Как Национальная Гордость, так и Принцип Вселенского Благоволения получили бы полное удовлетворение, если бы можно было категорически утверждать, что все обитатели Клива отвечали высоким нравственным требованиям таких духовных вождей общества, как сэр Хорес Стимс, миссис Исткорт и мистер Смейл. К несчастью, приходское стадо — которое мистер Каррингтон намеревался с такой неохотой покинуть в ближайшем будущем во имя Долга и сана каноника — включало помимо белоснежных агнцев не только пестрых и пятнистых овец вроде Джорджи и Перфлита, но и семейство истинно черных козлищ.
Ригли не были уроженцами Клива, но принадлежали к той менее солидной и статичной части населения, которая благодаря таким дарам Прогресса, как дешевый транспорт и мировая война, все более и более начинала теснить природных йоменов, оставаясь варварски неуязвимой для цивилизующего воздействия танцев вокруг майского шеста, народных песен и сельских ремесел. Впрочем, и остальные жители Клива обходились без всего этого, ибо сэр Хорес твердо верил, что всякое баловство только портит бедняков. Но даже если бы в приходе и ставили майский шест, Ригли не стали бы оцивилизовываться, усердно прыгая вокруг этого живописного фаллического символа. Религия в традиции Ригли не входила. И никто их на путь истинный не наставлял вследствие одного любопытного обстоятельства. Хотя домишко их завершал шеренгу коттеджей, в которых Крейги содержал своих рабочих, стоял он на крохотном участке, где смыкались границы трех приходов — Клива, Мерихэмптона и Падторпа. А посему каждый из трех приходских священников считал, что ответственность за души Ригли лежит не на нем, а на двух его собратьях, и все они равно не желали обречь себя на неминуемую неудачу, поджидавшую того, кто рискнул бы проповедовать Слово Божье в этом заповедном уголке.
Никто не знал тайны происхождения ни мистера, ни миссис Ригли, но в одном никто не сомневался: миссис Ригли родилась цыганкой. Поэтому она внушала величайшую неприязнь и ужас всем кливлянам, насчитывавшим в своем роду хотя бы два поколения, а особенно — мистеру Джадду, ибо он принадлежал к надменнейшей из всех надменных аристократий, к привилегированной верхушке рабочего класса. Цыгане, которым негде приклонить главу, которые открыто якшаются с мытарями и грешниками, не могут не возмущать лучшие чувства христианской общины. Не исключено, что эта дружная враждебность и неприязнь — сколь бы ни обоснованные — немало поспособствовали поразительной черности как самой миссис Ригли, так и всех Ригли, вместе взятых.
Цыганку в миссис Ригли можно было узнать с первого взгляда. При всей своей бесспорной, а с безнравственной точки зрения и прельстительной полноте, она казалась жилисто-крепкой, как дрок на открытом всем ветрам обрыве. Бездонной хитрости черные блестящие глаза, черные слегка кудрявые волосы и смуглота довершали впечатление. Занимаясь домашним хозяйством, что ей крайне претило, она выглядела редкостной неряхой — ветхий, посеревший, замызганный халат, нечесаные сальные волосы, всклокоченным нимбом осеняющие угрюмо-яростное лицо. Но когда ей выпадал случай показать себя in fiocchi[20], приход ахал и таращил глаза на яркую пестроту ее шалей и шляпок, шикарность ее юбок, вызывающе глубокий вырез блузки и обилие пудры и помады. Прибегая к силе убеждения, она становилась такой вкрадчиво-льстивой, что многие вполне почтенные люди (увы!) серебрили ей ручку очень и очень щедро. Когда же она чувствовала себя оскорбленной или желала настоять на своем, мало кому удалось бы превзойти ее в виртуозности и непристойности бранных эпитетов. Все соседки трепетали перед ней и, как истинные леди, не пытались отвечать ей той же монетой (что почти неминуемо обрекло бы их на бесславное поражение), а гордо отмалчивались.
Как ни удивительно, столь великолепное создание не нашло для себя никого лучше мистера Берта Ригли, безобразного, смахивающего на хорька замухрышки с неукротимой тенденцией пополнять род человеческий. Возможно, решающей оказалась как раз эта тенденция, а возможно, цыганскую кровь в ней воспламенили его лукавство и незыблемая нечестность. Их усилиями (не исключая некоторой помощи со стороны) на свет были произведены все разновидности детей и подростков, какие только известны науке: чумазые, вопящие младенцы, рыженькие девочки с темными глазами и черноволосые мальчики с голубыми глазами, белобрысые юнцы и длинноногие еще нескладные брюнетки. Однако при такой поразительной физической разнокалиберности их объединяла одна общая фамильная черта — все они были на редкость искусными ворами и воровками. Даже младенцы, едва научившись ползать, уже норовили стянуть что-нибудь у других младенцев, а дети постарше широко практиковали весь спектр мелких краж. До водворения Ригли в Кливе этот вид преступлений против частной собственности был там почти неизвестен. Но сразу же с их появлением бродяги, которые прежде вели себя с образцовой честностью, принялись опустошать приход. Полиция была поставлена на ноги, несколько ни в чем не повинных, но неимущих людей, которые пешком перебирались из одного работного дома в другой, подверглись аресту и получили суровые приговоры, однако кражи не прекратились. То мистер Джадд лишался юного кабанчика, зеницы своего ока, то груши Марджи в одно прекрасное утро оказывались не только обобранными, но и варварски обломанными, то огородик полковника, которым он очень гордился, так как сам в нем не работал, являл собой в лучах зари миниатюрное подобие поля битвы на Сомме. Яйца, куры, молоко, овощи, фазаны, куропатки, кролики, зайцы исчезали самым таинственным образом, и хотя охота на бродяг велась с неугасающим беспощадным рвением, эпидемия не стихала. Безмолвная агония мистера Перфлита, лишившегося всей своей клубники и спаржи, не поддается описанию.
Как ни странно, мистер Крейги, более или менее невольный домохозяин Ригли, никакого ущерба не терпел. Ничего не пропадало и во владениях сэра Хореса, который, сам того не подозревая, был покровителем Ригли, во всяком случае, косвенно. Это аристократическое, пусть нечаянное и неосознанное покровительство было веским доказательством чар и хитроумия Бесс Ригли. Мать большого и быстро увеличивающегося семейства, она, несомненно, была обязана как-то питать своих чад, тем более что их отец при всей своей нечестности оказался никчемным неудачником. Миссис Ригли не собиралась сложа руки глядеть, как ее дети голодают. В благодетельную силу образования она не слишком верила — сама читала и писала с большим трудом, — а потому посягательства государства в этой сфере внушали ей только подозрения и побуждали часто и ловко менять адреса, чтобы ускользать от внимания школьных инспекторов. Для своих детей она желала не холодно-абстрактных и сомнительных даров грамотности, но весомых и приятных материальных благ. Она обучала их всему, что знала сама. Уроки эти они усваивали с природной сметливостью и, как уже говорилось, весьма успешно претворяли в жизнь. Однако таких пополнений семейного бюджета при всей их уместности было недостаточно, и на протяжении многих лет миссис Ригли оказывалась перед необходимостью вносить свою лепту. Многоплодные дамы, чьи мужья терпят неудачи или получают за труды недостаточное вознаграждение, выбирают карьеру уборщицы или берут стирку. Но миссис Ригли эти занятия не прельстили. Быть может, дикая цыганская кровь, омывавшая ее мозг, была менее вязкой, чем у более респектабельных людей, но как бы то ни было, она сумела подметить некоторые особенности цивилизованного общества, опирающегося на Закон и освященного Религией. По ее наблюдениям для бедняков лучший способ сохранять свою бедность заключался в том, чтобы честно и усердно выполнять какую-нибудь очень нужную, но неприятно полезную работу — например, стирать грязное белье или убирать чужие дома за шиллинг в час. Ну совсем как на войне, где солдат за честь сражаться на передовой вознаграждался шиллингом в день и всяческими тяготами, но получал два фунта, полевые и добавку на горючее, если свято помнил, что на завтрак генерал предпочитает оксфордский мармелад. Далее, женская интуиция подсказала ей, что без Капитала, этого священного фетиша, вынуждающего бедных простаков трудиться на нас, есть только один достаточно легкий способ обзавестись деньгами — развлекать мужскую половину человечества или потакать ее порокам. А потому к ремеслу корыстной сирены миссис Ригли обратилась без особого размаха, но очень энергично.
Немедленно возникает вопрос: неужто мистер Ригли знал об этом и флегматично мирился с приработками супруги? К несчастью, ранняя история семейства Ригли покрыта мраком неизвестности. Впервые они возникли в дешевом и совсем не фешенебельном предместье Криктона, где мистер Ригли каждое утро обязательно уходил искать работу и каждый вечер пунктуально возвращался, не обретя ничего, кроме крепкого запаха пива и махорки. Вследствие этого миссис Ригли весьма прилежно трудилась на ниве наемной сирены и, подобно сказочному пеликану, питала свой выводок как бы собственной плотью. Мистер Ригли был так занят поисками работы и так расстраивался, не находя ее, что не замечал, сколь часто миссис Ригли в лучшем своем наряде исчезала из дома на несколько часов. Он еженедельно брал у нее некоторую сумму на текущие расходы, даже «спасибо» не говоря, однако люди слышали, как он воздавал должное чудесному умению своей Бесс «укладываться» в пособие по безработице.
Как именно это произошло, осталось неясным, но одно несомненно: в процессе самопожертвования во имя прокормления семьи миссис Ригли свела близкое знакомство с мистером Джереми Гулдом, родственником того Гулда, который срубил вязы мистера Джадда. Этот мистер Дж. Гулд оказался очень податливым на цыганскую болтовню и вкрадчивую лесть — настолько, что, насладившись беседой с миссис Ригли за стойкой большого, но низкопробного трактира, он уплатил за комнату наверху, дабы продолжить разговор в более спокойной и интимной обстановке. Почти сразу же Ригли-младшие защеголяли в обновках, а жареная колбаса с вареной картошкой под бутылочное пиво перестала быть редким событием.
Однако миссис Ригли, наблюдая цивилизованное общество, успела подметить, что зарабатывать ремеслом сирены много легче, если умеешь не только потакать человеческим слабостям, но и внушать страх. Примерно тогда же, когда мистер Дж. Гулд уже дорого дал бы, лишь бы как-нибудь избавиться от Бесс Ригли, она вдруг воспылала к нему назойливой страстью и одновременно обнаружила, что совесть ее обрела особую чувствительность. Нет, сказала она, расстаться с ним она не в силах: он у нее в крови. А когда мужчина попадает в кровь настоящей женщины, с ней в неистовом желании сохранять свое не сравнится даже тигрица, у которой отняли тигрят. Тут же она намекнула, что страсть возвысила ее душу. Совесть понуждает ее рассказать мужу про недавнего незнакомца, про неотразимого чаровника, победившего ее добродетель. И конечно, ей следует признаться во всем миссис Гулд. К чему утайки и обман? Она не стыдится его, она гордится им и жаждет, чтобы весь свет узнал, что ей выпал счастливый жребий найти среди мужчин Истинного Мужчину.
В тупом отчаянии мистер Дж. Гулд обратился за помощью к своему кливскому родственнику, а тот пустил в ход все свое влияние на «совет», этот таинственный конклав, считающийся всемогущим в делах прихода. Последовали разные совещания и еще всякая всячина, а в заключение Ригли перебрались в один из коттеджей мистера Крейги. Мистер Ригли тотчас получил пост, подчиненный юрисдикции «совета». От него требовалась приятная работа на свежем воздухе, отлично подходившая для выпускника аристократической школы или любого другого необразованного человека с утонченными вкусами: он должен был содержать в порядке тротуары и проулки в селении. В теплое время года обязанности эти были почти идеальными, а с наступлением холодов хрупкое здоровье мистера Ригли постоянно вынуждало его оставаться дома. В приходе многие зарились на этот пост, так как «совет» платил чуть ли не втрое больше того, что получали батраки, а работа была несравненно легче. И он рассматривался как награда за редкую добродетельность и пресмыкание перед помещиком. Велико же было негодование, когда такая синекура, да еще ассоциировавшаяся с праведностью, вдруг досталась мистеру Ригли, даже не уроженцу прихода, не говоря уж о том, что он никогда не снимал шапки перед сэром Хоресом. Но Гулды и «совет» преодолели все препятствия, а сэр Хорес одобрил совокупность их решений, даже не подозревая о существовании такого вот мистера Ригли.
Однако скромный достаток, пусть и пополняемый удачными находками старших детей, миссис Ригли не удовлетворял. Возможно, призвание наемной сирены тоже было у нее в крови, и, даже купаясь в золоте, она все равно практиковала бы это ремесло, как талантливая любительница. Но так или иначе, вскоре после переезда в Клив миссис Ригли купила в рассрочку велосипед и принялась катать в Криктон за покупками, на которые расходовала массу времени, — но не денег, так как домой обычно возвращалась, не только не потратившись, но, напротив, с заметно большей суммой, чем брала с собой. Мистер Ригли отсутствовал целый день, в поте лица (не слишком обильном) зарабатывая честным трудом на жизнь себе и своему необъятному семейству, а потому, естественно, ничего не знал об этих поездках.
Когда миссис Ригли, вся разнаряженная, отправлялась в путь на чистеньком сверкающем велосипеде — вымытом и протертом за шиллинг кем-нибудь из детей, ее великолепием можно было любоваться без конца. Расчесанные, завитые в тугие кудряшки черные волосы прикрывала сине-фиолетовая шляпа, а под ее полями покачивались серьги-обручи из поддельной золотой филиграни. Канареечного цвета джемпер смыкался с отлично скроенной юбкой (куда лучше тех, которые носили Джорджи и Алвина); ярко-розовые чулки были ниже щиколотки скрыты туфлями из отличной кожи. Двойная нитка крупных фальшивых жемчужин на шее удивительно гармонировала с кольцами, сверкавшими искусственными брильянтами самой чистой воды. В холодную погоду наряд довершало еще котиковое манто из кролика. Но в любую погоду обручальное кольцо перекочевывало с пальца в сумочку. Ее простодушный цыганский ум приписывал этому символу брачных уз мистические свойства. Снимая кольцо, она словно бы на время разводилась с мистером Ригли и освобождалась от всех обязательств по отношению к нему. Возвращая же кольцо на его законное место, она вновь становилась в глазах Бога и людей мужниной женой.
Когда нам улыбается удача, принимать ее надо с благодарностью, но и недоверием, выискивая в коварных дарах богов ту хитрую ловушку, которую они с усмешкой подготовили на нашу погибель. Однажды, когда Бесс Ригли во всем своем блеске отправилась в Криктон, ее узрел Гарри Ривз, пожилой фермер, довольно зажиточный, женатый и отец троих детей. Вначале Бесс решила, что ей привалила удача — найти дружка с деньгами совсем рядом с домом. И она продолжала так думать даже тогда, когда цыганская кровь должна была бы предупредить ее, что удача эта отягощена проклятием. Беда, короче говоря, заключалась в том, что фермер страстно в нее влюбился, а она — в него. То есть, точнее сказать, что страсть и непосредственная финансовая выгода настолько ее ослепили, что она утратила понятие, в чем заключаются ее истинные интересы, и не сумела заглянуть подальше вперед. Как бы то ни было, произошло экстраординарное событие: фермер Ривз, бросив свою землю и семью, бежал в соседнее селение с Бесс Ригли, которую сопровождали наспех отобранные пять-шесть представителей ее младших детей.
Об этом драматическом событии приход впервые услышал из уст самого мистера Ригли. Особой популярностью мистер Ригли там не пользовался. Он жил себе да поживал, а на его губах играла легкая улыбочка, ужасно раздражавшая приход: словно он непрерывно торжествовал, что завидный пост достался ему. В первые дни знакомства миссис Ригли с фермером Ривзом — заметный светский успех — улыбочка мистера Ригли стала, пожалуй, еще более вызывающей.
