ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

Джорджи влюбилась, влюбилась по-настоящему, беззаветно и бесповоротно. Порой Природа устраивает все словно бы самым превосходным образом — особенно, когда готовит очередную пакость. Давай Джорджи еженедельно объявление «требуется» в самых дорогих газетах и рассматривай десятки кандидатур не находящих себе применения выпускников аристократических школ, которые «любят развлечения на свежем воздухе, умеют управлять автомобилем, ездят повсюду и занимаются чем угодно», все равно никого лучше Джоффри она для своей вакансии не нашла бы. Обременяй ее темперамент Жанны д’Арк, она услышала бы небесные голоса, твердящие кротко, но категорично: «Джорджи! Будь миссис Джоффри Хантер-Пейн». И возложи Небеса на нее этот долг, с какой охотой она повиновалась бы!

Но с Небес не донесся ни единый голос.

И — что было куда досаднее — Джоффри все не делал и не делал ей предложения.

С другой стороны, разве подобная сдержанность не была в конечном счете еще одним слагаемым суммы его совершенств? Не крылся ли дополнительный (хотя и излишний) опознавательный признак истинно английского джентльмена в том, как он предоставлял событиям медленно развиваться от прецедента к прецеденту, и не заключил скоропалительную помолвку (которую благородство уже не позволило бы ему расторгнуть), не уверившись до конца в своих чувствах и в чувствах Джорджи.

Справедливости ради следует заметить, что сама Джорджи была слишком счастлива своим счастьем, чтобы вынашивать пошлые матримониальные планы, — пожалуй, что и зря, ибо даже лучшие из мужчин нуждаются в некотором понукании. Однако все вокруг заняли провокационную позицию кретинического любования юной парочкой, а про себя ожидали решительного предложения руки и сердца с лихорадочным нетерпением, которое становилось невыносимым. Джорджи для счастья было довольно, что они с Джоффри «друзья». И ведь это самый верный путь, не правда ли? Сначала друзья, затем истинные друзья, затем старые друзья, понимающие друг друга без слов, затем робкое и, предпочтительно, неуклюжее признание — и далее к флердоранжу и «пока смерть нас да не разлучит».

Во всяком случае, так это представлялось Джорджи.

Друзьями они стали в первый же вечер знакомства, а взаимопризнанного статуса настоящих друзей достигли примерно через полмесяца. Разумеется, точные расчеты тут неуместны, но все-таки дальнейшие полтора-два месяца должны были вознести их на высоту старых друзей, понимающих друг друга без слов, а уж с нее Джоффри было бы затруднительно пойти на попятную. Джорджи бесспорно располагала временем в избытке, хотя в чисто тактическом аспекте было бы лучше, если бы Джоффри приехал в отпуск на родину в начале весны, а не в начале осени. Летние месяцы более благоприятны для неторопливо развивающихся романов, которые только и созревают в идеальные брачные союзы. По крайней мере, так считала Джорджи, и конечно, она имела полное право управляться со своими сердечными делами на собственный лад.

Она была честной девушкой и хранила немалую толику наивной веры в человеческую натуру.

Вначале Мать-Природа вкупе со всем человечеством словно всячески старалась содействовать ее счастью. Сырое лето сменилось чудесной золотой осенью с тем легким морозцем по утрам, который, как ей беспощадно внушили в детстве, она очень, очень любила. Задолго до полудня белые озера густого тумана поднимались с лугов и полусжатых полей, легкой сизой дымкой растворяясь над пологими лесистыми холмами. Жужжание и полязгивание жнейки, кружащей по двадцати акрам дальнего поля, повисали в тихом воздухе, точно обрывки знакомой мелодии, успокаивая и ободряя. Стрижи, которые все лето с писком носились над дорогами и выделывали стремительные зигзаги вокруг колокольни, уже улетели, но, когда рассеянный солнечный свет золотил клонящийся к закату день, телеграфные провода унизывали ласточки — непрерывно умножающиеся ряды бойких щебетуний в черных фраках, белых жилетах и красноватых галстучках. Вязы сменили свой густо-зеленый летний наряд на тускло-желтый, буки вызывающе облачились в червонную парчу, дубы покрылись медным румянцем, а одинокий клен запылал алым пламенем. Ивы уже сбрасывали пожухшие дротики, а каштаны устлали землю широкими разлапистыми листьями. Вечером солнце опускалось за горизонт в торжественном кардинальском пурпуре, и летучие мыши беспокойно метались в забеливающем звезды тумане, точно охваченный паникой кавалерийский разъезд.

Все это пьянило Джорджи, будило в ней ликующую радость и легкий смутный стыд. Она не могла понять, действительно ли эта осень несравнимо великолепнее всех предыдущих, или же эта магическая неведомая в прошлом красота возникала потому, что созерцала она ее вместе с Джоффри. Странно, как она раньше не замечала, насколько интересно все вокруг! Забавно, что шум дурацких жнеек и сноповязалок кажется музыкой, что ласточки надели фраки, а летучие мыши уподобились кавалерийскому разъезду! И совсем уж непонятно, отчего такие нелепые пустячки дарят ей ощущение необъятного счастья, кипения жизни и… ну… блаженной безмятежности, тихого покоя. Разумеется, она никому об этом не говорила, даже Джоффри. Ведь даже он мог счесть ее глупенькой фантазеркой, а если и нет, то вдруг бы он ненароком проговорился кузену, обрекая ее смиренно сносить нескончаемые назойливые шуточки. А Джорджи чувствовала, что не сумеет быть смиренной — таким все было великолепным, таким… таким… ну просто тип-топ. Она то и дело строго себя одергивала, потому что принималась петь, даже когда шила.

У нее возникали и еще более странные фантазии. Когда она срезала в саду георгины и хризантемы для столовой, ее охватывало желание прижать их к губам — глянцевые почти без запаха георгины и пушистые хризантемы с их густым осенним ароматом. Ни с того ни с сего ей приходило в голову, что деревья, наверное, живые, что надо только покрепче обнять гладкий ствол бука, прижаться к нему щекой — и можно будет различить очень мерные, очень приглушенные биения сердца. А потом ей начинало казаться, что стоит только раскинуться в траве, озаренной солнцем, как его яркие лучи пропитают ее насквозь, а вокруг валом встанет темная земля, и все ее существо преобразится в сплав золотого огня и темной земли. Нет, она не решалась обнимать деревья и ложиться в траву. Вдруг кто-нибудь подсмотрит и будет смеяться над ней. Но как-то вечером, когда они с Джоффри стояли рядом на лужайке, он подсунул руку ей под локоть — старым друзьям это дозволяется, — и ее поглотила волна экстаза. Они смотрели вверх на узкий серп молодого месяца, и Джорджи почудилось, что она ощущает мощный полет Земли в пространстве, ощущает, как все поля, дома, леса, дороги и люди с непостижимой величавостью и быстротой, кружась, несутся среди звезд. Она боялась заговорить, и глаза ее наполнились сладкими слезами. Джоффри молчал, и они стояли так почти пять минут, пока неповторимое ощущение богоподобного полета не пошло на убыль. Что испытывал Джоффри, осталось ей неизвестным, но внезапно он взял ее руку и поцеловал, — еще ни разу он не позволял себе такого знака нежности, — а затем повернулся и ушел, словно его что-то испугало. Джорджи кольнула щемящая тоска, хотя прикосновение его горячих губ к ее руке вызвало в ней восторженный трепет.

Ах, если бы он остался! Ах, если бы он… но что, собственно, если бы? Ей нестерпимо хотелось сжать его лицо в ладонях, посмотреть на него и… да, и одарить тем чистым обожанием, которое она сберегла для него. Каким счастливым могла бы она его сделать! Но терпение, всему свое время.

Ангел-хранитель, донельзя довольный, расхаживал, гордо выпятив грудь и разгоняя бесенят, которые пытались нашептывать: «А как же Маккол и эти… ну, ты знаешь?», «А как же Каррингтон, э?», «А как насчет того, чтобы попить чайку у Перфлита? Хе-хе-хе!»


Впрочем, вряд ли нужно упоминать, что причудливые и нездоровые фантазии занимали лишь очень малую часть ее времени и мыслей. Чаще она оставалась нормальной здоровой английской девушкой, всегда готовой принять участие в любой игре. И все были с ней удивительно добры. Бог, как оказалось, отнюдь не лишенный порядочности, поразил миссис Исткорт обострением ревматизма — она была прикована к постели и, как ни брюзжала, вмешаться не могла. Полковник появлялся, когда был нужен, и исчезал, когда не был нужен. Кузен, видимо, получил жесточайшие инструкции, так как не осмеливался и рта раскрыть. Алвина, как ни дорого это ей стоило, тщательно сохраняла суперобложку почти изнемогающей благостности, освободила Джорджи от всех домашних обязанностей и даже дважды сама съездила на велосипеде в Криктон, лишь бы не прервать импровизированный теннисный матч на убогой неровной лужайке. Перфлит и Маккол благородно держались в стороне, и Перфлит был даже готов поставить пять против одного, что Джорджи станет невестой еще до Рождества, и два против одного, что она выйдет за Джоффри в ближайшие полгода. Маккол, обстоятельно взвесив все «за» и «против», отказался заключать такое пари. Мистер Джадд с неиссякаемым оптимизмом съездил в Криктон, где в чаянии скорой свадьбы купил новую шляпу и еще один брелок.

Весь приход проникся к мисс Джорджи чувством, более всего походившим на рождественскую открытку, и желал ей всяческого счастья, точно она была малиновкой среди пышных сугробов на фоне старинной английской колокольни.

Внезапно Джорджи словно вживе обрела чисто теоретическую прерогативу непогрешимости средневековых монархов. И даже при еще большем отсутствии проницательности — будь такое возможно — нельзя было не заметить, что Англия в пределах этого прихода ждет, чтобы она исполнила свой долг, и не пожалеет на его исполнение никаких ее денег. Через два-три дня после приезда Джоффри, когда ему вздумалось все утро проваляться без пиджака под «бентли», обливаясь потом и покрываясь смазкой в иллюзорной надежде повысить мощность мотора, Джорджи укатила на велосипеде в Криктон. Вернулась она после долгого отсутствия с грудой пакетов, прятавших тюбики, флакончики и баночки. Позже Алвина с ужасом обнаружила, что прежде девственный туалетный столик Джорджи осквернила косметика, но железным усилием воли она принудила себя промолчать. Опасаясь упустить что-нибудь существенное, Джорджи приобрела все средства стать красавицей, о каких только ей доводилось слышать, — от глицерина и огуречной воды, которые по восторженным отзывам Лиззи были незаменимы при цыпках, до «бесподобного крема-невидимки мадам Бернгард», некогда небрежно упомянутого пропащей лондонской тетушкой. Джорджи даже захотелось написать этой почти легендарной родственнице и попросить у нее совета, но по зрелом размышлении она решила положиться на собственную женскую интуицию и не пачкать любви почти наверное нечистыми рекомендациями низменной похоти.

Невозможно даже с примерной точностью оценить, какую роль тут сыграли (и сыграли ли вообще) все эти разнообразные комбинации топленого сала тонкой очистки и духов, а какую — душевное состояние Джорджи, а то и незаметная деятельность желез внутренней секреции, но факт остается фактом: она, пусть временно, совсем преобразилась и стала почти хорошенькой. И объяснялось это отнюдь не только переменой в манере одеваться. Бесспорно, отказ от черных чулок в пользу tête-de-nigre[24] и бежевых из искусственного шелка пошел ей много к украшению, как и туфли не столь практичного, зато более эротического фасона, чем прежние. Опять-таки почти новые платья, которые щедрая Марджи не только подарила ей, не слушая никаких возражений, но и целые два дня самоотверженно распускала и подгоняла к более полной фигуре Джорджи, поразительно выигрывали в сравнении с гардеробом перезрелой школьницы, который предпочитала для нее Алвина. И решительно все, кроме той же Алвины и кузена (они, впрочем, не решились высказать свое осуждение вслух), очень одобрили новую прическу Джорджи, придуманную Марджи, которая заплела ее волосы в две косы и изобретательно закрутила их двумя аккуратными спиралями над ушами. Мода, конечно, тут и не ночевала, но что еще можно придумать для девушки, которая боится остричься? Да и в самый раз как для Клива, так и для дикаря, только что покинувшего какой-то жуткий аванпост Империи, расположенный весьма и весьма далеко к востоку от Суэца.

Все это, несомненно, помогло, но главное чудо было в том, что изменилось само лицо Джорджи. Во всяком случае, такое возникало впечатление. Оно больше не приводило вам на память раскрашенных гипсовых херувимов, дудящих в трубы. Что смягчило его контуры и придало нежность цвету этих излишне пухлых щек? Топленое сало тонкой очистки, ощущение непреходящего счастья или невидимые руки ангела-хранителя, массировавшего их, пока она спала? Конечно, объяснение могло заключаться и в пудре, но в любом случае даже нос ее перестал пылать здоровым румянцем деревенской молочницы, причинявшим ей столько мучений, и обрел более чинную гармонию формы и цвета. Детские глаза и губы остались детскими, но теперь они что-то обещали. Совиная тусклость глаз сменилась блеском, а губы… обман ли это зрения, или они безмолвно «сами „созрели вишни“ возглашали»? Если вы считали Джорджи просто ребенком-переростком, вы сказали бы, что за одну неделю она обрела юную женственность, а если она представлялась вам взрослой женщиной, к сожалению, сохранившей всю неуклюжую подростковую угловатость, вы решили бы, что она выглядит помолодевшей на пять лет.

И только Джоффри абсолютно не замечал этого современного добавления к «Метаморфозам» Овидия. Он дважды проходил полный курс научного укрепления и развития памяти (второй раз для того, чтобы вспомнить позабытое после первого) и, естественно, был до идиотизма ненаблюдательным. Сидя за обеденным столом в свой первый вечер в «Омеле», он воспринимал Джорджи только как «белую девушку своего круга». Только, так сказать, своим темным первобытным нутром, а вовсе не с помощью разума. Когда он сообщил Джорджи, что она первая белая и прочее, и прочее, он не совсем лгал. Его слабые неловкие попытки завязать интрижку с той или иной супругой того или иного собрата по строительству Империи неизменно завершались жалкой неудачей. На пароходе он, когда не спал, просаживал деньги в покер, нырял в бассейне или играл во всевозможные палубные игры с другими пассажирами мужского пола. Пассажирки же почти все были обремененные заботами матери семейств с желчным цветом лица. А потому в тот первый вечер Джорджи и правда показалась ему ослепительной красавицей. Но, разумеется, это ослепление долго сохраняться не могло. В первые же дни восхищенное упоение обычной английской жизнью поугасло, и Джоффри перестал уподобляться жителю лесной глуши, впервые ступившему на мощеную мостовую. Разъезжая в своем «бентли», он видел других женщин, в том числе и очень миловидных, а потому все вызванные его появлением до необъяснимости чудесные перемены в Джорджи только-только позволяли ей кое-как удерживать позиции, случайно занятые в первый вечер.


Однако Джорджи ощущала чудо не в том, что стала почти хорошенькой (этого она почти не осознавала), и даже не в своей радости или поразительном открытии окружающего мира. Завораживало ее сближение с Джоффри. Не забывайте, что у нее не было братьев и практически ни единого знакомого молодого человека одного с ней воспитания. Конечно, это счастливо избавило ее от соприкосновения с большим количеством глупости и от необходимости уступать бесцельному стремлению властвовать, тем не менее целое полушарие человечества оставалось для нее неведомым и манило своей загадочностью. Поскольку можно с полным основанием утверждать, что все ее существо было настроено на то, чтобы Джоффри ей понравился, нисколько не удивительно, что он ей нравился, и даже очень. Но ее это удивляло, как удивляло кузена, который не раз и не два вмешивался за столом в их веселую болтовню — такую непохожую на былое молчание или отвратительные поддразнивания! — и говорил что-нибудь вроде: «Конечно, я слышал про симпатию с первого взгляда и все-таки, хоть убейте, не понимаю, как вы еще находите, о чем поговорить!» И Джорджи умоляюще смотрела на Алвину, и Алвина галопом налетала на кузена, отгоняя его в немоту, словно была могучим жеребцом, а он — жеребцом-замухрышкой, покусившимся на ее любимую кобылу.

Джоффри не говорил ей всякие гадости про жизнь и человеческое поведение, как Маккол, и не прикасался к ней так, что она чувствовала себя запачканной. Джоффри любил поразглагольствовать, но в отличие от Перфлита не нашпиговывал свою речь намеками, цитатами и идеями, которые она не улавливала и не понимала. Собственно, Джоффри нравились только идеи, ставшие совсем сухими и стерилизованными от долгого употребления. Не страдал Джоффри ни профессиональной осторожностью, ни тем более пуританской узостью, обязательной для рукоположенных священников. Смешно было и подумать, что тет-а-тет за чаем он использует только для того, чтобы рухнуть на колени и прикрыть молитвой такое отступление от приличий. С другой стороны, Джоффри воздерживался от унижающих поползновений. И вообще от каких бы то ни было поползновений. Он столь скрупулезно удерживался в рамках, предписанных настоящим друзьям, что Джорджи, будь она покорена чуточку меньше, наверное, испытала бы некоторое разочарование. Более того, выпадали минуты, например в том приятном полузабытьи, которое предшествует сну, когда Джорджи с изумлением ловила себя на мысли, что вовсе не испытала бы ни малейшего унизительного чувства, вздумай Джоффри последовать примеру мистера Перфлита. Жизнь бывает для девушки очень и очень непонятной.

Они много катались на автомобиле. За рулем Джоффри щеголял клетчатой слегка сдвинутой на ухо кепкой с очень большим козырьком и впадал в уныние всякий раз, когда их обгонял владелец более мощного мотора. Он не забыл своего обещания научить ее управлять автомобилем. Но Джорджи, как ни старалась, плохо справлялась с этой премудростью. Джоффри часто должен был накрывать ее руки на руле своими, чтобы избежать столкновения, и это переполняло ее восторгом, но почему-то парализовало. Ощущая крепкое равнодушное нажатие его ладоней — его мысли были сосредоточены только на дороге, — она забывала обо всем и хотела только одного: пусть он подольше держит ее руки и не отпускает. Кроме того, она путалась в педалях: нажимала на акселератор, когда хотела сменить передачу, и на тормоза, когда хотела прибавить скорость. В результате Джоффри не раз приходилось хватать ее за щиколотку. Джорджи жалела только о том, что ее лицо тотчас вспыхивало. Но несмотря на все это, Джоффри непонятливо оставался настоящим другом и ни словом, ни намеком не выражал желания стать старым другом, понимающим все без слов. Жизнь бывает для девушки очень трудной.


