединил руки супругов.
Вот так просто был заключен этот брак. Все дальнейшее — пышная месса, долгие молитвы, сладостные песнопения, торжественные благословения, слезы умиления — было зрелищем для народа, который надолго запомнил торжество. Феофано прошла все церемонии с тихой серьезностью, чистый голос ее не дрогнул, когда она давала обеты. Оттон казался более взволнованным, но постепенно ее спокойствие передалось ему. В конце голос его звучал совсем уверенно.
Когда все необходимые слова были произнесены, Оттон принял корону из папских рук. Он чуть сощурился, словно ослепленный сверканием драгоценных камней. Феофано стояла на коленях, склонив голову. Корона медленно опускалась на ее голову, и она так же медленно поднимала голову, пока золото короны не слилось с золотом ее волос. Императрица, провозгласил хор. Императрица Рима.
Папа опять соединил их руки и повелел скрепить союз супружеским поцелуем. Лицо Оттона стало пунцовым, но он мужественно приблизился и поцеловал ее очень серьезно. Зато молодые вельможи в этот момент потеряли всякую серьезность. Их радостные приветственные вопли почти заглушили пение хора, и их шумная толпа увлекла короля и новую королеву из собора на яркий солнечный свет, на просторы Рима и мира.
Аспасия увидела варварскую свадьбу во всей красе. Поначалу все пытались выглядеть достойно, но после нескольких тостов угомонить развеселившихся молодых людей было невозможно. Не нужно было в совершенстве знать германский, чтобы понять, какие шутки они отпускают и о чем поют. К тому же каждая новая шутка отражалась румянцем смущения на лице Оттона.
К счастью, у Феофано не было такого таланта к языкам, как у Аспасии. Кроме того, сидя рядом с императрицей Аделаидой, она не могла позволить себе отвлечься: императрица наблюдала за каждым ее движением. Ее поведение было безупречно, манеры безукоризненны; Аспасия об этом не беспокоилась, ведь она сама с раннего детства учила ее, как должна вести себя царица. Феофано тщательно следила, чтобы даже ненароком не коснуться Оттона. Он в свою очередь даже не осмеливался взглянуть на нее. Уши его пылали царственным пурпуром. Однако он еще смеялся некоторым шуткам и даже решился пару раз, пошутить сам.
Пир тянулся бесконечно. Вина лились рекой. «А здоровы пить эти германцы, — подумала Аспасия, — не хуже македонцев». Даже женщины не отставали. Она все время следила, чтобы кубок Феофано был полон, но чтобы воды в нем было больше, чем вина. Жаль, что она не может присмотреть и за Оттоном, но, наверное, его отец понимает всю ответственность момента и сделает это сам.
Она посмотрела в ту сторону и встретилась глазами с императором. Казалось, он не сразу узнал ее, но затем в глазах мелькнул смешливый огонек. Она едва заметно улыбнулась. Уголки его губ дрогнули в ответ. Он тоже видел комическую сторону беспокойства, неожиданно объединившего их. А еще говорят, что у него нет чувства юмора!
Но вот в его глазах исчезла усмешка. Ей даже стало на какой-то миг не по себе. На нее так давно не смотрели. В золотых соколиных глазах был интерес. Он смотрел на нее как на женщину, и женщину привлекательную.
Кто-то заговорил с ним, и он отвернулся. Она не знала, смотрел ли он на нее потом. Или сразу забыл. Она опять сосредоточилась на Феофано.
Новобрачных проводили в спальню весьма торжественно, но, пожалуй, слишком весело. Аспасия с удовольствием разогнала бы молодых шалопаев, которые с восхищением глазели на Феофано, едва прикрытую ночной рубашкой, и норовили сами уложить Оттона к ней в постель. Они бы толклись в спальне и дальше, но сам император приказал им выметаться тем же голосом, каким отдавал команды на поле боя.
Аспасия тоже медлила. Она все-таки беспокоилась, хотя здравый смысл говорил ей, что повода для беспокойства нет. Феофано умная девочка, а силы воли ей не занимать. Неужели она не справится со своим юным мужем и не заставит его почувствовать себя мужчиной? Такого не может быть. Но если она не испытает удовольствия, Аспасия будет огорчена.
Аспасия вышла из папского дворца. Наверное, так здесь бывало во времена папы Иоанна Октавиана: сплошное пьяное веселье. Дважды к ней лезли какие-то разгоряченные вином мужчины. Одного она урезонила словами, другому пришлось наподдать коленом в причинное место. Но он успел разорвать на ней платье. Утром она с этим разберется и потребует компенсации.
Хмурая, сердитая, но без всякого страха, она искала переулок, ведущий к монастырю. На полпути она задержалась. Теплый воздух разнежил ее. Светила полная луна, такая яркая, что хоть читай при ее свете, мириады звезд сияли над ней. Откуда-то доносилось пение. Слова не различались, но мелодия лилась сладостно, как пение соловья.
Она медленно провела рукой по груди. Ворот у платья был разорван, плечо обнажилось, и легкий ветерок ласкал его. Аспасия представила себе Оттона в полумраке спальни: худой, веснушчатый, но достаточно ладный и вполне мужчина.
Путь казался незнакомым, но луна вела ее. Она только раз сбилась с дороги, вернулась и нашла нужный поворот.
Бормотание фонтана в бассейне, и лунный свет, пляшущий в его струях. Языческий Пан играл на беззвучной свирели, и глаза его смеялись, как бы приветствуя ее. Она села у его козлиных ног и подняла лицо к звездам, прекрасно сознавая, что совершает сейчас чистое безумие. Это еще хорошо, если она подхватит обычную простуду, а то ведь бывают лихорадки, ночные демоны или, если Бог отвернется, даже вампиры.
Но ей было все равно. Она пожила достаточно и совсем неплохо. Был муж, которого она любила. Дитя, которое она вырастила, — пусть и не она его родила, — выдано замуж и короновано. И вот теперь она одна-одинешенька, в чужой стране, вдова, бездетная и бесплодная. Неважно, что произойдет с ней теперь.
Быть свободной… И проклятие, и спасение.
Она растянулась на траве, не заботясь, что роса намочит ее платье. Вытянув руки, она глубоко вдыхала запахи травы, росы и звездного света. Умом сознавая, что молодость покидает ее, она никак не хотела поверить в это телом.
Когда в лунном свете показалась чья-то тень, она не удивилась. Лишь перекрестилась на всякий случай. Тень, однако, превратилась в фигуру в блестящем плаще и белом тюрбане.
Тюрбан. Даже теперь она не шевельнулась. Не могла, хотя понимала, что с разорванным лифом и обнаженной грудью, даже если бы захотела, вряд ли выглядела бы более бесстыдно. А вдруг он не заметит ее здесь, в тени языческого Пана?
Он подошел вплотную.
— Есть более действенные способы покончить с собой, — проговорил он.
Луна и наваждение исчезли: луна скрылась за облаком, а ее безрассудство сменилось холодной ясностью. Аспасия села, придерживая рваное платье. Он склонился над ней. Его руки, сильные и теплые, поставили ее на ноги легко, как ребенка. Луна, осмелев, глядела на них из-под своего покрывала. Аспасия увидела, что его брови насупились, а глаза сверкнули.
— Почему ты всегда так мрачно на меня смотришь? — спросила она.
Он взял ее за подбородок, склонив к ней голову. Она качнулась, чуть не теряя сознания от счастья. Но на уме у него были совсем не поцелуи.
— Это не вино, — сказал он, — а что же?
— Лунный свет, — ответила она.
Он сейчас не насмехался над ней. И это было удивительно.
Платье опять соскользнуло с плеча. И она услышала его прерывистое дыхание. Он стремительно снял свой плащ и накинул на нее. Плащ был теплый, пах кардамоном.
— Кто это сделал? — Голос его прозвенел, как сталь.
И она поняла, что ни за что на свете не хотела бы оказаться на месте того, кто вызвал его гнев.
— Неважно, — отвечала она.
— Насилие нельзя оставлять безнаказанным, — медленно проговорил он.
— Естественно, — согласилась она. — Я бы и не простила, сделай он со мной хоть что-нибудь. Но, думаю, ему еще с неделю не захочется ничего эдакого. Я ударила его коленом. Не люблю, когда меня лапают.
Исмаил смотрел на нее с изумлением.
Она засмеялась, помимо воли. Лунный свет переполнял ее, а этот мужчина выглядел сейчас так забавно.
— Ты думаешь, я не могу постоять за себя? — спросила она.
— Нет. — Он снова стал самим собой, непреклонным и надменным. Он развернул ее, едва касаясь, в сторону монастыря. — Если госпожа позволит, я провожу ее до ворот.
— А если не позволит?
— Моя госпожа мне позволит, — сказал он.
Она умерила свой пыл и вдруг почувствовала, что ее льняные и шелковые одежды насквозь промокли от росы, а воздух полон демонов лихорадки. Даже луна завернулась от них в облако.
Аспасия разбиралась в знамениях лучше любого астролога. Она величественно подала ему руку.
— Проводи меня до ворот, — сказала она.
Византийский император иногда покидал Город — это случалось обычно во время военных походов, но его сердце всегда оставалось в столице. В мирное время просто переезжали из одного городского дворца в другой, а летом, переплыв Босфор, перебирались в летнюю резиденцию.
У императора германцев не было места, которое можно было бы назвать настоящей столицей. Саксония была его наследственным владением, завоевание Рима расширило империю за пределы Германии, Аахен считался древней столицей Карла Великого. Но и император Карл Великий в свое время постоянно переезжал с места на место. Его двор, его чиновники и вельможи так и жили на сундуках, всегда готовые ехать куда-то. Это было как бы бродячее королевство.
Аспасия частенько обращалась в мыслях к древней истории: наверное, так кочевали дикие племена. Самой варварской чертой германцев она считала эти вечные переезды: они никак не могли окончательно где-то остановиться. Стоило ли удивляться, что римляне не желали признать в этих бродягах настоящих властителей? Они появлялись, чтобы вскоре опять тронуться в путь. А римляне жили на одном месте со времен Ромула. И если им приходилось оставить родные места, они всегда стремились обратно, чтобы их кости были похоронены в римской земле.
Уж конечно, ни римлян, ни византийцев не удивило, когда вскоре после свадьбы юного Оттона его отец приказал всему королевскому двору приготовиться к долгому путешествию. Сначала они проедут по Италии, останавливаясь в разных городах, а потом через Альпы доберутся до Германии. Аспасию примирило с путешествием только то, что это хоть полезно Феофано. Должна же она знать свои владения! Эти варвары любили и людей посмотреть, и себя показать, а главное, они должны были знать своих повелителей, знать, что существует над ними власть.
— А иначе они забудутся, — сказал Герберт, — и начнут бунтовать.
И он, и логик Жеранн путешествовали с императорским двором: путь в Галлию совпадал в значительной своей части с путем королевского двора. Аспасия была ужасно рада их обществу. Ломбардец Гофрид покинет их в Кремоне, и если бы не они, у нее не осталось бы близких людей, кроме Феофано. Но у той теперь есть муж и королевство, которыми надо управлять.
Казалось, все шло благополучно. После свадьбы прошел уже месяц. Хотя нет признаков, что она зачала, думается, это не от недостатка усердия. У Оттона вид человека, обретшего счастье. Феофано выглядит если не влюбленной, то, по крайней мере, довольной. Они ехали рядом — Феофано в носилках, Оттон на своем сером жеребце. Аспасия смотрела, как он склонялся в седле, брал руку Феофано и целовал ее. Это было вольностью даже для варвара, но германцы были в восторге. Они требовали повторения.
Оттон уже не вспыхивал так легко, как до свадьбы, но тут весь зарделся багрянцем. Аспасия поймала себя на невольной улыбке. Как трудно осудить эту вольность, даже если знаешь, что следовало бы! Ей постоянно приходилось теперь напоминать себе, что она царского рода, что она византийка. С той ночи в саду лунный свет как будто остался в ней; в ней оживало что-то, казавшееся погибшим после смерти Деметрия. Она по-прежнему носила черное — по привычке и потому, что это было удобно в дороге, но она не преминула приобрести два новых багряных наряда вместо разорванного в свадебный вечер.
Она сошла со своего мула, решив немного пройтись пешком, и присоединилась к Герберту. Гофрид затеял с логиком на ходу горячий спор о сравнительных достоинствах веры и разума; к их шумной беседе с интересом прислушивались и другие путешественники, ехавшие и шагавшие под голубым небом Италии по древней римской дороге. К вечеру они будут в Кремоне, и Гофрид их покинет. А Аспасия сможет посетить могилу Лиутпранда.
Стоило совсем немного отклониться в сторону от прямого пути следования, чтобы увидеть великолепную зеленую долину и город вдали. После голых тосканских холмов и крутых скал Итальянского хребта природа здесь казалась особенно щедрой. Как странно, что на такой благодатной земле выросло такое колючее растение, как ее друг Лиутпранд.
К ним подскакал всадник на гнедом коне. Конь был диковат и неохотно перешел на шаг, но наездник легко смирил его упрямство. Он не спешился. Мавр Исмаил не ходил пешком, если можно было не покидать седла.
Герберт радостно приветствовал его. Тот ответил улыбкой. Аспасия внимательно изучала дорогу у себя под ногами, чтобы скрыть охватившее ее смятение. Она боялась выдать чувства, которые появились вопреки ее воле. В них было слишком много лунного света и совсем мало логики, рассудка и даже здравого смысла. Все было просто. Она была влюблена. Она его хотела.
Но он-то ее не хотел. Это было ясно, как день. Он не искал ее общества и не избегал его. Когда профессиональные обязанности призывали его и она была поблизости, она помогала ему, и он воспринимал ее помощь как должное. Она многому научилась у него, хотя он, как и говорил Герберт, не был учителем. У него не было терпения. Он никогда не объяснял, что он делает, просто делал то, что считал нужным. А она должна была быстро выполнять его указания.
Не было терпения? Аспасия задумалась. Нет. У него была бездна терпения, но только для больных. С ними он был бесконечно мягок и внимателен. Он всегда объяснял им их болезнь и ее причины. Он никогда не обманывал своих пациентов.
Она почти мечтала заболеть, чтобы удостоиться его внимания. Но лихорадка не имела над ней власти, даже римская лихорадка. Та ночь в саду, которая убила бы любую другую женщину, абсолютно не повредила ее здоровью. Она была слишком здорова. И это ее здоровое женское естество вечно напоминало ей, как сладко быть в объятиях любимого. Она не знала, что ей делать.
Были, конечно, мужчины, которые с удовольствием угодили бы ей. Некоторым германцам нравилась маленькая смуглая женщина в малиновых одеждах. Они были, конечно, не так откровенны, как тот, который разорвал на ней платье, и ухаживали за ней, как положено ухаживать за знатной дамой.
Но большие светловолосые мужчины были не в ее вкусе. Они не нравились ей и до того, как похожие на них люди убили ее мужа. Она всегда предпочитала темноволосых, стройных, шелковобородых.
Однако этот темноволосый и стройный не интересовался женщинами. В Риме у него была женская прислуга. Аспасия видела, как служанки выходят из его дома. Но с собой он их не взял. Только двух пожилых слуг-мужчин и мальчика — присматривать за лошадьми. Такой мальчик вряд ли сгодился даже для любителя: слабоумный, с заячьей губой.
Она вспыхнула под вуалью. Что за мысли в честной христианской компании! Неплохо бы найти исповедника. Может, Герберт? Он теперь не просто монах: перед самым отъездом папа Иоанн рукоположил его.
Через некоторое время ей представился случай поговорить с ним. Кремона, где Лиутпранд спад вечным сном в крипте под храмом, осталась позади. Они прибыли в Павию, город императрицы Аделаиды, и за одно это город не понравился Аспасии.
Как и Кремона, Павия лежала в широкой зеленой долине у слияния двух рек: Тичино, вытекающей из Лаго Маджоре, и широкой медленной По. Это был настоящий королевский город — дворец и крепость одновременно. С башен его на севере и западе были видны горы.
