Часть I ПЕРВЫЙ ДЕНЬ

ГЛАВА 1


Нил сотворил с Египтом ежегодное чудо. Побуждаемый жрецами, людским фимиамом и льстивыми храмовыми песнопениями, мёртвый бог Осирис вновь восстал, чтобы принести жизнь и плодородную чёрную грязь на землю своих почитателей. Спокойно, но мощно воды, освещённые сиянием лета, набухли и вздулись, распространяясь по болотистым окрестностям сначала сверкающей сетью, а затем цельными кусками серебра с пятнами колышущейся травы. Иссушенные дальние поля на огромных просторах были поглощены половодьем. Рыба заиграла там, где предстояло вырасти зерну следующего урожая, деревни превратились в острова, а бездомные крысы собрались на дамбах.

Когда с севера подул холодный ветер, воды вернулись в своё древнее русло. Но умы людей уже затопило новое наводнение — волна страха, ужаса и смятения прошла по земле в двадцать пятый год царствования Доброго Бога[1] Тутмоса I[2]. Когда уровень воды достиг высшей отметки, далеко в пустыне произошёл несчастный случай на охоте и спутники Аменмоса, сына фараона, сильного, доблестного царевича, избранного наследником трона, на руках принесли в Фивы его изуродованное, безжизненное тело.

На несколько дней Египет и дворец впали в оцепенение. Затем люди начали шептаться, боясь за своё будущее. Наследник был мёртв. Чтобы не гневить богов, тут же следовало назвать другого. Почему фараон молчит, почему он бездействует? Он долго держал Египет, как бусину, охраняя и защищая его своей божественной властью от всех напастей. Конечно, он не оставит его сейчас, конечно, он не предаст свой народ в руки разгневанных богов!

— Пусть великий Гор[3] перестанет оплакивать своего погибшего сына, — шептались люди. — Пусть он назовёт нам другого наследника!

Он становился стар, Добрый Бог во дворце. После двадцати пяти лет, проведённых на троне Черной Земли, его связь с богами, таинственное единство, позволявшее фараону дышать одним дыханием с ними, размышлять с их мудростью, наделять Египет от их щедрости, начинала ослабевать. Признаки этого стали очевидны ещё до последнего и самого ужасного события. Разве не была скудна последняя жатва? Да и вино неважное, и скотина тощая и бесплодная... Видно, фараон лишился своих сверхъестественных способностей, иначе всего этого не случилось бы. И силы он тоже лишился, если верить ужасному слуху, просочившемуся из замершего дворца. Говорили, что когда Добрый Бог увидел, как рыдающие вельможи несут на руках тело его сына, то сам побелел подобно мертвецу, схватился за грудь и рухнул на руки своих приближённых. О, ужаснейшее из знамений! Ведь известно, что так складывают руки только те, к кому вплотную подступила смерть.

Если же фараон скончается, не назвав наследника... об этом было даже страшно подумать. Никто не сможет взойти на трон, пока Добрый Бог не ляжет в усыпальницу. А он не ляжет в усыпальницу, пока его тело не обретёт бессмертие после семидесяти дней, проведённых в ванне с бальзамами. Семьдесят дней оно должно плавать в растворе натрона[4] и благовониях, поскольку оно не должно погибнуть[5]... но разве Египет не погибнет за это время, оставшись без вождя, защитника, без Сильного Быка[6] на троне, дело которого — повелевать ветрами и прорастанием зёрен, предстательствовать перед богами и вдувать небесное благоухание в ноздри своего народа, дабы тот мог жить?

— Назови наследника! — с удвоенным страхом молили люди, умножая рыдания. — Пусть фараон назовёт другого Сильного Быка, другого Гора-в-гнезде вместо мёртвого Аменмоса, потому что нельзя оставлять нас, отчаявшихся, на милость демонов! Пусть он назовёт нам нового наследника!

Наконец безмолвие, заполнившее дворец, было нарушено, и раздались слова. Фараон объявил, что Празднество Вечности, редчайшая мистерия Хеб-Седа[7] пройдёт одновременно с новогодними ритуалами.

Хеб-Сед! Великое восхищение превозмогло людские страхи. Рынки и кривые улочки Фив, прилавки рыбников и виллы знати гудели от разговоров о нём. Старики вспоминали, дети расспрашивали. Слово прокатилось вверх и вниз по Нилу, от дельты до южных водопадов, и окутало жителей Египта паутиной благоговейного страха. Многие не видели Хеб-Седа ни разу в жизни. Но все были согласны, что вновь появилась надежда. Фараон не покинул свой народ, он пытался залатать повреждённую ткань своей божественности, устраивая самые потрясающие мистерии, известные людям. Смысл Хеб-Седа состоял в том, что фараон частично соблазнял, частично заставлял богов вновь сделать себя одним из них. Всё хорошо, или, по крайней мере, будет хорошо — по истечении пяти дней Хеб-Седа он обязательно назовёт нового наследника.

Но кто им окажется? Их страхи немного ослабли; у купцов и брадобреев на рыночных площадях и у знати на виллах появилось время подумать об этом. Они недоумённо косились друг на друга накрашенными глазами. Кто может стать наследником после смерти Аменмоса? Великая Царская Супруга Аахмес родила фараону четверых детей, и трое из них — наследный царевич Ваджимос, дочь Нефрубити, а теперь и доблестный Аменмос — лежали в усыпальницах. Осталась лишь шестнадцатилетняя царевна Хатшепсут, но дева ни при каких условиях не могла носить корону.

Правда, у фараона был сын от младшей жены — царевич Ненни...

И люди тревожно заглядывали в глаза друг другу.

— Этот царевич Ненни, — откашлявшись, возражал брадобрей корзинщику, — этот Немощный... точнее, царевич Тутмос, как он был поименован в честь отца, Сильного Быка, но об этом редко вспоминают, и зовут его просто Ненни, Немощный...

— Если бы брадобрей был любезен сказать ему что-нибудь и закончить свою мысль... — перебивал гончар.

— Брадобрей будет только счастлив закончить, — холодно возражал собеседник, — если гончар не будет больше его перебивать. Как уже сказал брадобрей — на самом деле его слова были обращены к корзинщику и ни к кому другому, — этот самый царевич Ненни не был настоящим царевичем. Его матерью была Досточтимая Госпожа Мутнофрет, которая была, если брадобрей разбирался, кто кому и кем приходился в царской семье (а уж он-то разбирался, и наверняка лучше, чем многие другие, которых он мог бы назвать), — эта Госпожа Мутнофрет была просто младшей сестрой Аахмес, Божественной Царской Супруги, а древняя и не разбавленная примесями кровь Ра[8], бога Солнца, текла только в жилах Аахмес. Поэтому этот самый царевич Ненни, или, как его следовало называть, царевич Тутмос...

— ...Никогда не был бы избран наследником, если бы Аменмос был жив, — бросил гончар. Это и так все знали.

— Однако, — осторожно вставлял корзинщик, — было бы интереснее ещё раз сказать об этом, прояснить в мозгах, так сказать. Разве гончар не согласен?

Гончар был согласен. Но было бы ещё интереснее прояснить, как фараон предполагает решить это дело. Царевич на самом деле не был царских кровей...

Верно-верно, рассудительно кивал корзинщик, в то время как пальцы его порхали взад-вперёд среди прутьев тростника, создавая уже второе изделие. Являлось ли это на самом деле препятствием? Этот царевич мог бы жениться на своей царственной сводной сестре Хатшепсут, которая унаследовала древнюю кровь, и всё было бы в порядке. Это был самый простой путь, позволявший преодолеть все затруднения, традиционный путь, которым следовали с древнейших времён во всех случаях, когда законным наследником Двойной короны[9] вдруг оказывалась женщина.

— Именно так, — испускал вздох одноглазый торговец луком, облокотившись на прилавок. — Разве нынешний фараон, Добрый Бог Тутмос Первый, не поднялся на трон именно таким образом? Он был просто благородным воином и достиг сана царя и бога благодаря своей женитьбе на царственной Аахмес.

— Но это, — добавлял корзинщик, — не помешало Тутмосу вырасти с пальму и завоевать для Египта полмира, а земля процвела под его мощной дланью. Не так ли?

Да, так, всё так.

Но этот... этот царевич Ненни, этот Немощный, которого забывали величать настоящим именем, что, конечно, не означало неуважения, поскольку брадобрей надеялся, что он столь же благочестив, как и другие, и выказывает, возможно, даже больше уважения к царскому величию, чем большинство, зная при этом немного больше о предмете поклонения...

Гончар надеялся, что Амон[10] и все другие боги впредь сохранят его от крикливых болтунов. Во имя Великой Матери Нила[11], что брадобрей хочет сказать?

Что боги, равно как и Великая Мать Нил, гневаются, должно быть, на этого царевича, этого Немощного, отвечал брадобрей, краснея и чувствуя, что жара слишком сильна для египетского полудня. Разве они не наслали на него лихорадку и слабость с самого детства? Брадобрей хотел воззвать к разуму своих друзей, которыми были корзинщик и торговец луком, и спросить, разве не согласны они с его словами, если, конечно, они слышали его слова, несмотря на то, что их постоянно прерывали менее осведомленные личности, претендовавшие на участие в разговоре! Э, брадобрей должен согласиться, что у него есть серьёзные сомнения относительно этого Ненни, помимо недостатков его крови. Вот если бы благородная Хатшепсут была бы царевичем...

Ах, наконец-то брадобрей произнёс то, чего все ожидали! Если бы царевна была царевичем, они, пожалуй, получили бы назад Аменмоса. Гончар слышал, что она настоящая буря в облике девы, настоящая дочь своего отца. Это был бы странный брак — связать Немощного и эту девицу, то же, что повенчать черепаху с газелью, пустыню с Нилом.

На самом деле все царские свадьбы странные, рассуждал торговец луком, мигая единственным глазом. Они, царственные особы, женятся на собственных сёстрах, чтобы сохранить кровь в чистоте и чтобы дети были действительно царственными. Он счастлив, что не принадлежит к царскому роду, а является простым торговцем луком. У его сестры бородавка на носу и ляжки, как у гиппопотама.

О, конечно, если они собираются обсуждать ляжки, а не загадки крови, сквозь смех говорил гончар, то эта прислужница из таверны «Красная утка»...

Разговор больше не возвращался к особе наследника. Боги так или иначе разберутся со всем этим, Добрый Бог во дворце найдёт какой-то выход. Что брадобреи и торговцы луком знают об этих материях? Пребывая в добром здравии, они подзадоривали друг друга по мере того, как приближался Хеб-Сед и они готовились ликовать на улицах...

Но взгляды оставались озабоченными. Ненни, Немощный. На языке Египта «быть немощным» означало также «быть мёртвым».

Озабоченные взгляды были и у тех, кто разбирался в подобных материях и имел больше причин, чем брадобрей, беспокоиться о тайнах царствования. И почти в тот же час, когда гончар желал узнать, как фараон предполагает развязать столь трудный узел, трое вельмож, завтракавших в павильоне на крыше богатой виллы на западной окраине Фив, слушали хозяина, Инени[12], главного архитектора и надсмотрщика над всеми царскими работами.

— Ох уж эта неуверенность, поразившая всех, как чума, — с сердцем проговорил Инени, бросая на тарелку огрызок пирожного. — Конечно, мы можем рассчитывать, что Добрый Бог знает, как ему поступить... вернее, как он должен поступить. Но я отдал бы сорок рабов, чтобы услышать это из его собственных уст. Это необычно, это... эта скрытность... Нехси, он говорил вам что-нибудь?

Царский кравчий, визирь Египта, которого звали Нехси[13], Негр — важный красивый чёрный гигант в великолепном серебряном нагруднике, украшенном бирюзой, — медленно покачал головой.

— И мне тоже, — бросил Футайи, хранитель царской сокровищницы и хранитель корон. Он раздражённо почесал голову под тщательно завитым париком, криво нахлобучил его и жестом отчаяния вытянул перед собой обе сморщенные ладони. — Хеб-Сед он обсуждал со мной до мельчайших подробностей. Постройка Тростникового дома, расположение алтарей, назначения, предложения, расходы на благовония и скот — всё это он обсуждал внимательно и точно, как всегда. Но о наследнике он не сказал ни слова.

— Вероятно, это причиняет ему боль, — мягко заметил Нехси.

— Конечно, это больно всем нам. — Инени поманил раба налить ещё вина, а затем взмахом руки отослал его подальше. — И всё же хватило бы одного слова, чтобы разрядить напряжение...

— Фараон есть фараон, — произнёс чёрный великан. — Он поступает так, как хочет. Не нам его спрашивать.

Задумчивая тишина легла между тремя сотрапезниками. Инени, продолжавший гонять по тарелке кусочек пирожного, наконец промолвил:

— Ну что, родился у царевича ребёнок?

— Ребёнок? — откликнулся Футайи. — А, младенец наложницы из гарема... Не слышал.

— Пока не родился, — сообщил Нехси.

Инени, пожав плечами, поднялся со стула, подошёл к краю крыши и, облокотившись о перила, окинул взором раскинувшиеся внизу лужайки и цветочные клумбы.

— Вы думаете о царском роде и будущем династии? — спросил его Нехси.

— А что может помочь ей, когда приходится думать о царевиче Ненни? Я могу поспорить, что с этим ребёнком произойдёт то же, что и с другим несколько лет назад. Вы помните? Маленькая девчонка, слабая от рождения, умерла прежде, чем ей исполнилось шесть месяцев, и её мать — вместе с ней.

— Мать этого младенца, как говорят, исключительно здоровая молодая женщина.

— Такова и царственная Хатшепсут. Но даже женившись на ней, сможет ли этот царевич произвести сыновей для Египта? Не будут ли они такими же слабыми, как и этот ребёнок...

— Не пристало встревать в намерения богов, — прервал Футайи. Он с грохотом оттолкнул свой стул и принялся нервно расхаживать по павильону. — Давайте не будем гадать. Давайте не будем пытаться заглянуть далее великого чуда Хеб-Седа. Оно вернёт нам Доброго Бога во всей его мощи...

— Если произойдёт вовремя, — сказал Инени.

Футайи приостановился; Инени повернулся спиной к прекрасным клумбам. Оба пожирали глазами царского стольника, всё так же спокойно и непоколебимо сидевшего в одиночестве за столом.

— Друг Нехси, — поколебавшись, начал Футайи, — насчёт этого... этого прискорбного случая после смерти Аменмоса... точнее, в тот момент, когда его тело в первый раз принесли пред очи фараона...

Нехси, невозмутимый и важный, глядел в потолок.

Футайи и Инени обменялись неловкими взглядами, и Инени, подвинувшись к столу, с серьёзным видом оперся на него.

— Мы с царским казначеем... нами движет не праздное любопытство, ваше превосходительство[14]... Мы никогда не думали совать нос в дела царской семьи. Но когда Сильный Бык Египта на наших глазах оказывается потрясённым, как любой смертный...

— Что вы хотите узнать? — спокойно спросил Нехси.

— Не повторялись ли с ним подобные припадки...

Нехси медленно перевернул свой бокал и аккуратно прикоснулся им сначала к одному, а потом к другому влажному следу, оставшемуся на столе.

— Да, — сказал он наконец. — Повторялись.

— Великий Амон милостив! — прошептал Футайи.

— Нам нечего бояться, — раздался глубокий, мягкий голос Нехси. — Как вы сами сказали, чудо Хеб-Седа вернёт Сильному Быку всю его силу и мощь, как в дни его юности, когда он вёл Египет против гиксосов[15]. После Хеб-Седа всё будет в порядке, кто бы ни стал его наследником.

Ветерок овевал павильон, касался лепестков лотосов, стоящих в большом бронзовом сосуде, и слегка колыхал навес.

— О боги, пусть Амон приблизит день Хеб-Седа! — прошептал Инени.


По мере того как неторопливо приближался день Великого Юбилея, во всех концах Египта шли грандиозные приготовления к нему. Великий храм Амона в Фивах от зари до зари заполнял стук молотков и понукания: толпы работников преобразовывали его огромный внутренний двор в таинственную Сцену праздника. Сотня рабов, напоминавших трудолюбивых муравьёв, тянула сани, нагруженные глиняными кирпичами для Тростникового дома — временного дворца, в котором фараон со своим царственным семейством должен был провести пять дней праздника. Отряды корзинщиков исступлённо сооружали старомодные плетёные алтари, которые использовались только во время Хеб-Седа, становясь жилищем богов на время их пребывания в Фивах. И в каждом городе — священном Абидосе, где была погребена голова бога Осириса[16], Слоновьем острове на юге и Мемфисе на холодном севере — жрецы готовили своих богов к долгому речному плаванию.

Весь Египет не думал ни о чём ином — слухи были повсеместными, разговоры — нескончаемыми, страхи — великими. Среди звёзд искали знамения, огни не зажигали до захода солнца, каждый поминутно взвешивал, не повлечёт ли какое-нибудь его действие дурных последствий.

Это было время предвкушения великих чудес. Однажды все ужаснулись: в десятый день до начала Хеб-Седа, когда боги на множестве барок уже отправились в опасный путь в Фивы, чёрные тучи скрыли барку бога Солнца, Пил взволновался, и всё это сопровождал гром, подобный грохоту тысячи барабанов. Люди застонали в ужасе и воскурили фимиам; к утру тучи развеялись, но страхи остались.

На девятый день старый писец из деревни в дельте, разыскивая текст, который его юные ученики должны были написать под диктовку на своих покрытых глиной досках, наугад открыл свиток с Пророчествами древнего мудреца Неферроху и недолго думая продиктовал:

«Моё сердце содрогается. Да плачешь ты об этой стране, из которой произошёл. Смотри же, стране будет причинен вред, но не будут печалиться о ней, не будут говорить, не будут плакать. Азиаты спустятся в Египет, и чужеземец будет находиться рядом. Не услышит воинство. Я показываю тебе страну, переживающую болезнь... Будут делать стрелы из меди. Будут нуждаться в хлебе, находясь в крови, будут насмехаться над страданием. Не будут оплакивать умерших, так как человек будет беспокоиться лишь о себе... Будет жить человек, пока он будет сгибать свою спину. Один будет убивать другого...»[17]

Охваченный трепетом, старый писец умолк и внезапно охрипшим голосом велел внимавшим ему маленьким мальчикам начисто вымыть доски. Он поспешно дал им другой папирус для переписывания, вышел из школы-хижины и, прислонившись к двери и глядя на вздувшуюся реку, взмолился, чтобы не сбылись зловещие предсказания.

Если фараон умрёт прежде, чем будет назван наследник, говорил он себе, охваченный ужасом, то с Египтом произойдёт именно то, что описал этот древний, и люди не будут знать ничего, кроме ужаса и отчаяния...

Миновал девятый день до Хеб-Седа, миновал восьмой и седьмой. Река была усеяна множеством барок, увешанных золотыми ризами, за которыми скрывались обиталища богов. Они неторопливо плыли мимо деревень, полей и развалин древних храмов, а жрецы в это время пели и воскуривали благовония. Рыбаки в тростниковых лодках взирали в восхищении, снасти замирали в их руках; они забывали о ловле, когда мимо них проплывали Священные. Мальчишки с воплями бежали по берегам, пока величественное зрелище не скрывалось от их взоров за излучиной реки.

В деревне Буто, что в дельте, в хижине рубщика папируса на исходе седьмого дня умерла домашняя кошка. Рубщик папируса был немедленно вызван из болот; под рыдания и молитвы к Бает[18], великой богине-кошке, он сбрил брови, так же поступили его жена и дети, положил кошку в ящик и поспешил к реке, где уселся в лодчонку и принялся бешено грести, чтобы окликнуть рулевого проплывавшего мимо купеческого судна.

— Задержись на минутку, приятель! Если ты плывёшь на юг, я дам тебе священное поручение.

Рулевой наклонился со своего помоста близ огромного кормового весла, увидел свежевыбритые брови и тревожно нахмурился.

— Твоя кошка умерла? — воскликнул он.

— Да, и её нужно похоронить в Бубастисе, городе Великой Кошки. Прошу, остановись и возьми её с собой!

— Друг, хорошо ли это будет? Великая Кошка отправилась в Фивы на Хеб-Сед!

— Неужели Бает не в своём храме? — вскричал рубщик папируса.

— Её барка вышла из дока Бубастиса четыре дня тому назад, я видел это своими глазами. Амон смилостивится над твоим несчастьем, друг! Хорони свою кошку там, где нашёл её труп, и зажги благовония. Вот всё, что я могу посоветовать.

Купеческое судно медленно двинулось вверх по реке, оставив лодочку качаться на волнах, а ошарашенный рубщик папируса сидел и испуганно смотрел ему вслед. Бает не пребывала в своём храме, а скиталась где-то далеко-далеко на юге из-за великой мистерии, именуемой Хеб-Сед. Мир перевернулся.

Бога были не единственными, кто держал путь в Фивы. В ковровых беседках своих барок богатые купцы и вельможи из провинции в роскоши плыли на празднество, буксируемые рабами и сопровождаемые поварами на кухонных баржах. Бедные писцы и звездочёты заплатили за проезд по Нилу из-за страстного стремления к знаниям; ремесленники и плотники — из-за желания повеселиться в столице. И со всех сторон в Город Бога слетались подарки, которыми фараон должен был купить благосклонность богов, — стада скота брели на юг из необозримых царских поместий в Центральном Египте, вереницы тяжело нагруженных рабов тащились на запад с золотых приисков в пустыне, лодки везли на север яшму и бирюзу из южных копей.

На пятый день до празднества некий старый ювелир из западной части Фив, стоя на коленях перед похожим на корзину горном, наносил последние штрихи на роскошный золотой венец, напоминавший развёрнутые крылья царского сокола. Его ученики и подмастерья в благоговении толпились вокруг, слушая слабый стариковский голос.

— ...и оно должно стать тёмно-красным, не более — это будет правильный отжиг. Теперь смотрите, как я помешаю его в пламя... вот так! Вот это нужный цвет. Запомните его хорошенько; вы никогда не сможете правильно работать с металлом без отжига. Теперь кладём его на наковальню — нужно подправить соколиное крыло так, чтобы оно аккуратно касалось щеки царственной Аахмес. — Старик, хромая, поковылял к своему верстаку, ученики разбежались и принялись втихомолку проказничать. Надвинув венец на болванку и тщательно выбрав на полке молоток, ювелир принялся за окончательную подгонку. — Я выбрал молоток с плоским бойком, но вы будете пользоваться круглым, потому что с этим молотком нужно уметь правильно обращаться, чтобы не повредить золото. — Он легонько стукнул по краю крыла, и глухое бамм-м разнеслось по мастерской. Старик с лукавым видом потёр руки. — Ну как? Всё правильно?

— Нет, мастер, — пробормотали ученики.

— Конечно, я сделал не то. А теперь... — Кузнец высоко поднял руку, начал бить по венцу короткими точными ударами, и наковальня музыкально зазвенела. — А вот теперь правильно. Ухо должно быть настороже, как и глаз, а молоток держите вот так. Он должен звенеть, как струны лучшего арфиста... А теперь принесите золотую змею, что я сделал вчера, и приготовьте припой, потому что царица Аахмес пойдёт в этом венце в процессии Хеб-Седа и Царская кобра[19] должна гордо вздыматься над её лбом.


В бесплодной долине за холмами трое художников работали бок о бок в подземных покоях строившейся долгие годы гробницы фараона. Мерцающий свет факелов оживлял близкое к завершению изображение похоронной процессии.

— Царевна Хатшепсут, — сказал один другому, любовно покрывая чёрным волосы грациозной женской фигурки. — Я слышал, что она самая красивая из живущих женщин. Мне говорили, что её волосы чернее ночного неба, её губы цвета алой сальвии[20], а её плоть из чистого золота.

— Лучше бы ты не мечтал о царевне, а думал о своём художестве, — оборвал другой. — Царевны не для таких, как ты.

— Разве это преступление — просто думать о ней? Люди могут думать о богинях. Я буду думать о царевне.

— Что до меня, то я, пожалуй, не стал бы думать о том, что выше моего понимания, — вставил третий художник, мрачно нанося завершающие мазки на глаз одной из фигур. — Кстати, вовсе она не красавица. Мне сказал знающий человек, что она такая же невзрачная, как моя жена.

— Пусть Амон задушит твою невзрачную жену, у которой полно бородавок и дурной язык. Не смей упоминать её имя рядом с...

— Тихо! Тихо! — раздался голос десятника из соседнего зала. Он с хмурым видом появился в проёме и окинул критическим взглядом стены. Внезапно он мертвенно побледнел. — Что вы наделали, дураки! — хрипло завопил он. — Вы закончили картину... не осталось ни одной нераскрашенной ладони, ни клочка невызолоченного на царском саркофаге! О боги, да смилуется над нами Осирис!

Перепуганные художники уставились друг на друга, а потом побросали свои палитры и рухнули на колени, а десятник, шатаясь, заковылял вон из зала, в чернильную тьму лестницы, ведущей к свету дня, чтобы найти на другой стороне долины жреца и объяснить ему, что произошла ужасная ошибка, что они нечаянно закончили раскрашивать гробницу фараона и что это не значит, будто Добрый Бог уже готов умереть... ещё не готов, о боги, совсем не готов!

Так прошёл четвёртый день из оставшихся до Хеб-Седа, и третий, и второй, и всё это время барки богов ежечасно причаливали к храмовым причалам, а напряжённость нарастала и нарастала, пока не показалось, будто весь Египет затаил дыхание.

В залитое солнцем утро последнего дня перед началом тревога достигла наивысшего уровня. И воплощалась она не в любопытных толпах на берегу реки и не в суетящихся придворных во дворце, не в украшенных флагами храмах погрузившихся в ожидание Фив, но в одинокой фигуре скорохода, неподвижно сидевшего на западном берегу Нила недалеко от города и напряжённо смотревшего на юг, вниз по реке. Только одно из удивительных и неописуемых тростниковых капищ всё ещё пустовало. Барка Нехбет[21], богини-коршуна, всё ещё не прибыла с юга и уже опаздывала... зловеще опаздывала.

Скороход занял свой пост на рассвете. Теперь солнце стояло высоко, а он всё ещё ждал. Его босые ступни погрузились в свежий ил, его белая туника колебалась над бронзовыми мускулистыми ногами. Поблизости от него бурлила жизнь — квакали лягушки, коршуны с криками парили в ясном небе, играла рыба. Вода неслась мощным потоком, негромко шуршали стебли папируса. Время от времени остроносые рыбачьи лодки, украшенные гирляндами цветов, полные крестьян и их крикливых детей, проплывали по течению мимо него, направляясь в Фивы на завтрашнее торжество. Скороход был неподвижен. Ею подкрашенные глаза, в которых отражалось взволнованное ожидание, были направлены на отдалённую излучину реки и слезились от ослепляющей речной ряби, поэтому он не сразу признал блеск настоящего золота, который так долго ожидал.

И вдруг в отдалении чётко и ясно проявилась высокобортная барка, сияющая в блеске золота. Она огибала излучину, и на её мачте виднелся штандарт Нехбет.

Скороход повернулся и бросился к ближней дамбе, не замечая испуганно разлетавшихся перед ним болотных птиц. Выбравшись на сухую ровную поверхность дамбы, он помчался изо всех сил, которые сдерживал с самого утра, а его полуденная тень — маленькая чёрная лужица под ногами — торопилась вместе с ним. На западе, куда был направлен его бег, река изгибалась у пустынных холмов Ливии и подступала к скалам Фив. На восточном берегу Нила белые деревни уступали место пальмовым рощам, полям, домам городского предместья. Там открывался вид на южные причалы.