В два местных питейных заведения мистер Ригли заглядывал редко. Видимо, деликатность мешала ему мозолить своей удачей сотню алчущих завистливых глаз, а к тому же Бесс всегда держала в доме бутылку шотландского виски. Перед очередной велосипедной поездкой она наполняла доверху большую карманную фляжку, остальное же предоставлялось в полное распоряжение мистера Ригли.
Так каково же было общее изумление, когда в один прекрасный вечер мистер Ригли внезапно вторгся в избранный круг завсегдатаев «Лани»! Отсутствие шляпы, всклокоченные волосы, одежда, выпачканная словно от падения в лужу, остекленелый взгляд — все это, как и еще многое другое, указывало на степень смятения его духа.
Пошатываясь на нетвердых ногах, он еле добрел до стойки и сипло пробурчал:
— Пинту джина мне!
— А? — в растерянности осведомился трактирщик.
— Ага, рюмку пива, самую большую, и поживее.
— Э-эй! — гневно сказал владелец «Лани». — Ты что, смеяться сюда пришел?
— Повежливей, повежливей, — окрысился мистер Ригли. — Чем язык распускать, налил бы, да побыстрее!
Тяжело рухнув на стул, он посмотрел по сторонам оторопело-скорбным взглядом.
— Чего это ты, Берт? — с живейшим любопытством вопросили два-три голоса. — Беда стряслась или что?
— А пошли они все! — загадочно провозгласил мистер Ригли. — Дадут мне выпить наконец?
— Налей ему пинту пива, Джо, — посоветовал кто-то, и трактирщик неохотно подчинился, не спуская бдительных глаз с редкого клиента. Полные радостного предвкушения, что мистера Ригли постигла немалая неприятность, сгорая от нетерпения узнать, какая именно, посетители сомкнулись вокруг него плотным кольцом, и впервые в жизни он оказался средоточием внимания и мимолетной лести. Одним глотком он осушил две трети пинтовой кружки, утер свои жалкие клочковатые усы и вновь поглядел по сторонам, но уже свирепо, как-то странно и угрожающе дергая головой и всем телом. Вначале он оставался глух к участливому хору и дружеским вопросам: «С чего это ты, Берт, старина?», и «Уж нам-то ты можешь рассказать, приятель! Мы же тут все свои!», и «Давай, Берт, не тяни!» И только либо бурчал, либо вопил: «А пошли они все!»
— Да кто пошли-то? — наперебой восклицали голоса.
— Она и он.
— Какие она и он?
— Да Ривз. Дайте только мне его изловить, я уж сверну ему поганую его башку. Налей выпить!
— Так что фермер Ривз тебе сделал-то?
Вновь изнемогши при мысли об утраченных заработках миссис Ригли, мистер Ригли вскочил, грохнул стеклянную пивную кружку об пол и стиснул кулаки.
— Сбежал с моей женой, вот что!
На мгновение зал «Лани» обрел сходство с палатой общин в тот момент, когда оппозиция на задних скамьях заявляет о себе. Вопли «Так ему и надо!» перемежались взрывами непристойного хохота.
— Молодчага Ривз!
— Вон его!
— Погодите!
— Выпить ему налейте!
— Чтоб мне пусто было!
— А пошли они все!
— Ты-то с кем вчерашнюю ночку провел?
— Рога-то не чешутся?
Окутанный алкогольными парами, разбитый горем мистер Ригли возмутился таким бессердечным отношением к своему несчастью и набросился на тех, кто стоял поближе. Трактирщик нырнул под стойку, ухватил его за воротник, встряхнул, вышвырнул на улицу с криком «Нализался! Вон отсюда!» и захлопнул дверь. К окнам прильнули хохочущие физиономии: всем хотелось взглянуть, что будет дальше. Мистер Ригли некоторое время сидел на земле, потирая затылок и бормоча себе под нос. Мимо, резко свернув вбок, пронесся автомобиль, и мистер Ригли поднялся на ноги. Погрозив трясущимся кулаком развеселой компании за стеклами, он нетвердой походкой побрел к своему разрушенному и опустелому Домашнему Очагу.
Когда непрерывные усилия миссис Ригли смазать черствый ломоть существования ее детей хоть капелькой джема привели к вышеизложенному бурному эпизоду, Джорджи в Кливе не было. Она уехала, а вернее, была ласково, но твердо отправлена немножко отдохнуть и приятно провести время у Эмпсом-Кортни, родственников Алвины, проживавших на южном побережье в собственном доме, носившем название «Бунгало Булавайо».
Причина заключалась в том, что Джорджи что-то поскучнела, закисла, расхандрилась и решительно не держала хвост пистолетом. Даже полковник заметил, что она только ковыряет свой фураж, а не уписывает его за обе щеки с благовоспитанным равнодушием, как полагалось бы. Алвина, которая сама никогда не болела, бессознательно считала, что любое нездоровье — это либо притворство, либо следствие глупого легкомыслия, а потому и в том и в другом случае обходиться с больным следует холодно-пренебрежительно. Фред же все еще аккуратно пополнял свою дорожную аптечку и обожал прописывать лекарства против всякой хвори. Недуг Джорджи он определил, как «легкую малярийку», хотя Джорджи никогда малярией не болела и, насколько было известно, ее в жизни не укусил ни единый москит. Но Фред уверился в своем диагнозе, ибо на другой день после того, как Джорджи получила письмо Перфлита, у нее немного поднялась температура, сопровождавшаяся ознобом. Полковник немедленно отослал ее в постель и закатил ей такую дозу хинина, что у нее два дня трещала голова, и конечно, она выкинула бы, если бы была в соответствующем положении.
В первую минуту Джорджи приняла письмо за чистую монету: некто Перфлит (более уже не Реджи), вынужденный уехать по неотложному семейному делу, вежливо написал, выражая свои сожаления и прочее, и прочее. Но по некотором размышлении, еще раз внимательнее прочитав и перечитав письмо, она уловила в его тоне что-то неприятное, какую-то издевательскую насмешку самого дурного вкуса. На какого дядю Банбери он ссылается? Мать Перфлита (упокой Господь ее душу) в девичестве была мисс Уилкинс, и Джорджи ни разу не слышала от него или от других про этих Банбери. И при чем тут Моцарт? Речь же идет не об уроках музыки? Да, в письме было что-то пренебрежительное и одновременно веселое — словно он был о ней невысокого мнения и только обрадовался, что уезжает и может не пить чая с Алвиной и с ней. Она пошла с письмом в сад и вновь перечла его, сидя под большим каштаном на «деревенской» скамье (то есть сколоченной из нарочно подобранных кривых досок). Щеки ее медленно побагровели и запылали, когда ей стало ясно, что Перфлит попросту сбежал от нее. Да, совершенно очевидно, что он испугался, как бы не связать себя… А она-то… Стыд и отчаяние словно пронизывали ее насквозь. А-а-а… как ужасно, как унизительно! И какое слабоволие!
Листья каштана нежно шелестели под ветром, веселые солнечные зайчики пробирались сквозь колышущуюся крону и рассыпались по нестриженой траве, где весной крокусы и нарциссы распускались словно сами по себе. Приходящий садовник подстригал лужайку. Его заслоняли деревья, но она слышала стонущее жужжание косилки, которое завершалось лязгом ножей, когда ее поднимали с травы, чтобы начать новый ряд. Этот привычный, в сущности, мирный и сонный звук показался ей теперь печальным, почти зловещим. Столь же печальным и назойливым было посвистывание полковника, который выводил средние результаты крикетных матчей, аккомпанируя себе нескончаемым повторением «Если б жили в мире только ты да я». Ах, если бы, если бы, если бы он перестал свистеть! У Джорджи не было сил встать и уйти — слишком она расстроенна, слишком несчастна! Она попыталась ни о чем не думать, но ее мысли упрямо возвращались к Каррингтону и Перфлиту, ко всему тому унизительному и отвратительному, в чем она оказалась повинна. Ах, если бы умереть вот сейчас, сию секунду, чтобы избавиться от всего этого! Она даже удивилась, обнаружив, что терпеть Перфлита не может и никогда не могла — противный надутый коротышка, напускающий на себя важность! И правильно сказал кузен, что Перфлит — мерзкий выскочка! Да, выскочка, которого пора бы хорошенько осадить… И она принялась рисовать себе встречи и разговоры с ним, в которых победоносно ставила его на место, сокрушительно показывала ему, какое он ничтожество и как она его презирает за гнусное поведение с женщинами… Но тут мысль о гнусности его поведения вновь заставила ее залиться жгучей краской.
Результатом суток душевных терзаний, упреков по своему адресу и бессонной ночи явилась малярия, столь искусно излеченная полковником. От лошадиной дозы хинина Джорджи и правда стало плохо, так что она даже испугалась. Ее преследовали странные и неприятные фантазии. Конечно, Бог карает ее за то, что она позволила Перфлиту вести себя столь дурно. А она слышала, что те, кто допускает подобное, либо сходят с ума, либо заражаются какой-то неприличной болезнью. И вот теперь для нее наступила расплата. С другой стороны, размышляла она, Лиззи с ума не сошла, хотя вела себя куда более дурно. Эта мысль чрезвычайно ее ободрила (воздействие хинина ослабевало), и хотя она сразу же постаралась отогнать от себя столь грешное утешение, тем не менее минуту-другую у нее хватило смелости думать, что, быть может, небольшое приключение с мистером Перфлитом все-таки не такой уж неслыханный и черный грех.
Собственно говоря, Джорджи претерпевала ускоренный процесс самоуничижения, точно неустойчивая валюта, которую непродуманно и слишком поспешно перевели на золотой стандарт «какой положено быть благовоспитанной девушке». Процесс протекал крайне болезненно и для души, и для ума. Самоупреки — это пытка для плохо защищенного сознания, хотя более закаленный и грубый мир ведать не ведает об этих безмолвных, но беспредельных страданиях. Джорджи, все еще одурманенная хинином, лежала в кровати, принуждая себя взглянуть в лицо двум-трем фактам, хотя все ее воспитание восставало против этого. Она откровенно призналась себе, что делала авансы Каррингтону и Перфлиту; призналась, что позавидовала Лиззи и решила если и не последовать ее примеру, то, во всяком случае, как-то убежать от своего затянувшегося тоскливого полудетства; призналась и в том, что благодаря Каррингтону, Лиззи и Перфлиту (особенно, увы, Перфлиту!) жить ей стало гораздо интереснее, а теперь почему-то вернулась прежняя пустота. Что произошло бы (гадала она), если бы совесть не принудила ее напомнить Перфлиту, что он упустил намекнуть хотя бы на помолвку? Но об этом лучше не думать. Несомненно, она согрешила и сбилась с пути истинного, как заблудшая овечка, за что и была справедливо, хотя и сурово, наказана. Покайся и впредь не греши…
Но Джорджи не было позволено тихонько лежать в постели и бороться с ангелом Божьим. Как всегда, в краю милосердия нашлись добрые и благочестивые праведники, готовые пренебречь собственными удобствами ради больных и страждущих. Естественно, едва миссис Исткорт прослышала, что Джорджи слегла с температурой, она по собственному почину полностью и от всего сердца простила ей все обиды, которые претерпела от нее во время истории с Лиззи. К тому же следовало разузнать кое о чем, имевшем общественный интерес, — о мистере Смейле, например, и о неожиданном отъезде мистера Перфлита.
Джорджи почти виновато оторвалась от самокопания, когда дверь распахнулась и Алвина произнесла с бодрым оптимизмом, который особенно неприятен больным:
— Я привела к тебе гостью, Джорджи.
В дверь вплыла облаченная в серый шелк необъятная женская фигура, словно злобный мастодонт, протискивающийся в пещеру к вящему ужасу ее доисторического обитателя, и знакомый, ненавистный масляный голос произнес:
— Что я такое слышу, деточка? Нездоровится? Ай-ай-ай! И в такую чудную погоду!
— Пустяки, — сказала Алвина с бодрым кудахтаньем. — Легкая простуда. Еще два дня, и она будет гулять и веселиться, как всегда.
Джорджи невольно подумала, что у ее матери довольно странные представления о веселье, но она промолчала. Миссис Исткорт, постукивая тростью, заколыхалась через комнату и положила белую отвратительно-пухлую руку на лоб Джорджи, которой почудилось, что ей облепляют лицо сырым тестом. Вздрогнув, она отвернула голову.
— А! — произнесла миссис Исткорт, с большим удовлетворением заметив это инстинктивное брезгливое движение. — Жар еще держится. И как это вы могли простудиться, деточка? На месте вашей милой мамочки я бы перепугалась. Стоит Мартину прихворнуть, я не отхожу от него ни днем, ни ночью, пока он не поправится.
Алвину задел намек, что она не ухаживает за Джорджи, но она не нашлась, что возразить: ответы, так и просившиеся на язык, были слишком грубы, чтобы оскорбить ими слух сестры во Христе, которая благочестиво пришла навестить болящую. А потому она не сказала ничего. Миссис Исткорт, пыхтя, опустилась в кресло спиной к свету и прямо напротив Джорджи. Она прекрасно видела, как Джорджи не терпится, чтобы ее оставили в покое, а потому тотчас решила посидеть подольше. Она провела ладонью по внушительной, затянутой в корсет груди с выражением глубочайшей жалости к себе, а потом сказала:
— Ох-хо-хо! От этой жары мне совсем худо с сердцем, но ведь по-добрососедски, деточка, я никак не могла позволить, чтобы вы тут лежали одна-одинешенька — и словом вам перемолвиться не с кем. Нынче я сказала Мартину за вторым завтраком: «Право, я должна пойти навестить бедненькую Джорджи Смизерс на одре болезни, я всеми костями чувствую, как я ей нужна!» И вот я тут, деточка, готовая вас развлекать и веселить.
— Очень любезно с вашей стороны, — ответила Джорджи, которую под сверлящим взглядом миссис Исткорт охватила парализующая слабость.
— Я принесу вам чашечку чая, — сказала Алвина.
— Ах, пожалуйста, не надо! — воскликнула миссис Исткорт. — Я не могу допустить, чтобы вы затруднялись из-за меня. К тому же мне кажется, это вредно для моего сердца.
Но Алвина уже исчезла. Она прекрасно знала, что миссис Исткорт, не предложи она ей чаю, будет рассказывать всем встречным и поперечным: «Представьте себе, дорогая моя, я пришла в такую жару, не щадя своего бедного сердца — оно так колотилось! — а они даже не предложили мне чашечки чая!»
Джорджи чуть не закричала: «Мама, вернись!» На мгновение ее охватила слепая паника ребенка, который в зоопарке отстал от матери и вдруг оказался в тигрятнике. Миссис Исткорт, ну, пожалуйста, не кусайте меня очень уж сильно, миссис Ягуар-Исткорт!
— Ах, деточка, — начала миссис Исткорт, чьи брыли действительно придавали ей сходство со старым ягуаром, — что-то тут не так! Кто же простужается в августе? Доверьтесь мне, и я буду так счастлива, так счастлива вам помочь!
— Откуда вы это взяли? — сказала Джорджи с вымученным смехом, вся внутри сжавшись. — Совершеннейший пустяк. Легкая простуда и больше ничего.
Миссис Исткорт ласково покачала головой, словно говоря: «Если бы вы только мне доверились, деточка, как легко и быстро можно было бы все поправить!»
— Я чувствую, вы переутомились, — продолжала миссис Исткорт со зловещим мурлыканьем в голосе. — Столько всего произошло в последнее время, не так ли? И вы потрудились на славу, не жалея себя. Я с самого начала считала, что с вашей стороны было так благородно, так по-добрососедски сердечно столько хлопотать из-за вашей горничной и ее дружков. Конечно, в мои дни барышням не полагалось знать о подобных вещах… Да, кстати, деточка, а как поживает милый мистер Смейл?
