ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I. ТРУДНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ

– Что ты за вздор болтаешь?

– Не вздор, ваше превосходительство, а только докладываю, что на дворе гуторят, и боюсь, не было бы нам оттого какого лиха. Доложить ведь – отчего не доложить, а там как прикажете. Может, розыски прикажете учинить или запрет об этом говорить положите.

– Да откуда это пошло? Кто такой слух лживый пустил?

– Разно говорят, ваше превосходительство. Одни бают, что Егорка-кучер в кабаке от прохожего слышал, а другие – что странник из тамошних мест в людскую заходил да поведал.

– А ты спрашивал Егора? Да? Что же он?

– Исклялся, проходимец, что ничего не слыхал, никакого прохожего не видел и в кабаке не был.

– А пьян ежедневно? Где же он напивается?

– Я ему это тоже в линию ставил, а он, охальник, несуразное говорит: «Николи, – говорит, – я пьян не бываю».

– Вот как. Вели-ка всыпать ему полсотни горячих! А странника-то видел?

– Никак нет, ваше превосходительство, бабы болтают.

– Пришел, значит, в людскую странник и сказал, что-де княжна-то, что к нам на побывку приехала, – не княжна?

– Так точно-с. Странник-то издалека начал – с того, как князь Сергей Сергеевич павильон заклятый открывал да между слов и сказал: «А княжна-то у вас из холопок». Тут к нему и пристали: как так из холопок? Ну, он и поведал все, как я вам докладывал. Убита княжна и лежит в могиле, а над нею, над могилой-то, есть крест и надпись, что погребена здесь Татьяна Берестова. А Татьяна-де эта живехонька, в княжну вырядилась и айда в Питер.

– Вот как? А где же этот странник?

– Не могу знать, ваше превосходительство. Известно, Божий человек; ему пути не заказаны.

Этот разговор происходил однажды утром, в конце ноября 1756 года, в кабинете действительного статского советника Сергея Семеновича Зиновьева, между ним и его старым камердинером Петром.

– Так как же прикажете? – спросил камердинер.

– Разумеется, прикажи держать язык за зубами и не повторять всякого вздора, сочиненного разными проходимцами. Мне ли не знать моей племянницы?

Последние слова Зиновьев произнес с некоторою расстановкою, как бы в раздумье.

– Слушаю-с! – ответил Петр и вышел из кабинета.

Сергей Семенович остался один, но, прежде чем собрать нужные в месте его служения бумаги и выехать из дома, стал ходить по кабинету. Доклад, сделанный Петром, в действительности сильно смутил его.

Зиновьев был братом покойной княгини Вассы Семеновны Полторацкой. Он уже несколько лет не виделся с нею, и это не удалось ему до самой ее смерти, так как дела задерживали его в Петербурге. В царствование Елизаветы Петровны необходимо было быть постоянно на глазах монархини, если чиновник занимал высокий пост и желал из честолюбия наград и повышений. Сергей Семенович именно занимал подобный пост и был крайне честолюбив.

В числе милостей государыни было между прочим и сватовство ему Якобины Менгден, на которой он женился лет шесть тому назад. Эта Якобина, если помнит читатель, была любимой фрейлиной императрицы Анны Иоанновны и невестой Густава Бирона, брак с которым был разрушен дворцовым переворотом, арестом жениха и его ссылкой. Хотя Густав Бирон был возвращен, но прожил в Петербурге недолго и скончался внезапно. Якобина Менгден стала примиряться с мыслью остаться в старых девах, но тут заботливая о ней, со дня восшествия на престол, государыня возымела мысль выдать ее замуж за Зиновьева.

Само собою разумеется, что этот брак, заключенный по воле государыни, не имел ни малейшей романической подкладки, однако это не помешало бывшей Якобине Менгден, ныне Елизавете Ивановне Зиновьевой (она приняла православие вскоре после восшествия на престол государыни и сохранила свое второе имя Елизавета) совершенно забрать в руки мужа.

Расположение императрицы Елизаветы Петровны к Лизе, как она называла запросто Зиновьеву, делало то, что супружеское ярмо, которое надел на себя закоренелый холостяк Сергей Семенович, было не так-то легко сбросить. Да он и не пытался делать это. Уступки жене вознаграждались повышением по службе, да и, кроме того, в домашнем быту он не мог ни на что жаловаться. В доме царила немецкая аккуратность; на хозяйство, хотя после брака Зиновьевы, соответственно своему положению в Петербурге, жили широко, Елизавета Ивановна тратила сравнительно мало денег. Кроме того, несмотря на то что ей было за сорок лет, она еще очень сохранилась и обладала теми женскими прелестями и качествами, найти которые в жене такому пожилому человеку, как Зиновьев, не всегда удается. За невестой он получил еще довольно значительное приданое, от милостей императрицы, так что и с этой стороны его брак не являлся невыгодным.

Достигнув тех лет, когда при усиленной еще государственной деятельности требуется уже относительный домашний покой и комфорт, Сергей Семенович был доволен. Он дошел даже до того, что малейшая служебная или домашняя неприятность волновала его в сильной степени, как человека, привыкшего, чтобы его жизнь текла спокойным ручейком в гладком песчаном русле. Поэтому его почти до болезни встревожило письмо племянницы, княжны Людмилы Васильевны Полторацкой, в ярких красках описавшей ему обрушившееся на нее несчастье – трагическую смерть ее матери, а его сестры, и служанки-подруги – Тани. Далее в письме было сообщено о сватовстве князя Лугового, на которое выразила полное свое согласие покойная княгиня; тут же княжна добавляла, что объявление о помолвке, конечно, отложено на время годичного траура, и просила дядю сохранить это сватовство в тайне. В конце письма княжна уведомляла, что прибывает в Петербург, и просила у дяди приюта в его доме до своего устройства в этом городе, покупки дома или же найма квартиры.

Сергей Семенович выразил племяннице свое согласие и даже особое «родственное удовольствие» видеть ее в Петербурге временно в своем доме.

На слове «временно» особенно настаивала Елизавета Ивановна, опасавшаяся, что племянница, хотя и богатая, пожалуй, долго проживет на хлебах дядюшки, и, конечно, приедет не одна, а в сопровождении дворовых людей, в подобающем ее княжескому достоинству количестве.

В последнем Елизавета Ивановна не ошиблась. В конце октября княжна прибыла в Петербург в сопровождении двенадцати дворовых людей и поселилась в доме дяди на Морской улице.

Зиновьевы встретили ее с родственной сердечностью. Елизавета Ивановна, никогда не видавшая княжны, конечно, не могла заметить происшедшую в ней странную перемену, зато на нее обратил внимание Сергей Семенович; однако он приписал ее пережитому молодой девушкой потрясению и, кроме того, многолетней с нею разлуке. Ему бросились в глаза некоторая резкость манер и странность суждений молодой девушки, которые, по его мнению, не могли проявляться в ней, воспитанной под исключительным влиянием его покойной сестры – идеала тактичной и выдержанной женщины, несомненно и к своей дочери прививавшей те же достоинства.

«Сколько лет я с нею пред смертью не виделся. Может, и изменилась с годами», – думал Сергей Семенович при каждой особо шокировавшей его выходке племянницы.

Впрочем, подобные выходки не нарушали рамок светского приличия, но, как ему казалось, не должны были быть у дочери княгини Вассы Семеновны.

Таинственный доклад камердинера Петра через месяц после приезда княжны Людмилы Васильевны, в связи с этими появлявшимися подчас в его голове мыслями, несказанно поразил Зиновьева.

«Неужели и это – самозванка?» – мысленно задавал он себе вопрос, забыв о том, что ему время отправляться на службу.

Его мысли невольно перенеслись за год пред тем, когда случилось происшествие, тоже сильно взволновавшее его и послужившее причиной далеко не шуточного столкновения между ним и женой. Последняя одержала верх, но и теперь, при одном воспоминании о допущенной им мистификации, Зиновьев чувствовал, как под париком у него шевелились волосы. Он до сих пор принужден был порой играть роль в этой неприглядной истории, впрочем утешая себя тем, что, нарушая законы дружбы, действует по законам родства.

Дело в том, что около года тому назад Сергей Семенович, вернувшись со службы, застал в гостиной жены еще сравнительно не старую, кокетливо одетую красивую даму и молодого человека поразительной красоты. С первого беглого взгляда можно было догадаться, что это мать и сын, так разительно было их сходство, особенно выражение глаз, черных как уголь, смелых, блестящих.

Сергей Семенович, увидав гостей, остановился пораженный. Картины минувшего, казалось, вместе с этой дамой и молодым человеком широкой лентой потянулись пред его духовным взором. Он как-то сразу узнал их. Пред ним сидели Станислава Феликсовна Лысенко и ее сын Осип.

Зиновьев стоял как завороженный; между тем молодой человек встал с кресла и почтительным, но гордым поклоном приветствовал хозяина дома.

– Позволь познакомить тебя, Серж, – раздался голос Елизаветы Ивановны, – моя сводная сестра, графиня Станислава Свенторжецкая, и ее сын, Иосиф Янович. Прошу любить их и жаловать.

Сергей Семенович перевел почти бессмысленный взгляд с гостей на жену и обратно, пробормотал какое-то приветствие, поцеловал руку сестры своей жены и грузно опустился в кресло. Его голову, казалось, давила какая-то тяжесть.

Он потерял способность соображать.

«Жена Ивана Лысенко – Станислава, его сын – Осип… Графиня и граф Свенторжецкие», – все это какими-то обрывками мыслей неслось в его голове, но не могло уложиться в ней в какую-либо определенную форму.

Между тем Елизавета Ивановна продолжала:

– Стася приехала ко мне, уже устроившись в Петербурге. Я попеняла ей за это. Теперь она просит меня устроить ей представление ее величеству, которой одной решается поручить сына. Ей необходимо будет уехать за границу… Ты, конечно, ничего не будешь иметь против того, чтобы я устроила ей это?..

– Почему же… конечно… Это твое дело, – пробормотал Сергей Семенович, очень хорошо зная цену обращения со стороны жены за его согласием, в сущности являвшуюся лишь комедией.

– Я завтра же утром буду у ее величества, а ты приезжай с Осей обедать, – решила Елизавета Ивановна, обращаясь к гостье.

Гости поднялись, простились и вышли из гостиной.

Елизавета Ивановна пошла провожать их, а Зиновьев остался сидеть в глубокой задумчивости, из которой его вывела возвратившаяся супруга вопросом:

– Что с тобою, Серж?

– Послушай, матушка, что это за мистификация? – спросил он. – Помилуй, какие же это графы Свенторжецкие?

– То есть как какие?

– Да так… ведь это – Станислава Феликсовна Лысенко и ее сын Осип Иванович Лысенко. Я их отлично знаю: ведь муж этой госпожи и отец этого франта – мой старый и лучший друг.

– Мне остается поздравить тебя с такими друзьями, – ядовито заметила Елизавета Ивановна. – Действительно, моя бедная Стася имела несчастье быть замужем за этим армейским извергом, но долго не могла вынести совместную с ним жизнь и бежала от него со своим ребенком.

– Это она так рассказывает! А я знаю, что Иван Осипович Лысенко развелся с нею много лет тому назад. Она была обвинена, и сын был оставлен при отце, но лет десять тому назад она украла его.

– И отлично сделала, – воскликнула Елизавета Ивановна.

Этот чисто женский вывод поставил в тупик Сергея Семеновича. Однако он не сдавался:

– Кроме того, ее отец никогда не был графом.

– Это уже ты ошибаешься. Свенторжецкие – польские графы, хотя некоторые из них, ввиду обеднения, не именуются своим титулом. Дела Станиславы видимо блестящи, и она по праву носит свою девичью фамилию и титул.

– А ее сын? Ведь он-то уже не имеет никакого права именоваться Свенторжецким, да еще графом.

– Польша – не Россия, мой друг, там все возможно. Бумаги Иосифа в полном порядке, иначе она не решилась бы беспокоить государыню.

– Гм… – протянул Сергей Семенович. – Однако я буду относительно этого молодого человека в неловком положении. Видишь ли, я, собственно, говорю о том, что его отец – мой друг. Он, положим, в Москве, но есть слухи, что он будет переведен сюда… Ну, вот мне и будет неловко…

– Ничего нет неловкого. Если ты знаешь мать, то это не помешает тебе – она на днях уезжает из Петербурга. Сына же твоего «друга» ты мог и не узнать после стольких лет. Да его, вероятно, не узнает и сам отец.

– Ну, как не узнать. Старик, конечно, не покажет, что узнал, но узнать узнает. И вот, представь себе, они встретятся у нас…

– Это уже предоставь мне. Я могу поручиться, что этого не случится. Да и вообще я думаю, что дело моей сестры и ее сына – мое дело, а не твое, – решительно отрезала Елизавета Ивановна.

– Оно так-то так, но…

– Никаких «но»…

– Делай как знаешь, матушка!

Сергей Семенович, сказавши эту привычную для него фразу, которой обыкновенно кончались все его препирательства с супругой, удалился в кабинет.

«Действительно, я сделаю вид, что не узнал этого графа Свенторжецкого и никогда не знал, – решил он, однако тут же у него вырвалось восклицание:

– Глупое положение!

Это доказывало, что решение, на которое его натолкнула жена, претило его честной и прямой натуре.

Однако иного выхода не было, Сергей Семенович смирился и сделался безучастным зрителем происходившего вокруг него.

Елизавета Ивановна исполнила просьбу своей сестры в точности. Императрица не отказала в ходатайстве своей любимой статс-даме и назначила графине Станиславе Свенторжецкой день и час приема.

– Приезжай с нею, если она совершенно посвятила тебя в свое дело, – сказала государыня.

Елизавета Ивановна действительно сопровождала сестру и ее сына во дворец и была принята вместе с ними государыней. Прием продолжался около двух часов, но содержание беседы императрицы с Зиновьевой, Свенторжецкой и ее сыном осталось тайной даже для самых любопытных придворных. Елизавета Ивановна передала о впечатлении приема своему мужу в общих выражениях:

– Ее величество добра, как ангел: она обещала заменить Осе мать. На днях состоится зачисление его в один из гвардейских полков. Стася уезжает обвороженная приемом государыни.

Впрочем, Зиновьев особенно и не интересовался этим. Он замкнулся в себе и старался даже при жене показать свое безучастное отношение к графине и графу Свенторжецким. Этим, казалось, он платил дань своей дружбе с Лысенко, прекрасно шедшим по службе и уже имевшим генеральский чин. Мысленно он даже называл Осипа Лысенко – графа Иосифа Свенторжецкого – самозванцем.

Граф Свенторжецкий действительно был вскоре зачислен капитаном в один из гвардейских полков, причем была принята во внимание полученная им в детстве военная подготовка. Отвращение к военной службе молодого человека, которое он чувствовал, будучи кадетом, и которое главным образом побудило его на побег с матерью, не могло находить себе пищу при порядках гвардейской военной службы елизаветинского времени. Служба в гвардии была очень легка. За все отдувались многотерпеливые русские солдаты. Офицеры, стоявшие на карауле, одевались в халаты, дисциплина и субординация были на втором плане. Генералы бывали такие, которые не имели никакого понятия о военной службе. Гвардия представляла собою придворных, одетых в военные мундиры.

Конечно, при таких условиях военная служба не могла тяготить свободолюбивую натуру графа Свенторжецкого.

Мать вскоре рассталась с ним и уехала из Петербурга, а молодой человек всецело отдался удовольствиям столичной жизни. Обласканный государыней, красивый, статный, остроумный, он вскоре сделался кумиром дам петербургского света, душой высшего общества и коноводом петербургской золотой молодежи того времени. Сошедшись на дружескую ногу с любимцем государыни императрицы Иваном Ивановичем Шуваловым, он в то же время ухитрился быть своим человеком и при «молодом дворе», где ему оказывали благоволение не только великая княгиня Екатерина, но даже и великий князь Петр.

Все это, конечно, знал Зиновьев, и все это заставляло его еще упорнее скрывать известную ему тайну происхождения графа Свенторжецкого.

Граф Иосиф Янович сам помогал Сергею Семеновичу в его сдержанности. Он являлся в дом Зиновьевых только с официальными визитами или по приглашению на даваемые изредка празднества, но на особую близость не навязывался, будучи совершенно погружен в водоворот шумной светской жизни.

Однако с появлением в доме Зиновьевых княжны Людмилы Васильевны визиты Свенторжецкого сделались чаще и продолжительнее. Видимо, княжна произвела на него сильное впечатление, и он стал усиленно ухаживать за нею.

Княжне были далеко не противны возбужденные ею в графе чувства – так, по крайней мере, можно было судить по ее отношениям к молодому графу, которые, по мнению Сергея Семеновича, могли бы быть даже более сдержанными, в особенности в дни глубокого траура.

Все это промелькнуло в уме Зиновьева и вылилось в восклицании: «Неужели и эта – самозванка». Однако он оторвался от этих дум, собрал бумаги и уехал на службу, но и в деловой атмосфере присутствия роковой вопрос о том, что ему делать, не выходил из его головы. Он припоминал поразительное сходство побочной дочери мужа его сестры князя Полторацкаго – Тани Берестовой с княжной Людмилой, сопоставлял этот факт со странным поведением в Петербурге его племянницы, и вследствие этого толки дворни, о которых ему докладывал Петр, порожденные рассказами какого-то захожего человека, приобретали роковую вероятность.

Однако вопрос: «Что же делать?» – становился серьезным и вместе с тем трудно разрешимым. Как доказать самозванство княжны Полторацкой, если только это самозванство действительно, как утверждает пущенная в дворне молва? Ведь этой молвы, пожалуй, не удержать распоряжением не болтать вздор. Ведь слово что воробей: вылетит – не поймаешь. Из застольной молва полетит на улицу, проникнет в палаты разных господ, пойдет кататься по Петербургу, осложняемая прикрасами, и может, наконец, дойти и до государыни. Его, Зиновьева, сочтут сплетником и укрывателем, и тогда, пожалуй, быть беде неминучей.

Такими мрачными красками мысленно рисовал себе будущее Зиновьев, и снова пред ним восставал роковой вопрос: «Что же делать?»

Между тем предпринять что-либо было нельзя. Власти тамбовского наместничества признали тождество княжны Полторацкой с оставшеюся в живых девушкой. Она была утверждена в правах наследства после матери, введена во владение всем имением покойной. Дворовые считали ее княжной. Нельзя же было на основании сплетни, пущенной каким-то проходимцем, поднять историю, возбуждение которой злые языки могли бы еще истолковать желанием получить наследство от бездетной сестры.

Сергей Семенович решил, как и в деле графа Свенторжецкого, дать событиям идти своим чередом.

II. РАДУЖНЫЕ МЕЧТЫ

Вскоре после доклада Петра, так встревожившего Сергея Семеновича Зиновьева, княжна Людмила Полторацкая покинула гостеприимный кров дяди и переехала в собственный дом, представлявший собою целую усадьбу с садом и даже парком, или же, собственно говоря, расчищенным лесом. Он был расположен на левом берегу Фонтанки, тогда еще не входившем в состав города и считавшемся предместьем.

Впрочем, это соответствовало желанию осиротевшей княжны, просившей Сергея Семеновича приобрести ей дом непременно на окраине.

– Почему это, Люда? – спросил ее Зиновьев.

– Я привыкла к деревне, к простору, к зелени деревьев летом, к их белому заиндевевшему виду зимой… Здесь у вас, в центре, меня давит эта скученность построек, мне недостает воздуха.

– Но на окраине жить небезопасно.

– Какие пустяки! Я ведь не одна – у меня слуги. Одних мужчин восемь.

– Этого мало. Придется выписать из именья еще несколько, если ты настаиваешь на своем желании жить в глуши и если мне удастся приобрести тебе помещение, которое мне показывали в предместье, – и Зиновьев рассказал об усадьбе на Фонтанке.

Княжна Людмила осталась в восторге от дачи.

– Это именно то, о чем я мечтаю! – воскликнула она.

– Ну, было о чем мечтать! Такая даль и глушь, – возразил Зиновьев. – Впрочем, если хорошенько меблировать, то будет ничего. Дом сухой и теплый, построен прочно. Старик строил для себя и для женатого сына, да вот не привел Бог.

– Почему же он продает?

– Это очень печальная история. Эта дача принадлежит одному старому отставному моряку, у которого был единственный сын, год как женившийся. Они жили втроем на Васильевском острове, но их домик был им и тесен, и мал. Старик купил здесь место и принялся строить гнездо своим любимцам – молодым супругам, да и для себя убежище на последние годы старости. Все уже было готово, устроено, оставалось переезжать, как вдруг один за другим, его сын, а за ним и сноха, заболев оспой, умерли в течение одних суток. Старик, конечно, в полном отчаянии и не может видеть дом, выстроенный им для тех, кто теперь лежит на кладбище.

– Какой ужас! Я понимаю его! – побледнела княжна.

– Он отдает эту усадьбу за бесценок, а сам уже находится в Александро-Невском монастыре послушником. В виде вклада он отдал все имевшиеся у него деньги и те, которые выручит от продажи дома на Васильевском острове. Покупную цену за эту дачу тоже, по его желанию, надо будет внести в монастырскую казну.

– Почему же ты до сих пор не купил ее для меня, дядя? Прошу тебя, кончай как можно скорее.

– Хорошо.

В доме с антресолями было десять комнат, разных по величине; некоторые из них были очень велики. Дом стоял в глубине обширного двора, огороженного дубовым забором с такими же массивными воротами. Крыльцо было с вычурным навесом и выходило на этот двор. На последнем были людская, кухня, погреб, сараи и конюшня. С другой стороны к дому примыкал огромный сад, тоже огороженный высоким забором, в котором была проделана небольшая калитка, из дома же ход в сад был через дверцу, соединенную сенями с внутренними комнатами. Это было нечто вроде потайного хода, обычного в постройках того времени. Заднее крыльцо выходило на двор за углом дома.

За домом тянулся обширный парк, отделенный от сада и двора деревянною решеткою и обнесенный тоже забором, но не таким высоким, как сад и двор. Верхи заборов были усеяны остриями длинных железных гвоздей, от лихих людей, не любящих ходить прямым путем.

Княжна положительно пришла в восторг от всего.

В несколько дней сделка была совершена, и Людмила Васильевна сделалась собственницей понравившегося ей дома.

Если она продолжала жить у дяди, то это происходило потому, что в доме работали обойщики, закупались принадлежности хозяйства и из Зиновьева еще не прибыли остальные выписанные дворовые. Не приведены были еще и лошади.

Княжна ежедневно ездила в свой дом и торопила окончанием его внутренней отделки. Несмотря на радушное отношение к ней дяди и тетки, она понимала, что последняя из расчетливости будет очень довольна, когда племянница уедет из их дома. Сергей Семенович не разделял этих помыслов своей жены, но после доклада Петра и размышления над этим докладом тоже стал желать отъезда племянницы, но совершенно по другим основаниям. Настроенный в известном направлении, он подозрительно следил за каждым ее словом и даже жестом, и ему казалось, что он все более и более убеждается в правоте слуха, пущенного в его дворню.

Слух замолк. Дворовые люди Зиновьевых, не имея тех данных, которые были в распоряжении их господина, естественно, не могли поверить этому слуху и, решив, что это – просто «брехня», забыли о нем.

Не забыл о нем только камердинер Петр и, кажется, считал его весьма правдоподобным, а потому порой исподлобья довольно мрачно посматривал на княжну Людмилу Васильевну.

Последняя, конечно, ничего не подозревала, так как до нее сплетня дворни не достигла. Она светло и радостно глядела в будущее и, оставаясь одна, самодовольно и счастливо улыбалась. Однако при людях, даже при дяде и тетке, она сдерживала свою веселость, не гармонировавшую с ее скорбным костюмом – траурным платьем.

Она находилась теперь в Петербурге. Сколько раз в Зиновьеве она мечтала об этом городе, который княгиня Васса Семеновна вспоминала с каким-то священным ужасом, – до того казался он покойной современным Содомом.

Обласканная императрицей, которой представил ее дядя, княжна Людмила Васильевна была назначена фрейлиной, но ей был дан отпуск до окончания годового траура; по истечении же последнего она надеялась вращаться в том волшебном мире, каким в ее воображении представлялся ей двор. Она была уверена, что, как невеста блестящего жениха – князя Сергея Сергеевича Лугового, – она всегда, при желании, сохранит на него свои права, и, наконец, она знала, что она являлась предметом поклонения красавца графа Иосифа Яновича Свенторжецкого, и чувствовала, что сама невольно поддавалась его обаянию. Чего еще надо было ей желать? Жизнь открывалась пред нею роскошным пиром, и она решилась не уходить с этого пира голодной и жаждущей. Наконец самостоятельная жизнь в отдельном, как игрушка, устроенном и убранном домике, где она будет принимать нравящихся ей людей, довершала очарование улыбавшегося ей счастливого будущего.

Радужные мечты спускались на головку княжны, когда она пред сном, оставшись одна, нежилась в кровати. Ей виделись роскошно убранные и ярко освещенные дворцовые залы, богатые туалеты дам, блестящие мундиры кавалеров; ей представлялась и она сама, красивая, нарядная, окруженная толпою вздыхателей, на первом плане которых стоял граф Свенторжецкий, а затем уже князь Луговой и граф Свиридов.

При воспоминании о первом какое-то странное чувство охватывало не только сердце, но и ум Людмилы. Ей казалось, что она хочет что-то вспомнить, но не может. Каким-то далеким прошлым веяло на нее от графа Свенторжецкого, особенно от его глаз, устремленных на нее и заставлявших ее подчас нервно передергивать плечами. Ей казалось, что она видела его где-то и когда-то, но при всем напряжении памяти вспомнить не могла. Ей не приходило и на мысль, что игравший с нею в Зиновьеве мальчик Осип Лысенко именно и есть этот самый граф Иосиф Свенторжецкий.

Граф, конечно, не подавал повода к нежелательным для него воспоминаниям. Чувство, которое он, еще будучи мальчиком, питал к своей маленькой подруге, таилось в его сердце подобно искре, из этого чувства под горячими лучами красоты расцветшей и развившейся княжны Людмилы быстро разгорелся неугасимый огонь страсти. Эта-то страсть и была тем обаянием, силу которого чувствовала на себе княжна Людмила.

Впрочем, в ее сердце еще не зарождалось ответное чувство; оно было занято, или так, по крайней мере, казалось княжне Людмиле.

Со дня ее приезда в Петербург ни разу в доме ее дяди не появлялся граф Петр Игнатьевич Свиридов. Княжна помнила, что при прощании с князем Луговым в Зиновьеве она выразила ему желание, чтобы граф посетил ее в Петербурге, и была уверена, что эти ее слова дошли по назначению. Об этом ей сказал сам князь Сергей, посещавший свою бывшую невесту довольно часто, а между тем граф Свиридов не подавал признака жизни. Это действовало разжигающе на самолюбивую девушку, и образ графа все неотступнее стал носиться в ее воображении и довел ее даже до уверенности, что она любит его.

Однажды она не выдержала и спросила князя Лугового:

– Что ваш друг?

– Какой друг?

– Боже мой, разве у вас их так много? – с раздражением в голосе спросила княжна. – Я говорю о том, которого я знаю.

– А, граф Петр?

– Да. Что он? Болен?

– Нет, я видел его на днях. Он здоров.

– А-а-а… – протянула княжна и переменила разговор.

Однако Луговой понял ее и решил переговорить со Свиридовым.

«Это черт знает что такое! – сердился он, приказав кучеру ехать на Миллионную, где жил граф Петр Игнатьевич. – Это, с его стороны, просто невежливо. Не сделать визита! Плохую дружескую услугу оказывает мне он! Если бы я не был уверен в нем, то мог бы подумать, что это, с его стороны, – удачная тактика. Раздражая самолюбие девушки, он заставит ее окончательно влюбиться в себя».

Он застал графа дома и разразился против него целою филиппикой, указав на могущие быть результаты его поведения, далеко не согласные с его, князя Лугового, интересами.

– Изволь, голубчик, я поеду, – ответил Свиридов. – Поверь, у меня и в мыслях не было затевать с княжной какую-нибудь игру. Я просто хотел устранить себя вследствие нашего разговора в Тамбове. Я это делал и для тебя, и для себя…

– Нет уж, брат, уволь от таких дружеских услуг! Недостает еще того, чтобы княжна подумала, что я из ревности не передал тебе ее желания видеть тебя. Женщины ведь способны на всякие выводы и предположения. Мне даже показалось, что она сегодня очень подозрительно на меня смотрела.

– Это вздор: она слишком умна… и, наконец, все-таки слишком хорошо знает, что ты не способен на это.