Глядя на них, Аспасия ежилась даже на солнце. Путь в дикую Германию лежит через горы, и скоро им предстоит преодолевать крутые перевалы.
Герберт спокойно сидел на парапете, не обращая внимания на головокружительную пропасть внизу. Как обычно, он что-то мастерил, на сей раз это был абак — причудливое сплетение шнурков и бусин. Аспасия читала ему из Цицерона, но ее мало занимали древние проблемы. Ее мысли были полностью заняты собственной. Она закрыла книгу, опустила ее на колени и смотрела на ловкие пальцы Герберта.
В нем совсем не было утонченности. Он говорил когда-то, что его отец был крестьянином.
— Мой прапрадедушка был конюхом, — ответила она.
Сейчас она снова завела разговор об этом, чтобы отвлечься от мыслей о некоем смуглолицем мужчине.
Он нанизал последнюю бусину, закрепил шнурок в нужном месте на доске.
— Мой был свинопасом, — сказал он, — но императором не стал.
— Может быть, станешь ты, — улыбнулась Аспасия.
— Скорее уж, римским папой, — сказал он, — если уж метить так высоко. Я буду учителем: это предел мечтаний каждого крестьянина.
— Хотела бы я знать, — начала Аспасия очень тихо. Он ее не услышал. Он забавлялся со своим абаком, проверяя его на каких-то простых вычислениях.
— Герберт, — окликнула его Аспасия.
Он поднял голову.
— Герберт, — сказала она. — Мне надо исповедаться.
Он ждал продолжения. Она с удивлением почувствовала, как успокаивает ее это молчание. Он ничего не требовал. Заполнить паузу или нет, как уж ей захочется.
— А может быть, не надо, — сказала она. — Я не знаю. Мое тело заявляет, что нуждается не только в душевном комфорте. Как ты думаешь, это грех?
— Ты совершила что-нибудь или только думаешь об этом?
— Нет, — ответила она, — еще нет.
— А он просил тебя?
— Он даже не замечает, что я женщина.
Герберт удивленно поднял брови:
— Он, должно быть, слепой.
— Я так явно выдаю себя? — закричала она.
— Ты так привлекательна, — ответил он совершенно серьезно.
— Не для него.
— Ты уверена?
— Разве ты знаешь, кто он? — спросила она.
— Нет, если только это не Исмаил.
Она смотрела на него.
— Значит, я так явно выдаю себя?
— Нет, — сказал Герберт, — ты нет. А вот он — да.
— Нет. Ему безразлично, жива я или умерла.
— Ты забываешь, — возразил Герберт, — что он мавр.
— Нет, — сказала Аспасия, — я не могу это забыть ни на миг.
Герберт покачал головой.
— Конечно, он неверный. Но я не об этом. Он знает, кто ты. Он считает себя настолько ниже тебя, что даже не осмеливается мечтать о тебе.
— Значит, вот почему он смотрит на меня так свысока?
— У него есть своя гордость, — сказал Герберт. — Ты бы предпочла, чтобы он унижался перед тобой?
— Нет! — возмутилась Аспасия.
— Ну хорошо. — Герберт проделал еще одно стремительное, с щелчками, вычисление. Улыбнулся, глядя на получившийся узор. — В своей стране он занимал высокое положение. Он об этом не говорит, но, я думаю, он родственник халифа.
— Тогда он совсем не ниже меня.
— По рождению нет. Но изгнание делает странные вещи с умами людей.
— Значит, он изгнанник, — сказала Аспасия. — Он здесь не потому, что сам этого хотел.
— Он хотел, хотя и отправился не по своей воле.
— Что же заставило его?
— Я не знаю, — ответил Герберт. — Думаю, что ничего постыдного, для этого он слишком горд. Думаю, он совершил ошибку. Сказал, что не следовало, кому-то неумному. Или остался другом кого-то, попавшего в немилость. Ты знаешь, что такое двор. Ты знаешь, что там может случиться с честным человеком.
— Я знаю, — сказала Аспасия. — А у него… — Она запнулась. Но не могла не спросить: — У него есть жена в Кордове?
— Это неважно, — сказал Герберт. — Мусульманин может иметь четырех жен.
— Христианин не может, — сказала Аспасия. — Так ведь?
— Да, — ответил Герберт.
Ну вот. Теперь все ясно. Исмаил женат. Она должна признать греховность своих желаний, раскаяться и избавиться от них.
Только это не так-то просто.
— Только одна жена? — спросила она.
— Насколько я знаю, одна, — сказал Герберт. — Он особенный человек. Он целомудренный. Он говорит, что не хочет продажной любви. Я сказал ему, что из него вышел бы образцовый христианин.
— Может, еще выйдет?
— Надеяться надо всегда. — Герберт покрутил бусину, слегка нахмурившись. — Ты же знаешь, что по христианскому закону он не женат.
— Ты советуешь мне дополнить мой духовный грех еще и плотским?
— Я не особенно хороший духовник, да? — спросил Герберт. — Это все мои крестьянские корни. Моя матушка устраивала все браки в нашей деревне. Она никогда не видела толку в христианском воздержании. Разве что для священников. У священников свои правила, говорила она мне, а у простых людей свои. Они должны плодиться и размножаться.
— Я не могу, — сказала Аспасия едва слышно.
Но он услышал. Он отложил свой абак, подошел и взял ее за руку. Она не собиралась плакать. Она рассердилась, но от этого слезы только потекли быстрее.
— Я не хочу этого! — закричала она.
Добрый исповедник вытер бы ее слезы, поставил бы ее на колени и уговаривал бы ее ласково, но твердо молиться о ниспослании правильного пути. Герберт позволил ей выплакаться. Потом сказал:
— Я думаю, что хочешь.
— Это же грех.
— Об этом судить Богу. Я всего лишь человек.
Она метнулась в сторону, размазывая слезы по щекам.
— Ты чудовище, а не исповедник!
— Да, — отвечал Герберт, — но я стараюсь научиться. Ты хочешь, чтобы я говорил то, что положено, или чтобы я был с тобой честен?
Тогда она задала ему свой вопрос в выражениях, которые однажды случайно подслушала в разговоре охранников. На германском это звучало не так непристойно, как если бы она сказала это по-гречески.
Герберт на минуту смолк, потом серьезно ответил:
— Да. Что ж! Это верно сказано.
Она хотела возмутиться, но не смогла сдержать смеха. Герберту всегда удавалось насмешить ее.
— Ты, конечно, честный человек, — сказала она, — но святым тебе не бывать.
— По крайней мере, — ответил Герберт, — у меня всегда будет хорошая компания.
Альпы высились, словно стена поперек всего мира. Они поднимались все выше и выше, упираясь в небеса. Вершины их были увенчаны снегами. Но перевалы были свободны не только от снега. Император предусмотрел это.
Аспасия знала обо всем, поскольку умела слушать. Множество вооруженных людей охраняло гигантского, медленно ползущего зверя — двор и империю, но еще целая армия ушла вперед на запад, выполнять задание, которое, по-видимому, император считал весьма важным.
— Сарацины, — сказал Герберт. — Они засели в горах, выходят целыми бандами и нападают на путников.
Исмаил шел вместе с ними, поскольку в холодном высокогорном воздухе постоянно наблюдал за самочувствием Феофано. Дорога стала такой крутой, что он уже не мог ехать верхом на лошади; но он не желал и унизиться до того, чтобы сесть на мула, хотя эти животные очень уверенно чувствуют себя на горных тропах. Он без особого удовольствия выслушал речь Герберта, но, похоже, и не рассердился.
— Император избавит нас от них, — продолжал Герберт, — помоги ему Бог. Они стали настоящим бичом для караванов, идущих из Галлии в Германию или обратно. С каждым годом их все больше, и все больше грабят. Хороша же стала дорога!
«Вот именно», — подумала Аспасия, стараясь смотреть только вперед. Ей совсем не хотелось видеть, как далеко лежат равнины и как крута и узка дорога, которую они преодолевали. Фургоны двигались по ней с трудом. Могучие кони и терпеливые быки напрягали все силы под ударами кнутов. В самых крутых местах слугам приходилось помогать им, подталкивать фургоны. От разреженного воздуха некоторые даже теряли сознание.
Аспасия старалась не думать о том, каково будет спускаться. Они все еще поднимались и поднимались прямо к небесам, где воздух, казалось, застывал в легких, а ветер был резким и холодным. Здесь не было ничего надежного, спокойного, человеческого. Она была рождена горожанкой: ей никогда не приходилось бывать выше городских башен.
— Ты жалеешь о том, что отправилась сюда, моя госпожа?
Это был Исмаил, и она надеялась, что в его словах не было насмешки. Скорее, сочувствие.
Она почувствовала, как ее щеки запылали, вероятно, под резкими ударами ветра.
— Приключения, — сказала она, — это совсем не то, что под этим принято понимать.
— Разве это приключение? — возразил он. — Приключение — это когда ревет буря, снег слепит глаза, а со всех сторон нападают бандиты, как стая волков. А это просто прогулка под ясным солнышком.
— Для человека с таким богатым опытом, — сказала она ехидно, — наверное, так и есть.
Он улыбнулся своей неожиданной быстрой улыбкой.
— Ты действительно отправилась ради этого? Ради приключения?
— Может быть, мне приказали.
— Не думаю, что тебе можно приказывать.
Она подумала, не рассердиться ли. Но здесь, под взглядами орлов, это было нелегко. Вместо этого она засмеялась, скорее всего, над собой.
— Нет, я сама приказала себе. Видишь ли, на выбор у меня были только монастырь или это.
— У тебя не было желания посвятить себя Богу?
— Богу? — повторила она, думая, что он понимал под этим словом совсем не то, что понимала она. Скорее всего, так. Она поглядела на длинную вереницу людей и повозок; подняла глаза на горы и на небо. — Бог повсюду. Я хотела славить его в стенах монастыря. Там можно было читать книги, произносить молитвы, петь гимны, и казалось, что я счастлива. Но ничто не менялось. День за днем, час за часом все шло по кругу, и мне стало казаться, что я уже протоптала борозду в полу и не могу с нее свернуть. Может быть, святые находят в этом Бога. Но я чувствовала себя ослом, который ходит кругами по току.
Он внимательно слушал. Было удивительно, что он, не отрываясь, смотрел на нее и ни разу не споткнулся. Он молчал.
Почему-то ей хотелось все ему объяснить.
— Я не способна к умерщвлению плоти, — говорила она. — Это смертный грех. Я знаю это и не могу бороться с ним. Сколько я ни пыталась, сколько ни думала, что могу отказаться от всего, могу предаться Богу, каждый раз меня охватывал ужас и я не могла согласиться.
— Может быть, тебе нужно было родиться мужчиной, — сказал мавр.
— Нет, — возразила Аспасия нетерпеливо, но без запальчивости. — Зачем мне желать этого, если я могу быть тем, что я есть, жить так, как я живу? — добавила она.
Он промолчал. Похоже, она обидела его. Мавры, наверное, еще больше, чем мужчины из Города, гордились своим полом.
Она не будет обращать внимания, даже если он обиделся. Ведь она сказала правду. Для женщины, которая несет мир и покой, это, конечно, непростительная ошибка. Но что поделаешь! Пусть он полюбит ее такой, какая она есть, или не любит вовсе.
И вот они миновали горные перевалы, и ни один сарацин не преследовал их. По приказу императора за ними долго охотились, пока все до единой горы не были свободны от разбойников.
Герберт покинул их в том месте, где дорога огибала озеро Констанц, минуя Сан-Галл и Рейхенау. Он отправился на запад, в Реймс. Они же двигались на северо-восток, в центр Германии.
Аспасия подумала, что ей не стоит разыскивать его, но утром, когда караван собирался тронуться в путь, он пришел к ней сам. Глаза его радостно блестели.
— Я возвращаюсь домой, — сказал он.
— Я думала, что твой дом в Оверни — аббатство с таким трудным названием.
— Ориньяк, — сказал он, — ну, конечно. Но это же Франция, понимаешь? Моя родина. Я почти забыл, как люблю ее.
— Не ты один, — ответила она тихонько.
Он положил руку ей на плечо:
— Ничего. Может быть, ты тоже когда-нибудь вернешься домой. Когда кончатся все твои приключения.
— Может быть, — согласилась она.
Они помолчали. Его мул потянулся к кустику травы, который уже приметил для себя мул Аспасии. Мул ее старался оттолкнуть того. Аспасия оттащила своего в сторону.
Вдруг Герберт шагнул к ней, обнял ее и крепко поцеловал в обе щеки — так в Галлии прощаются с родными. Пока она собиралась с мыслями, он осенил ее крестом и пошел прочь, ведя за собой своего мула.
— Мы еще встретимся, — крикнул он, оглянувшись.
Без Герберта дорога показалась ей опустевшей. Остался Исмаил, она часто видела его верхом на гнедом скакуне. Но его присутствие не возмещало ей разлуку с Гербертом. Вряд ли их отношения можно было назвать дружескими. Он никогда не заговаривал с ней первым. Казалось, он находится рядом с ней по необходимости — как личный врач Феофано.
Слава Богу, в помощи врача они нуждались нечасто, хотя путешествие в горах нравилось Феофано еще меньше, чем Аспасии. Как ни утомительно чувствуешь себя в носилках, в фургоне еще хуже, но Феофано не могла разрешить себе идти пешком. Императрица Аделаида частенько шла пешком, но ведь она была местной уроженкой. Византийка Феофано знала, что приличия необходимо соблюдать в любых условиях.
Однако, несмотря на неудобства путешествия, она была в добром здравии и почувствовала себя еще лучше, когда они спустились, наконец, в германские леса. Лето было в разгаре. Даже в густой лес заглядывало солнце, и темные ели отсвечивали золотом. От них шел ни с чем не сравнимый аромат. Они ехали по холмистой равнине, и темный дремучий бор постепенно сменялся более светлыми дубовыми и буковыми лесами, полянами, покрытыми мхом, а иногда они видели голубое озеро или голубое блистание реки.
Феофано ожидала увидеть дикий край, и он таким и оказался. Но она и представить себе не могла, как он красив. К тому же она не думала, что в стране так много городов и деревень; правда, они находились на больших расстояниях друг от друга, но они разрастались вместе с ростом империи.
Император был в прекрасном настроении, когда они ехали древними дорогами, построенными еще римлянами, по лесным тропам, когда останавливались на ночлег то в аббатстве, то в замке, то в городе, окруженном крепостными стенами, а однажды даже в лесной хижине. Царственное величие никогда не покидало его, но здесь он будто помолодел. Как-никак, но Италию он завоевал, а это была его родная страна, населенная людьми одной с ним крови. Здесь его приветствовали от всего сердца, каждый был счастлив увидеть его. Он был своим.
В глубине души Аспасия злорадствовала, видя императрицу Аделаиду не в своей стихии. Люди называли ее ломбардской королевой. Конечно, ей оказывали всяческие знаки внимания, но она все-таки оставалась королевой чужой страны.
Феофано еще предстояло завоевать любовь своих подданных, и она делала все, чтобы они признали в ней свою королеву. Сейчас, когда ее жизнь уже вошла в колею, она не так торопилась закончить свой туалет до прихода Оттона и частенько беседовала с Аспасией по вечерам, как в былые времена. Оттон все так же спешил к ней и по-прежнему был полон нежных желаний, но она уже управляла своими чувствами.
— Я поступала жестоко с тобой, — сказала она Аспасии в один из таких вечеров.
Они находились в германском городе с труднопроизносимым гортанным названием. В этом городке все было деревянным — и дома, и крепостные стеньг; только небольшой храм был каменным, и они ходили сегодня туда смотреть на славившееся поразительной красотой резное изображение Богоматери. Им представили и резчика, красного от смущения и совсем растерявшегося от такой чести, и Феофано высказала свое восхищение его искусством по-германски, еще не очень уверенно произнося слова. Она привела всех в восторг.
Аспасия расчесывала ее прекрасные волосы, а она наслаждалась покоем после напряженного дня.
— Я вообще тебя не замечала. Как ты только это терпела? — спросила Феофано.