Движение на дамбе кипело. Ослы лягались, а празднично одетые крестьяне кричали вслед запыхавшемуся скороходу, не обращавшему на них никакого внимания. Большие и маленькие лодки сновали по высокой воде реки между обоими берегами, на которых раскинулся Град Амона. На восточном берегу, близ площади, простирались под полуденным солнцем разукрашенные паруса, розовые причалы, здания с отмытыми добела стенами и заполненными народом крышами. Это были Фивы, Но-Амон, Город Бога — сияющий позолотой, раскрашенный лазурью и зеленью, фиолетовым, коричным и охряным цветами, в великолепии порталов и богатстве отделки. На дальнем северном краю города скороход разглядел флаг, развевавшийся над тяжело раскинувшимся храмом Амона.

Близ царского причала скороход свернул к западу, на широкую дорогу, уводящую от Нила. Прямо перед ним вырастали высокие белые стены пер-нефер-нефер — Дома Доброго Бога, дворца фараона Ак-хепера-ке-Ра Джехути-мес-ирен-Амона, Тутмоса Первого.

ГЛАВА 2


Во дворце царило странное спокойствие. Большой двор заполняли люди, которым предстояло сопровождать царскую семью на встречу богини-коршуна. Жрецы и вельможи с утра скрывались в тени, носильщики лежали на полу вповалку рядом со сваленными носилками. Одетые в лёгкие ткани танцовщики дремали у своих тамбуринов. Дворцовые слуги то и дело поглядывали на украшенную серебром деревянную дверь в стене Большого двора.

За этой дверью, в маленьком садике со стеной, увитой пышным виноградом, с прудом, в котором шуршали тростники и лотосы раскрывали свои восковые чаши в тени большого тамарискового дерева, собралась вся царская семья. Целых два часа они ожидали прибытия гонца с известием. А фараон не любил ждать.

Бог Гор, властитель Двух Земель[22], Золотой Сокол, царь Верхнего и Нижнего Египта, сын Солнца, именуемый Тутмос, первый фараон, носящий такое имя, — сидел в кресле из драгоценного кедра, богато изукрашенном золотом. Кресло стояло точно в центре кольца изящной беседки, окружённой колоннами. Он сидел выпрямившись, как должно сидеть фараону: за многие годы это вошло у него в привычку. Поставленные параллельно ступни в сандалиях прочно упирались в землю; икры, забранные в боевые поножи, стояли как столпы, служа прочной опорой согнутым под нужным углом коленям. Фараон походил на гранитную статую. Подножие было украшено изображением пленных азиатов, связанных спина к спине, чтобы царские ступни могли попирать их вечно. Обе руки покоились на подлокотниках, вырезанных в виде сложенных соколиных крыльев великого бога Гора. Нос фараона был подобен клюву сокола, гордая голова чуть клонилась вперёд под тяжестью высокой короны Египта. Его бедра были обёрнуты ослепительно белым крахмальным передником с жёсткими складками. Широкие подвески из золота и мерцающих гранатов ниспадали на вздымающуюся грудь.

Полный хозяин империи, превозносимый сотнями тысяч, как бог, Тутмос был сильнее всех в мире — в мире, который за время его победоносного царствования увеличился наполовину. Но его губы были упрямо стиснуты, а из-под суровых бровей смотрели усталые стариковские глаза.

Фараон не собирался называть царевича Ненни наследником египетского трона. Он вообще не собирался называть наследника. И лишь он один во всём Египте знал об этом. Тутмос не отрываясь смотрел на калитку в стене, окружавшей сад. «Барка скоро прибудет, — в сотый раз говорил он себе. — Должна прибыть. Я приказываю ей прибыть немедленно!»

В конце концов барка придёт, в конце концов эта надоевшая неопределённость закончится. Он как-нибудь переждёт оставшиеся до завтра последние часы. Нужно перетерпеть эти тягостные недели, тянувшиеся пядь за пядью, вроде колонн скованных пленных, бредущих на его родину. Ждать дольше — значит продлевать бездеятельность и неопределённость. Скорее он предпочёл бы, чтобы барка утонула в Ниле.

«Возможно ли это? — думал он. - Вдруг с минуты на минуту прибудет гонец с печальным известием! О боги! Всё придётся откладывать, слать депеши, развешивать извещения...»

Тутмос вовремя заметил, что едва не вступил на путь действия, а не ожидания. Кризисы его не страшили. Он привык справляться с ними. Так же, как и с войнами.

Войны... Мысли фараона с наслаждением устремились в излюбленном направлении. Он был царём и богом уже двадцать пять лет, но в глубине души оставался воином. Битва была его призванием, пыль сражения казалась его носу слаще любого благовония. Длинная река памяти понесла его через бесчисленные бои и походы. Как ни странно, первыми оживали в памяти самые давние. Те, которые он вёл в юности в армии своего предшественника, царя Яхмоса[23], выбивая из Чёрных Земель ненавистных гиксосов.

Проклятые гиксосы. Тираны, угнетатели, разрушители храмов... От одного воспоминания по телу фараона побежали мурашки, а мускулы напряглись. Откуда они взялись? Ответ был затерян во тьме веков. Ясно было одно: они пришли из пустынных просторов Азии — ужасная летучая орда на колесницах, запряжённых лошадьми, — и обрушились, подобно губительному наводнению, на Египет, который ещё не знал вражеских нашествий и никогда не видел лошадей.

«Вот лучшее, что они сделали для нас, — мрачно подумал Тутмос. — Они привели нам лошадей. Да, два долгих века Египет был страной рабов, но когда рабы наконец восстали, они выставили против каждой колесницы тиранов по колеснице и правили быстрейшими в мире конями...»

Старые глаза фараона потемнели от воспоминаний. Он опять был юным командиром в войске царя Яхмоса, изгоняющим врагов из дельты за границу царства. Он вновь прожил первые годы своего собственного царствования — годы, когда страх перед новым нашествием не покидал его души, когда он гнал рассеянные орды всё дальше и дальше в отчаянном стремлении навсегда освободить от них Чёрные Земли. Он вёл войска на север, через Сирию до самого Митанни[24], на юг до презренного Куша[25], широко раздвигая границы Египта, и из последнего похода вернулся господином половины мира.

«И останусь им, — думал он. — Три тысячи воинов во дворце, двадцать тысяч готовы подняться по первому зову, и Аменмос поведёт их...»

И вновь его думы разбились о жестокую скалу действительности. Аменмоса больше нет. Вчера прошло, наступило сегодня — полное ожидания, скуки и неопределённости настоящее. Его утомлённые глаза вновь упёрлись в калитку сада. Рядом с беседкой раздавались взрывы хохота. Две царицы Египта, Мутнофрет, младшая жена, и Аахмес — Великая Царская Супруга, играли в собак и шакалов[26] в тенистом конце сада, стоя на коленях около игральной доски. Они были очень похожи, эти сёстры, высокие, в узких полосатых одеждах, с красивыми орлиными носами и изящными ягодицами — красивая, несмотря на возраст, царица и её слегка несовершенное отражение. Внешнее сходство нарушалось тем, что кобра — атрибут царицы — извивалась над гладким челом Аахмес, а нахмуренный лоб Мутнофрет был украшен простым цветком лотоса. Рядом с ними стоял на коленях музыкант. Нежные звуки арфы смешивались со стуком фишек из слоновой кости. За его спиной на освещённых солнцем ступеньках развалился царевич Ненни, его длинные тощие пальцы сжимали костлявое колено. Шестнадцатилетняя царевна Хатшепсут прогуливалась у пруда на солнце в обществе царского кравчего Нехси.

— Твой ход, сестра, — сказала Аахмес. — Следа за игрой.

— Ай... нет... я не могу, — рассеянно ответила Мутнофрет, тревожно косясь на калитку. — Эта странная задержка...

— Сейчас вообще время задержек, — донёсся со ступенек задумчивый голос царевича Ненни.

— Не было ли известий из женского дома? — мягко спросила его Мутнофрет.

— Ни слова, госпожа мать моя. Роды задерживаются уже на двенадцать дней. Говорят, что для неё делают всё возможное, но она всё ещё пребывает в ожидании, страдающая и несчастная. Я нисколько не сомневаюсь... — Фараон пошевелился в кресле, и царевич умолк, успев пробормотать напоследок: — Конечно, мне это совершенно не важно...

Последние слова повисли в воздухе.

Фараон стиснул зубы, но промолчал. Ненни, сыну бога и воина, уже двадцать лет, а он ещё ни разу не был на охоте и не обнажат меча. Единственный оставшийся в живых царевич — и что же занимает его мысли в момент, когда все Чёрные Земли жаждут услышать имя наследника? Судьба наложницы по имени Исет, чьё долгожданное дитя засиделось в утробе.

«Я должен терпеть, — говорил себе фараон. — Ненни никогда не сможет стать Аменмосом. Проклятая лихорадка. Нельзя ожидать от него слишком многого».

Он тяжело вздохнул. Отвлёкшись от мыслей о Ненни, он перевёл взгляд с садовой двери на свою дочь Хатшепсут, стоявшую с Нехси у края пруда. Рядом с чёрным гигантом она казалась тонкой как тростинка. Бедра у неё были узкими, словно у мальчика. И хлебные шарики она бросала рыбам с небрежной ловкостью мальчика, но мальчиком отнюдь не была. Под пеной лилий, заменявших ожерелье, скрывались округлые девичьи груди. Она была шестнадцатилетней девушкой, созревшей для замужества, с неохотой напомнил себе Тутмос. Он вновь подумал о Ненни и нахмурился, с трудом пошевелившись в кресле.

Мутнофрет увидела выражение его лица. Она торопливо передвинула фишку и вновь взглянула на ворота.

— Я не в состоянии думать, — раздражённо бросила она. — Что могло задержать гонца?

— Терпение, сестра. Гонец явится.

— Да, он явится, когда приплывёт барка. Но что задерживает барку?

— Вероятно, неблагоприятное течение, — с отсутствующим видом промолвил царевич Ненни.

— Или нерасположение бога. Голос Мутнофрет дрогнул.

— Ерунда, — твёрдо сказала Аахмес. — Все боги уже в Фивах. Они охранят священного коршуна. Боги собрались в полном составе; это подтверждает, что они благосклонны к нам. Как ты думаешь, кто из них может быть враждебен нашему возлюбленному супругу?

Мутнофрет промолчала, а Ненни улыбнулся.

— Господину моему отцу — никто. Мне — возможно, многие. Разве не это вы имели в виду, госпожа мать моя?

— Мой дорогой Ненни, ты же ничего не сделал, чтобы расположить их к себе, — укоризненно сказала Аахмес.

— Да, пожалуй, ничего. Я не спорю, госпожа моя Аахмес. Я такой, какой есть, и смирился с этим. Однако если таким меня сделали боги, то они должны быть недовольны своей работой. Несомненно, боги, как и люди, могут ошибаться.

— Сын мой!

— Я не ропщу на них, — быстро продолжил Ненни. — Но мне иногда кажется, что если боги хорошо разбираются во всех этих делах, они не станут переносить свою немилость на живущих рядом со мной беззащитных людей. Так что они зря боятся — и мужчины, и беспомощные женщины, и их нерождённые дети...

Фараон в отчаянии закрыл глаза. Как мог царевич рассчитывать на благосклонность богов, непрестанно ведя такие разговоры? Конечно, Ненни не хотел кощунствовать. Впрочем, кто знает, чего он хочет? Понять царевича было невозможно, можно было лишь разгадывать его странные, причудливые мысли. Тутмос растерянно разглядывал профиль сына — высокий бледный лоб с впалыми висками, непроницаемые глаза и чувственные губы с опущенными уголками.

«Он болен, — напомнил себе фараон. — Он не знает, что такое сила и здоровье. Возможно, он не в состоянии удержаться от подобных разговоров. Я должен быть терпелив».

— Поэтому я не верю, что они хотят повергнуть в ужас весь Египет, — продолжал Ненни. — Барка просто запаздывает. Возможно, с ней случилась какая-нибудь неприятность.

— О, Амон не допустит этого! — запричитала Мутнофрет.

Голос Аахмес обрезал её причитания, как холодный серебряный нож.

— Будь уверена, Амон не допустит. Умоляю, сдвинь наконец свою собаку...

— Если бы мы могли быть уверены, сестра! Но пути богов...

— ...Неизвестны даже преданным супругам величайших из них, — спокойно закончила Аахмес. — Ну, ходи же, ходи!

Пальцы фараона принялись барабанить по подлокотникам. На церемонии, последовавшей за её свадьбой с ним самим, Аахмес стала супругой бога Амона — таков был обычай Египта. Но она воспринимала это мистическое замужество настолько буквально и истово, что Тутмос с трудом мирился с этим все двадцать пять лет их супружеской жизни. Приходя на её ложе, он не мог отделаться от раздражающего ощущения, что в их постели присутствует кто-то третий. Воспоминание об этом усмиряло сейчас его гневное нетерпение. Так же, как и лицезрение дочери Хатшепсут и думы о её замужестве, как тщетные взгляды на садовую калитку, как решительный стук фишек, прыгавших с места на место по доске, и холодный довольный смех Аахмес, означавший, что она выиграла ещё одну партию.

— Моя дорогая Мутнофрет, или будь внимательна, или не садись играть. Боюсь, что я обошлась с тобой слишком сурово... А, вино. Иди сюда, налей первую чашу Его Высочеству царевичу: он выглядит бледнее остальных.

Фараон громко шлёпнул ладонями по подлокотникам и впервые за час открыл рот:

— Разговоры, разговоры, разговоры! Во имя Амона, где этот треклятый гонец?

Движение в саду тут же прекратилось. Пальцы арфиста застыли на струнах; дрогнула и рука Мутнофрет, перемешивавшая фишки, и рука раба, наливавшего вино. Нехси резко повернулся и бросил взгляд на беседку.

Спокойной осталась лишь Аахмес, невозмутимо возлежавшая в инкрустированном кресле в позе, которая по окончании её жизни перейдёт на каменную стену храма.

— Терпение, возлюбленный супруг!

— Терпение! Смилуйся, Великий Судия! Сколько можно сидеть здесь без дела? Два часа, три...

— Господин отец мой, — вставил Ненни, поднимаясь с места, — прошу разрешить мне пойти и разобраться с этим опозданием. Если бы я смог вернуть покой мыслям моего господина...

— Мои мысли совершенно спокойны, — раздражённо отозвался Тутмос.

— Мысли бога, как всегда, совершенно спокойны, — пробормотал царевич, вновь укладываясь на прежнее место.

— Именно так. Просто мне надоело всё это. Я... Эй, что это, что это такое?!

Рядом стоял лекарь с сосудом. На его лице была спокойная снисходительная улыбка, заставившая фараона наконец взорваться.

— Если бы Добрый Бог выпил глоток этого лекарства...

— Не нужны мне твои лекарства! Со мной всё в порядке! Я лишь хочу знать, почему я должен полдня сиднем сидеть здесь, пропадая от скуки! Убирайся со своими сосудами и плошками! Хватит с меня твоего горького пойла! Эй ты, с винным кувшином! Налей мне чашу!

— Как, мой господин? Вина? — испуганно вскричала Мутнофрет.

— Возлюбленный супруг, — поддержала её Аахмес, лекарь говорит...

— Мне не важно, что он говорит. Я сказал: «Налей мне вина!»

Обе царицы притихли, испуганный лекарь ретировался в угол сада, а раб с блестящим кувшином бросился на зов, в спешке расплёскивая вино на свои босые ноги.

Тутмос взял чашу и вновь уселся, чувствуя удовлетворение от того, что все глаза тревожно смотрели, как он вызывающе, одним долгим глотком, выпил вино. «Пусть будут прокляты лекари и лекарства, — подумал он. — Я всё ещё фараон. И наверняка смогу это доказать двум задиристым женщинам, больному юноше и толпе жалких людишек». (Он не смог удержаться в мыслях от мрачного юмора.)

Резкий, холодящий рот вкус финикового вина был приятен, он успокоил непрестанное першение в горле. Фараон позволил себе выпить вина впервые за несколько недель.

— Возможно, — мягко сказал он, — ожидание кажется более долгим, чем на самом деле.

Жизнь вокруг беседки возобновилась. Арфист осторожно прикоснулся к струнам и, поскольку никто не остановил его, вновь принялся извлекать негромкие приятные аккорды.

Опустив чашу, Тутмос поднял глаза на своего кравчего Нехси, который внимательно смотрел на фараона, поставив ногу на нижнюю ступеньку беседки.

— Я готов исполнить любое приказание, которое Ваше Величество соизволит дать, — негромко произнёс Нехси.

— Не нужно, не будет никаких приказаний, — сухо ответил фараон. — Намерения нашего Великого Господина Амона ясны моей госпоже Аахмес, как развёрнутый свиток, разве ты сам этого не слышал?

Нехси кивнул и отошёл было, но остановился.

— Ваше Величество, — негромко сказал он, — я знаком с правителем юга, который командует баркой богини-коршуна. Это осторожный человек, он с величайшим почтением относится к крокодилам. Я слышал, что он делает остановки перед каждой мелью, чтобы умилостивить Себека[27], Твёрдокожего, и поэтому часто опаздывает. — Нехси помолчал и осторожно продолжил: — Зная о таком глубоком почитании богов, следовало бы считать его сегодняшнюю задержку благим, а не дурным предзнаменованием. Хотя, конечно, Добрый Бог не станет волноваться из-за любых предзнаменований.

— Конечно, нет, — ответил фараон ещё суше, чем прежде.

Мрачная улыбка тронула его губы, когда собеседник отвернулся. Как верно Нехси понял его! Он внимательно посмотрел вслед высокому чёрному человеку, красивому, серьёзному и невозмутимому, в белой юбке и накидке на голове, с большим бирюзовым ожерельем, сияющим на смуглой груди. Никто не знал той части жизни Нехси, которая предшествовала его стремительному возвышению, происшедшему несколько лет назад. Говорили, что его бабка была нубийской рабыней; Тутмос не знал и не стремился узнать, как было на самом деле. Нехси был преданным и способным, даже талантливым министром, и бури дворцовых интриг бессильно разбивались о его могучую фигуру. Ни один фараон не мог требовать большего. Нет, размышлял Тутмос, любой стал бы во время испытаний искать преданного друга... Вновь он вспомнил стрелу боли, пронзившую его грудь, и казавшийся нереальным миг падения на эти сильные поддерживающие руки. Его лицо и мысли помрачнели.

За его спиной после реплики Нехси начался негромкий спор о предзнаменованиях, причём царевич Ненни в своей обычной манере доказывал, что знамения — это просто события, которые люди могут толковать как им заблагорассудится.

— Девять дней тому назад Нил обрушился с неба под грохот множества барабанов, и люди пришли в ужас. Я слышал, что в других странах такое бывает часто, и там радуются ливням, которые вспаивают их посевы. А почему же мы в Египте боимся этого? Просто потому, что для нас это редкость. Но ведь изредка бывает, что виноградники повторно приносят урожай — и вряд ли кто-нибудь назовёт это плохим предзнаменованием.

— Но виноград никого не пугает, сын мой, тогда как буря... гром барабанов, огромные молнии в небе... — Мутнофрет вздрогнула и побледнела. — Да, это было знамение, страшное знамение! Лишь молитвы жрецов смогли отвести угрозу, о которой оно говорило.

— А что же говорить об угрозах, которые не предупреждают о себе знамениями? Жрецы бессильны отвратить их. Если предзнаменования — поистине предупреждения богов, то, значит, боги бывают несправедливы и жестоки, раз порой скрывают свои предупреждения.

— Ненни, не говори так! Предзнаменования бывают всегда... — Мутнофрет содрогнулась. — Возможно, мы иногда не замечаем их. Пожалуйста, сын мой, давай поговорим о...

Ненни был непоколебим в своей убеждённости.

— А ещё бывают хорошие предзнаменования, которые никогда не сбываются. Дважды, как раз перед рождением моего второго ребёнка, я видел во сне белоснежную корову с парой одинаковых телят, лежащих в траве. И всё же моя маленькая дочь умерла. А на этой неделе я дважды видел лицо Великой Матери Нут[28] среди звёзд, а в действительности она отвратила лицо от моей бедной Исет — отказывается вызвать младенца наружу...

— Смилуйся над нами! — взорвался фараон. — Ты способен думать о чём-нибудь, кроме этой женщины и её ребёнка?

— Господин, этот ребёнок также и мой.

— Да, и он родится в положенный час, который никто из людей не может приблизить!

Ненни молча выслушал упрёк — и Тутмоса сразу же кольнул укор совести. Некоторое время он хмуро глядел перед собой, барабаня пальцами по подлокотникам, а затем поднял на Ненни усталые глаза.

— Мой сын, я был слишком резок. Чего ты хочешь? Самому пойти в Покои Красоты и спросить об этой женщине?

— Да, господин мой отец. — Ненни покраснел, поднялся и, пройдя через беседку, стал сбоку. — Не знаю, могу ли я верить тому, что мне говорят. Может быть, мне лгут. Может быть, она мертва, а может быть — ребёнок, а они боятся сообщить мне об этом. Я хотел бы спросить их сам, хотя, возможно, это каприз.

Фараон вздохнул, соглашаясь с мыслью, которую не мог постичь:

— Тогда иди. Я не препятствую тебе.

Ненни поклонился, вышел из беседки и быстро пошёл к воротам по дорожке, усыпанной красными камешками.

— Мутнофрет, твой сын — странный юноша, — заметила Аахмес.

Её взгляд скользнул к пруду с лилиями и её собственному ребёнку, и лицо царицы прояснилось. Она приказала рабу, стоявшему за креслом:

— Быстро беги и закрой от солнца царевну Хатшепсут... Нет, лучше приведи её сюда. Она слишком долго находится на солнце, не так ли, возлюбленный супруг? Её лицо потемнеет.

Фараон не слушал. Его глаза смотрели поверх бокала на худую удаляющуюся спину единственного оставшегося в живых сына. Он попытался представить высокую Двойную корону Египта над этой узкоплечей сутулой фигурой, которая даже не пыталась выпрямиться, чтобы выглядеть так, как следует царевичу, попробовал ещё и ещё раз — безуспешно.

«Он пытаться не будет, — подумал Тутмос. — Наверно, не может. Какое это имеет значение? Благодаря Хеб-Седу я сам буду править ещё долгие годы. Я вновь так же крепок, как был когда-то, не знаю этих странных болей в груди и сердцебиений, как в те давние дни, когда бился с гиксосами...»

Фараон поймал себя на том, что рассматривает свои руки, лежащие на подлокотниках. Они были обвиты синими вздутыми венами, покрыты грубой кожей, пальцы были скрючены подобно птичьим когтям. Он был стар.

Он не замечал, что Хатшепсут находится рядом, пока та не наклонилась над ним, с непривычной серьёзностью вглядываясь в лицо. Тогда он резко выпрямился.

— А... Ты ушла с солнцепёка, — пробормотал он, не слыша сам себя.

Она прошептала:

— Всё будет хорошо, дорогой господин мой отец. — Быстро отвернувшись, она пошла на площадку для игр. — Я хочу поселить ибиса в этом саду, — неожиданно сообщила она матери.

— Ибиса? Мой цветок лотоса, какое странное желание! — Смех Аахмес прозвенел по саду.

— Ничего странного здесь нет. Ибис на золотом насесте. Это будет выглядеть изумительно! — Хатшепсут вернулась на ступеньки. — Только представьте себе его белое оперение на фоне этих цветов!

— Малышка, смири своё воображение. Этот сад слишком мал для такой большой птицы... Шесу, умоляю тебя, не выходи больше на солнце!

— Но я люблю солнце! Такое тёплое и яркое. — Хатшепсут обхватила руками одну из желобчатых колонн, поддерживавших крышу беседки, скользнула из тени на место, открытое солнечному свету, и обратила лицо к сияющему диску.

— Твоё лицо станет похожим на кожу для сандалий! — запротестовала царица.

— Только не моё! — Встав на цыпочки, царевна бросила быстрый взгляд на Тутмоса. — Лучи моего отца, Сверкающего, не могут повредить его ребёнку.

Фараона не смутил игривый намёк. Дочь Солнца, царевна — таков был её обычный титул. Аахмес утверждала, хотя, возможно, это было лишь данью третьему, пребывающему в их постели, что Амон и никто другой был отцом её младшего ребёнка. Тутмос никогда не пытался выяснить ни то, как она объясняла большое сходство в лице и характере царевны с её земным отцом, ни то, что думает обо всём этом сама Хатшепсут. Несомненно, она не упускала момента напомнить Ненни о своей более чистой крови. Это должно было пригодиться ей, когда они поженятся. Получится неудачная пара! Она целеустремлённая и энергичная, а Ненни измождённый, усталый и болезненный он не сможет сопротивляться её многочисленным замыслам...

И сейчас Аахмес пришлось иметь дело с одним из них.

— Сад достаточно велик для двадцати ибисов, — настаивала Хатшепсут. — А мне нужен только один, с серебряной цепью и золотым насестом. Он будет настоящим украшением для этих лужаек, не так ли, госпожа Мутнофрет? Насест должен быть рядом с прудом.

— Но он поест всю рыбу!

— Конечно, он будет её есть! А разве нельзя ежедневно приносить рыбу из Нила, если понадобится? Представьте, как красиво будет выглядеть мой ибис, когда он будет охотиться среди листов лотоса.

— Дитя моё, прошу тебя! Разве ты не можешь немного побыть серьёзной? — Аахмес снова рассмеялась, передвинув на доске костяную фишку.

Дочь схватила её за руку:

— Только не так! Разве ты не видишь, что шакал тут же схватит твою собачку.

Тутмос бросил беглый взгляд на доску и убедился, что дочь была права. Этот короткий разговор развлёк его. Один-единственный человек во всём Египте мог нарушить вечную невозмутимость Аахмес, и этим человеком была Хатшепсут.

— Я говорю об ибисе совершенно серьёзно, — решительно добавила она.

— Моё драгоценное дитя... — Голос Аахмес выдавал её нервозность. — Я сама занималась устройством этого сада и хорошо его продумала. Твой благородный отец, — в подобные моменты она с готовностью признавала, что отцом дочери был Тутмос, — не желает иметь здесь огромную неопрятную птицу.

— Неопрятную? С такими блестящими крыльями, такой красивой длинной шеей, такую...

— В саду будут всегда валяться под ногами перья и рыбьи кости. Навсегда выброси эту мысль из головы.

Стройная спина Хатшепсут напряглась. Тутмос хорошо знал эту её манеру.

— Не выброшу! Я пошлю раба, чтобы поймать самого большого, белого, красивого, изящного...

— Ты не сделаешь этого!

— Нет, сделаю!

Фараон наконец повернулся.

— Хатшепсут! — прогремел он. — Здесь не будет никакого ибиса!

Вокруг беседки сразу воцарилась тишина, нарушаемая только покашливанием Мутнофрет. Аахмес, покрасневшая больше, чем допускало её царственное достоинство, с деланным интересом изучала свои браслеты. Фараон, с трудом пытаясь спрятать улыбку, разглядывал кроны пальм, заглядывавших в сад из-за стены, а краем глаза наблюдал за Хатшепсут. Нельзя было исключить, что она посмеет ослушаться даже слов фараона. Она и впрямь дочь Амона, думал он с гордостью. На самом деле Хатшепсут была его собственной дочерью, она унаследовала его повадки и черты характера, а особенно упрямое «буду», которым он восхищался, несмотря на то что вслух сожалел об этом. В девушке был сильный дух — стоило лишь взглянуть, как она стоит: возмущённая, прямая, сжав кулаки. Можно было посчитать её внешность ничем не примечательной, но он считал её почти красавицей — глубокие чёрные глаза, гордый орлиный нос, гак напоминающий его собственный, небольшой, но упрямый подбородок. Кроме того, боги дали ей быстрый разум, более подходящий мальчику, подкрепляемый знаниями и упорством, который позволял ей непрерывно находить дела для множества заполнявших дворец рабов, а самого фараона лишал уверенности в том, что она полностью принимает его волю.

Однако в этот раз она подчинилась. Кулаки разжались, в гневных тёмных глазах промелькнула тень удовлетворения. Она слегка пожала хрупкими плечами, повернулась и после мгновенного размышления сбежала по ступенькам в сад, на солнце, такое яркое, что её чёрные волосы засверкали ослепительным синим блеском.