– Поди догадайся, что женщина знает и чего не знает, когда она бывает умна и когда глупа. Бывают моменты, когда самые умные женщины и думают, и делают глупости, и, наоборот, иногда совершенно глупые женщины высказывают поразительно умные мысли и совершают гениальные поступки. Вот и разбери.

– Пожалуй, ты прав. Я поеду к княжне завтра же.

– Поезжай, пожалуйста, это будет самым лучшим лекарством от ее увлечения. Твое явное нежелание видеть ее, очевидно, оскорбляет ее самолюбие, а для удовлетворения его женщины способны сделать более отчаянные шаги, нежели из чувства и даже из страсти… Понял?

– Понял, понял. Говорю, поеду завтра и постараюсь показать себя в самом отталкивающем свете, – пошутил граф Петр Игнатьевич. – Ну, а как твои дела с нею?

– Мои? Я о них не забочусь, я все предоставил воле Божией, – серьезно и вдумчиво ответил князь Сергей Сергеевич.

III. КАБАК ДЯДИ ТИМОХИ

Ясная декабрьская ночь висела над Петербургом. Полная луна обливала весь город своим матовым светом. Снежный покров блестел, как серебро, и на нем виднелись малейшие черные точки, не говоря уже о сравнительно темных полосках улиц и пригородных дорог.

На одной из таких дорог, шедшей от реки Фонтанки мимо леса, где уже кончалось Московское предместье и начиналось Лифляндское, очень мало заселенное и представлявшее собою редкие группы хибарок, стоял сколоченный из досок балаган, над дверью которого была воткнута покрытая снегом елка. Это указывало, что незатейливое строение было кабаком.

Несмотря на позднюю ночь, в окне, обтянутом бычьим пузырем, отражался тусклый огонь. Кабак еще торговал, хотя напротив него тянулся лес, а на далекое пространство не видно было жилья. Кругом было совершенно безлюдно и царила мертвая тишина, только из балагана слышался какой-то смутный гул.

Вдруг из леса появились две мужские фигуры, одетые в рваные тулупы, с меховыми треухами, надвинутыми по уши, и в высоких рваных сапогах. В руках они держали по толстой длинной палице, с большим шаром в виде набалдашника. Такими палицами глушили, да и до сих пор глушат, в деревнях быков и коров.

Луна резко осветила этих двух ночных пешеходов и их запушенные снегом одежды и зверские лица, обрамленные заиндевевшими бородами, цвет волос которых различить было нельзя – они представляли собою комки снега.

– Кажись, не опоздали, Карпыч? – сказал один из них. – В самый раз пришли к гулянке.

– Да, бык его забодай, задержал нас его степенство. Умирать-то ему смерть не хотелось. По-моему, это – свинство. Коли встретился с нами, лихими людьми, в пустом месте, так и умирай, а православных не задерживай. Кучер-то его степенства, да и мальчонка, что с ним ехал, честно, благородно не пикнули, как мы с тобою оглушили их, а купец, на-поди, артачиться стал.

– Промахнулись мы с тобой оба, да и башка у него здоровая, с двух ударов и то не подалась.

– Пришлось ножом прикончить, а я смерть не люблю руки марать кровью.

– Нож – последнее дело; оглушить вот этим гостинцем не в пример сподручнее, – потряс первый увесистою палицей.

– А знобно сегодня, брат. В кабаке-то у дяди Тимохи, чай, теплее. Чего мы тут на морозе калякаем?

Оба мужика оглянулись и быстро перебежали дорогу. Один из них привычной рукой взялся за железное кольцо двери кабака, распахнул дверь, и оба они вошли внутрь балагана.

Это было довольно большое помещение со сложенной из почерневших от времени кирпичей небольшой печью посредине; оно было разделено на две далеко не равные половины стойкой, сколоченной из досок. В большой половине стояли два самодельных деревянных стола, окруженные лавками, а в меньшей были нагромождены бочки с вином и брагой, а на самой стойке высились деревянные бочонки и чарки. Тут же в деревянных чашках находились нарезанный мелкими ломтями черный хлеб и вяленая рыба.

За стойкой, на маленькой лавке, сидел сам владелец этого придорожного кабака, известный в окрестности под именем «дяди Тимохи». Это был еще не старый человек с солидным брюшком; его лицо было кругло и глаза заплыли жиром, что не мешало им быстро бегать в крошечных глазных впадинах и зорко следить за посетителями.

«Кабак дяди Тимохи» днем почти всегда пустовал, зато ночью там шла бойкая и выгодная торговля.

В лесах, окружавших столицу, водились лихие люди, собиравшиеся в целые шайки, промышлявшие разбоями или «воровскими делами» в самом городе; однако туда они выходили поодиночке, иногда лишь по двое. Добытое ими добро все обыкновенно оставалось у дяди Тимохи взамен пенистой живительной влаги.

Кабатчик брал все, от ржавого гвоздя до ценного меха, и всему давал цену «по-божески», как говорили его завсегдатаи. Понятно, эта «божеская цена» была в соответствии лишь с опасностью приобретения вещи. Лихие люди занимались своим разбойным делом, чтобы жить, а жить, по их мнению, было пить, и если дядя Тимоха за дневную добычу открывал кредит на неделю, причем мерой объявлялась душа пьющего, то эта цена уже была высшею и «божескою».

Целые годы вел свою выгодную и по-тогдашнему времени, ввиду отсутствия полицейского городского благоустройства, почти безопасную линию дядя Тимоха, вел и наживался. Он выстроил себе целый ряд домов на Васильевском острове в городской черте. Его жена и дочь ходили в шелку и цветных камнях. За последнею он сулил богатое приданое и готов был почать и заветную кубышку, а в последней, как говорили в народе, было «много тыщ». Своим старшим сыновьям Тимофей Власьич, как уважительно звали его на Васильевском острове, где он в своем приходе состоял даже церковным старостой, подыскивал уже лавки в Гостином дворе. Пустить их по питейной части он решительно не желал.

– Нечисть одна, – говорил он жене, – потружусь для вас, сколько сил хватит, а там, когда всех вас поставлю на ноги, ко святым местам пойду – грехи замаливать, а кабак сожгу. Пусть никому не достается – много с ним греха на душу принято.

Пока что дядя Тимоха трудился, просиживая все ночи до рассвета в своем балагане и собирая, как он выражался, «детишкам на молочишко».

Под утро появлялся в кабаке подручный и оставался на день, а сам Тимофей Власьич на той же лошади, на которой приезжал подручный, отправлялся домой, где ложился спать. Под вечер та же лошадь в тележке привозила Тимофея Власьича на ночное дежурство и увозила домой подручного с канунной выручкой.

– Заяц… Карпыч… С дела? – послышались в кабаке возгласы при виде запоздалых посетителей.

– С дела… – отозвался тот, которого назвали «Зайцем». – Плевое дело. Купца пришибли с мальчонком и кучера, да вот с купцом измаялись.

– С чего?

– Живуч бестия. Два раза глушили – ништо… Ножом прикончили.

– Нож – разлюбезное дело, – как-то особенно смачно произнес коренастый мужик со всклоченными черными волосами и бородой, в расстегнутом армяке, из-под которого виднелась рубаха страшно засаленная, но когда-то бывшая красной.

– Не люблю я мараться… – заметил Карпыч.

– Баба! – презрительно сплюнул мужик в красной рубахе. – А мошна где?

– То-то же, что мошна-то плоха, и выходит – плевое дело! – и Заяц при этом вынул из-за пазухи кожаный мешок с деньгами. – Все медные… – презрительно произнес он, подходя к стойке и высыпая на нее монеты. – Считай, дядя Тимоха!

– На все?

– Знамо дело, на все!.. Много ли тут?

Он уставился одним глазом на кучку денег. Другой его глаз немножко косил, почему Заяц и получил свое прозвище. Дядя Тимоха привычной рукой стал перебрасывать монеты.

– Четыре рубля с гривной, – через несколько времени произнес он.

– Не врешь? Нет? Ну, загребай все! На кой мне их ляд? Ишь, толстопузый, какой капитал с собой возит, а умирать артачится.

– Ты бы его отпустил: может, он на твое счастье еще гривны две нажил бы.

– Доподлинно отпустить бы надо. Эту-то мошну он и сам отдавал. Бает, что больше нет, да мы с Карпычем не поверили. Ну, да зато мы его с Карпычем помянем. Лей две посудины!

– Только до света, – заметил дядя Тимоха.

– Ладно, завтра живы будем, еще добудем.

Новые гости присоединились к остальной компании, и прервавшаяся попойка началась снова.

Через несколько времени дверь кабака снова распахнулась, и в нее вошел новый посетитель в отрепанном полумонашеском-полусвященническом одеянии. На нем сверх армяка была надета крашенинная ряса, подпоясанная пестрым кушаком, а на голове – высокий треух, похожий на монашескую шапку. Длинные всклоченные черные волосы выбивались на плечи, густая большая борода была покрыта инеем.

– А, человек Божий! – воскликнуло разом несколько голосов.

– Честной компании смиренный поклон, – остановился у дверей пришедший и сделал присутствующим полупочтительный и полукомический поясной поклон.

– Здравствуй, здравствуй, отче Никита, спина твоя не бита! – воскликнул мужик в красной рубахе.

Взрыв хохота наградил остроумца.

– С моей спиной не случалась такая проруха, а вот как я, Гаврюха, доберусь до твоего уха, – не думая ни минуты, отпарировал «отче Никита».

Взрыв смеха раскатился еще сильнее по кабаку. Смеялся и сам остроумец Гаврюха.

– Благослови, отец Никита, монашескую трапезу! – крикнули ему из-за стола.

Вошедший подошел к стойке, вынул из-за пазухи кошель, достал из него несколько серебряных монет и бросил их на стойку.

– На все.

– Что же ноне мало?

– Остатные. На днях желтенькие будут. Беленькими не удивишь. Ну, давай до света. Много не выпью, хмелен.

– Мало.

– Уважь.

– Ладно. Разве что уважить, – согласился хозяин и стал цедить в посудину вино.

– Ходь сюда, Божий человек! – послышалось из-за столов.

Пришедший отправился на зов и уселся на лавку среди потеснившихся собутыльников, снял треух и пятернею расправил мокрую бороду. Это был Никита Берестов.

IV. «НОЧНАЯ КРАСАВИЦА»

Приближались рождественские праздники. Обычная сутолока петербургской жизни увеличилась. Гостиный двор, рынки и магазины были переполнены. В домах шли чистка и уборка, словом, праздничная жизнь била живым ключом не только в городе, но и в предместьях.

Кажется, единственное исключение составлял в этом случае дом княжны Полторацкой. Убирать и чистить в нем было нечего, так как, будучи только что отделан и меблирован заново, он блестел, как игрушка, и не требовал уборки и чистки.

Да и жизни в нем было видно мало. Молодая хозяйка ввиду траура не могла никуда выезжать на праздниках, не могла и у себя устроить большой прием, а потому общее оживление, охватившее столицу, не могло коснуться дома молодой «странной княжны».

Людмила Васильевна, несмотря на свою затворническую жизнь, уже успела получить прозвище «странной княжны» в гостиных высшего петербургского света, обладающего способностью знать все подробности самой интимной жизни интересующего его лица.

Княжна же, несомненно, представляла для петербургского высшего общества далеко не дюжинный интерес. Богатая, независимая девушка, живущая самостоятельно, в полном одиночестве, в глухом предместье столицы, в доме, убранном, как говорили, с чисто восточною роскошью, она выделялась среди девушек своих лет, живших при родителях, родственниках и опекунах, бесцветных, безвольных и безответных, в большинстве случаев.

Людмилу Васильевну не осмеливались осуждать, так как знали, что императрица Елизавета Петровна одобряла образ жизни своей новой фрейлины и даже сама посетила ее на новоселье. Государыня, будучи сама самостоятельна, любила это качество и в других, а потому то, что другим казалось в княжне Полторацкой «странностью», для ее величества являлось заслуживающим похвалы. Последнего было достаточно, чтобы заткнуть рот светским кумушкам того времени.

Но не одна самостоятельно-одинокая жизнь молодой девушки делала ее «странной княжной» в глазах общества. Были для этого и другие причины.

Княжна Людмила Васильевна действительно вела жизнь, выходящую из рамок обыденности. Ее дом днем и ночью казался совершенно пустым и необитаемым. Жизнь проявлялась в нем только в людской, где многочисленный штат прислуги не хуже великосветских кумушек перемывал косточки своей госпоже, прозванной ее домашними «полунощницей».

Княжна действительно превращала день в ночь и наоборот. Днем ставни ее дома были наглухо закрыты, и все, казалось, покоилось в нем мертвым сном. Спала и сама княжна. Просыпалась она только к вечеру, когда дом весь освещался; однако это не было видно через глухие ставни; разве кое-где предательская полоска света пробивалась сквозь щель и терялась в окружающем дом мраке. Княжна начинала свой оригинальный ночной день с этого позднего вечера; когда Петербург наполовину уже спал, а предместье покоилось сном непробудным, в это-то несуразное для других время она принимала визиты своих друзей.

Это, конечно, порождало массу сплетен, и последние не доходили до злословия лишь потому, что сама императрица, любившая все оригинальное, узнав о таком образе жизни своей новой фрейлины, с добродушным смехом заметила:

– Вот подлинно «ночная красавица». Если среди цветов есть такие, которые не терпят дневного света, почему же не быть подобным и среди девушек?

Нечего и говорить, что этот смех государыни эхом раскатился в придворных сферах и великосветских гостиных. Образу жизни княжны Полторацкой нашли извинение и объяснение: очевидно, потрясающая картина убийства ее матери и любимой горничной, которой она была свидетельницей в Зиновьеве, не могла не отразиться на ее воображении.

– Она боится ночной тьмы, напоминающей ей об этой катастрофе, и потому проводит ночи в бодрственном состоянии, отдавая сну большую часть дня, – говорили одни.

– Она просто больна! Бедная девушка! – замечали другие.

– Дурит, с жиру бесится, – умозаключали более строгие.

– Оригинальничает, – догадывались завистливые придворные, видя внимание, которое оказывала «странной княжне» императрица.

Благодаря преданности дворни, любившей свою госпожу за кроткое обращение и сытую жизнь, многое из интимной жизни княжны осталось неузнанным, и сами дворовые люди говорили о многом, происходящем в доме, пониженным шепотом.

Прежде всего всех слуг княжны поражало появление у нее «странника», с которым княжна подолгу беседовала без свидетелей. Этот странник появился вскоре после переезда Людмилы Васильевны в новый дом и приказал доложить о себе ее сиятельству. Оборванный и грязный, он, конечно, не мог не внушить к себе с первого взгляда подозрения, и позванный на совет старший дворецкий решительно отказался было беспокоить княжну. Но странник настаивал.

– Как же о тебе сказать, милый человек? – спросил дворецкий.

– А ты доложи ее сиятельству, что я – не кровопивец.

– Как? – воззрился на него дворецкий и даже отступил на несколько шагов. – Да в уме ли ты, Божий человек?

– Ты доложи, а там, в уме ли я или нет, разберет она сама. Да знай – не доложишь, беда будет. Я-то до княжны дойду, а тебе не миновать конюшни.

Глаза странника злобно сверкнули каким-то адским огнем.

– У нас княжна милостивая, не только на конюшню не пошлет, а дурного слова не скажет, – ответил дворецкий.

– Все, братец мой, до времени. Меня-то ей, может, видеть уже давно желательно, а ты, холоп, препятствуешь. Хоть и ангел она, по-твоему, а этого тебе не спустит без порки.

– А откуда же знает ее сиятельство, что ты придешь?

– Да я, чай, к ней пришел с Божьего произволения.

– С Божьего произволения? – упавшим голосом повторил дворецкий. – Так что же из того?

– А так, что ей предупреждение было о моем приходе.

– Чудно говоришь ты! Что же, доложи, Агаша, головы за это княжна не снимет, – обратился дворецкий к горничной княжны, – а может, и впрямь: не доложишь – худо будет.

– Как доложить-то? – испуганно спросила Агаша.

– Не кровопивец-де пришел.

– Не кровопивец, – повторила девушка и отправилась к княжне.

Был поздний вечер; княжна Людмила Васильевна только что встала с постели и, сделав свой туалет, сидела за пяльцами. Не прошло и нескольких минут, как Агаша вернулась и сказала страннику:

– Иди за мной! Ее сиятельство велела привести.

Странник смелой походкой последовал за девушкой к княжне, на великое удивление собравшихся в передней дворовых людей. Изумлению их не было конца, когда Агаша вернулась и сообщила, что странник остался у княжны.

– С глазу на глаз? Чудны дела Твои, Господи! – воскликнул дворецкий.

Остальные дворовые сочувственно вздохнули.

– Как же ты доложила? – начали расспрашивать Агашу.

– Да так и сказала, что-де не кровопивец пришел. Ее сиятельство спервоначала уставилась на меня, не поняла, видно, а потом спрашивает, каков он собой. Ну, я и рассказала. Глаза, говорю, горят, как уголья, черный. Тут княжна вдруг вся побледнела как полотно и даже затряслась.

– Ну?

– «Проси, – говорит, – сейчас, веди сюда!» – а сама руку об руку ломает, индо суставы хрустят. Я сюда за ним и побегла.

Странник пробыл у княжны более часа и ушел.

Более он не появлялся в доме, хотя Агаша утверждала, что во внутренних апартаментах княжны, когда ее сиятельство остается одна и не приказывает себя беспокоить, слышны голоса и разговоры и что среди этих таинственных посетителей бывает и загадочный странник. Кто другие таинственные посетители княжны и каким путем попадают они в дом, она объяснить не могла. Дворовые верили Агаше и таинственно качали головой.

Около полугода вела княжна такой странный образ жизни, а затем постепенно стала изменять его, хотя просыпалась все же далеко после полудня, а ложилась поздно ночью или порою даже ранним утром. Но прозвище, данное ей императрицей: «Ночная красавица», так и осталось за нею.

Благоволение государыни сделало то, что высшее петербургское общество не только принимало княжну Полторацкую с распростертыми объятьями, но прямо заискивало в ней.

По истечении полугодичного траура княжна Людмила Васильевна стала появляться в петербургских гостиных, на маленьких вечерах и приемах, и открыла свои двери для ответных визитов. Ее мечты стали осуществляться. Блестящие кавалеры, как рой мух над куском сахара, вились над нею. К ней их привлекала не только ее выдающаяся красота, но и самостоятельность, невольно подающая надежду на более легкую победу. Этому последнему особенно способствовали рассказы об эксцентричной жизни княжны.

В числе таких поклонников по-прежнему оставались: князь Луговой, граф Свиридов и граф Иосиф Янович Свенторжецкий. Все трое были частыми гостями в загородном доме княжны на Фонтанке, но и все трое не могли похвастаться оказываемым кому-нибудь из них предпочтением.

Тяжесть этой ровности отношений, конечно, более всех них чувствовалась князем Сергеем Сергеевичем. Несмотря на то что он отдал свою судьбу в руки Провидения, князь не мог все же забыть, что эта холодно и порою даже надменно обращавшаяся с ним петербургская красавица несколько месяцев тому назад была влюблена в него, будучи провинциальной девушкой, и дала ему согласие на брак. Поцелуй, данный ему княжной Людмилой на скамейке его наследственного парка, еще до сих пор горел на его губах. Но вместе с тем адский смех, сопровождавший этот первый поцелуй невесты, еще до сих пор раздавался в его ушах и заставлял выступать холодный пот у него на лбу.

Против своей воли Луговой ревниво следил за соперниками – графом Петром Игнатьевичем и «поляком», как не особенно дружелюбно называл он графа Свенторжецкого.

Соперничество со Свиридовым, конечно, не могло не отразиться на отношениях Лугового к другу. Постепенно возникала холодность, заставившая недавних задушевных друзей отдалиться друг от друга.

Граф Петр Игнатьевич недаром по приезде княжны Людмилы Васильевны в Петербург сторонился ее. У него было какое-то роковое предчувствие, что обаяние ее красоты не пройдет без следа для его сердца. Это обаяние увеличилось еще надеждой на взаимность, поддержанной самим князем Сергеем, объявившим еще в Тамбове, что княжна влюблена в него, графа, и повторившим это в Петербурге.

Незаметно для себя, против своей воли, граф влюбился в княжну Полторацкую, влюбился и… проиграл.

Это всегда так бывает. Женщина ценит мужчину до тех пор, пока сознает опасность его потерять. Как только же она убедится, что чувство, внушенное ею, приковывает его к ней крепкой цепью и делает из него раба ее желаний, она перестает интересоваться им и начинает им помыкать.

Благо мужчины, у которого найдется сила воли разом порвать эту позорную цепь, иначе его погибель в сетях бессердечной женщины неизбежна. У графа Петра Игнатьевича не хватало именно этой силы воли. Княжна Людмила Васильевна играла с ним, как кошка с мышью, то приближая к себе, то отталкивая, и заставляла его испытывать все муки бесправной ревности. Он ревновал ее и к Луговому, и к Свенторжецкому.

Впрочем, последний стал видимо гораздо сдержаннее относиться к предмету своего недавнего пылкого увлечения. Происходило ли это от непостоянства его натуры, была ли это, с его стороны, ловкая стратегическая тактика или же на это он имел другие причины – вопрос оставался открытым; об этом знал лишь он сам.

V. ПРЕДАТЕЛЬСКИЙ НОГОТЬ

Однажды по возвращении с одного из ночных визитов к княжне Полторацкой в свою уютную квартирку на Невском проспекте, недалеко от Аничкова моста, Свенторжецкий не мог оторваться от внезапно мелькнувшей у него мысли, выразившейся следующими словами:

«Это – не княжна Людмила, это – Татьяна».

Мысль не давала ему покоя, а вместе с нею пред духовным взором графа отчетливыми картинами несся рой воспоминаний детства.

Человек часто забывает то, что совершилось несколько лет тому назад, между тем как ничтожные, с точки зрения взрослого человека, эпизоды детства и ранней юности глубоко врезываются в его памяти и остаются на всю жизнь в неприкосновенной свежести.

То же было и с графом Свенторжецким.

Смутно и неясно вспоминал он сравнительно недавнюю свою жизнь с матерью в Варшаве, жизнь шумную, веселую – вечный праздник. Как в тумане проносился пред ним безобразный еврей, посещавший его мать и окружавший ее и его этим комфортом и богатством. Из кармана этого сына Израиля делались безумные траты как на удовольствия, так и на его воспитание в течение долгих лет. Лучшие учителя занимались с ним всеми тогда распространенными науками, необходимыми для поддержания с блеском титула графов Свенторжецких. О том, что ему надо забыть, что он – русский по отцу, Осип Лысенко, ему стали внушать через год после бегства из Зиновьева.

Смутно припоминал граф и этот момент. Тот же безобразный еврей пришел к его матери и между прочим передал ей сверток каких-то бумаг. Мать развернула их, и радостная улыбка разлилась по ее лицу. Она вскочила, бросилась к еврею, обняла его за шею и крепко поцеловала. Мальчик, тогда еще Ося, был случайным свидетелем этой, с тогдашней его точки зрения, безобразной сцены; последняя яснее всего, происшедшего с ним с момента бегства от отца до прибытия с матерью в Петербург, сохранилась в его памяти и повела к дальнейшим умозаключениям и открытиям.

С летами он понял отношения своей матери к старому еврею, понял и ужаснулся своей еще чистой душой. Ненависть и злоба к этому властелину его матери росла все более и более в сердце молодого человека, жившего на счет этого еврея, Самуила Соломоновича, и обязанного ему графским достоинством. Об этом сказала ему сама мать.

Чем кончились бы такие обострившиеся отношения между сыном и любовником матери – неизвестно, но года два тому назад Самуил Соломонович умер.

Станислава Феликсовна в первое время была в отчаянии, но потом вдруг ожила и стала веселее прежнего.

Это совпало с появлением в их доме каких-то людей, снова принесших бумаги, а затем начали привозить в их дом драгоценные вещи, свертки с золотыми монетами, мешки серебра. Это было наследство, доставшееся Станиславе Феликсовне от покойного Самуила. Одинокий еврей отказал по завещанию все свое состояние христианке, умело продававшей ему свои ласки и сулившей до конца его жизни доставлять ему иллюзию любви и беззаветной преданности.

Она встретилась с ним случайно в доме своих родственников, вскоре после разрыва с мужем. Самуил Соломонович, денежными счетами с которым была опутана вся Варшава, был принят как дорогой гость в домах сановной шляхты. Своей демонической красотой Станислава Лысенко, принявшая в Варшаве свою девичью фамилию Свенторжецкой, произвела роковое впечатление на одинокого еврея, уже пожилого годами, но не телом и духом, и в нем вспыхнула яркая страсть к красавице. Станислава Феликсовна сумела локализовать этот пожар и обратить его в светоч своей жизни, источник богатства и знатности (за деньги в это время в Польше можно было добыть все, не исключая и графского титула).

Какие нравственные муки переносила молодая женщина, решившись на эту самопродажу, осталось тайной ее сердца. Она в это время бесповоротно решила добыть себе своего сына, а для этой цели были нужны средства, чтобы окружить его той роскошью, которая равнялась бы ее любви. Она принесла себя в жертву этой, быть может, дурно понятой, но все же искренней материнской любви, пошла на грех и преступление.

Однако возмездие не заставило себя ждать: сын ненавидел ее любовника и презирал свою мать. С летами он даже перестал скрывать это презрение, между тем как ее любовь к нему росла и росла.

Из-за этой любви Станислава Феликсовна решилась на более тяжелую жертву – расстаться с сыном; с этою мыслью она приехала в Петербург и осуществила свой план.

Когда ее ненаглядный Жозя был устроен, она отделила ему две трети своего огромного состояния, доставшегося ей от еврея Самуила, и таким образом он сделался знатным и богатым, блестящим гвардейским офицером, радостная будущность которого была окончательно упрочена.

Сама она уехала в Италию, с тем чтобы там поступить в один из католических монастырей. Часть состояния, которую она оставила на свою долю, была предназначена ею на внесение вклада в монастырь, и эта сумма была настолько внушительна, что открывала ей дорогу к месту настоятельницы. Это очень прельщало ее как честолюбивую эгоистку.

Это же свойство было и в характере ее сына. Эгоист с головы до ног, он готов был на всякие жертвы для достижения намеченной цели, лично ему желательной, и не пренебрегал для того никакими средствами. Все, что не касалось его «я», будь это самое близкое ему существо, не имело для него никакой цены. Вследствие этого он равнодушно простился с матерью, хотя и не зная ее намерения уйти в монастырь, но все же будучи осведомлен ею, что они прощаются на долгую разлуку.

Новая жизнь, открывавшаяся пред ним, интересовала его, он знал, что его положение более чем обеспечено, что дальнейшие жизненные успехи зависели всецело от него. Так в ком же была ему нужда? Ни в ком, даже и в матери – «любовнице жида», как он осмелился однажды сказать в лицо несчастной женщине.

Таковы были смутные воспоминания графа Иосифа Свенторжецкого о времени нахождения его под крылом матери.

Встреча с княжной Полторацкой, подругой его детских игр, пробудила в нем страстное желание обладать этой обворожительной девушкой. Он быстро и твердо пошел к намеченной цели и был накануне ее достижения. Княжна увлеклась красавцем со жгучими глазами и грациозными манерами тигра. Она уже со дня на день ждала предложения.

Граф тоже был готов со дня на день сделать его, однако какое-то необъяснимое предчувствие останавливало его, и язык, уже не раз готовый выразить это предложение, говорил, как бы против его воли, другое.

Неожиданное обстоятельство вдруг совершенно изменило отношения графа Свенторжецкого к княжне.

На одном из очаровательных вечерних свиданий, которыми дарила княжна поочередно своих поклонников, он дошел до полного любовного экстаза, и страстное признание и предложение соединить навеки свою жизнь с жизнью любимой девушки были уже начаты им. Княжна благосклонно слушала, играя своими кольцами и браслетами. Вдруг восторженный взор графа остановился на ноготке безымянного пальца правой руки княжны Людмилы, и граф чуть не вскрикнул. Вся кровь бросилась ему в голову; пред ним предстала с поразительною ясностью картина из его детской жизни в Зиновьеве, и полный страсти монолог был прерван. Граф смотрел на сидевшую пред ним девушку мрачным, испытующим взглядом.

Княжна Людмила подняла свой взор и вдруг сперва вспыхнула, а затем побледнела, и это ее смущение еще более подтвердило зародившееся у графа подозрение.