— Хорошо, благодарю вас.
— Все еще отдыхает у моря?
— Да.
— Как долго! Словно ему так там понравилось, что он решил вовсе не возвращаться. Ха-ха! Вот было бы забавно!
— Он приедет на следующей неделе, — сказала Джорджи в бессильной ярости.
— Да неужто? Что же, деточка, рада за вас. Вам с ним найдется о чем поговорить, что порассказать друг другу, не так ли? Я очень привязана к милому мистеру Смейлу, он такой безупречный джентльмен! А вы знаете, еще один ваш добрый друг покидает приход навсегда?
«Ах, — подумала Джорджи. — Неужели и Реджи уехал навсегда? Значит, он все-таки был немножко в меня влюблен!»
Вслух она сказала:
— Нет. А кто это?
— Мистер Каррингтон, преподобный Каррингтон. Не хочу делать вам больно, детка, но после этой его возмутительной проповеди (никакой деликатности!) я сразу поняла, что долго он в Кливе не останется. У нас тут есть свои недостатки, но ни модернисты, ни атеисты нам в нашей церкви не нужны!
— А куда он уехал? — неосторожно спросила Джорджи.
— Боюсь, деточка, вам будет очень трудно его выследить, но я постараюсь вам помочь и все узнаю. Конечно, он заявил, что получает сан каноника, но я не верю. Старается отвести всем глаза, как я вчера сказала сэру Хоресу.
И миссис Исткорт блаженно улыбнулась, вспомнив про сэра Хореса и его миллионы. Джорджи промолчала. Она взмокла от испарины и готова была убить Алвину — ну сколько можно ходить за чаем? И вообще, почему просто не приказать горничной подать его? Что там еще говорит миссис Исткорт?
— Вы в последние дни виделись с милой Марджи Стюарт?
— Нет… — Джорджи вдруг сообразила, что уже давно не была у Марджи, не считая того раза, когда попросила ее содействия в интриге мистера Перфлита.
— Такая милая девочка, несмотря на ужасные манеры и, боюсь, — нравственность. Но сейчас это, кажется, в моде. Только не понимаю, как она терпит этого ужасного мистера Перфлита. Ах, простите, деточка, я и забыла, что вы с ним теперь так дружны!
— Я просто раза два говорила с ним о месте для мужа Лиззи, — неловко ответила Джорджи, тоскливо чувствуя, что краснеет под сверлящим взглядом миссис Исткорт.
— А я-то думала, что вас водой не разольешь! — воскликнула миссис Исткорт со зловещим хихиканьем. — Кажется, и он тоже уехал. И я полагала, что уж вы сможете объяснить мне почему.
— Нет, я… я ничего не знаю… С какой, собственно, стати? Я узнала, что он уехал, только когда он мне написал.
— А, так он вам написал? — Миссис Исткорт, разумеется, не упустила столь счастливой возможности. — Так неужели он не объяснил, куда он уехал и почему?
— Он написал, просто чтобы извиниться, что не сможет прийти к нам на чай, так как должен уехать к больному дяде в Париж.
— Так вы все-таки знаете, почему он уехал!
Джорджи побагровела от смущения. Надо же так глупо проговориться!
— Поехал в Париж навестить больного дядю! — продолжала миссис Исткорт. — А я и не знала, что у него есть дядя! Мне всегда казалось, что он воспитывался в сиротском приюте, если не в каком-нибудь исправительном заведении для малолетних преступников.
Тут появилась служанка с огромным серебряным подносом, на котором красовался чайный прибор, чашки и тарелки с бутербродами и домашними булочками.
Подобно многим и многим людям с положением, Алвина почти всегда угощала своих врагов заметно лучше, чем друзей. Однако вовсе не из преувеличенного христианского милосердия, а всего лишь потому, что боялась насмешек своих врагов больше, чем ценила удовольствие и благодарность друзей. Бесспорно, она обладала врожденным талантом светской хозяйки. По правилам игры, принятым в Кливе, миссис Исткорт оглядывала угощение придирчивым взглядом генерала, прибывшего с инспекцией, и в то же время воркующим голосом уверяла, что ради никому не нужной старухи вовсе не стоило так затрудняться. Весь ритуал обе опытные ветеранши проделывали с быстротой и небрежностью старого католического священника, служащего мессу в чаянии скорого обеда, о котором думает и скучающий причетник.
Джорджи совсем обессилела, утихшая было головная боль вновь стала свирепой. Миссис Исткорт неторопливым голоском бедной старушки тоном благочестивого смирения и святости роняла слова, полные самой ядовитой, самой исступленной злобы. Джорджи казалось, что два дьявола в сером шелке барабанят молотками по ее вискам. Даже Алвина заметила, как она побледнела, и ухитрилась выставить миссис Исткорт вон раньше, чем той хотелось бы. Будь ее воля, старая ведьма, без сомнения, продолжала бы сыпать пакостями и отравленными шпильками, пока не заснула бы от утомления, и Алвина заставила ее уйти чуть ли не силком. А потому нежное ее прощание с Джорджи было вдвойне ехидным и злым.
Мартин в гостиной тем временем поддерживал оживленный, но односторонний разговор с полковником, который отправился со своей конной пехотой в весьма длинный рейд по Южной Африке. Дамы вошли, когда он объяснял:
— Ну так я вскочил на моего гнедого, поскакал к Китченеру и заявил наотрез, что от этого Френча я подобных штук терпеть не намерен, изволите ли видеть…
К большому сожалению полковника, Мартин торопливо с ним распрощался. По всем правилам этикета, принятого сливками Клива, к калитке двинулась церемониальная процессия, и миссис Исткорт зашептала Алвине:
— Бедненькая Джорджи, как она плохо выглядит! Куда делся ее прелестный румянец! Дорогая моя, я убеждена, что ее что-то гнетет. Я всегда заставляю Мартина делиться со мной всеми его маленькими секретами: ведь возможность довериться родителям для детей такая отрада, не правда ли? Я убеждена, что Джорджи очень помогло бы, если бы она излила вам свои девичьи горести. Мне совсем, совсем не нравится ее вид. Помнится, я сама и выглядела так, и чувствовала себя точно, как она описывает, когда я ожидала милого Мартина… До свидания, дорогая, до свидания.
Алвина онемела от ярости и досады. Миссис Исткорт удалялась переваливающейся походкой жирной утки, и она смотрела ей в спину, словно творя магическое заклинание, которое испепелило бы старуху на месте, а полковник все еще вежливо держал шляпу в руке.
— Свинья старая! — мстительно сказала Алвина. — Так бы и выдрала ей все волосы, какие у нее остались!
— А? — недоуменно и шокированно произнес полковник. — Что такое?
Алвина, не ответив, быстро зашагала к дому.
Примерно в ту минуту, когда миссис Исткорт вышла за калитку, доктор Маккол вывел свою быструю двухместную машину на небольшую, но очень аккуратную подъездную аллею, отходившую от его крыльца, прокатил между двумя рядами сальвий и кальцеолярии и повернул радиатор в сторону «Омелы». Глядя на дорогу, он размышлял. В кармане у него покоилось письмо, полученное утром от доверчивого Перфлита, который еще не осознал предательства Маккола и, видимо, испытывал непреодолимую потребность сообщить кому-нибудь свой секрет — вопреки неоднократным гордым заверениям, что он не джентльмен!
Вот что он писал:
«606, Рассел-сквер Блумсбери,
Лондон
Дорогой Маккол!
Куда вы, черт побери, запропастились последние дни? Я всячески старался повидать вас до отъезда, но подобно Ваалу вы либо охотились, либо спали, либо путешествовали. От души надеюсь, что сие означает лишь, что вам удалось успешно объединить оба ваши конька — любовь и ритуальные убийства.
А нужны вы мне были как отец-исповедник. По правде говоря, я умчался из Клива бешеным галопом, так как поставил себя в весьма неловкое, если не сказать, гибельное положение по отношению к нашей юной приятельнице la fille du regiment[21], о которой мы не раз беседовали. По глупой доброте душевной я ополчился на защиту нашего юного Иосифа, сиречь мистера Стратта, и его любезной красавицы. Это привело к свиданиям с Юной Знатной (?) и Добродетельной (??) Девицей, имя же ее ты ведаешь. Не могу объяснить вам, какой Асмодей в меня вселился, но факт остается фактом: она весьма откровенно напрашивалась на милые интимности, в каковых я ей по глупости, но милосердно, не отказал. Разумеется, ничего серьезного: так, розыгрыш гамм. Но у нее оказался дьявольский темперамент, сочетающийся с непристойной страстью к прочности и респектабельности. Во время второго нашего тайного посещения кладовки с вареньем она с чертовской серьезностью вдруг задала весьма недвусмысленный вопрос. Естественно, я произвел ловкий обходной маневр и стоически выдержал последовавшие слезы и упреки.
Добродетель, если не тщеславие, до того возобладала над радостями новых и восхитительных откровений, что она не только явно выказала решимость продолжать лишь после получения официальных заверений, скрепленных Церковью и Государством, но и прямо пригласила меня встретиться с грозной мамашей, заядлой любительницей лисьей травли. Под влиянием минутной слабости я принял приглашение, но зрелые размышления и обращение к поистине гениальному оракулу убедили меня, что мне не следует более пробираться в сии заповедные угодья, если я хочу в целости сохранить свой пышный рыжий хвост блаженного безбрачия. И я бежал, быть может и бесславно, но с благоразумной поспешностью.
В моем прощальном письме — кстати, по-своему, бесподобном перле, — я дал понять, что буду банберировать в Париже и Зальцбурге. На самом же деле я затаился здесь, в доме ученого и любезного друга, англокатолика ошеломительного целомудрия, который уверовал, что наступил благоприятнейший момент для моего обращения на путь истинный. Я позабавился, весьма огорчая и шокируя сего почтенного Аристида, дважды (под предлогом покаянной исповеди) поведав ему, что произошло, со всеми жуткими подробностями и многими пикантными приукрашиваниями. Он полагает, что я уже совсем близок к Богу.
Лондонское общество очень мило, но стало таким сверхкультурным, что не считает нужным читать даже те новые книги, которые разносит в пух и прах столь остроумно и высокомерно. Здесь же все овеяно высокой духовностью, ибо мой приятель — что-то вроде первосвященника новоявленного культа, цель которого заключается в том, чтобы римский папа был признан английским королем. Я, разумеется, всецело „за“ и останусь тут, пока в Кливе все не уляжется. Надеюсь, вы будете моим лазутчиком и сообщите мне, когда барышня настолько отвлечется от своего гнусного плана, что я смогу спокойно возвратиться к моим ларам и пенатам.
Прощайте, милый бес!
Р. П.»
Маккол прочел и перечел скромную эпистолу, каллиграфически начертанную аккуратным мелким перфлитовским почерком, ценой неимоверных усилий выработанным под почерк Торквато Тассо. Многие свои литературные аллюзии мистер Перфлит тратил на этот практичный шотландский интеллект совершенно зазря, но самые факты весьма и весьма заинтересовали Маккола: ему более чем любопытно было узнать, как к ним относится сама Джорджи. Естественно, врач должен быть чертовски осторожен, но и в этой профессии небеса предоставляют кое-какие возможности. Во всяком случае, почему бы и не заехать туда на чашку чая?
Отдыхать в «Бунгало Булавайо» у своих родственников Джорджи отправилась по совету Маккола. Алвина и Фред были согласны в том, что доктор был на редкость внимателен, а его отказ прислать счет за свои визиты и вовсе поразил их самым приятным образом. Едва он увидел Джорджи, распростертую на постели с головной (а может быть, и сердечной) болью, как повел себя самым благородным образом. Его доброта не ограничилась каждодневными визитами и двумя подробнейшими осмотрами, исчерпавшими все возможности. Хотя ни он, ни Джорджи ни разу не упомянули Перфлита или прочие мелкие осложнения, она почувствовала, что он понимает, как тяжело приходится девушкам. В ней пробудился восторженный интерес к медицине, включая хирургию, и к полной высокого самопожертвования жизни, на которую добровольно обрекали себя члены этой профессии ради блага человечества. Врачи, говорила Джорджи, похожи на благородных рыцарей: они не только говорят, но делают дело и обращают свое бескорыстное служение не на какие-то суеверия, но на истинное улучшение жизни. (Она взяла почитать номер «Ланцета».)
Маккол обсудил состояние Джорджи с ее родителями, не сухо и профессионально, но с человечной проникновенностью, с доброжелательной проницательностью, столь характерными для сельских врачей.
— Нет, миссис Смизерс, — сказал он, — у Джорджи ничего сколько-нибудь серьезного нет. Я дважды провел исчерпывающее обследование, чтобы окончательно убедиться, и даю вам слово, такой абсолютно здоровой, прекрасно сложенной, с отличной кровью девушки мне еще видеть не приходилось.
— Рад слышать, — объявил полковник. — Терпеть не могу болезненных женщин. Истинное наказание.
Алвина одарила его надменно-подозрительным взглядом, а затем с дружеской теплотой осведомилась у Маккола:
— Но в таком случае, что вы все-таки у нее нашли, доктор?
Маккол кашлянул и заговорил медленно, тщательно выбирая слова:
— Она вполне здорова, то есть в физическом смысле. Но психологически… да, именно психологически не все обстоит идеально. Полковник, которому приходилось нести ответственность за многих подчиненных, поймет, что я имею в виду. Вся суть в моральном состоянии, полковник, а?
— Да-да, — важно подтвердил полковник, хотя совершенно не понимал, о чем говорит Маккол. — Моральное состояние, вот именно, моральное состояние.
— Поэтому, — продолжал Маккол, — ни в лекарствах, ни в других видах лечения ни малейшей нужды нет, а, полковник?
— Ни малейшей, конечно, конечно, — сказал полковник. — Моральное состояние, да, моральное состояние!
— Но что же нам делать? — спросила Алвина.
— В определенном смысле вы вообще ничего сделать не можете, — сказал Маккол. — По-моему… э… по-моему, она перенесла какое-то душевное потрясение…
«Каррингтон!» — подумал полковник; «Это животное, кузен!» — подумала Алвина.
— Но главное, — продолжал Маккол, — как бы это выразить? Ей необходим какой-нибудь интерес в жизни, занятие, развлечения. Как справедливо выразился полковник, суть в моральном состоянии. Я бы рекомендовал ей поехать куда-нибудь отдохнуть, переменить обстановку — так, недельки на две, а потом, когда она вернется домой, я буду катать ее на моем автомобиле, чтобы у нее было иногда какое-то отвлечение.
И Алвина, и полковник рассыпались в благодарностях прямо-таки слащавых — доктор вновь решительно отказался прислать счет — и визит к Эмпсом-Кортни был решен тут же на месте. Спрашивать мнения Джорджи нужды не было: мамочка, если не папочка, лучше знает, что ей полезно. Маккол ответил Перфлиту весьма кратко:
«Уайт-Уиллоу, Клив.
Дорогой Перфлит,
благодарю за письмо. Барышня, о которой вы упомянули, теперь поручена моим профессиональным заботам. По моему мнению, она перенесла большое потрясение и оправится от него еще не скоро. По моему мнению, во всех отношениях вам в ближайшее время возвращаться не стоит. Я сообщу вам, когда, по моему мнению, все уладится.
Искренне ваш
Малкольм Маккол».
Мистер Перфлит ответил шаловливой телеграммой (без подписи).
«ВАЛЯЙТЕ ЖЕЛАЮ УДАЧИ»
Джорджи, собственно, «Бунгало Булавайо» не так уж и манило, но, с другой стороны, уехать из Клива она была рада. Альвина очень за нее тревожилась: в последнюю неделю перед отъездом Джорджи дважды спускалась к завтраку какая-то бледная, осунувшаяся, с темными кругами под глазами. Алвина чувствовала, что девочка страдает из-за отсутствия развлечений, и приглашала к чаю кого только могла. Как тяжело, что Джорджи ничуть ей не благодарна, думала она и даже сетовала на это вслух.