Аахмес слегка вздохнула, но не возразила, а фараон спрятал улыбку. Девушка знала, как превратить поражение в победу, пусть даже сомнительную, словно была полководцем. Когда-нибудь, он был уверен, здесь появится и ибис на золотом насесте рядом с кучкой лилий. Ах, если бы она была мужчиной, то не было бы и вопроса о наследнике! Никакого вопроса! Но при нынешних делах...

Улыбка исчезла, и в мыслях осталась одна лишь тяжесть. В следующее мгновение в Большом дворе раздались шаги, в воротах сада появился слуга. Нехси подошёл к нему, коротко поговорил, а затем с поклоном повернулся к беседке.

— Ваше Величество, барка показалась.

Необходимость действовать, пусть даже участвовать в ещё одной из давно наскучивших процессий, принесла облегчение. Тутмос вскочил из золотого кресла; это движение заставило женщин подняться на ноги, а рабов — пасть ниц.

— Найдите царевича Ненни, — приказал он. — Мы выходим.

Медленными тяжёлыми шагами, с высокой белой короной на голове, он спустился по ступеням и вышел на солнцепёк.

ГЛАВА 3


Неторопливо шагая по коридору, который вёл на женскую половину, царевич Ненни думал о Выражении, мелькнувшем на отцовском лице несколько минут назад, когда они расстались. Когда он выходил из сада, глаза фараона — суровые, но недоумевающие — смотрели ему вслед. Сколько Ненни помнил себя, он вызывал в Добром Боге смешанное чувство раздражения и отчаяния. Отец пытался понять его и не мог. Со дня гибели царевича Аменмоса, когда возник вопрос о наследнике, различия характеров отца и сына превратились для обоих в сплошной кошмар. Наверно, всякий раз, глядя на сына, фараон спрашивал богов: «За что? За что? За что?»

«Я не должен винить его, — думал Ненни. — Но ещё глупее было бы обвинять себя. Человек — то, что он есть, и не может стать другим». Он должен смириться со своей сущностью, даже если на его голове случайно окажется корона. «Может ли корона сделать человека царём? Что есть царь? Мой отец? Но я никогда не смогу стать таким, как мой отец. Возможно, есть и иной ответ на этот вопрос — другой тип царя? Хотел бы я знать, есть ли ответ хоть у кого-нибудь?..»

Ненни остановился перед высокой дверью, исписанной именами фараона, и бросил взгляд на широкую согнутую спину павшего на колени евнуха.

— Встань, — сухо сказал Ненни.

«Перед кем же евнух преклонил колени? Не перед Ненни, Немощным, хотя сам он ответил бы именно так. Нет, он встал на колени перед мощью моего отца и своей собственной беспомощной верой, что Божественный Дух, присущий фараону, распространяется и на меня. На деле человек — поэт и провидец, ибо становится на колени перед надеждой. Разве не так поступаем мы сами, когда склоняем голову и простираем руки к Золотому Быку[29] в храме? Мы поклоняемся не самому быку и не жрецам, которые двигают его огромной головой и заставляют исторгать пламя из ноздрей. И даже не духу Амона, Сокрытого, пребывающему в золотой оболочке, но одной лишь нашей собственной надежде на то, что он поистине пребывает там и слышит наши мольбы».

Неподдельное волнение евнуха напомнило Ненни о том, что он снова нарушил приличия, задержав взгляд на столь незначительном человеке.

«Бедняга, — подумал он, поспешно отводя глаза прочь. — Ему кажется, что он чем-то прогневил меня, иначе я не должен был бы его заметить. Правильно ли устроен мир, в котором один человек может требовать, чтобы другие люди были пред его детищем подобиями стульев и столов, а не людьми? Во всём Египте тысячи людей с готовностью уподобляются неодушевлённым предметам».

— Открой дверь, — приказал он.

Евнух бросился вперёд, резко стукнул по резной панели жезлом и широко распахнул дверь. Ненни перешагнул через порог в огромный зал Покоев Красоты, дворцового гарема.

Просторное, богато убранное помещение не имело окон, но его стены не достигали крыши, опиравшейся на изящные колонны. Широкий проем поверх стен не только давал свету и воздуху свободный доступ в помещение, но и украшал его полосой густо-синего египетского неба. Стены были изысканно расписаны изображениями фараона в окружении обитательниц гарема. На картинах он играл с ними в какие-то игры, принимал плоды или цветы лотоса на длинных стеблях от одних, ласкал других. Действительность была очень далека от этого блаженного вымысла. В комнате находилось более дюжины украшенных драгоценностями скучающих красавиц. Старый фараон уже давно не посещал их. Они вяло болтали между собой, зевали над игровыми досками и подносами с закусками и освежающим питьём или сварливо ссорились друг с другом. Даже случайно залетевший злобный шершень внёс бы долгожданное разнообразие в их времяпрепровождение. Прибытие Ненни вызвало большую суматоху.

«Опять царевич! Он уже в третий раз приходит, чтобы справиться о ней...» Ненни отчётливо угадывал эти слова в ропоте, охватившем комнату, пока он проходил через её сияющее пространство, пытаясь не замечать косых взглядов любопытных глаз, сверкавших подобно самоцветам. Ненни хорошо понимал, что его поступки необычны для члена царской семьи, а его беспокойству об Исет, вероятно, не нашлось бы подобия во всей истории египетских царей. Но ребёнок, который никак не мог родиться, был его ребёнком, и это волновало царевича. Он не мог отнестись к этому событию безразлично, как подобало сыну фараона.

Он остановился между двумя огромными колоннами в дальнем конце зала и поманил старую рабыню, дежурившую у двери:

— Ну, Хекет? Есть ли новости? Как дела?

— Ничего не изменилось, мой господин. Она с трудом помещается на ложе, так её раздуло, а схватки всё не начинаются.

— Нет ли у тебя ещё чего-нибудь, что могло бы ей помочь? — нетерпеливо спросил он. — Ведь и ты, и другие старые служительницы столько лет обихаживали женщин и выпускали на свет детей...

— Мой высокочтимый господин, мы делаем всё, что можем. — Хекет подняла сморщенную коричневую руку и принялась загибать пальцы. — Мы давали ей маковый отвар, чтобы погрузить в целебный сон, мы сажали её в тёплую ванну и растирали маслом, сегодня утром мы дали ей чашу масла из касторовых бобов, а в нём размешали истолчённый кусок папируса, на котором было записано мощное заклинание...

— Ради Амона! И младенец всё никак не родится? — Ненни посмотрел через голову старухи на дверь. — Проводи меня к ней.

Рабыня в изумлении уставилась на него.

— Я сказал, пошли. Поторапливайся.

— Но, господин... — запротестовала Хекет.

Он шагнул мимо, и рабыня наконец вскочила, открыла перед ним дверь и поспешила по коридору. За спиной вновь вспыхнул шум разговоров о последней неслыханной выходке царевича. Навещать милашку Исет в таком положении, такую огромную в её беременности, похожую на жирного сирийца в мятой одежде? Вряд ли она поблагодарит его за это!

«Даже эти болтливые женщины, — с горечью подумал Ненни, — заставляют меня ощущать себя порождением другого мира, не зверем, не птицей, а чудовищем, единственным в своём роде. Хоть когда-нибудь их беспокоило то, что они так неверно понимают меня? Почему они, как и фараон, не допускают мысли, что во мне может возникнуть сострадание к этой женщине и страх за судьбу зачатого мной младенца?»

— Сюда, благородный царевич, — запыхавшись сказала Хекет. Они прошли по длинному залу, миновали большой каменный бассейн и многочисленные кладовые и оказались в поперечном коридоре, куда выходили двери спален и гардеробных. У последней двери Хекет остановилась, ломая костлявые руки.

— Она здесь, господин. Умоляю, позвольте мне предупредить о вашем высоком посещении, дабы служанки могли убрать её волосы и украсить драгоценностями.

Ненни молча открыл дверь. Женщина, лежавшая на ложе, занимавшем альков в противоположном конце комнаты, приподнялась, оттолкнув рабыню, красившую ей ногти.

— Господин мой, Ненни! — вскрикнула она от удивления, а маленькая чернокожая рабыня бросилась прочь, роняя с подноса плошки с мазями. Ненни, закрыв за ней дверь, склонился к женщине.

— Неужели и ты считаешь, что я пришёл некстати, милая Исет? А ведь раньше ты со смехом подносила мне чашу и заставляла служанок украшать меня гирляндами цветов.

— Появление господина — всегда счастье для меня, — пробормотала Исет. — Но я всё же хотела бы, чтобы мой господин выбрал другое время, чтобы осчастливить меня своим посещением. Сейчас я еле двигаюсь под собственной тяжестью и слишком некрасива, чтобы господину стоило на меня смотреть.

— Эго ерунда, Исет. — Она возмущена, подумал Ненни и, несмотря на беспокойство, ощутил гнев. — Что за беда, если ты не всегда увешана драгоценностями и надушена, как комнатная собачка? Ты же женщина, а не игрушка. Я пришёл поговорить с тобой.

Подходя к её постели и произнося эти слова, Ненни с трудом сдерживался, чтобы не показать, насколько удручён её видом. Её тело раздулось до неузнаваемости, лицо неестественно покраснело, а его приятную округлость сменили искажённые отёчные черты. Глаза Исет, смеющиеся, манящие глаза, которые однажды поймали его в ловушку, потускнели и заплыли, а волосы безжизненно разметались по подушке.

— Исет! — с жалостью воскликнул он, опускаясь в кресло рядом с её ложем.

Когда царевич взял её руку и прижался к ней лбом, она раздражённо отдёрнула её:

— Поговорить с мной? О чём?

— О чём? О нашем ребёнке, о чём же ещё?

— Ребёнок! Единственное, чего я хочу, это забыть о нём! Эта проклятая тяжесть...

— Тише! Как ты можешь так говорить о своём собственном младенце?

Её глаза заполнились слезами жалости к себе.

— Вам легко говорить! Вы не таскаете эту тяжесть! Вам не знакомо чувство, когда смотришь на это огромное раздутое пузо и знаешь, что красота покинула тебя, а впереди только боль и страдание!

— Да, я не знаю этого и сказал не подумав. Конечно, для тебя это серьёзное испытание. — Ненни погладил её руку. На самом деле она так не думает, в этом виновато долгое ожидание родов. И снова верх одержало его собственное беспокойство. — Исет, должен признаться, что я очень волнуюсь. Ему давно уже пора родиться, все сроки давно прошли. Не знаю, что и думать. Возможно, — он выговорил это с трудом, — возможно, он мёртв?

— Мёртв? — Она горько засмеялась. — Господин мой царевич, да он прыгает В моей утробе с утра до ночи! Я не могу ни отдохнуть, ни поспать.

— Ааа! Значит, всё пока не так плохо! Конечно, он скоро родится, и эти муки закончатся. Ты сразу забудешь о них, когда возьмёшь младенца в руки.

Её рот искривился.

— Да, сначала таскать его на руках, потом он целыми днями будет болтаться у меня на шее, сидя в сумке, я буду нужна ему, чтобы кормить, пеленать, купать — до тех пор, пока не стану старой и жирной, как другие, а мои груди не уподобятся пустым винным бурдюкам! — Исет вдруг залилась беспомощными слезами. — Ай-ай, мне всего семнадцать, и я была красивой, не так ли? Разве вам так не казалось? Да, вам казалось. Вы не могли заснуть без меня, вы каждую ночь должны были проводить на моём ложе. А кто захочет меня теперь? Не вы. Вы женитесь на вашей царевне и будете проводить каждую ночь в её объятиях.

— Тише! — воскликнул Ненни, вскочив с места.

Она с рыданиями откинулась на подушки, а он смотрел на неё, больше не скрывая неприязни. Всё сочувствие к Исет было вытеснено волнением, порождённым её последними словами. Конечно, она не посмеет больше говорить об этом — о том, что мучило его, как свежая рана, о чём он запрещал себе думать.

— Ты переволновалась, — быстро сказал он, — и все твои страхи надуманны. Я дам рабов и тебе, и твоему ребёнку. Разве это не мой ребёнок? Я не отвернусь и не оставлю тебя своим попечением! Я надеялся... — Как дать ей понять, что он надеялся видеть в ней весёлого друга, связь с которым усиливалась заботами о ребёнке? — Не важно, — бормотал он. — Будь уверена, мой сын будет окружён всей заботой, какую...

Исет приподнялась, опираясь на локоть, и перебила его:

— Сын? Откуда вы знаете, что это будет сын?

— Я не знаю, — нетерпеливо сказал Ненни. — Я всего лишь надеюсь, но, возможно, и тут меня ждёт разочарование.

Исет взяла его за руку и медленно провела ею по своей щеке, устремив на Ненни взгляд, который мгновенно успокоил весь его гнев и пробудил обычное желание.

— Господин мой, — прошептала она. — Если это будет сын, вы бы вновь могли сделать меня счастливой. Если бы я стала блистательной госпожой — матерью царя.

— Исет! В имя Амона, замолчи!

— Вы можете! Вы должны стать и станете фараоном и тогда сделаете всё, что захотите. Только назовите его царевичем и наследником, вашим первенцем! Вы не должны уступить его первородство детям принцессы — это принесёт вам несчастье! Провозгласите моего сына наследником сейчас, когда он готовится появиться на свет! Обещайте мне, моя любовь, мой царевич, обещайте!

Он отдёрнул руку. Прости её, Амон! Рождался ли в Покоях Красоты хоть один мальчик, которого мать не ожидала увидеть фараоном? Это могло бы произойти, но только не с этим младенцем — ребёнком царевича Ненни, Немощного, презираемого фараоном и дочерью великого воителя!

— Ты не знаешь, что говоришь, — произнёс он. — Я ещё вернусь.

— Нет, подождите! Побудьте со мной, мой господин. Я не хотела... Простите свою рабу, я прошу...

Но Ненни был уже у двери. Резко распахнув её, он обнаружил старую Хекет, поднявшую руку, чтобы постучать.

— Ваше светлейшее Высочество, — запыхавшись, сказала она, — фараон прислал вестника... барка... ждут вас...

Ненни с готовностью ретировался.

Появившись через пять минут в Большом дворе, он уже чувствовал признаки надвигавшегося приступа лихорадки — ноги подкашивались, ныли все кости и мышцы, онемела челюсть. Он с облегчением залез в свои носилки и рухнул на жёсткое, но изящное кресло. Согнувшись и закрыв глаза, Ненни попытался заткнуть уши, чтобы не слышать громких команд, топота бегущих ног и шума собирающейся процессии.

Вскоре он поймал себя на том, что пристально смотрит из-под занавесей на царевну Хатшепсут, бранящую рабыню за какую-то оплошность. Её густые волосы свесились из-под золотой диадемы и упали на изящные плечи подобно потоку чёрной воды. Красивая девочка. Во всяком случае, ему так кажется. Ненни втайне поклонялся ей ещё с тех пор, когда они были детьми и играли вместе.

Жизнерадостный и весёлый ребёнок с неожиданно сильной волей, она, бесспорно, была главой дворцовой детской, постоянно вовлекая братьев и сестёр в проказы, отчего у её старой няньки Иены ежедневно прибавлялось седины.

И всё же старая Иена в ней души не чаяла, как не чает и до сих пор, размышлял Ненни. Да и госпожа Аахмес баловала её, и фараон во всём потакал, и все её любили. Никому в голову не приходило её одёрнуть хоть в чём-нибудь. А теперь на это и вовсе никто не осмелится, кроме самого фараона. «На что это похоже — быть такой бодрой и иметь столько же выдумок, сколько рыбы в Ниле? Она иногда делится ими со мной, но на самом деле считает меня несчастным созданием, слабым и скучным...»

Ненни поспешно отвернулся, чувствуя, как краска стыда залила его щёки. Вступить в брак с невестой, которая презирает его, — это было главным унижением, припасённым для него богами.

Внезапно отрывисто, как лай, прозвучала команда. Шум в Большом дворе оборвался, как только четверо нубийцев тронулись с места, держа на могучих плечах золотые носилки фараона. За ними бросились танцовщицы, жрецы, опахалоносцы, рванулись вперёд скороходы. Ненни почувствовал, что его подняли и понесли. Вокруг собралась свита, увешанные золотом вельможи. Над всеми возвышались четыре роскошных опахала из страусовых перьев. Зазвякали систры[30], глухо загудели барабаны, с первыми клубами дыма ладана смешались нестройные возгласы и пение жрецов. Одни за другими носилки Аахмес, Хатшепсут и Мутнофрет образовали поезд, покачиваясь над головами свиты, подобно золотым лунам среди звёзд. Процессия наконец выстроилась и двинулась, извиваясь подобно блестящей змее, к дворцовым воротам, за которыми всё громче раздавался странный шум, напоминавший жужжание пчелиного роя.

Ворота были распахнуты настежь. Жужжание превратилось в рёв множества глоток. Собравшийся народ возликовал при появлении фараона. Толпа расступилась перед скороходами, вооружёнными палками. Ритмичные звуки ударов обрушивались на барабанные перепонки. Ненни, подавленный шумом, крепко вцепился в подлокотники.

Народ Египта окружал его со всех сторон, многоликий, многоголосый. Падая ниц, когда мимо проплывали носилки фараона, они поднимались на ноги к тому моменту, когда с ними равнялись носилки царевича, перед которыми шли жрецы и танцовщики. Это напоминало затихающее волнение на море — вздымавшиеся и опускавшиеся коричневые тела, белые одежды и чёрные головы, сиявшие на солнце.

Неподвижный удар, подумал он. Странная фраза крутилась в его мозгу как странное видение, повторяясь всё время, пока процессия тянулась по продувавшейся ветром улице. Не только неподвижный, но и немой удар: ликующие крики и ритмичные молитвы, подобно волнам, вздымаются рядом с носилками фараона, впереди него, и против Великой Царицы, позади. А рядом с ним — тишина! На каждом лице, повёрнутом в его сторону, в каждой паре глаз, с которой встречались его глаза, он видел одно и то же: задумчивость, беспокойство и сомнение.

Внезапно царевичу вспомнился евнух. Ненни отвёл глаза от толпы, выпрямил плечи и, чтобы не смущать людей, стал смотреть прямо перед собой. Ведь они ожидали от царственной особы именно этого — чтобы она прямо и неподвижно сидела на золотом стуле с глазами, устремлёнными в никуда. Или, может быть, в вечность, предположил он? Так сидел Добрый Бог, его отец, там, впереди, так сидела Аахмес, и так же, он был уверен, сидела гордая Хатшепсут, которая была когда-то маленькой Шесу и которая никогда не забывала, что она — потомок Солнца. Один он не мог удержаться от того, чтобы не разглядывать людей по сторонам.

Ненни нетерпеливо дёрнулся, держась за резные бараньи головы на подлокотниках, чувствуя жар от приступа лихорадки и навалившуюся слабость. Он не был привязан к Аменмосу, но никто в Египте не оплакивал его смерть с таким отчаянием и не испытывал большего бремени от его потери. Мысль о тяжести Двойной короны, упирающейся в его брови, была невыносимо гнетущей.


Если корона и тяготила голову фараона Джехути-мес-ирен-Амона, то со стороны этого невозможно было заметить. Истинный бог и солнце в своих золотых носилках, сияние которых затмевало блеск другого солнца — того, что в облаках, — он двигался по улице в сторону Нила, как подобает богу, радуя сердца людей, толпой валивших к реке вместе с ним и прикрывавших глаза от лучей его славы. У причала, украшенного разноцветными лентами, позолоченного и устланного к его появлению цветами, покачивалась на швартовах царская барка. Процессия сошла по ступеням на широкую палубу: за носилками все остальные, включая рабов-опахалоносцев, принимавших немыслимые позы ради того, чтобы большие белые плюмажи непрестанно развевались над головами царственных особ. Часть свиты, которая не поместилась на царскую барку, погрузилась на другую, пришвартованную позади главной. Вёсла размеренно погружались в воду; в облаке сияющих брызг суда направились к храму, находившемуся в полулиге[31] на противоположном, северном берегу реки.

Через полчаса к процессии в обширных доках Дома Амона присоединилась позолоченная барка Нехбет со свитой правителей юга и жрецов. Она во всей своей славе прибыла к месту назначения, и фараон собственноручно причалил её к берегу. Церемония встречи была короткой: наместник южных владений, сиявший золотым шлемом и драгоценными ожерельями, слишком многочисленными, чтобы можно было их сосчитать, восхвалил величие фараона, его божественность и сходство с солнцем фразами, изобильно украшенными игрой слов и двойными, тройными, даже учетверёнными намёками, которые своей сложностью будили восхищение у всех слушавших, но не имели никакого смысла. Фараон отвечал похвалами неоценимому величию богини-коршуна и наместнику, отлично позаботившемуся о ней во время путешествия. После этого богиня со своей свитой направилась в Покои Величайших в храме, а фараон и его свита вновь переплыли на западный берег Нила.

Все Величайшие наконец-то собрались. Можно было начинать Хеб-Сед.

ГЛАВА 4


Процессия медленно вернулась от реки по той же улице в Большой двор. Хатшепсут нетерпеливо дёргала аккуратно окрашенными хной пальцами на ногах, пока её носилки осторожно опускали на землю.

Царевна вылетела из них в мгновение ока. Вопреки всем правилам, она, облегчённо вздохнув, сняла диадему и бросила её рабу.

Все остальные тоже выходили из носилок; обе царицы брезгливо отряхивали сборчатые рукава и оправляли лёгкие плащи. Фараон с усилием потягивался — его тело одеревенело от долгого сидения в позе бога-сокола. А Ненни, чтобы сойти на землю, потребовалась помощь двоих носильщиков. Он был измучен и бледен как смерть.

Заметив состояние царевича, Тутмос сдвинул брови:

— Сын мой! Ты болен? — Он резким движением подозвал раба: — Царевичу необходимо лечь. Отведите его в покои.

— Умоляю Доброго Бога не беспокоиться, — слабым голосом ответил Ненни. — Я был неосторожен и перенапрягся. Это пройдёт...

Хатшепсут с обычным выражением пренебрежения и жалости наблюдала, как он удалялся, поддерживаемый двумя рослыми рабами. Затем она нетерпеливо обернулась и увидела рядом мать.

— Мой лотос, — сказала Аахмес, — освежись и иди в Южный сад. Придворные дамы присоединятся к нам на обеде. Я приказала писцу читать стихи, а затем мы поболтаем, немного повышиваем, может быть, поиграем в шашки.

О боги Египта, подумала Хатшепсут.

— Умоляю, простите меня сегодня, благородная матушка, — пробормотала она. — Что-то побаливает голова... Я перекушу в своих комнатах.

— Как тебе угодно. — Аахмес пожала плечами и пошла прочь. Мутнофрет следовала за ней по пятам.

Хатшепсут поспешила во дворец. Если бы Амон унёс её из этого сада, полного квохчущих наседок с их вышивками, их наслаждением ароматом лотоса и их сплетнями! Ей хотелось что-нибудь сделать — что-нибудь опасное, безрассудное, что помогло бы ей хоть ненадолго насытить её неугомонность и разрядить напряжение этого бесконечного дня. Пересекая широкий мощёный зал, она увидела фараона — в окружении почтительной свиты он медленно шёл в свои покои. При виде отца Хатшепсут ощутила, что всё её существо натянулось, словно струна арфы. Ничего в отце теперь не напоминало бога силы и мощи, которому она поклонялась всю жизнь. Он потерпел поражение. Со дня гибели Аменмоса он на её глазах превратился в немощного старика.

«Великий Амон, сделай его прежним, — молилась она, взбегая по лестнице с такой скоростью, что запыхавшаяся рабыня еле-еле успевала за ней. — Пусть после Хеб-Седа он станет таким, как был, пусть скорее наступит завтра и начнётся волшебство! Я отдам золото и серебро, ладан, всё, что пожелаешь, без единого слова выйду замуж за Ненни. И если я лгу, то пусть меня привяжут к диким лошадям, чтобы они разорвали меня!»

Вдруг она поняла, чего же ей хотелось.

Она резко остановилась на верхней ступеньке, так что рабыня чуть не налетела на неё.

— Беги на конюшни. Скажи колесничему, ты знаешь какому...

— Да, моя царевна, я понимаю. И когда?

— Сейчас. И скажи кому-нибудь, чтобы мне принесли обед. А теперь беги, и если хоть кому-нибудь, хоть полсловечка...

— Никогда в жизни, госпожа, даже — в мыслях.

— Тогда иди.

Девушка припустила вниз по лестнице, а Хатшепсут поспешно отправилась к себе.

— Иена! — крикнула она, подойдя к двери. — Иена, иди сюда сейчас же. Раздень меня.

— Ради сладкого имени богини Мут, что ещё случилось? — Иена рысью вбежала в комнату из гардеробной. В руках у неё были свежевыглаженные одежды. Это была коренастая женщина без талии и с лицом стареющей кобылы.

— Мне нужна другая одежда — та, что ты принесла из людской.

Иена замерла.

— Сейчас, моя госпожа! Что вы затеяли на этот раз? Ваша благородная мать ожидает вас в Южном саду.

— Нет, не ожидает. Сегодня я не смогла бы вынести этого! Иена, я должна вырваться, пока не лопнула! Быстрее ищи одежду! Разве она не в моих сундуках?

— Нет, в моих, — проворчала Иена. Она с хмурым видом сложила чистую одежду, которую держала в руках. — Ну на что было бы похоже, если бы кто-нибудь нашёл среди нарядов царевны это грубое полотно? Я принесу его, но, госпожа моя, мне это не нравится, совсем не нравится!

— Пока ты меня любишь, как и прежде, моя старушка, ты можешь ругать меня как хочешь! — Хатшепсут быстро обняла её и, несмотря на сопротивление, вытолкнула за дверь. — Поспеши-ка! Ты ничего не добьёшься, если будешь клохтать и трястись надо мной. Разве ты ничему не научилась за все эти годы?

Через полчаса из дворца выскользнула закутанная в плащ девушка, лицо которой скрывал капюшон, и быстро прошла к конюшням, находившимся в цокольной части стены, огораживавшей задний двор. Здесь были ворота, которые использовали только торговцы и слуги, около ворот в лёгкой колеснице без всяких украшений, запряжённой парой резвых вороных жеребцов, поджидал колесничий. На лошадях была простая военная сбруя. Хатшепсут встала рядом с ним, и колесница, разбрызгивая из-под колёс камешки, устремилась в ворота.

Они углубились в западную часть города, проехали по улицам, на которых возвышались виллы знати, затем попали в непрерывно разрастающееся предместье ремесленников, которое называли Городом Мёртвых[32], — лабиринт лавок и мастерских, сложенных из необожжённого глиняного кирпича, с крышами из пальмовых листьев. Здесь жили гончары, ювелиры, бальзамировщики, гробовщики, камнерезы, скульпторы и плотники, которые неустанно трудились над изготовлением, оснащением и украшением египетских могил. Срезав угол через юго-западную часть предместья, колесница вскоре вырвалась из пыльных, изрезанных глубокими колеями улиц и понеслась через бесплодную пустыню по дороге, которая вела на запад, к острым утёсам Ливийских холмов.

— А теперь, — крикнула Хатшепсут, с трудом перекрывая шум копыт и колёс, — отдай мне поводья!

Они с трудом поменялись местами на тряской колеснице.

— Умоляю Ваше сиятельное Высочество, — голос колесничего дрожал, — не гоните сильно этих зверей. Ваше Высочество ещё не достигло совершенства в управлении, а у Крыла Ночи, что по левую руку, такой горячий нрав, он такой...

— Значит, быстрый! Давай посмотрим, насколько! — громко рассмеялась Хатшепсут.