Впрочем, княжна только на минуту казалась растерявшейся; она оправилась и спросила равнодушным тоном:

– Что с вами, граф? Или вы испугались, не завлек ли вас очень далеко полет вашей фантазии?

В последней фразе слышалась явная насмешка, и это взбесило графа.

– На этот раз, пожалуй, вы правы, княжна, – с неслыханною ею до сих пор резкостью тона ответил он.

Княжна смерила его надменно-ледяным взглядом.

– Я очень рада, потому что, признаться, ваши разглагольствования подействовали на меня усыпляюще. Вы сделаете мне большое удовольствие, если освободите меня от них хоть на сегодня.

– Я могу вас освободить и от своего общества.

– Если только на сегодня, то я вам буду лишь признательна, – кокетливо-лениво сказала княжна.

Граф тоже овладел собою. Обострить сразу отношения не было в его намерениях; резкость сорвалась с его языка под влиянием раздражения.

– У меня, княжна, бывают изредка головные боли, наступающие мгновенно… Вот причина моего сегодняшнего поведения. Прошу извинить меня, – произнес он.

– И давно это с вами? – участливо спросила княжна.

– С детства.

– Вы обратились бы к врачам.

– Я не верю им.

Граф встал, почтительно поцеловал руку девушки, получил ответный официальный поцелуй в лоб и уехал, твердя про себя:

– Это – не княжна Людмила! Это – Таня!

Вот именно эта блеснувшая в его голове мысль заставила его прервать полупризнание, а причиной ее явилось следующее. На безымянном пальце правой руки сидевшей пред ним княжны он заметил неправильно растущий ноготь, и вдруг с особенной ясностью ему вспомнилась маленькая Таня Берестова с завязанным безымянным пальчиком на правой руке. Это было тогда, когда он еще мальчиком бывал в Зиновьеве. Играя в саду, Таня нечаянно наколола палец о шипы росшего в изобилии в Зиновьеве махрового шиповника. Отломившийся шип ушел под ноготок и хотя был вскоре извлечен, но палец продолжал болеть и сделался так называемый ногтоед. Он, Ося, часто обсуждал с княжной Людмилой могущие быть последствия болезни для ноготка Тани.

– Мама говорит, что ноготь сойдет и потом вырастет другой, – говорила Людмила.

– Точно такой же? – допытывался он.

– Да. Только мама говорит, что надо быть осторожной, так как новый может вырасти неправильно.

– Надо сказать об этом Тане.

– Я сказала.

Время шло. Случай с Таней произошел в конце июля, а через месяц она сняла повязку с пальчика, и ноготь оказался несколько кривым.

– Пройдет, выпрямится, – успокаивали плачущую девочку, и она успокоилась и позабыла.

И вот теперь оказалось, что кривизна ногтя осталась и, быть может, была единственным отличием Тани Берестовой от княжны Людмилы Васильевны Полторацкой.

Эта мелочь из детской жизни девочки, конечно, была забыта всеми; она могла только случайно сохраниться в памяти Людмилы и Оси, горячо своим детским сердцем принявших вопрос о ногте Тани.

«Теперь она в моих руках!» – подумал граф Свенторжецкий и с этого вечера стал отдаляться от княжны Людмилы Васильевны, готовясь нанести ей решительный удар.

Свенторжецкий понимал, что сделанное им открытие – только конец нити целого клубка событий, приведших к этому превращению дворовой девушки в княжну. Надо было размотать этот клубок и явиться пред этой самозванкой с точными обличающими данными.

Над этим и стал работать граф Свенторжецкий. Он был поглощен мыслью добиться возможности обладания этой очаровательною женщиной; он был уверен, что она станет его рабой, когда увидит, что ее тайна в его руках. Для этого стоило поработать.

Первой задачей Свенторжецкого было узнать подробности кровавой катастрофы в Зиновьеве.

Ехать на место было неудобно, а единственным свидетелем ее был в Петербурге Луговой. Однако отношения с ним у графа Свенторжецкого были более чем холодные, и он решил, что надо постараться сблизиться с ним.

В этом графу помогло его решение временно отстраниться от княжны Полторацкой.

Действительно, Луговой, заметив перемену к княжне в графе Свенторжецком, стал относиться к нему с меньшею натянутостью и через некоторое время даже принял участие в холостой пирушке, устроенной графом. Последняя быстро сблизила их обоих, как это всегда бывает в молодых годах. Граф Свенторжецкий и князь Луговой стали посещать друг друга запросто.

Первый, конечно, выжидал удобного случая, чтобы начать интересующий его разговор, и этот случай представился.

Разговор коснулся княжны Полторацкой.

– Бедная девушка, сколько она должна была вынести в ночь этого рокового убийства, – с соболезнованием заметил граф. – Вы, князь, кажется, были в это время в своем имении поблизости?

– Да, и даже был вызван на место катастрофы.

– Скажите… И что же вы там увидели?

Князь подробно рассказал свою поездку в Зиновьево по получении известия о зверском убийстве княгини Вассы Семеновны и горничной княжны Тани.

– Она была как две капли воды похожа на княжну, хотя, конечно, носила на себе более грубый отпечаток дворовой девушки.

– Какая странность! Отчего же произошло такое сходство? – спросил граф Свенторжецкий.

– Говорят, что покойная была побочною дочерью князя Полторацкого от его дворовой девушки. Это-то, как раскрыл чиновник, присланный произвести следствие, и послужило главной причиной убийства. Оно совершено из мести, а не с целью грабежа.

– И убийца открыт?

– То есть его знают, но его, кажется, до сих пор не разыскали. Он скрылся из Зиновьева. Это отец убитой дворовой девушки, Никита Берестов. Он, собственно, не отец, а муж ее матери, которого удалили от жены тотчас после венчания и за протест даже выдрали на конюшне.

Луговой рассказал историю Никиты Берестова, его побег и возвращение, известные ему со слов тамбовского чиновника, производившего следствие.

– Какая интересная и таинственная история! Из-за чего же он убил свою дочь, а не княжну? – спросил Свенторжецкий.

– Видимо, он хотел убить и княжну, но эта благородная и преданная девушка охраняла от убийцы вход в ее спальню. Берестов убил ее и надругался над нею у порога спальни княжны, а последняя успела тем временем убежать в сад, где ее нашли без чувств в кустах.

– А-а-а! – как-то загадочно произнес граф.

Луговой не обратил на это внимания и продолжал свой рассказ о состоянии княжны Людмилы после убийства ее матери и служанки, о странной перемене, происшедшей в ней, о похоронах матери и даже о надписи на кресте, поставленном над могилой Тани.

Граф внимательно слушал своего собеседника, стараясь не проронить ни одного слова.

Когда князь Луговой кончил, Свенторжецкий заметил:

– Ужасно пережить такую ночь! Недаром она наложила на княжну Людмилу неизгладимый отпечаток. Конечно, вы заметили в ней странности?

– Да, есть-таки. Она очень нервна.

– По-моему, она… немного помешана.

У князя Лугового сжалось сердце. Он вспомнил слова деревенской горничной княгини Вассы Семеновны, Федосьи, что «княжна не в себе», «помутилась», а теперь услышал подтверждение этого от совершенно постороннего человека.

– Меня, собственно, это и заставило избегать ее. Признаюсь вам, что одно время я был сильно ею увлечен, что и немудрено при ее красоте, – заметил граф, – но теперь это увлечение прошло. Рассудок одержал верх. Какая радость связать себя на всю жизнь с полупомешанной!

Князь Луговой промолчал и переменил разговор. Он не мог не заметить действительно странного поведения княжны со дня убийства ее матери, но приписывал это другим причинам и не хотел верить в ее сумасшествие. Тогда действительно она была бы для него потеряна навсегда. Но ведь в ней, княжне, его спасение от последствий рокового заклятия его предков. Он вспомнил слова призрака и похолодел.

Граф заметил его смущение и, отговорившись неотложностью делового визита, уехал. Он отправился прямо домой. Ему необходимо было уединиться и сосредоточиться, чтобы составить план действий.

Последний вскоре сложился в его голове. Если убийца – муж матери Татьяны, то, несомненно, эта последняя знала о замышляемом убийстве и даже косвенно участвовала во всем, так как выгоды от смерти княгини и ее дочери были всецело на ее стороне. Она заранее подготовила всю комедию бегства в сад и обморока, заранее приучила себя к роли княжны, будто бы спасшейся от руки убийцы, благодаря самоотверженному поступку ее служанки-подруги, стоившему жизни последней. Она поспешила поставить над ее могилой крест с надписью, чтобы в окружающих не возникло ни малейшего сомнения, что в могиле лежит именно дворовая девушка Татьяна Берестова.

Никита скрылся, но, несомненно, он не из таких людей, которые совершают преступление единственно из мести, предоставив незаконной дочери своей жены, приписанной ему, пользоваться результатами этого преступления. Он, несомненно, появится около мнимой княжны и заставит ее поделиться с ним, устроителем ее судьбы, своим богатством. Быть может, он уже и появился.

Необходимо проследить шаг за шагом за жизнью княжны, узнать, кто бывает у нее, нет ли в ее дворне подозрительного лица, и таким образом напасть на след убийцы. Тогда только можно считать дело совершенно выигранным. Никита будет в руках графа, и сознание его явится в его руках грозным доказательством против этой соблазнительной самозванки.

Так нервно скачками работали мысли графа Свенторжецкого. В том, что его соображения по поводу участия Татьяны Берестовой в убийстве были совершенно близки к истине, он не сомневался. Слишком уж логически неоспоримыми являлись выводы из известных ему фактов.

Оставался открытым вопрос, каким образом устроить тайное наблюдение за домом княжны или, по крайней мере, получать точные сведения о ее интимной жизни. Это заставило графа сильно призадуматься. В Петербурге он был человеком новым, иноземцем, да еще иноземцем, ненавистным в глазах русских простых людей – поляком. В темную массу русского крестьянства достигали известия о печальном положении польских крестьян под властью панов и их арендаторов-жидов, а потому каждый состоятельный поляк казался извергом.

Граф не был владельцем польских крестьян и даже для услуг держал в Петербурге вольнонаемных людей, ходивших по оброку. Но мог ли он довериться кому-нибудь из них, мог ли быть уверен, что у них нет хотя бы инстинктивного недоверия русского человека к людям его национальности и положения – к польским панам?

Но надо было на что-нибудь решиться, надо было пользоваться средствами, имевшимися под руками.

Выбор графа пал на его камердинера Якова, расторопного ярославца, с самого прибытия в Петербург служившего у него и пользовавшегося особыми его милостями.

Граф позвонил. Через несколько минут в кабинете графа появился Яков, франтовато одетый молодой парень, сильный и мускулистый, с добродушным, красивым лицом и плутоватыми, быстрыми глазами.

– Звать изволили, ваше сиятельство? – с развязностью любимого барином и со своей стороны преданного ему слуги спросил он. – Что приказать изволите, ваше сиятельство?

– Гм… приказать… Вот что, Яков: хочешь на волю?

– Шутить изволите, ваше сиятельство!

– Нет, не шучу. Мне необходимо, чтобы ты оказал мне одну большую услугу, и, если ты все устроишь так, как надо, я выкуплю тебя на волю у твоего помещика, чего бы это ни стоило.

– Скаред он у нас. Меньше трехсот рубликов не возьмет.

– Ну, что же, помещику отдам за тебя триста, да на руки тебе еще двести.

– Да я, барин, за вас хоть в огонь, хоть в воду и без этого; я и теперь много вам обязан.

– За это благодарю, но это не меняет дела. Скажи, ты знаком с кем-нибудь из дворни княжны Людмилы Васильевны Полторацкой?

– Почитай, всех знаю, ваше сиятельство.

– Так видишь ли, Яков, нам необходимо знать подробно и точно, кто бывает у княжны, кого и когда она принимает, долго ли беседует. Понял?

– Понял-с! Как не понять!..

– Можешь узнать мне это и докладывать ежедневно в течение недели или двух? Этого достаточно, чтобы, все выяснилось.

– Постараюсь, ваше сиятельство! А только и кремни же, ваше сиятельство, там у княжны дворовые-то. Аспиды бессловесные, слова не выманишь. Ну, да я все же это дело оборудую.

– Как же?

– Да так. Девчонка там одна, Агашка, глаза на меня пялит.

– Так ты через нее?

– В лучшем виде дело оборудуем, ваше сиятельство, будьте без сомнения. В душу-то девке влезть для меня плевое дело.

– Так орудуй.

– Беспременно, ваше сиятельство, с завтрашнего же дня.

– А потом ты, может, мне и для другого дела понадобишься.

– Рад стараться! – и Яков вышел.

Граф стал прохаживаться по кабинету. Он был доволен результатом своих переговоров с Яковом. Обещанная тому награда была для Якова целым состоянием. Этот сметливый парень тяготился зависимостью от помещика, без которого он мог бы заняться в Петербурге самостоятельным делом. Он, несомненно, скопил себе уже кое-какие деньжонки, что с обещанными двумястами рублей составит капиталец, который даст ему возможность заняться торговлей и, кто знает, даже сделаться впоследствии богачом. Эти соображения ручались, что парень расшибется вдребезги, а все же сделает для своего барина дело.

Решение Якова обойти для этого Агашку также показалось графу удачным. Девчонка, конечно, проболтается пред своим ухаживателем, и эта болтовня будет самой истиной. А этого только и было надо.

Уверенность в Якове не обманула Свенторжецкого. Не прошло и недели, как он узнал то, что его, главным образом, интересовало в жизни княжны Полторацкой.

– Болтает Агашка, что к княжне ходит какой-то странник, – доложил ему между прочим его камердинер. – Пришел он в первый раз вскоре после переезда их сиятельства в дом и велел доложить о себе.

– Как же он назвал себя? – спросил граф.

– Имени своего не назвал, а понес какую-то околесину. «Доложите-де княжне, что я – не кровопивец».

– Не кровопивец? Это – он! – вслух подумал граф. – Так ты говоришь, что пришел и велел доложить о себе, что он – не кровопивец? А часто бывает он у княжны?

– Почитай, несколько раз в неделю. Только как он попадает в комнату княжны, – неизвестно. Ведь во двор-то он не ходит.

– Почему же знают, что он бывает?

– Агашка подглядела. Она вот думает, что у него ключ есть от калитки в саду.

– Ага, – протянул граф Иосиф Янович. – Ну, спасибо, ты службу свою мне сослужил, завтра же пошлю твоему помещику деньги и тебе обещанные выдам.

– Да неужто, ваше сиятельство? – весь просиял Яков. – И больше вам разузнавать ничего не надо?

– Ничего, братец, все разузнано в лучшем виде.

– Ну, слава Богу! Признаться, ваше сиятельство, девка-то эта Агашка малость надоела мне.

– Можешь прекратить ухаживанье за нею. Только теперь у меня будет для тебя еще дело. Тебе надо еще трех-четырех парней подыскать.

– Это можно найти. А что им делать?

– Они отправятся к калитке сада княжны и будут сторожить по очереди, когда войдет страдник. Как только калитка захлопнется за ним, один из караульных побежит известить остальных. Мы эти две недельки посидим дома, особенно по ночам. Тогда мы все отправимся к калитке, захватим странника и приведем сюда. Мне надо переговорить с ним.

– А как не изловим, ваше сиятельство?

– Это впятером-то или вшестером?

– Тут дело не в числе. Агашка болтает, что он – оборотень…

– Такой же человек, как и мы с тобой. Я даже знаю, как его зовут. Так ты подыщи молодцов-то… рослых да сильных.

– Один к одному будут.

– Постарайся. Награжу как следует и их, и тебя. Так с завтра надо начинать. День дежурят одни, ночь – другие.

– Слушаю-с.

Яков вышел, не чувствуя под собою ног от радости.

Граф также был очень доволен: он не ожидал, что так быстро откроется все, что ему надо.

Этот странник – несомненно Никита, убийца княгини и княжны Полторацких, муж матери Татьяны Берестовой. В этом ни на минуту не сомневался граф Свенторжецкий. Не нынче-завтра Никита будет в его руках и даст ему неопровержимые доказательства самозванства княжны Полторацкой и соучастия Татьяны Берестовой в убийстве своих помещиц.

Яков действительно принялся за дело умело и энергично. Он набрал шесть молодцов, и те терпеливо и зорко подвое стали дежурить у калитки сада княжны Людмилы.

Дня через четыре Свенторжецкому донесли, что странник прошел в калитку, и Иосиф Янович, переодевшись в нагольный тулуп, в сопровождении Якова и других его товарищей отправился и сел в засаду около калитки сада княжны Полторацкой.

Ночь была темная, крутила вьюга. Сидевшие в засаде терпеливо ждали. Но вот скрипнула калитка, и среди ночной тишины послышался звук тяжелых шагов Берестова. Все восемь человек сразу набросились на Никиту, и он был связан приготовленными веревками по рукам и ногам. Он вздумал было отбиваться, но граф Свенторжецкий наклонился к нему и прошептал:

– Повинуйся, Никита Берестов, убийца княжны и княгини Полторацких!

Странник перестал отбиваться. Его взвалили в сани, повезли на квартиру Свенторжецкого, а там, по приказанию графа, внесли в кабинет.

– Развяжите, – приказал Иосиф Янович, – и оставьте нас!

– Встань! – грозно сказал граф «страннику».

Никита медленно приподнялся с пола и глядел на графа глазами затравленного волка.

– Ты теперь знаешь, что ты у меня в руках, я тебя не боюсь, а в соседней комнате к моим услугам люди, которые тотчас препроводят тебя в полицию как убийцу княгини Полторацкой и ее горничной, которого разыскивают. Понял? Значит, в твоих интересах быть отпущенным отсюда на волю и снова делить свою добычу со своей сообщницей – Татьяной Берестовой.

– Что же надо для этого сделать?

– Рассказать мне подробно о том, как вы задумали убийство и как исполнили. Мне надо знать все.

– Что все-то? Много и говорить-то не приходится. Убили, да и к стороне.

– Татьяна знала?

– Вестимо, знала. Она мне и дверь отперла, и платье свое дала, чтобы разорвать и бросить его у тела княжны.

– А сама она переоделась в ее платье?

– Только рубашку да юбку надела и в сад убежала.

– Она заплатила тебе?

– Я шкатулку княжны захватил – сот восемь в ней было – и бежал.

– А теперь она тебе платит?

– Сколько моей душеньке угодно.

– Это она дала тебе ключ от калитки сада?

– Полдюжины ключей я для нее сделал – правда, не сам, я этому мастерству не обучен. Но паренек у меня тут есть, на ключи мастак.

– Так слушай. Я тебя полиции не выдам; мне ей служить не приходится, пусть сама ищет. Но знай, что я тебя всегда найду, а потому тебе выгоднее служить мне, нежели идти против меня. Так вот тебе мой наказ: скажи своей княжне, что я все знаю и вас обоих погубить могу, чтобы она, значит, мной не пренебрегала.

По лицу Никиты вдруг расплылась довольная улыбка.

– Не извольте, барин, сомневаться. Зачем ей таким красавцем пренебрегать? Всякую ласку окажет, когда потребуете.

– Коли так, ступай на все четыре стороны и помни! – и граф отворил дверь, а затем приказал Якову: – Выпусти его за ворота!

– На волю, значит? Слушаю-с.

Яков проводил пленника и вернулся в кабинет к барину.

– Что, проводил?

– Стрекача задал такого, что только пятки засверкали.

– Ну, Яков, я тобой доволен. Возьми это себе и своим товарищам, – и граф бросил Якову объемистый мешок с серебряными рублями.

Тот поймал его на лету, поблагодарил барина и удалился.

– Ну-с, ваше сиятельство, как вам понравится сообщение вашего папеньки? – потирая руки, сказал себе Свенторжецкий. – Через денек-другой придем к вам за ответом. Вы, вероятно, будете благосклоннее. Наверно, Никита сегодня побежит к вам и все доподлинно доложит. И как сразу, бестия, догадался, чего мне нужно от этой красотки!

Граф не ошибся. Никита отправился прямо в дом княжны Полторацкой (так мы будем продолжать называть Татьяну Берестову). Княжна уже спала. Однако когда, отперев ключом калитку, Никита пробрался в потайную дверь и постучался в дверь ее будуара, княжна, спавшая чутко, тотчас проснулась.

– Кто там? – спросила она.

– Пусти, Таня! Дело есть.

– Подождешь до завтра.

– Никак нельзя. Отвори! Сейчас же все узнаешь.

– Что такое?

Княжна накинула капот и отперла дверь. Пред нею стоял бледный как смерть Никита.

– Пропали мы с тобой! – воскликнул он. – Открыли, все открыли!

– Что открыли? Кто?

– Сам я во всем сейчас признался.

– Что ты болтаешь? Кому признался? Полиции?

– Нет еще, слава Богу, а барину признался, – и Никита подробно рассказал, как его схватили у калитки и отвезли в квартиру какого-то строгого черного барина.

– Каков он собой? – прошептала княжна и, когда Никита описал, заметила: – Это граф Свенторжецкий. Значит, он знает?

– Знает. Да вот сказал, что если ты к нему ласкова будешь, то он ничего никому не скажет. Уж ты, Таня, постарайся!

– Не беспокойся. Никому он не скажет. Положись на меня и иди спать или пить, как хочешь! – и она выпроводила за дверь Никиту, а сама стала думать:

«Вот почему граф тогда вдруг прервал свои любовные объяснения! Но почему он догадался? Это интересно узнать. «Поласковее будь!» – сказал Никита. Это можно, граф мне нравится. Все равно мне замуж не выходить, так хоть поживу вовсю. Начну с графа; он красив».

Княжна не сомкнула глаз всю ночь. Нервная дрожь пробирала ее. Она вздрагивала от каждого малейшего звука, достигавшего до ее спальни. Однако образ Свенторжецкого витал пред нею далеко не в отталкивающем виде. Быть в его власти ей, видимо, было далеко не неприятно.

«Я сделаю его рабом», – сказала она сама себе.

Однако, несмотря на предупреждение Никиты относительно графа Свенторжецкого, несмотря на решение ценою каких бы то ни было жертв заставить его молчать о его открытии, она все же была далеко не спокойна. Прошла уже неделя с момента позднего посещения Никиты, а Свенторжецкий все еще не появлялся в доме княжны. Каждый день просыпалась она с мыслью, что сегодня наконец он приедет, каждый день ложилась с надеждой, что он будет завтра, а графа все не было.

Это ожидание сделалось для княжны невыносимой пыткой. Порой ей казалось, что она была бы счастливее, если бы ее преступление было бы уже открыто и она сидела в каземате, искупляя наказанием свою вину. Угрызение совести вдруг проснулось в ней с ужасающею силой.

Она старалась развлечься выездами, приемами, но все было тщетно. Как только она оставалась одна, картина убийства княгини Вассы Семеновны и княжны Людмилы, имя которой она теперь носила, восставала пред ее духовным взором во всех ужасающих подробностях.

Особенно рельефно сохранился в ее памяти момент, когда она впустила Никиту в дверь девичьей, где по случаю праздника не было ни души. Она не была свидетельницей самого убийства и насилия над княжной. Она быстро разделась и, переодевшись в приготовленное ею белье княжны, бросилась из открытого ею окна в сад. В это время княгиня уже была убита и Никита расправлялся с княжной Людмилой. Последняя не кричала, или, по крайней мере, она, Татьяна, не слыхала криков. Она слышала лишь несколько стонов, и эти стоны теперь почти неотступно стояли в ее ушах.

Никита унес белье княжны, разбросав возле трупа разорванное платье и белье, снятое Татьяной. Так они уговорились. Впрочем, теперь она вспомнила, что, забившись в кусты зиновьевского сада, она дрожала, как в лихорадке, хотя ночь была теплая, и у нее из головы не выходила мысль, все ли устроит Никита как следует.

Ночь прошла довольно быстро. Когда Татьяна услыхала шаги, видимо разыскивавших ее людей, то притворилась лежащей в глубоком обмороке. Ее отнесли в спальню княжны.

Далее все пошло хорошо. Все признали ее княжной Людмилой. Одна только Федосья несколько раз бросала на нее подозрительные взгляды. В первый момент это смутило Таню, но она поняла, что смущение может выдать ее, и стала более властно обращаться со старухой. Этим она достигла желанной цели – сомнения Федосьи, видимо, рассеялись. Впрочем, Таня все же не взяла старухи в Петербург.

Но дядя княжны Людмилы, как ей показалось, в последнее время стал относиться к ней сдержанно; он тоже что-то заподозрил; однако дело было сделано так, что, как говорится, иголки не подточишь, и Таня тут же подумала, что, видимо, дядя остался только при подозрении или, может быть, ей это только показалось.

Она сразу заняла в Петербурге соответствующее положение. Расположение императрицы доставило ей круг почти низкопоклонных знакомых. Да и правда, кто мог усомниться, что она – не княжна, а дворовая девушка Татьяна Берестова? Никто!

Конечно, есть человек, который один знает это; этот человек – Никита, муж ее матери, убийца и сообщник. Татьяна понимала, что ей придется всю жизнь иметь с ним дело, но бояться с его стороны обнаружения ее самозванства было нечего. Он ведь будет молчать, охраняя самого себя, хотя ей, конечно, придется бросать ему довольно крупные подачки.

В таком виде представляла себе она будущее. Ничего мрачного, ничего тяжелого не виделось ей в нем; напротив, достигнув цели, совершив, как казалось, дело законного возмездия «кровопийцам», она почти весело глядела в это будущее, где ее ожидали любовь, поклонение и счастье. Ее совесть была спокойна. Ведь Никита Берестов все равно так или иначе расправился бы с княгиней и княжной – он мстил за свою жену и свое разбитое счастье. Помощь ее, Татьяны, ему была не особенно нужна. Она только присоединилась к его мщению и путем его преступления добыла себе те права, которые ей, по ее мнению, принадлежали как дочери князя Полторацкого. Этими рассуждениями убаюкивала девушка свою совесть, и это удалось ей.

Все обошлось для нее более чем благополучно. Она сделалась княжной, всеми признанной, она обласкана императрицей, принята с распростертыми объятиями в высшем петербургском обществе. Самые блестящие женихи столицы готовы оспаривать друг у друга честь и счастье повести ее к алтарю.

И вдруг это внезапное предупреждение ее сообщника Никиты. Пред Татьяной рисовалось его бледное, испуганное лицо, в уме звучали его слова: «Все пропало!» Нашелся обличитель ее самозванства, не чета беглому Никите – граф Свенторжецкий.

От этого не отделаешься денежной подачкой – он сам богат; да он уже и предъявил свои условия. Придется расстаться с мыслью о блестящем замужестве.

По странной иронии судьбы, она именно графа мысленно наметила в свои мужья, но теперь он, конечно, не женится на бывшей «дворовой девке», на убийце. Так пусть же берет ее так, но… молчит.

«А будет ли он молчать? Я ведь в его руках, – тревожно подумала Татьяна, однако тут же успокоила себя: – Но разве у меня нет силы, страшной силы? Ведь эта сила – моя красота!»

«Граф будет моим рабом!» – снова промелькнула у нее гордая мысль, но последняя была отравлена ядом возникавших в уме сомнений.

Она полагала, что граф, случайно добыв доказательства ее самозванства, тотчас поспешит воспользоваться ими. Она ждала его на другой же день после визита ее сообщника. Она во власти графа; не станет же он медлить – ведь он влюблен. Если так, то сила была на ее стороне. Но граф медлил.

При каждом часе этого промедления сомнение в чувстве графа стало расти в душе молодой девушки. А по истечении нескольких дней она уже окончательно потеряла почву под ногами. Ей стало страшно: а что, если он вовсе не приедет, не захочет иметь с нею дело, а прямо сообщит все государыне?.. Он ведь в числе ее любимцев.

Вместе, с этим страхом обнаружения преступления стало появляться и угрызение совести по поводу его совершения.

Девушка всячески старалась успокоить себя, представить себя жертвой Никиты, путем угрозы заставившего ее принять участие в его преступлении. Но это было плохим успокоением. Внутренний голос делал свои разумные возражения:

«Ты сама пошла к нему. Ты слушала его дьявольский шепот с чувством злобного удовольствия и, наконец, до сих пор пользуешься плодами этого преступления».

И снова начинались муки и страх неизвестного будущего.

«Зачем же графу было тогда отпускать Никиту? Если бы он не стремился ко мне, то не дал бы ему и поручения, – представляла она самой себе успокоительные доводы, но тут же меняла мысль: – А если он сделал это под влиянием минуты и потом раздумал, почувствовав ко мне брезгливость? Что тогда? Позор, суд, смерть от руки палача. – Татьяна Берестова дрожала, как в лихорадке. – А что, если он и придет, но придет не пламенным любовником, а хладнокровным властелином и станет требовать от нее любви так, как Никита требует денег?»