Джоффри заявил, что лужайка слишком тесна для тенниса, и им следует перейти на часовой гольф. И вот они с Джорджи отправились на «бентли» в Лондон и перекусили в «Трокадеро», куда Джоффри захаживал во время войны, когда приезжал в отпуск. И Джорджи спросила, очень робко, очень смущенно:

— И вы… вы всегда бывали тут один?

— Нет, — ответил Джоффри, слегка нахмурившись. — Обычно я бывал тут с другими отпускниками.

— Но разве вы… вы ни к кому не были привязаны?

— Ну-у, — признал Джоффри, — собственно говоря, была одна девушка…

Джорджи даже вздрогнула от внезапной спазмы ревности.

— …мне казалось, что я немножко влюбился. Вы ведь знаете, как это случалось в дни войны.

— Она была очень красивая?

— Так себе, — ответил Джоффри с мужским вероломством. — Вообще-то миленькая, но я, право, забыл, как она выглядела. Ха-ха-ха!

— Но разве она не была вам очень дорога?

Джоффри поколебался, а затем решил последовать примеру Джорджа Вашингтона — в определенной степени.

— Собственно говоря… — Он поколебался. — Ну-у… одно время мы были помолвлены.

Еще один спазм.

— …но все кончилось само собой. Помните, как это бывало в дни войны.

— Я была с мамой, — просто сказала Джорджи.

И тут Джоффри стал очень милым и объяснил, что это все ничего не значило, и он даже забыл, как ее звали. Очень жалко, что он тогда еще не был знаком с Джорджи. Странно, как иногда не встречаешь именно тех, с кем хотелось бы познакомиться. И Джорджи согласилась и пожалела, что войны почти не видела, но мамин госпиталь находился бог знает в какой глуши, а работы было столько, что знакомиться не хватало времени. А Джоффри сказал, что это чертовски обидно и что ему ужасно не хватало настоящей девушки-друга, чтобы думать о ней в окопах, и, честное слово, он в жизни еще не встречал такой милой и свойской девушки, как она. Джорджи была ужасно рада и счастлива и почему-то почувствовала себя «ближе» ему, но все-таки малюсенький неприятный осадок остался: он ни слова не сказал о помолвке и даже не намекнул, что они понимают друг друга без слов.

Из «Трокадеро» они отправились в магазин, и Джоффри купил самый дорогой набор принадлежностей для часового гольфа, какой только там нашелся, хотя Джорджи и уговаривала его, что нехорошо тратить столько денег. Но Джоффри объяснил, что получает в год восемьсот фунтов, а «там» и половины не расходует, а к тому же, когда вернется, вскоре начнет получать тысячу. И Джорджи стало холодно и грустно при мысли, что он «вернется туда», хотя тысяча в год ее немножко ободрила: ведь сейчас, подумала она, многие женятся, имея куда меньше. Она подробно расспросила Джоффри о расходах, об условиях жизни «там» и пришла к выводу, что такой суммы на двоих более чем достаточно. Хотя взаимного понимания между ними еще не было, она не сомневалась, что Джоффри должен знать о ее чувствах к нему: сказал же он, что в жизни не встречал такой милой и свойской девушки, как она. И он совершенно прав, что не торопится. Ведь если они объявят о своей помолвке, ему уже нельзя будет оставаться у них — спать в одном доме со своим fiancé[25] не полагается, даже под охраной собственной матери. Конечно, это вздор и чепуха, люди теперь смотрят на веши гораздо шире, но мама и папа сочтут, что Джоффри следует уехать, а не то миссис Исткорт примется говорить всякие гадости.

Возвращались они вечером. Джоффри сосредоточился на том, чтобы по меньшей мере на минуту побить свой предыдущий рекорд, а Джорджи, откинувшись на сиденье, следила, как медленно гаснут в небе разноцветные отблески заката. Как чудесно лететь так, словно по воздуху, со стремительной не меняющейся скоростью. Впереди вьется черная лента шоссе, а навстречу несутся луга, деревья, дома и вдруг оказываются далеко позади. Джоффри такой замечательный шофер! Как она ему доверяет! До чего же это непохоже на жуткое ползание в автомобиле по окрестностям «Бунгало Булавайо»! «Безопасность прежде всего» — брр! Когда они, весело завывая клаксоном, подкатили к «Омеле», ей взгрустнулось. Ах, если бы они могли мчаться вот так вечно — настоящие друзья, и никаких сложностей, тревог, пугающих интимностей!

Джоффри и Джорджи очень устали и отправились спать рано. Кузен ушел трудиться над своим колоссальным патриотическим экраном из марок, который теперь предназначал в подарок Джорджи на свадьбу, Фред и Алвина остались одни в гостиной среди нелепой смеси морских пейзажей маслом кисти неведомых мастеров, выцветших акварелей двоюродных бабушек, больших современных кресел, старинных парчовых стульев и множества разношерстных сувениров на мраморных столиках с витыми ножками у стены.

Алвина, водрузив на нос очки, занялась шитьем. Полковник размышлял — против обыкновения с открытыми глазами, — устремив взор на расписанный цветами экран перед пустым камином.

— Они как будто очень довольны своей поездкой, — словно без задней мысли сказала Алвина, кладя стежок за стежком.

— Да, — ответил полковник, не отводя глаз от цветов, которые бесспорно составили бы великолепнейший букет, будь они живыми. — Очень недурно, что Джоффри купил Джорджи набор для гольфа. Будет полезная разминка для нас всех. Не забыть выбрать время, чтобы помочь им завтра выровнять лужайку.

— И не думай! — категорически возразила Алвина.

— Это почему же, сударыня? — саркастически осведомился Фред.

— Да потому, что они предпочтут быть вдвоем, — не без ехидства отрезала Алвина.

— Хм… — Фред поугас и продолжал разглядывать цветы. А ведь похоже на свадебный букет Алвины… Он с легким удивлением, но с полной покорностью судьбе подумал, как мало оправдались надежды, с какими он в то утро входил в церковь. Тоненькая ясноглазая девушка со звонким голосом, на которой он женился, превратилась вот в эту ядовитую старуху, которая сидит сейчас возле него и тычет своей иголкой с дьявольским упорством.

— А если хочешь знать почему, — мстительно нарушила молчание Алвина, — то потому, что они влюблены.

Это прямолинейное заявление встревожило полковника.

— Что ты! Что ты! — возразил он. — Не могло же это уже зайти так далеко!

— Не знаю, что, по-твоему, значит «так далеко», — отрезала Алвина, — но всякий, кто не корпел бы над дурацкими крикетными отчетами, заметил бы это давным-давно!

— Но ведь еще и месяца не прошло! — вскричал бедняга полковник, даже не пытаясь защитить себя от этих жестоких инсинуаций.

Алвина надменно фыркнула.

— Какое значение это имеет? Я знаю, о чем говорю.

— Но как ты можешь знать? Джорджи тебе что-нибудь сказала?

— Как будто нужно говорить! — Алвина фыркнула еще раз. — Разве ты не заметил, как девочка изменилась, какой у нее счастливый вид?

— Ну пожалуй, — признал Фред. — Но что это доказывает?

Алвина воткнула иглу в шитье и положила его себе на колени.

— Когда двое молодых людей не расстаются утром, днем и вечером, когда они без умолку разговаривают за завтраком, обедом и ужином, а потом уходят вместе, чтобы продолжить разговор, когда молодой человек смотрит телячьими глазами на девушку, а она распевает день-деньской или сидит тихо, как мышка, и мечтает, — что это все означает, как по-твоему?

Полковник потер кончик могучего носа.

— Да, вроде бы так, — уступил он.

— Конечно, так, — отрезала Алвина, снова беря шитье. Наступило короткое молчание, затем полковник сказал:

— Так что же нам следует делать?

— Пока, естественно, ничего. Джоффри вполне приличная партия, дальний родственник, а потому никаких справок нам наводить не надо, и вполне обеспечен. Если он настолько нравится Джорджи, что она готова выйти за него, это ее дело.

— Но ты считаешь, это не опасно? — с тревогой спросил полковник.

— Что опасно?

— Я имею в виду, не опасно им так свободно оставаться наедине? А вдруг… э…

— Вздор! — решительно заявила Алина. — Джоффри — джентльмен, а девочка — леди. Кроме того, она абсолютно невинна и чиста, уж я-то знаю. Малейшая вольность ее шокировала бы до глубины души.

Неповоротливый штабной ум полковника некоторое время переваривал эту информацию.

— Ну, если так, — сделал он вывод, — и ты убеждена, что она скоро выйдет замуж, то не следует ли тебе… э… дать ей кое-какой совет, а? Мне бы не хотелось, чтобы моя маленькая девочка была напугана и шокирована в первую брачную ночь.

— Когда речь идет о твоей дочери, ты невыносимо сентиментален, как все глупые старики, — уязвила его Алвина. Неизвестно почему, у нее все внутри восставало при мысли, что ей придется «давать советы» Джорджи в подобного рода вещах. Это обязанность мужа, а не матери!

— И все-таки я полагаю, — продолжал полковник с обычной тяжеловесностью, однако в его голосе появилась та несгибаемая властность, которой Алвина к своей досаде всегда невольно уступала, — подготовить ее необходимо. Я вовсе не требую, чтобы ты ранила ее… ее целомудрие. Но я полагаю, тебе следует иногда обронить намек-другой, знаешь ли. Указать ей кое на что с женским тактом, а?

— Не преждевременно ли? — растерянно возразила Алвина.

— Ты только что утверждала обратное, — сказал Фред. — Если ты убеждена, что они поженятся, то я убежден, что девочку необходимо немножко подготовить.

— Ну хорошо, я с ней поговорю, — буркнула Алвина.

Наступило новое молчание. Тишину теперь нарушали только шорох материи в руках Алвины, постукивание ночных осенних бабочек о стекла там, где занавеска не была задернута, да хриплое старческое дыхание Фреда.

— А в доме без Джорджи будет пусто, — медленно произнес он.

— Хм! — отозвалась Алвина, не слишком довольная этим косвенным упреком по ее адресу. — Ей уже давно пора выйти замуж и обзавестись собственным домом. Не будь эгоистом.

— Да-да, — торопливо пробормотал полковник. — Да-да. Конечно, нельзя быть таким эгоистом.

Снова наступило молчание, и полковник снова предался созерцанию нарисованных цветов. Куда Алвина девала брильянтовую брошь, которую он подарил ей к свадьбе? А да! Потеряла на пароходе, когда возвращалась из Кейптауна. Ну в то время, когда она дьявольски интересовалась этим лекаришкой. Взять да и потерять самую дорогую реликвию их счастливых дней — как это на нее похоже!

— Жаль мне, — произнес он вслух, — что мы больше ничего не можем сделать для девочки.

— В каком смысле?

— В смысле денег и вообще. Я рад был бы дать ей приличное приданое и… и положить на ее имя какой-нибудь капитал.

— Ну раз не можешь, так не можешь.

— Боюсь, я позволял себе кое-какие лишние траты, — с сожалением сказал старик, — а уж армия совсем не расщедрилась.

— Чего же ты ждал от политиков? — Алвина задала этот риторический вопрос с удивительно злобным ударением на последнем слове.

— Я ничего не ждал, — спокойно ответил полковник. — И ничего не получил, даже ордена Бани, хотя почти у всех моих однокашников по Сэндхерсту он есть.

Алвина промолчала. Ей надоело утешать полковника, потому лишь, что его обошли этой почетной наградой, отсутствие которой терзало его куда сильнее, чем мысль о бедности.

— Но все-таки, — сказал он, приободрившись, — что-то мы сделать могли бы.

— Что?! С нашим доходом, со всеми нашими долгами?

— Я брошу курить, и, как только Джоффри уедет, — ни капли виски! — решительно заявил Фред.

— Само по себе это прекрасно, — признала Алвина, — но экономия будет невелика. А как с игрой на скачках и с Лондоном?

Полковник стукнул кулаком по костлявому колену.

— Больше ни единой ставки… После следующей недели — тут уж выигрыш абсолютно верен. И мы могли бы занять еще фунтов сто под вторую закладную на дом.

— Хм? — с сомнением произнесла Алвина.

— И, — объявил полковник в припадке великодушия, — я откажусь от членства в клубе.

Алвина уставилась на него в немом изумлении. Клуб, причина стольких слез и ссор! Клуб, знаменовавший для полковника последний отблеск воинской славы! Клуб, ежегодный взнос в который — двадцать гиней — причинял такие муки! Он откажется от клуба! Конец поездкам в Лондон и свиданиям с раздушенными генералами и адмиралами!

Она молча клала стежок за стежком, а полковник в глубокой задумчивости разглядывал цветы. В конце концов он зевнул и встал — неуклюже и скованно, как деревянная кукла.

— Спокойной ночи, — сказал он. — Меня что-то в сон клонит.

— Спокойной ночи, — ответила Алвина, не поднимая головы от шитья.


Джорджи уже засыпала, когда в ее дверь властно постучали. Она с тревогой приподнялась на постели.

— Войдите, — испуганно сказала она. — Кто это?

— Только я.

— Мама! Я тебе зачем-нибудь нужна?

— Нет, деточка. Я просто…

Недоумевая, Джорджи ждала продолжения. Алвина сделала над собой титаническое усилие.

— Джорджи!

— Я слушаю, мама.

— Если ты когда-нибудь выйдешь замуж, не забывай, что некоторых очень неприятных вещей избежать нельзя. Просто не обращай внимания. Я не обращала.

И она исчезла.

2

Джорджи и Джоффри усердно трудились, выравнивая лужайку для того, чтобы часовой гольф мог служить источником удовольствия, а не оставался всего лишь священнодействием. Джорджи лишний раз убедилась, насколько Джоффри «неподражаем»: работать с ним было так приятно! Он всегда точно знал, что нужно делать, и делал это отлично, а ей поручал что-нибудь интересное и не очень трудное. Если она допускала промах, он не сердился и не смеялся над ней, но подходил и исправлял — так мягко и терпеливо.

Работая, они разговаривали. Джорджи заметила, что почти всегда соглашается с Джоффри. А если не соглашалась, у них завязывались жутко интересные споры, неизменно завершавшиеся тем, что он убеждал ее в справедливости своей точки зрения. С легким удивлением она обнаружила, что об очень многих предметах у нее своего мнения вообще не было, а потому стоило Джоффри упомянуть, что именно он считает верным, и она сразу же видела, насколько он прав. А обо всем том, что ей представлялось непререкаемым и где не было места для ереси, Джоффри — о радость! — придерживался точно тех же мнений, что и она сама.

Они беседовали о религии. Джоффри сказал, что его она трогает мало — хочешь не хочешь, а «там» вскоре убеждаешься, что в мире чертовски много такого, о чем их преподобия ничего не знают, да и Библия помалкивает. А к тому же, черт побери, есть Наука — нельзя же верить в историйки про Адама и Еву и про Иону в чреве китовом! Джорджи была немножко шокирована и сказала, что думать следует не о букве, а о духе религии, и без Бога никак нельзя, потому что должно же быть у всего начало, и вообще людям необходимо в жизни что-нибудь такое.

— Вот именно, — согласился Джоффри. — Я как раз к этому вел. Образованным людям вроде вас или меня нет никакой необходимости верить во всю эту древнюю чушь, но низшим классам она обязательно нужна. Помогает дисциплинировать их. Учит знать свое место. Только миссионеры хуже зубной боли. Вбивают туземцам в голову черт знает что.

— Я всегда думала, что миссионеры просто глупые любители совать нос в чужие дела, — отозвалась Джорджи, орудуя совком.

— Жуткие зануды, — сказал Джоффри и, взяв лопату, принялся бить по земле почти с садистической энергией, словно по миссионерскому затылку. Он даже запыхался немножко и остановился перевести дух.

— Неужели вы ни во что не верите? — спросила Джорджи, с благоговейным ужасом обнаруживая такую бездну безверия в таком красавце.

— По-моему, вера тут вообще ни при чем. Что-то мы знаем, а чего-то не знаем, но какой смысл верить в старые сказочки, которые нельзя ни доказать, ни опровергнуть? Человек должен по мере сил жить честно, исполнять свой долг перед Империей и зарабатывать достаточно, чтобы полностью обеспечивать себя и своих близких. Конечно, — великодушно признал он, — для женщины это может быть и по-другому. Если религия помогает ей не сбиваться с пути, так я вполне «за».

— Прежде я часто ходила в церковь, — заметила Джорджи, усердно копая.

— А теперь нет?

— Ну иногда, чтобы доставить удовольствие маме, — с бодрой убежденностью солгала она. — Вы ведь знаете, как пожилые люди смотрят на все это.

— Мои родители скончались, — произнес Джоффри с надлежащей грустью. — Если бы они были живы!

— Бедняжечка! — нежно сказала Джорджи и с затеплившейся надеждой добавила: — Как вам, наверное, одиноко!

— Случается, — ответил Джоффри, не уловив намека. Джорджи вздохнула. Воцарилось недолгое молчание.

— Очень много людей, — сказал затем Джоффри, — считают, что поэзия — сплошная чушь.

Джорджи собралась было от души согласиться, но спохватилась и произнесла только:

— Неужели?

— Но я не согласен, — твердо объявил Джоффри. — Естественно, всякую старомодную муть никто по своей воле читать не станет. По-моему, Шекспира перехвалили, как вам кажется?

— Ах да. Я его не выношу. В школе мы все время учили из него что-нибудь, и я его возненавидела. Но Киплинга я люблю.

— Отличный поэт! — сказал Джоффри. — Мне всегда нравилось это место… Как оно там? Черт, забыл! Ну вы знаете, про этого типа с пулей в селезенке. Настоящая поэзия!