Лошади понеслись по чуть заметной дороге. Сухой ветер пустыни хлестал её по лицу и развевал её плащ как знамя. Золотистый утёс с развалинами старинного храма Неб-Хепет-Ра[33] на вершине становился всё ближе. Хатшепсут наслаждалась скоростью и красиво летящими по ветру вороными гривами. Её злило то, что коней всё равно придётся осадить, а затем, как бывало раньше, повернуть и неторопливо вернуться в город. Почему она должна рабски следовать дороге? Оглянувшись по сторонам, царевна не заметила ничего, что могло бы помешать ей мчаться по пустыне в любую сторону от дороги. А там лежал неизведанный мир, по которому можно разъезжать — гладкая полоса между скалами и Городом Мёртвых, шириной во много локтей[34] и протяжённостью почти в пол-лиги, до холмов, преграждающих путь к реке.

Хатшепсут решительно потянула правый повод, повернув лошадей на север.

— Ради костей и дыхания Амона! — выкрикнул колесничий, когда колесница ринулась на усеянный галькой склон. — Придержите их, Высочество, если хотите ехать здесь!

— Разве коней сдерживают, когда колесницы несут лучников в б-бой? — возразила Хатшепсут, заикаясь от тряски.

На самом деле пустыня была далеко не такой гладкой, какой показалась на первый взгляд. Земля была неровная. Тут и там были разбросаны ямы и бугры, невидимые до тех пор, пока на них не наедешь, среди гальки торчали целые валуны, замаскированные пучками волокнистой травы. Колесницу трясло так, что царевна больно ударялась животом о поручень, а её ноги то и дело отрывались от пола. Лошади неслись всё быстрее, испуганные неровной почвой под ногами и дергающимися поводьями. Хатшепсут изо всех сил натягивала вожжи, но её так швыряло, что она не могла их удержать.

— Осторожней! — закричал колесничий. — Впереди!

Собрав все силы, она потянула за левый повод, колесничий протянул руку из-за её спины и тоже вцепился в ремень. Лошади свернули, но колесница всё же налетела колесом на валун. Раздался громкий треск ломающегося дерева, и Хатшепсут вылетела из опрокинутой колесницы. Испуганные лошади потащили упавшую на бок и гремящую по камням повозку. Царевна прокатилась по земле и осталась лежать, уткнувшись лицом в песок.

Было удивительно — так близко спознаться с грязью и песком. Земля оказалась твёрже, чем она ожидала, и обдавала тело жаром. Галька казалась валунами, пока глаза не привыкли. В трёх дюймах от её носа торопливо пробежал жучок, спотыкающийся на крупных песчинках. Позлащённая солнцем трава возвышалась, как болотные заросли папируса и тростника. Острый камень впился ей в бедро, ободранные ладони горели, а главное — о, борода великого Птаха[35] — она не справилась с лошадьми!

Она села и взглянула на колесничего, который пытался подняться на ноги. Не осмелится ли он бросить на неё укоризненный взгляд? Но он был хорошо обучен общению с царственными особами и знал своё место.

— Я умоляю Ваше Высочество простить мою неуклюжесть, — вздохнул он, покачнувшись и схватившись за колено. — Я от всей души молю, чтобы Ваше Высочество не пострадали.

— Нет, только слегка ушиблась и вся в грязи. Дай мне руку.

Он протянул мозолистую ладонь, помог ей встать и принялся неуклюже топтаться вокруг, видимо, раздумывая, должен ли он отряхивать царевну. Хатшепсут не знала, злиться или смеяться над этим несчастным, которого она на время поездки разжаловала из возниц.

— Ты ранен? — резко спросила она, заметив, что колесничий осторожно сгибает и разгибает колено.

— Кажется, нет, Высочайшая. Я вроде подвернул ногу, но умоляю вас не беспокоиться.

— А что с лошадьми?

Оба посмотрели на север, где в клубящемся облачке пыли можно было с трудом разглядеть лошадей. Возница снова вздохнул.

— От колесницы осталось совсем немного, царственная госпожа. Когда они доломают всё, им станет нечего бояться и они остановятся пастись. Я пойду за ними.

— А ты можешь идти?

Он шагнул и осмелился улыбнуться:

— Да, всё в порядке.

Хатшепсут посмотрела на него и с трудом сдержала улыбку — он был грязный и ободранный, его шенти[36] сбилась, а глаза смотрели в сторону.

— Наверно, мне стоит больше прислушиваться к твоим предупреждениям, Неб-ири.

— Если Ваше Высочество сочтёт нужным, — осторожно ответил тот. — Но моя госпожа храбра, как лев.

— Да, и вот до чего довела нас моя храбрость. Иди поймай этих красивых скотов, поезжай во дворец и привези мне другую колесницу. Я пойду вон к тому святилищу и буду ждать тебя.

— Хорошо, моя госпожа, я управлюсь быстро.

Он захромал на север, а Хатшепсут, перекинув через руку порванный и грязный плащ, направилась через раскалённые пески к сложенному из земляных кирпичей небольшому святилищу Аменхотепа I[37], которое стояло у подножия скал близ обрушившихся колонн храма Неб-Хепет-Ра. Теперь она могла смеяться вслух.

ГЛАВА 5


В маленькой, прокопчённой дымом вечно горящего очага винной лавке, затерявшейся в Городе Мёртвых, над остатками полуденной трапезы сидел молодой человек. Перед ним стоял почти пустой кувшин — судя по остаткам пищи на блюде, он предпочёл вино еде. Это был высокий мужчина лет тридцати. Он не отличался красотой, но его внешность обращала на себя внимание — у незнакомца были широкие кустистые брови и резкие морщины, подобно шрамам сбегавшие от носа к уголкам рта. Его квадратные плечи и жилистые руки, обхватившие чашу, производили впечатление грубой силы; чёрные глаза блестели, словно он радовался какой-то шутке. На нём был серебряный головной убор, сверкавший даже в тусклом полумраке так, что глазам было больно, поэтому не было заметно, что шенти на нём из обыкновеннейшего полотна, а нагрудное ожерелье и браслеты не золотые, а позолоченные. Кроме него, в лавке никого не было, если не считать толстого хозяина, который мыл посуду в углу и внимательно рассматривал своего посетителя.

Дверь лавки отворилась, звякнул колокольчик. Очень худой человек, в руках у которого были приспособления для письма[38], подошёл к хозяину.

— Кто-то здесь звал писца Сенмена?

Хозяин указал мокрым пальцем на молодого человека в углу и возвратился к своей посуде. Слегка приподняв брови при виде роскошного серебряного убора, писец подошёл к низенькому столику, за которым на грубой тростниковой циновке сидел, подогнув под себя одну ногу, посетитель. Слегка обескураженный безучастным поведением незнакомца, писец неуверенно спросил:

— Ты просил о моих услугах?

Посетитель ответил не сразу. Он пристально поглядел на стоявшего с таким видом, будто его что-то позабавило, а затем, к удивлению писца, рассмеялся.

— Подойди, Сенмен! — наконец сказал он. Его голос был глубоким и звучным, но странно надтреснутым, словно звук колокола с изъяном. — Ты не узнаешь родного брата?

— Сенмут![39] — Писец отодвинул блюдо с объедками, чтобы расчистить на столе место для своих принадлежностей, и уселся, скрестив ноги, по другую сторону стола. — Во имя Амона! Я не знал, верить ли своим глазам, подумал, что ошибся в этом полумраке. Прошло пять лет... нет, шесть, а то и больше... Клянусь всеми богами, на тебе не было серебряных одежд, когда ты покинул Фивы! — Не скрывая зависти, он посмотрел на голову брата и нагнулся к нему, опершись о локоть. — Что привело тебя из Гермонтиса[40]?

— Хеб-Сед, конечно.

— Хеб-Сед!

— Ну конечно. Монту[41], возможно, не столь великий бог, как некоторые другие, которых можно было бы назвать, но вряд ли он мог бы прозябать в своём храме, когда остальные собираются здесь на празднество. Он приплыл вчера с подобающей свитой.

— И с каких пор храмовый писец входит в эту свиту?

Сенмут ухмыльнулся:

— Я больше не храмовый писец, мой бдительный братец. Я теперь Главный пророк[42] Монту в Гермонтисе.

— А я — хему-нечер, Первый раб Амона[43], — с издёвкой подхватил Сенмен, — у меня сорок рабов, и я распоряжаюсь всем имуществом Амона, и его хранилищами, полями и садами, скотом и его большим храмом, что за рекой.

— У Первого раба Амона много больше, чем сорок рабов, — прервал его Сенмут. — У тебя бедное воображение, брат Сенмен.

— Если тебе можно пошутить, то и мне тоже, — прорычал тот.

— Но я не шучу. Больше того, я говорю правду. Я стал Главным пророком Монту с последнего сезона тему[44], когда убирали урожай.

Сенмен оторвал взгляд от головы собеседника и почесал подбородок.

— Действительно, ты вновь появился в мире, — неохотно признал он.

— Неужели эта тиара заставляет тебя страдать, мой честный и трудолюбивый брат? Трудно перенести вид такого украшения на самом молодом и никчёмном члене нашего никчёмного семейства, на шалопае, которого ты в последний раз видел одетым в грязные лохмотья на берегу реки. Он вытряс из тебя несколько дебенов[45] для поездки на север, поскольку по пятам за ним гнались стражники.

— Ты всё ещё должен мне пять дебенов, — фыркнул Сенмен. Не успел он договорить, как на стол упало несколько кусков меди. Сенмут негромко рассмеялся.

— Видишь, я готов к встрече с тобой. Я знал, что это будет первая тема, которую мы обсудим, после моего головного убора. Спасибо тебе за деньги. Я также благодарен за то, что ты по-братски наблюдал за мной всё это время и заботился обо мне.

Сенмен смел медь со стола в кушак.

— Ты, кажется, хорошо справился и без моего попечения, — проворчал он. — У меня самого было много трудностей. Аменемхет узнал, что ты, как всегда, устроился неплохо — стал храмовым писцом в Гермонтисе. Я не видел необходимости беспокоиться о тебе.

— Ты не видел необходимости беспокоиться обо мне с тех пор, как мне исполнилось пять лет.

— Нет, это ты не нуждался ни в чьей опеке с пяти лет, последовал ответ. — Я бы даже тогда поостерёгся называть тебя беспомощным невинным младенцем.

Сенмут рассмеялся и крикнул потному толстяку хозяину:

— Ещё вина! Финикового, а не этого кислого виноградного пойла. Убери эти объедки, пока я не заболел от твоей еды, и принеси две чаши, живо!

— Над чем ты смеёшься? — спросил Сенмен.

— Я думаю о грязном сорванце, на которого орал этот самый жирный лавочник и лупил его за то, что он воровал рыбу из его бочки. Сорванец сейчас восседает на лучшем месте у этой свиньи и отдаёт ему распоряжения.

— Он узнал тебя?

— Даже ты меня не узнал, дорогой братец. Я покончил с грязным речным берегом — надеюсь, навсегда. — Он взял кувшин с вином, который принёс хозяин, наполнил до краёв две чаши, попробовал и пренебрежительным жестом отослал толстяка прочь. — А теперь, — сказал он, пододвинув чашу Сенмену и наклонившись к нему, — расскажи мне о родне. Как дела у наших благородных родителей, его зловонного превосходительства Ремоса, господина рыбных прилавков, и Хат-нуфер, воющей гиены, моей матери, созданной богиней Мут[46] по своему образу и подобию?

Сенмен взглянул в его приятно улыбающееся лицо.

— Клянусь грудями Хатор[47]! — воскликнул он. — Брат, рядом с тобой и гранит покажется мягким.

— Ты не ответил на мой вопрос. Наши родители всё ещё живы?

— Мать кое-как живёт, когда стянет медяшку-другую у какого-нибудь растяпы, а обычно клянчит у сыновей. Думаю, она иногда продаёт корзины на рынке. Отец умер два года назад. Его растоптала лошадь вельможи, когда он однажды ночью заснул пьяный посреди улицы перед своей лавчонкой. Его лодку и сети мы продали — этого как раз хватило на похороны.

— А его хлыст? Его вы тоже продали или сохранили, чтобы сечь своих собственных сыновей?

— Хлыста мы не нашли. Скорее всего он его пропил. К тому же у меня нет сыновей.

— А жена есть?

Сенмен мотнул головой и протянул брату пустую чашу. Сенмут налил себе и Сенмену, выпил одним глотком и налил снова.

— А как дела у наших братьев? Я недавно услыхал, что Аменемхет был жрецом на божественной барке Амона.

— Был и есть. Он плавал в Гермонтис по делам храма и всюду о тебе расспрашивал. Па-ири покинул храм, чтобы стать надсмотрщиком за стадами в хозяйстве где-то на севере. Он счёл, что там его ждёт лучшее будущее.

— Па-ири — дурак, — заметил Сенмут. — Для сына бедняка в Египте нигде нет будущего, только в храме. Ты тоже дурак, Сенмен! Квартальный писец, у любого на побегушках. Разве ты не хочешь лучшего?

— Может быть, ты меня научишь, — возразил Сенмен, обиженно уставившись мигающими глазами на тиару. — Ты же сам был писцом, когда я последний раз видел тебя. Умоляю, расскажи мне, как ты достигаешь в жизни высот — если, конечно, об этом можно говорить вслух!

На лице Сенмута показалась довольная ухмылка.

— Мой дорогой Сенмен, разве ты не завидуешь этой шапке? Ты не можешь оторвать от неё глаз, а в твоём голосе, обычно таком вкрадчивом, явственно слышится досада.

— Давай рассказывай, как тебе это удалось. Проходимец, вечно убегающий от стражников, за душой ни медяшки...

— Трудом, братец. Честным трудом и прилежанием. Ещё полезно знать, как зовут любовницу Верховного жреца. И знать саму любовницу, конечно.

— А, любовницу... Тогда понятно. Изысканный кавалер доволокитился до чина.

— Ради Амона, мог же я с ней познакомиться!

Морщины вокруг рта Сенмута стали глубже, когда он наклонился и заговорил, оставив шутливый тон.

— Я очень долго был усердным, можешь поверить! Сначала когда учился искусству писца — у тебя, братец, перед тем, как покинуть Фивы шесть лет назад.

— Ты был плохим учеником!

— Я исправился, это было необходимо. В Гермонтисе я не мог по-другому заработать на кусок хлеба. Затем я нашёл архитектора, которому понадобились мои услуги, и уговорил его взять меня к себе на службу. Я узнал от него много — даже больше, чем хотел. Даже больше, чем смогу забыть. — Сенмут запнулся, взгляд его сделался задумчивым. — Мне было трудно уйти от него, когда случай привёл меня в храм.

— Тогда почему ты ушёл, дурак? Ты мог сам стать архитектором!

— И стану, когда-нибудь, — парировал Сенмут. — Но не буду, как он, строить жалкие склады и домишки из земляных кирпичей. Я мечу куда дальше. И, чтобы попасть туда, я должен сперва вскарабкаться наверх.

— У тебя не хватает откровенности — вот ещё один твой недостаток, — сухо сказал Сенмен. — Мне кажется, что ты говорил, что стал Верховным жрецом Монту, не так ли?

Сенмут ответил на издёвку взрывом беззвучного смеха.

— Мой возлюбленный брат, — сказал он, перегнувшись через стол, — воображение снова подводит тебя. Через десять лет я стану Первым рабом Амона.

— Да, конечно! А потом станешь фараоном, — криво улыбнулся Сенмен.

— Подожди, и увидишь, шучу ли я. Или ты думаешь, что я отправил себя в пожизненное изгнание из Фив?

— Одни боги знают, на что ты рассчитываешь, мой скользкий, как рыба, брат! Но всё же ты закончишь в петле.

— Может, и так. — Сенмут пожал плечами, осушил чашу и заглянул в пустой кувшин. — Мне опротивело отсиживаться в затхлом логове. Но прежде чем мы расстанемся, я дам тебе поручение. — Он порылся в кушаке и извлёк горсть медяшек. — Отнеси это завтра жрецу некрополя. Попроси его ставить пиво в отцовскую гробницу каждую неделю, сколько хватит денег.

Сенмен недоумённо взглянул на него, а затем разразился хохотом:

— В гробницу нашего почтенного отца, его смердящего превосходительства?!

— Я не желаю, чтобы его жаждущее Ка[48] посылало проклятия всем моим планам. Пусть он получит своё пиво. — Сенмут встал и обошёл вокруг стола. — А сейчас я буду торговаться с тобой. Заплати за вино, и когда я стану Первым рабом Амона, ты будешь Первым писцом.

— Заплатить за вино! — воскликнул Сенмен и свирепо вскочил. — Ты, высокопоставленный и могучий в серебряных одеждах! Плати сам.

— Увы, не могу. — Сенмут пожал плечами и вывернул свой пустой пояс. — Сегодня утром я сыграл в чёт-нечет во дворе храма, и мне не повезло.

— Ну ты, чёртов пройдоха! Помилуй Амон, ты не проведёшь меня своими штучками! — Сенмен смел со стола медяшки и в бешенстве потряс ими перед лицом брата. — Ты заплатишь! Я возьму деньги отсюда!

— Ты ограбишь мертвеца? — смятенным голосом воскликнул Сенмут.

Сенмен уставился на него и принялся монотонно сыпать проклятиями, пока хватило дыхания. Стряхнув медь в пояс, он выудил оттуда пять медяшек, которые Сенмут только что дал ему, вернув долг шестилетней давности, продолжая бормотать, собрал свои письменные принадлежности, заплатил жирному хозяину за вино и вышел из харчевни, не взглянув на брата.

Сенмут, беззвучно посмеиваясь, не спеша вышел вслед за ним.

На улице он на мгновение замер, зажмурившись от солнечного света. Вино приятно ударило в голову. Он с удовольствием вспоминал встречу с братом, особенно разговор о серебряной тиаре. Затем он удостоверился, что наиболее потёртые края его одежд спрятаны от наблюдателей, и отправился по улице, с тайным весельем отмечая почтительные или же завистливые взгляды всех прохожих. Чтобы отвести глаза от великолепной тиары и увидеть ничего не стоящее ожерелье и грубо сотканную юбку, человек должен был быть мудрым или хотя бы практичным. Уже два года, точно рассчитав игру и приобретя своё одеяние, он расхаживал повсюду с видом богача. И ему даже ссужали деньги.

Хорошенькая юная корзинщица улыбнулась Сенмуту из-за прилавка, и он с подчёркнутой вежливостью поклонился в ответ. Оказалось, что у него прекрасное настроение, он даже слегка пьян. Но не слишком. Теперь ему нужно решить, как использовать предстоящий длинный день.

Повернув в улицу, ведущую к западу, он вскоре выбрался из скопища мастерских и лавчонок на дорогу, которая вела в пустыню. Не поднимая глаз от земли, он быстро пошёл в сторону освещённых солнцем скал, лежавших в полумиле. У подножия скал, на которые он не позволял себе взглянуть, находился старинный храм Неб-Хепет-Ра, первого фиванского фараона Черной Земли. Как и все другие старинные храмы вверх и вниз по Нилу, он понёс большой ущерб за те два проклятых столетия, когда проклятые гиксосы правили Египтом, но его руины всё ещё были великолепны. Они обладали странной привлекательностью даже в глазах уличного шалопая, каким Сенмут был когда-то. Теперь он вернулся, чтобы взглянуть на него снова — на этот раз глазами архитектора.

Через несколько минут быстрой ходьбы он остановился, чтобы перевести дыхание, и, прикрыв глаза от солнца, взглянул на храм словно впервые. Храм стоял рядом с твердыней скал, красивый, как всегда, возможно, даже красивее, чем был в воспоминаниях: две длинные террасы, плавно вырастающие из ровной пустыни, невысокие ступени, ведущие на ограждённое колоннами крыльцо.

Сенмут преодолел остаток пути и медленно обошёл две стены храма, измеряя шагами их длину. Камнем на песке он высчитал соотношения длины и ширины, на глаз прикинул высоту, затем, пожав плечами, швырнул камень прочь. Пропорции были восхитительными, но не уникальными. Не пропорции определяли прелесть этого древнего храма. Архитектор, построивший этот подарок давнего фараона богине Хатор, знал какой-то другой секрет, нечто, делавшее храм неповторимым.

Возможно, храм действительно создан богами, а архитектор сам не ведал, что творил прекрасное, думал Сенмут, проходя мимо колонн, отбрасывавших резкие тени на крыльцо.

Сенмут не верил в это. Где-то крылся ответ, вот только сможет ли он его отыскать? Если отыщет, то даже скудость его знаний не помешает ему стать мастером-архитектором — конечно, если он оправдает своё сегодняшнее хвастовство перед Сенменом и вскарабкается сперва на более низкие высоты. Он улыбнулся, и морщины вокруг рта стали глубже. Он вовсе не страшился перемен, твёрдо зная, что люди делятся на дураков и пройдох. Сложная система храмовой иерархии открывала тысячи путей для человека, который лезет вверх, стараясь не наступать другим на ноги.

Дойдя до северного конца колоннады, он оглянулся, окинул взглядом её лёгкую протяжённую перспективу и сошёл по лестнице на песок. Вино играло в его голове; прогулка по полуденной жаре нисколько не ослабила его действия. В нескольких локтях от него стояла маленькая кумирня из сырого кирпича, воздвигнутая одним из фараонов, умерших в незапамятные времена. Окружённая стеной с трёх сторон, закрытая низкой кровлей, она так и манила спрятаться от солнца в холодке.

Когда Сенмут вошёл внутрь и заморгал, привыкая к темноте, то вдруг обнаружил, что он не один. На каменной скамейке у стены, подогнув под себя ногу, сидела очень молодая и очень грязная девушка, рассматривавшая его с нескрываемым любопытством.

Он вяло улыбнулся ей и отвесил шутовской поклон.

— Клянусь моим Ка, — воскликнул он, — это же сама Хатор! Откуда ты взялась, красотка?

— Ты обращаешься ко мне? — раздался ответ.

Он огляделся по сторонам и пожал плечами.

— Я не вижу больше никого, кто мог бы привлечь моё внимание. — Он удобно расположился рядом. Девушка была не столь хорошенькой, как та маленькая корзинщица, и уж совсем не могла сравниться с любовницей Верховного жреца. Его оценивающий взгляд прошёлся по нежной шее и крепким юным грудям. Вино подсказывало, что её ни в коем случае нельзя было назвать непривлекательной. Полагаю, ты назовёшь своё имя, — предложил он. — Это позволит избежать неловкости.

К его изумлению, девушка рассмеялась.

— Я обойдусь тем именем, которое ты уже назвал.

— Хатор? Это подходит тебе, хотя я ещё никогда не встречал такую грязную богиню. Может быть, Вашу Божественность истоптали ваши священные стада?

— Нечто в этом роде.

Он откинулся на стену, удивлённо взглянув на собеседницу.

— Тебя не назовёшь разговорчивой. Ты что же, хочешь погубить нашу беседу в самом зародыше?

— Пожалуй, и мне пора задать несколько вопросов, — сухо бросила она.

— Конечно. С чего начнём?

— С непонятных действий, которые ты совершал последние полчаса. Я наблюдала за тобой, и мне показалось, что тебя очень интересует этот храм.

— Действительно, интересует, — подтвердил Сенмут.

— Почему же?

— Я — нечто вроде архитектора. У этого храма есть секрет, который мог бы иметь для меня огромное значение. И я пытаюсь его разгадать.

— С помощью измерений и царапания на песке?

Она и впрямь наблюдала за ним.

— Этот секрет как-то связан с пропорциями, — объяснил он, — но ты не поймёшь этого, малышка. Это слово архитекторов.

— Может, и я пойму? Мой отец в своё время построил несколько зданий, а я смотрела, как его архитекторы работают со своими планами.

— Твой отец богат? — удивлённо спросил Сенмут. Она показалась ему дочерью лавочника или, возможно, служанкой — должно быть, из-за одежды.

Она, не отводя глаз, разглядывала свои руки.

— Это были только пристройки, но работа показалась мне интересной.

— Держу пари, что ты тоже показалась, архитекторам интересной, — заметил он с улыбкой. Девушка всё больше и больше привлекала его. Её нос, изогнутый красивой дугой, выглядел высокомерным. Лицо украшали нежные скулы и ноздри. На первый взгляд оно показалось плосковатым, но постоянно меняющееся выражение наполняло его скрытой прелестью. Возможно, очаровывала её манера двигаться — то, как она дотрагивалась до головы, откидывала назад волосы или холодно глядела на него большими тёмными глазами с удивительно красивыми веками. Неясно было, что порождало эту прелесть, но она отодвигала в тень яркие прелести корзинщицы.

— Если они и находили меня интересной, то не показывали этого, — сказала девушка. — Думаю, что на самом деле они считали меня помехой. Но тем не менее я наблюдала за ними. И прекрасно знаю, что ты называешь «пропорциями». А теперь объясни мне, что это за секрет.

— Если бы я мог это сделать, то никакого секрета не было бы. Как раз этого я не могу объяснить, почему храм Неб-Хепет-Ра самый красивый в Египте.

— Ты так думаешь? — удивлённо спросила она.

— Ну конечно!

— Красивее, чем великий храм Амона в Фивах?

— Определённо!

Девушка поднялась и подошла к открытому выходу из кумирни, двигаясь с гибкой смелой грацией, вновь привлёкшей его внимание. Опершись руками о кирпичи, она рассматривала храм.

— Отсюда не видно того, о чём я говорю, — подсказал Сенмут. — Просто закрой глаза и представь его таким, как видишь, подъезжая по пустыне. Низкий и длинный, с колоннами белыми, как слоновая кость, на фоне скал.

Девушка бросила на него любопытный взгляд и последовала совету, в то время как Сенмут восхищался её ресницами.

— Белые, по сравнению со своими собственными тенями, — вдруг сказала она.

— Прошу прощения?

— Колонны выделяются на фоне тени от порталов, что за ними, а не на фоне скал. Если бы фоном им служил этот грубый жёлтый камень, то красота была бы утеряна. Их форма отображается так отчётливо только благодаря глубокой тени.

— Правда. «На фоне скал» — это лишь фигура речи.

Конечно, фон создаёт тень... — Внезапно заколебавшись, он потёр подбородок.

Её слова что-то подсказывали, но он никак не мог уловить смысла подсказки. Тени, колонны...

— Думаю, что я знаю твой секрет, — сказала она, вернувшись на скамейку. — Всё дело в простоте. Глаз видит форму храма, а не его украшения. Даже эти огромные статуи Хатор, вырастающие из фасада, имеют такие простые очертания, что их величина не подавляет остальное.

— Ты умница, малышка! — Сенмут был поражён тем, насколько быстро и легко она поняла суть дела. — Действительно, детали подчинены общей задаче, но такое встречается и в других храмах, а они всё равно выглядят массивными, придавленными к земле. Возьмём, например, пилоны[49] южных ворот храма Амона.

— Да, это верно, — задумчиво произнесла она. — Храм Амона не обладает этим воздушным изяществом... и кроме того, разве это требуется от обители Сильного Быка?

Её точка зрения была хорошо обоснована. Сенмут, задетый за живое, пустился в спор, временами забывая, что разговаривает не с архитектором.

— Это верно, но разве нет другого пути для того, чтобы продемонстрировать величие, кроме умножения размера и тяжести, установки колонн, столь гигантских, что человек чувствует себя муравьём пред мощью бога? Я не вижу причины, почему почтение к Амону и красавице Хатор нельзя выразить, создав лёгкий и стройный храм.

— Лёгкость, стройность, изящество, простота, — произнесла девушка. — Несомненно, твой секрет заключается в сумме этих качеств.

Он потряс головой, возвращаясь к прерванному изучению храма.

— Конечно, на первый взгляд это очень просто! Как домик, который ребёнок строит из кубиков. Горизонтальные террасы, вертикальные колонны — их сочетание порождает эту гармонию, а скаты на заднем плане усиливают её! Без сомнения, в этом заключается часть обаяния храма, но ведь многие храмы подобным образом сочетаются с фоном. Секрет не в этом. Нет, это не твоя сумма. Это нечто, не связанное со всем остальным... Взять, к примеру, лотос, малышка. Его форма, его цвет, его лепестки и листья — всё красиво. Но он не будет лотосом без своего аромата, который нельзя ни увидеть, ни потрогать. Вот этот аромат я и ищу.