«Бунгало Булавайо» было расположено очень живописно на хорошо дренированной меловой подпочве в одной из самых аристократичных и почти не испорченных Жемчужин нашего южного побережья — с видом на Ла-Манш и всего в пяти минутах от церкви и почты, благо автобус останавливается почти у самых дверей. Прежде тут была деревня, но она сгинула под натиском превосходных вилл, удивительно комфортабельных и снабженных всеми современными удобствами. Над длинным рядом бунгало и коттеджей вставали зубцы серых меловых утесов, подножье которых не слишком нежно омывали высокие весенние приливы, а вершины были обезображены тройным рядом загородных резиденций. Между этими последними виновато приютились два довольно ветхих отеля с весьма современными ценами и пансион «Трезвость». К ста двадцати большим домам примыкали сто двадцать пять теннисных кортов. Имелось там поле для гольфа на восемнадцать ямок, а семьдесят две деревянные купальни позволяли обитателям этого райского места наслаждаться всеми прелестями морских купаний с комфортом и строгим соблюдением приличий.
Словом, место, будто на заказ созданное для Джорджи и всех ей подобных в Великобритании, и она получила бы от своего пребывания там большое удовольствие, будь Эмпсом-Кортни помоложе и поподвижнее. В «Бунгало Булавайо» обитали мистер Эмпсом-Кортни (шестьдесят восемь лет), который всю свою долгую и полезную жизнь обеспечивал правосудие зулусам и басуто, питавшим органическое отвращение к имперской законности; а еще миссис Эмпсом-Кортни (шестьдесят два года), которая хранила незыблемую верность мужу на протяжении тридцати восьми лет и еженощно молилась за Империю; а еще мисс Эмпсом-Кортни (семьдесят лет), старшая сестра мистера Кортни, которая ревностно вносила пожертвования на Лигу военных моряков и в годы мировой войны связала триста двадцать две пары толстых не знающих сноса шерстяных носков для Нашей Армии в тропиках. Кроме того, мисс Эмпсом-Кортни состояла членом местного комитета Общества защиты животных от жестокого обращения и питала живейший интерес к исправительным школам. Все галстуки ее брата были изделием ее рук, а носки ее вязки обеспечивали ему обильный урожай мозолей.
Они были добры, очень добры. Просто поразительно, до чего добрыми бывают такие люди, хотя даже еще поразительнее их нудность и глупость. Но — у неимеющего отнимется и то, что не имеет. И с Эмпсом-Кортни сбылось по-реченному: тот жалкий умишко, какой у них был, щедро излился в сточные трубы Империи, и теперь они влачили нудное существование — отправленные на покой призраки несбывшегося прошлого, получеловеки, которых оставил в наследство следующим поколением Джо Чемберлен. В теннис никто из них уже давно не играл, а всем их знакомым было за пятьдесят, и Джорджи так до конца ее визита и не пришлось вынуть из футляра свою ракетку. Мистер Эмпсом-Кортни сыграл было с ней в гольф, но в результате у него разыгрался радикулит, и на несколько недель он был вынужден забыть об этом развлечении. Мисс Эмпсом-Кортни научила ее вязать галстуки («Милочка, как вам будет приятно дарить их вашему будущему мужу!») и свозила ее в исправительную школу, где Джорджи чуть не стало дурно от жалости к злополучным жертвам филантропии. Мистер Эмпсом-Кортни весьма обстоятельно беседовал с ней об Империи и Нашем Общем Долге продолжать и дальше нести ее бремя, но это было так похоже на беседы полковника, что Джорджи боялась заснуть. Зато купалась она с огромным удовольствием, отправлялась в долгие одинокие прогулки над морем, собирая букеты из колокольчиков, васильков и других полевых цветов. Она чудесно загорела, и темные круги, порой появлявшиеся у нее под глазами, стали почти невидимы. Дважды в неделю она писала домой и ответила на письмо Маккола, полное добрых советов и веселых шуток.
Однако наибольшую радость в «Бунгало Булавайо» ей доставляли автомобиль и радиоприемник. Тому, кто по возрасту принадлежит Веку механических игрушек, очень тяжело их не иметь. Итальянская Джорджи шестнадцатого века страстно мечтала бы о картине кисти Тициана, о гобелене с историей Амадиса, о флорентийских шелках и генуэзской парче, о филигранных украшениях, обезьянке и кинжале в драгоценных ножнах, о поэте школы мессера Бембо, и четках редкостной работы, и лютне, и поклоннике. Наша британская Джорджи двадцатого века ничего этого не хотела — за исключением, пожалуй, шелков, обезьянки и поклонника, хотя последние двое принесли бы больше неприятностей, чем радости, разве что поклонник оказался бы с серьезными намерениями. Зато она страстно хотела бы иметь хорошую охотничью собаку, охотничью лошадь, и быстрый автомобильчик, и граммофон, и радиоприемник, и маджонг, инкрустированный перламутром, и электричество, и клюшки для гольфа, и новое ружье, и всякие кухонные приспособления, и большую куклу-талисман, и зажигалку, и модную сумочку и… и по меньшей мере тридцать пять всяких других новейших игрушек, больших и маленьких, довольно дешевых и очень дорогих. Наиболее желанными были, пожалуй, автомобильчик, граммофон и радиоприемник. Содержание лошади требует денег, клюшки для гольфа бесполезны, если не с кем играть и вам не по карману взносы в приличный клуб (то есть такой, который не принимает в число своих членов торговцев, их жен и вообще низшие сословия), а кухонные приспособления обретают смысл только в твоей собственной кухне.
И в «Бунгало Булавайо» Джорджи проводила много блаженных часов в наушниках. Приемник был детекторный, самый убогий, антенна плохонькой, и звук поэтому очень слабый. Однако Джорджи наловчилась справляться с настройкой, контактами и заземлением, так что время от времени ей удавалось расслышать, что передают. Лекции и классическая музыка ей не нравились, но «детский час» и легкая музыка вызывали у нее блаженный восторг. Особенно она любила поздно вечером слушать «Савойских Орфеев». Она упивалась еле различимой, почти призрачной игрой оркестра, залихватскими ритмами (словно далекая весть с планеты музыкальных кретинов) и думала, как хорошо было бы танцевать сейчас в «Савойе» в ярком свете люстр, озаряющих зал, полный настоящих джентльменов во фраках и дам в вечерних туалетах…
А мистер Эмпсом-Кортни катал ее в автомобиле. Осмотрительность, присущая юристам, усугублялась в нем охлаждающим воздействием возраста, и он всячески внушал Джорджи Золотое Правило — Безопасность Прежде Всего! Последняя соломинка слепого упрямства, за которую извечно цепляются состарившиеся люди, состарившиеся империи, состарившиеся боги. Мистер Эмпсом-Кортни никогда не ездил быстрее двадцати миль в час, а потому был грозной помехой практически для всех других машин на дороге и постоянно оказывался на волоске от гибели. Всякий раз после этих мучительных секунд, когда сердце, дыхание и все существо Джорджи замирали в ожидании, казалось бы, неизбежного столкновения, мистер Эмпсом-Кортни, храня надменную глухоту к крикам, ругани и оскорблениям встречного шофера, растолковывал ей, как принцип Безопасность Прежде Всего вновь помог ему избежать последствий небрежности и невежества «этого субъекта». И Джорджи верила, хотя в голове у нее мелькала мысль, что сама она ездила бы быстрее, будь у нее автомобиль.
Вернувшись в Клив, она с большой тоской вспоминала купание и радиоприемник. Ей не было известно, что в дни ее отсутствия не единожды собирался семейный совет в решимости дружными усилиями подыскать для нее развлечения и приятные занятия. Маккол указал, что Джорджи, возможно, захочется посещать художественную школу в Криктоне — очень недурную, насколько ему известно, и числящую в ученицах почти исключительно девушек из «приличных семей». Сначала Алвина одобрила этот план — в ней жило смутное воспоминание о той эпохе, когда английским барышням полагалось играть на арфе, носить локоны-колбаски, обожать офицеров, воевавших в Испании с Наполеоном, и рисовать акварельными красками. Но возник вопрос о расходах, который благополучно уладила мысль о нежелательности писания обнаженной мужской натуры. Было решено, что Джорджи «поучится живописи» у кузена и что ее картины, если они не окажутся достаточно скверными, можно будет послать на выставку в Королевскую академию. Кроме того, кузен владел таинственным искусством, неведомым послевоенному миру, которое он именовал «кристолеографией». Вы прилепляли фотографию к стеклу, мазали стекло какими-то химикалиями, затем раскрашивали фотографию по ту его сторону в соответствующие цвета, удаляли фотографию с помощью еще каких-то химикалий и получали прелестную картинку. Про себя кузен решил, что кристолеография больше «подходит» Джорджи, чем акварели.
Возможности маленького автомобиля обсуждались весьма широко, но заметно оскудевший вклад в банке и два года долгов лишили Смизерсов перспективы даже самого малюсенького из автомобильчиков. Полковник «от души считал, что было бы очень хорошо купить девочке эту штуку… ну, которую слушают», но Алвина настояла, что приличные люди свои дома антеннами не уродуют, а самый дешевый громкоговоритель стоил тогда сорок фунтов. Впрочем, Маккол несколько разрядил атмосферу в вопросе о машине, обещав иногда заезжать за Джорджи и брать ее с собой на вызовы. Покупку радиоприемника отложили на неопределенное время, зато полковник и кузен втихомолку заказали (в кредит) миниатюрный бильярд, о чем давно подумывали, — каждая здоровая духом и телом молодая девица должна уметь прилично играть на бильярде. Полковник кроме того вызвался научить Джорджи «читать топографические карты», а когда это предложение вызвало (со стороны Алвины) ледяной прием, напомнил, что еще есть безик. Тут запротестовал кузен: сейчас приличные люди играют только в бридж, и вообще он часто удивлялся, почему они не могут составить партию дома — посадив Джорджи четвертой. С чем полковник от души согласился: черт побери, девочке следует научиться бриджу — в армии все приличные офицеры большие его знатоки. На том и порешили. После чего Алвина сказала, что, конечно, устраивать настоящие приемы и званые обеды они из-за мотовства некоторых людей не могут, тем не менее чаще приглашать гостей на чай она постарается. Маккол назвал этот план превосходным и обещал непременно бывать у них.
Джорджи была растрогана такой заботливостью, но вскоре обнаружила, что участвует в развлечениях и играх, чтобы не огорчать стариков, доставляя удовольствие им, а не себе. Тридцать-сорок лет, разделявшие их, были слишком широкой пропастью, и никакие самые добрые намерения не могли перекинуть через нее мост. Джорджи впала в прострацию, которую несколько рассеивала инстинктивная и чисто физическая антипатия к Макколу, впрочем, не мешавшая ей кататься с ним в автомобиле, когда он за ней заезжал. Она пребывала в таком мрачном унынии, что даже миссис Исткорт не очень возражала против этих автомобильных прогулок. Более того: едва подметив, насколько Маккол неприятен Джорджи, миссис Исткорт тотчас подумала, что из них вышла бы прекрасная пара, и принялась самоотверженно работать в этом направлении.
Мистер Ригли, хотя, возможно, и не шел в сравнение с мистером Перфлитом в качестве Тонко Чувствующего Человека, без сомнения, был Человеком Чести. И самым уязвимым местом этой чести была его супруга. Согреши сам мистер Ригли — предположение вовсе не мыслимое — он, подобно наделенному божественным правом монарху, отвечал бы только перед Богом. Миссис же Ригли, кроме Бога, отвечала еще и перед мужем, — причем Бог и муж были почти двуедины. Утверждать, что мистер Ригли неукоснительно придерживался кальвинистских догм, было бы преувеличением: как мы убедились, он с готовностью предоставлял жене любую законную (лишь бы доходную) свободу. Но от длинной вереницы неведомых, хотя, конечно, благоухавших святостью предков — кальвинистов, мистер Ригли унаследовал бесценный дар всегда быть правым, знать по наитию (если не прямо через откровение), что установления Божеские и Человеческие всегда тождественны его личным интересам, а также убеждение, что незыблемая праведность дает ему власть поступить со своей грешной половиной, как ему заблагорассудится. Он сразу же занял несокрушимую позицию. Он был готов простить и забыть, если миссис Ригли незамедлительно вернется под его кров (естественно, прихватив с собой все добытое у фермера Ривза). И он даже не отказывался предоставить ей прежнюю полноту свободы вкупе — таковы были его доброта и терпимость — с разрешением и впредь время от времени привечать фермера Ривза при условии, что она останется под указанным кровом и будет вносить свою лепту в обеспечение мужа и детей земными благами.
Беседуя с преподобным Томасом Стирном, священнослужителем самых высоких принципов и сектантского уклона, мистер Ригли до некоторой степени прибегал к фигуре умолчания. Материальные интересы вообще упомянуты не были, зато мистер Ригли не скупился на краски, описывая горе и печаль, воцарившиеся в доме, покинутом женой и матерью. Когда же мистер Стирн мягко попенял ему за потакание цыганским подвигам миссис Ригли, он совсем изнемог от мук и изумления: да он же впервые о них слышит! Но, конечно, пастырь напраслины возводить не станет. И если только миссис Ригли изъявит согласие получить прощение, он ручается, что ничего подобного не повторится. Преподобный Стирн растворился в милосердии и обещал свою помощь. Однако его разговор с миссис Ригли протекал бурно и результатов не дал. Она не скупилась на не слишком лестные эпитеты, объяснила, что он, в частности, «евангельская вонючка», «паршивый сукин сын из подворотни» и «красноносый святоша», а также приписала ему множество других неапостолических свойств в выражениях, цитированию не поддающихся. Мистер Стирн перечитал «Чудовищное правление женщин» Джона Нокса и добрыми библейскими словами изобличил с кафедры как миссис Ригли, так и ее непотребного любовника (однако воздержавшись от упоминания имен). Мистер Ригли, прежде в подобных эксцессах не замечавшийся, усердно посещал молельню — дважды в воскресенье — и с такой наглядностью демонстрировал свое духовное преображение, что, казалось, уже вполне мог бы выступить с публичным оглашением поучительного списка своих былых грехов перед членами одной их тех сект, которые предпочитают проводить свои собрания на открытом воздухе. Но хотя мистер Ригли заручился сочувствием и моральной поддержкой тех, кто, как, например, миссис Исткорт, принадлежали к иным религиозным толкам, возвращения миссис Ригли под супружеский кров это ничуть не приблизило. Мистер Ригли все острее ощущал, насколько серой и безрадостной стала его жизнь, а впереди ему виделись лишь тяжкий нескончаемый труд и нищета.
Дела действительно шли из рук вон плохо. За младшими детьми, лишенными забот любящей матери, теперь приглядывала одна из старших сестер, которую призвала домой категорическая телеграмма, так что она лишилась лучшего места, какое только ей удалось получить за всю ее жизнь, — места младшей горничной. Строгие старшие горничные и кухарки успели вышколить ее, внушить ей уважение к чистоте и порядку, и теперь она к вящему раздражению своих близких принялась школить их. Прежде чем войти в собственный дом, мистер Ригли вынужден был снимать сапоги и оставлять их у порога задней двери; ему не разрешалось плевать даже в огонь; он не получал ни глотка виски, а после самого невинного посещения трактира не знал, куда деваться под градом язвящих поношений; лучшие куски получали дети, которые каждое утро аккуратно посылались в школу, хотя к немалому утешению мистера Ригли частенько сбегали по дороге, доказывая, что у него есть достойные наследники. Хуже того: на имя миссис Ригли продолжали поступать счета, и ее отчаявшийся муж вынужден был свыкнуться с мыслью, что неправедные судьи нашей страны возлагают ответственность за ее долги на него. Все выглядело настолько беспросветным, что он от безнадежности готов был, подобно Саулу, пасть на свою мотыгу или перерезать себе горло собственным садовым ножом.