— Да-а, — с сомнением согласилась Джорджи. — А мне всегда нравилась «Книга джунглей». Вы Рикки-Тикки-Тави помните?

— Еще бы! Но как вы много читаете!

— Нет, я читаю жутко мало, — возразила Джорджи. — По правде говоря, я не очень люблю книги. Всегда предпочту погулять или сыграть, например, в теннис.

— Я тоже, — согласился Джоффри. — Но я считаю, образованный человек должен иногда прочитывать книжку-другую. А там иногда такая бывает жара, что пошевельнуться трудно, и только остается, что читать.

— Я люблю живопись, — сказала Джорджи, чтобы оправдаться и сменить тему на более безопасную: в области литературы Джоффри был явно выше нее на целую голову.

— А? Боюсь, я в ней ничего не понимаю. Правда, у меня был один знакомый, совершенно на ней помешанный, — ходил в Национальную галерею, собирал открытки — ну, там Боттичелли и все такое прочее.

— Нет, я этих старых мастеров терпеть не могу! — сообщила Джорджи. — Я думала про Уайли — он пишет такие прелестные картины с военными кораблями, верные до мельчайших деталей, папа говорит. И есть еще художник, не то Маллинс, не то Маггинс, который пишет скаковых лошадей: они выглядят совсем как живые — кажется, они вот-вот сойдут с холста на землю. Ну чудесно!

— Да, — сказал Джоффри. — По-моему, я видел их в иллюстрированных газетах. А знаете, я испугался, что вам нравятся эти кубисты.

— Ой! — вскрикнула Джорджи. — Как вы могли! Я ни одной такой картины не видела, но, по-моему, они ужасная гадость.

— Ну, для иностранцев они, может быть, и в самый раз, — сказал Джоффри, демонстрируя широту взглядов, — но англичане подобного не потерпят. Может, мы не такие уж умники и не такие уж артистические натуры, но у нас хватит здравого смысла не попасться на такую удочку. Как они могут быть приличными художниками, если не способны рисовать вещи так, чтобы они были похожи на себя, верно?

— Ну конечно!

— Вот что мне в вас нравится, — начал Джоффри, переходя на другую сторону лужайки, — так это ваш здравый смысл. Вы умны, современны, хорошо одеваетесь и все такое прочее, но вы стараетесь держаться подальше от пакостных лондонских компаний.

Джорджи поглядела на него с безмолвным обожанием — столько похвал, причем искренних, в одном коротеньком замечании!

— Конечно, к настоящему высшему обществу они не принадлежат, — продолжал Джоффри. — Просто устраивают так, что попадают во все газеты. Никчемные бездельники, прожигатели жизни — и только. Грязная пена, оставленная войной. Скоро Стране станет от них тошно, и их вышвырнут вон. И чем раньше, тем лучше. Империю создали мы, и мы удержим то, что наше. Мы не станем надрываться до кровавого пота ради компании таких безнравственных вонючек. Возьмите, к примеру, сына Старика…

— Какого старика? — перебила Джорджи.

— Старик — директор моей акционерной компании, — внушительно сказал Джоффри. — Ему принадлежит больше половины акций, да, собственно, он компанию и основал. Получает годового дохода восемь, а то и десять тысяч, если не больше. Ну так он послал сына учиться в какой-то университет, а тот связался там с пакостной компанией… ну, вы знаете, с дегенератами.

— Дегенератами? — недоуменно повторила Джорджи.

— А, это такая гнусность… я вам не могу объяснить, — поспешно сказал Джоффри. — Как бы то ни было, этот молокосос наотрез отказался заняться делом на плантациях и болтается в Лондоне, пробует пристроиться куда-нибудь актером. С его-то возможностями!

— Как ужасно для бедного отца, — вознегодовала Джорджи.

— Вот так-то! — заключил Джоффри, хотя Джорджи не совсем уловила, что именно было так. А попросить, чтобы Джоффри объяснил, она не успела — из дома вышла Алвина и позвала их пить чай. Но Джорджи все равно чувствовала, что разговор у них был чрезвычайно интересный и поучительный. Как все-таки хорошо, когда у тебя есть умный собеседник!

* * *

Умение вести интеллектуальные разговоры было отнюдь не единственным победительным свойством, которое Джорджи открыла в Джоффри. Он, подобно ей, разделял широко распространенную, но по сути своей мистическую страсть ко всяким механическим приспособлениям — этому индустриальному колдовству белых. Гигантское умственное усилие, ценой которого Джоффри извлек себя из болота религии, было потрачено практически зря, так как он тут же угодил в куда более древнюю и миазматическую трясину магии. Преклонение же перед механическими игрушками находило неизменный отклик в душе Джорджи, где оно неразрывно сплелось с извечной женской страстью к побрякушкам.

Обнаружить, что Джоффри — типичный машинопоклонник, не составило бы большого труда: со своими идолами он куда больше возился, чем пользовался ими, и стоило ему купить очередное механическое чудо, как он тут же начинал подумывать о следующем. За кратчайший срок он совершенно преобразил «Омелу». Полковник просил его считать их дом своим, и он вел себя соответствующим образом. Он обзавелся патефоном и не пожалел времени, чтобы разобрать его и снова собрать, проделав это с полнейшим успехом, чем и доказал свой механический гений. Джорджи и он провели много счастливых часов над каталогами пластинок, решая, что купить в Криктоне. И Джоффри вовсе не ограничился танцами и песенками из последних музыкальных комедий. Наоборот, он обогатил их собрание «Шествием гномов» Грига, вагнеровским «Полетом валькирий» и замечательнейшим исполнением «Сердце красавицы» Верди итальянским тенором в нью-йоркской Метрополитен-опере. Первую пластинку он купил, потому что, как он выразился, эта музычка даст три очка вперед любой другой, остальные же две были приобретены из соображений иного порядка — они (слава механике!) отличались не только громкостью, но и рекордной чистотой записи. Полет валькирий был прекрасно слышен за триста ярдов, а итальянский тенор разносился почти на четверть мили. По вечерам в тех редких случаях, когда патефон не подвергался искусному анатомированию, Джоффри ставил фокстроты и учил Джорджи танцевать под благодушным взглядом полковника. Алвина не желала не только танцевать, но и слушать. Джоффри тщетно пытался найти для нее пластинку, запечатлевшую сцены охоты. И даже преподнесенный ей великолепный и сугубо британский «Лис-Ренар» мистера Мейсфилда не умиротворил ее. Она сказала, что лисья травля дело слишком серьезное, чтобы служить долгогривым поэтам темой для насмешек.

Но лишь глубочайшая материнская заботливость и высочайший дар самообладания помешали Алвине взорваться, когда Джоффри вдруг как-то днем вошел в дом с огромным мотком сверкающей медной проволоки и неведомым аппаратом, который показался ей чем-то вроде дьявольского и очень сложного телефона. И, не подумав хотя бы спросить разрешения, Джоффри превратил обитель джентльмена в пошлейшего вида пригородный дом, водрузив над ним бесстыдную антенну. Джорджи в полнейшем восторге умоляла Алвину не сердиться. Алвина плотно сжала губы, отправилась (что для нее было истинным подвигом) в долгую одинокую прогулку, но стоически промолчала. Этот радиоприемник неизмеримо превосходил древний ящик в «Бунгало Булавайо», но Джорджи не получила от него того удовольствия, которого ждала, потому что Джоффри никогда не бывал удовлетворен приемом и все время возился с лампами и прочим, чтобы его улучшить.

Джоффри весьма огорчало и мучило отсутствие электричества и телефона в «Омеле». Как-то утром, застав полковника в саду одного, Джоффри со всей тактичностью коснулся этой темы.

— Отличное утро, сэр.

— Превосходное, — ответил полковник, вслушиваясь в отдаленную дробь выстрелов сэра Хореса и его гостей. — Очень жаль, мой мальчик, что мы не можем предложить вам никакой охоты. Лучше дня, чтобы постоять с ружьем, и не бывает.

— Ну что вы, сэр! Наверное, что-нибудь в этом смысле мы скоро придумаем. Но я вот что хотел сказать: наверное, вам очень неудобно обходиться без телефона? Мне вчера пришлось поехать на почту, чтобы позвонить в Криктон.

— Сожалею, что вам пришлось затрудняться, — мягко сказал полковник, — но телефон для меня просто перевод денег. Видите ли, мне не с кем разговаривать, да и со мной тоже некому.

— Жутко полезная штука для покупок и всего такого прочего, — объяснил Джоффри.

Полковник покачал головой. Он был не намерен сознаваться, что не может позволить себе обзавестись телефоном, какую бы пользу это ни принесло ногам Джорджи и памяти Алвины.

Джоффри переменил тему.

— Я на днях заметил у речки очень недурную электростанцию с проводкой в поместье. Почему бы вам не договориться с владельцем и не провести электричество сюда? Можно было бы столько тут всего установить! Я бы сам мог сделать практически все, что требуется, если бы только у нас был ток.

— Очень любезно с вашей стороны, мой мальчик, очень любезно, но нет. — Полковник скорбно покачал головой и продолжал доверительным тоном: — Собственно говоря, я был в отличнейших отношениях со Стимсом, но потом моя жена с чертовской нетактичностью его обидела, в обычной своей манере. Впрочем, он все равно не дал бы согласия. Один из тех типов, кому деньги ударяют в голову, если вы понимаете, что я хочу сказать. Он считает, что речка принадлежит ему вся только потому, что около мили она протекает по его земле, и ему в голову не пришло бы позволить кому-нибудь еще пользоваться его электрическим током.

— А вы предложили бы платить ему, — посоветовал Джоффри.

Полковник всю жизнь страдал этой неизлечимой болезнью — предлагал платить за то, что было ему совершенно не по карману, но на этот раз он решительно отказался. Он сказал, что слишком стар для недоразумений с соседями, а тем более богатыми. Пусть это остается птичкам помоложе и похрабрее вроде миссис Исткорт. И Джоффри неутешно удалился с пустыми руками и, чтобы утешиться, повез Джорджи в кино, а точнее — Джорджи и кузена.

Джоффри предпочитал кино театру. Объяснял он это тем, что кино и современнее, и живее, но на самом деле его пленяла механическая сторона. Он сказал Джорджи, что, будь у него больше денег, он бы и сам занялся этим делом — будущее за кино, а театр давно уже мертв и вообще рухлядь. Правда — хотя об этом он умолчал — раза два-три он ездил в одиночестве в Лондон и оставался там ночевать, чтобы «посмотреть представление». И возвращался он за полдень усталый, но довольный, весьма неопределенно отвечая на вопросы, какое представление он смотрел.

Для Джорджи кино было наслаждением, хотя звуковые фильмы еще пребывали в далеком будущем. Ни полковник, ни Алвина не «возражали» против кино как такового, оно их просто не интересовало. А ходить в кино с кузеном Джорджи терпеть не могла. В самых трогательных местах он обязательно отпускал такие глупые и гадкие замечания! Но одна она выбиралась туда почему-то редко. И скучно, и в деревне настолько свыкаешься с однообразием, что всякое нарушение привычной рутины требует больших усилий. А теперь они с Джоффри смотрели все «новые» фильмы, добиравшиеся до Криктона. Новыми они были для них, поскольку Криктон отставал от Лондона настолько же, насколько Лондон — от Нью-Йорка.

Отправлялись они туда почти всегда днем, потому что у Джорджи было неспокойно на душе: а вдруг маме и папе не понравится, что она уезжает с Джоффри вечером и возвращается около полуночи? Иногда Джоффри воспринимал фильм весьма критически и указывал на всевозможные недостатки, которые она не заметила. Но чаще она их не видела и после его объяснений. Она от души смеялась над комическими лентами — там все так забавно дрались и падали! Затаив дыхание, вся красная, следила за сыщиками, преступниками и таинственными незнакомцами, увлеченно смотрела мелодрамы из великосветской жизни, а сентиментальные костюмные фильмы глубоко ее трогали. Но им всем она предпочитала те, где действие происходило на Диком американском Западе или в Мексике; индейцы, пальба, отчаянные погони, похищения, конные атаки, герои и злодеи, выхватывающие револьверы из расшитых седельных сумок, — бах! бах! бах! — и героиня, которую красавец с волевым подбородком в последний миг спасает от участи хуже смерти. Она стискивала руку Джоффри, ахала от возбуждения во время погонь и конных схваток, дрожала от ужаса, когда герой и героиня должны были вот-вот погибнуть, и проливала искренние слезы над всеми трогательными и грустными эпизодами. А какой восторг переполнял ее, когда кулак юного героя впечатывался в челюсть несостоявшегося насильника и негодяй кувырком летел на землю! Ей так хотелось закричать «ура!». И что-то даже сильнее восторга охватывало ее, когда стройный красавец с болтающимися у пояса пистолетами, с твердым подбородком и чудесными глазами стремительно бросался к героине и заключал ее в объятия. Они глядели друг другу в глаза, а потом она трепетала, и закрывала глаза, и поднимала к нему лицо, и он целовал ее; противные оборвыши на дешевых местах свистели и улюлюкали, и по экрану плыли буквы «Конец», и зажигался свет, прежде чем Джорджи успевала утереть глаза и высморкаться. Еще и поэтому она терпеть не могла ходить в кино с кузеном — он принимался дразнить ее, подшучивал над тем, что у нее глаза на мокром месте, а чем она виновата, если они устают от мелькания на экране? Но Джоффри всегда был жутко тактичен, притворялся, будто ничего не заметил, и один поддерживал разговор, чтобы дать ей время прийти в себя. Она чувствовала, что кино — величайшее изобретение всех времен, подлинно великое искусство, прямо доходящее до сердца. Она очень гордилась этой фразой.

Они обсуждали фильм на обратном пути, стараясь не опоздать к обеду, — Джорджи так любила кино, что без всякого огорчения жертвовала ради него чаем. Они рассматривали фильм с разных точек зрения и все же почти во всем соглашались. Джоффри интересовала техническая сторона — каким способом оператор снял тот-то или тот-то кадр, как они умудрились передвинуть камеру, не смазав изображения, почему крупный план обычно много более эффективен, чем панорамирование? Он даже подумывал, не пожертвовать ли ему частью отпуска и не вернуться ли «туда» через Калифорнию, чтобы провести недельку в Голливуде среди великолепия всяческих механических приспособлений и игрушек. (Впрочем, Джорджи об этом своем желании он не говорил.) Ее же, как кинокритика, интересовала только человеческая и моральная сторона. Ей нравились строгая нравственность, прямая назидательность, проповедь великих извечных человеческих чувств: истинной любви, мужественности, несгибаемой твердости, материнской любви, святости домашнего очага. Она чрезвычайно строго судила мужчин, которые играли сердцем девушки или понуждали ее поступить против его велений. И даже еще строже — женщин-вамп. Показывать зрителям, что подобные женщины вообще существуют, было бы преступно, если бы не то обстоятельство, что они всегда оказываются посрамленными. Она говорила так, словно киноперсонажи были не тенями на огромном белом листе, изготовленными циниками ради денег, а живыми людьми. Но в конце-то концов выглядели они совсем живыми, камера же не способна лгать.


И все же, несмотря на такую близость и родство душ, дни шли, а Джоффри не делал ни единого шага к конкретному блаженству брака или даже к менее конкретному, но почти столь же утешительному взаимопониманию без слов. Полковник и Алвина обменивались вопросительными взглядами и смутно ободряющими фразами о странностях современной молодежи — но что поделаешь, они должны решать сами. Алвина было намекнула, что Фред бы мог «поговорить» с Джоффри, но полковник решительно уклонился от столь опасной атаки в лоб. Кузен теперь работал над своим шедевром с меньшим пылом и поспешностью, все чаще позволял себе сатирический тон. А Клив уже прямо потешался. Как! Джорджи на несколько недель заполучила мужчину в полное свое распоряжение, без единой соперницы, и все еще не сумела подцепить его на крючок? Рохля, не достойная сочувствия. Пусть чахнет в старых девах, так ей и надо! Даже сама Джорджи порой немножко теряла терпение, немножко тревожилась, немножко поддавалась грусти. А вдруг у него есть другая? Все эти поездки в Лондон! Правда ли, что он забыл ту девушку? А вдруг она «вамп» и обладает роковой властью над мужчинами, притягивает их, как огонь бабочек, вынуждая отречься от истинной любви? Джорджи ненавидела неясные образы эфемерных, но торжествующих соперниц, теснившиеся в ее воображении. И жутко жалела, что Марджи в Лондоне. Но ничего, она скоро приедет и не поскупится на полезные советы…

Причины сдержанности мистера Хантер-Пейна были, в сущности, крайне просты. Самая простая и главная заключалась в том, что он вовсе не был влюблен в Джорджи по уши, как она в него. Ему весьма льстило ее откровенное обожание, и, бесспорно, о ее чарах и талантах он составил себе более высокое мнение, чем другие ее знакомые, годившиеся в женихи. Но он не отличался силой чувств и вообще не был способен влюбиться в кого бы то ни было с беззаветной сосредоточенностью Джорджи. В конце-то концов, с какой стати было ему разыгрывать донкихота и жениться на девушке без гроша за душой и почти некрасивой потому лишь, что она взяла да влюбилась в него? Уж конечно, десятки красавиц — и с деньгами, будут счастливы заполучить в мужья столь великолепный образчик человека неразумного, подвид брит, колониз. Естественно, она бы рада-радехонька — ведь все выгоды на ее стороне! Она приобретет все и ничего не потеряет, выйдя за такого во всех отношениях молодца, но что приобретет он, кроме не слишком миловидной обузы, какой бы добродетельной и обожающей она ни была? Впрочем, и эти превосходные качества, доведенные до избытка, ничего особенно хорошего не сулят. Тем не менее решительного «нет» Джоффри себе не говорил. Он считал, что ему пришло время жениться, и если до конца отпуска более подходящей кандидатуры не отыщется, то, пожалуй, сойдет и Джорджи. Может попасться и хуже. А пока она счастлива, так зачем торопиться? В конце концов он решил, что пару недель попутешествует один на автомобиле и заглянет к кое-каким родственникам Старика.