Сенмут, смеясь, обернулся к ней. Её глаза потеплели, в них был интерес.

— Ты нравишься мне, архитектор, — сказала она с удивлением. — Ты можешь открыть мне своё имя, если хочешь.

Его широкие брови взметнулись. Где, во имя Амона, эта девка выучила царские повадки? Он встал и, кривляясь, поклонился ей.

— Сенмут из Гермонтиса, Главный пророк Монту, ваша прелесть. Я умоляю мою госпожу простить меня, но я не имел позволения представиться.

Она приняла извинение с достоинством вельможной дамы, и молодой человек снова уселся, забавляясь в душе. Она, конечно, играла, но держалась с потрясающим достоинством, которое не нарушали такие пустяки, как спутанные волосы и испачканная щека. Вероятно, она была служанкой высокородной дамы, у которой научилась манерам знати.

— Главный пророк Монту, — повторила она. — Значит, ты приехал в Фивы для Хеб-Седа.

— Да. Я предстану перед Двойным троном в День подношений с дарами от Монту и собственными глазами увижу фараона К тому же, — добавил он, — я должен постараться увидеть и наследника.

— Зачем? Пройдёт ещё не один год, прежде чем он сядет на трон. Хеб-Сед вновь сделает фараона полным сил и мощи, богом среди богов, как в пору расцвета. Почему ты качаешь головой? Разве ты не веришь в это?

Сенмут пожал плечами.

— Малышка, фараон уже прожил долгую жизнь. Я слышал, что за эти годы он уже зашёл так далеко на Западный Путь, что даже Хеб-Сед не сможет вернуть его оттуда. Боюсь, что Египту следует теперь взирать на Немощного. Об этой мрачной неизбежности говорят на улицах Фив.

— И о чём ещё говорят на улицах Фив?

— Говорят, что царевич так же слаб духом, как и телом. Разве ты сама не слышала? Об этом говорят везде. Хорошо, если бы царевна была царевичем — симпатичная девица и во всех отношениях дочь фараона. Некоторые даже думают, что фараон мог бы порушить все традиции и назвать наследником её, а не Немощного. Я думаю, что обо всём этом должны идти споры. Вот только не будет ли это ошибкой, а, малышка?

Девушка смотрела на него с изумлением; он даже засомневался, что она услышала вопрос, и собрался уже повторить его, когда она быстро отвернулась.

— А ты думаешь, что фараон может назвать наследницей Хатшепсут?

Он рассмеялся, откинув голову.

— Моя прекрасная Хатор, разве я похож на невинного младенца? Фараон назовёт наследником своего сына, можешь быть уверена. Другого просто не может быть.

— Может быть, просто никогда не было такой царевны? — Она заявила это с таким жаром, что Сенмут расхохотался.

— Может быть, ты тоже поспорила с кем-нибудь? Оставь свои надежды! Даже если царевна Хатшепсут так хороша, вряд ли она сможет управлять Египтом!

— Она справилась бы с этим лучше, чем её болезненный брат! И ты не докажешь обратного! Может быть, ты знаком с Её Высочеством?

— Не больше, чем ты, — смеясь проговорил Сенмут. Он пришёл в полный восторг от того впечатления, которое произвела на сей раз его серебряная тиара. Девчонка явно повысила его в ранге, раз задала такой вопрос! Несомненно, ей польстил разговор со столь знатным и благородным человеком, каким она должна была его считать, и уж, конечно, она согласится познакомиться поближе.

Да, наверняка. Неожиданно мысль показалась ему очень привлекательной. Это уединённое место как нельзя лучше подходило для небольшого развлечения. Желание с новой силой проснулось, в Сенмуте, когда он вновь оглядел её круглые золотистые груди, плавные и нежные очертания тела и бёдер под грязной белой юбкой. Она была очаровательна. Гибкий ум, неброская красота, бедра, стройные, почти как у мальчика, — всё это разожгло огонь в его крови. И этот огонь необходимо погасить, решил он, придвигаясь ближе к ней. Изучение храма подождёт.

— Конечно, — заметил он, — кто-нибудь может держать пари, и не взглянув на царевну, если знает женщин. Вот если Её Высочество такая девушка, как ты...

— То что?

Неправильно истолковав мелькнувший в её глазах интерес, он довольно усмехнулся.

— Тогда она действительно будет править Египтом, хотя и не так, как фараон.

— Я не понимаю тебя, архитектор. Разве может тот, кто правит Египтом, не иметь короны?

Он мягко рассмеялся, как бы случайно протянув руку вдоль спинки скамьи.

— И это говоришь ты, которой предстоит скрутить своими красивыми ручками несчётное число юношей? Она будет управлять через этого слабака — царевича Ненни, который наверняка станет её мужем. Клянусь моим Ка, я завидую ему, если она похожа на тебя!

Вдали показалась колесница, нёсшаяся в их сторону по пустынной дороге. Сенмут послал ей в душе проклятия. Однако девушка не обратила на неё внимания. Не отрывая от него широко раскрытых глаз, она чуть слышно прошептала:

— Править — через Немощного?

— Конечно. Разве сможет он отказать ей в чём-нибудь, если она похожа на тебя — с мужским умом и телом, достойным Хатор?

Он придвинулся вплотную к девушке, и его рука, оторвавшись от камня, быстро и легко пробежала по обнажённому плечу. В мгновение ока она вскочила на ноги и хлестнула Сенмута по обеим щекам с изумившей его силой.

— Как ты посмел коснуться меня?

В первый миг молодой человек не поверил случившемуся, затем в нём поднялся гнев, ещё больше распаливший желание. Он вскочил, прижал её к стене и стиснул в объятиях.

— Ты слишком далеко зашла в своих играх, маленькая властительница!

Казалось, она потеряла дар речи. Сенмут осторожно обвёл взглядом её приоткрытые губы, широко распахнутые глаза, спутанные волосы и поразился, как он мог счесть её бесцветной. Под оглушительный стук сердца он прижал девушку к себе и впился в губы грубым долгим поцелуем.

Он потратил много времени и сил прежде, чем её сопротивление сменилось безотчётным, но безошибочно угадываемым ответом. К этому моменту он содрогался от страсти. Не разжимая объятий, Сенмут оторвал свои губы от её рта и принялся целовать её щёки и шею.

— Ради всех богов! — прошептал он. — Я должен взять тебя, малышка. Я никогда не касался такой нежной щеки и такой прекрасной груди... Не отталкивай меня, твоё сердце так же колотится, и дышишь ты так же часто, как и я. Ну, давай же, ложись со мной!

Она не подчинилась, наоборот — попыталась вырваться, бросив на него взгляд, который он запомнил на всю жизнь: исполненный страха, смущения и страсти. Он был достаточно искушённым, чтобы понять, что оказался первым мужчиной, дотронувшимся до неё. Грохот колесницы всё громче доносился с дороги, а они смотрели в глаза друг другу. Затем она сказала напряжённым, но дрожащим голосом:

— Отпусти меня, архитектор. Предупреждаю. Отпусти меня.

Что-то в её тоне заставило его мгновенно, без раздумий подчиниться. Секундой позже он уже проклял свою глупость и попытался схватить девушку, которая выбежала из кумирни и по залитому ослепительным солнцем песку понеслась к приближавшейся колеснице. К его изумлению, колесница остановилась, словно ехала именно за ней. Она прыгнула вознице за спину, и тот сразу повернул лошадей — огромных вороных жеребцов, редкостных на вид — и погнал их галопом по дороге к Фивам, так и не подъехав к храму.


Жадно хватая ртом воздух, Сенмут, продолжавший пребывать во власти охватившей его ярости, высунулся из дверного проёма. Пламя, горевшее в его душе, должно было вот-вот испепелить тело. Из-под руки он с кривой усмешкой взглянул на облако пыли, скрывающее удаляющуюся колесницу, и поплёлся по песку к храму.

Часом позже, ощущая, что провёл день в погоне за призраками, он отправился в обратный путь через пустыню. Его настроение было далёким от идеального: он устал, был весь покрыт пылью, хмель давно выветрился из головы, он не разгадал секрета, и в довершение всего, никак не мог выбросить из головы эту девчонку.

Обернувшись, он бросил угрюмый взгляд на храм. Он находился всё там же, невозмутимый в своей красоте, продолжая насмехаться над ним. С этой стороны его вид был особенно прекрасен, это, должно быть, зависело от рисунка колонн, таких белых на фоне скал. Или же на фоне затенённых фронтонов, как она сказала. Эта часть их разговора была преддверием открытия. Тени, колонны... повторение белых вертикалей рядом с иссиня-серыми...

Внезапно он осознал, в чём дело. Он смотрел на пространства между колоннами так же, как на сами колонны. Эти иссиня-серые вертикали были необходимы для создания образа, хотя их и не было на самом деле — они являлись пустым пространством, неосязаемым воздухом. Тени должны были падать именно так, создавая соотношение частей. Древний архитектор, построивший Неб-Хепет-Ра, вычислил меру для пустоты между колоннами, сделав её столь же важной частью постройки, как и колонны. Он использовал в строительстве пространство как камень, а свет, воздух и тень — как драгоценные металлы, завершающие отделку.

Сердце Сенмута вновь заколотилось: он разгадал секрет. Тут его мысли вернулись к этой надменной маленькой девке, и улыбка стала мрачной. «Клянусь грудями Хатор! — подумал он, вспомнив, как она укатила в Фивы. — Как только я тебя найду, ты будешь моей, невзирая на всё твоё притворство!»

Но огорчение вновь овладело молодым человеком, когда он сообразил, что даже не знает её имени.

ГЛАВА 6


— Можно забрать богиню, — произнёс фараон.

Несколько рабов и служителей, находившихся в зале совета, простёрлись ниц на полу. Футайи, царский казначей и хранитель корон, шагнул вперёд, отвесил второй, ещё более глубокий поклон сверкающей богине-кобре, чьё золотое тело обвивалось вокруг диадемы и свешивалось на лоб царя. Затем, почтительно воздев худые руки и растопырив пальцы, чтобы прикрыть глаза от сияния царского лика, он подошёл к Тутмосу и благоговейно поднял корону Египта над его головой.

Когда он повернулся, сбоку выступил помощник и набросил на священный предмет плат из тончайшего полотна. Затем оба они скрылись в дверях, чтобы отнести воплощение божественной мощи фараона в основное место его пребывания — камору, находившуюся под постоянной охраной. Тутмос, на время освободившийся от своей божественности, расслабленно уселся в кресле, потирая обеими руками выбритую старческую голову.

Напряжённость в комнате сразу спала. Слуги принялись освобождать царские ноги от негнущихся золотых сандалий. Один раб поставил на широкий подлокотник блюдо с фруктами, другой налил вина, прочие снимали сверкающее ожерелье, браслеты и жёсткую накрахмаленную юбку, облекая фараона в свободную мантию и мягкие кожаные сандалии. Наконец, почувствовав уют если не душой, то хотя бы телом, Тутмос жестом отослал всех прочь и остался один.

Эта небольшая, изящно убранная комната была его любимой. Гладкий глиняный пол был устлан коврами, стены, окрашенные в нежный жёлтый цвет, украшал рой золотых пчёл. Комната примыкала к спальне, в алькове которой располагалось ложе, украшенное львиными головами; спальня выходила в сад. Глубокое кресло, обитое хорошо выделанной алой кожей, тоже было его любимым. Но сегодня он не испытывал никакого удовольствия ни от кресла, ни от комнаты, а вино, стоявшее на низеньком столике рядом с креслом, лишь напоминало, что пить его не стоит.

На лице Футайи было озабоченное вопросительное выражение, но он молчал. В словах не было нужды. Думы всех приближённых в эти дни были совершенно ясны. Фараон когда-то должен назначить свадьбу своей дочери — почему же не сейчас? Он должен провозгласить своего сына наследником — так почему же не сделать это и не снять тяжесть с души?

«Ну конечно же, почему? — думал фараон. — Они никогда этого не поймут, они не воины. Только воин может понять...»

Наконец он вздохнул, поднялся, прошёл в спальню и вытянулся на ложе.

Ему не спалось. Прошёл час, а он всё ещё лежал, широко раскрыв глаза, на изголовье слоновой кости, уставившись в тёмно-синий потолок алькова, украшенный звёздной картой. Его взгляд скользил по тонким линиям, изученным за двадцать с лишним лет, как черты собственного лица. Прямо над его головой сверкала бычья голова созвездия Мес-Хетиу[50]. Фараон всегда думал, что она больше похожа на ковш для воды. Напротив, на южном небе, звёздная Исида[51] с вечными мольбами гналась за призрачным Осирисом, вечно прячущим от неё лицо... «Как я прячу своё от жестокой правды», — думал фараон. Он полежал ещё несколько минут, насколько у него хватило сил переносить собственные мысли. Затем протянул руку и громко стукнул в маленький медный гонг, стоявший подле ложа. Когда дверь отворилась, он произнёс:

— Позови ко мне Яхмоса-из-Нехеба[52].

Слуга нервно кашлянул:

— Ваше Величество имеет в виду Яхмоса-из-Нефера, командира стражи?

— Нет, Яхмоса-из-Нехеба, командира флота моего предшественника Яхмоса[53], в честь которого он получил своё имя. — Тутмос повернул голову на жёстком изголовье и посмотрел на юношу. — А, ты новенький, — сказал он, вновь отвернувшись, — ты не помнишь. Тогда слушай. Этот Яхмос-из-Нехеба стар, очень стар, он был стар и мудр ещё тогда, когда мы вместе сражались во славу Египта в первые дни моего царствования. Ты найдёшь его где-нибудь около южных казарм телохранителей, он там греется на солнце и дремлет. Приведи его ко мне.

Когда слуга ушёл, Тутмос не мигая уставился на свою золотую звёздную карту, а его мысли улетели к битвам юности и ещё дальше, к многочисленным рассказам о Яхмосе, когда Яхмос был самым высоким из моряков на корабле «Дикий бык» и проводил ночи в плетёной койке. Так он всегда говорил: «Я проводил ночи в плетёной койке...» Этот старик был волшебником. Тот, кто слушал его рассказы, явственно ощущал размах плетёной койки, журчание воды под днищем корабля и звуки голосов людей, умерших задолго до твоего рождения.

«Он казался стариком уже давным-давно, когда рассказывал свои сказки, — подумал Тутмос. — Хотя тогда он был не старше, чем сейчас Футайи, а Футайи мне кажется сейчас чуть ли не юнцом... Да, сейчас мы оба старики — Яхмос-из-Нехеба и я».

Дверь открылась. Тутмос повернул голову на изголовье и увидел высокую тощую фигуру в кожаном шлеме. Фигура слегка согнулась, пытаясь опуститься на колени.

— Нет, Яхмос, — сказал фараон, опуская ноги с ложа. — Твои суставы слишком заскорузли для таких приветствий. Давай встретимся, как солдаты в прежние дни.

Старик с трудом разогнулся и медленно прошёл через комнату к поджидавшему его Тутмосу. Они обменялись рукопожатиями, обняв левыми руками друг друга за плечи. С прикосновением большой и твёрдой кисти Яхмоса фараон ощутил прилив спокойствия; плечо его под льняной тканью было всё ещё крепким, а лицо, кожа которого грубостью не уступала коже шлема, напоминало карту поля битвы. Его щёку пересекал знакомый, старый и косой, шрам, лихо изгибавший бровь; лёгкая усмешка осталась прежней, разве что во рту убавилось зубов.

— Старый друг, — сказал Тутмос, всё ещё ощущая успокоительное прикосновение, — хорошо ли тебе живётся? Прошло много времени с тех пор, как я в последний раз имел удовольствие видеть тебя, а ты не изменился.

— Я стал на год старше с тех пор, как фараон призвал меня в прошлый раз, — заметил Яхмос высоким хриплым голосом. Его до сих пор яркие глаза, опутанные сетью морщин, осторожно изучали фараона. — Но я всё ещё здоров и крепок, здоров и крепок. Конечно, не стоит спрашивать, как живётся Гору в его дворце, ибо дни Доброго Бога следуют один за другим в идеальном порядке подобно иероглифам в свитке.

Их взгляды встретились, и фараон кивнул, включаясь в старую игру: в царстве всё благополучно и не может быть иначе. Он знал, что Яхмос отлично понимает: благополучно далеко не всё, что-то идёт не так, как надо, иначе за ним не послали бы. Было нечто, о чём фараон не хотел или не мог говорить со своими приближёнными, но мог коснуться в разговоре со всеми забытым старым воином, умеющим держать язык за зубами. Но игра облегчала обоим разговор.

Тутмос указал гостю на кресло, словно для того было обычным делом сидеть рядом с царём. А как иначе должны беседовать двое друзей? Ведь не так, как подобает смертному общаться с богом. Сам уселся в другое, сцепив руки, и уставился в раскрытую дверь, за которой был маленький садик.

— Яхмос, — сказал он наконец, — сколько Хеб-Седов ты видел за свою жизнь?

— Два, мой господин. Завтра будет третий.

— Да, ты прожил уже слишком много, чтобы для тебя это что-нибудь значило. Я юнец рядом с тобой! Я видел лишь один за всё то время, пока пребываю на земле.

Яхмос ухмыльнулся и кивнул:

— Да, вы пребывали ещё в материнской утробе, когда фараон Яхмос, ваш предшественник, в чью честь я получил своё имя, праздновал свой юбилей. Это было очень давно, в середине его царствования. Ай, это были прекрасные дни, опасные дни, когда люди были бойцами и всё думали лишь о свободе Египта. Я тогда был ещё юношей, парнем четырнадцати лет от роду, но уже был бойцом! Да, я был самым высоким из всех моряков на корабле «Дикий бык»! Я ел мой хлеб с луком, высматривал врагов с верхушки мачты и проводил ночи в плетёной койке.

Тутмос улыбнулся. Он не собирался слушать любимые истории.

— Я знаю о твоей койке, старик. Но есть вещи, которых я не знаю. Почему твой фараон-воин объявил Хеб-Сед в начале своей жизни?

— Потому что это были опасные дни, я уже сказал. Он готовился выгнать проклятых гиксосов из дельты, из их проклятой столицы, Авариса, и нуждался в помощи богов, как никогда раньше.

— А второй праздник — тот, который он учинил в годы моей молодости, когда выдал за меня свою дочь-царевну и провозгласил меня наследником? Зачем он понадобился?

Яхмос на мгновение заколебался, затем всё же осторожно произнёс:

— Он был уже стар. Он чувствовал дыхание смерти.

Тутмос неожиданно встал и подошёл к открытой двери.

— Да, это знание — главная причина для Хеб-Седа. — Фараон заметил, что не может произнести имя смерти, и причина тому не малодушие, а некая подспудная самозащита, та самая, которая не позволяет человеку говорить об интимных вещах даже самым близким друзьям, и укрылся за учёность жрецов. — Это знание растёт вместе со стремлением присоединиться к солнцу, — твёрдо продолжил он. — Когда царь стареет, в нём зарождается стремление покинуть жизнь, чтобы стать Осирисом, управлять миром теней и дать другому Гору утвердиться на троне Египта в мире живых[54]. Всем известно, что волшебство Хеб-Седа помогает преодолеть эту... это стремление стареющих фараонов. А с окончанием праздника мы опять становимся подобными молодым, к нам возвращается вся мощь нашего царского величия.

— Да, именно для этого и предназначены божественные мистерии.

— И всё же, — продолжил Тутмос, — разве это не странно? Именно во время Хеб-Седа мы называем наследника. Похоже, что мы не верим в грядущее возрождение.

Наступило короткое молчание. Тутмос медленно повернулся и взглянул в лицо старику.

— Мой царь и господин, — сказал Яхмос, — разве человек собирает зерна в житницу потому, что не верит в грядущий разлив Нила? Нет, потому, что он предусмотрителен и мудр. Когда приходит время и фараон направляет указующий перст на Гора-в-гнезде, его народ может быть вдвойне спокоен за свою будущность. И если даже он оставит нашу землю ради тёмного мира, он оставит птенца, который будет правителем Египта и...

— Осторожные речи, — проворчал Тутмос. — Трезвые и осторожные, словно у старух, когда они сидят у огня, подшивают холсты и болтают друг с дружкой, что, мол, боги не дадут им умереть. — Он наклонился к Яхмосу. — Что, если фараон верил в чудо, а, Яхмос? Верил, надеялся на помощь богов? Что, если он собирался быть тем самым правителем Египта, когда Хеб-Сед обновит его, — управлять не из потустороннего мира посредством царька-наследника, а самому?

Старик со всё возрастающим испугом смотрел ему в глаза.

— Вы и есть этот фараон, мой господин? Вы не собираетесь провозгласить вашего сына наследником?

— Не собираюсь. Я не провозглашу никого.

Яхмос медленно поднялся, не отрывая глаз от царского лица.

— Мой старый друг, если вы потеряли мудрость, это значит, что юность к вам уже вернулась.

Тутмос проговорил странным затруднённым голосом:

— Скажи лучше, что ты потерял свою смелость! К лицу ли тебе, воину, говорить как старухе, ткущей для меня погребальную пелену? Если я верю в богов и их чудо, то у меня нет нужды в наследнике.

— Это чересчур опасно! Вы слишком многим рискуете.

— А разве ты никогда не встречался с опасностью, ты, который сражался вместе со мной на равнинах Сирии? Разве ты, командуя своим «Диким быком», при необходимости не рисковал его безопасностью и жизнями своих людей? Разве тебе не приходилось попадать в безнадёжное положение, когда твой меч ломался, а твои товарищи десятками гибли, застигнутые врасплох превосходящим врагом, — а ты всё же бросал вызов врагам и сражался голыми руками...

— Мой господин, вы не можете бороться с богами и бросать вызов небесам.

— Это ты не можешь! А я — могу и буду! — Два старика стояли лицом к лицу, глядя друг на друга, Яхмос с мрачным видом, а Тутмос — свирепо выпятив челюсть.

— Что вы хотите от меня, мой господин? — мягко спросил Яхмос. — Чтобы я лгал после всех этих лет? Значит, вы послали за мной, чтобы я поддержал вас в вашем безумии, согласился с вами, помог вам преодолеть собственные колебания...

— Я не знаю колебаний! Я фараон, и я принял решение. Я уверен!

— Вы — владыка всего мира. Но если бы вы были правы, то не сердились бы.

Фараон изменился в лице. Он повернулся к Яхмосу спиной, шагнул к садовой двери и прорычал:

— А ты — старый упрямец!

— Да, — согласился Яхмос. — И всегда был таким. В своей глупости я считал, что это было одним из моих достоинств в глазах господина.

— Упрямство, твёрдолобость, чрезмерная осмотрительность?

— Нет, умение говорить в глаза фараону то, что думаю, когда никто больше не Осмеливается.

Тутмос не ответил. Тогда Яхмос подошёл и встал за его спиной.

— Мой господин, мы сражались бок о бок во множестве битв. И теперь нам не след биться друг против друга просто потому, что фараон сражается с самим собой.

Тутмос обернулся и обратил на друга усталый и скорбный взгляд.

— Я принял окончательное решение. Я поверю богам. Они не оставили мне другого выхода. — Пройдя мимо Яхмоса, он тяжело опустился в кресло. — Они забрали у меня сильного, здорового сына, а мне оставили инвалида и девчонку. Египет желает получить бога на трон. Но ему нужен сильный мужчина! Яхмос, ты знаешь это не хуже меня. А я ничего не могу ему дать — кроме себя самого.

— Вы не забыли о будущем? Царский род...

— Забыть о будущем? Да я только о нём и думаю! Вся моя надежда на крепких внуков — один слабый фараон не погубит Египет. Но если их будет два подряд, а то и три? Это немыслимо, Яхмос. Нубия восстанет... О боги, гиксосы могут вернуться! Нет, я должен править!

— Мой господин, это лишь ненадолго оттянет трудное решение. Боги никому не позволяют жить вечно.

— Они позволят мне прожить достаточно долго, чтобы защитить Египет! До тех пор, пока у меня не появится ещё один сын! Да, я сказал то, что думаю! Во время Хеб-Седа ко мне вернётся молодость, не так ли? Это должно случиться! Клянусь кровью Осириса, боги не могут принять мои подарки и не дать ничего взамен — а они примут мои подарки, да, они возьмут их. Разве ты видел, чтобы Могучие когда-нибудь отказывались от золота или скота? Я дам им множество всего, и они не смогут отказать мне!

— Понимаю, — тихо сказал Яхмос. — Тогда почему бы вам не устроить хотя бы свадьбу царевны?

Тутмос неловко уселся.

— Это-то я сделаю. Да, Яхмос, моя дочь выйдет замуж. Но я не верю ни в эту свадьбу, ни в её результат.

— А может быть, в свою дочь? Судя по тому, каким она была ребёнком, она наверняка окажется плодовитой и родит много сыновей.

— Конечно, моя дочь выйдет за кого-нибудь. Но стать женой Ненни? — Тутмос в отчаянии махнул рукой. — Разве могут быть здоровые дети у человека, самое имя которого означает «мёртвый»?

Старый воин помолчал немного. Лужайки в саду покрылись синими тенями, прохладный вечерний воздух тек в открытую дверь. Двое слуг с подносами вошли в сад через ворота, поставили стол около бассейна и принялись накрывать вечернюю трапезу фараона. Издалека, со стороны западной пустыни, словно семичасовой колокол, послышался слабый крик коршуна.

Яхмос повернул к Тутмосу покрытое шрамами лицо.

— Пусть фараон не теряет надежды, — мягко сказал он. — Есть ещё один, о ком вы не подумали и чьё имя тоже значит «мёртвый».

Тутмос рассеянно барабанил пальцами правой руки по костяшкам левой и думал над последними словами. Намёк Яхмоса был вполне прозрачен — он имел в виду Осириса, любимейшего из египетских богов.

— Старик, — с нетерпеливым вздохом сказал он через некоторое время, — ты говоришь об Осирисе, чьё имя означает «мёртвый». Но какое отношение он имеет ко мне и моему сыну?

— А разве не царевич ожидает сейчас появления своего второго ребёнка?

— Да, дитя наложницы из гарема — но вспомни о его первенце! Хилая маленькая девчонка, которая легла в гроб, не дожив до года. Твои размышления непонятны, я устал от них. Сейчас не время старческой мудрости, сейчас время борьбы и веры! — Некоторое время он свирепо глядел на друга; затем огонь в его глазах потух, хотя выражение лица не смягчилось. — Иди, Яхмос, — сказал он. — Моя вера ослабевает, когда ты рядом. Мне не следовало нынче вызывать тебя.

После того как за старым воином закрылась дверь, Тутмос ещё долго сидел, глядя прямо перед собой, и пытался преодолеть захлёстывающее страдание. Он не представлял себе, насколько нуждался в поддержке со стороны Яхмоса, — до тех пор, пока тот не отказал в ней. Почему же Яхмос не понял его — даже он, один из всех? Он ведь тоже был бойцом, был полководцем! Да, но он никогда не был фараоном. В этом и заключалась разница между ними. Ему не довелось ощутить бремени божественности, он был человеком.

Старый упрямец, подумал фараон, сердясь на старого друга. Старый твёрдолобый упрямец!

Наконец он заметил двоих слуг, стоявших на коленях в садовых дверях, и заставил себя очнуться. Со вздохом поднявшись, он прошёл по усыпанной камешками дорожке к своему одинокому обеду.


С трапезой было покончено, стол унесли, а Тутмос всё ещё сидел при луне над бассейном. В это время ворота сада тихо открылись. Вглядевшись в неясно видную стройную фигурку, он воскликнул:

— Хатшепсут? Входи, дитя моё.

Она закрыла ворота и торопливо уселась на каменную скамью рядом с фараоном.

— Господин мой отец — я хотела бы поговорить с вами кое о чём.