— Очень просто, — отвечала Аспасия, тщательно разбирая длинные пряди. — Когда ты ничего не требуешь, я отдыхаю.
— Неужели я… — Феофано, полуобернувшись, уловила лукавый блеск в глазах Аспасии. Ее глаза на миг опасно сузились, потом ее взгляд прояснился: — Да, еще вот что. Похоже, я забыла, что люди умеют смеяться.
— Неужели ты никогда не смеешься со своим императором?
Феофано вспыхнула.
— Понимаешь, я не об этом. Смеяться вместе с тобой. Он же не понимает, над чем может смеяться женщина. Если это не он начал смеяться, то смех раздражает или обижает его. Он всегда хочет быть первым, понимаешь? Он терпеть не может быть вторым.
— Понятно, — сказала Аспасия.
— Его очень раздражает, — продолжала Феофано, — что у него есть титул, есть корона, что люди кланяются и заискивают перед ним, но он не настоящий император. Над ним всегда его отец. Он направляет каждое его движение. Ты знаешь, что сделал его отец в Сан-Галле?
Аспасия уже слышала эту историю; но выслушала ее еще раз.
— Они были в часовне, — рассказывала Феофано, — в праздник Вознесения, его величество стоял один в нефе и держал жезл. Он нарочно уронил его, чтобы посмотреть, что сделают монахи: забудут ли про службу и прибегут поглядеть, что случилось, или будут служить дальше, как ни в чем не бывало. Конечно, они продолжали службу: в Сан-Галле строгая дисциплина. Но когда мой муж узнал об этом, он сказал мне: «Странно, что он решился выпустить из рук свой жезл, ведь он так крепко держит свое королевство».
Аспасия отложила гребень и разделила волосы на пряди, чтобы заплести в косы. В Феофано словно проснулась ее прежняя детская неугомонность.
— Я знаю, почему он так поступает. Ему пришлось бороться, чтобы завоевать свое королевство, и опять бороться, чтобы сохранить его. Своего первого сына от английской принцессы, Людольфа, он любил так сильно, как только он способен любить. Но этот Людольф восстал против него, когда он решил жениться второй раз — на ломбардской королеве. Людольф боялся, что, если у них родится сын, он станет наследником. Все в конце концов уладилось, и Людольф оставался наследником, даже когда родился мой Оттон. Но Италия убила Людольфа. У него была лихорадка. Но еще раньше император решил воспитывать Оттона так, чтобы он никогда не смог выступить против него.
— Это значит, что он все время будет держать сына в кулаке и не выпустит ни на мгновение, — сказала Аспасия, заплетая тугую, блестящую косу. — Это трудно для мальчика, но еще хуже, если он воображает себя мужчиной. Ведь он коронованный император с двенадцати лет? Конечно, ему хочется большего, чем носить корону по праздникам и занимать место позади отца. — Она помолчала. — Ты не боишься, что он поступит, как его брат?
— Нет, — протянула Феофано, подумав. — Нет, он не способен на это. Он ворчит, но открыто не восстанет. Людольф был злой, все это помнят. Оттон просто беспокойный.
— Может быть, удастся убедить императора поручить ему какое-нибудь дело, — размышляла вслух Аспасия. — Хозяйничать в каком-нибудь замке. Управлять каким-нибудь герцогством. Ведь Людольф был герцогом, даже когда он был наследником?
— Оттон — император, — пояснила Феофано, — даже пока он наследник.
— Такой же, как твои братья — императоры Византии, когда на престоле сидит Иоанн. Таким же был императором и мой отец, пока не извел всех своих соперников и не занял свое место.
— Вот видишь, — проговорила Феофано, — как все здесь похоже на Византию.
— Они во всем подражают нам, — сказала Аспасия. — Ты заметила, что женщины стали причесывать волосы, как ты?
— Заметила, — отвечала Феофано. — Некоторым очень идет. Знаешь, что я подумала? Не послать ли нам в Город? Шелк здесь такая редкость, и пряности — что бы я не отдала за чашу вина с кардамоном и мускатом, я обожаю мускат. Если бы мы получили шелк и пряности, у нас стал бы вполне приличный двор.
— Не хватает только шелка и пряностей? — спросила Аспасия слегка насмешливо.
— И хороших манер, — добавила Феофано, — и людей, которые говорили бы по-гречески. Мы можем многое изменить. Они уже созрели для этого. Старики хмурятся и ворчат в свои бороды, но молодежь жаждет приобщиться к цивилизации.
— Сразу видно, как они стремятся, — заметила Аспасия.
До них доносилось громкое пение и какие-то вопли. Германцы веселились в зале совсем так, как их предки в незапамятные времена. И это была еще местная знать. Крестьяне, работавшие на полях, были заросшими шерстью и немыми, похожими на зверей, но они умели резать из дерева великолепные фигуры и раскрашивать их так, что они казались живыми. Наверное, они были такими еще до того, как король франков Карл обратил их в христианство, так же вырезали своих идолов, возделывали свои поля и жили, как умели, в своем диком мире.
Волосы Феофано были заплетены в косы, ночная рубашка облегала ее стан. Она никогда не красилась, чтобы казаться привлекательней своему мужу; видит Бог, ей это было ни к чему, с такими огромными глазами, с такой безупречной кожей, с такими алыми, полными, обманчиво нежными губами. Губы эти сложились в нежную, как у ребенка улыбку. Она притянула к себе Аспасию и неожиданно поцеловала ее руку.
— Я всегда помню о тебе, — сказала она, — даже когда кажется, что забываю.
— Я знаю, — ответила Аспасия.
— Все-то ты знаешь, — засмеялась Феофано.
Аспасия первой услышала приближающиеся шаги Оттона. Феофано продолжала улыбаться, но насторожилась, прислушиваясь. Аспасия поклонилась, полунебрежно, полупочтительно, и быстро удалилась.
Хорошо, что Феофано снова с ней. Конечно, это не то, что прежде, но прежнего не вернешь: они стали старше, они были в другой стране, и она стала королевой. Но Аспасия была довольна.
Феофано устраивала приемы каждый день, даже когда ее муж был на охоте или веселился с друзьями. Она участвовала в диспутах и, по мнению Аспасии, очень удачно. Некоторые люди являлись с предвзятым отношением к чужестранке, но уходили если не с улыбкой, то по крайней мере признавая, что их король нашел себе умную жену.
Она не стремилась угодить каждому, она показывала свой ум и свои знания, такой политики придерживалась и ее мать. Но при этом она была очаровательна. Конечно, были и такие, что шептались о хитрой византийке по углам и льстиво улыбались ей при дворе, но Мир всегда полон двуличия. Никто из них не представлял опасности, и Аспасия смотрела на них сквозь пальцы.
Никто не питал ненависти к новой королеве, хотя она и была чужестранкой. Даже те, кто недолюбливал ее или удивлялся, почему не нашлось во всей Саксонии женщины, достойной их короля, относились к ней терпимо. Феофано делала подарки и осыпала милостями, если знала, что это будет принято с благодарностью, но если не была в чем-то уверена, проявляла себя весьма осторожным дипломатом. У нее был просто талант понимать, как обуздать, наказать или переубедить любого строптивого подданного, будь то вельможа или мужик, священник или придворный.
Аспасия бесконечно гордилась ею. Но она не была довольна собой. Ей давно бы пора оставить глупые мечтания о мавре. Они родились от римского лунного света в распущенном Риме. Здесь, в Германии, будучи приближенной королевы, она могла многим заняться: не только ухаживать за Феофано, но изучать германский, обучать желающих греческому и открывать для себя эту постоянно меняющуюся страну. Различия между разными землями и их обитателями казались ничтожными для ее чужеземных глаз, но для местных людей были полны значения, и она исполнилась решимости разобраться в этом.
Ей пора было бы уже прийти в себя, но она никак не могла собраться с силами. Даже в Риме, где люди были невысоки и смуглы, Исмаил выглядел необычно. Здесь он вообще казался экзотичным, как птица Феникс.
Когда наступала летняя жара, германцы потели и парились в своих шерстяных и кожаных одеждах или снимали их и ходили полуголыми. Их светлая кожа обгорала, облезала, снова обгорала, и вид у них бывал самый жалкий. Лето не было их временем: они были созданы для зимних холодов. Но Исмаил был в своей стихии. Чем жарче становилось, тем более счастливым он выглядел, хотя говорил, что могло бы быть и посуше. У него всегда были теперь наготове бальзамы от солнечного удара и от ожогов, он лечил рваные и резаные раны, укусы насекомых, воспаление глаз, а однажды ему пришлось тащить рыболовный крючок из мальчишеской ноги. Лихорадкой здесь никто не болел. Германцы у себя на родине были крепкими не только на вид.
Аспасия сама не заметила, как стала помощницей королевского врача. Она помогала ему еще в Риме, когда притащила его в первый раз в монастырь спасать Феофано. И как-то само собой получилось, что и дальше она стала ему помогать. Она готовила лекарства, подавала инструменты при операциях. Ей всегда нравилось учиться, и она знала кое-какие начала медицины. Наблюдать же за работой такого мастера, как Исмаил, было очень интересно. Ах, если бы постыдное наваждение оставило ее!
Куда бы они ни приезжали, на следующее утро Исмаил выходил на главную площадь, обычно возле собора, и оповещал жителей, что он врач и готов оказать всем нуждающимся помощь. Иногда его уже ждали, если слухи о нем опережали приезд. С самого утра и до полудня, когда он отлучался вознести молитвы Аллаху, он принимал страждущих. Аспасия присоединялась к нему после того, как, закончив утренний туалет, ее отпускала Феофано. Она даже не заметила, что помощь Исмаилу как бы стала ее обязанностью.
Но в одно прекрасное утро, через день или два по приезде в королевский город Магдебург, она не пришла. Сначала ее задержала Феофано, потом ей пришлось улаживать с императрицей Аделаидой историю с ожерельем, которое молодой Оттон подарил Феофано, а императрица заявила, что он не должен был им распоряжаться; когда это деликатное дело наконец закончилось, был уже почти полдень, а у Аспасии еще оставались дела. На следующее утро она пришла пораньше, чтобы загладить свою вину, но Исмаил смотрел еще мрачнее, чем обычно, хотя не высказал никаких претензий. Он был крайне нелюбезен, и она чуть не начала оправдываться и очень на себя за это обозлилась.
На другой день она уже совсем было решила не ходить. Выдался редкий случай, когда Феофано могла спокойно посидеть с рукоделием и послушать чтение. Не то чтобы Аспасия имела что-нибудь против чтения и вышивания в обществе своей королевы и ее приближенных, но солнце сияло, дул легкий ветерок, во дворце было непривычно тихо: все мужчины уехали на охоту. Она вдруг представила себе людей, толпящихся вокруг человека с нахмуренными бровями и руками целителя. Она сунула книгу Фебе и почти убежала.
Она чувствовала какой-то греховный восторг, торопливо идя по наезженной колее. Германские города поражали чистотой. Конечно, и собаки, и лошади оставляли и здесь свои следы, и попадался мусор, но местные жители всеми силами стремились поддерживать чистоту и порядок, особенно там, где находился император, считая это делом чести.
Это был один из императорских городов, по местным понятиям, большой, где они, видимо, останутся до конца лета. Магдебург лежал среди саксонских болот, через него текла широкая коричневая река, и он славился новым собором. Если у Оттона где-то и была столица, то она была именно здесь, в этих крепких стенах, за которыми лес был вырублен, и город окружали луга, постепенно спускаясь к реке. Город еще не просох после постройки, но в нем бурлила жизнь, царил дух юности, радостно глядящей в будущее. Он напоминал Аспасии молодого германца, едва повзрослевшего мальчика, жаждущего испытать себя и в любви, и на войне.
Война действительно готовилась. Император собирал силы, чтобы защитить свои земли от племен, угрожавших с востока. Император, как всегда, сам поведет свои армии в бой, и его сын будет с ним, а женщины, как обычно, будут ждать, беспокоиться и присматривать за королевством.
Но пока, в это утро, до войны еще было далеко. Мужчины развлекались охотой. Исмаил творил на площади перед собором свое мусульманское милосердие, а соборные каноники косились на целительские занятия. На большее они не решались. Один священнослужитель хотел, когда Исмаил пришел в первый раз, прогнать с проклятиями неверного. Но в тот же день к архиепископу явился посланец из дворца, и с тех пор, когда Исмаил по утрам появлялся на площади, ему не мешали. Вначале некоторые его опасались, но вскоре ему стали доверять: ведь мусульманин был как-никак королевским врачом. Иные, правда, получив помощь у Исмаила, шли в собор отмолить этот грех. Его это не беспокоило. Его дело — исцелять тела, а исцелением душ пусть занимаются каноники.
— Неужели у тебя не возникало соблазна обратить их в ислам? — спросила его Аспасия в это утро, когда последний их пациент поковылял к собору.
Исмаил пожал плечами так пластично, как может это сделать только мавр. Она не могла оторвать от него глаз. К счастью, он не глядел на нее.
— Одно дело, — сказал он, — чего я хочу. Другое дело, что можно. Я служу христианскому королю в христианской стране. С моей стороны было бы оскорблением обращать его подданных в ислам.
— Я думала, это обязанность мусульманина.
— Молитва, милостыня бедным, пост в Рамадан, паломничество в Мекку, проповедь веры — вот то, что мы называем столпами ислама, — ответил он. — Каждый делает, что возможно. Здесь я молюсь, соблюдаю пост и подаю милостыню своим искусством. Когда-нибудь я совершу паломничество.
— А как же «священная война»?
— Я не военный, — сказал он.
Особо мирным он тоже не выглядел. Солнце было почти в зените, и никто не приходил за исцелением. Он куда-то собрался идти.
Аспасия пошла с ним. Ей было все равно куда.
— Кажется, — сказала она, — быть мусульманином очень просто. Быть тем, что ты есть. Делать то, что сказано. Вот и все.
— А разве у христиан не так?
— У христиан есть богословы и законники.
— Ну, — сказал он, — и у нас они есть.
— А священники? А епископы? А множество монашеских орденов? А патриархи на Востоке и папа на Западе, а раскольники и еретики, которых хватит, чтобы заполнить все круги ада?
— Есть и у нас расколы, — сказал он, — и ереси. Есть сунниты, которые поклоняются Багдаду, где сидит их незаконный халиф; есть шииты, у которых халиф в Каире; есть мы, у нас свой собственный халиф в Кордове, настоящий халиф, а нас считают мятежниками везде, кроме Аль-Андалусии.
— В Испании?
— Аль-Андалусия.
— Аль-Андалусия, — произнесла она, смакуя вкус чужого языка. — Но священников нет?
— Каждый человек сам себе священник. У нас есть муэдзины, чтобы созывать на молитву, есть люди, которые проводят молитву, есть мудрецы, ученые, или облеченные властью, чтобы произнести проповедь в пятницу. Но это может сделать каждый, если сочтет себя достаточно умным и смелым. Нет никаких других ритуалов, кроме того, который делает мужчину мусульманином.
Она почувствовала, что щеки ее пылают. Конечно, она знала, о чем идет речь. Но тут же, вовсе не желая, подумала об этом. И совсем потерялась, когда решила, что он по ее смущению поймет, о чем она подумала.
Пока она боролась с собой, все замедляя шаги, чтобы он не увидел ее пылающее лицо, он ушел далеко вперед. Он сейчас уйдет совсем. Она и хотела, чтобы он ушел, и не хотела этого. Она ускорила шаг и догнала его.
Казалось, он не заметил ее отсутствия. Они дошли до королевских конюшен. Большинство стойл пустовало — лошади были на охоте; на псарне тоже было тихо. Он не спеша пересек двор. Аспасия шла за ним, обуреваемая сомнениями. Она знала, что он каждый день ездил верхом. Зачем она пристала к нему, как хвост? Ей бы надо быть во дворце, возле Феофано.
Он был уже внутри. Она подобрала юбки и тоже вошла.