На исходе сентября дожди и сильные ветры прогнали медлившее солнце и сильно попортили великолепную выставку разноцветных листьев. Затем наступила последняя передышка перед унылой монотонностью зимы — несколько тихих чуть туманных дней и легкого морозца. Джорджи и Джоффри отправились в пешую прогулку, так как «бентли» поправлялся в мастерской после искусных экскурсов Джоффри в его нутро.

Оба надели твидовые костюмы и вооружились палками. Джорджи шла в старой паре практичных ботинок — земля после дождей совсем раскисла, но шляпа на ней была новая и модная, как жакет и юбка, сшитые портнихой Марджи, щегольские и очень ей к лицу. Джоффри сразу сказал, что выглядит она отлично, и твидовый костюм для нее самое оно.

Они шли сначала по проселку, потом свернули в луга и добрались до реки у самой границы поместья сэра Хореса. Туманный густой воздух хранил такую неподвижность, что, казалось, настала минута прощания, конец чего-то, а не переход к иному, не начало. Поля юной озимой пшеницы и перезрелой сахарной свеклы дышали сыростью и поблескивали каплями растаявшего инея. Хохлатые долгоногие чибисы чинно расхаживали по влажной земле или кружили над ней большими стаями, посверкивая белыми брюшками в косых солнечных лучах, карканье пролетающего грача казалось угрожающе-громким. Еще не опавшие бурые листья недвижно свисали с мокрых веток. Порой без видимой причины одинокий лист бесшумно срывался, планировал вниз, и его уносила река. Или же он оставался лежать на сырой куче своих предшественников, неотличимый от них. Общую неподвижность нарушали только птицы, жесткий камыш, мерно покачиваемый течением, да еще сама неторопливо струящаяся, подернутая рябью, мягко журчащая река. Время от времени издалека доносился сухой треск — где-то фермеры стреляли кроликов.

Джорджи ощущала все это с невыносимой остротой, и ей хотелось плакать. Словно жизнь и свет потихоньку покидали землю — потихоньку, но неумолимо, — и все беспомощно погружалось в тоскливую апатию зимнего мрака и смерти. Не будет больше ни солнца, ни ясного неба, ни цветов, ни нарядной зеленой листвы. Ей чудилось, что уже никогда не настанет новая весна, что дождь, холод, туман и унылый сумрак воцаряются навсегда. Апреля ждать так долго! А Джоффри уедет прежде, чем наступит апрель.

Они сели рядом на поваленном дереве. Джоффри, мигая, смотрел на затуманенное солнце — размытый золотистый мазок в серо-голубом небе. Джорджи чертила концом палки по размякшей глине тропинки. Она сказала:

— Как быстро пролетели последние недели!

— А верно! Но во время отпуска это всегда так.

— Вам будет… вам будет очень тяжело… когда надо будет вернуться… туда?

Джоффри потянулся и слегка зевнул, не открыв рта.

— В чем-то да, а в чем-то нет. Конечно, пожить в Англии — отличное дело, и просто замечательно, что ваши родители и вы так хорошо меня приняли. Время я провел потрясающе. Но мне нравятся тропики и тамошняя жизнь. Взять бы с собой туда то, что мне больше всего нравится в Англии, и я был бы совсем счастлив.

Слова «взять с собой то, что мне больше всего нравится в Англии» заставили Джорджи внутренне затрепетать, хотя и были туманны. Она подняла на него глаза, но он сосредоточенно смотрел на воду, закручивающуюся у стеблей камыша, а про нее словно бы забыл. Она сказала:

— Но что вам в Англии нравится больше всего?

— Ну вы знаете. Приятная жизнь, и люди, и автомобили, и все такое прочее. Там, например, автомобиль ни к чему: дорог мало, и те скверные. А люди распускаются. Если бы из Англии все время не приезжали новые, так, честное слово, мне иногда кажется, что старожилы обленились бы на манер туземцев и ничего не делали бы. Трудно объяснить, а здесь это вообще выгладит нелепо, но есть в тропиках что-то, что расслабляет человека. Они уже словно и не англичане вовсе, понимаете, что я имею в виду? Утрачивают нравственную твердость, и им уже все равно, зарабатывают они деньги или нет.

— Да-а, — произнесла Джорджи. Он заговорил не совсем о том, чего она ждала, на что надеялась. Умолкнув, она провела палкой глубокую борозду в грязи.

— Вы ведь уедете еще до весны, — сказала она наконец.

— Ага. В конце февраля или в начале марта.

— Нам вас будет очень не хватать.

— Спасибо. Мне, конечно, очень приятно, что вы это говорите.

— Мне вас будет очень-очень не хватать.

— Правда? Большое спасибо, что вы так сказали. Послушайте, если бы вы позволили… ну… Я уже давно хочу задать вам один вопрос, но все боялся.

Сердце Джорджи взлетело вверх и словно рухнуло, точно автомобиль, подпрыгнувший на переломе дороги. Неужели? Наконец-то!

— Глупенький! — Она засмеялась. — Так что же это такое страшное, о чем вы хотите меня спросить?

— Ну-у… — протянул Джоффри виновато. — Боюсь, вы сочтете меня чересчур самонадеянным и все такое прочее, но мне жутко хочется, чтобы вы дали мне одно обещание.

Сама того не сознавая, Джорджи прижала руку к груди — у нее перехватило дыхание. Нос истым стоицизмом дочери полковника она ничем себя не выдала и сказала самым спокойным и обычным голосом:

— Разумеется, я буду рада сделать все, что в моих силах.

— Это жутко мило с вашей стороны. По правде говоря, я все думал, какое это было бы одолжение, если бы вы мне писали — раз в месяц или около того и рассказывали бы мне, чем дышат в Англии. Там, вы знаете, чувствуешь себя совсем отрезанным от мира.

Джорджи засмеялась. Смех получился жалобный, но очень мужественный.

— Разумеется, я буду писать.

Они вновь смолкли.

И вдруг Джоффри сказал:

— Знаете что!

— А?

— По-моему, вы преотличная девушка и любой другой дадите два очка вперед.

— Я ужасно рада.

— Я еще ни одной не встречал, которая мне так бы нравилась.

— Неужели? И даже девушка, с которой вы были помолвлены во время войны?

— Она? Это давно кончено. И вы совсем другая.

— Как так — другая?

— Ну-у, не знаю… Свойская и все такое прочее. Ну знаете, такая девушка, которой можно доверять.

— А!

Джоффри взял ее руку и зажал в своих ладонях. Оба смотрели на закручивающуюся воду, мутную, но подернутую золотом заходящего солнца. Они были донельзя смущены.

— Послушайте, — прервал молчание Джоффри.

— Что?

— Можно я вас поцелую?

— Зачем?

— Ну-у… не знаю. Просто… можно, а?

Джорджи повернулась и поглядела на него. Ей вспомнилась заключительная надпись одного из фильмов, которые они смотрели вместе: «Ее глаза были звезды, сияющие обещанием». И тут же — крупный план заключительного поцелуя.

Джоффри довольно неуклюже обнял ее и поцеловал. Джорджи зажмурила глаза и одной рукой вцепилась в твидовый лацкан его пиджака, как умирающий грешник — в крест. Затем Джоффри сказал без особого волнения:

— Не пора ли нам вернуться? Не то вы простудитесь.

— Да, — ответила Джорджи срывающимся голосом. Она встала и с изумлением обнаружила, что у нее подкашиваются ноги и вся она точно тает.

Домой они шли, держась за руки, и почти все время молчали.

Вечером, когда они танцевали под наблюдением полковника и кузена, патефон внезапно замедлил вращение диска, скорбно постанывая. Джоффри кинулся к нему и начал крутить ручку.

— Знаете, — сказал он раздраженно, — это ведь жуткое занудство: все время останавливаться и подзаводить его. Жалко, что у нас совсем нет знакомых. Соберись мы компанией, и танцевать было бы веселее, а кто-нибудь стоял бы у машинки и все время ее подкручивал.

— Марджи вернулась, — заметила Джорджи. — И, по-моему, не одна. Она меня просила, чтобы я как-нибудь привела вас к ней. Может быть, заглянем туда завтра и позовем их всех к нам на вечер?

— Преотлично, — ответил Джоффри, опуская иглу на пластинку.

3

Светские таланты Маржди Стюарт отличались определенным своеобразием. Ей нравилось заполучать на свои субботние спектакли пару-другую звезд. Однако наблюдательностью она не блистала, и частенько приглашенные полузнаменитости друг друга совершенно не выносили. Их она окружала разношерстной компанией молодых людей и девиц, приглашенных в последнюю минуту по телефону более или менее случайно и по большей части сочетавшихся между собой так плохо, что взаимное жгучее омерзение звезды заодно распространяли и на хор. А затем Марджи горько сетовала, как люди не умеют ценить того, что для них делают, и удивлялась, почему полузнаменитости редко принимали второе ее приглашение. Какая-то темная загадка! Порой она даже начинала подозревать, что более искушенные и давно утвердившиеся охотницы за знаменитостями стакнулись между собой и ведут против нее черные интриги.

Марджи уже успела испробовать спорт, аристократию, адвокатуру и сцену. Но ее королевские адвокаты никогда не занимали сколько-нибудь видного места на газетных страницах, а их младшие коллеги принадлежали к бережливому типу и до Криктона ехали третьим классом, а там пересаживались в вагон первого класса, чтобы выйти из него на следующей станции, где их ждал автомобиль. В сценический период ее гостиная напоминала общую гримерную непризнанных талантов или, точнее, приемную театрального агента, полную нетерпеливых искателей ангажемента. Ей не хватало грубости и пристрастия к алкоголю, чтобы преуспеть с эфебами Спортландии, а голубая аристократия не желала иметь с ней ничего общего. Лучшее, что ей удалось раздобыть, была вдовствующая титулованная дама из Нортумбрии и промотавшийся ирландский граф, чей дом сожгли шинфейнеры. Но ничего хорошего из этого не вышло: вдовствующая дама повернулась к графу спиной, ибо он в свое время был замешан в бракоразводном процессе и выступал свидетелем против ее родной племянницы.

Пока мистер Перфлит, бежав от Цитеры, пребывал в лондонском изгнании, он заманил Марджи в мир искусств. Мистер Перфлит с полной откровенностью признался, что в Англии занятие искусством никогда доступа в свет не открывало — во всяком случае, до тех пор, пока старческий маразм не обезвреживал художника и не делал его абсолютно неинтересным. Но, прибавил он, взобраться по черной лестнице знаменитости — штука тоже недурная: ведь заметную часть светских газетных сплетен поставляли, а то и писали, эти же самые художники. Перфлит не ввел Марджи в круг интеллектуальных англокатоликов, о которых он столь восхитительно поведал Макколу. Это удовольствие он приберегал для себя — маленькое развлечение в зимние месяцы. И вообще они были слишком серьезны и образованны, чтобы терпеть Марджи, а кроме того, всегда делали вид, будто приходят в бешеную ярость, если их фамилии мелькали на столбцах «светской хроники», чего вожделела Марджи. Подобно Джорджи, по несколько иному поводу, они воспринимали это как унижение.

И потому Перфлит повел Марджи менее высокими путями. А так как Марджи была богата, щедра, имела автомобиль и не скупилась на горячительные напитки, она скоро обрела то, что именуется собственным кружком. В ту субботу, когда Джорджи и Джоффри навестили ее в поисках партнеров для танцев, Марджи собрала свой зверинец, не посоветовавшись предварительно с непогрешимым Перфлитом. А он, едва вошел в гостиную, с первого же взгляда увидел, что Марджи вновь допустила один из своих неподражаемых gaffes[26]. Почетными звездами были Поэтесса из Хэмпстеда, наделенная хрупкой гениальностью и зычно-мелодичным голосом, и дюжий Пародист из Челси. Поэтесса состояла в браке с дипломированным бухгалтером, но, хотя они обитали в одном большом особняке, несколько запущенном, друг друга они видели редко, и ЕГО никогда не знакомили с ЕЕ друзьями. Насколько все понимали, бедняга никак не мог оправиться от потрясения, вызванного тем, что его супруга выпустила сборник стихов, «достойных Китса и обещающих новые чудесные взлеты», и теперь спивался с помощью «собачьей морды» — вульгарной смеси джина и пива почти в равных долях. Друзья Поэтессы сожалели об этом из чисто научной любознательности. Никто никогда не видел ее без шляпы, причем всегда одной и той же или же ни на йоту не отличающейся от всех предыдущих и последующих. И друзья прямо-таки умирали от желания спросить у мужа, носит ли она шляпу и в постели, и в ванной — разумеется, если она вообще принимала ванны.

Пародист был могучим детиной с на редкость длинными руками и по-обезьяньи выставленными вперед челюстями, между которыми наружу пробирался до удивления тихонький, почти пискливый детский голосок. Он носил костюм из грубого твида, от которого разило торфом, и рубашку, зеленую, как бильярдное сукно, в доказательство своей преданности Ирландскому Делу. Хотя почему Ирландское Дело было столь дорого человеку безупречного восточно-лондонского происхождения, остается непроницаемой тайной. Но дорого оно Пародисту было, так дорого, что помешало ему принять хоть какое-то активное участие в блаженной памяти Мировой Войне. Потерпев довольно скверное фиаско в качестве лирика, он снискал необыкновенный успех, выпустив томик пародий на тех поздних викторианских поэтов, которые еще смутно маячили в памяти Просвещенной Публики. Собственно говоря, родилась эта книга как сборник прочувствованных стихотворений, «призванный доказать, что великие традиции английской поэзии живы и ныне». Однако чуткий критик, которому была показана рукопись, изрек: «Опубликуй их как пародии, старик. Подкинь парочку-другую юмористических штучек и публикуй как пародии». Неизвестный Поэт не пренебрег намеком и стал знаменитым Пародистом.

Вначале Пародист весьма благоволил к Поэтессе и даже написал, что во всей английской поэзии… нет, во всей мировой литературе мало что может сравниться с ее прославленным сонетом «Я не должна к тебе прийти, но ты, мой милый…». Однако, заподозрив затем, что она предает Ирландское Дело, он свирепо ее спародировал. Поэтесса была так потрясена, что на три месяца уехала в Бат оправляться там среди ласковых забот довольно престарелого, но всезнающего критика. Ее поклонники пришли в ярость. Как несколько неясно выразился тогда один из них: «Горилла говорит, что Мадонна сама в саже».

В ту минуту, когда Джорджи и Джоффри, pur sang[27] филистеры, практически вломились к Марджи без приглашения, обременив ее новыми заботами, хотя она уже и так не знала, что ей делать, Поэтесса восседала в одном углу, Пародист — в противоположном, а между ними циркулировала прелестная нынешняя молодежь, изо всех сил стараясь, чтобы веселье кипело, несмотря ни на что. И девы, ах нет, девицы, стриженные «под фокстрот» или еще короче, и молодые люди в элегантно приталеннных пиджаках, которые надменно морщили носы и томно кулдыкали, как холощеные индюки, пили коктейли, переходили с места на место, отпускали оскорбительные замечания так, чтобы их непременно услышали, целовались по диванам и вообще вели себя так, как положено сливкам культуры.

Марджи почувствовала, что веселье достигнет накала подлинной вакханалии, если общество разберется, какие две воплощенные невинности к нему присоединились. В отчаянии она — с поразительной безошибочностью — подбросила Джорджи Перфлиту, и ее молящий взгляд сказал: «Ради всего святого, не подпускайте к ней остальных!» Перфлит понял ее мучения и успокоительно кивнул. Джоффри она увела на диванчик в дальней оконной нише, куда взгляд Джорджи не доставал, и втянула его в разговор, который поначалу то и дело иссякал, но вскоре оживился, а затем стал вовсе увлекательным.

— Вы удивительно хорошо выглядите, — галантно сказал Перфлит, даже глазом не моргнув и искренне забавляясь смущением Джорджи. — Как вам это удалось? Право же, на фоне этих химер вы — просто Ефросина в твиде.

— Спасибо! — резко сказала Джорджи. — Но вы могли бы и не смеяться надо мной.

Перфлит запротестовал:

— На такую подлость я, дамочка, не способен, если мне позволено заимствовать реплику у персонажа Шоу.

Джорджи промолчала и обвела взглядом людское кишение вокруг, откинув голову, как она надеялась, под надлежащим углом пренебрежительного презрения. Но Перфлита это не остановило.

— Любуетесь дрессированным зверьем Марджи? Редкостная коллекция, не правда ли?

— Я не люблю делать поспешные выводы о людях, — сказала Джорджи. — Но мне они не очень нравятся. Кто они такие?

— Интеллигентствующий сброд, сумевший протащить свои фамилии в газеты. Болтливая старая гусыня, в поношенном римском шлеме вон там у камина — знаменитый поэт. Могучий юноша с зеленой грудью, смахивающий наручную гориллу, тоже знаменит: пишет несмешные пародии, якобы очень ядовитые. А прочие — случайно надерганные образчики la jeunesse dedoree[28], пряничные сверхчеловеки, с которых уже давно успела стереться позолота. Плюгавцы и плюгавочки, как я их называю.

Джорджи не знала, что сказать. Как обычно, половина того, что говорил мистер Перфлит, только раздражала ее своей непонятностью. Тут она заметила, что молодой человек и женщина у противоположной стены бесцеремонно ее разглядывают. Оба прихлебывали коктейль. Молодой человек, высокомерно откинув голову, манерно курил папиросу, которую держал так, что его рука была повернута ладонью наружу на дамский лад. Молодая женщина сказала громким пронзительным голосом, явно рассчитанным на то, чтобы Джорджи ее услышала:

— По-моему, она безобразна до кипения.

Ответа молодого человека Джорджи не разобрала. Он как-то странно кулдыкал, и получилось что-то вроде:

— Нонтакотравакон!

Джорджи захлестнули обида, гнев и почему-то стыд. Она почувствовала, что краснеет, и не знала, куда девать глаза, так как парочка продолжала ее разглядывать и явно прохаживаться на ее счет.

— Милейшая юная ангелица, э? — добродушно осведомился Перфлит. — Нежные семнадцать лет, и уже добралась до третьего любовника. Они нынче раненько пускаются во все тяжкие.