Вся кровь приливала ей в голову при этой мысли. Она была самозванкой, сообщницей убийцы, но она была женщиной, и подобное предполагаемое требование графа оскорбляло ее, как женщину.

«Кто лучше? Палач или такой любовник?» – думала она и почти склонялась на сторону первого.

Дни шли за днями томительно долго.

А тут еще каждую ночь появлялся Никита, который, видимо, сам был в страшном беспокойстве.

– Был? – обыкновенно спрашивал он.

– Нет!

– Пропала наша головушка. Узнал я доподлинно, действительно это – граф, поляк. Какого тут ждать добра! Он – властный человек, у царицы бывает.

– Приедет ко мне, не беспокойся!

– Вы послали бы за ним, – как-то умоляюще предложил однажды Никита.

– Нельзя, хуже будет!

– Хуже… – отчаянно ударил себя Никита по бедрам и удалился.

Татьяне самой приходило на ум послать записку к графу Свенторжецкому, но она не решалась. Это ведь будет уже окончательной сдачей себя в его власть, а она еще думала бороться.

Ей порой приходило на ум, что Никиту просто захватили врасплох, а он в испуге сознался во всем, и что только таким образом граф получил сведения о ее самозванстве и преступлении. «Он меня сам прямо назвал по имени и убийцей княжны и княгини Полторацкой», – припоминались ей слова Никиты, но тут же она думала:

«Что-нибудь путает Никита, смешал со страха, что это сказал ему граф, после того как он уже все выболтал. Дурак! Ну, да ничего! Тогда можно будет еще и отговориться. Надо удалить Никиту из Петербурга; пусть уезжает подальше, спрячется в такую нору, в которой его никто не найдет. Пусть тогда попробует граф заявить, что ему сказал какой-то оборванец, бродяга, что я, княжна, – не княжна… Он будет только в смешном положении; нет, даже хуже: его прямо сочтут клеветником, скажут, что он решился на такую подлую и глупую месть за то, что я отвергла его ухаживанье. Может быть, он уже сам сообразил это, а потому и не является».

Княжне улыбалась эта мысль, и таково было ее состояние в ожидании «повелителя», как она с деланною ирониею мысленно называла графа Свенторжецкого.

VI. ВНУТРЕННИЕ И ВНЕШНИЕ ДЕЛА

Прервем временно наш рассказ, чтобы бросить общий взгляд как на внутренние, так и на внешние дела царствования Елизаветы Петровны, неукоснительно следовавшей национальной русской политике.

Императрица вступила на путь своего отца – Петра Великого. Она восстановила значение сената, который был пополнен русскими членами. Сенат следил за коллегиями, штрафовал их за нерадение, отменял несправедливые из их приговоров. Вместе с тем он усиленно работал, стараясь ввести порядок в управление и ограничить злоупотребление областных властей.

Но больше всего он занимался исполнением проектов Петра Шувалова. Задачей последнего было увеличение доходов истощенной казны, не столько обременяя народ новыми тяготами, сколько развивая производительные силы страны.

«Доимочный приказ», памятник ненавистной бироновщины, был уничтожен. Крестьяне в то время несли непосильные тяготы. Даже в мирное время их разоряли войска, поставленные «на вечных квартирах». Конечно, они не были в состоянии аккуратно платить подати, а правители думали, что они не хотят платить, и устроили «доимочный приказ» для сбора недоимок за многие годы. Приказ рассылал команды, те со сборщиками накидывались на села и все забирали у мужика. Народ разбегался, а его преследовали и убивали. Теперь было не то.

Облегчением для народа была и новая система о воинской повинности. Россия была разделена на пять полос, по которым производился набор, то есть брали солдат только с одной пятой населения, притом по человеку со ста. Дорожа рабочими руками, не казнили народ, постепенно устраняли пытки, а беглых оставляли работать на новых местах.

Милостиво относились даже к частным бунтам крестьян, особенно монастырских, и подготовляли отобрание церковных имуществ в казну. От этого быстро заселялись юго-восточные окраины – была устроена Оренбургская губерния. А на юго-запад привлекали иностранцев, особенно поляков и австрийских сербов: возникла целая Новая Сербия и был заложен Елизаветград.

Промыслы развивались благодаря льготам. Торговля со Средней Азией доходила до Ташкента. Этому помогали казенные банки, выдававшие под шесть процентов деньги купцам и дворянам, часто даже без залогов.

Комиссия о коммерции помогала среднему классу – она восстановила главный магистрат, охранявший купцов от воевод, покровительствовала частной промышленности. Большую пользу принесла палата размежевания земель, устранявшая споры между землевладельцами.

Еще важнее была отмена внутренних пошлин, а с ними семнадцати мелочных сборов, которым подвергались товары при перевозке из одного места в другое. Был издан и таможенный устав, ставивший торговлю на новые, более льготные основания.

Было двинуто заброшенное основное дело преобразователя – просвещение страны. Иван Иванович Шувалов вводил целый строй народного образования. Он основал первый русский университет в Москве в 1745 году и академию художеств в Петербурге в 1757 году. Двери университета раскрывались для всех, кроме крепостных. Шувалов выработал также план среднего и низшего обучения; по провинциям должны были заводиться народные школы, где преподавались бы основания разных наук, а в «знатных» городах – гимназии, куда поступала бы молодежь из школ и выходила бы в университет, в Академию наук, в Морскую академию или Кадетский корпус. Старались заменить иностранных учителей, помогали даже купеческой молодежи учиться за границей.

Наконец помогли купцу Волкову основать русский театр в Петербурге.

При академии появился первый русский журнал «Ежемесячные сочинения», а при университете – газета «Московские ведомости», существующие и теперь. Возникла, таким образом, отечественная словесность с Достойным русским языком.

Выступили человеколюбие, смягчение нравов, и прежде всего наверху. Императрица сдержала свою клятву Всевышнему, данную в ночь вступления на престол своего отца: в России была отменена смертная казнь в 1754 году, когда на западе правительства и не думали об этом. Правда, она сохранилась для политических дел в Тайной канцелярии; но тут соблюдалась такая тайна, что сама императрица Елизавета Петровна мало знала об усердии этого ведомства. А рядом было воспрещено употреблять пытки при крестьянских бунтах, женщины были освобождены от рванья ноздрей и наложения клейм. Прекращалось много дел о беглых крестьянах, запрещалось недворянам владеть крепостными; облегчалась участь солдат на ученье и «вечных квартирах».

В то же время заводили богадельни, был устроен инвалидный дом, запрещены кулачные бои, пьянство, распутство, даже сквернословие на улицах и по трактирам, а азартная игра – даже в частных домах. Принимались меры против роскоши, быстрой езды, пожаров и зараз; во время мора было запрещено даже носить детей в церковь для причащения.

Одна только черта, вытекавшая из воспитания Елизаветы Петровны, придавала особый оттенок ее царствованию. Заботясь о развитии человечности «путем Петра Великого», то есть с помощью светского просвещения, правительство старалось помогать ей благочестием. Дух древней России сквозил в мерах по распространению православия. Тут не жалели ни денег, ни власти. Увеличивая число церквей и монастырей, стесняли иноверцев. Евреям было запрещено даже за особые налоги торговать на ярмарках, так как императрица «не желала выгод от врагов Христовых».

Елизавета Петровна и во внешних делах шла по пути отца. Так, она ревностно продолжала войну со шведами, и по миру в Або к завоеваниям Петра I присоединилась еще часть Финляндии до реки Кюмель.

Затем возник сложный германский вопрос. Война за австрийское наследство перевернула европейскую политику. До тех пор все боялись могущества австрийских Габсбургов и сочувствовали французским Бурбонам, боровшимся с ними. Теперь Фридрих II унизил Австрию, отхватил у нее Силезию и застращал всех своею гениальностью полководца. Но Россия решила выступить против него. Бестужев поддержал мысль Остермана о союзе России с Австрией. Он доказал даже, что сам Петр, стоявший за «равновесие Германии», остановил бы успехи Пруссии, как нашего главного врага, «по близости соседства и по ее великой умножаемой силе». Кроме того, Фридрих II был лично противен Елизавете Петровне. Он ненавидел ее и даже сносился с раскольниками, чтобы восстановить Иоанна VI на престоле. В результате всего этого русские войска явились в Германию уже во время войны за австрийское наследство. Испуганный Фридрих поспешил заключить мир с Марией-Терезией до столкновения с ними.

Когда, несколько лет спустя, в 1756 году, Фридрих начал Семилетнюю войну с Австрией и против него вооружилась почти вся Европа, за исключением Англии, Елизавета Петровна стала во главе союзников, сказав, что добьется уничтожения своего заклятого врага.

Русские двинулись под начальством тучного, спесивого барича, щеголя Апраксина. Казаки и калмыки опустошали Бранденбург. В большом сражении у Гросс-Эгерсдорфа русские одержали победу. Вслед за тем Апраксин начал свое показавшееся всем очень странным отступление.

Это отразилось в самом Петербурге. Началась известная «бестужевская история», в которой оказалась замешанной великая княгиня Екатерина Алексеевна. Апраксин 18 октября 1757 года получил указ сдать команду над армией генералу Фермору и ехать в Петербург. В начале ноября он приехал в Нарву, и тут ему было приказано отдать все находившиеся у него письма. Причиной этого явилось то, что у него были письма великой княгини Екатерины. Императрице было сообщено об этой переписке, причем дело было представлено в очень опасном свете. В результате прошло полтора месяца, а Апраксин все сидел в Нарве и не был приглашаем в Петербург, что было равносильно запрещению въезда в столицу.

В январе 1758 года начальник Тайной канцелярии, Александр Иванович Шувалов, отправился в Нарву поговорить с Апраксиным насчет отобранной у него переписки. Однако Апраксин дал клятвенное заверение, что никаких обещаний «молодому двору» не давал и никаких внушений в пользу короля прусского от него не получал. На этом дело остановилось.

Императрица Елизавета Петровна обходилась холодно с великой княгиней и с канцлером Бестужевым. Против последнего, кроме переписки, были и другие причины неудовольствия; главная из них была подготовлена Иваном Шуваловым и вице-канцлером Воронцовым: они нашептали государыне, что ее слава страдает от кредита Бестужева в Европе, то есть что канцлеру приписывают более силы и значения, чем самой императрице.

Кроме того, делу помог великий князь Петр Федорович, обратившийся к Елизавете Петровне с жалобами на Бестужева. Раскаиваясь в прошедшем своем поведении, он сваливал всю свою вину на дурные советы, а дурным советником оказался Бестужев. Императрица была очень тронута, что племянник обратился к ней по-родственному с полной, по-видимому, откровенностью и доверчивостью.

Бестужев был арестован и отведен под караулом в собственный дом.

Великая княгиня Екатерина Алексеевна получила от Понятовского записку: «Граф Бестужев арестован, лишен всех чинов и должностей, с ним арестованы: ваш бриллиантщик Бернарди, Елагин и. Ададуров». И у нее тотчас явилась мысль, что беда не минует и ее лично.

Бернарди, умный и ловкий итальянец, благодаря своему ремеслу был вхож во все дома, и ему давали поручения. Записка, посланная с ним, доходила скорее и вернее, чем отправленная со слугою. Великой княгине он служил таким же комиссионером.

Елагин был старый адъютант графа Алексея Разумовского, друг Понятовского, очень привязанный к великой княгине, равно как и Ададуров, учивший ее русскому языку.

На другой день к великой княгине пришел заведовавший голштинскими делами при великом князе тайный советник Штамке и объявил, что получил записку от Бестужева, в которой тот приказывал ему сказать Екатерине, чтобы она не боялась, так как все сожжено. (Дело шло о проекте относительно престолонаследия.) Записку принес музыкант Бестужева, и было условлено на будущее время класть записки в груду кирпичей, находившуюся недалеко от дома бывшего канцлера. По поручению Бестужева, Штамке должен был также дать знать Бернарди, чтобы тот при допросах показывал сущую правду и сообщил Бестужеву, о чем его спрашивали. Но через несколько дней к великой княгине вошел Штамке, бледный и испуганный, и объявил, что переписка открыта, музыкант схвачен и, по всей вероятности, последнее письмо в руках людей, которые стерегут Бестужева. Письмо действительно очутилось в следственной комиссии, наряженной по делу Бестужева.

Комиссия, состоявшая из трех членов: фельдмаршалов – князя Трубецкого и Бутурлина и графа Александра Шувалова, ставила арестованным бесконечные вопросные пункты и требовала пространных ответов. Ответы были даны, но решение еще не выходило. Бестужев содержался под арестом в своем собственном доме.

Наряду с его делом производилось и дело об Апраксине, окончившееся, впрочем, скорее – смертью обвиняемого полководца. Великая княгиня Екатерина оказалась весьма причастной к делу. Недозволенная переписка с нею Апраксина и пересылка писем Бестужевым лежала в основании допросов. Екатерина не могла бояться важных обвинений, потому что подозрениями ничего нельзя было доказать. Однако положение ее было тяжелое: подозрения могли остаться в голове императрицы, да и кроме того, Елизавету Петровну должны были раздражить вмешательство Екатерины в дела и значение, приобретенное ею. Следовательно, гнев императрицы был несомненен.

Где искать защиты против этого гнева? Одно средство – это обратиться прямо к Елизавете Петровне, которая очень добра, не переносит вида чужих слез и очень хорошо понимает положение Екатерины в семье.

Вместе с тем до Екатерины доходили слухи, что ее хотят удалить из России. Конечно, она понимала, что эти слухи несбыточны, что Елизавета Петровна никогда не решится на такой скандал из-за нескольких писем к Апраксину. Но она решилась воспользоваться и этими слухами, чтобы обратить оружие врагов против них самих; ее жизнь в России стала невыносимой, так пусть ей дадут свободу выехать из России.

Великая княгиня написала императрице письмо, в котором изображала свое печальное положение и расстроившееся вследствие этого здоровье, просила отпустить ее лечиться на воды, а потом к матери, потому что ненависть великого князя и немилость императрицы не дают ей более возможности оставаться в России. Елизавета обещала лично переговорить с великою княгинею.

Свиданье произошло после полуночи. В комнате императрицы, кроме нее и великой княгини, находились еще великий князь и граф Александр Шувалов. Подойдя к императрице, Екатерина упала пред нею на колени и со слезами на глазах стала умолять отправить ее к родным за границу. Императрица хотела поднять ее, но великая княгиня не вставала. На лице Елизаветы была написана печаль, а не гнев. На глазах блестели слезы.

– Как это мне вас отпустить? Вспомните, что у вас дети! – сказала она Екатерине.

– Мои дети на ваших руках, и лучшего для них желать нечего; я надеюсь, что вы их не оставите!

– Но что же я скажу другим, за что я вас выслала?

– Ваше императорское величество, изложите причины, почему я навлекла на себя ненависть вашу и великого князя.

– Чем же вы будете жить у своих родных?

– Чем жила пред тем, как вы взяли меня сюда, – ответила Екатерина Алексеевна.

– Встаньте! – еще раз повторила императрица.

Великая княгиня повиновалась.

Елизавета Петровна отошла от нее в раздумье, а затем подошла к великой княгине с упреком:

– Бог свидетель, как я плакала, когда, по приезде вашем в Россию, вы были при смерти больны; а вы почти не хотели кланяться мне, как следует, – вы считали себя умнее всех, вмешивались в мои дела, которые вас не касались. Как смели вы, например, посылать приказания фельдмаршалу Апраксину?

– Я? – ответила Екатерина. – Да мне никогда и в голову не приходило посылать ему приказания!

– Как, – возразила императрица, – вы будете запираться, что не писали ему? Ваши письма там! – и она показала рукой на туалет. – Ведь вам было запрещено писать.

– Правда, – ответила Екатерина, – я нарушила это запрещение и прошу простить меня, но так как мои письма там, то они могут служить доказательством, что никогда я не писала ему приказаний и что в одном письме я извещала его о слухах относительно его поведения…

– А зачем вы писали ему это? – прервала ее императрица.

– Затем, что очень любила его, и потому просила его исполнять ваши приказания; другое письмо содержит поздравление с рождением сына, третье – поздравление с Новым годом.

– Бестужев говорит, что было много других писем… – уронила Елизавета Петровна.

– Если Бестужев говорит это, то он лжет, – ответила Екатерина, глядя прямо в глаза императрицы.

Последняя употребила нравственную пытку, чтобы вынудить признание, и сказала:

– Если он лжет на вас, то я велю его пытать.

– В вашей воле сделать все то, что признаете нужным, но я писала только эти три письма к Апраксину.

Елизавета Петровна ничего не сказала на это. Весь разговор произвел на нее сильное впечатление, но не раздражил ее.

Великий князь, наоборот, выказал сильное ожесточение против жены. Он старался раздражить и Елизавету против нее, но не достиг своей цели.

Наконец императрица тихо сказала Екатерине:

– Мне много бы нужно было сказать вам, но я не могу говорить, потому что не хочу еще больше поссорить вас.

– Я также, – ответила великая княгиня, – не могу говорить, как ни сильно мое желание открыть вам свое сердце и душу.

Елизавета Петровна была очень тронута этими словами и отпустила великого князя и великую княгиню, говоря, что уже очень поздно. Но вслед за великою княгинею она послала Шувалова сказать ей, чтобы она не горевала, что она в другой раз будет говорить с нею наедине.

В ожидании этого разговора Екатерина заперлась в своей комнате, под предлогом нездоровья, и скоро имела удовольствие убедиться, как удачно поступила она, потребовав сама отпуск из России. К ней явился вице-канцлер Воронцов и от имени императрицы стал упрашивать отказаться от мысли оставить Россию, так как это намерение начинает сильно беспокоить императрицу и всех честных людей. Он обещал, кроме того, что императрица будет иметь с нею вскоре свидание наедине.

Обещание было исполнено. Императрица потребовала, чтобы Екатерина отвечала ей правду, и первым вопросом было: действительно ли она писала только три известные письма к Апраксину? Великая княгиня поклялась, что только три.

Окончание дела во дворце между императрицею и великою княгинею, разумеется, имело неизбежное влияние и на дело Бестужева с сообщниками, хотя и не спасло их от ссылок, почетных и непочетных. Бестужева выслали на житье в его деревню Горетово Можайского уезда, Штамке – за границу, Бернарди – в Казань, Елагина – в казанскую деревню. Веймарна определили к сибирской войсковой команде, а Ададурова назначили в Оренбург товарищем губернатора[7].

VII. НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ

Граф Свенторжецкий медлил действительно с расчетом. Он умышленно хотел довести «прекрасную самозванку», как он называл княжну Людмилу, до такого нервного напряжения, чтобы она сама сделала первый шаг к скорейшему свиданию с ним.

Дни шли за днями, а он не дождался этого шага. Княжна не решалась на этот шаг, боясь проиграть игру. Она не теряла надежды еще выиграть ее.

После недели ожидания она более спокойно стала обсуждать свое положение и дошла до мысли, что есть способ окончательно отразить удар, который готовился нанести ей Свенторжецкий.

Таким образом, своею медлительностью граф достиг совершенно противоположных результатов, чем те, которые он ожидал. Если бы он действительно приехал вскоре после того как Никита сообщил Тане о своем подневольном к нему визите, сразу захватил бы молодую девушку врасплох, то она под влиянием страха решилась бы на все; но он дал ей время обдумать, дал время выбрать против себя оружие. В этом была его ошибка.

Он до того был уверен, что «самозванка-княжна» испугается открытия своего самозванства, что ему ни на одно мгновение не пришло на мысль, что она может отпереться от всего, разыграть роль оскорбленной и выгнать его от себя.

Что будет он делать тогда? Как ему поступить?

Эти вопросы не приходили ему в голову.

Он, конечно, мог снова захватить Никиту и выдать его правосудию как убийцу княгини и княжны Полторацкой, а Никита под пыткой, конечно, оговорит Татьяну Берестову и обнаружит ее самозванство. Но поверят ли ему? Доказательств против княжны Людмилы Васильевны, кроме оговора убийцы ее матери, не будет никаких. Предательский ноготь, единственное различие между дочерьми одного и того же отца, в руках Свенторжецкого не мог быть орудием, так как рассказ из воспоминаний его детства должен был бы обнаружить и его собственное самозванство. Он сам принужден был бы рассказать, что он – Осип Лысенко, сын генерала Ивана Осиповича Лысенко, лично известного императрице. А на это граф никогда не решился бы. Какая же сила была у него?

Никакой, кроме неожиданности и быстрого натиска; но для этого он упустил время, хотя и был уверен, что ему стоит только протянуть руку, чтобы взять княжну.

В то время как Свенторжецкий почивал на лаврах своего открытия, предвкушая сладостные его результаты, княжна Людмила обсудила план действий и стала приводить его в исполнение. В одну из ночей, когда Никита задал свой обычный вопрос: «Был?» – она грозно крикнула на него:

– Чего ты ко мне пристаешь, был или не был!.. Мне-то до этого какое дело?..

– Да ты в уме ли, девушка? – задал вопрос Никита.

– Я-то в уме, а ты, видно, свой-то совсем пропил… Ходит каждую ночь и спрашивает: «Был или не был?» Ждет, когда его второй раз сцапают и отправят в сыскной приказ. Ведь если он не едет, значит, решил начать дело. Держись только, не нынче-завтра тебе руки за спину – и за решетку посадят.

– Пропала наша головушка! – воскликнул Никита.

– Не наша, а твоя, – поправила его девушка.

– А ты думаешь, что я тебя в каземате-то помилую? Нет, и сама его попробуешь.

– Держи карман шире!

– Я все расскажу, как было, по-божески.

– По-божески? Так тебе и поверят, бродяге; ты о себе лучше бы подумал, как себя спасти, нежели других топить. Дурак ты, дурак!

– Что же мне делать?

Вместо ответа девушка продолжала:

– Ты сам сообрази. Меня все признали, даже императрице самой представили, я ей понравилась и своим у нее человеком стала. Вдруг хватают разыскиваемого убийцу моей матери, а он околесицу городит, что я – не я, а его дочь Татьяна Берестова. Язык-то тебе как раз за такие речи пообрежут.

– Граф подтвердит, – уже более мягко начал было Никита, сообразив, что его сообщница говорила дело, что его оговор, пожалуй, действительно только усугубит его наказание.

– Ничего граф не подтвердит. Ему все равно, княжна я или не княжна, ему лишь красоту да честь мою девичью надо. Но знай, не видать вашему графу меня, как своих ушей.

– Тогда беда будет.

– Тебе беда, а не мне. Я отверчусь. Если уже очень туго придется, сама пойду к государыне, сама ей во всем, как на духу, признаюсь и попрошу меня в монастырь отпустить.

– Ишь, что придумала, змея! – злобно проворчал Никита.

– Не в тебя, чтоб о себе не думать.

– Что же мне-то думать?

– А то, что надо тебе схорониться отсюда куда-нибудь подальше.

– Куда же это прикажешь? Или я тебе надоел, сбагрить меня хочешь? Нет, это ты шутки шутишь.

– Ничего не сбагрить. По мне, шляйся здесь, сколько твоей душеньке угодно, жди, пока в каменный мешок тебя законопатят. Мне ни тепло от этого, ни холодно.

– Одной на свободе побыть захотелось, княжной? Ишь, мудреная, что придумала! «Иди подобру поздорову. Скатертью дорожка. Голодай, а я поживу, поцарствую».

– Зачем голодать? Вот я тебе мешочек с золотом приготовила на дорогу. На весь твой век тут хватит. Тысяча червонных.

– Тысяча червонных? – даже захлебнулся Никита.

– Да, тысяча. Получай и сгинь. Скройся подальше. Лучше, если в Польшу, там и пацпорт можешь за деньги достать. Вина везде на твою долю хватит.

Никита молчал, а его глаза были с жадностью устремлены на развязанный княжной холстинный мешочек, в котором она горстями перебирала золотые монеты.

– Пожалуй, ты и дело говоришь, – произнес он.

– Тебе же добра желаю. С чего же тебе пропадать и меня губить? Погубишь или не погубишь, бабушка надвое сказала, и ни от того, ни от другого тебе нет никакой корысти. Умру ли я, в монастырь ли пойду, осудят ли меня, все равно тебе богатства не достанется, дяденьке Сергею Семеновичу все пойдет. Бери же мешочек-то. Ведь это – богатство, целый большой капитал. Что тебе в Питере околачиваться? Россия велика, да и за Россией люди живут. Везде небось деньгам цену знают, не пропадешь с ними. Себя и меня спасешь.

– И граф в дураках останется.

На лице Никиты промелькнула довольная улыбка. Он вспомнил, что ему достаточно помяли бока графские люди, когда неожиданно напали на него у садовой калитки. Теперь граф будет за это отмщен.

– Давай, – протянул он руку. – Прощай, не поминай лихом!

Княжна протянула ему мешок, а он бережно положил его за пазуху.

– Счастливый путь! Живи припеваючи! Так-то лучше, чем тут каждый день труса пред всеми праздновать. Ты когда в дорогу?

– Да сейчас же. Сборы недолги, весь тут, – и Никита повернул к дверям.

– Ключ-то от калитки отдай, тебе он не нужен. Прихлопни покрепче, завтра сама запру.

Никита подал ключ.

Княжна некоторое время стояла в раздумье и, когда услышала шум захлопнувшейся калитки, опустилась на диван и вздохнула полною грудью.

Прошло еще три дня, и наконец княжна Полторацкая получила от Свенторжецкого записку с просьбой назначить ему день и час, когда бы он мог застать ее одну. Княжна ответила, что давно удивляется его долгому отсутствию, рада видеть его у себя, но не видит надобности обставлять это свидание таинственностью; однако если ему действительно необходимо ей передать что-нибудь без свидетелей, то между четырьмя и пятью часами она по большей части бывает одна.

Тон этой ответной записки поразил графа – так не пишут женщины, чувствующие себя во власти мужчин. Однако он в тот же день решился рассеять возникшее у него недоумение.

«Неужели она надеется перехитрить меня? – спросил он себя, но отбросил эту мысль, как нелепую. – Понимает же она, что ее тайна в моих руках».

Без четверти четыре граф поехал к Полторацкой.

– Княжна у себя? – спросил он у отворившего ему дверь лакея.

– Пожалуйте, у себя.

– Доложи!

– Пожалуйте в гостиную, – указал лакей графу дверь направо, тогда как гость, по привычке, хотел пройти в будуар княжны, где обыкновенно ранее был принимаем ею и где произошел их последний разговор, когда в пылу начатого признания графу бросился в глаза ее предательский ноготь.

Он последовал указанию слуги и вошел в гостиную, но этот прием не только не рассеял, а усилил беспокойство графа, вызванное тоном ответной записки.

«Она что-то затевает! Ну, да найдет коса на камень!» – подумал он и стал нервными шагами ходить по комнате.

Проходившие минуты казались ему вечностью.

«Эта дворовая девка, – со злобой начал думать он, – заставляет меня так дожидаться. Какова!.. Но, может быть, Никита ничего не сказал ей? Навряд ли: тогда бы она приняла меня попросту, без затей. Посмотрите, уже с полчаса, как я сижу здесь, словно дурак. Поплатится же она за это! Нет, я уеду домой и напишу ей», – в страшном озлоблении подумал граф.

Но вот портьера из соседней комнаты поднялась, и в гостиную величественной походкой вошла княжна. Она была одета вся в белом, и это особенно оттеняло ее оригинальную красоту.

Злоба графа вдруг пропала. Он смотрел на нее обвороженный.

«И эта девушка моя, – подумал он. – Мне стоит протянуть руку… Зачем я так долго медлил? Пусть она не княжна, но царица по красоте. Зачем я мучил ее? Она похудела».

Княжна действительно несколько изменилась с последнего дня, в который ее видел граф. Она недаром пережила эти две недели треволнений, дум и опасений.

– Как давно мы с вами не видались, граф! – ровным, спокойным голосом сказала она, протягивая ему руку.

Свенторжецкий невольно припал губами к этой прелестной руке и стал с жадностью целовать ее.

– Садитесь, граф! – грациозным жестом указала княжна на один из табуретов, стоявших возле дивана, и лениво опустилась на последний.

Граф сел и стал удивленно беспокойным взглядом смотреть на княжну. Она, видимо, не чувствовала ни малейшего смущения и со спокойным, обыкновенно полукокетливым и полунасмешливым выражением лица смотрела на графа.

«Что она, действительно ничего не знает или притворяется?» – неслось в уме последнего.