— Что же случилось? — Он недовольно нахмурился. Она помешала, очень помешала ему. Царевна нервно стискивала руками колено и смотрела в сторону, её лицо, белое в тусклом полумраке, казалось напряжённым.

«Отправь её прочь, — подсказал фараону внутренний голос. — Нынче вечером ты не справишься с лишними заботами...»

Но Тутмос уже собрался с силами, чтобы принять на себя её тяготы, какими бы они ни были.

— Что случилось, маленькая? Послушай, я сейчас прикажу принести факелы.

— Нет, не надо, пожалуйста! Я... я люблю лунный свет.

«Она не хочет, чтобы я мог видеть её лицо, — подумал фараон. — Она даже не хочет сказать, зачем пришла. Вернее, хочет, но не знает, как начать...»

Он перестал приглядываться к дочери, переборол собственное волнение и начал спокойно говорить о начале праздника, восходящей луне, новой сласти, которую подали к обеду.

— ...Финики залили мёдом. Получилось очень вкусно, хотя старый Ахмет, который делал сласти, когда ты была совсем маленькой, сделал бы лучше. Да, он был настоящим фараоном среди кондитеров, этот старый Ахмет...

— Отец... — неожиданно сказала Хатшепсут.

— Говори, моя дорогая. — Голос его был спокоен. Фараон сидел, лениво покачивая ногой.

— Провозгласите наследником меня — вместо Пенни.

Качавшаяся нога замерла. Фараон глядел на дочь, застыв от изумления. Она быстро продолжила:

— Это разрешит все трудности! Я сильная и здоровая. Во мне царская кровь, поэтому за кого бы я ни вышла замуж, он станет богом, а дети будут настоящими царевичами. Я моту выйти за какого-нибудь вельможу...

— Хатшепсут! Ты просишь невозможного, — сурово произнёс он.

— Почему же, почему невозможного? — страстно проговорила Хатшепсут, обернувшись к отцу. — Ведь вы не были царём по рождению. Вы женились на моей матери, стали Добрым Богом, и не было более могучего воина и более великого фараона...

— Но наследником был провозглашён я, а не твоя мать! А меня выбрали, потому что не было ни одного царевича.

— Сейчас их тоже нет! — выкрикнула она. — Только безвольное существо, вечно больное, мрачное, краше в гроб кладут! Разве из меня не выйдет царевич куда лучше, чем из него? Выйдет! Он боится короны, он бы с радостью отказался от неё. Клянусь бородой Птаха! А какого фараона он породит, его же ветром качает...

— Замолчи, — задыхаясь, проговорил Тутмос.

— Нет, выслушайте меня! Разве вы не выбрали бы меня без всяких сомнений, если бы я была не царевной, а царевичем? Вы знаете, что было бы именно так! Отец, забудьте о моём женском теле, пусть я стану вашим сыном, Аменмосом для вас и всего Египта, царевичем, царём, который когда-нибудь унаследует ваш трон...

— Тихо! — крикнул фараон, не понимая, что говорит. — Замолчи! Замолчи! Замолчи! — Он поднялся и пошёл, не видя дороги, лишь бы подальше от этих слов. Знакомое удушье остановило его на третьем шаге. Он пошарил рукой вокруг в поисках опоры и в отчаянии повернул назад. В один миг дочь оказалась рядом, глаза её были полны тревогой.

— Отец! О, Амон, смилуйся над нами! Садитесь, вот скамейка, я сейчас позову рабов, лекарей...

Она рванулась было прочь, но фараон схватил её за руку и удержал, беззвучно пытаясь выговорить:

— Подожди.

Мгновение она стояла, дрожа, готовая сорваться с места, и испуганно вглядывалась в его лицо; наконец опустилась на скамейку, взяла его руку, поднесла к губам, прижалась к ней лицом и тихо заплакала.

— Завтра, — шептала она, — осталась только одна ночь. Хеб-Сед... Боги вернут вам здоровье. Молодой и сильный... навсегда...

Хатшепсут не верила в это. Это было ясно из слов, которые она только что произнесла, из той безжалостности, с которой она сообщила ему страшную истину.

Тутмос сидел неподвижно, пережидая разыгравшуюся в груди бурю и пытаясь успокоиться.

Конечно, всё, что сказала дочь, было верно, а вот вывод — неверный. Это была чистая правда, хотя и тяжёлая, но она лишь укрепила его решение — единственно правильное и не подлежащее изменению. Не было никаких помех его осуществлению, поскольку он верил в тайну Хеб-Седа. Он должен верить.

Удары, сотрясавшие ребра, превратились в лёгкое сердцебиение. «Всё вроде бы в порядке, на этот раз стрела не пробила ему ключицу. Всё это от её неожиданных слов, — твёрдо решил фараон. — Я должен говорить спокойно, словно речь идёт о каком-нибудь пустяке. Нужно объяснить ей».

— Дочь моя... — начал он.

— Я знаю, что вы скажете, — прошептала она. — Женщина не может стать фараоном, такого никогда не было и никогда не будет. Я ваша дочь, а не сын. Я царевна и не могу стать царевичем.

— Мне кажется, что ты могла бы им стать, моя Шесу, — тихо сказал он, нежно погладив её склонённую голову. Она быстро подняла глаза, и фараон кивнул. — Да, ты права. Всё, что ты сказала, — правда. Но ты должна перестать плакать о несбыточном. Если ты хочешь снять тяжесть с моего сердца...

— Я выйду замуж за Ненни, выношу сыновей во славу Египта и нашего рода и буду женщиной, которой была рождена. Я знаю. Я сделаю всё, что вы скажете. Простите меня, господин отец мой. Я не хотела причинить вам боль... Я сделаю всё, что нужно.

— Да, да. — Он со вздохом устроился поудобнее на скамейке.

— Вам лучше?

Он кивнул. Некоторое время они сидели в молчании, затем Тутмос повернулся и с печалью всмотрелся в лицо дочери.

— Теперь, моя маленькая, поговорим, почему ты пришла ко мне с этим разговором именно сегодня.

Она испуганно взглянула на фараона:

— Я... я не знаю, я уже давно об этом думаю.

— Нет. Эти мысли появились у тебя лишь минувшим вечером. И откуда же они взялись?

— Ниоткуда, говорю вам. — Хатшепсут вскочила и нервно прошлась вдоль края бассейна. — Я просто думала о вас, и моё Ка взволновалось из-за того, что вам нужен сын. Ай, может быть, Амон проклял меня и потому я не родилась мужчиной?!

— Тебе не следует так говорить!

— Нет, я буду! — Она резко обернулась. — Из-за вот этого женского тела — все трудности, ваши и мои! Я ненавижу, ненавижу его! — Она сердито провела руками по грудям, как будто снимала одежду. — На самом деле оно вовсе не моё и не принесёт мне радости. Я должна выйти замуж лишь для того, чтобы рожать царских сыновей, сочетаться браком с собственным братом... боги, у меня нет иного пути. Никогда ни одного царевича не влекла к своей сестре настоящая страсть вроде той, какую он мог бы испытывать к какой-нибудь другой девушке. Меня учили, что это возможно, но это неправда, так не бывает! Мы женимся бесстрастно, по велению долга, и не знаем радостей любви, известных всем другим...

— Дитя моё, у царских детей хватает других забот, прервал её фараон. — Ты знаешь не хуже меня, что царский сын должен жениться на царевне прямой линии, в чьих жилах течёт кровь Солнца[55]. Иначе их сыновья...

— Я знаю, знаю! — Она раздражённо отвернулась. — Ну а что вы скажете о царевне, лишённой того, чем может свободно наслаждаться последняя рабыня? Ни одно прикосновение брата не сможет породить этот трепет, эту слабость...

Она умолкла. Фараон, насупив брови, с подозрением глядел на её профиль.

— Ты противоречишь сама себе, — проворчал он. — Очень странно! Только что ты стремилась стать царевичем, а в следующий миг начала мечтать о женской любви. Слабость, трепет — что ты можешь знать об этом, ты, не знающая прикосновения мужчины? Да, пора выдавать тебя замуж, — продолжал он, обращаясь скорее к себе, чем к дочери. Хатшепсут протестующе отвернулась, и он хохотнул. — Да, теперь понятно, что заботит тебя — не я и не то, что я нуждаюсь в сыне, не престолонаследие в Египте, а брак с Ненни. Придётся тебе признать это.

— Да, это тоже.

— И в значительной степени.

Она приоткрыла было рот, затем сжала губы и внезапно закрыла лицо руками.

— Да, я не хочу замуж за Ненни, пожалуйста, не выдавай меня за него... — Рыдания заглушили слова царевны.

Тутмос глубоко вздохнул, взял её за руку и мягко усадил на скамью рядом с собой. Подождав, пока дочь немного успокоится, он сказал:

— Шесу, у меня нет выбора, и ты знаешь это. — Он посмотрел ей в глаза — Несколько минут назад ты пообещала, что охотно согласишься на это.

Она кивнула, ореол лунного света, озарявший её чёрные волосы, заколебался.

— Ты подтверждаешь своё обещание?

— Да.

— Моя Шесу, я должен это сделать, даже против своей воли. Я и так слишком долго это откладывал... но по своим собственным соображениям, а не потому, что ты хотела остаться девственницей. Даже сегодня утром в саду тебя беспокоил не брак с братом, а всего-навсего ибис. И вдруг к вечеру...

— Да, сегодня вечером у меня всё перепуталось. И мои мысли совсем не такие ясные и точные, какими они были в саду. Тогда у меня было лишь одно желание.

— И вдруг где-то между утром и вечером неожиданно появилось другое? В этом я и хочу разобраться.

— Ну не надо, не спрашивайте меня! — Она опять зарыдала. — Я сама не знаю, откуда это взялось. Ведь рано или поздно это случается со всеми девушками, не так ли? Какой смысл говорить о том, что никогда не сбудется... - Голос Хатшепсут прервался. Она поднялась и продолжила: — Не волнуйтесь. Я исполню свой долг, но всё же помните, о чём я вас просила.

— Я тоже просил, — пробормотал фараон. Она стояла рядом с тёмным бассейном, маленькая и одинокая. Отец попытался успокоить её. — Пожалуйста, не принимай опрометчивых решений. Может быть, мне удастся что-то изменить.

Она резко обернулась и взглянула ему в глаза. «Я сказал слишком много, — подумал он. — Надо было попридержать язык. Клянусь всеми богами, сегодня у меня язык без костей!»

— Хеб-Сед, — продолжал он, пытаясь сохранить спокойствие в голосе, — даст нам время разобраться. Мы знаем, что какое-то время я ещё пробуду фараоном.

— Да, мы знаем, — охотно согласилась Хатшепсут.

Теперь на её лице отразилась надежда; он не видел и следа сомнения. «Она верит в это, — подумал он. — Единственная, кроме меня, верит! Тогда я скажу ей...»

Он быстро отвернулся, чтобы не рисковать. Ему не хотелось видеть, как омрачится любимое лицо.

— Мы посмотрим, мы ещё посмотрим, — торопливо бормотал он. — Иди, дочь моя, я устал.

— Да охранит Нут ваш сон, — прошептала она. Фараон услышал торопливые шаги по дорожке; мгновением позже стукнула дверь. Он посидел немного в раздумье. Затем осторожно, опираясь на скамью, поднялся и постоял, собираясь с силами. В ногах чувствовалась усталость, но стоял он достаточно твёрдо. Очень медленно он прошёл через сад в спальню, залитую золотистым светом, где в алькове стояло его ложе. Там в нише стены стояла маленькая золотая фигурка бога Амона, сверкавшая в свете медной лампы. Пропорции тела бога были совершенны, он стоял выпрямившись, расправив плечи, одна нога точно перед другой, руки опущены по бокам. Церемониальная борода[56] божества ниспадала кольцами от подбородка, сразу над золотыми бровями возвышалась прямая корона, увенчанная двумя широкими длинными перьями.

Тутмос преклонил колени на маленькой скамеечке перед нишей и пристально вгляделся в бесстрастный сверкающий лик. Изваянные скульптором черты в пляшущем свете были строгими, обсидиановые глаза смотрели в бесконечность.

— Я верю, — прошептал Тутмос.

Выражение золотого лица не изменилось. Собственные слова эхом отдались в ушах Тутмоса. Даже ему самому они показались слабыми и неуверенными. Фараон откашлялся.

— Я верю! — произнёс он, повысив голос.

Бог невозмутимо глядел перед собой. Тутмос поспешно бросил шарик ладана в медный светильник и встал, повернувшись спиной к облачку окутавшего статую благовонного дыма.

Он протянул руку к маленькому гонгу, стоявшему на столике близ его ложа, и совсем было ударил в него, чтобы вызвать рабов, как заметил на краю стола, вне освещённого круга, какой-то предмет. Нахмурившись, он поднёс лампу ближе. Это был небольшой, похожий на гроб деревянный ящик без крышки, в котором лежало грубое глиняное изваяние человека Вдоль фигурки от головы до ног торчали мелкие побеги проросшего гороха.

Он сразу узнал фигурку. Это был образ Осириса, из тех, которые простонародье делает к его празднику. Эти фигурки символизировали вечный круговорот жизни. В это время года Египет был полон такими. В каждой лачуге пробивались зелёные побеги. Живой побег пробивается из захороненного зерна... Утомлённый мозг фараона пытался найти смысл события, понять, почему это изображение оказалось на его прикроватном столике, возвращался к сегодняшнему закату и к загадочным словам Яхмоса-из-Нехеба: «Есть ещё один, о ком вы не подумали и чьё имя тоже значит «мёртвый». Яхмос прислал этот маленький образ.

Что он хотел сказать?

Тутмос припомнил историю об Осирисе - историю, которую в Египте рассказывают детям прежде, чем они научатся ходить. В начале мира Осирис был царём и правил Чёрными Землями. В это время все люди и боги были богами — кроме одного — Сета[57], брата Осириса. Этот брат замыслил зло против Осириса, убил его, разрезал тело на четырнадцать кусков и бросил их в Нил, чтобы захватить египетский трон. Исида, сестра-жена Осириса, собрала куски и е помощью бога Анубиса[58] подготовила тело к погребению. Потом она превратилась в сокола и, летая над саркофагом мужа, зачала сына. Этот сын, Гор, достигнув зрелости, отомстил убийце отца, взял злодея Сета в плен и взошёл на трон Египта. В этот момент мёртвый Осирис навеки стал царём потустороннего мира.

Так гласит легенда, размышлял фараон, легенда, придуманная, чтобы объяснить необъяснимое — тайну многогранной природы Осириса Расчленённого, любимца черни.

Амон был велик и свят, но Осирис принадлежал народу, был для него таким же близким и реальным, как хлеб насущный. В нём были воплощены все явления, умирающие и возрождающиеся — прибывающая и убывающая луна, несущий жизнь Нил, которому постоянно угрожает Сет из пылающей пустыни и который всё же всегда даёт плодородие богатой земле — Исиде, принимающей его воды.

Каждую весну, когда Нил сжимается в красно-коричневую струйку, люди заново оплакивают его смерть; и каждый раз после засухи его с ликованием «находят» в бурлящих потоках половодья, так же, как Исида нашла его в древности. Он был жизнью, следующей за смертью, добром, побеждающим зло, самой надеждой.

Кроме того, он был каждым из царей Египта; каждый фараон, именуемый Гором при жизни, становился Осирисом после смерти и принимал бразды правления потусторонним миром, когда новый Гор вступал на египетский трон. И в этом значении сам трон был Исидой, которая вновь и вновь в непрестанном повторении «рожала» своего сына Гора, когда каждый из них умирал и в свою очередь становился Осирисом.

Множество этих образов прошло перед мысленным взором Тутмоса, пока он пытался понять, что же хотел сказать Яхмос своим замечанием. Может быть, он лишь пытался успокоить фараона, обратясь к сонму образов, древних и постоянных, как сам Египет? Или имел в виду, что выбор наследника ничего не значит, поскольку каждый фараон, не важно — сильный или слабый, есть лишь ещё одна волна бесконечного Нила Горов и Осирисов, могучей реки египетского царствования?

А ведь были ещё проклятые гиксосы, которые смогли на два долгих столетия запрудить эту великую реку и сами правили Египтом. Если на троне окажется слабый царь, это может повториться — если у того не окажется сильных сыновей-наследников.

Внезапно мыслями Тутмоса завладел образ Исиды-сокола, летящей над погребальными носилками Осириса и зачинающей новую жизнь из чресл самой смерти. И наконец он понял. Фараон оглянулся на деревянный гробик, стоявший на столе. Этим грубым глиняным изваянием Яхмос напомнил ему, что каждое зерно должно быть захоронено, прежде чем прорастёт, что жизнь всегда следует за смертью, что именно так началось бесконечное чередование Осириса — мёртвого отца и Гора — живого сына. С помощью глины, пробитой молодыми ростками, Яхмос подсказывал: разве именно Ненни Немощный, Ненни Мёртвый должен был зачать в жене-царице будущего мощного фараона?

Тутмос улыбнулся, вздохнул и поставил лампу на место. Это была тонкая и мудрая мысль, и он был благодарен Яхмосу за стремление вернуть покой его душе. Однако решение фараона должно было остаться неизменным — так же, как и решение Яхмоса. Они стоили друг друга, эта старые упрямцы.

Ударом гонга он вызвал рабов и несколькими минутами позже вытянулся на ложе во всю длину ноющего тела. Его утомлённый взгляд ещё раз пробежался по золотой звёздной карте на потолке и переместился в нишу, где перед сверкающим ликом Амона всё ещё клубились лёгкие остатки благовонного дыма.

— Я верю, — прошептал Тутмос.

Неподвижный бог вглядывался в бесконечность.

ГЛАВА 7


В сером предрассветном полумраке наступающего утра, насыщенного предзнаменованиями утра первого дня первого месяца сезона Прорастания всходов[59], семеро трубачей в белых плащах поднялись на верхушку огромной башни, ограждавшей вход в храм Амона. В руках у них были длинные тонкие медные трубы, украшенные красно-белыми вымпелами. В тишине они заняли места по краям массивного сооружения и замерли в ожидании.

Перед ними лежали спящие Фивы, Город Амона, всё ещё погруженное во тьму беспорядочное скопление крыш, пронзённых стволами пальм. На пристанях царила тишина. Лес мачт тихонько покачивался на фоне чуть светлеющего неба. За судами Нил стремил свои мощные тёмные воды, вздувшиеся от недавнего половодья. Знакомые глазу островки и отмели ещё не показались из-под воды, поэтому облик реки был непривычен. В это время года могучий Нил представал грозным незнакомцем, несущим плодородный ил, надежды и светлые чаяния, но пугающим своей мощью, способной изменить самое лицо Египта. Взгляды трубачей, задержавшись на преобразившейся реке, перенеслись к волнам, лизавшим верхние ступени высокой пристани на противоположном берегу, к едва различимым дамбам и полям, залитым водой, и ещё дальше, к смутно угадывавшимся низким крышам некрополя, которые уходили к пустынным скалам.

Мало-помалу верхушки западных скал окутал световой ореол, словно кто-то яркой краской нарисовал их грубый контур на фоне неба. В тот же миг трубачи повернули головы к востоку. Волны света уже заливали безоблачный небесный свод, становились всё ярче, наконец над отдалённым краем азиатской пустыни появился круг живого огня.

По сигналу семеро трубачей подняли свои трубы, жёсткие ленты вымпелов развернулись во всю длину. Затем тонкие медные трубы и колокола исторгли дикие, нечеловеческие, примитивные звуки, и тишина, заполнявшая Фивы, раскололась на миллионы кусков. В голосах труб было что-то от мычания быка, от женского отчаянного вопля, а больше всего — от исступлённого воинственного крика. Когда последние звуки замерли, солнце поднялось над горизонтом и огромные ворога в башне, над которыми стояли трубачи, широко распахнулись. Через них на Дорогу Овна[60] в сиянии утра вышла блестящая процессия. Хеб-Сед начался.

Город пробудился от первых душераздирающих звуков фанфар. Люди просыпались, прислушивались и выскакивали из постелей. Под тридцатью тысячами крыш обитатели Фив хватали праздничные одежды, украшались цветами и спешили на улицы.

— Смотри, началось! Я слышу систры!

— Поторопись, малыш! Доедай свой хлеб с пивом, нам нужно спешить, чтобы увидеть большую процессию...

Хесет-эн-Амон! Слава Великим, что в этих носилках... Хеб-Сед! Хеб-Сед!

Всюду распахивались двери, всё больше и больше людей устремлялись из домов на улицы, уже и так заполненные потоком смуглых человеческих тел. Из-под спешащих ног поднимались клубы пыли, сталкивались друг с другом голые плечи, чёрные стриженые головы, как волны в ликующей стремнине, текли к Дороге Овна, просачиваясь в каждый закоулок. Мальчишки залезали на плоские крыши и проворно перебирались с одного дома на другой, как деревяшки, плывущие по течению. Наконец путь этому потоку преградила человеческая плотина, вытянувшаяся вдоль великой дороги от храма к реке. Люди запрудили перекрёстки, набились на крыши, уселись на огромных каменных баранов, вскарабкались на деревья. В сиянии утра, плотно прижатые друг к другу, они тол катись, вытягивая шеи в ту сторону, откуда должна была появиться слава, воплощённая надежда, непередаваемая радость, и от их напряжённых тел поднимался запах пота, масла и раздавленных лилий, смешивавшийся с клубами пыли.

Вдалеке, в самом начале улицы, на солнце ослепительно сверкаю золото. Когда процессия — блестящее многоцветное существо, напоминавшее чудовищную извивающуюся многоножку, — подходила достаточно близко, чтобы можно было рассмотреть колесницы и носилки, знамёна, плюмажи, золотые штандарты, группы жрецов и людей, одетых в маски, танцующих жриц и музыкантов, отдалённое ворчание превращалось в неистовый рёв. Впереди бежали солдаты с пиками, распихивая поток смуглых тел, стремившийся втиснуться в одну улицу. Сразу за солдатами ехал фараон. Его колесница из чистого золота сверкала ярче солнца. Сквозь ослепительное сияние ореола можно было слезящимися глазами увидеть Доброго Бога. На его голове была красно-белая Двойная корона: красный цвет символизировал Нижний Египет, а белый — Верхний. Странная короткая старомодная мантия, специально предназначенная для Хеб-Седа, ниспадала с его плеч на бедра. Фараон сам управлял двумя гарцующими жеребцами. Старые руки крепко держали поводья.

Около каждого угла солнцеподобной колесницы трусили прислужники, нёсшие на длинных древках царские хоругви, под сенью которых фараон должен был находиться все пять дней праздника. Народ со священным трепетом рассматривал на фоне неба силуэты Могучих — Сокола, Ибиса, Волка и таинственный яйцеобразный предмет, самый почитаемый из всех, — Мировое Яйцо[61]. По некоему закону, чей истинный смысл был скрыт от людей, вся их жизнь, здоровье и благополучие заключались в этом золотом предмете. Потому что он обозначал, или содержал в себе, или сам являлся (этого никто не понимал вовсе) Ка фараона, а Ка фараона таким же непостижимым, но бесспорным образом являлось ни чем иным, как солнечным богом Ра. Понятие «Ка» имело множество значений, но, несмотря на это, его всегда понимали, не пытаясь облечь в слова. Человеческое Ка являлось самим человеком даже в большей степени, чем тело; это была глубокая внутренняя жизненная сила, основа его бытия. Но Ка любого человека не могло существовать без Ка фараона, так же как фараон не мог существовать без силы и мощи, стекавшей в него из этого золотого божественного предмета на склонённом шесте, воплощения Ра.

Толпа волновалась и стонала, когда перед ней проходило великолепное шествие. В восхищении вздымались вверх руки с растопыренными пальцами, экстаз сиял в накрашенных глазах, женщины исступлённо поднимали свои обнажённые груди к хоругвям богов, к фараону, к солнцу, каждое горло напрягалось от криков.

— Хеб-Сед! Хеб-Сед!

— Пусть обновятся наши жизни, пусть наши Ка станут могучими, как Ра! Да здравствует фараон, Гор, Священный сын! Да здравствует Сильный Бык!

— Хеб-Сед! Хеб-Сед!

И люди ощущали в своих напрягшихся трепещущих телах бурление обновлённой жизни, возвращённой мощи, вернувшейся бодрости, когда мимо них в золотых носилках один за другим проплывали боги Египта — Тот-писец[62] с клювом ибиса, Хнум[63], гончар с бараньей головой, быстроглазая Бает и красавица Хатор в короне из коровьих рогов, объемлющих солнечный диск, Гор, Амон, Мут, свирепая львица Сехмет[64] — все, все... Низкие голоса поющих жрецов, сопровождаемые звоном систр, взлетали к яркому небу. И когда звуки становились громче, надежда, подобно быстрому пламени, пробегала вдоль улиц, радость разливалась, как воды Нила. Действительно, все боги собрались здесь, в Фивах, и каждый мог лицезреть их! Фараон получит от них силу, а народ получит силу от фараона. В их власти было даровать людям такое процветание, какое им и во сне не снилось. Каждая корова принесёт двойню, урожай на каждой ниве удвоится, у последнего носильщика всегда будут хлеб и пиво. Да здравствует Амон! Слава Золотому Гору, Сильному Быку! Хеб-Сед! Хеб-Сед!

Царевич Ненни, полузакрыв глаза, сидел в своих носилках, следовавших через уличную сумятицу сразу за колесницей фараона. Он ощущал себя странным образом обособленным от беснующейся толпы, от всеобщей истерии. Словно непроницаемая прозрачная оболочка накрыла его с головы до ног; сквозь её сияющую стену проникали лишь невнятные звуки, а действительность не проникала вовсе. Эго ощущение изолированности от остального человечества и от самой жизни не было для него новым. Ненни хорошо знал его и выучил его имя. Это была одна из личин его старого врага — лихорадки.

Рано утром, взглянув на двор храма, убранный для новой роли Праздничного двора Великих, он отметил появление этого особого ощущения нереальности. Каким странным выглядел этот двор в сером полумраке, потерявший привычный облик, уставленный необычными старомодными святилищами из тростника, с временным дворцом, занимавшим всю западную сторону. На противоположной стороне широкие двери открывались в крыло храма. Там в большом зале с колоннами, который теперь назывался Праздничным залом, стоял Великий Двойной трон. В предутреннем сумраке казалось, что храм сверхъестественным образом преобразился.

Затем для обряда Возжигания Пламени принесли факелы, порхавшие во мраке как золотые светляки. Ведомые фараоном факелоносцы двигались от алтаря к алтарю; царские штандарты то оказывались на свету, то опять уходили во тьму. Шествие проследовало в Зал Праздника, обогнуло трон и вновь вышло наружу, освещая весь храм, чтобы изгнать последние следы зла или неведомого враждебного присутствия, которые ещё могли в нём оставаться.

Ненни, дрожавший в предрассветной мгле, без труда забыл как о людях, несущих факелы, так и о том, ради чего они бегали взад-вперёд. Его искажённому лихорадкой восприятию казалось, что дымящиеся огненные пятна перемещаются сами собой, собираясь вместе и вновь рассеиваясь, опускаясь и поднимаясь в каком-то странном и загадочном танце. Вокруг него уже образовалась оболочка, он плыл, отделённый от времени и пространства, разглядывая представление, смысл которого не мог уловить. В такие моменты его незванно посещала необыкновенная ясность мысли, соединённая с игрой воображения. Египет представлялся ему тьмой, а все знания человечества — этими мечущимися искрами, которые для безмерной ночи значили не больше булавочного укола.

Охваченный непонятным ужасом, он смотрел, как танцующие искры исчезают, завершив последний круг. Когда в сером сумраке рассвета Ненни забирался в носилки, в его сердце царил холод.

Теперь, часом позже, когда извивающаяся процессия текла по улицам в кристально чистом утреннем свете, солнечный свет омыл всё своим сиянием, множество народа кричало и подпрыгивало в восторге. А Ненни казалось, что они корчат рожи и размахивают руками в гробовой тишине.