Там было темно после яркого солнца и сильно пахло лошадьми, медовым сеном, ячменем. Когда ее глаза привыкли к сумраку, она увидела белый тюрбан Исмаила далеко в проходе.
Когда она приблизилась, он был в стойле. Она остановилась снаружи, почти готовая убежать. Стойло было узкое, и он, в глубине его, осматривал копыто, приговаривая что-то по-арабски. Лошадь изогнула шею, рассматривая Аспасию блестящими темными глазами. В них была почти человеческая насмешка. Она прекрасно понимала, зачем Аспасия явилась сюда: влюбленная кобыла домогалась жеребца.
Исмаил опустил копыто и отвязал повод от кольца. Небрежно сказанные по-арабски слова заставили Аспасию быстро посторониться. Лошадь гордо прошла мимо нее. Это было прекрасное животное, рыжевато-коричневой масти, посветлее, чем ее хозяин, с черной гривой, длинной, как женские волосы, и с черным водопадом хвоста. Гнедая, вспомнила Аспасия. Вот как называется такая масть. На лбу у нее была белая звездочка, и одна нога была белая. Встретившись с ней взглядом, Аспасия осмелилась приблизиться, хотя большие зубы были совсем рядом. Она положила руку на шею лошади. Она была теплая, гладкая, как шелк, и плавно изгибалась под рукой.
— Никогда бы не подумал, — сказал Исмаил, — что византийские царевны привычны к лошадям.
— Мы и не привычны, — ответила Аспасия, поглаживая длинную стройную шею. — Ты видел, как я ехала на муле. Вот мое искусство верховой езды.
Его губы не скривились презрительно, как она ожидала.
— Ты можешь больше, чем думаешь. Для того, кого не учили, у тебя хорошая посадка. И ты никогда не забываешь о животном. Жаль, что ты не родилась мусульманкой.
— А мужчиной?
На это он ничего не ответил. Ей показалось, что щеки его покрылись румянцем? В сумраке было не разглядеть.
Теперь он сбежит от нее: позовет конюха, потребует седло и уедет верхом. Но он никого не позвал. Он вывел лошадь из конюшни на яркий утренний свет и занялся ею сам. Лошадь принимала это с поистине царственным величием. Он держался с обычным спокойным достоинством, и было похоже, будто какой-то восточный вельможа изображал слугу перед своим конем. Наверное, так и положено в Аль-Андалусии.
— Ты привез ее из Кордовы? — спросила Аспасия немного погодя.
Исмаил поднял голову.
— Она арабской породы, — сказал он. — Да, я привез ее из Кордовы.
Ей показалось, что он произнес это слово без особой горечи; но она не видела выражения его лица: он снова склонился над копытом.
Она погладила шею лошади. Это было удивительно приятно, будто трогаешь шелк. Мул, которого ей подарил Гофрид, любил, когда ему почесывали шею, но его шерсть была гораздо грубее. Аспасия пригладила длинную гриву и машинально стала заплетать косичку.
— Мне казалось, что на таких лошадях ездят только коронованные особы, — сказала она. — В Константинополе даже в императорских конюшнях такие красавицы были редкостью. Их седлали только для императора и его любимцев.
— Я получил ее как вознаграждение за услугу, — проговорил он.
— Наверное, это была большая услуга.
— Я спас жизнь ребенка, — он опустил последнее копыто и стал расчесывать хвост.
— И ты вез ее так далеко?
— Я был наслышан, — ответил он, — о франкских лошадях.
Аспасии не надо было быть знатоком лошадей, чтобы оценить красоту и гордую стать этой лошади. По его пренебрежительной усмешке она догадалась, что все местные лошади, на его взгляд, неказисты.
Он собрался причесать гриву и увидел несколько заплетенных ею косичек. Она испугалась, что он сейчас нахмурится, но он только приподнял брони.
— Моя сестренка тоже так делала, — сказал он задумчиво, — она даже вплетала в них розы. Когда я выговаривал ей, она только смеялась. Зулейха понимает, говорила она, что это красиво, смотри, как она рада.
— У тебя есть сестра? — спросила Аспасия.
— Три. Эта была Мариам. Другие две уже вышли замуж, а она была младшая и еще жила дома. Она должна была выйти замуж за одного юношу, я знал его. Готовилась свадьба.
— И она вышла замуж?
Он погладил одну из косичек на гриве. В его глазах нельзя было прочесть ничего.
— Нет. У ее жениха оказались более важные дела. Потом нашелся другой, тоже подходящий, хотя и немолодой. Мне передавали, что она счастлива. У нее теперь два сына.
— Женщине для счастья нужно совсем немного, — сказала Аспасия. — Уважение мужа, мир в семье. Дети, которых она может любить.
Ее голос, кажется, не дрогнул. Но его рука, как будто сама собой, ласково коснулась ее щеки.
— Герберт рассказывал мне, — проговорил он.
— Черт бы побрал этого Герберта!
Улыбка мелькнула на его лице, и рука дернулась прочь. Но она перехватила эту красивую руку с длинными тонкими пальцами и сжала ее. Его рука ответила пожатием.
— Герберт сказал мне, — проговорила Аспасия, — что у тебя есть жена. А дети?
— Один сын, — ответил он. — И жена одна.
— Он сказал, что для тебя это не важно. Что ты можешь иметь четырех жен и сколько угодно наложниц.
— Он сказал, что это важно тебе. Что у византийцев считаются даже мертвые супруги.
— Запрещается больше трех браков, — сказала она. — И одновременно может быть только один супруг.
— Может быть, это хорошо, — сказал он. — Но как же разобраться с этим в день Страшного Суда?
— Не могу себе и представить. Большая путаница, — она смотрела на их сплетенные руки. — Я ужасная грешница. Я желаю неверного. Я хочу неверного, у которого есть жена и сын.
Его пальцы сжали ее руку крепче. Не смея поднять глаза и не в силах остановиться, она продолжала:
— Я не развратница. Я никогда не была развратницей. Я была примерной дочерью и примерной женой. Я была целомудренной, как подобает женщине моего происхождения. Я не поднимала глаз на чужих мужчин. Зачем? Я любила своего мужа. Его убили, ребенок умер, у меня ничего не осталось. То, что происходит со мной… Наверное, это происки дьявола. Он нашел опустевшее сердце и проник в него, чтобы себе на потеху раздувать в нем страсть к самому запретному для меня мужчине.
— Если это дьявол, — сказал он, — тогда у него есть жена, и она устроила свой дом в моем сердце. Хотя я предпочел бы назвать это любовью.
— Наши священники сказали бы, что такая любовь — коварный враг человека.
— Я знаю среди ваших священников прекрасных людей. Но некоторые, — ответил он, — просто отвратительны.
— Мой дьявол искушает меня согласиться с тобой. — Она чувствовала под своими пальцами нежную кожу его запястья. — Не иначе как он мешает мне видеть, что я совершаю смертный грех.
— То, что между нами, — не грех.
Его голос звучал уверенно. Она, наконец, решилась поднять на него глаза. Его взгляд был темней, чем обычно.
Она забыла обо всем. Она отпустила его руку, обхватила его шею и поцеловала.
Он не отшатнулся. Это она потом отступила, а он ее удержал.
Первый поцелуй был кратким, как вопрос. Второй длительным и страстным. Он не был неопытным мальчиком, он понимал вкус поцелуя.
Мальчик или поэт непременно напоследок перешли бы к каким-нибудь страстным признаниям. Исмаил только легко коснулся ее щеки, прочертив пальцем на ней завиток. Это было так просто и так нежно, что она чуть не расплакалась. А он опять вернулся к своей лошади.
Она стала любовницей Исмаила так же естественно, как прежде стала его помощницей. Раньше ей казалось, что ему совершенно безразлично, мужчина она, женщина или вообще беспола, как бревно; но вдруг ей открылось, что он о ней думает.
Он не говорил об этом. Исмаил не понимал, зачем объяснять очевидное. На следующий день после поцелуев в конюшне Аспасия утром явилась на площадь. Она, как всегда, помогала ему лечить ожоги, порезы и укусы, и он был совершенно таким, как всегда: резким, кратким и нетерпеливым. Она и не ожидала чего-то иного. Но все равно чувствовала себя ужасно глупо, и у нее не хватило мужества оказаться с ним лицом к лицу. Как только ее помощь была больше не нужна, она не задержалась ни на миг. Она ушла, а потом плакала в одиночестве и швыряла все, что подворачивалось под руку, пока и слезы, и смятение чувств не прошли.
На следующее утро был дождь; значит, на площади поставят навес, под которым он будет принимать больных, и помощь Аспасии не понадобится.
Она пошла к императрице. Феофано проснулась в неважном состоянии. Она твердила, что у нее пустячное недомогание, и не разрешила звать Исмаила, а Аспасия была слишком погружена в свои переживания, чтобы спорить. Ближе к полудню, после того как у Феофано побывал ее муж, который от нечего делать стал капризным и тем ее огорчил, Феофано послушалась уговоров и отправилась отдыхать в спальню. Феба, голосом нежным, как воркование голубки, читала ей, пока она не уснула.
Аспасия наконец пришла в себя, и в ней проснулось упрямство. Она решила никуда не ходить и навести порядок в своей маленькой комнатке, кстати, представлявшей собой большую роскошь в этом переполненном дворце. У нее хватило ума не отказаться, когда Феофано распорядилась поселить ее отдельно.
Нужно было перестелить простыни, проветрить постель. На ее лучшем платье было пятно от вина. Она не хотела поручать эти дела прислуге. Она решила все сделать сама. Она сняла простыни с постели и отдала их терпеливо ожидавшей служанке. Она с удовольствием взбила перину и сейчас перетряхивала ее.
Вдруг перина стала легкой, как перышко, — с другой стороны ее подхватили смуглые руки, над ней мелькнуло лицо с прищуренными темными глазами.
Аспасия так растерялась, что не сразу нашла, что сказать. Слава Богу, хоть служанка ушла, когда он вошел. Было бы о чем сплетничать слугам, узнай они, что он приходил в ее спальню: языки хлещут хуже кнутов.
— За это тебя и выслали? — спросила она. — За то, что ты проникал в женские спальни?
Его лицо сразу изменилось, он сжал губы. Сейчас он бросит перину и уйдет прочь.
Она сама бросила перину, быстро обошла его и встала в дверях, скрестив руки. Теперь ему придется убрать с дороги эту преграду, чтобы бежать.
Он тоже бросил перину, и она упала на кровать. Он повернулся к ней лицом.
— Меня выслали не за интриги, — сказал он, — а за то, что я принимал в них мало участия.
— Ты кого-то отверг? Может, жену Потифара?
Он знал, о чем идет речь. Конечно, чему удивляться?
— Что ж! Это похоже. Только я не отделался так легко, как Юсуф, и не случилось чуда, которое спасло бы меня. Я наговорил много такого, чего не следовало говорить. Это-то чуть не стоило мне жизни. Мой грех был в том, что я сказал принцу все, что я о нем думаю. А в тот момент я не думал о нем ничего хорошего.
— Ты был наказан за это?
— Неделя в тюрьме. Ничего особенного, это можно пережить. Брат принца просил за меня, и мне предоставили выбор. Я мог выбирать между смертью и изгнанием. Я выбрал удел труса.
Он стоял прямо, подняв голову. И вновь, как в латеранском саду, она увидела юношу: худого, напряженного, горбоносого, взъерошенного и ранимого. «Теперь ты все знаешь, — говорили его глаза. — Теперь ты можешь презирать меня».
Она решительно покачала головой:
— Это не трусость. Неизвестно, что легче — умереть или расстаться с родиной, с семьей и жить на чужбине, в этой варварской стране.
— Я мог поехать в Египет, — сказал он. — Я отправлюсь туда, когда здесь во мне перестанут нуждаться.
Боже, что он говорит! Разве это может случиться? Вся эта больная, дикая, невежественная, грязная Европа нуждалась в его искусстве. Здесь он был единственным, а в Кордове, он сам говорил, равных ему или еще более великих было множество. Как и в Египте, да и во всем исламском мире.
— Знаешь, если бы ты перешел в христианство, — сказала она, — церковь обязательно причислила бы тебя к лику святых. У тебя есть все, что положено святому.
— Но у меня есть и то, что святому не положено. Плотские искушения.
— Святые подвергаются искушениям чаще, чем простые смертные. Насколько я понимаю, ты еще не пал.
— Я пришел сюда, это ли не падение?
Она гневно на него посмотрела.
— Это я окончательно пала. Ведь ты пришел, чтобы тащить меня с собой в город. И сколько же воспаленных глаз ожидают меня сегодня?
— Шесть человек. И у меня кончился глазной бальзам. И никто вообще не готовит лекарств. — Он помолчал. Взгляд его тоже стал гневен. — Неужели ты думаешь, что станешь врачом, если будешь заниматься этим только для собственного удовольствия!
— Я не собираюсь становиться врачом, — возразила она запальчиво. — Разве я твоя ученица?
Его губы покривились презрительно.
— Конечно. Ты не ученица. Ты дама царского рода. И ты не делаешь ничего, кроме того, что доставляет тебе удовольствие.
Оба уже были близки к опасному пределу.
— Может быть, все и так, как ты говоришь, — сказала она напряженно и зло. — Но я не выношу, когда меня считают чем-то само собой разумеющимся. Может быть, я хочу, чтобы ты заметил, что я существую. Я, а не только пара умелых рук и вожделеющее тело.
Он уставился на нее, как будто видел впервые.
— Ты хочешь, — спросил он, — ты хочешь, чтобы я… Что? Пел под твоим окном серенады?
— Ты бы мог сказать мне, что знаешь, что я существую!
— Но как я могу этого не знать?
Как ему втолковать, чтобы он понял! Ударить его, потрясти? Она встала перед ним, она вцепилась в его одежду, она яростно стучала кулачками в его грудь, она притянула к себе его голову, она впилась в его глаза горящими глазами:
— Исмаил ибн-Сулейман, ты любишь меня?
— Госпожа моя Феофано Багрянородная, — ответил он, — да. Я люблю тебя. Ты хочешь услышать это в рифмованных куплетах?
Из всех людей этот был самый невозможный. Сказать, наконец, то, чего ей больше всего на свете хотелось услышать, вложить в эти слова всю душу и, как всегда, закончить насмешкой!
Она не поцеловала его. Это было бы слишком просто. Она оттолкнула его и прижала кулачки к губам.
— Я предпочла бы знать это по случайному взгляду или по доброму слову, если я что-нибудь сделаю удачно. Ведь бывает и такое?
— Гораздо чаще, чем неудачно, — ответил он. — Но ты никогда не станешь врачом, если твой учитель будет только баловать тебя.
— Но, может быть, я и не хочу… — начала она. Но это была неправда. Она хотела стать врачом, и не только потому, что он учил ее. Эта работа уже стала для нее радостью. Она покорно склонила голову: — Да, хочу. Но я хочу и другое.
— Но ведь не одновременно же?
У нее перехватило дыхание. Жгучее желание захлестнуло ее. Через силу она засмеялась, может быть, она уже негодовала.
— О, Пресвятая Дева! Я не знаю, что делать — любить его или убить!
— Лучше любить, — сказал он серьезно. — Хотя ваши священники точно посчитали бы меньшим грехом убить. Но это не очень красиво.
Она рассмеялась уже от души и, смеясь, упала в его объятия.
Кто-то из них, на миг опомнившись, задернул занавес на дверях. В полумраке, слабо освещенном маленьким зарешеченным окном, в бесстыдном самозабвении она сбросила все до единой одежды и бросилась раздевать его. Он лучше владел своими чувствами или, может быть, был более застенчив. Или стеснялся своей худобы? Это он-то, кто как никто знал обнаженное тело. Ей понравился разворот его плеч, курчавая поросль на груди и тонкая полоска волос, уходившая вниз. Он казался смущенным ее бурным натиском. Нежным пожатием он удержал ее руки, рвавшиеся развязать пояс его шаровар. С неистовым восторгом она видела, как под пышными их складками вздымается жезл его мужского достоинства.