Наступило неловкое молчание. Его прервала княжна Людмила:

– Что это, граф, вы совсем пропали? Сколько времени я вас не видела у себя. Неужели ваша головная боль, припадок которой случился как раз у меня, так отразилась на вашем здоровье. Вы были больны?

– Нет, я не был болен, – ответил граф.

Княжна играла кольцами и браслетами на руках, а предательский ноготь так и бросался в глаза графу; он напоминал ему, что он здесь – властелин, а между тем его раба играла с ним, как кошка с мышью. Это бесило его и отразилось в тоне его ответа.

Княжна заметила этот тон, и ее лицо приняло надменное, холодное выражение.

– В таком случае я отказываюсь объяснить ваше более чем странное поведение относительно меня. Вы сидите у меня, чуть не признаетесь мне в любви, обрываете это признание на половине, объясняя внезапным приступом головной боли, уезжаете, не кажете глаз около месяца и наконец просите свидания запиской, очень странной по форме. Согласитесь, что я вправе удивляться.

– Но разве вы не знаете, что мне все известно? – вдруг выпалил граф, и его взгляд сверкнул торжеством.

– Вам? Все известно? Что именно?

Этот вопрос был задан так искренне, что граф положительно опешил.

– Вам, значит, ничего не передавал Никита? – вслух сказал он.

– Никита? Какой Никита? – с тем же спокойным недоумением вместо ответа спросила в свою очередь княжна.

«Она играет, – мысленно решил граф. – Посмотрим, кто кого!» – и он добавил громко:

– Никита Берестов.

– Никита Берестов? – медленно произнесла княжна. – Кто же это такой? Позвольте, не тот ли, которого звали «беглым Никитой», убийца моей матери и несчастной Тани?

Граф молчал, упорно глядя своими черными, проникающими, казалось, в самую душу глазами на молодую девушку.

Та спокойно выдержала этот взгляд и спросила:

– Где же этот Никита?

– Вам лучше знать это.

– Мне? Послушайте, граф, если это шутка, то очень неуместная. Вы, быть может, больны? Очевидно, вы нездоровы, если говорите такие вещи. Убийцу моей матери, Никиту Берестова, ищет полиция, а вы мне говорите, что мне лучше всех знать, где он находится.

– Он бывал у вас.

– У меня? Нет, лучше переменим этот разговор, – и княжна, как показалось Свенторжецкому, почти с соболезнованием посмотрела на него.

Этот взгляд красноречивее всяких слов показал графу, что она считает или, лучше сказать, делает вид, что считает его сумасшедшим.

– Зачем менять разговор? – воскликнул граф, у которого хладнокровие молодой девушки вырывало из-под ног почву – Я именно по этому поводу просил вас назначить мне свидание. Снимите маску! Предо мной нечего играть комедию. Я сам виделся и говорил с Никитой Берестовым.

– Вы видели его и говорили с ним? – медленно произнесла княжна. – Это становится серьезным. Значит, вы-то действительно знаете, где он находится. Он, может быть, даже сознался вам в преступлении?

– Да, и рассказал все.

– Вы, граф, служите в сыскном приказе? Я спросила это потому, что иначе не знаю, зачем вы допрашиваете убийцу?

– Чтобы обличить его сообщницу.

– У него были сообщники?

– Я говорю – сообщницу.

– И они, конечно, теперь в руках правосудия?

– Они могут быть. Это зависит от вашего желания.

– От моего? Тогда, конечно, я желаю этого… На вашей обязанности лежит тотчас же уведомить, что вы знаете, где находится убийца моей матери и несчастной Тани… Ведь вы знаете, что это ее отец.

– Я знаю это, – мрачно сказал граф Свенторжецкий.

Он начал понимать всю шаткость своего положения, если княжна будет продолжать в этом тоне. Наглость, с которою она говорила с ним и глядела на него, положительно парализовала его волю.

– Если вы не сделаете этого, – взволнованно продолжала княжна, – то это сделаю я… Я сегодня же вечером поеду к дяде и расскажу ему о вашем открытии, а завтра доложу об этом государыне.

– И это сделаете вы? – запальчиво воскликнул граф.

– Ну да, конечно, я, – смерила его княжна взглядом. – Кому же еще сделать это, как не дочери покойной?

– Вы – не дочь княгини Полторацкой.

– Что-о-о? – встала княжна, и тотчас же встал и граф.

Они несколько мгновений стояли молча друг против друга. Взгляды их черных глаз скрещивались, как острия шпаг.

– Вы – не дочь княгини Полторацкой, – повторил граф.

Девушка отступила от него на несколько шагов и вдруг села на диван, откинулась на его спинку и правой рукой взялась за сонетку.

Граф понял этот маневр.

– Подождите звонить… Я докажу вам, что… – заспешил он.

– Я и не звоню. Это так, на всякий случай. Я, напротив, с нетерпением ожидаю вашего объяснения. Кто же я такая?

– Вы – Татьяна Берестова.

– Татьяна Берестова? – медленно произнесла княжна, не сморгнув глазом. – Кто же сказал вам это?

– Мне сказал это ваш отец, Никита Берестов.

– Убийца?

– Убийца, которого вы были сообщницей.

– Мне, граф, следовало бы уже давно дернуть за эту сонетку, но я не из трусливых, да и надеюсь, что ваша болезнь еще не дошла до буйства. Да, кроме того, все это – точно сказка. Польский граф захватывает убийцу русской княгини и обнаруживает, что вместо оставшейся в живых княжны при дворе русской императрицы фигурирует дворовая девушка, сообщница убийцы своей барыни и барышни… Так, кажется?..

– Совершенно так.

– Но что всего интереснее, так это то, что польский граф не сообщает тотчас же о своем важном открытии русским властям, а вступает в переговоры с сообщницей убийцы, самозваной княжной. Вы – остроумный шутник и занимательный собеседник.

– Я не шучу и не рассказываю сказок, – возразил граф.

– Серьезно говорить то, что возбуждает смех в слушателях, – одно из достоинств рассказчика. Что же дальше?

– Вы прекрасно владеете собою, видимо предупрежденная вашим сообщником, хотя отказываетесь, что видели его и принимали у себя.

– Кого это?

– Никиту Берестова… Вашего отца.

– Благодарю вас за такое родство, граф.

– Но можно доказать, что у вас бывал странник, который велел доложить вам о себе, что он – не кровопивец, и вы с ним подолгу беседовали.

– Действительно, – ответила молодая девушка, – ко мне приходил какой-то юродивый, и я помогала ему и слушала его болтовню и даже предсказания… Я очень люблю все необыденное… Доказательство налицо: я слушаю вас, граф, а ваши речи очень малым, по отстуствию смысла, отличаются от речей этого юродивого.

– Княжна! – воскликнул граф.

– Вот и проговорились сами… Забыли, что только сейчас называли меня Татьяной Берестовой, – со смехом заметила девушка.

– Я обмолвился. Но все равно! Этого странника, – продолжал граф Свенторжецкий, – я со своими людьми захватил у калитки вашего сада, и он оказался Никитой, убийцей княгини и княжны Полторацких.

– Но зачем же вы отпустили его?

– Я хотел сперва переговорить с вами.

– О чем же говорить с сообщницей убийцы?..

– Я могу похоронить эту тайну… Никто, кроме меня, не будет знать об этом.

– Вот как?.. И ваша цена, граф? – с нескрываемым презрением спросила княжна.

– Вы сами, – ответил граф и приблизился к ней.

– Отойдите, граф, – остановила его княжна, – или я позвоню.

– Вы раскаетесь. Я захвачу Никиту и отдам его в руки правосудия.

– Я сожалею только, что вы этого давно не сделали.

– Но тогда вы погибли.

– Вы наивны, граф! Кто может поверить оговору убийцы княжны Полторацкой или вашему сумасшедшему бреду?

– У меня есть доказательства, что вы – не княжна.

– Какие?

– Вы были очень схожи с покойной княжной, но случай сделал между вами некоторое различие. У вас на безымянном пальце правой руки искривлен ноготь, вы занозили руку, когда вам всего было десять лет, и у вас сделался ногтоед… С княжной этого не случалось.

Молодая девушка невольно вздрогнула при этих словах графа и побледнела, но моментально оправилась.

– Вы правы. Этот случай был с Таней, но вы ошибаетесь в дальнейшем; осенью, за тем летом, в которое случилось с нею это несчастье, занозила тот же палец и я. У меня тоже сошел ноготь и вырос несколько неправильным. Я тогда еще ребенком решила, что это меня наказал Бог за то, что я радовалась, что между мною и Таней есть хотя какое-нибудь различие.

– Это сказка, быстро и умно придуманная, и меня вы ею не убедите. Так вы хотите, чтобы я начинал дело?

Княжна долго, пристально, молча смотрела на него, стоявшего, по ее желанию, в почтительном отдалении. Граф принял это за колебание и подумал, что она сдается. Однако княжна воскликнула:

– Так неужели же вы думали, что я пойду с вами на эту позорную сделку?.. Вы ошиблись… Мне грустно только одно, что до такой низости дошли именно вы. Если бы это сделал действительно польский граф, чужестранец, то я могла бы думать, что добывать себе женщину таким неприглядным способом в обычаях его родины… Но на это решились вы, русский человек.

– Я вас не понимаю, – побледнел граф.

– Вы – не граф Свенторжецкий. Вы выдали себя мне своим последним рассказом о ногте покойной Тани… Вы – Осип Лысенко, товарищ моего детства, принятый как родной в доме моей матери. Я уже давно, встречая вас, вспоминала, где я видела вас. Теперь меня точно осенило. И вот чем вы решили отплатить моей матери за гостеприимство!.. Идите, Осип Иванович, и доносите на меня кому угодно… Я повторяю, что сегодня же расскажу все дяде Сергею, а завтра доложу государыне. Я сделаю даже больше. На днях в Петербург ожидают вашего отца по пути в действующую армию, где он получает высокий пост. Я расскажу ему, как нравственно искалечила его сына иноземка-мать.

Свенторжецкий стоял пред нею бледный, уничтоженный.

– А теперь довольно!.. – и молодая девушка сильно дернула сонетку, а затем приказала лакею: – Проводите графа! До свидания, – обратилась она к Иосифу Яновичу, – не забывайте меня…

Она грациозно протянула графу руку. Он машинально поцеловал ее и вышел.

VIII. МЕЖДУ СТРАХОМ И НАДЕЖДОЙ

Весь путь от княжны до дома прошел для Свенторжецкого незамеченным. Он решительно не помнил, как он оделся, сел в сани и приказал ехать домой, даже как снял дома верхнее платье и прошел в свой кабинет. Все это в его памяти было подернуто густым, непроницаемым туманом. Лишь спустя порядочно долгое время он очнулся и воскликнул:

– Посрамлен, опозорен!.. Безумец, я думал найти в ней рабу, а встретил врага, и врага сильного.

Он бросился на диван и глубоко задумался.

«Неужели я ошибся, неужели она действительно настоящая княжна? – неслось в его голове, но он тотчас же отгонял эту мысль. – Нет, не может быть! Несомненно, она – самозванка. Ведь всего недели полторы тому назад, вот здесь, в этом самом кабинете, предо мною сознался Никита Берестов, ее отец. Надо бороться, надо победить ее, нельзя дать так насмеяться над собою».

Необузданный по природе и по воспитанию, молодой человек выходил из себя, как от оскорбленного самолюбия, будучи одурачен девчонкой, так и потому, что понравившаяся ему игрушка, которую он уже считал своею, вдруг стала для него недосягаемой.

«Отойдите, граф, или я позвоню!» – раздавался в его ушах голос девушки, и он отошел.

«Нет, нет, она будет моею во что бы то ни стало! – думал он. – Она, конечно, никому не пойдет говорить о нашем разговоре, не пойдет докладывать императрице, а я уличу ее очной ставкой с Никитой. Она не посмеет отпереться и сдастся».

Искра надежды снова затеплилась в сердце графа, и он позвонил.

Явился Яков, все еще служивший у графа, так как отпуск его на волю, несмотря на уплаченные за него графом помещику деньги, еще не состоялся, ввиду того что еще не были окончены все формальности, и спросил:

– Что прикажете, ваше сиятельство?

– Вот что: мне необходимо снова повидать этого странника, что к княжне ходил. Ты ведь знаешь, где найти его?

– Молодцы мои сказывали, что выследили его берлогу Он живет в лесу, неподалеку от дома княжны.

– А может быть, он оттуда ушел? Так как же быть?

– Опять у калитки дома княжны подстеречь его или у кабака дяди Тимохи; есть такой там, на выезде из предместья, по ночам торгует, более для беглых да для таких, как этот, странников.

– Так ты уговорись со своими и начинай следить. Как сцапаете, так вяжите и прямо сюда. Если меня не будет дома, то до моего возвращения не развязывайте.

– Слушаю-с, ваше сиятельство. Я распоряжусь сегодня же.

– Я полагаюсь на тебя. Вот тебе на расходы! – и граф подошел к шифоньерке, отпер ее, вынул один из мешочков с серебряными рублями и бросил его Якову, сказав: – Лови!

Тот ловко поймал на лету, после чего был отпущен барином.

– Хорошо посмеется тот, кто посмеется последний, Татьяна Никитишна! – злобно вслух сказал граф. – Я-то не прощу вам сегодняшнего дня. Вы все же будете моей, живая или мертвая. Только бы скорей Яков добыл мне этого Никиту, остальное я все уже устрою умело и обдуманно. Я вижу теперь, что сам виноват во всем. Не надо было медлить. Я дал ей время одуматься и подготовиться. Но увидим теперь, чья возьмет!»

Посидев еще с полчаса в раздумье, Свенторжецкий уехал из дома. Он стал вести прежний светский образ жизни, но все же каждый вечер или, лучше сказать, ночь с тревогой подъезжал к своей квартире.

– Ну, что? – спрашивал он отворявшего ему дверь Якова.

– Не нашли еще, – отвечал тот.

Такой же вопрос задавал граф ему и каждое утро, но получал тот же далеко не удовлетворительный ответ.

Никита совершенно сгинул; его землянка оказалась пустою, в доме княжны Полторацкой он не появлялся, в кабаке Тимохи тоже.

Прошла неделя, и граф решил прекратить розыски.

«Она дала отступного, и он скрылся, – рассудил он. – Что же теперь делать?»

Его положение оказывалось действительно незавидным. Игра была проиграна. С исчезновением Никиты весь составленный им новый план рушился.

Между тем «самозванка-княжна» продолжала занимать все более и более места в уме и сердце графа. Пленительный образ молодой девушки преследовал его неотступно. Разве не все равно ему, была ли она княжной или же незаконной дочерью князя? Ведь она – вылитая княжна. Он не заметил в ней ни капли холопской крови, которую из любезности к своей невесте открыл в Тане князь Луговой.

И зачем ему было затевать всю эту историю? «Самозванка-княжна» была к нему благосклонна! Никто не сомневался в ее знатном происхождении, никто не оспаривает у нее богатства, она – любимица государыни, одна из первых в Петербурге невест, он мог на ней жениться, вот и все. Теперь же она для него потеряна. После происшедшей между ним и ею сцены немыслимо примирение.

Граф долго не мог представить себе, как встретится с нею в обществе, а потому умышленно избегал делать визиты в те дома, где мог встретить княжну Полторацкую.

Вместе с тем у него явилась мысль, что она предпочтет ему князя Лугового или Свиридова, и его душила бессильная злоба. Он воображал себе тот насмешливый взгляд, которым встретит его Людмила в какой-нибудь великосветской гостиной или на приеме во дворце.

– Посрамлен, уничтожен, и теперь окончательно! – повторял сам себе граф.

К довершению своего ужаса, Свенторжецкий стал убеждаться, что безумно любит эту посрамившую его девушку. Каприз своенравного человека постепенно вырос в роковую страсть. Граф не находил себе покоя ни днем, ни ночью; образ княжны неотступно носился пред ним.

Он жаждал видеть ее и боялся встречи с нею. Однако момент этой встречи должен был наступить. Ведь они вращались в одном обществе и поневоле должны были столкнуться. Граф понимал это и каждый день ожидал, что это случится.

Наконец этот момент наступил. Они встретились в гостиной Зиновьевых, в день рождения Елизаветы Ивановны. Граф по необходимости должен был приехать с поздравлением к тетке и, несмотря на то что нарочно выбрал позднее время, застал в гостиной княжну Людмилу Васильевну. Он смущенно поклонился, она приветливо протянула ему руку и промолвила:

– Опять я целую вечность не видала вас, граф. Он положительно как красное солнышко осенью: покажется – и нет его, – обратилась она к сидевшим в гостиной хозяйке и другим дамам. – Приедет ко мне с визитом, насмешит меня до слез, а затем скроется на несколько недель.

– Чем же таким он смешит вас?

– В последний раз он рассказывал мне какую-то, как я теперь припоминаю, ужасную историю, выдавая ее за истинное происшествие. Он, видимо, сам сочинил ее, но если бы вы видели, с каким серьезным видом он говорит всевозможные глупости! Я сначала испугалась, приняла его за сумасшедшего и только после догадалась, что он шутит, что у него такая манера рассказывать!

– Мы не знали за вами такого искусства, граф. Это интересно. Расскажите когда-нибудь и нам что-нибудь такое, – напали на графа дамы.

– Княжна все шутит и преувеличивает, – отбивался он.

– Ничуть не шучу. Настаивайте, мадам, чтобы он каждой из вас в отдельности рассказал по страшной истории.

Положение графа было ужасно. Он должен был улыбаться, отшучиваться, когда на сердце у него клокотала бессильная злоба против безумно любимой им девушки. Только теперь, снова увидев ту, обладание которой он так недавно считал делом решенным, он понял, до каких размеров успела вырасти страсть к ней в его сердце.

К счастью, разговор перешел на другие темы. Княжна Людмила несколько раз особенно любезно обращалась к графу с вопросами, явно кокетничая с ним. У несчастного графа положительно шла кругом голова.

Наконец княжна стала прощаться.

– Надеюсь видеть вас у себя, граф! – сказала она. – Пора бы вспомнить о сироте, живущей в предместье.

Свенторжецкий бессвязно пробормотал какую-то любезность. Княжна же глядела ему прямо в глаза своими искрящимися, смеющимися глазами, и он чувствовал, что точно тысячи иголок колют его сердце.

Однако граф не решился сразу последовать приглашению княжны и поехать к ней. Ему думалось, что девушка просто насмехается над ним и что, появившись у нее после рокового разговора, он получит от нее обидное: «Не принимают». Конечно, вся кровь бросалась в голову этого самолюбивого молодого человека при одной возможности подобного приема.

«Она хочет окончательно добить меня», – думал он и, несмотря на страстное желание видеть предмет своей страсти, не ехал на набережную Фонтанки.

Между тем встречи на нейтральной почве продолжались, и княжна продолжала быть обворожительно любезна со Свенторжецким. Он положительно терялся в догадках, смеется ли она над ним или ищет примирения. Несмотря на всю свою проницательность, он не мог разгадать, что скрывает в своем сердце эта девушка, и окончательно потерял голову.

Однажды выдался случай, когда в одной из гостиных хозяйка занялась разговором с приехавшим с визитом старцем. Кроме последнего, тут были только княжна Людмила Васильевна и граф Свенторжецкий. Но они остались беседовать в стороне.

– Вы, граф, окончательно решили не переступать моего порога? – спросила княжна, особенно подчеркнув слово «граф».

– Сказать вам по правде, княжна, – тоже не удержался он не подчеркнуть последнего слова, – мне кажется, что вы шутите, настойчиво приглашая меня к себе при посторонних. Ведь после нашего разговора…

– Я забыла о нем и к тому же думаю, что он был последствием вашей головной боли. Приезжайте, говорю вам теперь почти с глазу на глаз.

– И вы меня примете?

– Нет, граф, вы все еще нездоровы. Простите меня. Зачем же приглашала бы я вас?

– Чтобы отказать мне через лакея.

– Я неспособна так мелко мстить, граф. В моих жилах все-таки, что бы вы ни говорили, течет кровь князей Полторацких.

После этого разговора в сердце графа снова поселилась надежда. Однако только через несколько дней он решился сделать визит на Фонтанку и вернулся окончательно очарованный и вместе с тем окончательно безумно влюбленный.

Княжна приняла его снова в будуаре, где он так глупо прервал свое объяснение в любви, которое достигло бы цели, тогда как в настоящее время последняя значительно отдалилась от него. Княжна была обворожительно любезна, кокетлива, но, видимо, ничего не забыла, ничего не простила. Чутким сердцем влюбленного граф угадывал это и понимал, что его любовь к ней почти безнадежна, что лишь чудо может заставить ее заплатить ему взаимностью. Ведь он оскорбил ее явно выраженным желанием сделать ее своей любовницей, а не женой, и гордая девушка никогда не простит ему этого.

Однако другой, внутренний голос говорил графу иное и, как чудодейственный бальзам, действовал на его измученное сердце. Граф слишком любил, чтобы не надеяться, слишком желал, чтобы не рассчитывать на исполнение своих желаний, а потому сладко мечтал.

Они оба связаны тайной своего происхождения. Не лучше ли им быть совсем близкими людьми, чтобы эта тайна умерла вместе с ними? Как ни уверена княжна в непроницаемости своей тайны, наконец в бессилии его, графа, повредить ей, все же знание им этой тайны не может не тревожить ее. Между тем открытие тайны его самозванства не представило бы для него никакой опасности. Носимое им имя – имя его матери, его дала ему его мать, она же вручила ему документы, доказывающие его право на это имя. Если у него отнимут эти права, то он, уже поступивший на русскую военную службу, ничего не будет иметь против фамилии своего отца – Лысенко. Графский титул не пленяет его, а заслуги отца уже наложили на его фамилию известный блеск.

Другое дело, если откроется самозванство княжны Полторацкой; ведь за этим самозванством скрывается страшное преступление, караемое рукою палача. Этого не могла не понимать молодая девушка. Она, конечно, дорого дала бы, чтобы Свенторжецкий – он же Осип Лысенко – исчез с ее жизненной дороги или же сделался для нее безопасным. Однако первое сделать трудно, второе же могло быть достигнуто замужеством с ним. Этим-то, вероятно, и объяснялось, что она так настойчиво делала вид, будто забыла прошлое. В ее голове, вероятно, создался именно такой план, но она, конечно, не сразу открыла свои карты, хотела помучить его. Пусть: он готов ждать, лишь бы смел надеяться, готов страдать, если эти страдания приведут его к наслаждению.

Вот те успокоительные мысли, которые подсказывал Свенторжецкому внутренний голос, голос надежды.

Время летело. Год траура княжны окончился, и она стала принимать живое участие во всех придворных и великосветских празднествах и увеселениях. Ее всегда окружал рой поклонников, среди которых она отдавала предпочтение попеременно то князю Луговому, то графу Свиридову. Поведение ее по отношению к Свенторжецкому в общем было более чем загадочно. Она дарила его благосклонной, подчас красноречивой улыбкой или взглядом, а затем, видимо с умыслом, избегала его общества и кокетничала на его глазах с другими. Он испытывал невыносимые муки ревности.

Уже несколько раз, бывая у нее, граф начинал серьезный разговор о своих чувствах, но княжна всегда умела перевести этот разговор на другой или ответить охлаждающей, но не отнимающей надежды шуткой.

«Я, по ее мнению, видимо, еще не искупил вины; искус еще не окончен», – успокаивал себя граф и снова безропотно продолжал лихорадочную жизнь между страхом и надеждой.

С окончанием траура граф стал очень редко заставать княжну одну. В приемные дни и часы ее гостиная, а иногда и будуар были, обыкновенно, переполнены. Вследствие этого прошло около месяца, а граф Иосиф Янович не мог остаться с глазу на глаз с княжною, как ни старался пересидеть ее посетителей. Он был мрачен и озлоблен. Это не ускользнуло от княжны.

– Что с вами, граф? – обратилась она к нему, улучив свободную минуту. – Вы ходите, как приговоренный к смерти.

– Да разве это жизнь? – воскликнул он. – Видеть вас постоянно только в толпе.

– Вы ревнуете?

– Я, к сожалению, не имею права, но мне тяжело думать, что те дивные минуты, которые я проводил с вами в вашем будуаре, может быть, никогда не повторятся.

– Отчего же? Если вы искренне жалеете о них…

– Вы сомневаетесь? – с упреком сказал он.

– Нет, граф, я не сомневаюсь. Я дам вам ключ от садовой калитки, и если после двенадцати сегодня вы свободны, то мы поболтаем в моем будуаре. Дверь в коридор из сада не будет заперта.

Граф Иосиф Янович не успел поблагодарить княжну, как она уже отошла к другим гостям, но при прощанье незаметно получил от нее ключ.

Это преисполнило его радостной надеждой. Разве ключ, лежавший в его кармане, не открывал вместе с калиткой сада княжны Полторацкой и ее сердца? Если бы она не чувствовала расположения к нему, то с какой стати стала бы заботиться о свиданиях с ним с глазу на глаз, да еще в позднее ночное время?

Но вдруг в его уме возникла роковая мысль: «А если это – ловушка?» Однако тут же ему вспомнились слова княжны: «Я неспособна на такую мелкую месть».

Но это не успокоило его.

«А что, если она теперь задумала месть более крупную? – забеспокоился он. – Если она позовет людей и объявит, что я ворвался к ней ночью, без ее воли? Произойдет скандал на весь город: я буду опозорен».

Холодный пот выступил у графа на лбу при этом предположении, но доводами рассудка он еще до приезда к себе домой сумел убедить себя в полной нелепости подобных мыслей:

«Зачем ей делать это? Какую пользу принесет ей этот скандал? У нее много ненавистников, которые готовы перетолковать все не в ее пользу и охотно поверят мне, что она сама дала ключ от калитки и оставила дверь в сад отпертой. Нет, это не то! Просто ей самой приятно провести со мной часок другой наедине, ей льстит мое восторженное поклонение, несмотря на то что я знаю все. Наконец, моя страсть к ней так велика, что должна быть заразительна. Она находит отзвук если не в ее уме, так в ее сердце. Кроме того, ей хочется еще некоторое время помучить меня, прежде чем сделаться благосклонной ко мне. Эти свидания наедине дадут ей широкий простор продолжать этот мой временный искус».

Граф твердо надеялся, что это – именно искус, и непременно временный, что она тоже любит его, и, не затей он этой глупой истории с разоблачениями, она давно была бы его женой.

Успокоив себя таким образом, граф с нетерпением стал ждать полуночи и, когда часы показали одиннадцать, вышел из дома. Надо было волей-неволей идти пешком, так как кучер был нежелательным и опасным свидетелем ночного визита к девушке. Нельзя было ручаться, что он не сболтнет своим собратьям, а те понесут это известие по людским, из которых оно может легко перейти и в гостиные. Тогда княжна будет окончательно скомпрометирована.

Стояла темная октябрьская ночь. Впрочем, Свенторжецкий хорошо знал дорогу и мог бы найти ее с завязанными глазами. Он благополучно дошел до сада княжны, нащупал калитку и, вложив ключ в отверстие замка, повернул его. Замок щелкнул, калитка отворилась. Войдя в нее, граф запер калитку изнутри и положил ключ в карман.

В саду было еще темнее, нежели на улице, от довольно густо росших деревьев. Граф ощупью отправился искать дверь, ведшую в дом из сада. Последняя оказалась незапертой. Свенторжецкий вошел и очутился в передней, из которой вел коридор во внутренние комнаты. Сняв с себя верхнее платье, он вступил в этот коридор и достиг двери, закрытой портьерой. Граф откинул последнюю и вошел в будуар.

Княжна сидела на диване и поднялась, увидев его около двери.

– Милости просим, – спокойно сказала она, как будто в этом его визите не было ничего необычного, и подала ему руку.

Граф почтительно поцеловал ее.

– Садитесь, – указала ему княжна на диван, а сама не торопясь подошла к двери и заперла ее.

Несмотря на то что пропитанный духами воздух будуара приятно действовал на графа, звук запираемого замка заставил его сердце сжаться каким-то предчувствием.

Княжна между тем спокойно села с ним рядом и, смотря на него своими смеющимися, очаровательными глазами, сказала:

– Давайте беседовать. Я очень рада, что вы у меня. Вы, конечно, пришли?

– Как же иначе. Не мог же я приехать и таким образом сделать свидетелем этого визита кучера!

– Но это ужасно, в такую ночь и идти так далеко.

– Для того чтобы видеть вас, можно пройти путь в десять раз длиннейший.

– Вы неисправимы. Вы так расточаете всем любезности, что трудно догадаться, кому и когда вы говорили правду.