— По-моему, она груба и невоспитанна, — сказала Джорджи, все еще пылая румянцем.

— Бесспорно, бесспорно, — согласился Перфлит. — Просто поразительно, как быстро они усваивают гвардейские манеры. Но либо так, либо оказаться белыми воронами.

— А что сказал этот молодой человек? — спросила Джорджи. — Я не расслышала, он так странно говорит!

— Мне кажется… — ответил Перфлит, — учтите, я не поручусь, но мне кажется, он намеревался сказать: «Но не такая отрава, как он» — то есть я. Впрочем, точность моего перевода не гарантирую. Надо бы проконсультироваться у туземного толмача.

Тут поднялся уж совсем оглушительный шум. Кто-то, чтобы не дать веселью угаснуть, вылил остатки коктейля за зеленый воротник Пародиста, и все ринулись послушать, что он скажет при таких интересных обстоятельствах. В результате взору Джорджи открылось зрелище, до тех пор заслонявшееся от нее лесом ног и туловищ: на диване в объятиях друг друга лежали молодой человек и молодая женщина с очень растрепавшимися волосами. Дама демонстрировала широкую черную подвязку в рюшках и обширное пространство шелковых розовых трико.

— Ай! — вскрикнула Джорджи.

— Что такое? — с некоторой тревогой спросил Перфлит. — В чем дело?

— Они там… эти двое…

— Какие двое? А, вы имеете в виду этих двух поклонников Астарты на диване? Пустяки! Вы скоро с этим свыкнетесь. Скажите спасибо, что они хотя бы разнополые.

— Какой ужас! — пробормотала Джорджи. — Как Марджи может приглашать подобных людей! Я пойду скажу, чтобы она их уняла.

Тут жрица любви чуть откинулась вбок и отвесила джентльмену солидную оплеуху, а он уткнулся в сгиб локтя и прохныкал:

— Не будь же такой садисткой, Джоан!

А Джоан ответила:

— Врешь! Ты только этого и хочешь, гомосексуальное ничтожество, мазохист! — И, спустив ноги на пол, она принялась невозмутимо пудриться.

Пораженная ужасом, Джорджи готова была кинуться на поиски Марджи, чтобы предотвратить скандал, но Перфлит решительно усадил ее на место.

— Сидите тихо и не кипятитесь, — сказал он. — Нас это не касается, и если Марджи не считает нужным возражать, так и не вмешивайтесь. Унять этих эксгибиционистов совсем нетрудно: просто не надо на них смотреть — и только.

Джорджи шокированно молчала в тисках изумления и ужаса, а Перфлит продолжал сыпать у нее над ухом тем, что считал блестками остроумия. Джорджи его почти не слышала и, конечно, не улавливала в его словах никакого смысла. Она оглядывалась по сторонам в поисках Джоффри: пусть он скорее уведет ее из этих садов Армиды, царства мимолетной любви. Но Джоффри нигде не было видно. Что он делает? Куда он пропал? И где Марджи? О чем она думала, когда приглашала таких жутких людей? Жизнь, подумала Джорджи, стала невыразимо страшной. Сначала Лиззи с ее многомужеством, потом Перфлит с его… унизительными замашками, потом доктор, которому, право же, никакие следовало доверять раздетую девушку, потом эти Ригли и вот теперь эти жуткие двое — они же нисколько не стесняются не только щеголять невоспитанностью и грубостью, но и проделывать на глазах у всех такое, чего порядочная девушка не решится допустить и в полном уединении. Какое счастье, что она не привела с собой мамы! Тогда бы ее знакомству с Марджи сразу пришел конец, а ведь не может быть, что Марджи хотя бы знает — и уж тем более одобряет — то, что тут происходит. Да и вообще это, наверное, прискорбная случайность — двое сумасшедших затесались… Но, к ее вящему ужасу, не успела эта парочка освободить диван, как его тотчас заняла другая и недвусмысленно продемонстрировала все признаки самой интимной близости. Совсем уже невыносимо, какой-то омерзительный кошмар! Джорджи повернулась к Перфлиту, который взирал на новую парочку с благодушным сарказмом, и сказала твердым голосом:

— Будьте добры отыскать мистера Хантер-Пейна.

— А?

— Будьте добры отыскать мистера Пейна и прислать его ко мне… Того, с кем я приехала. Я хочу, чтобы он проводил меня домой.

— Боюсь, я его не узнаю, даже если и найду, — холодно ответил Перфлит. — Не торопитесь так, рано или поздно он сам найдется.

Джорджи намеревалась повторить свою просьбу более решительно, но тут к ним подошла девушка с удивительно золотыми коротко подстриженными волосами, удивительно худыми искусно подрумяненными щеками и огромными молящими глазами. Она выглядела такой плоской и тоненькой, одежда ее была такой воздушной, что Джорджи невольно представилось, как порыв мартовского ветра уносит ее, словно сорванную с чьей-то головы шляпу. Она курила сигарету в длинном голубом мундштуке.

— С кем это вы, Реджи? — спросила она.

— Разрешите, я вас познакомлю, — ответил Перфлит, даже не привстав. — Джорджи Смизерс — Долли Кейсмент. Она вашего толка, Долли, — добавил он злокозненно.

Долли мгновенно опустилась на диван и взяла Джорджи за руки.

— Милая! — вскричала она. — Я просто умирала от желания познакомиться с вами!

— Со мной? — в недоумении переспросила Джорджи.

— Ах, не притворяйтесь! Я столько о вас слышала! Верно, Реджи?

— На меня не ссылайтесь, — сказал Перфлит. — Вы отлично знаете, что я вам про нее ни слова не говорил.

— Ну какая же он свинья, правда? — весело сказала девица, прижимая руки Джорджи к себе так, что Джорджи почему-то смутилась. — Мужчины отвратительны, правда?

— Иногда, — согласилась Джорджи.

— Я знала, что вы это чувствуете! — Она вновь притянула к себе руки Джорджи. — Едва я вас увидела, как подумала: «У нее такой чуткий, такой утонченный вид, что она, конечно, не-на-ви-дит мужчин!» Не смейтесь так, Реджи!

— Но я уверена, что вы не могли обо мне ничего знать, — сказала простодушная Джорджи. — Вот только если Марджи…

— О Марджи! — Мисс Кейсмент умудрилась вложить в эти два слога сокрушительное презрение. — Знаете, милая, она с гнильцой, нет, честное слово. Я только что видела, как она у окна за гардиной болтает с мужчиной, словно безумная. От-вра-ти-тель-но!

«Джоффри!» — подумала Джорджи, и ее уколола ревность. Вслух она сказала:

— Ну если не Марджи, то, право, не знаю, кто еще мог бы…

Девица возвела вверх молящие фиалковые глаза и показала тоненькую модильяниевскую шею, переходившую в очень плоскую грудь.

— Дайте подумать… А да! Вы, наверное, знакомы с Хетер Солсбери?

— Нет, — сказала Джорджи.

— Нет? Как это вам удалось? Ах, поняла: конечно же вы принадлежите к тому кружку! Значит, я слышала о вас от леди Трентон.

И она придвинулась так тесно, с такой мольбой уставилась в глаза Джорджи, что та почувствовала себя даже еще более неловко, чем Алиса в толпе зверушек. Перфлит веселился, глядя на них, хотя ни единой улыбкой не выдал своего ликования.

— Нет, — Джорджи растерянно покачала головой. — Боюсь, я о ней даже не слышала.

— Так, значит, вы — не наша? — вскричала мисс Кейсмент, отбрасывая руки Джорджи к ней на колени и меряя ее негодующим взглядом. Перфлит решил, что пора вмешаться.

— Оставьте, оставьте, Долли! Мисс Смизерс жила вдали от света и не способна отличить Колетт от Кокто.

Мисс Кейсмент встала, посмотрела на Джорджи с самым утонченным hauteur[29] и отошла от них.

— Какая странная особа! — сказала ошеломленная Джорджи. — Но она удивительно хорошенькая, правда?

— Удивительно, — сухо согласился Перфлит. — Я называю ее лилией Недуга, возросшей из тайного ила. Одной из лилий Лес… Боже великий, что вы тут делаете, Мейтленд?

Последние слова были обращены к человеку с усталым немолодым лицом, который, улыбаясь, остановился возле них. Перфлит познакомил их и шепнул Джорджи на ухо:

— На войне был несгибаем — даже Военного креста не получил.

Мейтленд сел на место, которое только что освободила мисс Кейсмент, но не стал ни сжимать руки Джорджи в своих, ни прижиматься к ней. Джорджи почувствовала к нему искреннюю благодарность: ей уже казалось, что в этом странном, в этом перевернутом вверх тормашками мире никто ничем другим не занимается.

— Извините мое любопытство, если оно неприлично, — сказал Перфлит, — но я очень хотел бы узнать, как вы сюда попали. Вот уж никак не ожидал встретить вас среди этой банды.

— Нелепо, верно? — со смехом согласился Мейтленд. — Но, видите ли, Стюарт был начальником адъютантского отделения штаба моей дивизии. На днях я встретился с ним в клубе, и он пригласил меня приехать сюда в любую удобную мне субботу. Я не знал, что он куда-то отбыл. Но, должен сказать, его дочь была удивительно любезна и радушна.

— О, она здоровая натура, — сказал Перфлит. — Эта вечеря любви не совсем в духе ранних христиан, просто очередной взбрык от избытка молодых сил. А так она очень милая девушка, не правда ли, Джорджи?

— Очень милая, — согласилась Джорджи без особого жара.

Где, где Джоффри? Что они там делают?

— Веселенькое зрелище, — заметил Перфлит, обводя взглядом гостей, которые от коктейля к коктейлю вели себя все более развязно. — Как должно теплеть у вас на сердце от созерцания мира спасенной демократии.

— Честно говоря, мне все это чертовски безразлично.

— Неужели? — вопросил Перфлит. — А я так питаю к происходящему живейший социологический интерес. Мне чудится, что время от времени до меня доносится отдаленный грохот повозок, съезжающихся к гильотине, пусть и метафорической.

Джорджи недоумевала. О чем, собственно, он говорит? Однако ее сосед, видимо, понял.

— Вы оптимист, — сказал он. — У кого, по-вашему, хватит духа ими править?

— О, — небрежно обронил Перфлит, — неизбежное tiers état[30], гнусная чернь, порнофильствующий пролетариат.

— В очень раннем возрасте я стал принципиальным зрителем, — сказал Мейтленд. — И мне абсолютно все равно, что они делают. Пусть их.

— Какой вы превосходный столп Империи, — съехидничал Перфлит. — Придется доложить о вас в генеральный штаб. Но если серьезно, Мейтленд, чего вы хотите, о чем вы думаете?

Мейтленд предложил Джорджи папиросу, она отказалась, и он закурил сам.

— О чем я думаю? — медленно произнес он. — Пожалуй, думаю я много, но не хочу, чтобы об этом знали. Я думаю, что наиболее полное нравственное банкротство, известное истории, — тысяча девятьсот четырнадцатый год — оказалось на редкость благоприятным для буйного роста человеческого бурьяна. Я думаю, что у таких, как я, выход только один: стать пропавшим без вести, предположительно убитым. А хочу я, чтобы меня оставили в покое.

— Тихо сойти в желанную могилу? — сказал Перфлит. — Ну, ну! Я не принадлежал к вам, героическим мальчикам, и, признаюсь, мне любопытно поглядеть спектакль.

— На здоровье, — ответил Мейтленд, пожимая плечами. — Не думаю, что вы увидите хоть что-то, стоящее внимания. Какое значение имеет, как они блудят и какая грязь питает их тщеславие?

На Джорджи этот разговор подействовал угнетающе, и ей не понравилось, что ее сосед употребил слово, приличное только в литании. Слава богу! Вон Джоффри и Марджи! Наконец-то! Она вскочила с дивана.

— До свидания. Вон мистер Пейн. До свидания.

— Кто эта милая дурнушка? — спросил Мейтленд, глядя, как она идет к Марджи и Джоффри.

— Дочь армейского офицера в отставке, — сказал Перфлит. — Ну, знаете, родилась в казарме, росла в траншее. Одно время я подумывал, не спасти ли ее — чисто безнравственным способом, разумеется. Но она безнадежно добродетельна.

— Она что, помолвлена с этим мясистым типом в галифе?

— A-а! Это одна из наших местных жгучих тайн. Месяца полтора назад я предлагал поставить пять против одного, что к этому времени она уже будет официально с ним помолвлена. Но пока ни звука. Видимо, она разыграла свои карты с предельной бездарностью. Казалось бы, даже такая дурочка, как Джорджи, могла бы вбить гвоздь в лоб этого Гинденбурга.

— Он словно бы очень заинтересовался нашей хозяйкой.

— А верно, черт побери! — Перфлит оживился. — Как похоже на нашу очаровательную Марджи! Мужчина для нее начинает существовать, только если на него претендует другая женщина. Нет, право, эта американизация Англии заходит слишком далеко!

3

Джорджи вышла из ярко освещенного холла в непроницаемую тьму туманной октябрьской ночи. Джоффри взял ее под локоть, и они, спотыкаясь, побрели между рядами кустов к дороге, где мрак не был таким густым. Но и там он не отпустил ее локтя. Совсем недавно ее пронизал бы блаженный трепет, но теперь ей чудилось, что связавшее их «нечто» дало трещину, если не разлетелось вдребезги. Она даже предпочла бы, чтобы он к ней не прикасался, но оттолкнуть его у нее не хватало силы. Конечно, можно было ограничиться поверхностным заключением, что она ревновала. Однако все ли исчерпывалось ревностью? В ее смятенных мыслях царил полный хаос, и она ничего толком не понимала.

Полагаться Джорджи могла только на инстинктивные побуждения. Попытайся она объяснить их лукавому Перфлиту, он без труда опроверг бы ее детские доводы — и все же что-то в ней не поддалось бы никаким убеждениям. Мелкотравчатый разврат, который ей только что довелось наблюдать, не только шокировал дочь полковника с вдолбленными в нее предрассудками и узостью, но и возмутил все потенциальные слагаемые подлинной женщины. Эти тисканья, эта поза пресыщенной сексуальной изощренности не только смущали ее, но и вызывали в ней брезгливое раздражение. Самым же ужасным оказалось то, что Джоффри как будто упивался всем этим не меньше, чем коктейлями, которых поглотил изрядное количество. Едва они вышли на дорогу и перестали спотыкаться на каждом шагу, он заговорил громким наспиртованным голосом;

— А я рад, что мы туда сегодня заглянули. Отличная вечерушка! Уж не помню, когда я так веселился.

Джорджи невольно вздрогнула. «Кто-то наступил на мою могилу», — подумала она машинально, но ничего не сказала.

— Нет, вечерушка что надо, — продолжал Джоффри алкоголически громко. — А вы видели, как тот тип вылил коктейль за шиворот другому типу? Я думал, ну, умру от смеха. Сверх всякого!

Джорджи поежилась. Любимая фразочка из репертуара Марджи…

— Я вас там нигде не видела, — сказала Джорджи. — Что вы делали?

— Да так, развлекался. А знаете, ваша подруга Марджи — преотличная девушка и любой другой даст сто очков вперед.

— Да, — ответила верная Джорджи, хотя и с легким сомнением.

— Сначала мне было показалось, что она задавака. Ну, знаете, высший свет и все такое прочее, но она сразу сменила пластинку, чуть увидела, что мне начхать. По-моему, она жутко милая.

Он не добавил, что договорился с Марджи отправиться завтра на «бентли» выпить где-нибудь чаю. Ну бросит она своих гостей на два-три часа, так что?

— О чем вы разговаривали?

— Да обо всем понемножку. Она жутко много знает про лондонские театры, и про актеров, и про всяких писателей. А знакомых у нее — навалом. Я себя прямо провинциалом почувствовал. И знаете, там ведь были сплошь разные знаменитости. Марджи мне много чего порассказала, чуть не про всех про них. А веселятся — ну до упаду. Я слышал, что люди высшего круга теперь придерживаются самых широких взглядов и все такое прочее, но даже не представлял, как они умеют дать себе волю. Нет, преотличная вечерушка. А Марджи просто до жути симпатичная: пригласила меня приехать к ней в Лондон — она меня там всюду сводит.

Не будь Джоффри на три четверти пьян, он, конечно, не был бы столь прямолинейно груб и не выдал бы себя столь глупо. Но половина тормозов у него перестала работать, и он выбалтывал все, что приходило ему в голову. Джорджи озябла, и ее охватила тоска. Как запанибратски говорит он о «Марджи»! Как восторгается «грязной пеной, оставленной войной», которую изобличал, разравнивая лужайку! Почему он так внезапно и так круто переменил точку зрения? Не потому ли, что прежде «пена» не желала его знать, а теперь приняла как своего? Нет-нет, не может быть! Джоффри не такой! Да и, в конце-то концов, Марджи, наверное, только из дружбы к ней была особенно приветлива с Джоффри.

Они подошли к повороту дороги, где под сплетением древесных ветвей, с которых медленно падали капли, темнота была чернильной. Наглость и джин взыграли в новом приемыше Велиала: он без околичностей притянул Джорджи к себе и принялся ее целовать, шаря по ней руками. Он обдавал ее лицо горячим спиртным дыханием и так крепко обнимал одной рукой, что ей стало больно. Куда девался почтительный, нежный Джоффри, который так сладко поцеловал ее, когда они сидели на упавшем дереве? И все же в ином настроении, при иных обстоятельствах Джорджи, возможно, «разрешила» бы ему такие вольности. Но теперь она не сомневалась, что он не удержался не потому, что она ему дорога, а просто насмотревшись на подобное у Марджи. «Это ведь похоть, а не любовь!» — подумала она грустно и чопорно. О Джоффри, Джоффри! Тем не менее она его не оттолкнула — ведь она-то его любила! И только грубо недвусмысленное, хотя и неуклюжее, посягательство настолько ввергло ее в панику, что она вырвалась от него.

— Джоффри!

— Да не ломайся! — сипло буркнул Джоффри. — Давай, а? Кому от этого какой вред?

Джорджи в исступлении топнула ногой.

— Не прикасайтесь ко мне! Не смейте! Если бы вы любили меня, хотели бы на мне жениться, тогда бы… ну, тогда бы… Но это же не так. Вы просто думаете, что я такая же, как эти твари… О-о!