Но он медлил, обхватив ее нежным объятием. У него была гладкая кожа с тонким запахом кардамона. Она гладила его, потом принялась щекотать. Оказалось, он страшно боится щекотки. Притворяясь сердитым, он краснел, как мальчишка.
— Разве у вас принято заниматься любовью в одежде? — шутливо спросила она. — Мусульманин не должен быть голым?
— Я же признался тебе, что я трус, — пробормотал он в ответ.
— Не похоже! — смеялась она.
Наконец под угрозой щекотки он разделся, и она прильнула к нему. Странно, она так мечтала об этом, но сейчас она чувствовала смутное разочарование: все было не так, как ей грезилось. Ее тело, не забывшее за прошедшие годы Деметрия, не отзывалось на призывы незнакомого тела. Она чуть не заплакала от досады: и согрешить-то толком не может!
Они безуспешно пытались приладиться друг к другу, но их ноги и руки невольно сопротивлялись и мешали тому, к чему оба стремились. И вдруг ей предстал весь комизм ситуации, и ее разобрал безудержный смех. Ее смех заразил и его, и вот они оба, глядя друг на друга, покатились со смеху, который делался все более неудержимым, потому что они оба пытались его сдержать и жестами остановить друг друга. Они хохотали до слез. И вдруг все самой собой получилось!
На миг ей показалось, что с нею Деметрий. Но накатила волна, и она унесла ее в рай с Исмаилом. Она смотрела в его глаза и видела, как исчезают в них искорки смеха и разгорается страсть. Это было блаженство.
Вспоминая потом, она думала, кто охранял их в тот день — Бог или дьявол? Но никто не пришел ее звать к королеве. Служанка не явилась помогать ей с уборкой. Никто не потревожил их. Они были вдвоем, будто на вершине неприступной горы.
Аспасия с радостью нежилась бы до темноты в постели, уютно устроившись в его объятиях. Но даже влюбленные — рабы времени. Она выскользнула из его рук. Он не пытался ее удержать. Он смотрел, как она плещется в тазу, и вспыхивал каждый раз, когда чувствовал ее взгляд на своем теле. Пока она одевалась, он тщательно вымылся с головы до ног.
Он не разрешил ей помочь ему одеться. Так не положено, заявил он, надменный, каким мог быть только он, Исмаил. Запахло ссорой. Но она прикусила язычок, позволив ему тешить свою гордость. Он облачился в свои многочисленные одежды, плотно намотал тюрбан и, наконец, предстал, словно в доспехах, настоящим шедевром величественного безразличия.
Но теперь-то она его знала. На прощанье она поцеловала его в ладонь, чтобы он взял ее поцелуй с собой: причуда, которую он принял серьезно. Он попрощался с ней торжественно. Он поцеловал ее в губы и сказал:
— Я никогда не считал тебя чем-то само собой разумеющимся. И никогда так не буду считать.
Аспасия прекрасно знала, что совершенный грех не отражается на лбу грешника клеймом, которое все видят. Но с ней явно что-то было не так: она ловила на себе взгляды, люди перешептывались, когда она шла мимо. Неужели все так проницательны? Ведь никто ничего не видел. Она ничего не понимала. А Феофано держалась с ней, как обычно.
Однако новые события скоро отвлекли ее. На следующее утро Феофано снова было дурно, на третье опять. На четвертый день Аспасия, сопоставив все признаки, была уже уверена, что к весне, если будет на то милость Божья, у западного трона появится новый наследник.
Феофано легко переносила беременность и за исключением самых первых недель чувствовала себя хорошо. Когда юный Оттон узнал, что станет отцом, он преисполнился невероятной гордости, завалил ее подарками, не находил слов, чтобы выразить свой восторг. Он охотно отказался бы от летней военной кампании, чтобы не расставаться с женой, но его отец имел на этот счет другое мнение: мужчины должны воевать, дело женщин — рожать. Оттон против воли отправлялся в поход, с трудом отрываясь от своей госпожи. Он прислал ей в услужение целый штат новых служанок — пухлых белокурых саксонских девиц. Обучать их искусству служить королеве пришлось, конечно, Аспасии: разве с такой задачей справились бы молчаливая Елена или деликатная Феба!
Молоденькие саксонки оказались толковыми девушками, и вскоре Аспасия смогла оставлять на них некоторые из своих утренних дел во дворце и постоянно помогать королевскому врачу. Она обучалась искусству целительства с истинным рвением: она уже мастерски научилась готовить сложные восточные бальзамы и микстуры. Ни у кого не вызывало удивления ее присутствие и помощь на приемах королевского врача: все привыкли к этому, к тому же она была чужестранкой — может, так принято в Византии.
Исмаил не изменил отношения к своей помощнице: он не стал терпеливее или вежливее, никогда не прикасался к ней при других и по-прежнему редко глядел на нее. «Но не одновременно же», — вспоминала она, улыбаясь про себя. Он сдержал слово, и она не стала для него чем-то само собой разумеющимся: она знала, что он чувствует ее присутствие и счастлив этим.
Встречи наедине требовали изобретательности. Но чего не придумает любовь! Наконец нашелся приют для тайных встреч: это была комната под самой крышей уединенного городского дома, прохладная и солнечная. Их никто не тревожил: хозяина не было дома весь день, а хозяйка, фрау Бертрада, казалось, особенно симпатизировала им. Бог знает чем это объяснялось: может быть, ей помогали лекарства Исмаила или она была благодарна ему за то, что он избавил ее толстого мужа от страданий, ловко вскрыв фурункул, который того допекал. Но так или иначе, симпатия была налицо: приходя в свою комнату под крышей, они всегда находили ее чисто прибранной и проветренной — если сразу открыть окно и дверь, ветер врывался в комнату и дул, как на палубе корабля. Больше того, их всегда ожидал кувшин вина (хоть Исмаил и не пил вина), хлеб, а иногда и кусок сыра, завернутый в чистое полотно. Сегодня, в этот жаркий день уходящего лета, их встретило чудесное благоухание яблок — их была целая куча, некрупных, но сладких.
Чем больше Аспасия узнавала его, тем сильнее влюблялась. Они будто были созданы друг для друга. Невероятно, но даже их бурные ссоры — любовь не укротила свойственных обоим нетерпеливости и вспыльчивости — вызывали в них только прилив сил и бодрость. Но бывали у них и тихие любовные встречи, когда они мирно лежали в постели, счастливые тем, что находятся вместе. Он нежно гладил ее волосы, а она забавлялась с его бородой.
— Ты заметил, что возвращается прежняя мода. Молодые мужчины стали брить бороды, оставляют только усы, — лениво сказала она.
— Ты хотела бы, чтобы я тоже побрился? — спросил он, немного подумав.
Она уже забыла, о чем говорила, и смотрела на него с недоумением, пока до нее не дошел смысл его слов.
— А ты бы сбрил бороду? — спросила она в свой черед.
— В ней так жарко, — признался он, недовольно поморщившись. — Я думаю, надо хоть укоротить ее.
— Нет! — Она даже подскочила, будто ее любимая борода тотчас должна была исчезнуть. — Не смей ее трогать!
— Но ведь жарко, — повторил он, немного забавляясь ее горячностью, и подергал предмет препирательств.
— Тогда я отрежу волосы, — угрожающе проговорила она. — И нам станет обоим прохладно.
— Нет! — И это «нет» прозвучало так похоже на ее «нет», что оба расхохотались.
— Давай сделаем так, — предложила она миролюбиво. — У тебя будет длинная борода, а у меня длинные волосы.
— Ну ведь совсем немного можно подстричь? — Его голос стал просительным.
— Только совсем немножко. Не больше, чем на один палец, — распорядилась она по-хозяйски, — и стричь я буду сама, чтобы точно без обмана — на палец.
И, взяв ножницы, она принялась за дело. Конечно, она никогда бы не остригла своих великолепных волос, которые украшали ее богаче, чем любая драгоценная ткань. Она гордилась их красотой, и это, возможно, тоже было греховно. Хотя это была такая малость по сравнению с ее главным грехом. Конечно, она тут же сказала ему, о чем думала.
— Разве грешно радоваться? — возразил он. — И то, что мы вместе, тоже не грех. По закону ислама мы в браке. Разве не так у христиан? Я вижу, как относятся к этому простые люди. Мужчина и женщина начинают жить вместе, живут в мире и согласии, делят пополам все, что выпадает им на долю. Случится поблизости священник, он благословит их брак. А не случится, то хорошо и так. Главное в браке — искренность намерения.
— Я понимаю правоту твоих слов всем сердцем. Я не чувствую угрызений совести. Я люблю тебя и не хочу никакого другого мужчину. Если бы я могла стать твоей законной женой, я бы стала. Но это невозможно. Поэтому приходится довольствоваться тем, что есть. И я люблю тебя еще больше за то, что ты никогда не роптал на то, что наши встречи так редки и тайны.
— Зачем? Разве это изменишь?
— Да.
Он сидел, скрестив ноги на кровати, и подстриженная борода молодила его. Она видела в зеркале, как он смотрит на нее. Она уже расчесала волосы и сейчас заплетала косу. Их взгляды встретились в зеркале, она минуту вглядывалась в него и вдруг, внезапно бросив гребень и полузаплетенную косу, кинулась к нему и стала целовать с такой отчаянной страстью, что в нем вновь пробудилось желание. Она лежала в его объятиях и думала, что он никогда не узнает, что вызвало этот порыв. Среди остриженных прядок она увидела серебряные нити. Он молод, ему еще нет сорока, это самый расцвет для мужчины, он будет жить долго, они будут вместе, она будет заботиться о нем, думала она. И внезапно она поняла, что она соединилась с ним на радость и на горе, на все, что ни принесет ей и ему жизнь, пока смерть не разлучит их.
Она знала, чем она была для него: частью его самого, как и его жена, оставленная им в Кордове. Боже милосердный, пусть никогда она ее не увидит!
Он не знал ее мыслей и не понял, почему она бросилась к нему с такой отчаянной страстью. Он, как всегда, был рад ее ласке. Да, он не мальчик. Мальчик не мог бы так длить наслаждение и каждый раз делать ее такой счастливой. Разве можно плакать, если она так счастлива? Даже ее печаль, ее глупая ревность к далекой кордовской жене и ее опасения были так похожи на счастье, как само счастье.
Дочь Феофано родилась в самом конце зимы в том же магдебургском замке, где она впервые дала о себе знать. Она появилась на свет маленькой и хилой, но быстро стала крепнуть.
— Она знает, кто она такая, — сказала Аспасия, склонившись над колыбелью, чтобы коснуться маленькой головки.
Ее мать, свернувшаяся клубочком в постели и казавшаяся слишком юной даже для невесты, сонно улыбнулась.
— Конечно, знает. Это же в крови. И Оттон не слишком разочарован. Пусть пока и не сын, о котором он мечтал. Но и дочь — неплохое начало.
— Оттон гордится ею, — сказала Аспасия. — Он рассказывает о ней всему Магдебургу. За это народ и любит его. Королевские дела и все такое людям неинтересны и непонятны, а вот новоиспеченный отец понятен каждому.
Феофано зевнула, но глаза ее не казались сонными под длинными ресницами.
— Ты хорошо изучила людей за это время? Все знают, что ты учишься у мастера Исмаила. Он сказал мне вчера, что у него никогда не было ученика лучше тебя.
Аспасия почувствовала, как кровь прихлынула к ее лицу. Она надеялась только на то, что Феофано подумает, что она смущена похвалой.
— Он так сказал? На меня он только рычит.
— Да, у него это есть.
— Но ведь к тебе он всегда добр.
— Только когда я больна, — ответила Феофано. Она потянулась, поморщившись: тело еще не оправилось после родов. — Он сказал, чтобы я не смела и думать пытаться зачинать сына раньше Духова дня. Когда я скажу это Оттону, он с ума сойдет.
Аспасия, конечно, усомнилась. Она слишком хорошо знала, что король всегда найдет утешение, если королева вынуждена в нем отказать. Правда, надо признать, что Оттон очень достойный юноша, к тому же его родители — люди с сильной волей, и он должен бы унаследовать эту особенность. Пожалуй, он способен хранить верность.
Но если он и изменит жене, то уж только под руководством своей матери. Когда императоры отправились в военный поход, императрица Аделаида оставалась регентшей-правительницей Италии, но прежде, чем перевалы закрылись на зиму, она передала бразды правления другим и прибыла на север. Она говорила, что стремилась быть при рождении внука, но, как понимала Аспасия, с тайною целью вернуть себе былую власть над сыном, утраченную с женитьбой. Феофано, погруженная в заботы беременности, родов и первого материнства, еще не полностью поправившаяся, не могла управлять своим мужем так постоянно и незаметно, как делала это раньше. Этим и хотела воспользоваться императрица Аделаида. Ей было на руку, что Феофано родила не сына, а дочь. Это давало ей дополнительный шанс оторвать Оттона от жены, которой он был, по мнению Аделаиды, слишком предан.
Феофано не нужно было объяснять намерений матери ее мужа. Весь конец Великого поста она выжидала. В Вербное Воскресение император устроил большой прием в Магдебурге, и Феофано не покидала своих покоев. Зато в понедельник Страстной недели, когда императоры со всем двором собрались в Кведлинбург на пасхальные торжества, экипаж Феофано, приготовленный к дороге, уже стоял вместе со всеми. И когда все уже рассаживались, чтобы ехать, появилась Феофано, тепло закутанная от мартовских холодов, опираясь на руку Елены. Следом нянька несла нарядно завернутую малютку.
Феофано не желала слушать никаких возражений, даже от мужа.
— Нет, — говорила она, — я хочу быть на пасхальной службе. Я знаю, это будет великолепно. Я уверена, это пойдет мне на пользу.
— Но не будет ли тебе трудно, — начал ласково увещевать ее Оттон, — еще рано тебе так напрягаться.
Феофано улыбнулась слабо, но с очаровывающей нежностью.
— Пожалуйста, разреши, мой любимый. Мне так скучно без тебя. Неужели ты не разрешишь мне быть возле тебя?
Глаза его матери были ледяными, но Оттон этого даже не заметил. Он на руках внес Феофано в экипаж и сам проследил, чтобы ее удобно устроили, прежде чем потребовал себе коня, чтобы сопровождать экипаж жены верхом. Не заметил он и торжествующего блеска в глазах Феофано. Это была женская битва, и Феофано на сей раз одержала победу.
Просто мелкая стычка, говорил взгляд императрицы Аделаиды, война только начинается.
Аспасия ни за что не разрешила бы Феофано тронуться с места, будь она в действительности так больна, как казалось. Она гораздо больше беспокоилась за малютку Матильду, но Исмаил, а он как-никак был королевским врачом, немного успокоил ее волнение.
— В первый-второй месяцы все младенцы кажутся тщедушными и хилыми, — сказал он, — а за этой крошкой все-таки присматриваю я. Если уж ее мать не может оставаться, ей лучше отправиться в путешествие вместе с нею, чем остаться на попечении слуг.
Аспасия поняла, чего он не добавил: «И тех, кто в этой варварской стране считается врачами».
Она вздохнула и успокоилась.
Магдебург располагался на равнине у реки, его бастионы стояли на страже против угрозы со стороны восточных племен. Кведлинбург находился в горах. Конечно, это не были альпийские белые пики, но и у этих гор были крутые склоны, пещеры, пропасти. В горах высилось большое аббатство, настоятельницей которого была дочь императора. За мощными стенами замка — не то крепости, не то дворца — скрывалось подлинное великолепие: античный мрамор, восточные роскошные ткани, золото и серебро. Главный зал был некогда пиршественным залом древних германских вождей, и об этих временах, казалось, еще помнили каменные стены, хотя новые времена скрывали их суровость королевским блеском.
Здесь император чувствовал себя полностью в своей стихии — даже больше, чем в Магдебурге. Его не покидало на редкость хорошее расположение духа: жена сына, заполучить которую стоило ему таких усилий, родила дитя, пусть пока и не мальчика; его жена, которую он завоевал в Италии и вместе с ней королевскую власть над страной, была рядом с ним и в благодушном настроении; его собственная страна была ему предана; на востоке было спокойно; в империи царил мир. В светлый праздник Пасхи он был окружен всей родней, союзниками и друзьями. Множество стран прислали к нему своих послов.