«Нет, — думал Ненни, — наш путь озаряет всего лишь несколько факелов — знания лекарей, магия наших учёных...»

Царевич поймал себя на том, что с любопытством изучает новые амулеты, которые лекарь вечером привязал ему на запястье. Это был шнур из семи льняных нитей, сплетённый двумя сёстрами-матерями, завязанный семью узлами. К центру, к точке, где бился его пульс, был привязан золотой крест с петлёй на вершине — анх, иероглиф, обозначающий «жизнь», который должен был крепко привязать его жизнь к телу. Этот новый амулет обладал могущественной магией. У прежнего магия была не слабее, однако он не помог. Если и от этого не будет толку, найдётся много объяснений. Например, хефт[65] развязал узлы... Две матери не были полнородными сёстрами...

Но существовало ещё одно очень простое объяснение — амулеты не содержали никакой силы.

Ненни даже вздрогнул, несмотря на жару. Думать о таких вещах было глупо. Его взгляд медленно переместился вперёд, на царские хоругви, ослепительно сверкавшие в небе. Искры света во тьме? Или, наоборот, ещё более глубокий мрак?

«Не знаю, — думал Ненни. — И никто не знает. Даже эти множества людей, которые орут от страха и радости и целуют землю перед ликами богов, — они тоже не знают. Они могут лишь верить и надеяться. Всю свою жизнь они надеются и трудятся на благо фараона, чья сила является их силой, чьё слово вовремя приводит воды Нила на поля. Они выносят всё ради лучшей доли в загробной жизни. А что, если нет лучшей жизни, нет вообще никакой жизни, кроме этой мучительной юдоли? Тогда фараону следовало бы попытаться облегчить их труд, а не устраивать бесконечные действа для упорядочения Вселенной. Что, если без его помощи и Нил разольётся, и зерно прорастёт так же, как всегда? Что, если он просто человек, как любой другой, не более способный вызвать наводнение, чем этот шалопай, бегущий рядом с носилками? Что, если... Что, если...»

Следом за носилками Ненни несли в кресле царицу Аахмес. Её чеканный профиль сохранял безмятежное выражение среди беснующейся толпы; брови, над которыми нависал клюв золотого венца-сокола, были неподвижны, изогнутый нос гордо направлен вперёд, одна усыпанная драгоценностями рука свесилась с подлокотника, словно не выдержав тяжести всех этих сокровищ. Для народа она была воплощённым совершенством — облечённым в плоть барельефом со стены храма.


Хатшепсут в следующих носилках устремила взгляд на спину золотого сокола и тоже постаралась быть похожей на барельеф со стены храма. Она ощущала ропот и движение поклонявшейся ей толпы как непрерывно повторяющиеся удары, действующие на её органы чувств с силой, которой она не ощущала никогда прежде. Пребывание здесь, в самом сердце народа, было подобно жизни в новой стихии, дыханию новым воздухом, насыщенным всенародным чувством, а это чувство придавало ей сил. Казалось, что даже носильщикам было легче нести на плечах её носилки, увлекаемые вперёд мощным течением подобно кораблю, несомому водами Нила.

«Люди, люди Египта, — продолжала думать она. — Их тысячи — с мозгами, сердцами, чувствами, как и мы. И они мечтают о том, чтобы я управляла ими, я, а не Ненни! Они спорят на улицах, они надеялись и всё ещё надеются! Разве не так он говорил, этот... этот Сенмут?»

Шествие изогнулось, и она уловила далеко впереди отблеск отцовской золотой колесницы. Хатшепсут проглотила комок в горле. «Отец не умрёт, — думала она. — Впереди ещё много времени, ничего не может случиться! Он не выдаст меня замуж сразу, он сам сказал, что для спешки нет причин, что ещё можно найти какой-нибудь выход... Позже, если будет необходимо... Да, я пойду на это, я больше не буду тревожить его, я не хочу, чтобы он болел, как прошлой ночью. Великий Амон! Как ужасно это было!.. А что было бы, если бы я рассказала ему обо всём, что со мной случилось вчера в пустыне? Он долго расспрашивал меня и уже начал догадываться. Нужно было рассказать. Я ведь знаю, что могу сказать ему всё... Но совершенно необъяснимо, как я смогла вынести это. Чтобы меня так касался простолюдин, кажется, назвавший себя архитектором! Эти его руки — они впились в мои плечи как когти! И его жёсткие губы...» Это воспоминание заставило её вздрогнуть от удовольствия. Она поспешно прикрыла глаза, слегка вздёрнула подбородок и рассеянно улыбнулась в пространство, подражая примеру своей безукоризненной матери.

«Хватит думать о нём, — приказала себе царевна. — Ты никогда больше не увидишь этого человека».

Затем ей в голову пришла другая мысль. «Никогда больше не увижу? Но ведь он здесь, в Фивах, и все эти пять дней Хеб-Седа он будет во Дворе и зданиях храма, там же, где и я. Неужели мы можем не встретиться лицом к лицу?»

Хатшепсут неожиданно охватило такое сильное и незнакомое чувство, что её руки вцепились в подлокотники кресла. «Что это? — подумала она. — Что я чувствую? Это гнев или возмущение? Или стыд от того, что он увидит меня, узнает меня, узнает, что он сделал. Неужели я оставлю ему жизнь, несмотря на всё это? Почему я должна оставить его в живых? Я могу схватить его в течение нескольких часов... А может быть, он всё-таки не узнает меня? Эти грязные тряпки... хороша, наверно, я в них была. Нет, конечно, он меня не узнает...»

С поднятой головой, лёгкой высокомерной улыбкой на губах, полуприкрытыми божественными глазами дочь Солнца, покачиваясь, проплывала между двумя рядами огромных каменных баранов.


К полудню носилки и колесницы вернулись в храм Амона, тяжёлые ворота захлопнулись и закрыли от народа таинства Хеб-Седа. Но они лишь начинались. В следующие три дня фараон всё время перемещался по храму, оживляя Великий двор пёстрыми одеяниями и шумом шагов свиты. Происходили сложные обряды Просьб о Защите Двух Земель. Под сияющим голубым небом развевались страусовые плюмажи, сверкали золотые штандарты. Белый дым поднимался из сотен медных кадильниц и смешивался с пылью от тысяч идущих ног. Голоса, сопровождаемые позвякиванием систр, то заполняли весь храм, то стихали до чуть слышного шёпота, произнося слова обряда: «Царь приносит в жертву... Примите, примите, примите, примите...» Приходили и удалялись вереницы в белом убранстве. Жрецы в огненных накидках из леопардовых шкур собирались вокруг богов с головами чудовищ. Певцы вопили дрожащими фальцетами, колотя себя в коричневые потные груди. Сам воздух был насыщен волшебством, а его источником был фараон с пылающими глазами, одетый в странную жёсткую мантию. Каждое его движение было символом, исполненным важнейшего значения. Обряд шёл своим чередом, фараон исправлял ослабшую основу благосостояния Египта и произносил заклинания, помогавшие процветанию земли.

ГЛАВА 8


На четвёртый вечер праздничных торжеств Главный пророк Монту Сенмут, высокий и приметный в своей сияющей накидке, появился из тростникового святилища божества, которому служил, и через двор, заполненный озабоченными людьми, направился к храмовым кладовым.

Утренний визит Монту к Двойному трону был очень кратким. Главный пророк успел лишь вручить Доброму Богу мешок драгоценного зелёного нефрита, бросить благоговейный, но внимательный взгляд на твёрдое, несмотря на усталость, лицо под Белой короной[66], и вместе со своим птицеголовым божеством и жречеством покинул Большой праздничный зал.

Получилось, что Сенмут сыграл свою роль прежде, чем праздник успел начаться в полную силу. Если не считать службы в святилище Монту и присмотра за жрецами, привычно выполнявшими свои повседневные обязанности, он был свободен и мог заняться куда более неотложными вещами — устройством своей карьеры. Именно этим деликатным делом он занимался последние три дня.

Сенмуту не хватало терпения дождаться окончания добровольной ссылки в Гермонтис. Он стремился вернуться в Фивы, желательно на одну из вожделенных должностей в храме Амона. Одного взгляда на внутреннее убранство храма (во время беспризорного детства ему никогда не удавалось заглянуть дальше крайнего наружного двора) хватило, чтобы его амбиции выросли до крайних пределов. В дни Хеб-Седа приезжие жрецы осмеливались бродить по обширным коридорам, залам, приделам и кладовым Дома Амона. Их даже незаметно поощряли к этому, чтобы они возвратились домой восхищенные и подавленные его великолепием. Сенмут смотрел, восхищался, но подавленности не испытывал — напротив, всё сильнее утверждался в мысли о том, что Верховный пророк Монту вскоре станет слугой этого бесконечно более могущественного божества и уже сам окажется в состоянии унижать других жрецов. Какой смысл достигать верхов в этом мире, если за ним лежит другой мир, несравненно больший, в котором для тебя нет никакого причала? Сенмут не видел предела своим стремлениям. Фивы были центром вселенной, храм Амона был центром Фив, а позади храма мерцал дворец. Несомненно, он зря терял время в Гермонтисе у этого ничтожного Монту.

Когда это мнение твёрдо укоренилось, он начал понимать, что нужно делать, чтобы достичь вожделенной цели. Осторожные расспросы, искусно подстроенные совпадения, приятные реплики в жреческом зале во время вечерней трапезы снабдили его некоторыми полезными сведениями и многообещающим знакомством с неким Хапусенебом[67], сем[68]-жрецом первого ранга из храма Амона. И в четвёртый вечер праздника Сенмут приступил к осуществлению своего плана. Рассекая широкими плечами толпу в Великом дворе, он шёл, чтобы закрепить это знакомство и узнать, насколько достоверна свежая сплетня насчёт того, что Акхем, Высший жрец Амона, не пользуется любовью большинства своих подчинённых.

Он нашёл Хапусенеба, как и предполагал, в конторе западных кладовых, где тот занимался подготовкой завтрашних приношений богу. Жрец не слишком любезно кивнул ему и продолжал объяснять полудюжине служек их завтрашние обязанности. Закончив наставление, он обратился к Сенмуту:

— Радуйся, пророк Монту, — произнёс он, выпустив из титула Сенмута слово «Главный». Сделал он это по небрежности или намеренно, Сенмут не понял.

— И почтение Первому сем-жрецу великого Амона, — ответил Сенмут, именуя собеседника полным титулом.

— Почтение? Это награда для богов, а не для мужчин, — парировал жрец. Его умные и проницательные глаза изучали гостя.

«Постараемся понять друг друга, — говорило их выражение. — Как и всякому человеку, мне нравится, когда моему высокому рангу выражают уважение, да ещё таким почтительным тоном. Но лестью ты ничего не добьёшься. Я достаточно ловок, чтобы не попасться на эту удочку».

Сенмут поклонился, довольный тем, что его собственная оценка этого человека оправдалась, и ответил на прозвучавшие вслух слова:

— Конечно, почёт — это дар богов. Но житейские почести люди и боги принимают одинаково, если, конечно, человек достаточно смел, чтобы их получить.

— Может быть, выпьешь со мной чашу вина? — сказал Хапусенеб после короткой паузы, понадобившейся ему, чтобы обдумать услышанное.

Мужчины вышли из комнаты и не спеша двинулись по длинному залу мимо кладовых. Некоторые двери были открыты; Сенмут видел за ними длинные узкие комнаты, в которых многочисленными ярусами поднимались полки и ящики с полотнами, ладаном, вином, золотом, пчелиным воском, содой, драгоценными камнями, пищей и бесчисленными роскошными нарядами бога. Писцы озабоченно подсчитывали новые подношения или переписывали старые, жрецы в облачениях проверяли запасы, низшие прислужники подметали утрамбованные глиняные полы.

— Присматривать за всем этим — карьера, оправдывающая всю человеческую набожность, — негромко сказал Сенмут, указывая рукой на бесконечный ряд дверей.

— Тебя привлекает управление? — спросил Хапусенеб, когда они повернули к жилым помещениям. — Я думал, что ты жрец.

— Да, я жрец, — ответил Сенмут. — Но став Главным пророком, я обнаружил, что больше всего мне нравится управлять храмом.

Хапусенеб взял со стола серебряный кувшин и разлил финиковое вино в кубки, по форме напоминавшие колокола.

— Значит, ты достиг вершины на выбранном пути? Счастливец!

— Наоборот, почтенный. Я лишь начат свой путь.

— Но в храме Монту нет поста выше Главного пророка. Ты исчерпал свои возможности.

— Да — в храме Монту. Но в храме Амона возможности неограниченны.

Сенмут улыбнулся, поднёс кубок к губам и поставил на стол уже пустым. Жрец, благожелательно наблюдавший за гостем, снова наполнил его и указал на стул:

— Садись.

Сенмут окинул комнату оценивающим взглядом и последовал приглашению.

— Вы, жрецы Великого, хорошо заботитесь о себе, — резко сказал он.

— Бог ценит наши заботы. Однако... — Хапусенеб умолк.

— Однако его благодарность могла бы быть и больше, если бы большая часть его благосклонности не утекала по некоему руслу, оставляя для других лишь тонкий ручеёк. Ты говоришь об этом?

— Кажется, ты хорошо осведомлен, — проворчал Хапусенеб. Сенмут пожал плечами и осушил свой кубок.

— Об этом скандале уже знают все. Верховный жрец Акхем забирает изрядную долю благосклонности Амона себе и делится ею со своими любимчиками, в то время как вы, все остальные... Я частенько удивлялся, как вы это терпите.

— Тут ничего нельзя поделать.

— Мой достопочтенный друг! — Сенмут с деланным упрёком глянул на собеседника. — Неужели ты хочешь, чтобы я этому поверил?

Хапусенеб, безмятежно глядя на гостя, потянулся, чтобы вновь налить ему вина:

— Верховный жрец — это Верховный жрец.

— Он остаётся Верховным жрецом, пока может поддерживать мир в храме. Но если среди жречества начнётся беспокойство...

— Акхем допущен к уху фараона, пророк.

— Но фараон стар. Он одной ногой стоит в гробнице. Ты видел его лицо?

— Он стар, это верно. И в последнее время стал немощным. Но ведь идёт Хеб-Сед...

— Это просто египетский способ провозглашения наследника.

Хапусенеб откинулся на спинку кресла, вытянув ноги, обутые в сандалии, и принялся внимательно рассматривать Сенмута — настолько внимательно, что пророк Монту, пытавшийся прочесть, что скрывалось в этих проницательных бесстрастных глазах, вдруг почувствовал внутреннюю дрожь. Не ошибся ли он в расчётах? Он надеялся, что нет, но ведь он опирался лишь на собственные наблюдения и поэтому сильно рисковал.

— Чего же ты хочешь, мой друг? — наконец спросил Хапусенеб.

— Я хочу помочь тебе стать Первым жрецом Амона вместо Акхема.

Хапусенеб невозмутимо выслушал эти слова, а затем спросил:

— И чего же ты за это хочешь?

— Должность в этом храме. Можно маленькую. Только для того, чтобы было откуда лезть вверх.

— Тогда награда должна предшествовать «помощи». Это непременное условие.

— Да, — Сенмут склонился к собеседнику. — Ты, естественно, думаешь, что я могу получить свою награду и благополучно забыть об остальной части нашего соглашения. Я не сделаю этого, мой друг. Если я так поступлю, ты всегда сможешь выжить меня с моей должности, так что у меня нет возможности для обмана.

Хапусенеб катал по столу свой кубок. Он держался всё так же невозмутимо, движения его были неторопливы, но он явно не пытался тянуть время. Сенмут, которому не было присуще подобное терпение, с трудом заставлял себя спокойно сидеть в кресле и не барабанить пальцами по подлокотникам.

— И что же ты предлагаешь делать? — спросил Хапусенеб.

— Думаю, что действие лучше оставить мне. Многое зависит от случая, который не замедлит появиться. Я могу обещать, что в течение нескольких лет Акхем потеряет почву под ногами.

— И чтобы укрепить её, позовёт на помощь фараона. Что же мы будем делать тогда, мой заговорщик?

Сенмут улыбнулся, его лицо прорезали глубокие морщины:

— А кто будет тем фараоном, к которому воззовёт Акхем? Не наш Добрый Бог. К тому времени он уже ляжет в гробницу. Думаешь, у Немощного хватит сил и опыта, чтобы одолеть возникший хаос? Это было бы невероятно.

Хапусенеб откинулся в кресле, задумчиво потягивая вино.

— А почему ты думаешь, что я жажду облачиться в одежды Верховного жреца? — спросил он после паузы. Вместо ответа Сенмут опять ограничился улыбкой.

Впервые за всё время разговора в глазах жреца промелькнуло удовольствие. Он не повторил вопрос, а лишь заметил:

— Ты тороплив. Это легко лишь на словах. Ведь есть ещё и обеты, о которых я обязан помнить... Моё положение... Как Первый сем-жрец, я вряд ли стану возмущать жрецов против моего священного предводителя.

— Конечно. А я стану. Смогут ли подобные тонкости удержать, к примеру, Второго писца? Точно так же, как несколько позже — Первого писца или начальника кладовых? Чем выше я заберусь, тем больше у меня будет возможностей способствовать твоему благу.

— Я должен принять на веру, что ты действительно заботишься о моём благе?

— Конечно, нет, — сказал Сенмут. — Но если ты согласишься на моё предложение, то твоё благо станет основой моего, а оно как раз вызывает у меня наибольший интерес.

— Ты говоришь очень убедительно, — пробормотал Хапусенеб.

Сенмут облегчённо вздохнул и откинулся в кресле. Заметив в руке кубок, он выпил вино — в один или два глотка, так же, как и другие. Брови жреца поднялись. Он сухо сказал:

— Кажется, я должен или прервать нашу беседу, или послать ещё за одним кувшином вина.

— У меня поистине божественная жажда, — с улыбкой заметил Сенмут.

— И божественная уверенность в себе. Как я могу поверить, что ты способен на чудеса, о которых рассказывал?

Сенмут пожал плечами:

— Обрати внимание на то, что всего четыре года назад я вступил в должность Третьего писца кладовых в храме Монту. А теперь я Главный пророк.

Хапусенеб искоса взглянул на него, а затем сказал:

— Мой друг, сдаётся мне, что ты негодяй.

— Чушь. Люди — это люди. Большинство из них или овцы, или надутые дураки. Нужно только осознать это, чтобы научиться управлять ими по своему разумению, и только ещё больший дурак откажется от этого. — Сенмут встал. — Я должен идти. Прошу тебя, подумай над этими словами до нашей следующей встречи. Скажем, завтра. Благодарю за вино, за то, что внимательно выслушал меня, за...

— Подожди немного. — Хапусенеб всё так же неподвижно сидел в кресле. — Чего ты на самом деле добиваешься? Какова твоя конечная цель?

Сенмут изобразил на лице душевные колебания, словно тщательно обдумывал новую мысль.

— Ты говоришь, конечная цель, мой друг? Думаю, у меня се нет. Когда я достигну одной цели, за ней откроется другая. Не так ли?

Жрец резко поднялся с места.

— Твоя цена, парень. С меня хватит твоих мудрствований. Я хочу знать цену.

— Я ведь сказал тебе. Только ради чести оказать содействие...

— Хватит болтать! Я не дурак и не куплю ничего, не зная, какого количества золота или угрызений совести это будет стоить. Ты хочешь подняться. И ты наверняка хочешь, чтобы я помог тебе залезть наверх. Каким образом?

— Лишь в мелочах. Ты с радостью согласишься на них, когда подойдёт время, потому что они пойдут тебе на пользу. А я обещаю, мои интересы никогда не разойдутся с твоими. Если ты примешь моё предложение, — бросил Сенмут, направляясь к двери.

— Ну наконец-то! — выдохнул Хапусенеб. Поставив кубок на стол, он не спеша направился к Сенмуту. — А что будет, если я откажусь?

— Мой почтенный друг, — запротестовал Сенмут, — неужели мы должны рассматривать такую прискорбную возможность?

— Уверен, что должны — по крайней мере сейчас.

Сенмут разочарованно пожал плечами и уступил:

— Ладно. Если ты откажешься, то мои интересы с этого момента не просто войдут в противоречие с твоими. Они совпадут с интересами твоего врага, Верховного жреца Акхема.

Жрец несколько мгновений без всякого выражения смотрел на Сенмута, а затем распахнул дверь.

— Я обдумаю твои слова, — сказал он голосом сухим, как ветер пустыни. — Прощай, до встречи.

— Живи вечно, достопочтенный, — дружелюбно ответствовал Сенмут. Он поклонился и пошёл по коридору. Дверь за ним захлопнулась с чересчур громким стуком. Посмеиваясь про себя, Сенмут повернул к Великому двору.

Когда он вышел, солнце уже опустилось за стену храма. Через двор протянулась череда носилок: царское семейство возвращалось в свои покои. Сенмут присоединился к другим жрецам и свите богов, которые с почтительного расстояния наблюдали за процессией. Прислонившись к гигантской колонне, он увидел рядом Первого писца фиванского храма Хатор, с которым успел познакомиться вчера.

— Это последняя церемония на сегодня? — спросил он соседа.

— Да, последняя, и меня это вовсе не огорчает. Для жрецов Хатор это был тяжёлый день. И для Доброго Бога тоже, — жрец мотнул головой в сторону фараона, который вылезал из носилок около Тростникового дома. — Это просто счастье, что он не простой смертный, подобно всем нам, иначе его силы подверглись бы тяжкому испытанию.

— Завтра день для него будет ещё тяжелее.

— Да, но ведь его божественная сила позволит всё это перенести. А вот что касается меня...

Писец говорил что-то ещё, но внимание Сенмута уже переключилось на разыгрывавшуюся во дворе сцену. Фараона, сопровождаемого штандартом Мирового Яйца, предводителем хора жрецов, носителем опахала и жрецом, который нёс золотой ключ, встречали в дверях Тростникового дома двое придворных в ранге семеров[69]. Они омывали его ноги водой из вазы, изваянной в форме иероглифа, обозначающего «союз», а представители Нижнего и Верхнего Египта в это время целовали перед ним землю.

При виде несгибаемой старческой спины, подчёркнуто прямой в короткой жёсткой мантии, у Сенмута убавилось самоуверенности. В тридцати шагах от него стоял сам фараон с короной на голове и непререкаемой властностью в каждом движении. Добрый Бог был Добрым Богом, и никто в присутствии Тутмоса не мог и помыслить превзойти его. Возможно, чудо Хеб-Седа и впрямь обновило старика. Хотя шея была иссечена морщинами, выдававшими возраст, ничего не говорило о немощи. Наоборот, его фигура казалась непреодолимо могучей. Заворожённые люди благоговейно замирали. Когда он медленными шагами проходил между колоннами, чтобы скрыться за дверью Тростникового дома, Сенмут, как и все остальные, почтительным жестом закрыл глаза рукой.

Приблизились ещё несколько носилок, из них вышли две царицы и высокий измождённый юноша с ослепительно блестящим нагрудным ожерельем. С его появлением чары разрушились, хотя наблюдавшие, согласно этикету, всё так же прикрывали глаза руками. К головному убору молодого человека был, согласно обычаю, привязан юношеский локон — подвеска из драгоценных камней, обвивавшая чуб, свисавший с выбритой головы. Эго была единственная примета, позволявшая узнать в нём царевича. Ненни сильно горбился, движения его были неуверенными. Испуганно взглянув на коленопреклонённую свиту, он почти бегом направился в дом.

«Так вот он, наследник!» — подумал Сенмут. Он много слышат о нём, но действительность превзошла все ожидания. За презрительными ухмылками окружающих скрывалось сильное беспокойство.

Обе царицы тоже скрылись, и толпа начала разбредаться. Сенмут направился было к святилищу Монту. За ним плёлся писец из храма Хатор. Участники заключительного обряда расходились кто куда. Мировое Яйцо несли в Двойное святилище; двое царских друзей, увлечённые спором, шествовали к воротам; носитель ключа, спотыкаясь и негромко ругаясь, торопливо шёл в ту же сторону, что и Сенмут. Появились храмовые прислужники с длинными тростниковыми метёлками и принялись подметать истоптанный и пыльный Великий двор.

Внезапно писец схватил Сенмута за рукав и оттащил на шаг в сторону, многозначительно мотнув головой. Последние носилки, торопившиеся из Праздничного зала, чуть не наткнулись на них. Сенмут взглянул на сидевшую в носилках девушку и остолбенел. Писец, поспешно рухнувший на колени, снова дёрнул его за рукав.

— Ради Амона, человече, не стой разинув рот!

— Кто это? — задыхаясь, спросил Сенмут.

— Царевна Хатшепсут! На колени, болван!

Ещё один сильный рывок за рукав заставил Сенмута занять подобающее положение. По собственной воле он не смог бы и пошевелиться, охваченный оцепенением. Царевна Хатшепсут? Это же та девчонка, которую он тискал пять дней назад в развалинах храма среди пустыни!

Сенмут, у которого отвисла челюсть, нарушая все египетские обычаи, уставился на неё. Чем ближе она подъезжала, тем сильнее, вопреки всякой логике, становилась его уверенность. Разве можно было забыть это угловатое лицо с широкими скулами, упрямым подбородком и странно красивыми веками? Кто мог бы спутать это тело с каким-то другим?

«И всё же я ошибаюсь», — подумал ошеломлённый Сенмут. Он пытался убедить себя в этом. Грубое грязное платье той, другой девушки — и тончайшее отглаженное полотно этой. Эта гордая голова с расчёсанными волосами, увенчанными золотой диадемой, — и та растрёпанная метла. Владыка Амон! Это не служанка, а дочь Солнца в прикрывающей груди накидке из золота и серебра. И всё же — ради расчленённого тела Осириса — это были те самые груди, те же гладкие плечи, которые он не слишком нежно хватал алчными руками пять вечеров назад!

— Опусти глаза, ты, придурок! — яростно прошипел писец из храма Хатор.

Сенмут ничего не слышал и не чувствовал опасности. Носилки прошли в локте от него; он мог коснуться тонкой руки, опущенной наружу. Царевна повернулась, как будто он действительно прикоснулся к ней, и безразлично посмотрела ему в глаза. На долю мгновения в её лице мелькнул испуг, но тут же все черты застыли в жёсткой неподвижности. Она не спеша скользнула взглядом по Сенмуту и его спутнику и спокойно отвела глаза. Слабый, но явный румянец медленно залил её щёки и шею; мгновением позже профиль, неподвижный как маска, исчез из виду двоих мужчин, стоявших на коленях в пыли.

Писец дождался, пока носилки не исчезли в воротах Тростникового дома, и только тогда поднялся на ноги.

— Великие боги Египта! — хрипло сказал он, уставившись на Сенмута как на опасного безумца. — Тебе, дружок, жить надоело? Тебя избавят от этого бремени, как только кто-нибудь из её носильщиков доложит Сияющему! Пялиться на её лицо! Владыка Амон! Я больше знать тебя не хочу!

Потрясённый писец зашагал прочь. Сенмут поднялся и, нетвёрдо стоя на ногах, продолжал смотреть на ворота, за которыми скрылись носилки. Он тоже был потрясён, как никогда в жизни — в жизни, которую так ценил и с которой должен был расстаться несколько дней назад. Он целовал дочь фараона, целовал грубо, как кабацкую шлюху. И всё же остался в живых. В это было невозможно поверить.

И всё же это было. Он волочился за девчонкой, которую встретил в пустыне; сегодня он глядел на дочь фараона, и это была одна и та же девушка. Этого не могло быть, но было.

Ладно. Мужчина должен справляться с такой чепухой. Сенмут прислонился к стене святилища Монту и вновь задал себе тот же безответный вопрос: почему он до сих пор жив?