И, окончательно ввергнув его в смятение, она разрыдалась. Внезапный пыл Джоффри мгновенно угас, и, неловко опустив руки, он старался разглядеть в темноте ее лицо.

— Ну послушайте… — бормотал он. — Ну не надо. Я ужасно сожалею. Я вовсе не хотел… Ну перестаньте же. Я… я прошу у вас прощения, ну правда же…

— Так отвратительно, — рыдала Джорджи. — Хуже чем… чем любое унижение. Вы ведь не могли не знать, как дороги мне были. А я верила, что вы такой замечательный… такой непохожий… такой благородный… И… и я думала, что тоже вам дорога. Вот бы… ах, умереть бы сейчас!

Джоффри стоял столбом и молчал. Он не знал, как поступить, что говорить, и только злился про себя: скорей бы она замолчала, перестала закатывать ему сцену! До чего занудны эти тупые деревенские простушки! Уж конечно, Марджи ни за что не позволила бы себе так смехотворно и жалко распуститься! Тем не менее где-то в глубине его грыз стыд. Если бы ему не было стыдно, возможно, он что-нибудь придумал бы и как-то спас положение.

Джорджи медленно пошла в сторону «Омелы», все еще всхлипывая. Джоффри брел на полшага позади. Дважды он попытался остановить ее, начинал, запинаясь, извиняться, но оба раза всхлипывания тотчас сменялись рыданиями, и он больше не рисковал. Таким печальным манером они добрались до калитки. Тут Джорджи вытерла глаза и героическим усилием взяла себя в руки. Неожиданно нормальным голосом она сказала:

— Идите в гостиную к папе и маме. Только ничего им не говорите. Им незачем знать. А я спущусь через минуту.

— Хорошо, — покорно отозвался присмиревший Джоффри.

Джорджи действительно сошла в гостиную через пять минут, промыв покрасневшие глаза и припудрив опухшее в багровых пятнах лицо. Но все равно даже Фред и Алвина почувствовали что-то неладное. И это впечатление только укреплялось от неловких пауз и еще более неловких стараний Джоффри, по-хмельному бледному, поддержать разговор, хотя глаза у него оставались мутными и испуганными. Вскоре Джорджи сказала, что очень устала и пойдет ляжет. Четверть часа спустя Джоффри пожелал Алвине и Фреду доброй ночи и отправился в свою комнату. На минуту он задержался у двери Джорджи. Им овладела хмельная мысль, что стоит войти к ней, извиниться — и «все будет тип-топ». По правде говоря, к нему отчасти вернулось недавнее настроение, и он оптимистически надеялся, что она даже разрешит ему провести ночь у себя в спальне. Он тихонько повернул ручку, но, к своему удивлению и огорчению, обнаружил, что дверь заперта. Постучал два раза — легонько, чтобы не услышали внизу, но Джорджи не откликнулась. Он поколебался, состроил в темноте гримасу и пошел к себе.


Внизу полковник побрел на негнущихся ногах проверить, запер ли Джоффри входную дверь и заложил ли засов. Не запер и не заложил. Алвина вышла в переднюю и зажгла две свечи. Полковник взял один подсвечник и принялся поправлять фитиль обгоревшей спичкой.

— Что это с ними? — спросил он. — Мне показалось, что девочка расстроена.

— Любовная ссора, — с фальшивой бодростью предположила Алвина. — Завтра утром помирятся.

Фред бросил спичку, всмотрелся в фитиль куда внимательнее, чем того требовали обстоятельства, открыл рот, словно собираясь что-то сказать, но промолчал. Алвина со своей свечой направилась к лестнице, но на второй ступеньке оглянулась через плечо.

— Все уладится, — сказала она. — Милые бранятся, только тешатся. Повздорили и забудут.

— Наверное, ты права… — начал Фред и вдруг мучительно закашлялся. — Черт побери, — прохрипел он, ловя ртом воздух. — Когда же эта чертова простуда от меня отвяжется? Так еще ни разу не бывало. Вся грудь болит.

4

Было бы мелодраматично утверждать, будто Джорджи за одну ночь утратила всю недавно обретенную миловидность. Не менее псевдоэффектным и лживым было бы заявление, что она тут же и полностью отказалась от своих надежд на Джоффри, от всех связанных с ним планов и смирилась с тернистым путем добродетельного стародевичества. И ведь пальмовая ветвь мученицы семейного очага на миг оказалась вполне в пределах досягаемости, и она не схватила ее только из-за опасливости ангела-хранителя, который в несвоевременном припадке целомудрия с крикливой категоричностью восстал против того, что советовал ее просвещенный инстинкт самосохранения. Впусти она Джоффри, когда он поскребся в ее дверь, Джорджи, бесспорно, могла бы лишиться формальной беспорочности, зато он поставил бы себя в дьявольски трудное положение. Совратить дочь дальних и почтенных родственников, принявших его с радушием, которое было им совсем не по карману! Не ясно, как бы он сумел вырваться из такого капкана. В веру шаловливых поклонников сиюминутных радостей и сластолюбия он обратился столь недавно, что совесть его не успела вовсе отмереть. И даже если бы он попытался тихонько улизнуть на манер шаловливых молодых джентльменов, семейный конклав и угроза воззвать к Старику тотчас его образумили бы. Но в этом была вся Джорджи: сплошные добрые намерения, ни малейшего понятия о тактике, вечное стремление соблюдать абстрактные заповеди и полное неумение приводить свои нравственные понятия в соответствие со своими же житейскими интересами.

Возлюбленный мой протянул руку свою к двери. Когда Джоффри подергал ручку, Джорджи лежала в кровати. Когда он постучал в первый раз, она стояла в одной ночной рубашке, переплетя пальцы, а руки с совершенно излишней судорожностью прижимая к груди, и отчаянно урезонивала разбушевавшегося ангела. Когда он постучал во второй раз, она искала халат. А когда она тихонько приотворила дверь, он уже ушел. Чем твой возлюбленный отличен от того возлюбленного?

Всю долгую беспокойную ночь в душе и мозгу Джорджи шла хаотичная битва смятенных противоречивых чувств и кощунственных мыслей. Она ни разу не погрузилась в полное забытье, но и ни разу полностью не очнулась, а словно все время оставалась в каком-то горячечном отупении. Она разыгрывала бесчисленные сцены между собой и Джоффри, сочиняла бесконечные диалоги, которые запутывались и обрывались. Опять и опять она переживала вечеринку и возвращение домой, иногда виня себя, но чаще испытывая страстное негодование против Джоффри и даже еще более жгучее — против Марджи. Преувеличение, неизбежное при ночных бдениях, терзало ее образами ужасной, постыдной катастрофы. И дважды в своих душевных метаниях она вскакивала с постели, чтобы бежать к Джоффри и попросить у него прощения. Если бы это произошло не так, если бы только они могли вернуться к нежности и почти серьезному взаимопониманию того поцелуя у реки! Оба раза она возвращалась в кровать и с беспощадным прозрением обвиняла Джорджи Смизерс. Кто она такая, чтобы негодовать на Джоффри после Каррингтона, после Маккола и, главное, после Перфлита? И затем с почти бодлеровской гадливостью к самой себе она вдруг подумала, что если Джоффри ее предаст, то почему бы порой и не навешать Перфлита в дождливые дни? Она гневно приказала себе успокоиться и под конец перестала метаться, но больше от утомления, а не потому, что ее сморил сон.


К завтраку Джорджи спустилась поздно даже для воскресного утра, и вид у нее был абсолютно измученный. За столом она увидела одну Алвину, доедавшую поджаренный ломтик хлеба с мармеладом за развернутой воскресной газетой.

— Где Джоффри? — быстро спросила Джорджи, не сумев скрыть тревогу.

Она заметила, что Алвина выглядит усталой и обеспокоенной.

— Он уехал спозаранку в своем автомобиле и сказал, что вернется только вечером, — равнодушно ответила Алвина. — И не захотел, чтобы я тебя разбудила. Надеюсь, он справится со своим скверным настроением. Мне стыдно за вас обоих: тревожить своими ссорами отца, когда он болен!

— Болен? — изумленно повторила Джорджи. — Как? Что с ним?

— Его простуда перекинулась на легкие, — резко ответила Алвина. — Он все время жалуется на сильную боль в груди и спине. Я послала девчонку за доктором.

— Бедный папа! — воскликнула Джорджи, преисполняясь раскаяния. — Как грустно! Я сейчас же пойду к нему.

— И не думай, — отрубила Алвина с ревнивой властностью. — Садись и ешь — завтрак и так уже совсем остыл. Он сейчас спит, и я не хочу его тревожить, пока не придет доктор.

Джорджи принялась за полухолодную колбасу в застывшем жире и яичницу из яйца, вероятно знававшего лучшие времена. Алвина возвратилась к газетным ужасам, и Джорджи ела молча, в задумчивости не замечая вкуса, а потом выпила несколько чашек крепкого еле теплого чая, чтобы прогнать головную боль.

В определенном смысле, размышляла она, болезнь папы — тоже вина Джоффри, хотя побуждения у него были и самые лучшие. Какой хаос внес он в их тихую жизнь! Папа нездоров, ее собственное сердце разбито, кузен все еще дуется и не встает с постели, а мама чернее тучи и поглядывает над газетой, точно гром из-за морей. А ведь, когда Джоффри изложил ей свой план, она была так счастлива! И еще подумала, как это любезно с его стороны, как он внимателен к ним всем.

Джоффри тронула грусть, с какой полковник говорил об охоте на фазанов и холодности, возникшей между ним и сэром Хоресом. Посоветовавшись с Джорджи, Джоффри поехал в Криктон и отправил длиннейшую телеграмму Старику. Старик не вполне дотягивал до масштабов Стимса, но они, фигурально выражаясь, не раз плавали на одном корабле под Веселым Роджером. И три дня спустя явился лакей из «господского дома» с письмом: мистер Хантер-Пейн приглашался на обед. А за обедом Джоффри так успешно изобразил молодого строителя Империи и с таким тактом представил дело полковника, что вернулся с приглашением на следующую охоту в поместье сэра Хореса Стимса — и не только ему, но и Фреду «с супругой или дочерью». Радость полковника была просто трогательной. Он тут же пустился рассказывать длинную историю о том, как провел шесть часов по пояс в воде на затопленном рисовом поле и настрелял огромное количество птиц, а затем сбился на охотничий анекдот о сэре Гекторе Макдональдсе и короле Тедди, после чего до ночи укладывал патроны в патронташи, чистил ягдташи и проверял ружья. Он потребовал, чтобы Джоффри взял лучшее — его собственное — ружье, а Джорджи вручил ружье кузена, второе по качеству. Сам же удовольствовался ружьем Алвины, хотя, как он выразился, к дамской пукалке привыкнуть сразу не так-то просто.

Заветное утро выдалось сырое и пасмурное, собирался дождь, а полковник слегка простудился. Алвина умоляла его не рисковать здоровьем ради одного дня охоты, но он только оскорбился намеку, что на исходе седьмого десятка его здоровье уже не то, каким было сорок лет назад. И удовольствие Фред получил огромное. Он поздоровался с сэром Хоресом сердечно, без тени обиды, а только с непринужденностью воспитанного человека, что вызвало у плутократа обидное ощущение собственной ничтожности. Из ружья Алвины полковник все равно подстрелил ошеломляющее число фазанов, шагая по высокой мокрой траве и сырым чащам с неугасающей бодростью. Однако вечером он уснул за столом, повествуя о забавном эпизоде поразительной длины и сложности, так что Алвине пришлось уложить его в постель. А теперь он и вовсе слег с простудой, грозившей затянуться на всю зиму. Джорджи знала, что это означает: пусть Алвина сейчас не пустила ее наверх, но когда полковник болел, ухаживала за ним одна Джорджи. Почему-то присутствие Алвины раздражало больного — у него даже поднималась температура. Полковник как-то признался Джорджи наедине, что от треклятой профессиональной бодрости Алвины у него всегда возникало ощущение, будто он рожает — ощущение, сказал он, чертовски неприятное и странное.


Джоффри вернулся только в десять вечера в чудесном настроении, но с неприятным предчувствием холодного приема, которое томит школьника, улизнувшего с занятий гимнастикой. Утром он умчался подальше и в одиночестве позавтракал в Оксфорде, а к трем часам вернулся в Клив и заехал за Марджи. Они отлично прокатились, выпили чаю, а потом вернулись к ней, и он остался обедать. Веселились все жутко, и Джоффри завладел диваном, а потом и Марджи — после того, как его свирепо отвергла юная девица с фиалковыми глазами, указавшая, в частности, что он гнусная жаба и мужчина в придачу. Джоффри уже влюбился в Марджи по самую макушку. Вот это девушка! Он чувствовал, что она понимает его по-настоящему. В отличие от Джорджи — где уж ей с ее провинциальностью! А какой контраст! Разве могла Джорджи хоть на миг выдержать сравнение? Марджи была хорошенькой, прелестной, красивой, обворожительной. Одета восхитительно, следит за модой, чертовски умна, взгляды самые широкие, объятия распахнутые. И богата — две тысячи в год уже теперь, а еще наследство! Как будут все там ошарашены, если он вернется с такой женой! Да ведь если он женится на Марджи, можно будет обзавестись собственной плантацией или же, что куда лучше, остаться в Англии насовсем. Великолепнейшая перспектива! Он ни разу не спохватился и не спросил себя, что он может дать взамен. Как ни разу не задумался над тем, что ее готовность тотчас предаться амурным радостям не только выдавала обширный опыт, но и, быть может, указывала, что Марджи отнюдь не так жаждет связаться с ним брачными узами, как он с ней. Но когда же истинная Любовь задавалась такими вопросами? Ну а Джорджи… Теперь она в его глазах была просто жеманной недотрогой, да к тому же лишенной всякой привлекательности. Ему было стыдно вспомнить, что он делал ей некоторые авансы, но оправдание не замедлило найтись: все-таки он приехал в Англию после очень долгого отсутствия и жизни вдали от цивилизованных мест…


Дверь «Омелы» оказалась закрытой на засов, а в окнах по фасаду не мерцало ни единого огонька. Деревенский идиотизм! Только подумать, не впускают его в дом, хотя еще и десяти нет! А он-то заставил себя уйти, хотя вечерушка только-только началась, и какая вечерушка! Сердце у него защемило, и он отогнал от себя мысль, что в эту самую минуту Марджи, возможно, водворилась на диван с зеленой гориллой — по-видимому, единственным нормальным мужчиной в этой компании, не считая его самого. Он позвонил с пьяным ощущением своего превосходства и значимости. Вскоре за полукруглым стеклом в верхней части двери заколебались отблески движущейся свечи, заскрипел засов, дверь отворилась, и перед ним предстала Алвина, почему-то в полной форме старшей госпитальной сестры.

— Ш-ш-ш! — произнесла она, прижимая палец к губам.

— А? — воскликнул Джоффри, глядя на нее с тупым недоумением.

— Ш-ш-ш! — повторила она. — Фред опасно болен. Доктор только что ушел: он сказал, что ему необходим полный покой.

— Болен! — произнес Джоффри все так же тупо. — А что с ним такое?

— Двустороннее воспаление легких. Входите, но только тихо. Вы поставили свой автомобиль на место?

— Нет. Пусть стоит, где стоит — какая важность? Я очень, ну просто жутко сожалею. Надеюсь, что не серьезно?

Алвина уже закрыла дверь, и они переговаривались шепотом в освещенной свечой полутемной передней. Его вопрос остался без ответа.

— Вам будет очень трудно снять башмаки тут и пройти к себе на цыпочках? Он спит, и будить его не следует. Джорджи сидит с ним.

— Ну конечно! — Джоффри вновь был сама почтительность и благовоспитанность. — Но, послушайте, если ему так плохо, то мне лучше бы сразу уехать.

— Нет-нет! Ложитесь спать, а завтра будет видно, как он. Доктор обещал приехать пораньше. Фред страшно огорчится, если будет думать, что вас из-за него выгнали. Вы ведь знаете, он смотрит на вас почти как на сына. Спокойной ночи. Свеча вон на столе.

— Спокойной ночи, — шепнул Джоффри. Фраза, что на него смотрят как на сына, ввергла его в неприятное смущение.


Маккол приехал в восемь утра — час для него очень ранний, но по-своему он питал симпатию к Фреду Смизерсу. Утро было темное, дождливое, завывал ветер, неся с собой зимний холод. Джорджи одна в столовой ждала конца осмотра, и все ей казалось унылым и печальным. Джоффри еще не выходил из спальни, а кузен, сердито побродив по комнатам, удалился к себе. Наконец она услышала на лестнице шаги матери и доктора. «Где Джорджи?» — спросил он, а Алвина ответила: «Наверное, в столовой». Потом они попрощались, и Маккол добавил что-то ободряющее. Секунду спустя он вошел, сел к столу рядом с ней и оперся подбородком на руку.

— Как он сейчас? — тревожно спросила Джорджи. Маккол не ответил на ее вопрос и некоторое время рассеянно потирал подбородок.

— Вот что, Джорджи, — сказал он медленно, сочувственно глядя на нее, — в этом доме теперь положиться можно только на вас. Смейл — бестолковый дурень, а ваша мать так занята, разыгрывая из себя никуда не годную начальницу госпиталя, что ей не хватает времени посмотреть правде в глаза. Придется это сделать вам.

— О чем вы? — запинаясь, спросила Джорджи.

— А вот о чем. Ваш отец болен очень серьезно. Оба легкие в сквернейшем состоянии и… ну, он уже не молод. И ведь он переносил воспаление на ногах не один день. Меня следовало позвать давным-давно. А теперь слушайте. Вы должны будете превратить дом в больничную палату — ему так плохо, что везти его никуда нельзя. Во-первых, вам нужна опытная сиделка. Ну да это я беру на себя. Затем, вы должны немедленно выпроводить отсюда Смейла и Пейна. Они тут будут только мешать. Далее, вам потребуется дополнительная помощь на кухне — думаю, Лиззи сможет на некоторое время расстаться со своей дочкой. Ну, во всяком случае, я что-нибудь придумаю. И вы по мере возможности не должны допускать к нему вашу мать. Понимаете? Находите для нее какие-нибудь занятия, давайте ей поручения, но, кроме вас и сиделки, ему не следует никого видеть.