Об этом думала Аспасия в час, когда торжественная пасхальная месса уже закончилась, а великий пир еще не начался. Она смотрела на возвышение, на котором стояло четыре императорских трона: император и по правую руку от него Оттон, рядом с императорами — императрицы, все в золотых коронах. На Оттоне-старшем была большая государственная корона, с крестом из жемчуга и бриллиантов и множеством резных камней. На его сыне корона была поменьше и без креста. Все были облачены в пурпур, но, как заметила Аспасия, высоких сандалий, которые в Византии считаются самым важным символом императорской власти, наряду с короной, на них не было. На старшем Оттоне были пурпурные туфли, вышитые жемчугами и золотом.
Он выглядел сурово, как всегда, но глаза его светились. Может быть, от зрелища, которое он видел перед собой: все вельможи его родного королевства с женами и детьми, все князья церкви, и среди них его дочь-аббатиса. Один за другим подходили с дарами и почтительными приветствиями послы отовсюду: Рим, Беневенто, Русь, мадьярские племена, булгары, Богемия, Польша, Датская марка, сарацины из Африки; и даже надменная Византия признала силу этого выскочки с Запада. То, что византийский посол высказывал свое почтение, будто бы невольно все время слегка поворачиваясь к Феофано и как бы обращаясь к ней, ничего не меняло. Оттон, которого в народе уже называли Великим, действительно стал великим. Признать этот факт и его самого было только справедливо.
Среди членов посольства Аспасия узнала нескольких родственников и их друзей. Когда все формальности будут закончены и останется время для менее важных предметов, она пошлет за ними. Ей внезапно страстно захотелось услышать новости о Городе, увидеть людей с византийскими лицами и услышать свой родной язык. Сила этого желания даже удивила ее. Она сделала усилие, чтобы стоять спокойно, без всякого выражения на лице, как подобает придворной даме.
Ее рассеянный взгляд случайно упал на какого-то германца. Она задержала на нем внимание. В ее памяти медленно всплывало имя этого человека, с копной светлых волос, с загорелым лицом, в богато украшенной германской тунике. Он был постарше Оттона-младшего: ему было года двадцать два, выше ростом и гораздо внушительней на вид, хотя, как и у многих светловолосых германцев, под нижней губой у него пробивался лишь прозрачный рыжеватый пушок. Аспасия была уверена, что именно поэтому большинство из них предпочитают брить бороду. Лучше уж совсем не иметь бороды, чем показывать всем, какая она ничтожная.
Этому не нужна была борода, чтобы выглядеть мужчиной. Он был мужчиной во всем: гордо поднятая голова, красивый разворот широких плеч, большая рука, небрежно лежащая на поясе, где висел бы меч, если бы он не был при императорском дворе. В линии подбородка, в раздувающихся ноздрях была видна не только смелость, но и готовность бросить вызов любому.
Братец Генрих, так называл его младший Оттон, отчасти с юношеской почтительностью, отчасти снисходительно. Генрих, герцог Баварский, который, если бы его отцу повезло, был бы королем Германии. Старший Генрих, брат старшего Оттона, умер давно и, что удивительно, без помощи брата. Они ненавидели друг друга с детства, говорили люди, потому что Оттон был королем, а Генрих нет.
Сын и тезка Генриха был, по всей видимости, вполне преданным слугой своего дяди императора. Оттон-старший относился к нему не более сурово, чем к собственному сыну. Оттон-младший откровенно восхищался им, завидовал его мужественной красоте, но никогда не забывал, кто будет носить корону. Генрих кланялся, улыбался, был в меру необходимости почтителен, но никогда не раболепствовал. Аспасия слышала, что у себя в герцогстве он правил как король. Ходил слух, что в его личной спальне в Мерсебурге есть шкаф, где хранятся одеяния главы государства, все из королевского пурпура; что он вынимает их, когда остается один, рассматривает и клянется, что в один прекрасный день наденет их, когда не будет ни дяди, ни двоюродного братца.
Стоя на краю освещенного пространства, он смотрелся как красивая картина в своей алой тунике, штанах цвета шафрана и в плаще чистого густо-зеленого цвета. Возле него стояла женщина, но не его юная жена Гизела, пухленькая, с пшеничными косами. Эта пожилая женщина, одетая строго, как монахиня, была его мать, Юдит, регентша Баварии. Они были удивительно похожи, даже выражение несправедливо попранной царственности было одинаковым. Она опиралась на руку Генриха и наблюдала за процессией послов холодным спокойным взглядом. Она тоже выжидала, и ее мало волновало, замечает ли кто-нибудь это.
Аспасия встретилась глазами с императором. Он явно был доволен. Империя покорна, и он знал это. Ему приятно видеть сына своего брата на подобающем ему месте и собственного сына, гордого, на высоком троне, равном его собственному. Все в мире так, как должно было быть. Об этом он молился, за это боролся, и он победил.
Несомненно, он уже знал, за что еще предстоит бороться. Он был безупречно любезен с византийцами. С явной гордостью он представил им жену сына; он сообщил, что она разрешилась дочерью. Он дал понять, что в следующий раз ожидает от нее рождения сына — римского императора.
— Сейчас Италия и Германия в безопасности, — сказал он, — мы можем считать их одним государством. За ними последует Галлия. А потом — кто знает? На запад в Испанию; на восток в новые обширные земли; племена будут покорены и приведены к вере в нашего Господа, ислам будет повержен, и западная часть мира возродится под властью одного правителя. Об этом мечтал Карл Великий. Мы претворим это в жизнь!
Двор отвечал восторженным ревом. Византийцы отнеслись более сдержанно. Они кланялись, что-то бормотали и уходили. Но все это их мало удивило. И так ясно, что делает этот варвар, даже если бы он и не хвастался.
Аспасия, морщась от шума, задумалась, не были ли его речи больше, чем простым хвастовством. Возможно ли это? Если бы он прожил достаточно долго, если бы у него хватило сил, если бы он оставил сына, способного продолжить начатое им дело, — тогда это возможно. Возрожденный Рим. Объединенный мир. Иисус Христос во главе его, а на престоле — почему бы и не наследник саксонских вождей? Другая его половина, материнская, будет истинно византийской. Он смог бы удержать мир в своих руках.
Аспасия была в приподнятом настроении. Вино, выпитое на пиру, только усилило ее игривость. Она покинула зал так скоро, как это только было допустимо приличиями. Она нашла Исмаила в его городской квартире, где он и обещал быть. В меньшей из своих двух комнат он толок порошки. От раскаленной жаровни в комнате было тепло, как летом. Она принесла ему угощение: изюм, сушеные яблоки, пышный белый хлеб. Он не пил вина и не ел вместе с неверными; он делал исключение только для одной неверной, которая была его возлюбленной.
Он приветствовал ее кивком, не отрываясь от своего занятия. В менее игривом настроении она бы села спокойно и ждала, пока он закончит работу. Но сегодня она не могла сидеть спокойно. Она подошла к нему сзади и обхватила, норовя руками залезть под одежду. Спина была узкая, теплая и такая знакомая, аромат пряностей смешивался с запахом лекарственных трав. Она не обратила внимания, когда он внезапно возмущенно выпрямился, и легонько куснула его в шею. Он бросил пестик и закричал:
— Женщина! У тебя совсем нет ко мне уважения?
— Ни малейшего, — отвечала она.
Он вырывался из ее рук, борода топорщилась от возмущения. Она засмеялась и поцеловала его.
— Опьянение, — сказал он, — отвратительно в глазах Господа.
— Я выпила лишь одну чашу, — ответила она, — и то пополам с водой. Жаль, что ты не пошел туда, Исмаил. Там были гости со всего мира. Даже сарацины, из Италии и из Африки. Им накрыли особый стол, и готовили для них особо, но они были вместе со всеми гостями. Это было с их стороны очень любезно.
— Я никогда не стремился быть любезным, — проворчал он. Голос его звучал резко, но борода уже не топорщилась так свирепо. Она бережно пригладила ее, проведя пальцем по тонкой линии его губ. Губы были твердо сжаты, но и она была настроена решительно.
— Я помогу тебе готовить лекарства, — сказала она, — если ты меня поцелуешь.
— Я знаю, чем это кончится, — прорычал он. Но все же поцеловал.
Они смешивали лекарства и готовили бальзамы, работая бок о бок, быстро, но без спешки. Спешат только дети, так говорил Исмаил.
— Я бы хотела, чтобы мне опять было восемнадцать, — сказала она, запечатав последний флакон и подписывая к нему ярлычок по-гречески и по-арабски.
— Восемнадцать? Почему восемнадцать?
Она пожала плечами. Он закончил работу; она тоже вытерла перо, закрыла чернильницу и отставила ее в сторону.
— У меня скоро день рождения. Осенью мне будет двадцать девять. Мне следовало бы оплакивать ушедшую молодость. И утраченную красоту, хотя я никогда красотой не блистала.
Он фыркнул. Совсем как его лошадь.
— В этом твое мнение мало интересно.
— Насчет возраста?
Он не выносил глупости, и она почти рассердила его.
— Красота — непрочная вещь, — сказал он, — ее ценят слишком высоко. Может быть, стоит сожалеть о юности. Но я рад, что уже пережил ее. Что хорошего? Все чувства в смятении. С волнением вглядываешься в каждое зеркало, ища признаков мужественности на лице, а находишь лишь пятна. Я предпочитаю спокойствие взрослого.
Она громко рассмеялась.
— Ох, какой же ты древний! — Она стащила с него тюрбан. В его волосах стало больше седины, чем год назад, они отступили чуть дальше надо лбом, но их было еще много. Летом он брился наголо. Зимой отпускал волосы, чтобы было теплее. — Ты, наверное, был очень красивым ребенком, — сказала она, — с такими черными локонами и огромными глазами.
Он сверкнул глазами.
— Я был похож на неоперившегося ястреба. Один клюв и кости.
— Красивый, — сказала она. — А я никогда не была красивой. Целый выводок золотоволосых царевен, а тут родилась я, серая мышка. Я думаю, поэтому мне и разрешили выйти замуж. Когда они разглядели, как хорош мой муж, дело было уже сделано, и ничего изменить было нельзя.
— Они были слепы, — сказал он.
— Удобно быть мышкой. Можно делать что хочешь, и никто не заметит.
— Но это же не мышка, — возразил он, — это маленькая серая кошка.
Она улыбалась.
— Да, — сказала она. — Это кошка, которая любит казаться мышкой. Но иногда она потягивается, выпускает свои когти, вот так, — говорила она, стаскивая с него одежду, — она машет длинным гибким хвостом и показывает свои белые острые зубки.
Она, ласкаясь, куснула его в шею. Он потянул ее к себе. Он не сердился, когда она так шалила. Она любила его смех; для нее было игрой рассмешить его, а к тому же у нее был игривый нрав. Он забывал с ней привычку держаться достойно.
Сцепив руки у него на шее, она повисла на нем. Он был сильнее, чем казался, и спокойно выдерживал ее вес. Но он еще не стал улыбаться.
— Если бы ты была моей женой, — сказал он, — ты бы не осмелилась так насмехаться надо мной.
— Да неужели? — Она закинула голову, глядя пристально ему в лицо. — Тебе пришлось бы бить меня каждый день. И дважды по воскресеньям. И то вряд ли бы я счала разумнее.
— Я никогда не бью мою лошадь. Как же я стану бить мою женщину? Я бы укротил тебя моим положением.
— Что ты говоришь о лошади? Ты позволяешь ей думать, что это она тебя укрощает; когда же она слушается тебя, то только потому, что сама этого хочет.
— Значит, ты думаешь, что ты укрощаешь меня?
— Даже если и так, разве я сознаюсь?
Наконец он улыбнулся. Она ответила ему счастливой улыбкой.
— С тобой можно сойти с ума, — сказал он.
Она радостно кивнула.
— Ты постоянно меняешься и все равно постоянно сводишь с ума.
— Очаровываю, — сказала она.
— Сводишь с ума.
Он поцеловал ее в подбородок и поднял ее на руки. Ему пришлось перевести дыхание. Он был силен, она была маленькая, но все же кое-что весила. Он покрепче подхватил ее и, не сгибаясь под тяжестью ноши, понес в постель.
После этого подвига и последовавших за ним ему потребовалось время, чтобы прийти в себя. Она уже встала, с огорчением услышав колокола, призывавшие горожан к вечерне. Он лежал в постели, по-прежнему немного стеснительный, несмотря на все их греховные забавы, а может быть, он просто мерз и поэтому натянул одеяло до подбородка. Она так ждала лета, чтобы со спокойной совестью не давать ему прятаться под одеялом.
Его поцелуй был горяч, и в нем оставалась неутоленность. Она поспешила уйти от искушения.
Может быть, ее делало смелой выпитое вино; может быть, они стали слишком уверены в своем везении — ведь до сих пор никто ничего не заметил. Она поспешно вышла из дома, где оставила Исмаила, и сразу же налетела на мужчину, проходившего мимо. Она чуть не упала, но он подхватил ее и удержал на ногах, бормоча слова извинения.
Слова ответных извинений, готовые сорваться у нее с языка, от удивления она проглотила. Генрих Баварский, один, даже без пажа, чтобы нести его плащ, на узенькой кривой улице всматривался в ее лицо, как будто припоминая. Она молилась в душе, чтобы он ее не узнал. Плащ на ней был темный, но под ним она, глупая, оставила придворное платье. Исмаил его даже не заметил.
А проклятый Генрих заметил. Выражение растерянности на его лице сменилось живейшей радостью.
— Госпожа Аспасия! Тысяча извинений. Я шел, ничего не замечая, как бык на своем пути, и не видел вас. Все в порядке? Вы не ушиблись?
Она покачала головой. Он, очень большой и очень германский, нависал над ней в вечернем свете. Ему нечего было сказать, но он, как истый варвар, не мог идти своей дорогой, оставив ее в покое. Он торжественно повел ее к началу улицы, усадил на край колодца и стал рядом. Ей показалось, что в его глазах блеснула холодная насмешка. Или нет, это было что-то другое, отнюдь не холодное?
Некоторым германцам вообще-то нравилась маленькая смуглянка в багряной одежде. Об этом можно спокойно размышлять в безопасности, во дворце. Но маленькая смуглянка в багряной одежде одна в городе, вечером, только что покинувшая объятия любовника, — может быть, по ней видно, что она грешница? Может, Генрих о чем-то догадывается?
Хоть бы он спросил ее, где она была, она бы сказала ему правду: она ходила за лекарством к врачу молодой императрицы; намек на тонкие и тайные женские дела. Никакой лжи. Пусть он спросит, и пусть поскорее уходит. Она должна поспешить.
Он не спрашивал. Она не могла уйти, не отодвинув его с пути. Он откровенно ее разглядывал, и ему нравилось то, что он видел.
— Ты красивая женщина, — сказал он. Пальцем приподнял ее подбородок. Она навострила зубы. Если ему вздумается ее поцеловать, она его укусит. — Очень красивая, — повторил он, улыбаясь самой своей очаровательной улыбкой. — Правда ли, что ты дочь старого Константина?
Она кивнула. Это позволило ей освободиться от его руки.
Он заулыбался еще шире, искренне, как ребенок.
— И тебя отправили сюда? О чем же они думали?
— О том, чтобы от меня избавиться, — сказала она.
Он засмеялся.
— Да, Иоанн не хотел, чтобы ты была там, где он может тебя видеть. Если вспомнить, как он заполучил свою корону.
— Он женился на моей сестре, — сказала она, — которая такого же происхождения, как я, но она гораздо привлекательнее для глаз.
— А, одна из этих светловолосых гречанок. Да, я слышал о ней. На мой вкус, темноволосые лучше.
Она уже поняла, к чему идет дело. Она встала, хотя оказалась неудобно близко к нему. От него пахло вином, потом и мужчиной. Она уперлась руками ему в грудь и толкнула. Он отступил назад больше от удивления, чем от силы ее движения.