Он чувствовал, что настала пора принять какие-то меры — и побыстрее. Его душераздирающие, пусть и неграмотные письма оставались без ответа, и вот однажды в субботу он прошел пешком восемь миль, чтобы увидеться с беглянкой. Однако двое детей, с которыми он вступил в переговоры, поведали ему, что мамка уехала в кино с «папкой» и прочими детьми, а их возьмут в кино на будущей неделе, и что едят они очень хорошо, и «папка» надарил им много всяких хороших игрушек — вот погляди!.. Когда мистеру Ригли открылась вся эта роскошь, в которой ему столь жестоко отказывали, его отцовское и супружеское сердце чуть не разорвалось от горя, но он вынужден был удалиться несолоно хлебавши. Неделю он раздумывал, а затем рано поутру вышел из дома, положив в один карман хлеб с сыром, а в другой — половинку увесистого кирпича.
Некоторое время он болтался по улочкам, не зная, что предпринять, и опасаясь, что Бесс и фермера Ривза вместе ему никак не одолеть — фермер, хотя и сластолюбец, мускулатурой обделен отнюдь не был. Мистер Ригли выпил пинту пива, однако решимости не обрел и в глубокой озадаченности прошел селение из конца в конец. Но Господь, упование праведника, ему поспособствовал. Когда он вновь направился к коттеджу Греха, навстречу ему показалась запряженная резвым жеребчиком, заляпанная грязью двуколка с миссис Ригли и фермером. Миссис Ригли блистала нарядом и, как говорится, вся сияла. Мистер Ригли еще издали отчаянно и обличающе замахал руками, крича, чтобы они остановились. Миссис Ригли что-то сказала фермеру, и тот разразился презрительным хохотом по адресу мистера Ригли. Оскорбленный до глубины души Человек Чести и Тонких Чувств выхватил из кармана половинку кирпича и с исступленной энергией швырнул ее в направлении двуколки. Направленный Божественным Провидением кирпич сокрушил левую скулу фермера Ривза именно в ту секунду, когда автомобиль Маккола, украшенный присутствием Джорджи, почти поравнялся с жеребчиком. Последовала поразительная по своей хаотичности сцена. Фермер Ривз, обливаясь кровью, рухнул без чувств на дорогу; миссис Ригли перемежала вопли отчаяния кощунственными эпитетами по адресу своего законного супруга; проходивший мимо школьник на каникулах воскликнул, не сдержав восхищения: «Отличный бросок, сэр, отличный!»; из соседних домов высыпали люди, ухватили жеребчика под уздцы и окружили распростертого на земле прелюбодея; Маккол остановил автомобиль и с чемоданчиком в руке начал проталкиваться к пострадавшему; Джорджи следовала за ним по пятам. Мистер Ригли простоял несколько мгновений, пораженно созерцая сперва с изумлением и радостью, а затем с тревогой и ужасом недвижное и, видимо, мертвое тело, после чего повернулся и бежал, весь бледный и трепещущий.
Все говорили разом, задавали вопросы, не получали ответа, испускали бесполезные восклицания. Миссис Ригли продолжала вопить и сыпать проклятиями, на редкость сочными в своей непристойности, которая заставила Джорджи содрогнуться даже больше, чем вид крови, пролитой штатским. Маккол начал распоряжаться. Четырем из вездесущих безработных он приказал отнести фермера Ривза в ближайший дом, а пятый получил распоряжение отвести занервничавшего жеребчика назад в конюшню. Миссис Ригли он сурово велел замолчать. В ответ она назвала его низким бесчувственным скотом, залилась слезами и попросила, чтобы ее похоронили в одной могиле с возлюбленным. Тем временем доктор отослал Джорджи в автомобиль дожидаться его там.
Джорджи не очень нравилось сидеть одной посреди незнакомого селения — как они все смотрят! Тем не менее их неодобрительное разглядывание она выдержала с полным достоинством: почему-то, сидя в автомобиле, преисполняешься пренебрежения к шарящим по тебе глазам, какого невозможно почувствовать, если сидишь просто на придорожном камне. Маккол отсутствовал очень долго — во всяком случае, так показалось ей. Наконец он вернулся с сердитым лицом и завел автомобиль излишне резко.
— Я этими людишками по горло сыт, — сказал он. — Живут, как свиньи, а страховой врач — их раб. И даже «спасибо» не услышишь.
— Но как он? — робко осведомилась Джорджи. — Он не убит? Нет?
— Господи, конечно нет! Пришел в себя еще при мне. Но ничего хорошего: сломана челюсть, и, боюсь, он может лишиться глаза.
— Ах! — Джорджи благовоспитанно содрогнулась при мысли о чужой боли. — Бедненький, как ужасно! Почему тот другой решился на такую страшную вещь?
Маккол заколебался — обязан ли врач просвещать? Ну, ей не помешает узнать кое-что о подлинной жизни: может, научится в будущем остерегаться вкрадчивых подлецов вроде Перфлита.
— Камень бросил Ригли, муж этой женщины, — сказал он медленно. — А бросил он его в человека, который содержит ее и часть их детей.
— Ах, как ужасно! — повторила Джорджи, вновь благовоспитанно содрогнувшись. На этот раз от девичьей стыдливости.
— Разве вы ничего про это не слышали? Да, ведь вы уезжали! Скандальнейшее было происшествие.
— Она… она оставила своего мужа, — спросила Джорджи, еле дыша от волнения, — и поселилась у другого мужчины?
— Да.
— Как ужасно она поступила! И каким мерзавцем должен быть этот другой! И какое горе для бедненького Ригли! Разумеется, — продолжала она добросовестно, — я не одобряю, что он пытался вот так убить этого другого, но считаю, в подобных случаях есть все оправдания. А вот женщина, я считаю, должна понести наказание. Только дурная женщина способна на такой поступок.
— Хм? — Маккол, вспомнив о Перфлите, скосил глаза, но увидел лишь выражение абсолютно добродетельного негодования. — Не думаю, что ее можно как-то наказать, но не удивлюсь, если Ригли получит три месяца за нанесение телесных повреждений.
— Не может быть! Вы правда так думаете? Но неужели они не поймут, как должен он был любить ее и страдать, если решился на подобное.
— Ну, не знаю. Видите ли, мистер Ригли тоже не такая уж ходячая добродетель, и его жена, если захочет, может устроить ему крупные неприятности.
— Какая жалость! Это ведь до ужаса несправедливо! Ну пусть он пил, но все-таки, я считаю, у нее не было права вот так его бросить!
Джорджи стояла за серьезность намерений и за то, чтобы люди с серьезными намерениями держались вместе, пока смерть их да не разлучит. И совершенно очевидно, раз уж отыскать мужчину с серьезными намерениями не так-то просто, бросать его ради другого, чьи намерения могли оказаться вовсе не серьезными, значило поступить с глупой и мотовской нерасчетливостью. Маккол подумал, что она принадлежит к породе жен с бульдожьей хваткой.
— Нет, дело не в пьянстве, хотя не сомневаюсь, что этот джентльмен не откажется от стаканчика крепкого напитка. Я имел в виду что-то, к чему закон относится более сурово.
— Но что же?
Маккол снял руку с рулевого колеса и потер рукавицей подбородок.
— Мне трудно найти подходящие выражения, но по слухам… и я не сомневаюсь в их истинности… этот добродетельный супруг, которого вы так жалеете, не брезговал жить на безнравственные заработки своей жены.
— Безнравственные заработки? — спросила Джорджи с приятным волнением, заинтригованная тем, что и заработки могут быть безнравственными. — А что это такое?
— Вы правда не знаете?
— Нет.
Маккол присвистнул.
— Чтоб мне пусто было! Значит, все еще одна половина человечества не ведает, как живет другая!
— Я знаю, что я ужасно невежественная, — жалобно сказала Джорджи, — но как может девушка узнать что-то о жизни, безнравственности и других важных вещах? Спрашивать папу и маму мне не хочется, хотя у меня столько вопросов! А другие девушки только глупо хихикают, а священники всегда говорят, что приличных девушек следует отгораживать от мира. Но я не хочу, чтобы меня отгораживали от мира, я хочу знать о нем!
— Ну что же, вполне естественно, — заметил Маккол, несколько удивленный таким взрывом. — Но мне казалось, — добавил он злокозненно, — что вы должны были много почерпнуть у нашего общего друга Перфлита.
Джорджи густо покраснела.
— Он говорит невозможную чепуху, я считаю его подлым человеком и не хочу его больше видеть! Никогда!
«Ого, — подумал Маккол, — вот, значит, как далеко зашло, а? Уж слишком она щедра на уверения!»
А вслух он сказал, старательно глядя на дорогу перед собой, чтобы дать ее румянцу схлынуть:
— Проступок мистера Ригли, который, по-моему, рассматривается законом довольно сурово, заключается в том, что он позволял жене иметь дело с другими мужчинами, брать у них деньги и отдавать часть этих денег ему.
Осмыслить все это сразу Джорджи не удалось.
— Я не совсем поняла. Я… Вы хотите сказать, что миссис Ригли делала это… с другими мужчинами… за деньги?!
— Да.
— Ах! И он знал? И брал эти деньги?
— Как он мог не знать? Он же видел, что его жена всегда при больших — для женщины этого сословия — даже очень больших деньгах, и ему было известно, что заработать столько честным трудом она никак не могла.
Джорджи тщетно подыскивала слова, чтобы выразить весь свой гадливый ужас и изумление. Принадлежность к сельской знати чревата среди прочих теневых сторон убогостью словарного запаса, так что чувство, вызванное волосом в супе, и священный ужас перед кровосмешением приходится изливать в одних и тех же выражениях.
— По-моему, это жутко отвратительно! — воскликнула она. — Это… это низко!
— Да уж не высоко, — хладнокровно согласился Маккол.
— Просто поверить не могу! — негодовала Джорджи. — Я думала, это делают только самые ужасные уличные женщины, но ведь Ригли состоят в браке, у них есть дети! Их надо выгнать из Клива!
— Ну так они переберутся куда-нибудь еще и натворят там вещей похуже, — философски заметил Маккол. — И хотя их приемы слишком уж прямолинейны, уникальной парой я их никак не назову.
— Как! Неужели, по-вашему, есть и другие такие люди? Не верю!
— Милая барышня, — с легким раздражением ответил Маккол, — я ничего обидного сказать не хочу, но вы крайне не осведомлены о жизни.
— Да, я знаю. — К Джорджи вернулось все ее смирение. — Но я просто не в силах поверить, что это правда.
— Тем не менее это так. Многие мужчины карабкаются наверх по ступеням своих мертвых любовей. Многие незаслуженно успешные карьеры прячут темные тайны. Я вовсе не утверждаю, что подобное можно найти среди честных простаков, среди людей, на чьей порядочности держится мир. Конечно, ничего подобного и помыслить нельзя о людях вроде Каррингтона, или Джадда, или большинства обывателей в здешних приходах, но, как вы видите, Ригли есть и тут. А в мире карьеризма, так сказать, они не только не исключение, но почти правило.
— В мире карьеризма? — пробормотала Джорджи с недоумением.
— Я имею в виду мир или сферы, где люди существуют почти только благодаря своей пронырливости и хитрости. И другие сферы, где они пролагают себе путь любой ценой — и достойной и недостойной.
— Но вы же сказали, что Ригли серьезно нарушали закон! Почему же они не в тюрьме?
Маккол вздохнул. Устало и с некоторым нетерпением.
— Вы же не думаете, что люди в мире драгоценностей и автомобилей будут вести себя с наглым бесстыдством Ригли? На все есть своя манера. Например, начинающий предприниматель знакомит свою хорошенькую жену с влюбчивым, но влиятельным давно утвердившимся человеком и не слишком интересуется, о чем они беседуют, лишь бы его новой фирме была оказана поддержка там, где следует.
— А! Предприниматели! — произнесла Джорджи с великолепным презрением военной аристократии к тому, о чем она не имеет ни малейшего понятия.
— И не только предприниматели. Хотя у преуспевших дельцов возможностей больше, раз у них денег больше. Но те, кто помудрее, соблюдают сугубую осторожность. Я убежден, что они тратят массу времени, увертываясь от нежелательных авансов. Так издатели прячутся от назойливых дам за бастионами рассыльных и преданных машинисток.
— Вот теперь вы говорите такую же чепуху, как мистер Перфлит! — вскричала Джорджи. — Я вам не верю.
— Хорошо, не верьте. Кстати, женские чары бывают достаточно сильны и без «этого», как вы выражаетесь. Но разница не принципиальна. Мало найдется мужчин, которые могли бы искренне поклясться, что никогда не извлекали выгоды из сексуальной привлекательности своих жен. Даже самые бескомпромиссные политики приобретают голоса избирателей с помощью обворожительных улыбок и обаятельности своих жен!
— Политика в нашей стране полностью поражена коррупцией с тысяча девятьсот шестого года, — провозгласила Джорджи, без стеснения присваивая одно из любимейших изречений полковника.
— Быть может, — хладнокровно ответил Маккол, притормаживая, так как они приближались к «Омеле». — Но даже непорочная Армия не составляет исключения. В чины ведь производят далеко не всегда в соответствии с заслугами.
— Этому я никогда не поверю!
— В таком случае, — возразил Маккол, — боюсь, вы не очень внимательно читаете газеты и не осведомлены в благородном искусстве закулисных интриг.
Неделикатные макколовские изобличения ввергли Джорджи в легкую тошноту и совсем уж беспросветное уныние. Правда, в истории с Ригли путь нравственного попустительства оказался не таким уж гладким, но, увы, с горечью приходилось признать, что, не пади миссис Ригли жертвой романтической страсти, они безмятежно продолжали бы свой образ жизни, пока их дети не подросли настолько, чтобы взять родителей на содержание, превратив Грех из необходимости в приятное развлечение. Еще горше было думать об обвинениях, которые Маккол бросил в адрес более или менее высших, а точнее, преуспевающих классов. Поверила она ему не совсем, как не совсем верила в Божественное Провидение, но не могла не думать о его словах. Что за мир!
Она приняла твердое решение быть с этих пор чистой и отправилась послушать проповедь locum tenens[22], который временно замещал Каррингтона. Он оказался обрюзглым толстячком с алкогольно-красным лицом, хранившим выражение робкой растерянности, вполне понятной, если учесть, что он вечно пребывал под мухой и в вечном страхе лишиться за это сана. Джорджи не обрела ни малейшего утешения, ибо служитель Божий так боялся кого-нибудь задеть, что о таинствах своей веры говорил с извиняющимся видом, а большую часть проповеди посвятил невнятным истолкованиям символического смысла отдельных частей церковного облачения. На его счастье, никто почти ничего не расслышал, иначе миссис Исткорт, уж конечно, обвинила бы его в попытке отравить их души ядом папизма.
Джорджи очень сожалела, что мистер Каррингтон уехал столь внезапно, как бы бросив ее в самый разгар сражения с Силами Зла. Но стычки с сэром Хоресом становились все бурнее, и Каррингтон поспешил отбыть, лишь бы избежать скандала, который явно провоцировал сэр Хорес, чтобы насолить попу, имевшему наглость пойти ему наперекор. Джорджи, если воспользоваться ее собственным слащавым выражением, «совсем расклеилась» и вопреки всем хорошим манерам и стоицизму вожатой девочек-скаутов много часов проводила в своем «убежище», тоскливо бездельничая. Она не воспряла духом даже от веселых поддразниваний кузена, который вернулся из своего изгнания, точно охолощенный осел, тщетно стараясь придать себе высокомерный вид. Программа развлечений и приятных занятий осуществлялась с беспощадностью, которая сокрушила бы менее стоический дух. Но даже Джорджи порой бывала готова сорваться на визг, когда кузен призывал ее к усладам кристолеографии, или Алвина выходила из себя за бриджем, тонкости которого Джорджи никак не могла постичь, тем более что играть ей совершенно не хотелось.