По щекам Джорджи ползли слезы.

— Он так опасно болен! Он умрет?

Маккол снова злобно потер подбородок, словно намереваясь протереть его до дыр.

— Все висит на волоске, — ответил он. — Может быть, нам удастся его вытащить, но… Во всяком случае, даю вам слово, что сделаю для него все, что в моих силах, но обманывать вас было бы нечестно: надежда есть, однако очень слабая. Не говорите никому, и уж тем более ему самому… Мы должны всячески его подбодрять. И не разрешайте ему разговаривать. Мне очень жаль… Я… я поеду позвоню сиделке. Помните, спасти его можете только вы. А этих двух дураков гоните сейчас же! А я… до свидания. Заеду в два.

И Маккол бежал. Джорджи уткнула лицо в ладони и попыталась кончиками пальцев загнать слезы обратно. Вот до чего дошло! Пока… нет, думать об этом невыносимо. Какой эгоистичной она была, какой дурной! Как ужасно… она впустила бы Джоффри в спальню, а за стеной умирал бы ее отец! Только бы, только бы он не умер! Какое значение теперь имеют все эти раздражавшие ее мелочи? Он всегда был таким добрым, таким ласковым на свой смешной старомодный лад. А она чуть было его не предала! Перфлит… эта вечеринка… Джоффри — как больно ему было бы…

Она решительно выпрямилась. Ему не станет легче, если она будет сидеть тут, лить слезы и сентиментальничать. Чтобы спасти его, надо браться за дело. «Помните, спасти его можете только вы». Так сказал доктор, и он говорил серьезно. Она вытерла глаза, смяла мокрый платок в комочек и сунула в карман. Сначала надо заставить этих двоих уехать.


Сердито ворча, кузен упаковал чемоданы и отбыл. Джоффри неловко выслушал ее объяснения и извинения и столь же неловко расстался с ней без единого теплого слова или обещания, почти не скрывая, что только рад поскорее уехать. Она ждала в передней, надеясь, что, выходя, он скажет что-нибудь, даст ей какую-то цель, заставит ее почувствовать, что она ему дорога, что она ему нужна, что он вернется, что он не забудет. Она услышала, как он прошел в свою комнату уложить вещи. Протекла вечность. Дверь наверху скрипнула, и он вышел. Раздался стук: он поставил чемоданы, чтобы закрыть дверь. И зашагал по коридору, удаляясь от нее, спустился по черной лестнице в кухню, чтобы напрямик пройти к сараю. Джорджи напрягла слух. Она услышала урчание заработавшего в отдалении мотора, затем автомобиль запрыгал по немощеной дороге в сторону шоссе. Проезжая мимо дома, Джоффри поставил вторую передачу, набирая скорость, проскочил ворота, нажав на клаксон, выехал на шоссе, и шум мотора медленно замер вдали. Наступила глубокая тишина. Только несколько дней спустя Джорджи обнаружила, что он забрал с собой и патефон, и пластинки, и радиоприемник.


Маккол заехал в два и привез сиделку, заехал в пять с Лиззи и заехал еще раз в девять. Он посмотрел на полковника, борющегося за каждый вздох, на Алвину в ее нелепой форме, на Джорджи, бледную, измученную, и поманил их обеих за собой, оставив Фреда на попечение сиделки. Внизу он повернулся к Алвине.

— Миссис Смизерс, — сказал он вкрадчиво, — завтра нам потребуется вся ваша помощь. Послушайте моего совета… Я знаю, что уступаю вам в опыте ухода за больными, но врач все-таки врач, не правда ли?

Алвина польщенно кудахтнула.

— Так что вы рекомендуете, доктор?

— Мне кажется, вам следует немедленно лечь, чтобы утром быть свежей. Мне кажется, вы будете необходимы нашему больному именно тогда.

— Будь по-вашему. Идем, Джорджи.

— Простите. Одну минутку. Мне хотелось бы дать Джорджи кое-какие простейшие указания на ночь. Спокойной ночи, миссис Смизерс. Спокойной ночи.

Алвина неохотно отправилась к себе. Маккол и Джорджи молча стояли лицом друг к другу.

— Ну так что же? — спросила Джорджи, поднимая на него глаза.

— Если бы, оставшись, я мог принести хоть малейшую пользу, я бы остался, — виновато сказал Маккол. — Ночью должен наступить кризис. Если он выдержит, то почти наверное поправится… — Он умолк и кашлянул. — Сиделка очень хорошая — я забрал ее от другого больного. И… э… о расходах не беспокойтесь… э… Можете давать ему все, чего он попросит. Я приеду завтра в восемь. До свидания.

Он вдруг нагнулся и неловко поцеловал ее в лоб.

— Хорошая вы девушка, — сказал он и вышел.

Джорджи молча вернулась в комнату полковника и села у изголовья напротив сиделки. Старик дышал все более тяжело — болезнь прогрессировала, и Джорджи беспомощно смотрела на него. Если бы она могла поделиться с ним воздухом, который так легко струился к ней в легкие! Время от времени сиделка проводила по его губам перышком, смоченным в коньяке с молоком. Полковник то засыпал, то начинал что-то бормотать, глядя перед собой невидящими глазами. Он бредил и не узнавал даже Джорджи. Она вслушивалась в его бормотание.

— Отлично скачет, сэр! Перемахнул через яму с водой, черт побери! А? Что такое? Вздор, я и слышать не хочу об отставке! Прикажите им подвезти пушки. Я этого не потерплю. Не потерплю. Что? Не понимаю, что происходит. Мне кажется, я ранен, но… Вестовой! Вестовой! Скажите им… А, вот вы, сэр! Мы не можем их бросить, сэр. Разрешите мне начать атаку, сэр… По-моему, вестовой, надо вызвать для меня носилки, но помните, я приказываю… Нет, сэр, я мог допустить ошибку, но я сделал все, что мог, и не щадил себя… Бедная Джорджи, я мог бы лучше о ней позаботиться.

Так он бредил час за часом, мешая войну и лисью травлю, и Джорджи, и какие-то эпизоды своего прошлого, о которых она ничего не знала и не могла уловить их смысла. Это бормотание перемежалось с минутами жуткой немоты, когда он страшно хрипел, невидящие глаза закатывались, а пальцы все обирали и обирали одеяло. В конце концов он погрузился в тяжелую летаргию. Джорджи на цыпочках подошла к сиделке и шепнула:

— Он как будто заснул. Как по-вашему, кризис миновал?

Сиделка только покачала головой, обмакнула свежее перышко в чистый коньяк и провела им по губам полковника.

— Жаль, что у нас нет кислорода, — шепнула она. — Но теперь уже поздно.

— А! — воскликнул полковник с неожиданной силой. — Убирайтесь к дьяволу, сэр! Говорю вам, она моя дочь!

Прерывистые хрипы вдруг оборвались.

— Он уснул! — прошептала Джорджи с надеждой. Сиделка взяла лампу под темным абажуром и поднесла ее к лицу полковника. Она повернулась к Джорджи:

— Сходите позовите вашу мать, деточка.

Джорджи остановилась на лестничной площадке. Она увидела, что стекла большого светового люка над холлом стали грязно-серыми, и услышала ровный перестук дождевых капель. Неужели уже светает? Ночь казалась вневременной — нескончаемой и все же очень короткой. Ее лихорадило от долгой бессонницы и тревожного напряжения, однако ошеломление еще не прошло, и все, кроме непосредственных ощущений, было словно в густом тумане. У нее было только одно желание: закрыться ото всех у себя. Как невыносимо даже подумать, что вот сейчас она скажет Алвине: «Папа умер». И должна будет выслушивать совершенно ненужные стенания Алвины и упреки: почему ее не позвали раньше! В глубине коридора она видела черноту там, где была дверь Алвины, с узенькой полоской света внизу — словно кто-то подчеркнул ее по линейке фосфорным карандашом, подумалось ей. В смутном свете ранней зари лестничные перила казались незнакомыми и враждебными, словно привычные дневные перила куда-то исчезли и их место заняли их злые двойники, ночная стража. Она услышала шаги сиделки в спальне, а из кухни, вплетаясь в монотонное ворчание дождя, доносились какие-то слабые звуки. Все казалось отдаленным и нереальным, но тем не менее более близким и более реальным, чем ее собственная жизнь…

Она постучала в дверь Алвины и вошла, не дожидаясь ответа. Алвина тщательно поправляла свою форму, стоя перед очень плохо освещенным зеркалом. «Как глупо, как глупо! — думала Джорджи. — Почему мы всегда должны думать о том, чтобы одеваться в согласии с какими-то требованиями? Теперь потребуется траур…» И мелькнувшее в ее мыслях слово «траур» обожгло ее, заставляя наконец осознать, что произошло.

— Ну, как наш больной сегодня утром? — спросила Алвина с сокрушительной бодростью, которая, однако, не замаскировала ужаса, с каким она посмотрела на отчужденное белое лицо Джорджи.

Джорджи сказала, не отвечая на вопрос:

— Сиделка тебя требует.

Потом она пошла к себе в комнату и заперлась там. В окно с незадернутыми занавесками вливался непривычный свет зари, и комната, такая прибранная с застеленной кроватью, выглядела холодной и оскорбленной, словно сердилась на ее отсутствие. Окно всю ночь оставалось открытым, и дождь залил подоконник, так что по обоям под ним словно тянулись черви сырости. Джорджи подошла к окну и выглянула наружу. Она услышала дальние крики петухов и погромыхивание молочных бидонов на повозке с какой-то фермы. Небо было пасмурно-свинцовым, а мир вокруг — промоченным насквозь, глянцевитым от сырости. Высокие, почти совсем обнаженные деревья роняли капли на разбухшую землю, и вода струйками стекала на их затопленные корни. Последние хризантемы почти все полегли, и грязь налипла на густые мохнатые лепестки.

Как мгновенно все произошло, как быстро и страшно рухнула вся ее жизнь! Всего четыре дня назад она упивалась таким счастьем, так верила, что поцелуй Джоффри — это обещание без слов, что между ними все ясно и жизнь будет чудесной! И вдруг… словно кто-то, кому она доверяла, посмотрел на нее взглядом дьявола и обрушил ей на лицо удары кулаком.

— Я не верю в Бога, — произнесла Джорджи вслух. — Не верю. Не ве-рю!

Даже если Джоффри «вернется», это будет бесполезно. Не может же она оставить маму совсем одну. Теперь, если Джоффри и произнесет заветные, так жадно ожидавшиеся слова и попросит ее стать его женой, она скажет, она должна будет сказать «нет».

5

На похоронах все заметили, какой больной и несчастный у Джорджи вид, как быстро она утрачивает иллюзорную миловидность, подаренную приездом Джоффри.

— Бедная девушка! — шепнул мистер Джадд супруге, думая о Лиззи, забывшей свой дочерний долг. — Вот она-то по отцу горюет.

— А! — прошептала миссис Джадд. — И может, она даже думать не думает про молодого джентльмена, который взял да уехал, бросил ее в беде?

— Хм! — хмыкнул мистер Джадд и сосредоточил внимание на погребальной службе, известной ему в мельчайших подробностях. Но удовольствие от похорон, украшенных британским флагом и большим количеством прелестных прощальных цветов от сэра Хореса (не присутствовавшего на церемонии), было для мистера Джадда совершенно испорчено тем, что покойный носил чин полковника. Оно конечно, но мистер Джадд предвкушал что-то куда более грандиозное и пышное, не понимая, что полковник был всего лишь отставным офицером на пенсии, без состояния и связей, а потому криктонский гарнизон никак не мог отрядить в Клив знаменосца, взвод для прощального залпа и трубача. И над могилой полковника не прогремел Последний Сигнал.


Траур Джорджи выглядел почти так же скверно, как она сама: старое платье, поспешно перекрашенное в черный цвет, старая велюровая шляпа, обвязанная полоской дешевого крепа, старые черные бумажные чулки и старые практичные ботинки. Смизерсы теперь были не просто благородно бедны, они были нищими. Даже прежде чем гроб был вынесен из дома, уже посыпались счета и угрожающие письма, скоро превратившиеся в лавину, повергшую Джорджи в смертельный ужас. Откуда им взять столько денег? Десять фунтов сюда, двадцать фунтов туда, сорок фунтов сюда… итог был сокрушительно велик. А ведь они лишились и пенсии полковника!

Алвина предалась слабости и сентиментальности. Она часами сидела, глядя на медали полковника и перечитывая старые пожелтелые письма, а когда Джорджи приходила к ней с новой пачкой писем и новыми тревогами, она говорила:

— Вскрой их сама, деточка. Неужели ты не можешь избавить меня от этих мелких забот? Все уладится. Бедняжка Фред!

И она начинала плакать, так что Джорджи приходилось сначала утешать ее, а уж потом браться за эти ужасные письма. Некоторые ставили ее в полный тупик — особенно то, которое было подписано «Мейбл», начиналось с игривого вопроса, почему пишущая последнее время совсем не видит полковника, а заключалось категорическим требованием «десяточки на расходы». И письмо от какого-то адвоката, в котором упоминался ребенок, нуждавшийся в деньгах, чтобы начать самостоятельную жизнь. Все это было страшным и непонятным.

Затем в дверь начали звонить лавочники и спрашивать Алвину. И всякий раз, когда служанка докладывала о них, Алвина заливалась слезами и отсылала ее к мисс Джорджи — пусть этим займется она. И Джорджи занималась — очень успешно. Терпеливо и вежливо она выслушивала очередное нагловато-угрожающее требование, сопровождавшееся предъявлением счета, «по которому уже давно пора было уплатить» и произносила коротенькую ответную речь. С видом оскорбленного достоинства она говорила, что, разумеется, все будет сполна уплачено, но они должны понять, если хоть сколько-нибудь разбираются в подобных вещах, какое время отнимут необходимые юридические формальности, прежде чем движимое и недвижимое имущество полковника Смизерса поступит в распоряжение наследников (она очень гордилась этой фразой), а тогда семейный поверенный займется всем необходимым. И с этим она отправляла их восвояси. Если они и пытались возражать, то виноватым тоном.

Но сама Джорджи не представляла, что им делать. Никаких денег они ниоткуда не получали, а требования денег с них все росли, росли, росли. Она слала одно настоятельное письмо за другим в нотариальную контору, которая в какой-то мере вела весьма малодоходные дела полковника, и в конце концов к ней оттуда прислали клерка. Это был выходец из лондонских низов, который состарился в атмосфере сухой циничности Закона и, казалось, извлекал извращенное, хотя и меланхоличное удовольствие, когда сообщал всевозможные неприятные вещи и предупреждал о почти неминуемой катастрофе. Однако в проницательности ему нельзя было отказать, и уже через десять минут он понял, что Алвина твердо решила свалить всю ответственность на Джорджи, и, сидя с ними у стола, заваленного счетами, документами и письмами, он обращался только к Джорджи.

— Завещание? — сказал он в ответ на тревожный вопрос Джорджи. — У меня тут есть с него копия, мисс. Поглядите, если желаете. Все коротко и ясно: пожизненный доход с имущества вдове, а все остальное — единственной дочери. Душеприказчики — генералы, ныне покойные. А потому придется этим заняться Фирме.

— Это создает большие затруднения? — спросила Джорджи.

— Преодолимые, мисс, преодолимые, но… — Клерк кашлянул довольно-таки грозно.

— Но что? — спросила Джорджи.

— Видите ли, мисс, насколько мы можем судить, имущества только-только хватит на уплату долгов, да и то не наверное. Покойный не умел вести дела, и нам было нелегко определить общую сумму долгов, но она велика, мисс, очень велика.

— Значит, — мужественно сказала Джорджи, — у нас ничего нет? Вы это имеете в виду?

Клерк протестующе поднял ладонь — совершенно так же, как Глава Фирмы в важных случаях.

— Ничего подобного я в виду не имею, мисс. Пожалуйста, не делайте преждевременных заключений. Мне поручено сообщить следующее: Фирма делает все, что может, и ускорит процедуру елико возможно. Но я ввел бы вас в заблуждение, мисс, если бы внушил надежду, что вам можно рассчитывать на имущество покойного. Долги поглотят его все или почти все.

— Ну так, значит, у нас ничего нет! — нетерпеливо воскликнула Джорджи.

— Погодите минутку, мисс, не торопитесь! Во-первых, мебель, оцененная в четыреста пятьдесят фунтов и принадлежащая вдове, согласно дарственной, учиненной по всем правилам в тысяча девятьсот пятом году. — Он обернулся к Алвине. — Это, сударыня, когда вы продали акции для уплаты проигрышей на скачках и ваши поверенные настояли, чтобы мебель перешла в вашу собственность.

— Да? — надменно произнесла Алвина. Она давным-давно об этом забыла.

— Далее, — продолжал он, — имеются сто пятьдесят фунтов годового дохода, принадлежащего вдове независимо. И та пенсия, на которую она имеет право как вдова офицера регулярной армии. И еще сто фунтов в год, мисс, завещанные вам вашей бабушкой с материнской стороны, которые в согласии с вашим распоряжением до сих пор выплачивались покойному.

Когда же это, с недоумением подумала Джорджи, она отдала распоряжения, кому выплачивать этот доход, если она даже не подозревала, что он у нее есть? Наверное, та бумага, которую папа попросил ее подписать в день ее рождения, когда ей исполнился двадцать один год. Как странно, что он это сделал!

Клерк снова кашлянул.

— Имеется еще парочка частных выплат, но ими займется Фирма, — сказал он. — Пока же приняты меры для продажи дома, но вряд ли за него удастся выручить что-нибудь сверх закладной. Ну и конечно, мисс, будет реализовано все, что можно реализовать, если таковое отыщется.

— Но как же нам жить? — спросила Джорджи. — Можем ли мы получать те доходы, про которые вы упомянули?