Он хотел схватить ее за запястья. Она уклонилась.
— Моя императрица ждет меня, — произнесла она со всем достоинством, на какое ее хватило. — Всего доброго, господин герцог.
Она торопливо пошла прочь, чувствуя на себе его взгляд, и по спине у нее бегали мурашки.
После пасхального приема император двинулся в Мерсебург, и герцог Генрих был в его свите. Младший Оттон предпочел остаться в Кведлинбурге с Феофано, и каким-то чудом отец разрешил это. Императрица Аделаида, столкнувшись с такой дилеммой, предпочла последовать за мужем, или, возможно, муж ей приказал.
— Он единственный человек, который может с ней управляться, — говорил Оттон о родителях — отчасти с восхищением, отчасти с сочувствием. Но он отделался от обоих и чувствовал себя как школьник на каникулах. Даже причина, по которой ему разрешили остаться, не очень портила его настроение.
Малютка Матильда была не совсем здорова. Сперва у нее было что-то вроде обычных детских колик, но теперь она кричала так постоянно и настойчиво, что ее пришлось перевести вместе с няньками в дальние комнаты дворца, чтобы ее мать могла хоть немного отдохнуть. Казалось бы, ничего особенного с малышкой не происходило. Она ела и почти не срыгивала. Она похудела, но выросла, а с детьми так бывает часто: они, как мягкая глина, то становятся толще, то вытягиваются в длину, то опять становятся толще. Но она кричала беспрерывно и затихала только на руках у Исмаила, который говорил ей что-то по-арабски, пока она не засыпала.
Аспасия не могла понять, в чем таится его воздействие на ребенка: он не был слишком нежным и ласковым. Он был не из тех мужчин, что размякают при виде младенца. Он держал ее осторожно и бережно, мерно читая ей по-арабски из своих медицинских книг. Боже, подумать только, что он ей читал! К счастью, никто, кроме Аспасии, не понимал. Если бы она не была так обеспокоена, она бы смеялась, видя, как он сидит в маленькой комнатке с расписанными стенами, закутавшись от весеннего холода во что только можно, с ребенком на одной руке и с книгой в другой, перечисляя негромко все компоненты для снадобья от проказы.
— Я был бы рад понять, — говорил он Аспасии, — что она пытается мне сообщить.
— Может быть, она просто хочет, чтобы ты сидел с ней, — сказала Аспасия.
Он нетерпеливо покачал головой.
— Жизнь человека прискорбно хрупка. Жизнь ребенка, как свеча на ветру. — Он осторожно высвободил ручку ребенка из пеленок. Она тут же схватила его палец. Он не стал отнимать руку, повернулся к свету. — Вот, взгляни. Эта синева. Мне она не нравится. Может быть, она пройдет, а не дай Бог, и нет. А я не знаю.
В его голосе было отчаяние. Аспасии нечего было сказать. Нянька, не понимая по-арабски, молча глядела на них.
— Можно только ждать, — сказала Аспасия, — и надеяться.
Он сверкнул глазами.
— Это и так ясно.
Ребенок захныкал. Он снова принялся читать по-арабски.
Аспасии нужно было идти к императрице. Феофано не очень беспокоилась о болезни дочери: ведь здесь был Исмаил и Аспасия, которая могла сменить его, чтобы он отдохнул. С ней был ее муж, а его родителей, слава Богу, не было, и они не мешали ей. Матильда была под присмотром, так что Феофано могла спокойно спать, и она выглядела не хуже, чем обычно. «Ей придется узнать правду, — думала Аспасия. — Но не сейчас. А может быть, и не придется, если опасения Исмаила не подтвердятся».
Через некоторое время Матильде и правда стало лучше. Она почти перестала кричать. Она не стала пухленькой, но подрастала довольно хорошо. Исмаил позволил себе ослабить свое внимание и отдать часть времени другим делам.
Последний зимний снег растаял и быстрыми ручейками сбежал на равнины. Дороги, покрытые непролазной грязью, стали подсыхать. Оттон начал ездить на охоту и приносил дичь для стола: птиц, кроликов, оленей, отъевшихся на молодой траве, один раз даже кабана. Феофано считала дни до того момента, когда можно будет начать думать о сыне.
— Я хочу этого, — сказала она Аспасии. — Не только из-за наследника, который от этого будет. Из-за… остального.
Аспасия улыбнулась.
— Конечно, это ужасный грех, — сказала Феофано. — Но поскольку королева вряд ли может быть девственницей и целомудренный брак вряд ли обеспечит ее мужа наследниками, не думаешь ли ты, что вполне допустимо получать от этого удовольствие?
Аспасия рассмеялась.
Между бровями Феофано появилась морщинка, но она невольно тоже слегка улыбнулась.
— Ты всегда была настоящей язычницей. Тому виной твое имя или ты такой родилась?
— Я была чудовищем уже в колыбели, — ответила Аспасия.
— У тебя такой счастливый вид, — сказала Феофано, разглядывая ее. — Я это давно заметила. Я счастливая супруга и мать, а ты летаешь, веселая, как жаворонок. Даже в глухую зиму, когда все были синие от холода и злились на все на свете, ты не переставала улыбаться.
— Ох, ладно, — сказала Аспасия небрежно, хотя сердце ее похолодело, — я была такой же злющей, как и остальные.
Феофано упрямо покачала головой.
— Нет, Аспасия. В чем твой секрет? Может быть, ты запиралась с моим врачом и тайком пила эликсир жизни?
Аспасия уже не чувствовала холода. Она вся пылала. Она незаметно огляделась, ища, чем бы отвлечь Феофано. Елены не было. Феба дремала. Книг под рукой не было. Волосы Феофано были в порядке и не нуждались в гребне. Она была уже готова встретить мужа, когда он вернется с охоты, прекрасная, как икона, и почти такая же безмятежная.
— Ну, тетушка, — сказала Феофано, такая ласковая и такая безжалостная племянница, — ты прямо горишь. Значит, пила? А может быть, дело еще хуже? Ты знаешь, что братец Генрих интересовался тобой?
— Этот мальчишка, — сказала Аспасия, более зло, чем собиралась. — Ему так и мерещится Багрянородная в его постели. Неважно, что она стара, уродлива и бесплодна. Какая разница, если это может дать ему престол?
— Ты не стара и не уродлива, — возразила Феофано. — Что же до бесплодия, то кто знает. Ты спрашивала Исмаила?
Хотя бы щеки перестали гореть. Аспасия немного пришла в себя.
— Я уверена.
— Ты спрашивала его?
— Я спрашивала его!
Феофано помолчала, пока стихнет эхо.
— Прости, — сказала она. Она потянулась и взяла Аспасию за руку. — Я думала — признаюсь, я надеялась, — что, может быть, все дело в этом. Что врачи в Городе ошиблись.
— Нет, — ответила Аспасия. — Они не ошиблись. — Она помолчала. — Ты думала, что я беременна?
Теперь пришла очередь краснеть Феофано.
— Вряд ли я могла бы вынашивать незаконнорожденного ребенка, — сказала Аспасия, — и петь как жаворонок. Как ты думала, чей он? Братца Генриха?
— Нет, — сразу сказала Феофано. — Конечно, нет. Ох, Аспасия, наверное, ты сердишься на меня. Но в тебе столько света, вот я и решила, что ты встретила кого-то, кто любит тебя.
Аспасия не знала, что сказать.
— Пойми, для меня это был бы грех, — продолжала Феофано, — но для тебя это было бы спасением. Я знаю, как ты любила Деметрия — наверное, больше, чем я когда-либо смогу любить. Я видела, как ты оплакивала его. А теперь ты вдруг снова стала радостной. Неужели ты не простишь меня за то, что я подумала, что знаю почему?
Аспасия покосилась на Фебу, которая крепко спала. Больше никого рядом не было. Она собралась с духом. Было бы прекрасно разделить, наконец, свою тайну с Феофано, которая поймет, которая знает Исмаила и искренне им восхищается. Это надо было сделать уже давно.
— Я прощаю тебя, — начала она.
Шум перебил ее. Лай собак; стук копыт; голоса мужчин, хвастающихся своими успехами на охоте. Феофано приподнялась, нетерпеливое ожидание озарило ее лицо. Она быстро повернулась к Аспасии, пытаясь сосредоточить на ней внимание, но улыбка ее была уже рассеянной.
Аспасия молчала. Момент был упущен. Вошел Оттон, раскрасневшийся и гордый, рассказывая о матером олене, которого он убил. Потом наступила пора спускаться к обеду. Аспасия не разделила свою тайну. Она осталась тайной ее и Исмаила.
Миновало Вознесение Господне, и пришел цветущий май. Как здесь крепок языческий дух. Германцы украшали свои дома зелеными елями в древний праздник зимнего солнцестояния, который они, правда, называли Рождеством. А теперь, весной, они носились, как безумные, по зеленеющим лесам. Они распевали гимны в честь Святой Девы, как их предки распевали их в честь Фреи, богини цветения и плодородия.
Все цвело, когда Оттон и Феофано собрались из Кведлинбурга в Мемлебен. Если бы это зависело от Исмаила, он не пустил бы Феофано: она не могла ехать без дочки. Но она не хотела рисковать, оставив мужа во власти матери. У Оттона выбора не было: отец вызывал его, и он должен был ехать.
Было грустно видеть, как быстро Оттон снова впал в прежнее дурное настроение. Одной мысли, что он окажется скоро под надзором отца, было достаточно, чтобы радостный свет погас в его глазах.
— С этим надо что-то делать, — сказала Феофано перед отъездом, наблюдая за сборами. — Теперь мой муж семейный человек, и он должен получить самостоятельное управление хоть чем-то.
Аспасия кивнула. Она знала, что имеет в виду Феофано. Юному Оттону пора было стать правителем не только по названию; и его жена Феофано, царственная византийка, должна позаботиться об этом.
Они довольно легко добрались до Мемлебена, потому что по горам весной ездить легче. Как и Кведлинбург, Мемлебен был крепостью в горах — она высилась на утесе, надменная и неприступная, хмурая в пелене дождя.
Исмаил вздохнул. Даже Феофано, казалось, опечалило это зрелище. В этом замке некогда умер отец императора. Не похоже было, чтобы с тех пор здесь прибавилось удобств.
Помещения были не готовы. Император еще не прибыл. Зал был подметен, в очаге горел огонь, но в спальнях было сыро и холодно. Исмаил, который не переставал ворчать с тех пор, как они поднялись по тропе к воротам, сам проследил, чтобы хотя бы спальню королевы проветрили, насколько возможно, и обогрели его собственной драгоценной жаровней. Только после этого туда внесли колыбельку Матильды и саму малютку, закутанную в меха, и он смог передохнуть.
Феофано была недовольна, но делать было нечего. Возвращаться в Кведлинбург под дождем было невозможно.
— Если надо, ты можешь остаться здесь, — сказала она Исмаилу.
Он так смутился, что Аспасия прикусила губу, чтобы не рассмеяться. Он одарил и ее гневным взглядом.
— Здесь присутствует твоя царственная родственница, — сказал он, — она знает достаточно, чтобы позаботиться об этом слабом ребенке. Если я понадоблюсь, я буду у управляющего.
Феофано не стала с ним спорить. Он откланялся со всей арабской церемонностью, чего не делал почти никогда, и торжественно вышел.
— О небо, — сказала Феофано, когда он ушел. — Он в ярости. — Ее разбирал смех. — У тебя ужасный учитель!
— Нет, — возразила Аспасия, — у него прекрасный характер. — Она растопырила застывшие от холода пальцы и грела их над жаровней. — Моя госпожа желает немного отдохнуть или спустится в зал?
Феофано нахмурилась. То, что Аспасия обратилась к ней так церемонно, красноречиво говорило о ее неодобрении, как и церемонный уход Исмаила. Она была бы вправе возмутиться против такой обиды, но только вздохнула и сказала:
— Конечно, пойду в зал. Надену платье на теплой подкладке и синие туфли.
Она ушла, и Аспасия осталась с ребенком и нянькой. Ребенок спал, нянька тоже клевала носом. Аспасия зажгла лампу, села рядом и погрузилась в чтение.
На следующий день прибыл император. Ветер к его приезду разогнал дождевые тучи. Солнце вышло, чтобы приветствовать его императорское величество. Мемлебен выглядел почти красивым при ясном дне. Мрачные и сырые комнаты теперь казались только прохладными, а солнечные пятна играли даже на верхних сводах зала.
Младший Оттон со своей королевой приветствовали старших с приличествующей любезностью, но Оттон не улыбался. Аспасия, наблюдая за ними, подумала, а любит ли он своего отца вообще. Конечно, ни один из них не испытывал нежности к другому. Когда бы она их ни видела вместе, они были сдержанно вежливы. Императрица Аделаида больше была склонна проявлять свои чувства: она обняла и расцеловала сына, восхищаясь его мягкой бородкой, как будто ее не было месяц назад, когда они расставались. С Феофано она была безукоризненно любезна; они обнялись по-родственному, обменялись поцелуями напоказ, улыбнулись, стиснув зубы.
Императрица была такой же, как всегда. Но император изменился. Аспасия не сразу поняла, в чем дело. Борода его не поседела, держался он прямо, взгляд его был острым, как и прежде. Но он уже не был бодрым пожилым мужчиной. Он сразу стал стариком.
Может быть, от горя. Перед самым Вознесением умер Герман Биллинг, один из давнишних и вернейших друзей императора, который правил Саксонией в отсутствие императора и железной рукой удерживал в повиновении восточные племена. Аспасия догадывалась, как может повлиять смерть такого друга. Император пережил всех своих врагов; теперь он переживал своих друзей. Он должен был осознать, что он тоже смертен. Может быть, он впервые вспомнил, что ему за шестьдесят, хотя он еще был настоящим воином. Воины редко доживали до этих лет, пределом считалось лет сорок.
Аспасия не испытывала жалости. Это был не тот человек, которого можно жалеть. Но она, ей казалось, его понимала. В Пасху он был полон уверенности и гордости. Теперь он, видимо, ощутил, что его жизнь пошла на закат и дальше останется только одинокая старость.
«Да, — подумала она, — одинокая старость». Императрица дала ему королевство и сына, но она не согреет его. Сын не стал его надеждой. Придворные служат постольку, поскольку он их император. Его молодые воины благоговеют перед ним, но как перед полководцем.
Прожив месяц без его власти, странно было снова подчиниться ей. Оттон был невесел и молчалив, Феофано равнодушна. Как и остальные, она подчинялась воле императора, но будто угождая почтенному гостю. В отличие от мужа ей не приходилось вставать до рассвета, потому что так делал император, сидеть с ним по утрам, отдыхая только тогда, когда отдыхал император. Она сопровождала своего Оттона на утреннюю мессу и стояла рядом с двумя императорами всю службу; она разделяла с ними завтрак, скромный, как у монахов, состоявший из хлеба грубого помола и сильно разбавленного водой вина.
Аспасия ожидала ее возвращения к обеду. При малышке, здоровье которой как будто не ухудшалось, был Исмаил. Зал был полон света — солнце светило в окна и горели лампы. В центре зала очаг распространял тепло. Пахло благовониями. Звучал смех и пение. В это утро компания бродячих актеров явилась показать свое искусство императору. Известно, что он, при своей суровости и набожности, любил здешние представления, в которых актеры высмеивали всех и вся и где было много непристойных жестов и акробатических трюков. Священникам не очень-то нравились эти зрелища, и некоторые выказывали неодобрение, но были и такие, что веселились вместе со всеми от души.
Император был искренне весел. «Наверное, — подумала Аспасия, — он вел себя так, когда был мальчишкой». Он осыпал актеров серебром, чтобы показать свой восторг, и даже подпевал их хриплому хору.
Она смеялась, сама себе удивляясь. Такой грубый юмор, но удержаться от смеха невозможно. Сарацин на палке с огромным крючковатым носом напомнил ей Исмаила с его бурным нравом. Его жена, укутанная в покрывала, которая лупила его по голове и устраивала сцену ревности из-за верблюдицы, заставила ее саму прикрыться покрывалом и веселиться от души.