– Поверьте, что вы не принадлежите к числу тех, которым я говорю светские любезности.

– Мне очень хотелось бы вам верить, но ваших слов мне мало.

– Чем же я должен доказать вам?

– Вы? Ничем.

– Как это понимать?

– Это покажет время.

– Время – понятие растяжимое. И час, и день, и год – все время.

– Неужели меня не стоит подождать?

– Кто говорит об этом? Если только можно дождаться.

– Мы еще молоды, граф!

– Но молодость и есть время любви.

– Скоро преходящей, время страсти, поправлю я вас.

– Пусть так. Но что за любовь без страсти? – воскликнул граф и хотел было завладеть руками княжны, но она быстро отодвинулась от него.

– Граф! Если вы хотите, чтобы наши свидания повторялись, то будьте благоразумны. Лучше расскажите, что вы поделываете?

– Думаю о вас.

– И только?

– Это наполняет всю жизнь.

– Нет, оставим это! Скажите мне что-нибудь поинтереснее, иначе я могу раскаяться, что пригласила вас.

Это было сказано таким серьезным тоном, что граф не на шутку перепугался. Он пересилил себя и стал рассказывать княжне какую-то светскую сплетню, с довольно пикантными подробностями. Княжна оживилась и слушала с видимым интересом.

Незаметно в этой чисто светской болтовне прошло более часа.

– На сегодня довольно! – заметила княжна и выпроводила гостя.

«Она играет со мной! – думал граф, шагая в непроглядной тьме по берегу Фонтанки. – Пусть, когда-нибудь доиграется!»

IX. СЛАДКОЕ МУЧЕНИЕ

Год со дня смерти княгини Полторацкой, проведенный князем Луговым в томительной неизвестности, показался ему вечностью. Он был тем мучительнее, что Сергей Сергеевич видел княжну Людмилу почти всегда окруженною роем поклонников и мог по пальцам пересчитать не только часы, но и минуты, когда ему удавалось переговорить с нею наедине.

Она относилась к нему всегда приветливо и радушно… но и только. Конечно, не того мог ожидать ее жених, объявленный и благословленный ее матерью.

Положим, этого не знали в обществе, но было все-таки два человека, знавшие об этой деревенской помолвке; одним из них был граф Свиридов, ухаживавший за княжной и, как казалось, пользовавшийся ее благосклонностью, а другим – Сергей Семенович Зиновьев, которому Васса Семеновна написала об этой помолвке незадолго до смерти.

Об этом знала княжна, лежавшая в могиле, но не знала княжна, прибывшая в Петербург. Сергей Семенович на другой же день приезда спросил ее:

– Ты невеста?

– И да, и нет, – ответила она, вся вспыхнув.

– Как же это так? Сестра писала, и ты…

Княжна, услыхав, что ее «мать» тоже сообщила брату о сватовстве князя Лугового, подробно рассказала все, включительно до своего последнего разговора с князем.

– Я ведь вам писала, – добавила она.

– Ты не любишь его, – сказал Сергей Семенович. – Если любят человека, так не рассуждают. Он может быть женихом хоть несколько лет в силу тех или других обстоятельств, но предложить скрывать свою помолвку не может любящая девушка.

– Может быть, вы и правы, дядя.

– Зачем же ты давала ему слово при жизни матери?

– Это была мечта мамы.

– А не твоя?

Девушка потупилась.

– И моя. Там… в Зиновьеве.

– А здесь?

– Я не знаю. Видишь ли, дядя, я тебе признаюсь. Когда этот удар обрушился надо мной, я совсем потеряла голову. Потом я пришла в себя, стала думать и пришла к мысли, что, собственно говоря, я избрала князя в мужья, не имея положительно с кем сравнить его; уже сделав предложение, он привез к нам своего друга…

– Это графа Свиридова? Да? И что же?

– Он произвел на меня впечатление, – снова потупившись, произнесла княжна.

– Ты влюбилась и в него?

– Не то. Но я увидала, что князь – не один такой красивый, ловкий, увлекательный. Раньше я думала, что он лучше всех. Когда же я увидала, что ошиблась, и к тому же мне предстояло ехать в Петербург, где я могу присмотреться ко многим мужчинам, я попросила отложить день объявления нас женихом и невестой; он охотно согласился.

– Охотно? Ну, я так не думаю. Согласиться ему пришлось поневоле, но чтобы это он сделал с охотой, я не верю. Я убежден, что ты не любишь князя, и в этом смысле, конечно, лучше, если этот брак не состоится. Вы оба молоды, и вам нет надобности заключать брак по расчету.

– Я не знаю, – ответила княжна.

– Время покажет. До окончания траура еще долго.

Разговор о браке племянницы с князем Луговым более не возобновлялся.

Однако по истечении года траура княжны этот разговор пришлось возобновить.

Князь Луговой нетерпеливо ждал этого срока! Наконец год истек. Княжна Людмила бросилась в водоворот великосветской жизни и, казалось, не только забыла о данном ею Луговому слове, но даже о существовании князя.

В городе стали говорить то о том, то о другом вероятном претенденте на ее руку, но среди них не упоминали имени князя Сергея Сергеевича.

Это очень понятно – князь держался в стороне. Самолюбие не позволяло ему действовать иначе, по крайней мере по наружности. В глубине же его сердца клокотала целая буря. Ожидание окончания назначенного срока было ничто в сравнении с обидным невниманием княжны, когда этот срок уже миновал.

Князь целый месяц терпеливо ждал, что Людмила Васильевна заговорит с ним о прошлом, даст повод ему начать этот разговор, но – увы! – княжна, видимо, с умыслом, как он думал, избегала даже оставаться с ним наедине.

Не находя возможности обратиться при таком положении дела к самой княжне, Луговой решил переговорить с ее дядей. Для этого он заехал к Зиновьевым.

Сергей Семенович внимательно выслушал молодого человека, но на его вопрос относительно намерений княжны ответил не сразу.

– Моя племянница и я очень далеки друг от друга, – начал он медленно, как бы обдумывая каждое слово. – Я ее знал маленькою девочкою, затем несколько лет не был в Зиновьеве, где она жила безвыездно, а когда после несчастья она переехала сюда, то, не скрою от вас, показалась мне очень странной. С первых же шагов она стала держать себя по отношению ко мне и моей жене, как чужая. Зная хорошо сестру, я не ожидал, что у нее вырастет такая дочь. Таким образом, исполнить ваше желание будет для меня крайне если не затруднительно, то щекотливо.

– Помилуйте, вы все-таки ее самый близкий родственник. Посудите сами, к кому же другому мне обратиться? Мое положение невозможно. Не говоря уже об искреннем чувстве, которое я продолжаю питать к княжне, я связан с нею словом и благословением ее покойной матери, а такая неопределенность ставит меня в крайне затруднительное, мучительное положение.

– Я вас понимаю, князь, и очень сочувствую вам Жизнь моей племянницы хотя и не выделяется особенно из рамок жизни нашего общества, но не заслуживает моего одобрения. Я совершенно согласен с сестрой и лучшего мужа, чем вы, не желал бы для Люды. Но она поставила себя так ко мне и жене, что нам положительно неудобно давать ей родственные советы. Она бывает у нас с визитами, является по приглашению на вечера, еще никогда ни со мной, ни с женой не говорила по душе, по-родственному. С какой же стати нам вмешиваться в ее дела, особенно серьезные?

– Но вы знаете волю ее покойной матери, вашей сестры.

– Знаю. Эх, князь, мы живем в такое время, что и живых-то родителей не очень слушаются, а не то что умерших.

– Я и не настаиваю, чтобы княжна слушалась. Мне хочется только получить тот или другой решительный ответ.

– Отчего же вы не спросите ее сами?

– Я считаю это неудобным. Ей легче будет, наконец, отказать мне через третье лицо, нежели лично. Я щажу ее.

«Как он ее любит, не то что она!» – мелькнуло в уме Зиновьева, и он сказал:

– Хорошо, князь, я возьмусь за это поручение, но только для вас. В память моей покойной сестры, которая желала иметь вас сыном, я обязан так или иначе решить этот вопрос. Ваше положение действительно странно. Я понял вас, понял и очень сочувствую вам. При первом же удобном случае я поговорю с Людой. На днях я заеду к ней нарочно для этого.

Князь еще раз поблагодарил и простился с Зиновьевым.

Его положение было действительно мучительно.

«Один уже конец!» – думал он.

Увы, судьба не была к нему снисходительна – она не дала ему скоро этого желанного конца.

Зиновьев решил, согласно просьбе князя, не откладывать беседы с племянницей в долгий ящик. На другой же день, после службы, он заехал к ней и застал ее одну.

– Дядя, какими судьбами? Вот не ожидала! – встретила его княжна, не забывая почтительно поцеловать его руку.

– Я и сам не ожидал.

– Это любезно. Что же такое случилось, что вы решились доставить себе такую неприятность, а мне большое удовольствие?

– Ишь, матушка, у тебя на языке мед, а под языком лед, да и на сердце тоже.

– Что с вами, дядя? – воскликнула уже тревожным голосом княжна Людмила Васильевна. – Садитесь, скажите.

Сергей Семенович сел, некоторое время молча смотрел на племянницу, а затем произнес:

– Не в нашу семью уродилась ты, Люда, не в покойную мать, мою сестру, царство ей небесное!

Княжна побледнела при этих словах дяди.

– Что такое? Я не понимаю!

– Не понимаешь? Так я объясню тебе. Вчера был у меня князь Сергей Сергеевич Луговой.

– А-а… – протянула княжна.

– Нечего акать, – рассердился Сергей Семенович, – ведь он твой жених.

– Он не забыл об этом?

– Грех тебе говорить это! Он любит тебя. А ты не смела забыть это уже по одному тому, что вас благословила твоя покойная мать, почти пред своей смертью. Это для тебя – ее последняя воля. Она должна быть священна.

– Я пошутила, дядя, – спохватилась княжна Людмила.

– Этим не шутят, матушка.

– Простите меня, дядя, я не виновата, что я такая, – она подыскивала слово, – взбалмошная.

– Надо исправиться. Но надо и ответить князю так или иначе. Я тебя не неволю: если не любишь, не надо идти замуж, ведь так и себя, и его погубишь, но надо развязать человека. Что-нибудь одно.

– Я сама на днях переговорю с ним.

– Переговори, непременно, – заметил Сергей Семенович и, сочтя свое поручение исполненным, уехал.

На другой же день после этого посещения Зиновьевым княжны Луговой получил от последней любезную записку с приглашением посетить ее в тот же день, от четырех до пяти часов вечера.

Записка заставила сильно забиться сердце князя Лугового. Он понял, что она явилась результатом свидания Зиновьева с его племянницей, а потому, несомненно, что назначенный в ней час – час решения его участи. Несколько раз перечитал он дорогую записку, стараясь между строк проникнуть в мысли писавшей ее, угадать по смыслу и даже по почерку ее настроение. Увы, он не проник ни во что и не угадал ничего. Он остался лишь при сладкой надежде, что наконец сегодня, через несколько часов, так или иначе решится его судьба.

С сердечным трепетом позвонил Сергей Сергеевич в четыре часа дня у подъезда дома княжны. Лакей доложил о нем и тотчас же провел в будуар.

Княжна Людмила поднялась ему навстречу с обворожительной улыбкой.

– Здравствуйте, здравствуйте, князь, как я рада видеть вас! – с неподдельной искренностью воскликнула она.

Князь молча смотрел на нее восторженным взглядом и в первую минуту чуть не забыл поцеловать протягиваемую ею руку. Наконец он опомнился, схватил эту дорогую руку, которую он считал своею, и стал покрывать ее горячими поцелуями.

– Целуйте, – улыбалась княжна, – целуйте обе: это – ваше право.

– Право? Вы говорите, право? Вы воскрешаете меня к жизни!.. – воскликнул князь и пылко воспользовался предоставленным ему правом.

– Довольно, князь, довольно, хорошенького понемножку! – все продолжая ласково улыбаться, отняла княжна руки. – Садитесь, а я начну пред вами каяться.

– Каяться?.. Предо мною?..

– Не бойтесь, я ничего не совершила особенно дурного, – сказала она, заметив впечатление, произведенное ее последней фразой. – Сядьте! – указала она ему место рядом с собою. – Я буду каяться в своем поведении по отношению к вам, князь… Вы на меня жаловались дяде?

Сергей Сергеевич вспыхнул.

– Я… жаловался?.. Сергей Семенович, видимо, не так понял.

– Он понял именно так, как следовало понять. Я пошутила, назвав это жалобой, но вы имели право и жаловаться… Я действительно не права пред вами, тысячу раз не права! Я вела себя как легкомысленная девочка, и вам ничего не оставалось, как пожаловаться старшим.

– Повторяю, Сергей Семенович… – снова хотел объяснить князь.

– Выслушайте меня до конца! – не дала она ему окончить фразу. – Я говорю это не с насмешкою и не с упреком, а совершенно искренне и серьезно. Но у меня есть и оправдание. Я все свое детство и раннюю молодость прожила в захолустье, в деревне. Понятно, что Петербург произвел на меня ошеломляющее впечатление. Но в течение года траура я могла пользоваться только крохами наслаждений, которые предоставляет столица. Год минул, и у меня окончательно закружилась голова в этом омуте удовольствий. Этим объясняется, что я забыла, что есть человек, который с нетерпением ожидает этого срока, чтобы услышать от меня обещанное решительное слово… Простите меня, князь!

– Помилуйте, княжна, – и Сергей Сергеевич припал к ее руке долгим поцелуем.

– Повторяю, вы были правы, обратившись к дяде с просьбой напомнить мне о моей священной обязанности.

– И это – ваше решительное слово, княжна? – с дрожью в голосе спросил Луговой.

– Вы мне верите, князь? – вдруг спросила его княжна.

Сергей Сергеевич несколько мгновений молча смотрел на нее вопросительно-недоумевающим взглядом и наконец произнес:

– То есть как? Конечно, верю.

– Только при условии веры в меня я могу говорить с вами совершенно откровенно. Ваш ответ на мой вопрос не убеждает меня, но, напротив, доказывает, что вы колеблетесь. Я веду с вами не светский разговор, нет, мы решаем свое будущее. Поэтому я должна получить от вас твердый и уверенный ответ на свой вопрос. Я поставлю его в несколько иной форме, предложу вам вместо одного вопроса два: первый – любите ли вы меня по-прежнему?

– Да разве вы можете сомневаться?.. По-прежнему!.. – с искренней горечью повторил князь. – Больше прежнего.

– Тогда второй вопрос: верите ли вы любимой вами девушке?

– Безусловно, – твердо и решительно ответил князь.

– Теперь я могу говорить. Я люблю вас по-прежнему, – произнесла княжна и остановила на Луговом ласкающий взгляд.

– Княжна!.. – весь просияв, воскликнул Сергей Сергеевич и, завладев ее рукою, стал покрывать ее поцелуями.

– Я видела много молодых людей, я изучала их и не нашла среди них достойнее вас, но не по внешности, а по внутренним качествам. И я решила, что буду вашей женой, но…

Княжна Людмила остановилась и пристально посмотрела на Сергея Сергеевича. Его неотступно устремленный на нее восторженный взгляд вдруг омрачился.

– Князь, я молода, – почти с мольбой в голосе продолжала она, – а между тем я еще не насладилась жизнью и свободой, так украшающей эту жизнь. Со дня окончания траура прошел с небольшим лишь месяц, зимний сезон не начинался; я люблю вас, но вместе с тем люблю и этот блеск, и это окружающее меня поклонение, эту атмосферу балов и празднеств, этот воздух придворных сфер, эти бросаемые на меня с надеждой и ожиданием взгляды мужчин. Все это мне еще внове, и все это меня очаровывает.

– Но и по выходе замуж… – начал было князь.

– Вы хотите сказать, что этот блеск и эта атмосфера останутся. Но это – не то, князь! Вы, быть может, теперь, под влиянием чувства, обещаете мне не стеснять моей свободы, но на самом деле это невозможно: я сама буду стеснять ее, сама подчинюсь моему положению замужней женщины; мне будет казаться, что глаза мужа следят за мною, и это будет отравлять все мои удовольствия, которым я буду предаваться впервые, как новинке.

– Чего же вы хотите? Отсрочки? – глухо произнес князь.

– Милый, хороший, – вдруг наклонилась она к нему и положила обе руки на его плечи.

У Сергея Сергеевича закружилась голова. Ее лицо было совсем близко к его лицу, он чувствовал ее горячее дыхание.

– И надолго? – прошептал он, привлекая княжну к себе.

– На несколько месяцев… Милый, хороший, ты согласен?

Это «ты» окончательно поработило Сергея Сергеевича.

– На что не соглашусь я для тебя! Я люблю тебя, – страстным шепотом произнес он и обжег ее губы горячим поцелуем. – Божество мое, моя прелесть, мое сокровище! Благодарю, благодарю тебя.

Он молча продолжал покрывать губы, щеки и шею княжны страстными поцелуями.

– Могут войти, – опомнилась она, вырываясь из его объятий.

– О, Боже, какая это мука! – воскликнул он. – Какое сладкое мучение!

– Я не знаю, как я благодарна тебе за это доказательство любви, – продолжала Людмила, – за то, что ты так страшно балуешь меня и главное, что этим баловством доказываешь, что понимаешь меня и веришь мне.

– Я люблю тебя!

– Но мы не можем всегда играть комедию, раз мы близки сердцем; я должна к тому же вознаградить тебя за те несколько месяцев тяжелого ожидания, на которые обрекла тебя. Не правда ли?

– Что ты хочешь сказать этим, моя дорогая?

– Мы будем устраивать свиданья наедине. В саду есть калитка. Я буду давать тебе ключ. Ты будешь приходить ко мне ночью через маленькую дверь, соединяющуюся коридором с этим будуаром. Я покажу тебе дорогу сегодня же.

– Но это могут заметить, дурно истолковать.

– Ночью у нас нет ни души кругом. Никто не заметит. Ты не хочешь?

Князь не ответил сразу. В его уме и сердце боролись два ощущения. С одной стороны, сладость предстоявших дивных минут таинственного свидания, радужным цветом окрашивающих томительные месяцы ожидания, а с другой – боязнь скомпрометировать девушку, которую он через несколько месяцев должен будет назвать своей женой. Однако он понял, что молчание может обидеть ее. Первое ощущение взяло верх, и он воскликнул:

– Это, с твоей стороны, безумие, но оно пленительно!

– Пойдем, я покажу тебе дорогу. – Княжна отодвинула ширму, отперла стеклянную дверь и провела его коридором до входной двери. – Я буду в назначенный день оставлять эту дверь отпертою.

Сергей Сергеевич шел за нею, как в тумане, всецело подчиняясь ее властной воле.

«Это – безумие, это – безумие! – неслось в его уме. – Но если это откроется, то лишь ускорит свадьбу!»

Натолкнувшись на это соображение, Луговой не только успокоился, но даже обрадовался этому «безумному» плану княжны.

Они снова вернулись в будуар.

– Ты доволен? – спросила Людмила.

– Конечно, дорогая моя! Как же я могу быть не доволен возможностью провести с тобою совершенно наедине несколько часов?

– Так сегодня же, в полночь, – и княжна, подойдя, отперла один из ящиков стоявшей в будуаре шифоньерки и, вынув ключ, отдала его Луговому.

Он взял ключ и бережно, как святыню, положил в карман.

– Завтра ты заедешь ко мне с визитом и незаметно для других, если будут гости, передашь его мне.

– Хорошо, благодарю тебя, моя милая! – и князь снова привлек ее к себе.

Если бы мог он заподозрить, что при таких же условиях получал этот же ключ граф Свенторжецкий, хотя, как мы видели, свидания последнего с княжной до сих пор носили далеко не нежный характер.

Луговой уехал, сказав с особым удовольствием княжне Людмиле «до свидания».

«Как он хорош, как он мил! – думала она, проводив своего жениха. – Он лучше всех. А граф? – вдруг мелькнуло в ее уме, причем она вспомнила не о графе Свенторжецком, а о графе Свиридове. – Нет, нет, я люблю князя! Никого, кроме него! Я буду его женой».

Однако чем более она убеждала себя в этом, тем настойчивее образ графа Петра Игнатьевича носился пред ее духовным взором.

«Он также хорош! Он тоже любит тебя!» – нашептывал ей в уши какой-то голос.

– Нет, нет, я не хочу, я люблю князя, – отбивалась она.

«Но князь обречен. Он должен погибнуть. С ним погибнешь и ты», – продолжал искуситель.

Девушка со слов покойной княжны припомнила все случившееся в Зиновьеве.

«Ведь он сказал, что в тебе видна холопская кровь!» – нанес ей последний удар таинственный голос.

Все лицо ее при этом воспоминании залилось краской негодования. А она только что поцеловала его!

X. ТРОЙНАЯ ИГРА

«Я покажу тебе, князь Луговой, холопскую кровь!» – припомнила теперь Татьяна Берестова, княжна-самозванка, свою угрозу по адресу Лугового, произнесенную ею в Зиновьеве.

Ее увлечение князем боролось с этим воспоминанием.

Под влиянием злобы на Сергея Сергеевича она усиленно кокетничала с графом Свиридовым.

Еще и там, в Зиновьеве, князь Луговой нравился девушке гораздо более, чем граф Свиридов, но она не могла простить первому нанесенное оскорбление, до сих пор вызывавшее на ее лице жгучий румянец гнева, и она убеждала себя в превосходстве графа Петра Игнатьевича над князем Сергеем Сергеевичем.

То же произошло с нею и в Петербург, после описанного нами свидания с князем Луговым, во время которого она подтвердила данное княжной Людмилой Васильевной слово быть его женой. Она то чувствовала себя счастливой и любящей, то вдруг, вспоминая нанесенное ей князем оскорбление, считала себя несчастной, ненавидящей своего жениха.

Под влиянием последнего настроения она удваивала свое кокетство с графом Свиридовым, видя в этом своего рода мщение Сергею Сергеевичу, и даже назначала и ему свидания по ночам в своем будуаре, давая ключ от садовой калитки. Потом, написав письмо одному и вызвав его на свиданье, она на другой день писала другому письмо в тех же выражениях.

Впрочем, надо сказать, что княжна ни со Свиридовым, ни со Свенторжецким не была так нежна, как с князем Луговым. Свидания с первым и вторым носили характер светской болтовни при таинственной, многообещающей, но – увы! – для них лишь раздражающей обстановке, хотя она и в разговорах наедине, и в письмах называла их полуименем и обмолвливалась сердечным «ты».

Граф Петр Игнатьевич, конечно, не имел понятия об этой тройной игре, где двое партнеров – он и граф Свенторжецкий – играли довольно жалкую роль. Он, как и оба другие, считал себя единственным избранником и глубоко ценил доверие, оказываемое ему княжною, принимавшей его в глухой ночной час и проводившей с ним с глазу на глаз иногда более часа. Она благосклонно слушала его признания в любви. Он несколько раз косвенно делал ей предложение, но она искусно переменяла разговор и давала понять, что хотела бы еще вдоволь насладиться девичьей свободой. Зная, что она только что вступила в светскую жизнь после долгих лет, проведенных в тамбовском наместничестве, и года траура в Петербурге, Свиридов находил это очень естественным и терпеливо ожидал, пока настанет вожделенный день и княжна переменит свою корону на графскую. Глубокая тайна, окружавшая их отношения, придавала им еще большую прелесть. Граф был доволен и счастлив.

Не был доволен и счастлив второй граф и претендент на руку княжны Полторацкой – Свенторжецкий. У него во время свиданий наедине установились с княжной какие-то странные, полутоварищеские, полудружеские отношения. Княжна болтала с ним обо всем, не исключая своих побед и увлечений, и делала вид, что совершенно вычеркнула его из числа ее поклонников: он был для нее добрым знакомым, товарищем ее детства и… только. Всякую фразу, похожую на признание в любви, сказанную им, девушка встречала смехом и обращала в шутку.

Это доводило пылкого графа до бешенства. Он понимал, что при таких отношениях он не может сделать ей серьезное предложение, что при малейшей попытке с его стороны в этом смысле он будет осмеян ею. А между тем страсть к княжне бушевала в его сердце с каждым днем все с большей и большей силою.

Роковой вопрос: «Что делать?» – стал все чаще и чаще восставать в его уме.

– Она будет моей! Она должна быть моей! – говорил он сам себе, но при этом чувствовал, что исполнение этого страстного желания останется лишь неосуществимою мечтою.

«Хотя бы с помощью дьявола!» – решил он, но тотчас горько улыбнулся – увы, даже помощи дьявола ему ожидать было неоткуда.

«Погубить ее и себя! – мелькало в его голове, но он отбрасывал эту мысль. – Ее не погубишь. Она слишком ловко и умно все устроила. Только осрамишься».

Именно это соображение останавливало Свенторжецкого.

Да иначе и быть не могло. Любви, вероятно, вообще не было в сердце этого человека; к княжне Людмиле Васильевне он питал одну страсть, плотскую, животную и тем сильнейшую. Он должен был взять ее, взять во что бы то ни стало, препятствия только разжигали его желание, доводя его до исступления.

– Она должна быть моею! Она будет моей! – все чаще и чаще повторял он, и днем, и ночью изыскивая средства осуществить эту свою заветную мечту, но – увы! – все составленные им планы оказывались никуда не годными, так как «самозванка-княжна» была защищена со всех сторон неприступной бронею.

Граф лишился аппетита, похудел и обращал на себя общее внимание своим болезненным видом.

– Что с вами, граф? – спросила его графиня Рябова, одна из приближенных статс-дам императрицы – молодая, красивая женщина, которую Свенторжецкий посетил в один из ее приемных дней. – Неужели вы влюблены?

– В кого, графиня? – деланно удивленным тоном спросил он ее. – Положительно не знаю.

– В кого же можно быть влюбленным? Не в меня же! – язвительно заметила графиня.

– Если бы я влюбился, графиня, то исключительно в вас, но, к несчастью, я не влюбчив.

– Будто бы! – кокетливо покачала головой графиня. – А между тем все наши говорят, что вы влюблены.

– Мне об этом неизвестно.

– Значит, чары «ночной красавицы» благополучно миновали вас? Да? Так что же с вами?

– Я болен.

– Лечитесь.

– Лечусь, но доктора не помогают.

– Обратитесь к патеру Вацлаву. Это старый католический монах; он уже давно живет в Петербурге и лечит травами.

– И успешно?

– Есть много лиц, которым он помогает.

– Где же он живет?

– Далеко… на Васильевском острове, но где именно, я точно не знаю. Прикажите узнать, это так легко. Искренне ли вы сказали, что вы не влюблены, или нет – это все равно: патер Вацлав, как слышно, лечит и от сердечных болезней. Он, говорят, всемогущ в деле возбуждения взаимности.

Граф весь превратился в слух.

«Вот она, помощь дьявола!» – мелькнуло в его уме, однако он сумел не выдать своего любопытства и того волнения, которое ощутил при этих словах графини, и небрежно произнес:

– За этим я к нему и обращусь.

– Хорошо сказано. Уверенность в мужчине – залог его успеха. Надеюсь, вы сообщите мне результат и, кроме того, впечатление, которое вы вынесете из свидания с этим «чародеем».

– Вы говорите «чародеем»?

– Да, так зовут его в народе.

– Я, непременно последую вашему совету, графиня.

Вернувшись домой, Свенторжецкий обратился к пришедшему раздевать его Якову.

– Послушай-ка! Съезди завтра же рано утром, пока я сплю, на Васильевский остров и отыщи там патера Вацлава. Запомнишь?

– Запомню! А кто он такой, ваше сиятельство?

– Он лечит травами.

– Это чародей? Слыхал про него… Его знают.

– Вот его-то мне и надо.

– Слушаю-с, ваше сиятельство. Найду.

Граф отпустил Якова и лег в постель, но ему не спалось.

«А что, если действительно этот чародей может помочь мне?» – неслось в его голове.

Ум подсказал ему всю шаткость этой надежды, а сердце между тем говорило иное; оно хотело верить и верило.

«Завтра же я отправлюсь к этому чародею, – думал граф, – не пожалею золота, а эти алхимики, хотя и хвастают умением делать его, никогда не отказываются от готового».

После этого Свенторжецкий стал припоминать слышанные им в детстве и в ранней юности рассказы о волшебствах, наговорах, приворотных корнях и зельях.

«Ведь не сочинено же все это праздными людьми! – думал он. – Ведь что-нибудь, вероятно, да было. Нет дыма без огня, нет такого фантастического рассказа, в основе которого не лежала бы хоть частичка правды. Природа, несомненно, имеет свои тайны, как, несомненно, есть люди, которым посчастливилось проникнуть в одну или несколько таких тайн. Этого достаточно, чтобы человек сделался сравнительно всемогущ. Быть может, патер Вацлав именно один из таких людей, Недаром он пользуется в Петербурге такою известностью».