— Фирма поручила мне сказать, мисс, что они рекомендуют вам подыскать небольшой удобный коттедж где-нибудь в окрестностях за двенадцать шиллингов шесть пенсов в неделю, не дороже. Елико возможно быстро они попытаются продать ненужную вам мебель, и вырученная сумма, естественно, поступит в распоряжение миссис Смизерс. Полагая, что вы сейчас, возможно, стеснены в средствах, Фирма готова выдать вам аванс в пятьдесят фунтов в счет будущих получений при условии, что вы обе поставите свою подпись вот на этой расписке с обязательством принять ответственность за все расходы Фирмы, которые не покроет имущество покойного. Вот извольте, мисс.

Джорджи и Алвина беспомощно переглянулись, Алвина кивнула, они расписались, и Джорджи были вручены пятьдесят фунтов.

— Вы поняли, мисс? Эти деньги не для уплаты долгов, а для вашего собственного употребления. Вы уже не можете делать долги от имени покойного, а потому мне поручено предупредить, чтобы вы за все платили наличными и жили бы, так сказать, очень экономно. И поскорее подыщите себе коттедж.


Насколько Джорджи — довольно смутно — поняла из слов клерка, кто-то должен был приехать к ним, чтобы «взять на себя» обязанности душеприказчика. Клерк предупредил ее, чтобы никто ни к чему не прикасался, ничего не уничтожал, угрожая жесточайшими юридическими карами. Но Джорджи подумала, что в бумагах ее отца, возможно, есть такое, что он не предназначал для посторонних глаз. Едва клерк уехал, она взяла отцовские ключи и заперлась в его комнате, которая выглядела унылой, покинутой и жалкой, как все комнаты умерших. Там стояла тягостная тишина, и пыль уже припорошила разбросанные бумаги и сувениры, которые теперь казались такими же бесполезными и убогими, как хлам в лавке старьевщика. Джорджи чуть-чуть приоткрыла окно, чтобы впустить внутрь свежего воздуха.

Разбросанные бумаги, решила она, вряд ли содержат что-нибудь совсем личное. Если что-то и требует спасения от любопытных глаз, то лишь укрытое в ящиках бюро. Некоторое время Джорджи возилась с его полукруглой крышкой, не зная, как она открывается. Но в конце концов сумела ее поднять и увидела груды писем. Она проглядела несколько и обнаружила, что они утомительно однообразны: «Согласно представленному счету…», «Просим Вас обратить внимание на вложенный счет, давно подлежащий уплате…», «Незамедлительно обратив внимание на вложенный счет, что помогло бы нам привести в порядок наш баланс и позволило бы оказать…» Она оставила эти горы свидетельств о просроченных платежах и занялась ящиками. Два были набиты обработанными во всех подробностях результатами крикетных матчей. В третьем лежали газетные вырезки — описания скаковых лошадей и оценки их шансов. Четвертый оказался пустым, если не считать палочки сургуча и тоненькой пачки оплаченных счетов.

В верхнем ящике справа покоилась толстая тетрадь, в которой полковник собирался описать свою жизнь и приключения, и множество топографических карт, военных приказов, бланков для донесений и инструкций. В ящике под ним хранилась чистая бумага, которой полковник пользовался для своих статистических крикетных выкладок. Пока Джорджи не нашла ничего, что оправдало бы такой обыск. Но третий ящик сверху ей не удалось открыть ключом, подходившим ко всем остальным. По-видимому, он был снабжен новым замком. Один за другим она принялась пробовать ключи на двух плотно увешанных кольцах. Большинство ключей на них — от полевых офицерских сумок и штабных сейфов — давным-давно превратились в бесполезные памятки утраченного прошлого. Но в конце концов замок все же щелкнул, и Джорджи выдвинула ящик.

В глаза ей бросилась пухлая сигара. К ней был ленточкой привязан листок с надписью: «Дана мне его величеством покойным королем Эдуардом VII, тогда еще принцем Уэльским на полковом обеде в сентябре 1895 года. Фред Смизерс». Джорджи благоговейно уложила сигару в чистый конверт, чтобы хранить ее как семейную реликвию. Но последующие находки приводили ее во все большее недоумение и тревогу. Сначала коробочка со странными изделиями из тонкой резины непонятного назначения. Затем большой конверт, из которого выпали три конверта поменьше: в каждом лежало по локону разных оттенков, и на каждом было написано женское имя — все три разные. Чернила давно выцвели. Из плотно свернутой толстой бумаги выпал золотой медальон с прядкой белобрысых волосиков. Изнутри на бумаге было написано: «Джорджи, в два года». Джорджи спрятала медальон у себя на груди.

Дальше пошло что-то уж совсем невообразимое, вызывавшее боль и стыд. Связки старых писем — листки, исписанные угловатыми женскими почерками и начинавшиеся «Мой любимый Фред», или «Фредди, дусик», или «Гадкий мой мальчишечка»; надписанные фотографии молодых женщин, одетых по всем модам от 1880 по 1915 год; обширная коллекция почтовых открыток и фотографий, при одном взгляде на которые Джорджи залилась жгучей краской, хотя что-то понудило ее посмотреть их все до единой, и в заключение — маленькая коллекция книг, очень своеобразных и пикантных, в большинстве своем иллюстрированных на редкость откровенными гравюрами.

Последний ящик, который Джорджи открыла с лихорадочной быстротой, был абсолютно пуст.

Она растерянно опустилась в отцовское кресло, глядя на содержимое третьего ящика, которое разложила на полу перед собой. Что ей делать со всем этим? Оставить их так нельзя, никак нельзя. Вдруг они попадутся на глаза маме. Или — хуже того — какому-нибудь бесцеремонному противному представителю юридической фирмы, и он воспользуется ими, чтобы очернить память папы! Но каким способом уничтожить их, чтобы никто ничего не заметил, и как скрыть пепел от подозрительного взгляда Алвины? Она просидела так очень долго, тщетно изыскивая способ скрыть эти компрометирующие предметы от насмешливого и нетерпимого мира. Наконец ей пришла в голову спасительная мысль. Она пошарила вокруг, пока не отыскала большой лист оберточной бумаги и моток шпагата. Затем аккуратно завернула книги, открытки, письма и прочее, перевязала плотный, почти квадратный пакет шпагатом и запечатала все узлы сургучом. На пакете она вывела крупными печатными буквами: «Строго личное. Уничтожить, не вскрывая, после моей смерти. Джорджина Смизерс».

Она заперла все ящики и опустила крышку бюро. Послушала у двери, нет ли кого-нибудь в коридоре, прижимая пакет к груди, виновато проскользнула к себе в комнату, заперлась и спрятала пакет в сундук, где хранилась ее большая, но почти пустая шкатулка для драгоценностей.

И все эти дни Джорджи ни разу даже не вспомнила про Джоффри? Напротив, она много думала о нем — и еще больше после того, когда решила, что, если он все-таки попросит ее стать его женой (перспектива, она чувствовала, маловероятная), долг потребует, чтобы она ему отказала. Папа, конечно, поручил бы маму ее заботам: ведь он всегда был ей опорой, и теперь, после его кончины, Джорджи призвана всячески поддерживать его высокое понятие о Долге. И все же ей было больно, что Джоффри не приехал на похороны, и еще больнее, что он уехал, не сказав ей ни слова на прощание, а потом не прислал ни единого письма, ни единой строчки. Ведь это так бездушной… ну, недостойно джентльмена — таким вот образом сбежать из жизни другого человека. Она ничего не могла с собой поделать и часто гадала, чем в эту минуту занят Джоффри, и хочет ли он еще, чтобы она писала ему, когда он вернется «туда».

Впрочем, Джорджи была очень занята, дни летели за днями, заполненные множеством дел, — но от Джоффри по-прежнему не было никаких известий. Из Лондона приезжал нотариус, а теперь начали появляться люди, осматривавшие дом — подойдет ли он им, и обычно отправлялись восвояси, недовольно сетуя, какой он ветхий и какого ремонта потребует. А она объехала все окрестности в поисках подходящего коттеджа. Когда же нашла, начались хлопоты с укладкой вещей, и отбором мебели, и мамой, которую никак не удавалось убедить, что они просто не могут обременить себя каким-нибудь безобразным громоздким шкафом или комодом оттого лишь, что это вещь двоюродной бабушки, носившей фамилию Смейл. И еще ей пришлось поехать с Алвиной в Лондон к нотариусу, чтобы выслушать множество сухих, хотя и благожелательных, советов и узнать, что остатки «имущества», реализованные и обращенные в акции, принесут всего лишь двадцать дополнительных фунтов в год. И она была вынуждена извиниться перед нотариусом, потому что Алвина внезапно вспылила и потребовала, чтобы ей объяснили, куда девались их деньги: они принадлежат к благородному сословию, и у них всегда были деньги, и у них должны быть деньги — так где же они?! А с глазу на глаз нотариус сказал ей, что они должны быть рады, получив хоть что-нибудь. И эти несколько сотен сохранились только потому, что несколько старых офицеров, узнав, что вдова и дочь остались без всего, великодушно аннулировали векселя, полученные от полковника. Джорджи не совсем поняла, что они, собственно, сделали, но тем не менее попросила нотариуса поблагодарить офицеров от ее имени, и он сказал, что обязательно передаст им ее благодарность…


Назад в Криктон они возвращались на последнем поезде в третьем классе. Вагон был полон рабочими с большими корзинами инструментов. Они сплевывали и перебрасывались шутками, которые Джорджи не понимала. Алвина подремывала в уголке, и шляпа съехала ей на нос самым нелепым и вульгарным образом. А когда, совсем измученные, они добрались до Криктона, им еще предстояло взять свои велосипеды, зажечь противные керосиновые фонарики, которые никакие желали зажигаться, и ехать по грязи сквозь туман к полуопустошенному дому.

Служанка оставила для них на столе холодный ужин, и возле одного прибора лежало письмо, адресованное Джорджи. С первого взгляда она решила, что оно от Джоффри, и незаметно спрятала его в карман. Во время ужина Алвина с большой бестактностью совсем забыла про сон и начала строить всевозможные многословные планы их будущей жизни в коттедже. Она будет делать то-то, а Джорджи — то-то, а это и то они будут делать вместе и станут жить счастливо и уютно. Разумеется, Джорджи была рада, что мама ободрилась и повеселела. Ведь отсюда следовало, что Джорджи исполняла свой Долг не так уж напрасно. Но когда же все-таки Алвина замолчит и пойдет спать? Визгливый совсем старческий голос и громкий кудахтающий смех отдавались в висках Джорджи невралгической болью. И ведь ей так хотелось остаться наконец одной и прочесть письмо Джоффри. А вдруг, несмотря ни на что, еще не все потеряно? А вдруг каким-то образом все уладится? Если она ему по-настоящему дорога, так конечно же он согласится, чтобы «туда» с ними поехала и Алвина доживать немногие оставшиеся ей годы?

* * *

Джорджи заперлась у себя и вскрыла конверт.

Да, от Джоффри! Она прочла:

«Дорогая Джорджи!

Я жутко расстроился, узнав о кончине полковника два-три дня назад, и только пожалел, что не могу быть вам ничем полезен. Ведь к этому времени все было уже позади, а вы словно бы хотели, чтобы я уехал, и потому я почувствовал, что никакой пользы вам от меня быть не может. Я всегда буду помнить, как преотлично вы все приняли бездомного сироту, когда он приехал в Англию!

Я все думаю, что вы теперь будете делать? Прилагаю адрес конторы в Сити. Если вы напишете туда, мне перешлют.

Последние две-три недели я путешествовал на автомобиле и жуткое получил удовольствие, хотя погода была не самой лучшей. Все-таки мы сумели порядком объездить Англию, а теперь отправляемся с „бентли“ во Францию прокатиться по Ривьере. Под „мы“ я подразумеваю Марджи и себя. Вот еще одно, за что я никогда не сумею поблагодарить вас в должной мере, — за то, что вы познакомили меня с Марджи. Если бы не вы, я мог бы с ней вовсе не встретиться и лишился бы самого потрясающего, что только можно пережить. Она правда же жутко потрясающая.

Я пишу вам обо всем этом, потому что вы мне почти как сестра — вот что я чувствую. Знаете, ведь у меня нет никаких близких родственников, и было бы ужасно мило, если бы вы позволили мне думать о вас как о моей сестре и все вам поверять. Вы позволите?

Сказать по правде, Марджи ставит меня в тупик. Хотя она дала мне все, что только может женщина дать мужчине, она всякий раз смеется, когда я ее спрашиваю, когда мы поженимся. Она ничего мне не отвечает, а говорит: „Я тебя просто воспитываю, а если тебе приспичило жениться, возвращайся и женись на Джорджи!“ Но я знаю, вы бы сочли это невозможным. Я с самого начала чувствовал, что вы и я — как брат и сестра и что ни вы, ни я ничего другого не ждали и не хотели. Во всяком случае, так было со мной. И конечно, Марджи шутит, и ничего больше. Рано или поздно она должна же понять, что у нас нет другого выхода, как пожениться.

Если не считать этой тревоги, которая, я думаю, пройдет сама собой, я чувствую себя превосходно и очень счастлив. Надеюсь, и вы тоже. Кажется, я тут писал только про себя, а про вас ничего даже не спросил. Но я надеюсь, вы сообщите мне свои новости в обмен на мои. Пожалуйста, напишите и сообщите мне, что вы делаете и каковы ваши планы на будущее.

Смейл вернулся к вам или он уехал насовсем? В любом случае поклонитесь ему от меня, когда увидите его.

Мой самый горячий привет миссис Смизерс (чье радушие я никогда не забуду) и самый нежный и (можно?) братский привет вам самой.

Всегда ваш

Джоффри.

P.S. Оказывается, в спешке сборов я забыл пижаму и щетку для волос. Вас не очень затруднит выслать мне их по приложенному адресу? Огромное спасибо! Дж.»

Джорджи торопливо пробежала письмо стоя. Потом села поближе к свече на тумбочке и перечла его — очень медленно и внимательно. После чего аккуратно уложила назад в конверт, а конверт заперла в шкатулке для драгоценностей рядом с большим пакетом писем и прочего из бюро полковника. Когда она надела ночную рубашку и уже собралась лечь, она пристально посмотрела на свое отражение в зеркале, подняв свечу так, чтобы лицо было полностью освещено. Потом она задула огонек, отдернула занавеску, чтобы открыть окно, и забралась на кровать.


На исходе апреля мистер Перфлит почувствовал, что Лондон ему прискучил и пора бы перечитать буколических поэтов на лоне сельской природы. Он отправил Керзона в Клив привести коттедж в порядок, а сам на следующий день покинул Лондон на автомобиле, остановившись перекусить в некой гостинице, которая, как он слышал, специализировалась на возрождении местной простой и здоровой кухни. Своему приятелю, знатоку-гастроному, он послал открытку с кратким, но не подлежащим апелляции приговором: «Сочно, но грубо. Р. П.»

День был истинно очаровательный… да-да, он положительно должен был прибегнуть к этому истертому, неверно употребляемому прилагательному! Нежный воздух, мягкий солнечный свет, подернутая дымкой ширь лугов, деревья, разворачивающие почки, живые изгороди, точно зеленые волны с белыми гребнями цветущего боярышника, даже однообразное вышедшее из моды птичье пение — все слагалось в очарование, в скромное, но бесспорное очарование английского пейзажа весной. Во всяком случае, так думал мистер Перфлит, стоя на вершине кливского холма рядом со своим автомобилем и оглядываясь окрест. Ни вульгарно-открыточных эффектов заката, ни гнусных пасущихся на первом плане академических коров, ни — самое прекрасное — злокачественных поселян. Сдержанность, приглушенность, гармоничные переходы одной гаммы в другую, изящество соразмерности. Обычный тупой и безвкусный любитель пейзажей посмотрел бы вокруг с полным равнодушием — мало живописности. Но, черт побери, что они подразумевают под своей живописностью? Нечто пошло-очевидное, броское по форме или колориту, или гнетуще-сентиментальное. Неподправленная природа, размышлял он, редко дарует удовлетворение. В лучшем случае она может только следовать хорошей школе обезьянничать ее стиль.

Он потратил некоторое время, стараясь точно датировать пейзаж, которым любовался. Совершенно очевидно: английская школа пейзажа между 1770 и 1840 годами и, пожалуй, акварель. Да-да, несомненно, акварель, ибо только акварель способна «поймать» эти набухшие влагой белые облака с темной обводкой, а также пестроватость далей. Тернер слишком, почти до пошлости, очевиден. Слишком мученик и раб «живописности». Может быть, Констебл? Да-да, во многом, в очень многом — Констебл, но с чем-то от Боннингтона в решении среднего плана, а на переднем плане — чистый Кроум. Ну а эти всклокоченные ивы у подножия холма вносят экзотическую ноту и совершенно в духе Коро. Банальнейшая аналогия, но раз Коро вздумалось специализироваться на пушистых ивах ad nauseam[31], то попробуйте-ка не вспомнить про него, когда в пейзаже обнаруживается фрагментик законченного Коро?..

Мистер Перфлит осознал, что вверх по длинному склону въезжает темная фигура на велосипеде. Женщина. Ах черт! Джорджи Смизерс возвращается с покупками из Криктона в эту их жалкую лачужку за Кливом. Перфлит не видел ее несколько месяцев и теперь не спускал с нее глаз. Она продолжала приближаться, но, видимо, о чем-то глубоко задумалась — он заметил, как она вздрогнула, когда внезапно его узнала. Заметил он и ее убогий полутраур, и то, как побагровело ее лицо от трудного подъема — или от смущения. Когда она, тяжело вертя педали, поравнялась с ним у вершины холма, он приподнял шляпу, шагнул вперед и сказал:

— Здравствуйте, Джорджи! Как поживаете?

Она прерывисто дышала от напряжения, словно твердо решив не спешиваться и не предоставлять ему возможности завязать разговор. Во всяком случае, она не ответила на его приветствие, а только коротко кивнула, точно клюнула, и проехала мимо. Там, где шоссе пошло под уклон, она перестала налегать на педали и предоставила велосипеду катиться самому. Мистер Перфлит смотрел на ее удаляющуюся фигуру, пока на повороте ее не заслонила живая изгородь. А тогда он надел шляпу, раза два кивнул и сказал вслух:

— Бедная Джорджи!

Загрузка...