Он долго стоял близ обители Монту, рассматривая опустевший двор, постепенно покрывавшийся вечерними тенями. Стоявшие рядами кумирни были закрыты; негромко гоготали гуси в загонах, вдалеке блеяли ягнята. Из-под мётел уборщиков, заканчивающих свою работу на противоположном конце Великого двора, плавно взлетали в воздух белые перья. Сенмут разглядывал их, пытаясь разгадать загадку. И поскольку безответных загадок не существует, ответ нашёлся, единственный возможный ответ. Он крылся в испуге царевны Хатшепсут, в её румянце, в воспоминании о непроизвольной вспышке страсти, которой он добился от неё пять дней назад в полутёмном святилище, благодаря которой догадался, что был первым мужчиной, который когда-либо прикоснулся к ней.

Конечно, так и было. По спине Сенмута пробежали мурашки. Он оказался именно этим первым мужчиной. Память подсказывала, что этот опыт хотя и напугал её, но всё же не оказался неприятным. Возможно, рассуждал Сенмут, эта ужасная ошибка и не принесёт ему вреда. Можно допустить, что она окажется главной удачей всей его жизни. В конце концов, что собой представляет царевна Хатшепсут, дочь Солнца? Богиня? Собрание пышных титулов? Нет, она женщина.

А он — мужчина, который ярко запечатлелся в её памяти. Улыбаясь уголками рта, Сенмут отодвинул входной занавес святилища Монту, чтобы, как обычно, проверить, всё ли в порядке. Он улыбался, хотя и незаметно. Он думал о Немощном, о девушке с горячей кровью, которую выдадут за него замуж, — и о том поразительном факте, что он, Сенмут, до сих пор жив. И всё это складывалось в картину будущего, ослеплявшую даже его самого.

ГЛАВА 9


Фараон неохотно открыл глаза и со страхом увидел серый рассвет пятого, последнего дня Хеб-Седа. Он знал, что в его теле, износившемся от долгой жизни, до сих пор не произошло никакого чудесного омоложения. Эта мысль владела всем его существом и пугала больше, чем рассвет. Сидя на краю ложа и потирая утомлённую раздумьями голову, Тутмос чувствовал себя древним, как Египет. Ему предстояло выдержать ещё две церемонии — утром мистерию Посвящения Пространства, а позже — Провозглашение Его Победоносного Величества в четырёх концах света. Чудо — если оно произойдёт - должно свершиться сегодня до наступления ночи.

Тутмос встал, с недавно обретённым терпением переждал, пока успокоится приступ сердцебиения, и подошёл к статуэтке Амона, которая и здесь, в Тростниковом доме, стояла в нише у изножья его постели. Механически преклонив колени, он зажёг шарик ладана и всмотрелся в золотое лицо.

— Я буду верить ещё несколько часов, — прошептал он. С усилием поднявшись на ноги, фараон вызвал раба, чтобы тот одел его.

Когда ежедневный обряд очищения закончился и приготовления к обряду Посвящения были в самом разгаре, солнце уже стояло высоко. Оно нещадно изливало свой жар на медленно бредущую процессию, на царя и жрецов, занятых в величественном бесконечном действе. Наконец обряд Посвящения Пространства начался. Тутмос, потея в своей жёсткой тяжёлой мантии, стоял с жезлом и цепом перед входом в Тростниковый дом и слушал жреца, читавшего священный рассказ о борьбе Гора и Сета. Колья, установленные в середине чисто выметенного Великого двора, отмечали кусок в сорок локтей — Поле. Вокруг него собрались все участники мистерии: жрецы, представители провинций, певцы, носильщики, писцы.

— И были Осирис и Сет сыновьями Геба-земли, — жужжал голос чтеца. Он пустился в известную легенду об убийстве Осириса, о том, как Гор, его сын, отомстил за отца, как Гор и Сет боролись за власть над Египтом, как Сет похитил правый глаз Гора. Голоса певцов вибрировали на немыслимо высоких нотах, когда двое мужчин, вооружённых дубинками, выбежали на середину Поля и схватились в шуточном бою.

Вскоре жрец в золотом переднике, с двумя коронами Египта в руках, изображавший Геба, вышел вперёд и встал между противниками.

Тутмос наблюдал за происходящим через пелену усталости.

Полный страха из-за безрезультатного завершения Хеб-Седа и собственной слабости, усиливающейся от жары, он слышал лишь отдельные слова длиннейшего песнопения.

— И Геб поставил Сета царём Верхнего Египта в Су, где он родился... Гора — царём Нижнего Египта в том месте, где был утоплен его отец... Глаз Гора был возвращён ему, и его мощь возродилась...

Он очнулся от внезапного крика толпы:

— Смотрите, вот Глаз! Смотрите на мощь Священного сына!

Восторженные крики оглушили фараона, когда Геб в золотом переднике вручил короны обоим соперникам, а те, подняв короны на вытянутых руках, повернулись к фараону. Пантомима окончилась; он вновь отвлёкся от жужжания певцов, но вдруг осознал, что история приближается к завершению:

— Но сердцу Геба стало больно от того, что Гор получил столько же, сколько и Сет, и тогда Геб отдал всё наследие Гору, сыну своего сына Осириса, его первенцу, открывателю его тела[70]...

Люди с коронами торопливо подбежали к фараону.

— Пора, Ваше Величество, — прошептал жрец. Тутмос с усилием поднялся, скрестил скипетр и цеп на груди и направился к святилищу Упуата[71] — Открывателя путей, а двое сражавшихся мужчин устремились за ним и скрылись в Тростниковом доме. Толпа с взволнованным шумом подалась назад, чтобы пропустить властелина.

В закрытом со всех сторон, нагретом солнцем помещении стоял тяжёлый дух сохнувшего тростника, из которого оно было сплетено. Внутри ожидал сем-жрец Хапусенеб, державший штандарт Упуата; на специальном столике стоял кувшин с дорогим маслом. Тутмос, согласно ритуалу, обмакнул в кувшин средние пальцы обеих рук и смазал маслом штандарт. По помещению разлился настолько сильный запах мирры, что у него перехватило дыхание, а утомлённые длительным стоянием ноги подкосились.

— С Вашим Величеством всё в порядке? Если я могу помочь...

— Нет, ничего... Кажется, здесь слишком душно. Пожалуйста, скажи, чтобы мне принесли немного воды.

Жрец подал знак рабу, и тот стремглав бросился на кухню; сам же Хапусенеб с почтительным поклоном поспешил в заднюю половину здания, чтобы переодеться в одежды для другой церемонии. Тутмос обнаружил, что опирается на сильную чёрную руку неведомо откуда появившегося Нехси, который отослал прочь ритуальную стражу из жрецов и сам повёл фараона в его покои.

— Всё это пустяки, — пробормотал Тутмос. — Я должен переменить облачение.

Но он был почти в отчаянии.

«О, Амон считает, что я слишком crap для того, чтобы так долго стоять на солнце. Я слишком стар — слишком стар для любого чуда, кроме смерти...»

— У вас есть время отдохнуть, Ваше Величество, — пробасил глубокий и успокаивающий голос Нехси. — Садитесь сюда, пусть с вас снимут эту тяжёлую мантию. А теперь глоток воды.

Тутмос откинулся в кресле и закрыл глаза. Его сердце стучало как барабан. Он чувствовал, как его тело протирают мокрой прохладной тканью, как губы смочила вода, но его мыслями завладел штандарт Упуата, который, сверкая, как путеводная звезда, двигался перед ним через сутолоку двора, пока не привёл в это убежище. Упуат-волк, великий защитник, изящный и гордый, возвышался над ним на штандарте и крепко держал передними лапами шедшед — непостижимый сфероид, многозначительно напоминающий Мировое Яйцо. Этот образ, как никогда прежде, тронул сердце фараона. Он, фараон, был Гором — а волк тоже был Гором в его ипостаси Старшего сына, открывателя тела. Они были тесно связаны, он и Упуат, мистически неразделимы, как человек и его Ка. Больше того — Упуат был стражем шедшеда, а ведь именно на шедшеде фараоны отбывали в путешествие в потусторонний мир, когда умирали, чтобы вновь войти в чрево Мут, Матери-Земли, и возродиться к новой, лучшей жизни...

— Упуат ведёт меня, — прошептал фараон. — Освободите мне путь. Я думаю, это продлится недолго.

— Ваше Величество обращается ко мне? — с тревогой в голосе спросил Нехси.

Тутмос открыл глаза. Над ним склонился Нехси, за его спиной столпились жрецы из ритуальной стражи. Испуг на их лицах заставил фараона вернуться к реальности. Если слабеет фараон, то весь Египет, душа каждого его жителя слабеет вместе с ним. Он вернул лицу обычное сдержанное выражение.

— Я ничего не говорил, — произнёс он спокойно. — Я чувствую себя освежённым. Прошу тебя, благородный Нехси, помоги мне подняться.

Могучая чёрная рука мгновенно оказалась рядом, и фараон с глубокой признательностью понял, что она будет рядом до тех пор, пока он не встанет твёрдо на ноги. Поднимаясь, он видел, как тревога на лицах окруживших его жрецов сменялась облегчением. Нехси осторожно и незаметно убрал руку.

— Принесите мне одежды для Посвящения, — приказал Тутмос. Он стоял молча, пытаясь укротить трясущиеся ноги, пока жрецы одевали его. Они вновь считали его сильным. Он должен быть сильным, говорил себе фараон, но будет ли достаточно этого самоубеждения для предстоящего ритуала? Ему придётся дважды, в длину и в ширину, пересечь Поле, причём почти бегом. Выдержат ли его ноги хотя бы одну пробежку?

Тутмос ощутил, что на него надели юбку, ожерелье холодило грудь, ритуальный бычий хвост болтался сзади. Прислужники убрали руки, наступило его время. Он повернулся, вышел из комнаты и двинулся по коридору, где поджидал Хапусенеб, одетый в тунику из шкур, со штандартом Упуата. Глаза фараона остановились на фигурке волка и не могли оторваться от неё. Он безотчётно взял царский цеп, почувствовал, что в другую руку ему вложили свиток папируса, именуемый Секретом Двух Участников, который был волей Геба и обозначал право посвятить пространство Египта божественной короне.

— Веди меня, Упуат, — прошептал фараон.

Осторожные руки возложили на его голову Белую корону Верхнего Египта. Со взглядом, прикованным к изящной фигурке бога-волка, он прошёл вслед за Хапусенебом в дверь Тростникового дома, в Великий двор. Сияние солнца и крики толпы фараон ощутил как двойной удар. Быстрой подпрыгивающей ритуальной походкой он шёл по длинному раскалённому Полю. Штандарт прыгал перед ним, как блуждающий огонёк; на противоположном конце Поля, казалось, бесконечно далеко, жрица, изображающая богиню Мерт[72], ритмично хлопала в ладоши и пела:

— Иди, иди... Неси сюда! Неси сюда!

Его глаза слезились от солнечного блеска, в какой-то миг золотой штандарт расплылся и заколебался, затем вновь обрёл чёткость, и фараон достиг конца Поля только для того, чтобы Мерт — жрица ускользнула от него и появилась на западном краю. Штандарт повернул, фараон повернул следом, пытаясь привести мысли в порядок. Когда Тутмос пересёк Поле в ширину, его слух уловил невнятные слова чтеца:

— Добрый Бог быстро бежит вокруг и несёт в руках Волю. Он бежит, пересекая океан и четыре стороны света, заходит столь же далеко, сколь далеко проникают лишь солнечные лучи, обегает всю Землю, чтобы отдать Пространство его Владычице...

Шатаясь, он достиг наконец западного края Поля и, широко расставив ноги, принялся хватать воздух глубокими болезненными вдохами, обжигавшими лёгкие. Жрица вновь убежала от него. Почему? В растерянности он искал глазами штандарт, за которым должен был следовать. Тут фараон почувствовал, как с его головы подняли Белую корону, вместо неё водрузили Красную, и вспомнил, что должен ещё раз повторить всё это.

Упуат продолжал движение... Тутмос медленно выпрямился, заставляя себя держаться прямо под тяжестью короны, хотя его шея и плечи уже болели от усталости, как обожжённые огнём. Он сделал шаг, потом ещё один вслед за отступающим штандартом, заставляя себя изображать маленькие, но энергичные прыжки, имитировать юность и силу. Опять через залитую ослепительным солнцем пустыню Поля, до его края и обратно, до третьего кола на восточной стороне. В груди раздавались зловещие глухие удары, холодный пот покрывал брови и верхнюю губу. Рвущееся дыхание заглушало пение жреца. Но он всё же переставлял одну ногу за другой, в то время как штандарт указывал ему дорогу. Тутмос не смел оторвать от него взгляд, хотя различал лишь уменьшающуюся золотую точку в колеблющемся хаосе.

— Иди, иди... Неси сюда! Неси сюда! — Слова становились более внятными, хлопки ладоней более громкими и вдруг прекратились. Фараон с трудом понял, что штандарт замер, что и он сам достиг конечной цели. Рука, казалось, больше не принадлежала ему, но Тутмос усилием воли заставил её двигаться и поднять священный документ над его головой.

— Я бежал, — задыхаясь, выговорил он, — и нёс... Секрет... Двух... Участников... — Он помолчал, пытаясь успокоить дыхание. — ...который мой отец дал мне прежде Геба. Я прошёл... всю Землю... и прикоснулся к четырём её сторонам. Я обежал всю Землю, такова была моя воля.

Его рука упала. Посвящение было окончено — об этом фараону сказали радостные крики толпы, а он всё ещё по-царски прямо стоял на ногах.

Тутмос повернулся и неровной походкой направился в Тростниковый дом, где его ждала головокружительная чернота. Поддерживаемый только волей и памятью, он нашёл дорогу в коридоре к своей комнате, переступил через порог, закрыл за собой дверь. Затем горячая стрела глубоко вонзилась ему под ключицу. Когда он уже падал, его подхватили сильные руки Нехси.


Он понял, что полулежит на подушках. Большая заботливая рука крепко сжимала его кисть. Он открыл глаза. Сколько же времени он пролежат здесь, сколько времени Нехси, как большой сторожевой пёс, просидел над ним, пока снаружи текли часы? Был ещё один ритуал...

— Нехси, — выговорил он. Звук собственного голоса напугал его. Казалось, что это говорил незнакомец.

— Я здесь, Ваше Величество. Отдыхайте. Не разговаривайте.

— Нет. Ещё церемония... Провозглашения...

Ручища Нехси стиснула его кисть.

— Ещё есть много времени. Спите.

«Я не могу, — пытался сказать Тутмос. — Я должен собрать все свои силы, я должен понять, смогу ли встать...» Но слова не выговаривались, они требовали слишком большого усилия, для которого не хватало воли. Он вгляделся в склонившееся над ним смуглое лицо и почувствовал, что бесконечно далёк от него — от всего и всех.

Выждав немного, он повернул голову на подушке и посмотрел на изваяние Амона в изножье. Спокойные золотые черты пробудили упрямство, которое он ощутил как подобие вернувшейся силы. От этой искры сопротивления в нём начало медленно разгораться решение. Он не позволит бесцеремонно выбросить себя из жизни, не ввергнет в панику множества, не предаст Египет. Он всё же доведёт до конца Хеб-Сед — великое таинство, которое должно было сделать фараона вновь молодым и сильным, а вместо этого уничтожило его.

Гнев оживил Тутмоса.

— Нехси! — пробормотал он, и голос прозвучал почти как его собственный.

— Величайший, не напрягайтесь...

— Подними меня.

— Но послушайте, Владыка...

— Подними меня!

Нехси облизал губы, затем неохотно нагнулся и посадил Тутмоса, продолжая держать его обеими руками.

— Кресло! — потребовал фараон.

Нехси больше не спорил. Устроив царя в подушках, он принёс кресло с другого конца комнаты и помог Тутмосу пересесть.

«Это у меня получилось, — подумал фараон, быстрым движением схватившись за подлокотники. — Первый шаг сделан».

— Принеси мне штандарт Упуата, — прошептал он Нехси.

Когда золотая фигурка оказалась рядом, он откинул голову на высокую спинку и закрыл глаза.

Когда спустя некоторое время он очнулся, первым, что он заметил, были чистые и изящные линии фигурки волка и странно манящий шедшед. Затем фараон сообразил, что его разбудили голоса. Повернувшись, он увидел широкую спину Нехси, загораживавшую дверь.

— Кто пришёл? — спросил Тутмос.

— Это царевич Ненни, Ваше Величество, — быстро обернувшись, ответил Нехси. — Он... он хотел что-то сообщить. Он умоляет вас разрешить ему отлучиться в другой дворец, всего на час...

Что-то в выражении лица Нехси остановило безразличное согласие, готовое сорваться с губ фараона.

— Сообщить? — переспросил он.

— Я боялся обеспокоить вас, Высочайший, — осторожно сказал Нехси, — но вести хорошие. Эта женщина, Исет, родила наконец. Младенец оказался мальчиком.

— Сын! Когда это произошло?

— Всего час назад, Величайший.

— И что... сын?

— Это крепкий и здоровый мальчик. Его Высочество очень рады, несмотря на то что мать ребёнка находится в... несколько ослабленном состоянии. — Нехси махнул рукой и улыбнулся. — На самом деле царевич с трудом сдерживает радость. Он хочет увидеть своего младенца прежде, чем сядет солнце.

Крепкий и здоровый, недоверчиво подумал фараон. В его мыслях возникло маленькое изображение Осириса с зелёными всходами, проросшими из грязи. Значит, старый Яхмос был прав: лишь из лона смерти может возникнуть новая бодрая жизнь. Его род не должен был погибнуть, царевич должен был родиться, Египет спасён.

Облегчение было настолько сильным, что Тутмос на мгновение лишился мужества. С ужасом он ощутил, что его глаза увлажнились, а губы затряслись. Тело и кровь Амона, подумал он, свирепо мигнув, чтобы стряхнуть слёзы.

— Царевичу Ненни нельзя уходить, — сказал он жёстче, чем хотел. — Ему нужно участвовать в обряде Провозглашения. — Он уселся поудобнее и откашлялся, не доверяя больше своему голосу. Чуть погодя он продолжил, тщательно следя за тоном: — Однако ты можешь послать, чтобы ребёнка принесли сюда, и побыстрее. Я тоже посмотрел бы на него.

— Немедленно будет исполнено, Ваше Величество, — прогудел Нехси. Он вышел в коридор. Сквозь закрытую дверь Тутмос расслышал внезапную суету, бормотание голосов, поспешно удаляющиеся шаги. Мгновением позже Нехси возвратился. Он стоял в дверях, с тревогой и ожиданием глядя на монарха.

Тутмос колебался лишь секунду, пока не понял, что именно ожидал услышать царский кравчий.

— Да, Нехси. Завтра ты, как можно быстрее, начнёшь приготовления к свадьбе царевича Ненни и моей дочери Хатшепсут. Я желаю, чтобы свадьба состоялась не позже, чем через три дня. Ты можешь объявить об этом моим приближённым — и не откладывай, чтобы все они знали, что я распорядился об этом.

— Немедленно будет исполнено, Ваше Величество, — снова прогудел Нехси. На этот раз в традиционной фразе настолько явно прозвучало облегчение, что на губах фараона появилась кривая усмешка. Затянувшаяся нерешительность была тягостна для всех.

Он сидел спокойно, собираясь с силами. С нерешительностью было покончено навсегда. Когда Нехси наконец пришёл, выполнив свою долгожданную обязанность, фараон медленно повернулся и взглянул ему в лицо.

— Царевна Хатшепсут услышала приказ своего господина и подчинилась ему, — доложил чёрный великан. Помолчав, он негромко добавил: — Ваше Величество может не беспокоиться. Царевна есть царевна, к тому же она настоящая дочь своего отца. Я видел, как она восприняла повеление, и утверждаю это.

Тутмос глубоко вздохнул и кивнул. Мгновением позже он ухватился за подлокотники и, отвергнув помощь Нехси, медленно поднялся на ноги. В конце концов он стал прямо, ноги были более или менее тверды, а плечи удалось развернуть ещё раз.

— Зови, пускай меня оденут к обряду Провозглашения, — приказал он Нехси. Уже близка четвёртая отметка[73].


К четвёртой отметке последнего дня Хеб-Седа неопределённость, подобно могучей руке, охватила город Но-Амона. Великие мистерии совершались в потаённых пределах храма уже четыре дня, и всем было известно, что близится тот заветный час, которому служили все предшествовавшие действа. С полудня народ стал скапливаться под стенами Великого двора, сначала поодиночке и парами, затем группами и, наконец, сотнями, словно их притягивал гигантский магнит. Тесно прижавшись друг к другу, они стояли в ожидании, рассеянно держали хнычущих детей, разговаривали тихими взволнованными голосами, которые смешивались в невнятный гул. Все взгляды были прикованы к стене.

Изнутри раздались удары барабана, сопровождавшиеся пронзительными завываниями труб. По толпе прокатилась волна возбуждения, и все стали внимательно прислушиваться. До них слабо доносилось шарканье подошв и прорезающие гулкое бухание барабанов дрожащие фальцеты певцов. Последняя процессия, извиваясь, пустилась в путь через Праздничный двор к святилищу Гора. Фараон на плечах знатнейших из знатных въедет в дом Священного сына — сначала как царь Нижнего Египта в носилках в виде ящика, а затем как царь Верхнего Египта в носилках, похожих на корзину. В какой-то подобающий момент церемонии бог Гор вручит ему скипетр-вас, по форме напоминающий иероглиф, который обозначает «благосостояние», а двое специальных прислужников, именуемых Вожди Ра, будут в похвальном гимне-антифоне[74] воспевать его славу, повторяя свои причитания, пока их не услышат все четыре стороны света. Затем фараон получит из рук бога лук и стрелы, которые выпустит на восток, запад, юг и север, извещая о своей мощи все концы земли. Эго было, пожалуй, всё, что народ знал из рассказов стариков, помнивших другие Хеб-Седы. А затем, говорили старики, наступит решающий момент, который определит будущее Египта. Фараон приподнимет склонённую голову своего наследника и подвинется, чтобы освободить ему место на троне.

Толпа нервно придвинулась, навострив уши. Шаги за стеной прекратились, голоса певцов замерли. Вскоре из-за стен долетел одинокий отдалённый призыв.

— Тишина... тишина... тишина... тишина...

Последовала пауза. Затем голос начат:

— Велика твоя сила и твоё могущество, о Гор Золотой, Царь Двух Земель!

Литанию подхватил второй голос:

— Члены твои — дети-близнецы Атума[75].

— О, несокрушимый!..

— Твоё Ка пребудет вечно!

— Ты еси Ка...

Провозглашение Мощи продолжалось, повторяясь четырежды, останавливаясь, возобновляясь, усиливаясь, прерываясь ритуальной командой: «Тишина... тишина... тишина... тишина...», пока все страхи не были изгнаны из людских мыслей и сердца не запели, радуясь обещанной безопасности.

— Всё будет хорошо, мой лотос, — шептали женщины своим детям. — Фараон велик, боги улыбнутся Египту. Хеб-Сед! Хвала Хеб-Седу и могучему богу во дворце.

Пыль поднялась клубами над стенами, когда процессия отправилась в своё повторное шествие и стоявшие в ожидании массы потеряли нить происходящего. Они слышали обрывки песнопений, случайные удары барабана, они видели плавно вздымающуюся пыль и больше ничего.

Затем, почти без предупреждения, начался долгожданный полёт стрел. Толпа, стоявшая у восточных стен, вдруг впала в неистовство; люди, вопя от радости и топча друг друга, бросились за священной стрелой. Сразу же раздался шум на западе, затем на севере. Стрела, выпущенная к югу, затерялась где-то на крыше храма, но толпа была слишком, до умопомешательства, взбудоражена праздником, чтобы обратить на это внимание. Хеб-Сед завершился, Египет был спасён, ему предстояло вечное процветание — и фараон был всемогущ. Скоро — буквально в любой момент — они смогут увидеть наследника, и жизнь обретёт полноту.

Ворота пилона распахнулись, в них показалась процессия, направившаяся к реке. Скороходы, лошади, колесницы, стражи — и за всем этим двое носилок бок о бок. В одних восседал фараон, неподвижный, словно высеченный из камня — нерушимое воплощение бога. В соседних носилках, связанных с первыми золотыми лентами и невидимыми узами наследования, ехал новый Гор-в-гнезде, будущий правитель Египта и всего царства — царевич Ненни, второй Тутмос в роду.

Толпа вопила в диком восторге, сто тысяч рук обожающе прикрывали ослеплённые глаза, когда процессия шествовала по Дороге Овна, заполняла царские барки и переправлялась через реку во дворец. Хеб-Сед закончился.

Когда носилки Хатшепсут опустили во внутреннем дворе дворца, она осознала, что вцепилась в подлокотники мёртвой хваткой. С трудом разогнув пальцы, она заставила руки спокойно лежать на коленях. Через мгновение ей пришлось выйти из носилок и неровными шагами пройти через двор в огромную бронзовую дверь. Секунду Хатшепсут постояла посреди широкого коридора, а затем резко повернула к Покоям Красоты и, не обращая внимания на переполох среди обитательниц гарема, потребовала показать ребёнка-царевича.

— Он... он со своей матерью, Высочайшая, — дрогнувшим голосом произнесла старая Хекет.

— Тогда проводи меня туда.

За три часа, прошедшие с момента, когда Хатшепсут впервые услышала о ребёнке, она ни разу не подумала о его матери. Переступив порог комнаты Исет, она получила представление о ней и почувствовала беспокойство. В дальнем конце комнаты на постели лежала женщина с осунувшимся красивым лицом, на котором пылали огромные глаза. Царевна остановилась, испуганная почти физическим ощущением их враждебности.

— Ты Исет? — резко спросила она.

— Да, Высочайшая.

— Я хочу видеть твоего ребёнка.

Исет недовольно повела плечом, и Хатшепсут лишь тогда заметила, что ребёнок лежит у неё на руках. Подойдя к ложу, она впервые взглянула в лицо новорождённого сына Ненни, третьего мальчика в её роду, которому предстояло носить имя Тутмос.

Он был маленьким, но крепким, с сильными пухлыми ножками и круглой головой, украшенной носом, на котором уже сейчас можно было заметить присущий Тутмосидам изгиб. Извивавшееся в материнских руках тельце было исполнено здоровья; на локтях были заметные ямочки, на запястьях — глубокие перетяжки. Он требовательно обхватил пальцами набухшую грудь, нашёл сосок и стал жадно сосать. Каждое его движение было явно мужским.

Мужским. Ощущение беспомощности охватило Хатшепсут, когда она смотрела на это маленькое голое тельце. Если бы это была дочь, она канула бы в забвение в дворцовых детских комнатах, вынырнула бы обратно в пятнадцать лет, чтобы выйти замуж за какого-нибудь вельможу или воина. Но он не был дочерью, он был мальчиком. И его появление уже изменило жизненный путь царевны.

«Ребёнок ничего не значит, — уговаривала она себя, укрепляя спокойствие, которого вовсе не ощущала. — Он значит меньше, чем ничего, несмотря на всю его мужественность. У меня тоже будет сын, много сыновей, и в их жилах будет течь кровь Солнца. Мне нечего бояться, нечего бояться...»

— Разве он не красив, мой маленький Тот? — прошептала Исет.

Хатшепсут подняла голову и встретилась взглядом с глазами Исет. Это были глаза врага, и они светились триумфом.


Этой ночью, около полуночи, рабы высыпали из царских покоев и разбежались по закоулкам дворца, поднимая спящих. И по мере того, как они просыпались, всё громче становились рыдания, усиливавшиеся от того, что к ним присоединялся голос за голосом, эхом отдающиеся в коридоре. Огромные бронзовые ворота дворца медленно затворились, их заперли. Придворные и царицы сидели, уткнув головы в колени. Убивались все, вплоть до последнего кухонного мальчишки.

Несколько минут назад старый фараон, сопровождаемый лишь Нехси и Яхмосом-из-Нехеба, отложил навсегда свою тяжёлую корону и отправился на шедшеде в долгое странствие, чтобы править другой, Тёмной Землёй.


Загрузка...