Граф не ошибся в своем верном слуге.

– Ну, что? – спросил он Якова, появившегося на другой день утром на звонок.

– Нашел-с, ваше сиятельство!

– Молодец, – не удержался похвалить его граф. – Где же он живет?

– Далеко, очень далеко: в самом как ни на есть конце Васильевского острова; там и жилья-то до него, почитай, на версту нет.

– В своем доме?

– Какой там дом! Избушка, ваше сиятельство.

– Ты был у него? Да? И видел его?

– Видел. Страшный такой… худой, седой да высокий, глаза горят, как уголья, инда дрожь от их взгляда пробирает. И дотошный же!

– А что?

– Да спросил меня: «Чего тебе надо?» – я и говорю: «Неможется мне что-то», – а он как глянет на меня так пронзительно да и говорит: «Ты не ври! Не от себя ты пришел, а от другого; пусть другой и приходит, а ты пошел вон»

– Что же ты?

– Что же я? Давай Бог ноги!

– Мы с тобой поедем сегодня к нему вдвоем. Ты меня проводишь, – и граф стал одеваться.

Патер Вацлав был действительно известен многим в Петербурге. На Васильевском же острове его знал, как говорится, и старый и малый, вместе с тем все боялись. Репутация «чародея» окружала патера той таинственностью, которую русский народ отождествляет со знакомством с нечистою силой, и хотя в трудные минуты жизни и обращается к помощи тайных и непостижимых для него средств, но все же со страхом взирает на знающих и владеющих этими средствами.

Сама внешность патера Вацлава, описанная Яковом, не внушала ничего, кроме страха или, в крайнем случае, боязливого почтения. Образ его жизни тоже более или менее подтверждал сложившиеся о нем легенды.

А легенд этих было множество. Говорили, что в полночь на трубу избушки патера Вацлава спускается черный ворон и издает зловещий троекратный крик. На крыльце появляется сам «чародей» и отвечает своему гостю почти таким же криком. Ворон слетает с трубы и спускается на руку патера Вацлава, и тот уносит его к себе.

Некоторые обитатели окраин Васильевского острова клялись и божились, что видели эту сцену собственными глазами.

Впрочем, немногие смельчаки решались по ночам близко подходить к «избушке чародея». В ее окнах всю ночь светился огонь, и в зимние темные ночи этот светившийся вдали огонек наводил панический страх на глядевших в сторону избушки. Этот-то свет и был причиной того, что на Васильевском острове все были убеждены, что «чародей» по ночам справляет «шабаш», почетным гостем на котором бывает сам дьявол в образе ворона.

Утверждали также, что патер Вацлав исчезает на несколько дней из своей избушки, улетая из нее в образе филина.

Бывавшие у патера Вацлава днем, за лекарственными травами, тоже оставались под тяжелым впечатлением. Обстановка внутренности избушки внушала благоговейный страх, особенно простым людям. Толстые книги в кожаных переплетах, склянки с разными снадобьями, пучки засохших трав, несколько человеческих черепов и полный человеческий скелет – все это производило на посетителей сильное впечатление.

Впрочем, «чародей» знался не с одним простым черным народом. У его избушки часто видели экипажи бар, приезжавших с той стороны Невы. Порой такие же экипажи увозили и привозили патера Вацлава.

Кроме лечения болезней, он занимался и так называемым «колдовством». Он удачно открывал воров и места, где спрятано похищенное, давал воду от «сглаза», приворотные корешки и зелья. Носились слухи, что он делал всевозможные яды, но на Васильевском острове, ввиду патриархальности быта его обитателей, в этих услугах патера Вацлава не нуждались.

Был первый час дня, когда экипаж графа Свенторжецкого остановился у избушки патера Вацлава, и Иосиф Янович, сказав соскочившему с запяток кареты Якову: «Ты останься здесь, я пойду один», твердой походкой поднялся на крыльцо избушки и взялся за железную скобу двери. Последняя легко отворилась, и граф вошел в первую горницу.

За большим столом, заваленным рукописями, сидел над развернутой книгой патер Вацлав. Он не торопясь поднял голову.

– Друг или враг? – спросил он по-польски.

– Друг! – на том же языке ответил граф Иосиф Янович.

– Небо да благословит твой приход! Садись, сын мой, и изложи свои нужды! – ласково, насколько возможно для старчески дребезжащего голоса, произнес патер Вацлав.

Свенторжецкий сел на стоявший сбоку стола табурет.

– Не болезнь привела тебя ко мне, сын мой, – пристальным, пронизывающим душу взглядом смотря на графа, произнес патер Вацлав.

– И нет, и да, – ответил Свенторжецкий сдавленным шепотом.

– Ты прав: и да, и нет. Ты здоров физически, но тебя снедает нравственная болезнь.

– Вы знаете лучше меня, отец мой!

– Ты прав опять. Я знаю многое, чего другим знать не дано. Ты любишь?

– Да, – чуть слышно произнес граф.

– И нелюбим? Нет? Так расскажи же мне все, без утайки. Кто она? Знай, что нас слышат только четыре стены этой комнаты; все, что ты расскажешь мне, останется, как в могиле.

Граф начал свой рассказ о своей любви к княжне Полторацкой, конечно не упомянув ни одним словом о ее самозванстве, о своих тщетных ухаживаниях и о ее поведении по отношению к нему.

– Она назначает тебе свиданья?

– Да, батюшка.

– Ночью, наедине, ты, кажется, говорил так? Да? Зачем же она это делает?

– Не знаю.

– Быть может, она назначает их и другим? Быть может, это вошло в обычай ее жизни?

– Не думаю! Она честная девушка, – вспыхнул граф, но в его мозг уже вползла ревнивая мысль:

«А что, если действительно она и другим назначала подобные же свидания?»

– Так ты не можешь и догадаться, для чего это она делает?

– Быть может, для того, чтобы мучить меня.

– Ты это думаешь и все же любишь ее, хочешь, чтобы она сделалась твоею женою?

– Я хочу, чтобы она была моей, хочу так, что готов отдать за это половину своего состояния. Вот золото: это – только задаток за услугу, если только возможно оказать ее мне, – и граф, вынув из кармана больших размеров кошелек, высыпал пред патером Вацлавом целую груду золотых монет.

Глаза старика сверкнули алчностью.

– Тебе можно помочь, но… это средство может повредить ее здоровью.

– О-о-о… – простонал граф Иосиф Янович.

– Если ты питаешь к ней только страсть, то она будет твоей. Если же…

– Пусть она будет моею! – вдруг твердо и решительно воскликнул Свенторжецкий.

– Она может умереть, – добавил патер Вацлав.

– Пусть умрет, но умрет моею! – в каком-то исступлении закричал граф. – Если другого средства нет, то мне остается выбирать между моей и ее жизнью! Я выбираю свою.

– Это естественно, – докторально заметил патер Вацлав. Граф не слыхал этого замечания.

«Она будет моею, а затем умрет. Пусть! Я буду отмщен вдвойне. Но это ужасно. Может быть, есть другое средство? Пусть она живет… живет моей любовницей… Эта месть была бы еще страшнее!» – подумал Свенторжецкий и спросил:

– А может быть, есть другое средство? Пусть она живет. Если это дороже, все равно Берите сколько хотите, отец.

– Ты колеблешься, сын мой? Нет, другого верного средства не имеется. Ведь не веришь же ты разным приворотным зельям и кореньям, которым верит глупая чернь?

– Тогда давайте верное средство, батюшка.

– Я изготовлю его тебе через неделю.

– Какое же это средство?

– Она любит цветы? Да? Ты дарил их ей?

– Нет.

– Начни посылать ей цветы. Через неделю я дам тебе жидкость. В день свиданья, когда ты захочешь, чтобы княжна была твоею, ты опрысни этой жидкостью букет. Нескольких капель на цветах будет достаточно.

– И она умрет после того скоро?

– В ту же ночь. Однако, чтобы это имело вид самоубийства, пошли побольше цветов. От их естественного запаха тоже умирают. Открыть же присутствие снадобья невозможно.

Граф задумался.

Патер Вацлав молча глядел на него, а затем спросил:

– Ну, как же? Приготовлять?

– Приготовляйте, батюшка! Да простит меня Бог! – воскликнул граф Свенторжецкий.

– И простит, сын мой! За сто червонных я дам тебе разрешение нашего святого папы от этого греха.

– И грех действительно простится?

– Разве ты не сын римско-католической церкви? – строго спросил патер Вацлав.

– Я сын ее, – глухо ответил граф.

В действительности он был православным, но с четырнадцати лет, под влиянием матери, ходил в костел на исповедь и причастие у ксендза. Приняв имя графа Свенторжецкого, он невольно сделался и католиком, однако, в сущности, не исповедовал никакой религии.

– Если так, то как же ты осмеливаешься задавать такие вопросы? – произнес патер. – Разрешение святого отца, конечно, действительно в настоящей и в будущей жизни.

– Простите, я спросил это по легкомыслию. Значит, через неделю?

– Через неделю. Час в час.

– До свиданья, батюшка! – поднялся с места граф и, получив благословение монаха, вышел.

– Живы, ваше сиятельство? – встретил его Яков. – Уж очень вы долго! Я перепугался было, хотел толкнуться… Ведь, не ровен час… Нечистый какой каверзы не сделает!

– А ты думал справиться с нечистым, если бы толкнулся? – улыбнулся граф и приказал ехать домой.

«Она будет моей! Она должна быть моей! – неслось в голове графа, откинувшегося в угол кареты в глубокой задумчивости. – Во что бы то ни стало… какою бы то ни было ценою»

XI. КЛЮЧ ДОБЫТ

Назначенная патером Вацлавом неделя показалась Свенторжецкому вечностью. Чего не передумал, чего не переиспытал он в эти томительные семь дней! Несколько раз он приходил к решению не ехать к «чародею», не брать дьявольского средства, дающего наслаждение, за которое жертва должна будет поплатиться жизнью. Ведь ужасно знать, что женщина, дрожащая от страсти в объятьях, через несколько часов будет холодным трупом. Не отравит ли это дивных минут обладания? Порой он решал этот вопрос утвердительно, а порой ему казалось, что эта страсть за несколько часов пред смертью должна заключать в себе нечто волшебное, что это именно будет апофеозом страсти. Организм, в который будет введен яд возбуждения, и притом яд смертельный, несомненно, вызовет напряжение всех последних жизненных сил исключительно для наслаждения. Инстинктивно чувствуя смерть, женщина постарается взять в последние минуты от жизни все. И участником этого последнего жизненного пира красавицы будет он!

«Она будет твоей и никогда больше ничьею не будет!» – нашептывал ему какой-то внутренний голос, похожий на голос его матери, но тотчас же другой властный голос, поднимавший в его душе картины далекого прошлого, голос, похожий на голос его отца, говорил другое:

«Какое право имеешь ты отнимать жизнь за мгновение своего наслаждения, для удовлетворения своего грязного, плотского каприза? Неужели ты думаешь, что страсть, вызванная искусственно, может доставить истинное наслаждение? Ты увидишь, что после пронесшихся мгновений страсти твое преступление оставит неизгладимый след в твоей душе, и ты годами нравственных страданий не искупишь их. Горечь, оставшаяся на твоем сердце после пресыщения искусственною сладостью, отравит тебе всю жизнь».

Свенторжецкий уже стал прислушиваться к этому второму голосу, и тогда у него появилось было решение отказаться от услуг патера Вацлава и постараться сбросить с себя гнет страсти к княжне Людмиле, вычеркнуть из сердца ее пленительный образ. Увы, сделать это он был не в состоянии. Его страсть, по мере открывавшейся возможности удовлетворить ее, росла не по дням, а по часам и еще более разжигалась фразой патера Вацлава: «А не назначает ли она такого свидания и другим?» Эти слова змеей сомнения вползли в сердце графа Свенторжецкого и то и дело приходили ему на память.

«Если это действительно так, то пусть она умрет!» – говорил он сам себе.

Граф искал предлога для оправдания своего преступления, и эта измена княжны Людмилы представлялась ему достаточным предлогом. Он забывал, что княжна не связана с ним ничем, даже словом. В своем ослеплении страстью он полагал, что раз она назначает ему свидание, то никто другой не имеет права на них. Ведь эти свидания он считал доказательством близости, делить которую с другим не был намерен. И тотчас же он говорил себе, что княжна назначает другим свидания просто для того, чтобы помучить его, отмстить ему и наказать его, но в конце концов переменит гнев на милость и сделается его женой. Однако если другой воспользуется такими же, как он, или, быть может, даже большими правами, то он вправе считать это изменой и жестоко отмстить за нее, отмстить смертью.

Граф решил убедиться в этом, а так как он все равно не спал ночей под влиянием тревожных дум, то стал проводить их у дома княжны Полторацкой, сторожа заветную калитку. Несколько ночей прошло для него в бесплодном ожидании – никто не появлялся на берегу Фонтанки. Граф хотел уже перестать ходить на обычный караул, но – увы! – последняя ночь убедила его в том, что княжна принимает еще кого-то, кроме него.

На берегу показалась фигура мужчины; она быстро приблизилась к дому княжны и остановилась у калитки. Граф стоял шагах в десяти от нее и при свете луны, на одно мгновение выплывшей из-за облаков, узнал князя Сергея Лугового. Затем он услышал, как щелкнул замок от повернутого ключа, после чего фигура скрылась за калиткой и заперла ее изнутри.

Сомнения не было – княжна Людмила не одному ему, Свенторжецкому, назначала ночные свиданья. Луговой, быть может, был даже счастливее его в часы этих свиданий!

Неукротимая злоба забушевала в сердце графа; горячая кровь бросилась ему в голову, била в виски. Он быстро удалился от дома княжны; приговор изменнице был подписан:

«Пусть она умрет, но умрет моею. Я буду обладать ею».

Со следующего дня граф стал посылать цветы княжне Полторацкой. Он не стоял за ценой, и вскоре будуар княжны Людмилы стал похожим на оранжерею.

Княжна действительно любила цветы и с удовольствием принимала их, тем более что присылать их у поклонников светских красавиц было в обычае того времени. Однако она даже не знала, от кого получает эти знаки питаемого к ней нежного чувства, так как расторопный Яков ежедневно поручал относить к ней букеты и горшки с цветами разным своим приятелям, строго наказывая, чтобы они не смели говорить от кого. Впрочем, княжна подозревала в этом главных своих поклонников – князя Лугового, графов Свиридова и Свенторжецкого, и ей льстило это внимание.

Свенторжецкому в течение этого времени выпало не более одного раза быть на таинственном свидании в будуаре княжны Людмилы.

– Вы, точно богиня Флора, вся в цветах, – с улыбкою заметил он, входя к ней в будуар и бросая взгляд на цветы.

– С некоторых пор меня стали страшно баловать цветами, – сказала княжна. – И вообразите, граф, я не знаю, кто именно, хотя догадываюсь.

– Я думаю, это вам довольно трудно: ведь у вас бесчисленное количество поклонников.

– Ошибаетесь! Таких, которые меня балуют, немного.

– Но все-таки несколько!

– Пожалуй, но мне кажется, что это делает один. Однако, кто именно, я не скажу вам. Это – мой секрет.

– Не смею проникать в него.

– Цветы – моя страсть, их запах оживляет меня. Не правда ли, как здесь мило!.. Точно оранжерея. Бывало, я еще совсем маленькой девочкой любила целые часы проводить в оранжерее.

– Говорят, это вредно, болит голова.

– У меня нет, я привыкла. Напротив, запах цветов освежает меня.

«Надо принять это к сведению, следует увеличить дозу», – подумал граф, но вслух сказал:

– Это другое дело, привычка – вторая натура.

– Вашей голове, быть может, вреден этот запах?

– Нет, напротив, легкое головокружение даже приятно. Да это и не от цветов.

– Вы опять за старое! Неисправимы, хоть брось! – смеясь, сказала девушка, поняв намек графа.

– Скажите лучше, неизлечим, так как мое чувство к вам – моя смертельная болезнь.

– Ай, ай, какие страсти! Если бы я поверила вам, то, наверно, испугалась бы, – засмеялась княжна.

– Вы не можете мне не верить.

– Вы думаете, что вам должны верить все?

– Кто все?

– Кому вы говорите то же самое, что мне.

– Я никому этого не говорил и не говорю.

– Очень жаль! Отчего же и другим не доставить удовольствия?

– Придет время, вы поймете, что я говорил правду, но будет поздно! – произнес граф и мрачно поглядел на княжну.

– Вы умрете? – рассмеявшись, спросила она.

– Смерть – хороший исход! – сказал граф.

– Я не доктор и не могу вылечить вас от вашей болезни, поэтому бесполезно и говорить со мной о ней. Вы, как я слышала, к тому же лечитесь у патера Вацлава? Это правда?

– Да, лечусь.

– От любви?

– Нет, от головы.

– Это другое дело. И что же, помогает?

– Это интересует вас?

– Конечно! Ведь в качестве вашего друга я не могу не интересоваться.

– «Друга»! – иронически повторил он. – Я не хочу и никогда не хотел иметь вас другом.

– В таком случае, зачем же вы просите о свиданиях?

– Вы на них принимаете только друзей? – спросил граф, пристально смотря ей в лицо.

– Только, – не моргнув глазом, ответила она.

– И много их?

– Это вас не касается.

– Но это невыносимо. Поймите, что я люблю вас.

– Граф. Вы забыли наше условие – не говорить о любви.

– Я не в состоянии.

– Тогда это свиданье будет последним.

– Хорошо, хорошо, я подчиняюсь, – испуганно согласился граф Свенторжецкий. – Простите!

Разговор перешел на другие темы.

Через несколько времени граф отправился домой, злобно шепча:

– Погоди! Еще дня два или три, и на моей улице будет праздник. Ты сама заговоришь о любви!

Наконец настал срок, назначенный патером Вацлавом для приезда к нему за снадобьем, которое должно было бросить княжну Людмилу в объятья графа. Последний, конечно, почти минута в минуту был у «чародея». Патер Вацлав, обменявшись приветствиями, удалился в другую комнату и вынес оттуда небольшой темного стекла пузырек.

– Нескольких капель на два-три цветка будет достаточно, – сказал он. – Княжна может отделаться только сильным расстройством всего организма, но затем поправится. У меня есть средство, восстановляющее силы. Если захочешь, сын мой, сохранить ей жизнь, то не увеличивай дозы, а затем приходи ко мне. Она будет жива.

Граф не обратил почти никакого внимания на эти слова «чародея». Все его мысли были направлены на этот таинственный пузырек, в котором заключалось его счастье. Поэтому он спрятал пузырек в карман, а из последнего вынул мешочек с золотом и сверток золотых монет, причем сказал:

– Вот за лекарство, а это – сто червонных – за разрешение от греха.

– Разрешение готово. Вот оно! – и патер, подав графу бумагу, стал считать деньги.

Граф опустил бумагу в карман не читая.

– Разве так можно обращаться с разрешением святого отца-папы? – строго посмотрел на него патер.

– А как же?

– Ты – не верный сын католической церкви, если говоришь такие слова. Ты должен был осенить себя крестом и спрятать бумагу на груди. Вынь ее из своего грешного кармана, где ты держишь деньги, этот символ людской корысти!

Граф повиновался и вынул бумагу.

– Перекрестись и поцелуй святую подпись! – сказал патер.

Иосиф Янович исполнил приказание и спрятал бумагу на груди, после чего стал прощаться.

– Да благословит тебя Бог, сын мой! – напутствовал его патер. – Помни, не злоупотребляй средством, если не хочешь стать убийцей.

– Но ведь так или иначе, а я буду прощен? – возразил граф.

– Все это так, но ведь тебе жаль женщину, к которой влечет тебя страсть? Да? Тогда сохрани ее для будущего.

– Будущее… разве у нас с нею есть будущее?

– Раз ты овладеешь ею впервые, от тебя будет зависеть сохранить ее навсегда.

«Впервые»! Хорошо, если впервые», – мелькнуло в уме графа, и пред ним вырисовалась фигура Лугового, отворяющего калитку сада княжны.

Граф возвращался домой в каком-то экстазе. Он то и дело опускал руку в карман, ощупывая заветный пузырек с жидкостью, заключавшею в себе и исполнение его безумного каприза, и отмщение за нанесенное ему «самозванкой-княжной» оскорбление.

Теперь, имея в руках средство отмстить, он особенно рельефно представлял себе прошлое. Он вспоминал, как ехал к княжне, думая, что его встретит покорная раба его желаний, и с краской стыда должен был сознаться, что его окончательно одурачила девчонка. Она искусно вырвала из его рук все орудия, выбила почву из-под ног, и вместо властелина он очутился в положении ухаживателя, над чувством которого княжна явно насмехалась, которого она мучила, а на интимных ночных свиданьях играла с ним, как кошка с мышью. Этого ли не достаточно было, чтобы жестоко отмстить ей?

Между тем пленительный образ молодой девушки восставал пред ним. Он восхищался правильной красотой ее лица, тонкостью линий, ее глазами, полными жизни и обещающими быть полными страсти, приходил в восторг от ее стройной фигуры, где здоровье соединялось с девственностью, где жизнь и сила красноречиво говорили о сладости победы. Ему становилось жаль безумно желаемой им девушки.

Однако ему припомнились слова патера Вацлава о возможности быть властелином девушки, которой он будет обладать впервые.

«Впервые? – повторил Свенторжецкий, и снова рой сомнений окутал его ум, и снова фигура князя Лугового, освещенная луной у калитки сада княжны Полторацкой, восстала пред ним, и он решил: – Пусть умрет!»

Но это было лишь на мгновение.

«Кто знает? – подумал он. – Быть может, она играет Луговым так же, как играет мной? – и у него мелькнуло другое решение: – Пусть живет».

Ведь он через несколько дней убедится в этом, так как пузырек уже будет в его кармане. Если она была к князю Луговому менее строга, нежели к нему, то он незаметно выльет на букет все содержимое в этом роковом пузырьке. Тогда смерть неизбежна, и он будет отмщен!

«Она говорит, что привыкла к запаху цветов, – неслась далее в его голове мысль, – необходимо все-таки несколько увеличить дозу. Иначе на нее не произведет никакого впечатления, и цель не будет достигнута».

Граф мысленно стал упрекать себя, что не сообщил об этом патеру Вацлаву и не спросил у него совета. Он было решил приказать кучеру повернуть назад, но раздумал. Понятно, что для организма, привыкшего к сильным ароматам, необходимо увеличить дозу.

Вернувшись домой, граф спрятал пузырек в бюро, стоявшее у него в кабинете, и спросил Якова:

– Цветы посланы?

– Посланы, ваше сиятельство.

– Мне будет необходим на днях роскошный букет из белых роз. Но, прежде чем послать его княжне, препроводи его ко мне. Я хочу посмотреть его.

– Уж будьте спокойны. Отправим самые лучшие… царские, можно сказать, цветы, ваше сиятельство.

– Где ты достаешь цветы?

– У садовника графа Кириллы Григорьевича Разумовского. У них лучшие в городе оранжереи, не уступят царским. Только садовник и выжига же! Дерет за цветы совсем не по-божески. Кажись, ведь это – трава, а он лупит за них такие деньги.

– Не в деньгах дело.

– Это конечно, ваше сиятельство: в капризе-с.

– Как ты сказал? «В капризе»? Что же это значит?

– А то, что для бар каприз бывает дороже всяких денег.

– Пожалуй, ты прав. Так помни относительно букета!

На другой же день граф поехал с визитом к княжне Людмиле. Он застал ее одну в каком-то тревожном настроении духа. Она была действительно обеспокоена одним обстоятельством. Граф Свиридов, которому был отдан ключ от садовой калитки, не явился вчера на свиданье. Княжна была в театре, видела графа в партере, слышала мельком о каком-то столкновении между ним и князем Луговым, но в сущности что случилось, не знала. Свиридов между тем не явился к ней и сегодня, чтобы, по обыкновению, возвратить ключ. Все это не на шутку тревожило ее.

Неужели они объяснились, и ее одинаковые письма к князю и Свиридову, написанные ею под влиянием раздражения на Лугового за слова, сказанные им в Зиновьеве, дошли до сведения их обоих? Это поставило бы ее в чрезвычайно глупое положение.

«Нет, просто Свиридов заболел! – успокаивала она самое себя. – Приедет, отдаст ключ. Не посмеет же он явиться в неназначенный день! И, кроме того, он найдет дверь в коридор запертой».

Это соображение совершенно успокоило ее.

– Что с вами, княжна? Вы как будто чем-то встревожены? – спросил Свенторжецкий, видя молодую девушку в каком-то странном состоянии духа. – Вы сегодня какая-то странная.

– Мне немного нездоровится.

– Не виноваты ли в этом цветы, которыми, как кажется, вас продолжают обильно награждать?

– Действительно, кто-то положительно засыпает меня ими, но не эти прелестные цветы – виновники моего нездоровья. Они, напротив, оживляют меня, – и княжна, вынув из стоявшего вблизи букета несколько цветков, стала жадно вдыхать в себя их аромат.

– Я должен на днях уехать на довольно продолжительное время в Варшаву. Мне необходимо окончить там некоторые дела…

– Вы говорите, надолго?

– Может быть, на несколько месяцев.

– Но что же станет с влюбленными в вас дамами?

– Вы, княжна, все шутите, а у меня к вам просьба. Позвольте мне прийти к вам завтра.

– Милости просим. Мои двери, кажется, открыты для вас всегда.

– Не двери, а калитка, – подчеркнул граф.

– Калитка? – повторила княжна и задумалась. Это напомнило ей, что ключ от калитки находится в руках Свиридова, и она не знала, что ей ответить. Все же она спросила: – Вы когда едете?

– Послезавтра.

«Не осмелится же Свиридов явиться в неназначенный день!» – мелькнуло у нее в голове, а так как было несколько ключей от калитки, принесенных ей Никитой, то она решилась.

– Хорошо, я завтра буду ждать, – сказала она и, встав с дивана, вынула из шифоньерки ключ. – Вот вам ключ.

– Я не знаю, как благодарить вас, княжна! – поцеловав у нее руку, сказал граф.

– Я не могу отказать уезжающему.

Раздавшийся звонок известил о новом посетителе, и граф стал прощаться. В передней он встретил нескольких молодых людей.

– Убегает… забежал раньше всех и был принят с глазу на глаз. Счастливец! – послышались шутливые замечания.

Граф в свою очередь ответил какой-то шуткой и уехал. Дело было сделано. Ключ от калитки лежал в его кармане.

– Завтра должен быть букет из белых роз, громадный, роскошный, – сказал Свенторжецкий Якову.

– Будет готов. Я уже распорядился, ваше сиятельство!

– Принеси его ранее сюда, а потом отправишь к княжне, но не сам.

– Слушаю-с. Зачем сам? Я очень понимаю.

XII. ДВА ИЗВЕСТИЯ

Князь Луговой жил тоже лихорадочной жизнью. Повторенное ему обещание княжны Людмилы быть его женою лишь на первое время внесло успокоение в его измученную душу; отсрочка, потребованная девушкой, тоже только первые дни казалась ему естественной и законной в ее положении. Рой сомнений вскоре окутал его ум, и муки ревности стали с еще большею силой терзать его сердце.

Княжна давала ему повод к этому своим странным поведением. Накануне, на свиданье с ним наедине в ее будуаре, она была пылка, ласкова и выражением своих чувств доводила его до положительного восторга, а на другой день у себя в гостиной или в домах их общих знакомых почти не обращала на него внимания, явно кокетничая с другими, и в особенности с графом Свиридовым.

Сергей Сергеевич положительно возненавидел своего бывшего друга, да и тот, видимо, платил ему тою же монетою. Вследствие этого они ограничивались при встрече лишь вежливыми, холодными поклонами.

Князь, конечно, не знал, что дорога в заветный будуар его невесты открыта не ему одному для ночных свиданий. Он имел право считать княжну Людмилу своей невестой, хотя их помолвка была известна, кроме них двоих, только еще дяде княжны, Зиновьеву. Но и при таких условиях явное нарушение княжной своих обязанностей невесты, выражавшееся в амурной интриге с другими молодыми людьми, переполнило бы чашу терпения и без того многотерпеливого жениха.