Выглянув из-под покрывала, она увидела, что император смотрит на нее. Она вопросительно подняла бровь. Он смеялся и подзывал ее пальцем.
Все следили за зрелищем, и никто не заметил, как маленькая женщина в темной одежде проскользнула за спиной молодой императрицы и остановилась возле императора. Он улыбнулся ей.
— Ты хорошо выглядишь, — сказал он.
Он всегда обращал внимание на придворных. Аспасию он замечал и раньше, и она не смутилась.
— Мой повелитель очень добр, — отвечала она.
Он фыркнул.
— Ладно. Я знаю, как остер бывает твой язычок, когда ты захочешь. Тебе нравится представление?
— Не должно бы, — ответила она, — но нравится.
Ее ответ рассмешил его. Но ей показалось, что в его веселости есть что-то нездоровое, лихорадочное. Она было потянулась к его запястью, но отдернула руку, прежде чем успела коснуться его. Не время сейчас разыгрывать из себя врача. Ему это наверняка не понравится.
Он откинулся на своем высоком кресле, глядя на ее лицо с нескрываемым удовольствием.
Она могла бы уйти, но сознание того, что он любуется ею, ее не смущало. У королей свои правила, но и у царевен — тоже.
Она нарочно изящно сложила ручки. Он снова расхохотался.
— Какая изысканная дама! Мы станем цивилизованными помимо нашей воли.
— Вот за этим я и приехала, — ответила она.
— В самом деле? — Он стал почти серьезен. — Ты думаешь, это возможно, моя госпожа? Создать новый Рим здесь, среди варваров?
— Можно попробовать.
— Мы и пробуем, — сказал он. — Все началось с твоей родственницы. Ваш император, сам не зная того, сделал прекрасный выбор. Прекрасный для нас — и даже для его собственного народа.
— Его священное величество знал, что делает, — сказала Аспасия. И подумала, что Иоанну только казалось, что он знает. Разве младший Оттон — пара Феофано? Вот император, тот был бы ей парой. Жаль, что сын не наследует гений отца.
Тем временем новые события на сцене привлекли внимание императора, и Аспасия незаметно вернулась на свое место. Он больше в ней, похоже, не нуждался. Представление скоро закончилось, а затем и обед. Император пошел отдохнуть перед вечерней мессой.
Аспасия частенько пропускала вечерню. Если у нее не было других дел, она старалась побыть с Исмаилом. Но сегодня из-за присутствия императора она решила проявить благоразумие. Свечи, мерное пение, латинские слова умиротворили ее. Она, как ни странно, не скучала по пышным греческим богослужениям с их величественными хоралами и торжественным крестным ходам с иконами и хоругвями.
Она не сразу поняла, что вызвало ее беспокойство. Как всегда, она стояла возле Феофано, наискосок от императоров. Она видела младшего Оттона, полностью ушедшего в молитву. Рядом с ним, тоже на коленях, очень прямо держа корпус, стоял император. Она взглянула на его лицо и рванулась вперед, видя только этот серый мертвенный цвет.
Она не успела. Его уже подхватили, раньше чем его сын очнулся от молитвы. Все кругом задвигалось, как потревоженный улей. Видимо, всем казалось, что император просто потерял на миг сознание.
Но Аспасия видела, что дело плохо. Лицо императора было похоже на серую маску, одна его рука судорожно сжимала грудь, он дышал тяжело и быстро.
Его положили прямо на полу, там, где он упал. Люди напирали сзади, норовя увидеть все своими глазами. Аспасия приказала какому-то крупному человеку освободить пространство вокруг лежавшего императора, и он оттеснил толпу. Другого она послала за Исмаилом. Она осмелилась опуститься возле императора на колени и проверила пульс. Никому не было до нее дела. Они были потрясены тем, что что-то могло случиться с их императором. Где им было понять, что и великий Оттон не вечен.
— Священника, — с трудом проговорил он. Он дышал тяжело, но голос его был спокоен. — Пусть подойдет священник.
По его лицу Аспасия увидела, что он все понимал. В нем не было страха. Он почти улыбался.
Подошел священник. Толпа расступилась, пропуская его. Этот старик много раз видел, как приходит смерть. Ему не надо было быть врачом, чтобы узнать ее приближение. Он был так же спокоен, как и император. Он приступил к соборованию.
Когда окружавшие поняли, что происходит, казалось, что огонь внезапно сошел с небес, так они были потрясены. Послышались рыдания, всхлипывания, горестные возгласы. Это прекратилось только тогда, когда кто-то догадался удалить всех посторонних. Остались родственники, ближайшие придворные и несколько священников.
Внимание Аспасии привлекло лицо Генриха Баварского. Даже не само лицо, а его пристальный, напряженный взгляд. Он не был прикован к умиравшему императору, он следил глазами за наследником. И он напомнил Аспасии кота, который выслеживает добычу.
Исмаил вошел в часовню, когда священник приобщил умиравшего святых тайн. Тюрбан в священном месте, неверный, который оскверняет своим присутствием священное место, вызвали ропот собравшихся. Исмаил прошел мимо них, не удостоив их вниманием. С первого взгляда, как и священник чуть раньше, он все понял. Однако он опустился на колени и проверил все, что должен был проверить. Казалось, его приход поставил последнюю точку.
Уходя, он сделал знак Аспасии, и она пошла вместе с ним. Ей не надо было объяснять: германский император должен был умереть среди германцев. Его сын был с ним рядом, он не плакал, он был бледен и потрясен. Императрица, которая не присутствовала на мессе и которой сообщили ужасную весть, поспешно пришла, протолкалась к нему и остановилась, качнувшись. Аспасии показалось, что она сейчас потеряет сознание. Но она была не из того теста. Она вывела всех из оцепенения:
— Неужели он должен лежать на полу, как собака! Ты, ты и ты — возьмите его, поднимите! Несите его в кровать.
Они подняли императора, как им было приказано, и понесли его в его комнаты. Он был еще жив, хотя это длилось недолго. Когда его проносили мимо Аспасии, она поразилась неземному спокойствию его лица. Он был похож на изваяние надгробия.
Оттон Саксонский, король германцев, император Италии и Германии, император Священной Римской Империи, умер в своей постели, когда закатилось солнце. Он умер с уверенностью, что Бог присмотрит за миром, который он покидал. Его жизнь прошла хорошо и кончилась хорошо.
Оттон-младший Саксонский, король германцев, наконец ставший настоящим императором Италии и Германии, вышел из тени своего великого отца. Ему предстояло осознать, что значит быть свободным.
Сначала он был совершенно потерян. Он был словно оглушен и мог только покорно подчиняться тому, что делала его мать. Она рассылала послания со скорбной вестью, отдавала распоряжения о траурной мессе, готовила траурный кортеж, который должен был сопровождать гроб с телом императора в Магдебург, где он желал быть похороненным. Младший Оттон должен был сопровождать гроб.
Но постепенно он приходил в себя, становился таким, каким был в Кведлинбурге. Наконец он стал осознавать, что он император. Один и единственный.
Впрочем, был некто, кто был с этим не согласен. Во время траурной мессы он не поднимал головы. Но Аспасии был слишком знаком блеск, который она видела в глазах Генриха Баварского. Она не могла его не узнать и не понять его смысл. Она видела этот блеск слишком часто в Византии в глазах знатных вельмож и лиц царской крови. Высоко вознесенные, они томились желанием стать еще выше. Это была жажда власти, и Аспасия знала, как она опасна.
Теперь, когда император Оттон Великий был мертв, Генрих Баварский будет претендовать на его трон. Он не особенно-то и скрывал свои намерения. Но Оттон пренебрег предостережениями Аспасии.
— Генрих всегда был завистлив, — сказал он ей. — Но он не безумец, он не станет тянуться за тем, чего ему никогда не достать.
Аспасия рада была бы поверить в это. Но она не могла обмануться, слишком много она знала о власти. Может быть, это знала не она, а кровь, которая текла в ее жилах, — кровь царей, кровь владык. Она видела, что Генрих Баварский одержим жаждой власти и трона.
День, когда великий Оттон упокоился в своей гробнице, а Оттон-младший был возведен на трон, Магдебург отметил большим торжеством. Прощание со старым императором сменилось чествованием нового. Мрачная траурная скорбь скоро уступила место пьяному веселью. По кругу пошло разливанное море вина. Новый император задавал тон, напиваясь основательно и долго в память отца и еще основательней и дольше в честь обретенной свободы.
Когда Феофано поднялась, чтобы покинуть зал, он поднялся вместе с ней, тяжело опираясь на нее. Если она и была недовольна, она этого не показывала.
— Рим, — сказал он ей, но достаточно громко, чтобы слышали все в зале. — Новый Рим. Мы создадим его, ты и я, и наш сын после нас.
Она залилась румянцем под краской, которую несколько часов назад так тщательно накладывала Аспасия.
Оттон засмеялся и звучно поцеловал ее.
— Пошли, начнем! — Он сгреб ее в охапку, покачнувшись, поскольку Феофано была женщина не из миниатюрных, и вынес из зала под восторженный рев пьяных гостей.
Аспасия явно не уследила. Она уже давно подумывала ускользнуть, но не могла этого сделать, пока ее госпожа оставалась в зале. Ее уход предполагалось сделать торжественным, оставив императора предаваться разгулу вместе с другими мужчинами.
Феофано в зале уже не было, когда Аспасия, наконец, пробралась к выходу. Исмаил разъярится. Он запретил им пытаться зачать сына так скоро после тяжелых родов. Но Оттон явно не расположен прислушиваться к доводам если не врача, то хотя бы здравого смысла. Матильда снова была больна. Великий император умер. Продолжение королевского рода юный Оттон ставит под угрозу.
Она вздохнула и смирилась с неизбежностью. За запертой дверью они делали то, что должна делать королевская чета, и так, как должна это делать королевская чета. Как ученица врача, Аспасия не могла это одобрить, но, как царственная византийка, она все прекрасно понимала.
Герцог Генрих уже ждал ее у поворота. Он оказался там не случайно и не пытался сделать вид, что это случайность. Он прислонился к стене в своей алой одежде, так неприятно дисгармонировавшей с ее любимым багрянцем, и уперся длинной ногой в противоположную стену, загораживая ей путь.
Она неохотно остановилась. Она не боялась его, она никогда его не боялась, хотя это было неразумно: он был гораздо сильнее и не смущался в средствах.
— Господин, — произнесла она четко и холодно, — позвольте мне пройти.
— Возможно, — отвечал он. Он скрестил руки и пристально ее разглядывал. Прямо над головой у него висел светильник. В его свете волосы Генриха приобрели оттенок чеканного золота. Аспасия подумала, что же он может видеть в ней сейчас, кроме рассерженной тени.
Но, что бы он ни видел, ему это явно нравилось.
— Ты очень хороша сегодня, — сказал он.
— Я устала сегодня, — бросила Аспасия резко. — Чего ты хочешь? Не подождет ли это до утра?
— Нет, — отвечал Генрих. — Что бы ты сделала, если бы я утащил тебя в одно укромное местечко, позвал бы священника и женился бы на тебе еще до восхода солнца?
— Я бы воткнула тебе твой собственный нож под ребро, — сказала Аспасия.
Она так бы и сделала. Она его не боялась, даже теперь. Коридор позади нее был свободен. Вряд ли ей удастся убежать от него, но, если она закричит, наверняка прибежит стража.
Он, должно быть, прочитал это на ее лице — ей стало стыдно, что ее мысли так легко читать! Он засмеялся и покачал головой.
— Там сзади нет стражи. Я им дал денег, чтобы они пошли выпить королевского вина.
Может быть, он лгал. Может быть, нет. Она была готова бежать, но удержалась.
— Ты не похож на человека, обезумевшего от страсти.
— Внешность обманчива, — ответил Генрих.
— Только не твоя. — Аспасия оглядела его прищурившись. — Мы не будем сейчас вспоминать о твоей жене. Допустим, что ты свободен, чтобы утащить меня и жениться на мне — силой, потому что иначе тебе меня не заполучить. И что же ты рассчитываешь получить от этого? Конечно, не трон. Ты можешь претендовать на него по праву крови, без всякой моей помощи.
— Но царственная дама, — сказал он, — византийская дама, дочь императора, Багрянородная — какая союзница для короля!
— Какой сильный враг!
Он продолжал улыбаться, как будто ожидал, что она скажет именно это.
— Не могу поверить, что у тебя нет честолюбия.
— Потому что все византийцы без конца плетут заговоры, чтобы стать царями?
— И царицами. — Он выпрямился. Он был гораздо выше и шире ее. — Подумай об этом. Собственный трон, империя, которой можно управлять так, как тебе заблагорассудится. Разве тебе никогда не хотелось этого?
— Нет, — ответила Аспасия, — и почему ты думаешь, что сможешь получить империю?
Он презрительно скривил губы.
— Ты знаешь этого щенка и еще спрашиваешь? Посмотри на него! Если он не цеплялся за материнские юбки, так плелся вслед за отцом. У него никогда не было ни одной собственной мысли.
— Он еще удивит тебя, — сказала Аспасия.
— Вряд ли, — возразил Генрих. — Он как кукла на нитках. Мать дергает его сюда, его жена дергает его туда. Он послушен тому, кто дернет сильнее. И, пока он так мотается взад и вперед, я потребую трона, который должен быть моим.
— Это мятеж, — сказала Аспасия.
— И ты будешь кричать караул?
Аспасия стояла в его тени, видя блеск его глаз. Он нависал над ней угрожающе, но она не желала бояться. Она обдумывала его вопрос, не обращая внимания на его нетерпение. Наконец она сказала:
— Нет, думаю, не стану. Он не захочет слушать, а моя госпожа не захочет услышать.
— Значит, ты все же хоть немного меня любишь, — заявил он, — и позволишь мне поступать, как я хочу.
— Позволю, чтобы тебя повесили без моей помощи.
Генрих слушал это так же невнимательно, как Оттон слушал ее предостережения насчет Генриха.
— Я все это припомню, — сказал он, — когда стану королем германцев.
— Этому не бывать, — ответила Аспасия.
Но он уже ушел. Удивительно было, что такой крупный мужчина может двигаться так быстро и бесшумно. Он оставил после себя запах вина и шерсти, а главное, резкий, как запах крови, дух честолюбия и тщеславия.
Король германцев, подумала она. Не римский император. Возможно, младший Оттон не обладал величием, но он, по крайней мере, метил высоко, в самый Рим. Генрих, как глупый мальчишка, хотел прельстить византийскую царевну жалким троном маленькой дикой страны.
А если бы он мечтал о новом Риме?.. И если бы не было Исмаила?..
Нет, подумала она. Хоть это и достойно осуждения, хоть это и странно для женщины ее происхождения, но она не хочет сидеть на троне, особенно рядом с Генрихом Баварским. Однако Генрих явно намеревается смутить покой Оттона своим мятежом.
Она, наконец, легла в постель, но сон долго не шел к ней. К своему удивлению, она даже немного поплакала: может быть, о себе и о том, что у нее уже нет надежды на будущее; может быть, о том, что великий Оттон умер, а его сыну предстоит бороться за свой трон. Может быть, даже о Генрихе, который при других обстоятельствах мог бы стать королем германцев, но никогда, по мелкости души, не стал бы императором Рима.
Младший Оттон был незначительным человеком по сравнению со своим отцом и слишком хорошо сознавал это. Но он хотя бы мог смотреть чуть дальше родных полей и лесов. Он, как и его отец до него, как царственная Византия, видел прежнее величие империи. Он видел Рим таким, каким он был, и таким, каким он будет, если захочет Бог.
— Вот почему, — сказала она себе в темноте задолго до рассвета, — вот для чего я приехала сюда. Не править, не быть королевой. Построить новый Рим.
Генрих никогда не поймет этого. Оттон, каким бы он ни был слабаком, игрушкой в руках женщин и тенью своего отца, не только понимал это. Он намеревался это осуществить.