Но, пришла она к выводу, такова жизнь. И если она терпит наказание, так за то, что позволила гнусному Перфлиту унижать себя и даже потакала ему. Автомобильные прогулки с Макколом практически прекратились, и его научный интерес к интригующей пациентке угас столь же быстро, как и вспыхнул. Два-три разведывательных поползновения в направлении дальнейших унижений получили столь категоричный отпор, что Маккол написал Перфлиту очень теплое письмо, извещая объект вечного презрения Джорджи, что он может вернуться без всяких опасений. Как нехорошо расклеиваться, думала она, в такую чудесную погоду, но, с другой стороны, трудно не расклеиться, если нет возможности заняться чем-нибудь интересным. Она обнаружила, что ее все время тянет поплакать и даже пристрастилась лить тихие утешающие слезы у себя в убежище.
Ах, если бы началась новая мировая война и опять пробудила все лучшие свойства нации! Она тут же поступит во вспомогательный медицинский отряд, и конечно, не пройдет даже трех военных лет, как ее заботам поручат целый госпиталь. Она станет безоговорочно и беззаветно служить делу нации, будет трудиться до кровавых мозолей, отдавать всю себя самоотверженному выхаживанию раненых героев, чтобы вернуть их здоровыми, полными сил туда, где их ждет работа истинных мужчин — на линию огня. Любые притязания на фамильярность (не говоря уж об унижении!) со стороны ли врачей, санитаров или выздоравливающих она будет пресекать сначала мягко — ведь многие всего лишь поддадутся тоске по материнской или сестринской любви, — но если они их не прекратят, то затем и сурово. И все же… Скажем, произойдет следующее… Высокий красавец и безупречный джентльмен с передовой, тяжко раненный, когда, сподобившись Креста Виктории, он со шпагой в руке бросился в атаку во главе своих солдат. Нет, пусть он лучше будет кавалеристом, они же все — прекрасные наездники и всегда самые чистоплотные, самые образцовые из военных. Да, и его принесут на носилках, бледного, но ужасно красивого, и он откроет ясные синие глаза, когда она наклонится над ним, и прошепчет: «Со мной все кончено, сестра. Не тратьте на меня времени. Лучше займитесь моими храбрыми подчиненными». А она скажет: «Вздор, капитан Далримпл! (Разумеется, прочитав его имя в сопроводительной бумаге.) Вздор, через шесть месяцев вы снова будете на фронте». И глаза его зажгутся надеждой и доблестью, жарким стремлением воина вновь вернуться на поле брани. Но, конечно, на самом деле он будет при последнем издыхании и не умрет только потому, что Джорджи, преданно ухаживая за ним все дни и ночи (разумеется, неусыпно заботясь и обо всех остальных своих пациентах), в последний миг вырвет его из когтей смерти. И ему будет становиться все лучше и лучше, он уже сможет сидеть, перейдет с жидкой пищи на твердую и, опираясь на ее руку, попробует с веселой мужественной улыбкой сделать первые нетвердые шаги с помощью трости. Конечно, никаких фамильярностей не будет, но порой его смеющиеся синие, но такие по-мужски властные глаза вдруг взглянут на нее так, словно он хотел сказать что-то, но сдержался, как всегда поступает в подобных обстоятельствах благородный человек. Но перед тем, как уехать, чтобы вновь сражаться за Великое Дело, он возьмет ее за руку и скажет нежно:
«Мисс Смизерс, я обязан вам жизнью!»
А она скажет:
«Вздор, капитан Далримпл, вы обязаны ей своему превосходному организму».
«Нет-нет! — скажет он. — Только ваши ревностные заботы и, если мне будет позволено сказать это… — Тут его голос музыкально понизится, — …ваше лестное во мне участие дали мне силы выздороветь».
А она ничего не ответит и только опустит глаза, а он спросит, можно ли ему писать ей и будет ли она отвечать, и она неохотно даст согласие, но предупредит его, что у нее всегда очень много неотложных дел, и он будет писать ей два раза в неделю, а она будет отвечать. А потом три-четыре года спустя, когда Война завершится Блистательной Победой, она будет сидеть одна в своем уютном служебном кабинете, укрывшись от сцен слишком уж бурного ликования, как вдруг дверь распахнется, и молодой загорелый гусарский полковник с орденами на груди и сияющими глазами перешагнет порог.
«Мисс Смизерс! Джорджи!»
«Полковник Далримпл!..»
— Джо-о-орджи! — донесся из сада пронзительный голос Алвины. — Джо-о-орджи! Где ты?
Джорджи поспешно выбралась из сарая и за кустами проскользнула в сад под аккомпанемент все более визгливых и раздраженных «Джо-о-орджи!».
— Я здесь, мама. Что случилось?
— Где ты была? Я тебя повсюду искала. Джоффри Хантер-Пейн прислал телеграмму: он в Марселе и едет прямо к нам.
— Всего-то… — произнесла Джорджи с некоторым сердцем.
— Всего-то? — повторила Алвина с укоризненным кудахтаньем. — Чего же еще! Родственник и гость! И твой отец настаивает, чтобы мы приняли его не просто по-родственному, но как собрата-офицера! Идем. Ты мне поможешь все для него приготовить.
— Хорошо, мама, — покорно ответила Джорджи. Капитан Далримпл со всеми своими глазами и прочим канул в грустное небытие, но, входя следом за Алвиной в дом, Джорджи обнаружила, что злится куда меньше, чем ожидала, и даже «расклеенность» заметно исчезла. Все-таки занятие, и можно чего-то ждать, пусть не более чем неведомого родственника из колоний, получившего отпуск.
Алвина прикидывала, когда им следует ожидать Джоффри, исходя из опыта былых счастливых дней, когда она следовала за воинским транспортом на пароходе прославленной компании «П. и О.». Из Марселя (расположенного, как с неодобрением вспомнила Алвина, в области, где преобладают всякие итальяшки и греки) до «Гиба» (знаменитого родной архитектурой и отличными отелями) — два дня; от «Гиба» до Тилбери еще два. Накинуть день и ночь в Лондоне и турецких банях — мужчины всегда мужчины. Следовательно, приедет он почти через неделю.
Разгоряченная после жаркой беседы с мужланом-лавочником, который нагло и без малейших разумных оснований потребовал, чтобы по счету шестимесячной давности было уплачено немедленно, а не то он им больше ничего отпускать не станет, Алвина возвратилась к решению сложной задачи: она пыталась «разбирать белье», одновременно диктуя Джорджи еженедельный заказ разным лавочникам. Обе сердито раскраснелись от непрерывных стычек, неминуемо возникающих, когда две женщины стремятся организовать одно и то же дело и каждая убеждена, что у нее это получается лучше, чем у другой. Они даже не услышали, как зазвонил входной звонок. Внезапно в дверь просунулась голова служанки.
— Извините, мисс, миссис. Мистер Хантер-Пейн в гостиной.
— А? — вскрикнула Алвина так резко, что служанка даже отдернула голову, словно уклоняясь от метательного снаряда. — Боже мой!
— А вы уверены, что это действительно мистер Джоффр и Хантер-Пейн? — спросила Джорджи.
— Да, мисс.
— Я спущусь и займу его, мама. Как это он так быстро доехал? Нелли, пойдите скажите полковнику и мистеру Смейлу, что приехал мистер Хантер-Пейн. Мама, постарайтесь побыстрее выйти к нему, а я тихонько ускользну и займусь его комнатой.
Алвина поглядела ей вслед без всякого удовольствия. Развязность нынешней молодежи! Девчонка только что из детской и уже командует собственной матерью! И Алвина испустила презрительное раскатистое фырканье, нечаянно, но великолепно изобразив лошадь над кормушкой с овсом.
Спускаясь по лестнице, Джорджи придала лицу надлежащее выражение и отшлифовала надлежащую вступительную фразу. Она пойдет к нему совсем близко и скажет с легчайшим оттенком упрека за такое внезапное преждевременное появление: «Здравствуйте, мистер Хантер-Пейн! Я Джорджи Смизерс. Как вам удалось так быстро добраться сюда из Марселя?»
Но в драме жизни обычно нет никакого смысла заранее оттачивать свою роль. Дверь Джорджи открыла, но ни войти, ни заговорить она не сумела. Посреди комнаты лицом к ней стоял капитан-полковник Далримпл ее грез, высокий, широкоплечий молодой человек в элегантнейших брюках гольф, какие только Джорджи доводилось видеть. Лицо его было, пожалуй, чуть пухловато, но зато покрыто интереснейшим совсем бронзовым загаром. Нос безобразием не уступал собственному носу Джорджи, уши были великоваты, зубы — так себе, но зато голову покрывала почти байроническая шевелюра густых каштановых кудрей, а глаза синевой лишь чуть-чуть не дотягивали до воображаемого идеала. Мичманские беспощадно подстриженные усики темнели под ноздрями полудюймовой полоской жесткой щетины.
— Привет! — сказал молодой человек, прерывая тишину, в которой они почти полминуты молча смотрели друг на друга. — Я Хантер-Пейн. А вы, наверное, Джорджи.
— Да, — ответила Джорджи растерянно, почти смиренно. Она не знала, как ей говорить с этим колониальным Гермесом в брюках гольф. Они молча обменялись рукопожатием, и Джорджи опустилась в кресло почти в полуобмороке. Подобного смущения она не испытывала, даже когда Маккол производил свой подробный осмотр. Заранее заготовленная фраза машинально сорвалась у нее с языка:
— Как вам удалось так быстро сюда добраться?
— Мне жутко надоел пароход, — сказал он весело (именно так, как сказал бы это полковник Далримпл, подумала Джорджи), — ну и в Марселе я прыгнул в аэроплан на Лондон. Приземлился в Кройдоне вчера в четыре. Купил чертовски хороший подержанный «бентли» и нынче утром прикатил сюда за два часа с четвертью. Недурно, а? Учитывая, что я же не знал дороги. Да, кстати, в Англии теперь на дорогах все время столько машин?
— Да… думаю, что так, — запинаясь, ответила Джорджи, сама не зная, что и о чем она думает, ощущая только звук его голоса (такой приятный и мужественный, такой непохожий на перфлитовский высоковатый интеллектуальный писк!) и собственное трепетное смущение.
— Один тип в «санбим-шесть»… — начал Джоффри, но тут в гостиную вошел Фред Смизерс. Как ни странно, брюки гольф, глаза и голос ничуть не поколебали его душевного равновесия. И свою подготовленную речь он отчеканил без запинки.
— Мой милый мальчик! — сказал он, истово сжимая руку Джоффри, дабы выразить то сдержанное, но глубокое чувство, которое при встрече непременно испытывают братья в Строительстве Империи. — Рад вас видеть, и в добром здравии притом. Добро пожаловать на Старую Родину! В гостях хорошо, а дома лучше, э? Считайте этот дом своим родным кровом, пока вам в нем будет нужда. Я знавал вашу милейшую матушку. Красавица была, а уж посадка! Так и летит впереди всей охоты… Ну садитесь же, мой милый мальчик, садитесь и рассказывайте все свои новости. В вашем округе все обстоит благополучно? Никаких неприятностей с туземцами, да и вообще, э? Я чертовски интересуюсь, как там теперь и что, знаете ли…
Трудно сказать, как долго продолжался бы этот несколько бессвязный монолог. Старик был сильно возбужден и тоже немножко грезил наяву: словно бы под отчий кров возвратился тот сын, которого у него никогда не было. И эта смутная фигура заметно заслоняла от него реального Джоффри, отвечала именно так, как следовало, и полковник почти не воспринимал готовые клише Джоффри, его надлежаще почтительные «сэр», словно подчеркивавшие безупречность его манер. Но полковника перебило появление кузена, которому тоже не терпелось произнести собственную небольшую речь о том, как лучшие сыны Страны поддерживают славные традиции, и добро пожаловать, добро пожаловать на родину! Затем вошла Алвина, несколько разгоряченная, раздраженная, заносчивая… Но гиацинтовые кудри и широкие плечи покорили и ее (хотя и не подобно coup de foudre[23], который поразил Джорджи немотой), так что она тоже забыла приготовленную речь. Вместо того чтобы обдать его (в лучшей клив-исткортской традиции полунамеков) кисло-сладким удивлением: как необыкновенно скоро он приехал, она неожиданно для себя тоже только выразила удовольствие, что видит его у них. Бесспорно, Джоффри обворожил всех, и столь же бесспорно, хотя он был явно доволен, такой ласковый прием его ничуть не удивил.
Джорджи, словно в полусне, слушала обмен комплиментами, ни слова не понимая, и робко поглядывала на материализовавшуюся Мечту в элегантном твидовом костюме. Взглянуть ему в глаза она не решалась, хотя они не были ни неприлично дерзкими, ни даже слишком выразительными. Собственно говоря, они отличались той корректной, истинно джентльменской степенью отсутствия какого бы то ни было выражения, которая всегда словно бы граничит с идиотизмом, но никогда эту границу не преступает. Нет, Джорджи просто чувствовала, что стоит их взглядам встретиться, и она покраснеет с видом жалобного обожания, свойственного тоскующим пуделям… Она вдруг заметила, что Алвина хмурится на нее и вскидывает голову — нетерпеливо, по-лошадиному. Боже мой! Ведь комната не готова… Джорджи вскочила с такой виноватой торопливостью, что наступила кузену на большой палец, вынудив этого страдающего мозолями джентльмена испустить пронзительный вопль и прервать весьма красноречивые рассуждения о родственных связях Хантер-Пейнов, Смейлов и других старинных аристократических семейств. С торопливым «извините, кузен» Джорджи, заалев, выбежала из гостиной.
— Что такое с девочкой? — раздраженно сказал кузен, нянча пронизанную болью ступню. — Она придавила меня, как ломовая лошадь.
— Я дала ей поручение, — холодно оборвала его Алвина.
Дверь за Джорджи закрылась мягко, без малейшего стука — так осторожно, словно во искупление недавней неуклюжести она придержала ручку; прижатые к горящим щекам ладони сказали ей, как она покраснела. Наверху в свободной комнате, которую про себя она уже называла «комнатой Джоффри», на нее испуганными глазами посмотрела из зеркала почти багровая Джорджи.
— Дура! — прошептала она. — Идиотка неуклюжая! Уродина!
И она дернула себя за нос так, словно хотела выдернуть его с корнем и заменить на изящный белоснежный носик маркизы Помпадур или на прямой греческий нос, слывущий у знатоков образцом красоты, хотя сама Джорджи считала такие носы слишком холодными и несколько мужеподобными. Но как все-таки тяжело, если ты родилась с носом, как… ну да, как у старой лошади, которую пустили на подножный корм. «Может быть, — подумала Джорджи, — не будь мама такой лошадницей, нос у меня был бы больше похож на человеческий!» Ее глаза наполнились слезами досады, горечи и жалости к себе, и ей тут же пришло в голову, что она, когда плачет, становится уж совсем безобразной. А ведь в романах героини в слезах всегда выглядят обворожительными, да и герой уже тут как тут, исполненный сочувствия и с изящным кружевным платком наготове.
— Дура! — повторила она и добавила без всякой логики: — Не будь дурой!
Тут она вспомнила, что у Джоффри нос тоже «фамильный», как выражалась Алвина, снимая с себя всякую ответственность за эстетические изъяны своих порождений и их нюхательных придатков. «Будь я мальчиком, — уныло подумала Джорджи, — это было бы нестрашно. Он же красавец!» И тут же спохватилась, что не помнит точно, какой у Джоффри нос, да и все лицо, так как в ее мыслях он еще не вполне отделился от полковника Далримпла. Надо будет незаметно, но по-настоящему разглядеть его. А раз нос у него фамильный, так, может быть, и ее нос не так уж плох… Почти утешившись, она позвонила и с помощью служанки постаралась сделать его постель насколько возможно удобнее.
Такого волнующего вечера в «Омеле» Джорджи не помнила. Приготовления к обеду велись с беспрецедентным великолепием, чтобы достойно почтить благородного сына Империи, который, к сожалению, даже не заподозрил, что ему предлагают банкет, и только с надеждой подумал, что не всегда же они едят так скверно. Улучив удобную минуту, полковник выскользнул из дома и вернулся из трактира с бутылкой виски и бутылкой так называемого портвейна. Увы, ему пришлось уплатить за них наличными, не то он купил бы куда больше. Осторожно пробираясь обратно, — чертовски неудобно, если старуха Исткорт или ей подобные увидят, как он несет бутылки, — он скорбел о своем неумении экономить и сожалел о поездках в Лондон и о слишком уж многочисленных ставках «на верняк», который обходится так дорого. Как было бы приятно угостить мальчика коктейлем, пристойным кларетом, а после обеда — добрым старым портвейном и коньяком… И да, черт побери, в честь его приезда следовало бы раздавить бутылочку шампанского! Укрыв бутылки в угловом буфете в столовой, полковник вернулся в гостиную и сказал, что от жары у него побаливают старые раны и за обедом ему надо быть поосторожнее.
Подстрекаемая Джорджи, Алвина решилась на неслыханную роскошь. Из выстланного зеленым сукном ларчика, хранившегося у нее под кроватью, было извлечено лучшее серебро — собственность Алвины, прискорбно поубывшая в количестве со дня ее свадьбы. Заботам Нелли был поручен обеденный сервиз из белого фарфора с пышным красным узором и позолоченными краями — под угрозой ужасного возмездия, если он потерпит хоть малейший ущерб. Джорджи где-то откопала розовые колпачки из гофрированной бумаги на серебряные подсвечники. Это подвинуло Алвину добавить к худосочным бараньим котлетам, с неохотой отпущенным угрюмым мясником, еще и цыпленка. Нелли получила распоряжение обезглавить топором самого юного из петушков, но она отказалась наотрез и явно вознамерилась превзойти Лиззи по части «родимчика». И Алвина сама доблестно совершила этот подвиг. Жертва же в дальнейшем оказалась очень для своего возраста жесткой. Джорджи нарезала в саду цветов и, поднимаясь к себе переодеться, думала о том, как элегантно выглядит стол — чистая белая скатерть, серебро, лучшие рюмки, колпачки и самые красивые розы возле прибора Джоффри. Но затем она с грустью обнаружила, что ее единственное «приличное» вечернее платье стало ей тесновато. Значит, она совсем распустилась и мало двигается. Но, может быть, теперь, когда ей есть с кем совершать прогулки… Свои ожерелья она недолюбливала и надела старомодный золотой кулон с жемчужинками. Мистер Перфлит и его замашки были очень далеки от ее мыслей: она даже не вспомнила — такова женская безмятежная способность забывать все несущественное, — как не в столь же давнем прошлом надевала этот же самый кулон, собираясь подробнее обсудить дела Лиззи. Не вспомнила она и про Лиззи, хотя эта сирена была совсем уже на сносях.
Во время обеда Джоффри много смеялся, болтал и снял с плеч полковника большую тяжесть, мимоходом сообщив, что пьет за едой только виски с содовой — французских вин он терпеть не может, все они на его вкус сплошной уксус.
— Поддерживаю! — заявил кузен, впиваясь жаждущим взором в бутылку, которую полковник предусмотрительно поставил подальше от него. — Нечего тратить деньги на иностранную бурду и обогащать иностранцев, когда наш собственный экспорт оставляет желать лучшего!
— Но чтоб они покупали у нас, мы должны покупать у них, — ответил Джоффри с тонкой политико-экономической улыбкой и посмотрел на Джорджи, уловила ли она, в чем тут соль.
— Вздор и чепуха! — безапелляционно заявил кузен. — Имперская торговля, мой милый, вот что! И кому это знать, как не вам?
— Я убеждена, — сказала Алвина, тактично меняя тему, — что ваша жизнь, это жизнь настоящего мужчины. Служба в армии и развитие наших огромных заморских владений — это работа для мужчин!
— Да, — серьезно произнес Джоффри, принимая комплимент. — Развитие отсталых наций лежит как будто почти только на англичанах.
— Да, да! — от души согласились его собеседники.
— Правда, — продолжал он с подобающей джентльменской скромностью — не чваниться же вслух! — вы можете сказать, что управление плантациями — это ничего особенного, и не совсем…
— Нет, нет! — раздались общие протесты, а Алвина добавила, что по ее давнему времени оно требует настоящих мужчин, но ее никто не услышал.
— Не скажу, что это такая уж трудная работа, — скромно объяснил Джоффри, — зато интересная. Книжная наука и все такое прочее там ни к чему. А нужно нам умение приказывать, внушительность, свойственные лучшему типу выпускников закрытых школ. Взять хоть меня: в технические подробности я не вхожу, для этого у нас там есть шотландец, зато я постоянно осматриваю плантации. Естественно верхом.
— А как вы одеваетесь? — спросила Джорджи трепетно, словно ожидая услышать описание сказочного великолепия.
— Обычно. Солнечный шлем, легкие брюки, краги. И всегда беру хлыст потяжелее. Туземцы отлично понимают, что это такое, и могу вас заверить, на наших плантациях никто не бездельничает.
— Браво! — сказал полковник. — Браво! С ними только так и можно. Если их не заставить, работать они не будут, и ради их собственных интересов мы должны устроить так, чтобы их заставляли. Какой нам толк развивать страну, чтобы туземцы бездельничали и жили за наш счет. Правительство вечно им попустительствует.
— Странное дело! — сказал Джоффри. — За месяц или два до отпуска у меня был разговор с одним знакомым, он прежде жил во французских колониях на севере Африки. Так он сказал, там такие мерзости творятся, что ему просто тошно стало, и он уехал. Вы не поверите! Он рассказывал, что они там не только не сохраняют положенной дистанции между белыми и туземцами, а якшаются с ними, и белые женщины сидят в одних кафе с туземными шейхами!
— Не может быть! — вскричала Алвина. — Неужели? Какая гадость! Но ведь у них же там вечно бунты?
— Он говорит, что нет, — неохотно ответил Джоффри, — хотя мне что-то не верится. Но, конечно, они же в этой игре новички, а не ветераны вроде нас. Насколько я понял, они попросту не понимают, что такое жизнь в колониях. Англичанин, когда кончает дневные дела, прыгает в ванну, а потом теннис или гольф — и в полную силу. А этот мой знакомый говорит, что французы просто сидят со своими женщинами и болтают всякую чушь про Париж, театры, музыку и эти их грязные книжонки… прошу прощения, миссис Смизерс!
— Ха-ха-ха! — захохотал полковник. — Ни во что не играют, а сидят с женщинами и болтают про?.. Ха-ха-ха-ха! Еще виски, мой мальчик? Нет? Ну так, когда дамы нас оставят… — Тут он сдвинул брови и, словно рассерженный индюк, забормотал что-то в сторону Алвины, но беззвучно. — …мы выпьем рюмочку портвейна.
Джоффри поспешил открыть перед ними дверь.
— Не сидите очень долго, — шепнула Джорджи. — Когда папа начинает какую-нибудь свою историю…
— Хорошо! — Джоффри взглянул на нее — ей даже не поверилось — не просто с товарищеским лукавством, но с восхищением. И совсем изумил ее, добавив: — Я бы предпочел сразу пойти с вами в гостиную.
Джорджи ответила ему взглядом, в котором крайнее изумление мешалось с безграничной благодарностью, и выскочила за дверь.
Кузен рассказал пару непристойных престарелых анекдотов. Джоффри продекламировал бородатый лимерик, еще не добравшийся до «Омелы», и полковник начал длинную историю сложнейших маневров, с помощью которых взял верх над бюрократами в депо конского запаса. Три четверти часа Джоффри терпеливо его слушал и вдруг хлопнул себя по бедру.
— Простите, что перебиваю вас, сэр, но я оставил «бентли» на дороге снаружи. У вас в гараже найдется для него место?
— Тц! Тц! — раздраженно прищелкнул языком полковник в досаде, что его прервали, а главное — что у него нет гаража. — Время еще есть. Так о чем это бишь я?
— С вашего позволения, сэр, — твердо сказал Джоффри, — я бы хотел поскорее убрать его под крышу. Роса сейчас выпадает сильная.
— Ну хорошо, — буркнул полковник. — Вы, нынешняя молодежь, цацкаетесь со своими проклятыми автомобилями, словно они ценнее лошадей. Идите найдите мою девочку, она вам покажет, куда ее убрать.
— Боюсь, это всего лишь старый сарай, — виновато сказала Джорджи, усаживаясь в автомобиле рядом с Джоффри. — У нас нет ни гаража, ни автомобиля, а я так бы хотела уметь им управлять.
— Я вас в два счета научу ездить на этом драндулете. Проще простого. Немножко смелости — и все.
— Правда научите? Чудесно! Я так мечтала… сейчас направо. Да, в ворота. Подержать створку?
— Нет, я проеду. Прямо вперед?
— Да, по старой дороге… Остановитесь!
Джорджи выпрыгнула на землю и потянула на себя дверь сарая, совсем провисшую на заржавелых скрипящих петлях. Сверхчеловеческим усилием Джорджи сумела ее открыть, не призвав Джоффри на помощь.
— Боюсь, это всего лишь старый сарай, — повторила она.
— Ничего лучше и не требуется! Да тут места хватит на десяток машин.
Он выключил мотор, погасил фары и с усилием закрыл старую дверь.
— Замечательно! — сказал он, когда они шли назад к дому под мягким летним небом в туманных облачках звезд, под могучими темными вязами, тихо шелестящими невидимыми листьями. — Просто замечательно снова оказаться в Англии!
— Наверное.
— Видите ли, в тех краях до того порой бывает одиноко!
— Такая там глушь?
— Три мили до ближайшего дома и двадцать пять — до ближайшего города. Только его и городом не назовешь.
— Ах, как вы иногда должны тосковать по родному дому!
— И по дому, но больше по человеческому обществу. Конечно, у женатых все по-другому, но бедным холостякам приходится туго. Знаете, вы ведь первая девушка, то есть белая девушка, которую я увидел за два года.
— Неужели?
— Странно, а? За столом я прямо глаз от вас отвести не мог: платье такое воздушное, золотой кулон. Вы на меня не рассердились?
— Я… ну, конечно нет… но я даже не заметила… я…
— Естественно, вы обо мне даже не думали, а я вот невольно подумал, сколько мы, такие, как я, теряем, потому что лишены общества благовоспитанных девушек. Как-то грубеешь.
— Ах нет, ничего подобного… я…
— Вы не обиделись, что я это сказал?
— Конечно нет! За что?
— Спасибо. Я… я надеюсь, мы будем настоящими друзьями, пока я тут. До чего любезно, что ваши родители меня пригласили!
— Я уверена, что будем, — сказала Джорджи, и слова эти прозвучали как песнь победы. — Что нам может помешать?
Она вбежала в гостиную со звонким смехом, от которого кузен брезгливо поморщился, Алвина сверкнула глазами поверх очков, а полковник подумал, что, уж если у человека нет сына, все-таки приятно видеть подле себя счастливую дочку.
Точно конклав суровых колдунов, мистер Джадд, мистер Стратт и доктор Маккол сидели в жалкой парадной комнатенке коттеджа Тома, ожидая, когда появится на свет вклад Лиззи в мировое народонаселение. Маккол подавлял раздражение. Его совет, что Лиззи следует отправиться в больницу графства, неожиданно для него был принят в штыки и самой Лиззи, и мистером Джаддом. Возражения Лиззи были иррациональны: в больницу отправляют, если только доктор думает, что ты умрешь, а если он и не думает, так в больнице тамошние звери тебя обязательно уморят, потому как интересуют их только всякие смертельные опыты на пациентах. Мистер же Джадд, как известно, был противником всех таких институтов чисто из принципа. К тому же грядущий внук появлялся на свет при достаточно сомнительных обстоятельствах, и вовсе ни к чему, чтоб его потом обзывали еще «нищим пащенком» и «приютским отродьем». Так рассуждал мистер Джадд, который неизвестно почему, но упорно считал все социальные услуги благотворительностью и напрямую связывал их с приютами, богадельнями и работными домами. И вот Лиззи разрешалась от бремени у себя дома, точно знатная леди, но при полной и прискорбной нехватке всего необходимого. К тому же новая патронажная сестра, нервничая, по неопытности вызвала доктора слишком рано, но не настолько, чтобы он мог успеть съездить куда-нибудь еще. Миссис Джадд, вновь и вновь впадая в пароксизм отчаянного, но бессмысленного желания как-то чем-то помочь, то принималась греть на кухне воду, и кипяток с оглушительным шипением выплескивался на плиту, то усаживалась на верхней ступеньке, накидывала передник на голову, затыкала уши и ждала, не потребуется ли наконец кликнуть доктора наверх.
Погода и фабричные новости были уже полностью исчерпаны, и Маккол в сердитом молчании оглядывал парадную комнату, которую Лиззи усердно старалась сделать покрасивее, располагая недостаточным для того материалом. Линолеум на полу щеголял узором из зеленых квадратов под кафель с прихотливыми, но нечеткими ярко-желтыми арабесками на них. Эта цветовая гамма, сама по себе жутковатая, мучительно дисгармонировала с обоями, где сочносиреневые банты удерживали гигантские розовые пионы на нежно-лиловом кружеве трельяжа. Мебель, пожертвованная молодым их родителями, мешалась с той, которую Лиззи по своему вкусу отобрала из эдвардианских запасов криктонского старьевщика. В результате глиняная головка мексиканской девушки с реальной папиросой во рту стояла на ветхом, но благородном комодике конца восемнадцатого века, а два новеньких скрипучих плетеных кресла соседствовали с шестью гнутыми орехового дерева стульями из гостиной Джаддов. Маккол, обставивший свое жилище мебелью под семнадцатый век и поддельными шератоновскими гарнитурами, естественно, имел право взирать на это прискорбное безобразие с гордым презрением и почти уайльдовской печалью.
Том Стратт сидел на самом неудобном стуле, ссутулившись и зажав руки между коленями. Мистер Джадд, внешне исполненный тихого достоинства, внутренне весьма взволнованный и возбужденный, попыхивал трубкой, изредка поскрипывая креслом. От вонючего дыма у Маккола запершило в горле — сам он при исполнении профессиональных обязанностей никогда не курил, — и его одолел кашель.
— Что это за порох вы курите, Джадд?
— Махорку, сэр. Вообще-то я не совсем этот сорт курю, но мне ее мистер Перфлит подарил. Фунт, когда уезжал, и еще фунт на той неделе, когда вернулся.
— Ах так! Ну, он мог бы преподнести вам что-нибудь не настолько опасное для ваших и чужих легких. Может, откроем окно?
— Том! — сказал мистер Джадд, продолжая курить и безмятежно игнорируя намек, слишком уж по его мнению бесцеремонный. — Открой окно, оба открой, да пошире. Просто диву даюсь, сэр, как внимательный наблюдатель со стороны, до чего же доктора свои мнения меняют. Когда я совсем сосунком был, про приходских врачей тогда еще и не слыхивали, а лечил старый джентльмен, приезжал из Криктона в двуколке. Он мне хорошо запомнился, потому что у него борода была по пояс, и от нее табачком и коньяком разило ну прямо до небес. Так вот, сэр, как сейчас помню, он моей старушке-матери, ныне покойной, строго-настрого наказывал: «Миссис Джадд, — говорит, — хорошенько ребенка закутывайте, а окна держите закрытыми. Чтоб его не продуло на сквозняке», — говорит. А теперь, выходит, все как раз наоборот. Доктора стоят за свежий воздух, как они его называют. А по мне — напрасно это. Я всегда с закрытыми окнами спал и буду спать. Утром идешь на работу, а у чистой публики в спальнях все окна настежь. Это же называется искушать Провидение, сэр, да и полиции лишняя работа — какое грабителям-то облегчение.
— Хм! — буркнул Маккол. — Так вы полагаете, вашим легким нипочем, что вы отравляете их не только скверным табаком, но еще и углекислым газом вашего собственного дыхания?
— Откуда мне знать-то, сэр? — бодро отозвался мистер Джадд. — Коли я никакого вреда не чувствую, так и не жалуюсь… — Тут он так громко рыгнул, что виноватое покашливание не замаскировало неприличный звук. — Прошу прощения, сэр, прошу прощения. Мать опять к чаю луку нажарила, а он о себе всегда знать дает.
— Попробуйте мятные лепешки с содой или просто щепотку соды в теплой воде, — проворчал Маккол.
— Это вот еще одно, чего я не поддерживаю, — вежливо сказал мистер Джадд, — прошу у вас прощения, сэр. Всякие там лекарства. Наркотики эти самые. Опаснейшая штука, сэр. И еще привыкание. В газетах только и читаешь, как, значит, киноактрисы и люди из самого из наивысшего общества попадают в благотворительные больницы, потому что перебрали их, а то и руки на себя накладывают, отвыкнуть не могут. Нет уж, сэр, ничего такого я в жизни не глотал, разве что пилюльку-другую или лайонскую микстурку от спины. Вот это, доложу я вам, чудесное средство, а, Том?
— Не знаю, — ответил Том. — Папаша нас всегда анисовыми каплями отпаивал. Как своих лошадей то есть.
— Все одно — наркотик! — определил мистер Джадд. — Ты, малый, держись лайонской микстурки для наружнего и внутреннего употребления, гарантированно без примеси вредных веществ.
Маккол брюзгливо, точно колдун другого племени, не пожелал вести дискуссию с этими светилами меньшего масштаба и в ответ на слова Тома и мистера Джадда лишь невнятно буркал или пренебрежительно фыркал. Как тяжело человеку, получившему научное образование, иметь дело с тупоголовыми невеждами! Он с надеждой прислушался, не простучат ли шаги сестры, торопящейся позвать его, но его ушей достиг лишь приглушенный вопль Лиззи, которая от боли кусала простыню. Мистер Джадд тоже его услышал и весь передернулся, однако мужественно постарался поддержать разговор.
— Вы, наверное, слышали, сэр, что миссис Ригли-то вернулась к своему законному хорьку?
— Нет! — воскликнул Маккол, внезапно проникаясь интересом. — Да неужели? Впрочем, этого следовало ожидать. Плохой был день для Клива, когда им позволили здесь поселиться.
— Ваша правда, сэр, — торжественно сказал мистер Джадд. — И попомните мои слова: дальше еще хуже будет. Я вот подстерег одного из их пащенков, извините на грубом слове, сэр, когда он моего Берта подбил отрясти яблоню полковника Смизерса. Схвати я их, оба у меня ремня попробовали бы. Ничего себе баловство для сына почтенного человека! Ну да в следующий раз Берт прежде два раза подумает.
— А вы случайно не знаете, как и почему миссис Ригли вернулась домой? — спросил Маккол.
— Что же, сэр, я до сплетен не охотник, — объявил мистер Джадд, устраиваясь в кресле поудобнее с истинным удовольствием завзятого любителя сплетен. — Только, конечно, все мы в мире живем, и ушей себе не заткнешь, верно, сэр? Дело вроде бы так обстояло: после того, значит, как вы посмотрели фермера Ривза, он глаза лишился, и миссис Ригли слишком тяжко стало на него глядеть. А старая миссис Ривз, его супруга, все время ему письма слала, чтоб он домой возвратился, и две его дочки каждый Божий день туда являлись и скандалы закатывали, а дети орут, а миссис Ригли ругается на чем свет стоит. Ну сущий ад, одно слово, сэр. И поговаривают, сэр, — тут мистер Джадд понизил голос до трепетного шепота, каким только и повествовать о немыслимых безднах порока, — поговаривают, что она с Ригли втихомолку помирилась, а оставалась только, чтоб выжать у Ривза денег побольше. Одна, значит, видимость была, сэр. И по мне, оно так и было: мне мой Берт рассказывал, что у них много всякой новой музыки для граммофона, то есть в коттедже у Ригли, а я своими глазами видел одну из девчонок в новехонькой шляпе и юбке. Так откуда бы у них деньги взялись?
— Возможно, очень возможно, — сказал Маккол. — Скверная это семейка.
— Что верно, то верно, сэр, — согласился мистер Джадд и слегка подпрыгнул, потому что сверху донесся совсем уж мучительный стон. — Ну так или не так, но она оставалась у Ривза, пока деньги не кончились. А может, он ей давать перестал. Ну и два дня назад кого-то из детей, которые дома оставались, непонятная хворь одолела, то есть они такой слух пустили. Миссис Ригли шасть к преподобному Стирну и давай расписывать, как она, дескать, согрешила, а теперь кается, и совесть ей твердит, что место ее с больным дитяткой, так, может, он, преподобный Стирн, значит, потолкует с ее мужем, чтоб она к нему вернулась. Ну и вернулась, сэр… — быстро докончил мистер Джадд, услышав стук торопливых шагов на лестнице, — вернулась как ни в чем не бывало, только вдвое нахальнее!
Дверь распахнулась, и миссис Джадд произнесла голосом, от волнения переходившим в прерывистое блеяние:
— Простите, сэр, вы там требуетесь, сэр. Ох, побыстрее, сэр, уж так она мучается!
Маккол поднялся, очень неторопливо, очень спокойно, поискал в своем чемоданчике то, что ему вовсе не требовалось, и сказал с невозмутимостью, которая его негодующим слушателям представилась верхом черствости:
— Времени еще предостаточно, миссис Джадд, спешить некуда. Позаботьтесь, пожалуйста, чтобы было побольше горячей волы, и принесите ее мне, когда я распоряжусь.
Мистер Джадд с Томом остались одни в комнате, которая казалась ужасно пустой и враждебной. Мистер Джадд покашлял, чтобы не утратить достоинства, а затем набил трубку довольно-таки дрожащими пальцами.
— А странно, что мисс Джорджи не заглянула справиться, — сказал он нетвердым голосом. — Ты не забыл сказать Нелли, Том, чтоб она ей сказала?
— Сказал. И ей сказал, и почтальону, чтоб он сказал Мэгги: Лиззи просила ее оповестить. А Нелли сказала, что мисс Джорджи занята, потому как к ним гость приехал.
— А! — отозвался мистер Джадд. — Верно, тот джентльмен, которого я видел. В костюмчике с брючинами, как два пивных бочонка. Надо надеяться, что он возьмет за себя мисс Джорджи, пока она не пожелтела вся и не закисла. Только могла бы она и про Лиззи вспомнить! Ну да чего от господ и ждать-то?
Ответить Тому было нечего, и некоторое время они молчали, прислушиваясь. Мистер Джадд заерзал в кресле.
— Жизнь, — произнес он, от волнения пускаясь в философствования, — жизнь странная штука, Том. Рождаемся, помираем, а больше-то никто ничего и не знает, даже ученые умники в Кембриджах да Оксфордах. Матерью девушку сделать труд невелик, а вот быть хорошим мужем и отцом не так-то просто. Любовь крутить можно, я против ничего не скажу. Природа она свое берет. Но это капля меда в чаше с отравой, Том. Ну, не то, чтобы семейная жизнь отравой была, но только она и не один только мед. Она на человека обязанности накладывает. Вот, Том, что ты чувствуешь, когда вот-вот станешь отцом своего первого сына?
— А почему вам втемяшилось, что обязательно будет мальчик? — спросил Том, старательно уклоняясь от отчета в своих чувствах.
— Мальчик, мальчик, а то кто же… ш-ш! — Мистер Джадд умолк и прислушался, но сверху доносилось лишь редкое пошаркивание да всхлипывания миссис Джадд на верхней ступеньке лестницы. Мистер Джадд продолжал: — Есть тут одно обстоятельство, так что ты не сомневайся.
Щадя Тома, мистер Джадд не стал уточнять, что это за обстоятельство, но, когда миссис Джадд в начале недели спросила, откуда ему известно, что будет обязательно мальчик, мистер Джадд ответил с величавой категоричностью: «От двух отцов только мальчики родятся!»
Том встал и принялся нервно расхаживать по тесной комнатке. Мистер Джадд следил за ним с живым научным интересом.
— А сам ты схваток не чувствуешь, Том?
— Нет, — сухо ответил Том. — Не чувствую. Но раз вам так приспичило, я вроде как озноб чувствую и одно думаю: поскорее бы все кончилось, и благополучно.
— Говорят, — задумчиво произнес мистер Джадд, — что доподлинный отец всегда схватки чувствует, как роженица, где бы он ни находился.
— А я вот не чувствую, — почти огрызнулся Том.
— Сам-то я тоже никогда их не чувствовал, — великодушно сообщил мистер Джадд, — но знавал людей, которые говорили, что чувствовали. Но я-то на одном стою: когда дело до женщин доходит, мужчина и не разберет, на каком он свете. Послушаешь, как они языками мелют, ну и думаешь — решето, все наружу сыплется. А чуть у них секрет какой появился, так молчат что рыбы. Да проживи человек хоть тысячу лет и становись умней с каждым годом, пенни ставлю, первая же девка, которая захочет, его сразу облапошит и вокруг пальца обведет.
— Ага, — рассеянно отозвался Том, все еще тревожно меряя шагами пол.
— Ш-ш! — воскликнул мистер Джадд. Они прислушались, и Том возобновил свои метания.
— На твоем бы месте, Том, — благодушно посоветовал мистер Джадд, — я бы сел да успокоился. Ну что толку восьмерки выписывать, будто ты полицейский и не туда смотришь.
— И я бы на вашем сидел да посиживал, — кисло отпарировал Том. — Да только я же на своем!
— Жаль, что твои папаша с мамашей сюда не пожаловали. Пора бы уж сменить гнев на милость, как-никак первый их внук рождается. Вот бы и посидели все вместе по-семейному. Не по-человечески это, на свою плоть и кровь зуб держать.
Том буркнул что-то невнятное. Ему не нравились напоминания, что его родители возражали против того, чтобы он женился на Лиззи — «на гулящей девчонке без царя в голове», как выразилась его мать, — хотя, скрепя сердце, кое-какую мебель они им и отдали.
— Придут еще, куда они денутся, — пробормотал он.
— Что же, — сказал мистер Джадд, опасаясь, не уронил ли он свое достоинство, обратив внимание на столь язвящее отсутствие, — потеря невелика, не при тебе будь сказано, малый.
— Да ничего, — ответил Том, сам не зная, что именно он имеет в виду, но смутно и тоскливо ощущая, будто все пошло вкривь и вкось. Стать мужем и отцом в двадцать один год, не видеть впереди ничего, кроме добродетельного однообразия, размеченного сменой лет, точно придорожными столбами, — перспектива не из самых приятных. Да уверен ли он хотя бы, что младенец, который вот-вот сделает первый вдох, действительно его? Медлительный мозг Тома поздновато осознал, что с самого начала все думали только о Лиззи, о ее репутации и будущем, и никто не подумал о нем. Кроме его родителей, но от них он слышал только попреки. В конце-то концов больше ли он виноват, чем Лиззи? Это же она напросилась, и ничего слушать не желала, когда он ее предупреждал. И вот теперь они на всю жизнь угодили в ловушку… Может, лучше было бы махнуть рукой и не спешить подзакониваться?.. Он спохватился, что мистер Джадд продолжает говорить.
— Да, — произнес мистер Джадд, словно размышляя вслух, — странно все это. Мы же не просили, чтоб нас родили, а вот родились, а как немножко осмотрелись да устроились, бац! — уже детьми обзаводимся, которые не просили, чтоб мы их рожали. Вот так и идет, день за днем, год за годом, а их у тебя все больше и больше. Иной раз хозяйка не точит тебя, а улыбается, только чаще у нее стирка, и она на каждое слово огрызается, как старый пес, которого глисты замучили. А ты все работаешь, все надеешься, что вот дети подрастут, будут твою старость покоить, а пока приносить по пятницам пару-другую шиллингов, все хозяйке помощь. И вдруг ты и ахнуть не успел, а они уже сами за то же взялись. Вроде бы нет тут никакой цели, что ты там ни говори!
Том прямо-таки застонал. Мистер Джадд с мучительной точностью излагал его собственные мысли.
— Тем не менее, — продолжал мистер Джадд уже веселее, — я такого мнения держусь: никудышная та душа, которой ничто не в радость.
Прислушавшись, не идет ли кто-нибудь, мистер Джадд с заговорщицким видом извлек из кармана бутылочку.
— Я по дороге в «Оленя» заскочил, — сообщил он конфиденциально, — и взял четвертинку рома. В жизненных трагедиях ничего лучше рома нет. Сбегай-ка на кухню, Том, — только прежде посмотри, не там ли мать, — да притащи пару стаканчиков, горячей воды и сколько-нибудь сахару.
Пыхтя от умственного напряжения, мистер Джадд смешал в двух стаканах ром с водой и отхлебнул из одного с критическим видом.
— Не довоенный, конечно, а ничего! — произнес он свой приговор. — Ну, удачи твоему сыну, а моему внуку, Господь его благослови, хотя и явился он непрошеный.
— Удачи, — повторил Том.
— Я что всегда говорю? — продолжал философствовать мистер Джадд. — Что толку к сердцу принимать и себя изводить? Твержу матери, твержу. И что ж ты думаешь? Как об стенку горох, будто я и не говорил ничего. Колготится, изводится что утром, что днем, что вечером. То есть, если бы я ей спуску давал. Но у меня — шалишь! И ты последи, чтоб Лиззи не начала тебя поедом есть. Не то уж тебе спасения не будет. Разве что глухим прикинешься, так она тебя живо раскусит.
— Да как их остановишь-то? — возразил Том.
— Твердость! — назидательно произнес мистер Джадд. — Как говорится, железная перчатка на бархатной руке. Потачки не давать, да и посмеяться не грех. Запомни мои слова, Том: нюхать тухлую рыбу пользы нет, и верить, что фунтовые бумажки на крыжовнике растут, тоже толку мало. Хорошему, солидному человеку жизнь нужна хорошая, солидная, без ерунды. По сторонам не глазеет, делает свою работу и никому ничего не должен. Нынче как? Тут помогите, там подсобите, да еще государственные вспомоществования — нет, это не по мне. Кто себя уважает, тот сам себе помогает и ни у кого помощи не клянчит — ни у Господа Бога, ни у лорд-камергера, ни у самого короля, долгого ему царствования!
— А как же… — начал было Том, но тут дверь распахнулась, и вошел Маккол, держа на руках одеяльце, в котором извивалось что-то вроде красной безволосой мартышки самых преклонных лет. Мистер Джадд и Том уставились на нее как завороженные.
— Ну вот, Стратт! — произнес Маккол с фальшивой бодростью, протягивая сверток Тому. — Приветствуйте своего первенца. Это девочка, и мать велела непременно вам передать, что она хочет назвать ее Джорджиной в честь мисс Смизерс.
— Девочка! — воскликнул мистер Джадд и в ужасе попятился. — Девочка! Опять кому-то солоно придется, помяните мое слово!