К этому присоединялось еще следующее. В обществе о молодой княжне – «ночной красавице» – не переставали ходить странные, преувеличенные слухи, и их старались довести до сведения Лугового. Дело в том, что князь был одним из Выдающихся женихов, предмет вожделений многих петербургских барышень вообще, а их маменек в особенности. Очень понятно, что предпочтение, отдаваемое им княжне Полторацкой, не могло вызвать в них особенную симпатию к Людмиле Васильевне. В то время как дочки злобствовали молча, маменьки не стесняясь давали волю своим языкам и с чисто женскою неукротимою фантазией рассказывали о княжне Людмиле невозможные вещи. По их рассказам, она была окончательно погибшей девушкой, принятой в порядочные дома лишь по недоразумению. Эти рассказы передавались из уст в уста, с одной стороны, из жажды пересудов ближних, а с другой – с целью дискредитировать молодую девушку в глазах такого блестящего жениха, как князь Луговой. Поэтому в его присутствии намеки о поведении княжны были особенно ясны, но – увы! – достигали не той цели, которая имелась в виду. Князь слушал их, понимал и даже, отуманенный ревнивым чувством, верил им, однако его любовь к княжне от этого не уменьшалась. Он страшно страдал, но любил ее по-прежнему. Один нежный взгляд, одно ласковое слово разрушали ковы ее врагов, и Сергей Сергеевич считал княжну снова чистым, безупречным существом, оклеветанным злыми языками. Однако обычно следовавшая затем перемена отношений к нему со стороны княжны повергала его снова в хаос сомнений, и в этом состояла в последнее время его лихорадочная жизнь.

Одно обстоятельство в последнее время тоже очень встревожило князя. Оно почти совпало с окончанием траура княжны, но известие о нем дошло до Сергея Сергеевича уже после его объяснения с княжной и получения им вторичного обещания ее отдать ему свою руку. Это обстоятельство вновь всполошило в сердце Лугового тяжелое предчувствие кары за нарушение им завета предков – открытие рокового павильона в Луговом.

В конце августа Сергей Сергеевич получил от управляющего своим тамбовским именьем подробное донесение о пожаре, истребившем господский дом в Луговом. Пожар будто бы произошел от удара молнии, и от дома остались лишь обуглившиеся стены. Кроме того, были попорчены цветник и часть парка. Донесение оканчивалось слезною просьбою старика Терентьича дозволить ему прибыть в Петербург с докладом, так как он должен сообщить его сиятельству одно великой важности дело, которое он не может доверить письму, могущему, не ровен час, попасть и в чужие руки.

«Что это может быть?» – недоумевал князь Сергей Сергеевич, так как он знал Терентьича за обстоятельного и умного старика, который не решился бы беспокоить своего барина из-за пустяков.

Кроме того, и сообщение о пожаре дома тоже страдало какой-то недосказанностью. И в этом случае видно было, что старик не доверял письму.

«Надо вызвать его и узнать!» – решил князь и в тот же день написал в этом смысле Терентьичу.

Прошло около месяца, и однажды утром Сергею Сергеевичу доложили о прибытии Терентьича. Князь приказал позвать его. Старик вошел в кабинет, истово перекрестился на икону и отвесил поясной поклон князю.

– Чего это тебе, старина, в Питер приспичило ехать? Или на старости лет захотел столицу посмотреть? – встретил его Сергей Сергеевич.

– Не волей приехал, неволя погнала! – серьезно ответил Терентьич.

– Как так?

– Отписал я вашему сиятельству о несчастии. Погорели мы.

– От чего же это случилось? – спросил князь, поняв, что старый слуга, говоря «погорели мы», подразумевал его, своего барина.

– Божеское попущение. И натерпелись мы страха в то время.

– Что же, разве народ был на работе? Некому было тушить пожар? – спросил князь.

– Какое, ваше сиятельство, некому? Почитай, все село около дома было. Отец Николай с крестом… Да ничего поделать не удалось… Не подпустил к дому-то – он… враг человеческий.

– Как же это было?

– В самую годовщину, ваше сиятельство, как по вашему приказу павильон-то был открыт, был так час шестой вечера. Небо было чисто… Вдруг над самым домом повисла черная туча, грянул гром, и молния, как стрела, в трубу ударила. Из дома повалил дым. Закричали: «Пожар!» Дворовые из людских выбежали, а в доме-то пламя уж во как бушует! А туча-то все растет, чернее делается. Окна потрескались, наружу пламя выбило. Тьма кругом стала, как ночью. Сбежался народ, а к дому подойти боится. Пламя бушует, на деревья парка перекинуло, на людские, а в доме-то среди огня кто-то заливается, хохочет.

– Хохочет? – вздрогнул князь Сергей Сергеевич.

– Хохочет, ваше сиятельство, да так страшно, что у людей инда поджилки трясутся! Отца Николая позвали. Надел он эпитрахиль и с крестом пришел, да близко-то ему, батюшке, подойти нельзя, потому пламя. Он уже издали крестом осенять стал. Видимо, подействовало. Уходить «он» дальше стал, а все же издали хохочет, покатывается.

– И долго горело?

– Всю ночь, до рассвета народ стоял, подступиться нельзя было, а огонь так-таки и гуляет и по дому, и по деревьям.

– А павильон? – дрогнувшим голосом спросил князь.

– Около него деревья все как есть обуглились, а он почернел весь, как уголь, насквозь прокоптился. Я его запереть приказал, не чистивши.

– Ну, что же делать, старина. Божья воля! Дом пока строить не надо. Там видно будет; может, я туда никогда и не поеду. А для дворовых надо выстроить людские. Где же их теперь разместили?

– По избам разошлись, устроились.

– Ты за этим и приехал или еще что есть? – спросил князь.

– Есть еще одно дело! Никита у нас тут объявился, беглый Никита, убивец.

– Княгини Полторацкой и Тани? Да? Что же, его схватили?

– Никак нет-с. Кончился он… умер.

– Где?

– У отца Николая, ваше сиятельство. Пришел, значит, к отцу Николаю неведомо какой странник, больной, исхудалый… Вы ведь, ваше сиятельство, знаете отца Николая; святой он человек, приютил, обогрел. Страннику все больше неможется. Через несколько дней стал он кончаться, да на духу отцу Николаю и открыл, что он и есть самый Никита, убивец княгини и княжны Полторацких.

– Какой княжны? Что ты путаешь? – возразил князь.

– Так точно, ваше сиятельство, княжны Людмилы Васильевны. Он на духу сознался, что убил княжну.

– Какой вздор! Да ведь княжна жива!

– Никак нет-с. Это не княжна, что здесь, у вас в Питере, а Татьяна Берестова.

– Откуда ты это знаешь?

– От отца Николая. Советовался он со мной, как в этом случае поступить. Ну, и решили мы доложить по начальству. Там разберут.

– И отец Николай доложил?

– Со мной до города доехал, к архиерею, ему все как есть объявить хотел.

– Нет, все это вздор, соврал Никита!

– Пред смертью-то, ваше сиятельство, на духу никак этого быть не может Кроме того, и другие, как узнали об этом в Зиновьеве, смекать стали. Больно уж княжна-то после смерти своей маменьки изменилась. Нрава совсем другого стала. Та, да не та. А вот теперь, как Никита покаялся, все и объяснилось. Не княжна она, а Татьяна Берестова. Написать-то я вашему сиятельству обо всем этом не осмелился – не ровен час, кто прочтет письмо-то, а она, княжна-то эта, ваша невеста. Так не было бы вам от того какого худа.

Князь, видимо, не слыхал последних слов старика. Он сидел в глубокой задумчивости.

– Неужели? Не может быть! Это что-нибудь да не так! – произнес он вслух, как бы говоря сам с собою, и снова задумался.

– Когда же прикажете ехать обратно? – после некоторого молчания спросил Терентьич.

– Обратно… да… обратно… туда… – рассеянно сказал князь. – Да когда хочешь… Ты мне не нужен… Отдохни, посмотри город и поезжай. Главное, устрой дворовых. Насчет дома можно подождать, я отпишу.

– Слушаю-с, ваше сиятельство.

Терентьич снова отвесил поясной поклон и вышел.

Сергей Сергеевич остался один. Он долго не мог прийти в себя от полученного известия. Даже пожар дома, случившийся как раз в годовщину самовольного открытия им павильона-тюрьмы, стушевался пред этой исповедью Никиты. Девушка, которую он боготворил, которую мог бы, если бы она согласилась, уже месяц тому назад пред алтарем назвать своей женой, была самозванкой, быть может, даже сообщницей убийцы. Но, несмотря ни на что, Сергей Сергеевич, к ужасу своему, чувствовал, что он продолжал любить ее.

«Нет! Не может быть!» – снова разубеждал себя он, а между тем, вспоминая свои отношения к княжне Людмиле с первого свидания после трагической смерти ее матери и до сегодня, все более и более убеждался, что предсмертная исповедь «беглого Никиты» – не ложь.

Теперь все эти отношения между ним и княжной начали приобретать совершенно иную окраску. Девушка, любившая его так, как любила княжна, своею первою чистою любовью, так искренне, с наивным восторгом согласившаяся сделаться его женой, не могла бы так измениться под впечатлением обрушившегося на нее, хотя бы и огромного, несчастья. Напротив, она должна была бы почувствовать себя ближе к любимому человеку; ведь, став одинокой сиротой, она должна была бы в нем и в своем дяде искать опоры, защиты и помощи. Между тем Людмила Васильевна сразу переменила и тон, и обращение с ним, повергнув его в изумление и уныние.

Теперь все это объясняется. Княжна Полторацкая – не настоящая княжна, а Татьяна Берестова, ловкая самозванка, воспользовавшаяся своим необычайным сходством с покойной княжной Людмилой.

Чем больше думал князь, тем яснее становилось для него роковая истина этой догадки, и наконец она обратилась в полную уверенность.

«Что же делать, что предпринять?» – задумался князь.

Образ княжны Людмилы, такой, какова она есть, восставал пред ним. Он чувствовал, что теряет голову. Его самолюбие было удовлетворено полученным известием. Им пренебрегала и мучила его не та княжна, которой он сделал предложение, на брак с которой получил согласие ее матери, но наглая самозванка, дворовая девка, сообщница убийцы. Княжна, любившая его и горячо любимая им девушка, лежит в сырой земле, а чего же было ожидать от девушки, в жилах которой все же текла холопская кровь? Князь вспомнил, что именно о присутствии в Татьяне, горничной княжны Людмилы, этой «холопской крови» он сказал покойной княжне. Почему же в своем ослеплении он сразу не узнал этого наглого обмана?

Сердце Сергея Сергеевича сжалось мучительной тоской. Ему суждено было при роковых условиях переживать смерть своей невесты; лучше было бы, если бы он тогда, в Зиновьеве, узнал об этом. Теперь, быть может, горечь утраты уже притупилась бы в его сердце. Ведь раз судьба решила отнять у него любимую, ее не существовало, то надо было примириться с таким решением судьбы. Теперь же было нечто иное, более ужасное. Его невеста умерла, а между тем она жила, он сегодня увидит ее в театре; но это не она – той нет, это – не княжна, Это – Татьяна Берестова. В течение целого года он любил эту обворожительную девушку. Положим, он принимал ее за другую, но… Князю, к ужасу его, начинало казаться, что он любит теперь именно эту.

Что же делать? Что же делать? Сохранить ее для себя, заставить всех признавать ее княжной Людмилой, его невестой, рассказать ей все, обвенчаться, прежде чем придет эта роковая бумага из Тамбова? Просить милости императрицы! Ведь тогда дело затушат, чтобы не класть пятна на славный род и честное имя князей Луговых.

Эта мысль показалась князю Сергею Сергеевичу и соблазнительной, и чудовищной. Жить с сообщницей убийцы, жить с убийцей! Нет, это невозможно!

«Но ведь ты любишь ее, эту живую княжну, – зашептал князю внутренний голос, и в глубине души Луговой понимал, что это так. – Быть может, она и не знала о замышляемом Никитой убийстве и, лишь спасенная чудом, приняла на себя роль покойной княжны?»

– Но что же из этого? Ведь это – тоже преступление! – возразил он сам себе.

«А положение ее, тоже дочери князя Полторацкого, хотя и незаконной, в качестве дворовой девушки при своей сестре разве не могло извинить этот ее проступок? Она ведь только пользовалась своим правом!..

– Нет, нет, это не то, не то, – возмутился князь сам против себя, – это иезуитское рассуждение. Она – преступница, несомненно! Но ведь она так хороша, так обворожительна. Отступиться от нее у меня не хватит сил. Надо спасти ее, поехать переговорить с нею, предупредить. Она поймет всю силу моей любви, когда увидит, что, зная все, я готов отдать ей свое имя и титул, и ими, как щитом, оградить ее от законного возмездия на земле. Но поможет ли это предупреждение? Быть может, бумага уже пришла!

Князь похолодел при этой мысли, однако, подумав, вспомнил, что бумага из Тамбова не может миновать руки Сергея Семеновича Зиновьева, помощника начальника судного приказа.

«Надо переговорить с ним сегодня же, – решил он. – Княжны я все равно не застану. С нею я объяснюсь после. Надо предупредить Сергея Семеновича, чтобы он задержал бумагу. Ему тоже неприятна будет огласка этого дела. Ведь он сам представил эту девушку государыне как свою племянницу».

Сергей Сергеевич позвонил, приказал помочь ему одеваться и вскоре уже вошел в служебный кабинет Зиновьева. Последний оказался, по счастью, не очень занятым и тотчас принял Лугового.

Пережитое утро не могло не оставить следа на лице князя.

– Что с вами, князь? Вы больны или что-нибудь случилось? – с тревогой спросил Зиновьев, указывая гостю на стоявшее с другой стороны стола кресло.

Сергей Сергеевич в изнеможении опустился на него. Наставший момент объяснения с дядей княжны Людмилы совпал с ослаблением всех его физических и нравственных сил – последствием утренних дум и треволнений.

– Говорите, что случилось, князь? Княжна Людмила? – встревоженно спросил Зиновьев.

– Она… не княжна… – с трудом выговорил князь. – Я получил сегодня ужасное известие. Ко мне приехал мой староста из Лугового, которое находится, как вам известно, в близком соседстве от Зиновьева, и сообщил мне, что более месяца тому назад в Луговом у священника отца Николая умер Никита Берестов, разыскиваемый убийца княгини Вассы Семеновны и Тани, пред смертью этот Никита на исповеди сознался отцу Николаю, что он убил княгиню и княжну, а в живых осталась…

– Татьяна?

Князь молча наклонил голову.

– Что же отец Николай?

– Он сообщил обо всем архиерею, а тот, вероятно, даже непременно, сообщит сюда. Я приехал побеседовать с вами и узнать, не получили ли вы такой бумаги.

– Нет, еще не получал, – глухо сказал Зиновьев.

– Что же нам делать?

– Наказать обманщицу, – твердо произнес Сергей Семенович.

Луговой сидел ошеломленный таким решением.

– Я должен сказать вам, – продолжал между тем Зиновьев, – что уже год тому назад слышал об этом, но не придал особенного значения, хотя потом, видя поведение племянницы, не раз задумывался над вопросом, не справедлив ли этот слух. Между нею и княжной Людмилой, как, по крайней мере, я помню ее маленькой девочкой, нет ни малейшего нравственного сходства.

– Хотя физическое поразительно.

– Это-то и смущало меня. Но теперь, когда будет получена предсмертная исповедь убийцы, надо будет дать делу законный ход.

– Неужели нельзя… как-нибудь потушить это дело? – пониженным шепотом спросил Сергей Сергеевич.

– Но зачем это вам, князь?

– Я люблю ее, и… если бы можно было избежать огласки, я… женился бы на ней.

Зиновьев несколько времени молча глядел на молодого человека, который сидел бледный, с опущенной долу головой. Наступило томительное молчание.

Князь истолковал это молчание со стороны Зиновьева по-своему.

– Я возьму ее без приданого… Я богат; мне не нужно ни одной копейки из состояния княжны. Я готов возвратить то, что она прожила в этот год.

Зиновьев вспыхнул, а затем побледнел и воскликнул:

– Наследник после княжны – один я; но у меня нет детей, и я доволен тем, что имею…

– Простите, я не то хотел сказать… я так взволнован…

– Говоря откровенно, – продолжал между тем Сергей Семенович, – мне самому было бы приятнее, если бы это дело не обнаруживалось… Княжны Людмилы не воскресишь, и если вы действительно решили обвенчаться с этой самозванкой, то пусть она скорее делается княгиней Луговой.

– А бумага?

– Я задержу ее, но потом вам надо будет обратиться к государыне. Вы скажете ей, что были введены в заблуждение, что не виноваты и что обнаружение дела падет позором на ваше имя. Государыня едва ли захочет сама начинать дело. Конечно, надо представить эту самозванку, как спасшуюся случайно от смерти и воспользовавшуюся своим сходством с сестрой по отцу.

– Ведь она – незаконная дочь князя Полторацкого?

– Вы знаете это?

– Да, знаю, – ответил князь. – Это, вероятно, так и есть. Не сообщница же она убийцы.

– Кто знает, князь? Надо все-таки подождать бумаги.

– Вы допускаете, что она знает об убийстве?

– Я не хочу предполагать это, иначе… иначе не мог бы допустить, чтобы убийца моей племянницы оставалась бы безнаказанной и чтобы вы женились на таком изверге…

– Нет, не может быть! – воскликнул Луговой. – Нет, она – не изверг, она не может быть им!

– Подождем разъяснения из Тамбова.

– Я хотел переговорить с нею об этом сам.

– Подождите, еще успеете. Дать или не дать ход этому делу – в наших руках.

– Хорошо, я последую вашему совету, – согласился князь и, простившись с Зиновьевым, вышел из кабинета.

Остаток этого дня он провел в каком-то тумане. Мысли одна другой несуразнее лезли ему в голову. То ему казалось, что княжна Людмила жива, что убили действительно Татьяну Берестову, что все то, что он пережил сегодня, – только тяжелый, мучительный сон. То живущая здесь княжна Полторацкая представлялась ему действительно убийцей своей сестры и ее матери, с окровавленными руками, с искаженным от злобы лицом. Она протягивала их к нему для объятий, и – странное дело! – он, несмотря ни на что, стремился в эти объятья.

В таких тяжелых грезах наяву провел Луговой несколько часов в своем кабинете, пока наконец не наступил час отъезда в театр.

В театре, если припомнит читатель из начала романа, у него произошло столкновение с графом Свиридовым и объяснение с бывшим другом в кабинете Ивана Ивановича Шувалова, в присутствии последнего.

Возмутительное поведение княжны Полторацкой по отношению к нему окончательно отрезвило князя. Любовь, как показалось ему, бесследно исчезла из его сердца.

«Пусть совершится земное правосудие!» – мысленно решил он.

XIII. РОКОВАЯ БУМАГА

Между тем княжна Людмила была очень обеспокоена, напрасно прождав графа Свиридова в ночь, назначенную ему для свидания. Ее несколько развлек визит Свенторжецкого, которому она даже отдала второй ключ от калитки, вполне уверенная, что Свиридов не решится явиться не в назначенное время, не переговорив с нею. Кроме того, она надеялась, что он явится сегодня же и вернет ей ключ, и успокаивала себя мыслью о том, что сумеет урвать время, чтобы потребовать от него объяснения причин его неявки и, смотря по уважительности этих причин, накажет его более или менее долгим изгнанием.

Посетители приходили за посетителями. При каждом докладе лакея о новых визитах княжна надеялась услыхать фамилию Свиридова, но ее не произносилось.

Не явился в ее приемные часы и князь Луговой, редко, особенно в последнее время, пропускавший случай быть у нее, и это совпадение стало не на шутку тревожить княжну. Она слышала еще вчера в театре о каком-то столкновении между бывшими друзьями, но, видимо, в свете не придавали этому значения, по крайней мере, ни один из сегодняшних посетителей и даже посетительниц княжны не обмолвился о вчерашнем эпизоде в театре.

Наконец все разъехались, и княжна осталась одна. Она полулегла на кушетку с книжкой в руках, но ей не читалось. Проведенная почти без сна ночь и нервное состояние дня дали себя знать, и княжна задремала.

Однако ее сон был тревожен и томителен. Пред нею восстали все страшные моменты рокового дня убийства Никитой княжны и княгини Полторацких. Ей ясно представились проходная комната пред спальней княжны и страшная сцена убийства и насилия; стон княжны звучал в ее ушах и вызывал капли холодного пота на ее лбу. Княжна вздрагивала во сне, и на ее лице было написано невыносимое страдание.

Далее вырисовывалась другая картина. Труп княжны Людмилы в простом дощатом гробу с грошовым позументом, стоявшем в девичьей. Скорбное пение во время панихиды и этот жених мертвой девушки, стоявший рядом с нею, с живой, которую он считает своей невестой и на которую глядит грустным, умоляющим, но вместе с тем и недоумевающим взглядом. Затем ей вспомнился день похорон княгини и княжны Полторацких. Она сама идет за гробом княгини, а там, в хвосте процессии, несут останки княжны Людмилы. Вот ее скромный гроб опускают в могилу, а затем на последней водружают деревянный крест.

Безумная! Ей показалось тогда, что все похоронено под этой земляной насыпью, под этим крестом с надписью: «Здесь лежит тело Татьяны Берестовой». Увы! Теперь бодрствующий ум в спящем теле ясно видел, что кровь убитой вопиет к небу и что нет ничего тайного, что не сделалось бы явным.

Припомнились княжне и подозрительные взгляды старых слуг в Зиновьеве. Она уехала в Петербург от этих взглядов, но здесь явился Никита, а за ним – Осип Лысенко, преобразившийся в графа Свенторжецкого! Один – сообщник, другой – случайно узнавший о ее преступлении. Она сумела одного устранить с дороги, а другого сделать бессильным. Но навсегда ли она добыла этим себе спокойствие? Этот вопрос тяжелым кошмаром висел над спящей молодой девушкой.

– Возмездие близко! – послышался ей голос, властный, суровый, похожий на голос покойной княгини Полторацкой, и она проснулась.

Пред нею стояла ее горничная.

– Ваше сиятельство, ваше сиятельство! – растерянно повторяла она.

– Что, что тебе? – вскочила княжна и села на кушетку, не сознавая, где она и что с нею, причем ей даже показалось, что все открыто и что ее пришли брать, как сообщницу убийцы княгини и княжны Полторацких.

– Помилуйте, ваше сиятельство, – вывела ее из дремотного состояния горничная, – сколько времени я уже стою над вами, а вы, ваше сиятельство, почиваете, да так страшно!.. Ведь уже за полночь.

– Что ты? А я и не заметила, как заснула за книгой.

– Видно, сон вам нехороший приснился, ваше сиятельство. Бледная такая вы лежали, дышали тяжело, все вздрагивали.

– Да, мне что-то снилось, – окончательно оправилась княжна.

– Что, ваше сиятельство? Скажите, я умею сны разгадывать.

– Да я теперь и не помню, что мне пригрезилось, заспала, верно.

– Экая напасть какая! – наивно заметила Агаша.

– Однако пора спать по-настоящему, иди раздевать меня! – сказала княжна Людмила Васильевна и направилась в спальню в сопровождении горничной.

Долго не могла она заснуть, однако под утро впала в крепкий, безгрезный сон. Проснулась она поздно, но сон укрепил и оживил ее. Она стала прежней княжной Людмилой, весело и бодро смотрящей в будущее.

Между тем на это будущее надвигались действительно темные тучи. В это же утро Зиновьев, вскрывая почту, увидел секретный пакет, заключавший в себе подробное донесение тамбовского наместника о деле по убийству княгини Вассы Семеновны и княжны Людмилы Васильевны Полторацких.

Наместник подробно излагал в нем сообщение местного архиерея о предсмертной исповеди «беглого Никиты», сознавшегося в убийстве княжны и княгини Полторацких и оговорившего в соучастии свою дочь Татьяну Берестову, имевшую разительное сходство с покойной. Умирающий убийца рассказал все подробности убийства, равно как о своем сознании пред графом Свенторжецким и получении от своей сообщницы тысячи рублей за уход из Петербурга. Оставшиеся деньги, в количестве девятисот семидесяти рублей, умирающий Никита передал отцу Николаю для употребления на богоугодное дело, но последний при рапорте представил их архиерею. Исповедь умирающего дышала такой искренней правдивостью, что не только в «самозванстве», но даже в виновности Татьяны Берестовой, как соучастницы в убийстве, не оставалось ни малейшего сомнения.

В приведенном целиком рапорте отец Николай указывал и мотивы, приведшие Никиту к раскаянию. По словам покойного, он, отправившись из Петербурга, сильно пьянствовал по дороге и шел, не обращая внимания, куда идет Каково же было его удивление, когда он очутился вблизи Зиновьева! Он не решился идти туда и зашел в соседний лес. Здесь он вдруг заснул и имел сонное видение, окончательно переродившее его нравственно, но разбившее физически. К нему явились убитые им княгиня и княжна Полторацкие, и первая властно приказала ему идти к отцу Николаю в Луговое и покаяться во всем. «Тебе все равно жить недолго, ты не проживешь и недели!» – сказала ему княгиня. Никита проснулся весь в холодном поту, а когда захотел приподняться, почувствовал такую страшную слабость и ломоту во всем теле, что еле живой доплелся до дома отца Николая. Предчувствие близкой, неизбежной смерти не оставляло его с момента пробуждения в лесу. Несмотря на уход за ним со стороны отца Николая и его стряпки, больной с каждым днем все слабел и слабел и наконец попросил отца Николая о последнем напутствии. На этой же предсмертной исповеди умирающий и рассказал все своему духовнику.

Сергей Семенович перечитал роковую бумагу и снова вопрос: «Что делать?» – возник в его уме.

«Надо доложить государыне! – решил он после довольно долгого размышления. – Но прежде сообщу князю Сергею Сергеевичу!» – мысленно добавил он.

Зиновьев имел право личного доклада государыне по делам неполитическим особенной важности.

Такие дела случались редко, а потому редко и приходилось ему докладывать ее величеству.

– Надо заехать к Сергею Сергеевичу, а оттуда во дворец! – решил Зиновьев и уже встал, чтобы выйти, как вдруг остановился.

Он вспомнил, что сегодня утром его жена, Елизавета Ивановна, принесла ему несколько яблок из заготовленных на зиму, и он съел одно из них, поэтому быть сегодня с докладом у императрицы было бы безумием.

В числе особенных странностей Елизаветы Петровны было то, что она терпеть не могла яблок. Мало того, что она сама никогда не ела их, но до того не любила яблочного запаха, что узнавала по чутью, кто ел их недавно, и сердилась на того, от кого пахло ими. От яблок ей делалось дурно, а потому приближенные императрицы остерегались даже накануне того дня, когда им следовало явиться ко двору, дотрагиваться до яблок. Таким образом, и Зиновьеву пришлось отложить доклад до следующего дня.

– Утро вечера мудренее, – сказал он себе в утешение, оставаясь в своем служебном кабинете.

После обеда он заехал к князю Луговому; он застал последнего в мрачном расположении духа, но прямо заявил ему:

– Бумага получена!

– Получена? – равнодушно повторил князь Луговой.

– Да, – удивленно посмотрел на него Сергей Семенович, – и содержание ее таково, что необходимо доложить государыне…

– Никита оговорил Татьяну Берестову в сообщничестве?

– Он рассказал все во всех подробностях, и, главное, нельзя усомниться в его искренности. Кстати, бумага со мною, прочтите сами.

Зиновьев вынул из кармана бумагу и подал князю. Тот стал внимательно читать ее.

От устремленного на него взгляда Сергея Семеновича не укрылось то обстоятельство, что ни один мускул не дрогнул на лице князя при этом чтении, и он ломал голову над этим.

– Я так и думал! – совершенно спокойно, к довершению удивления Сергея Семеновича, сказал князь, окончив чтение и передавая Зиновьеву обратно бумагу.

– Что вы сказали? Вы так и думали?

– Вы удивляетесь? Я вчера убедился в таких обстоятельствах, которые не оставили во мне ни малейшего сомнения в глубокой испорченности этой девушки, принявшей на себя личину вашей племянницы.

– Вот как! Какие же это обстоятельства?

– Увольте меня, дорогой Сергей Семенович, рассказывать вам все это теперь. Мне и так тяжело!

– Помилуйте, князь, конечно не надо.

– Когда-нибудь, когда все это дело кончится, я расскажу вам это…

– Значит, то, о чем мы вчера говорили… – начал Зиновьев.

– Забудьте об этом… Я ей не судья, но и не ее защитник. Между мною и этой девушкой все кончено… Если вы хотите спасти ее, спасайте, я же не хочу ни губить ее, ни спасать; ее будущность для меня безразлична… Моя невеста умерла, я буду оплакивать ее всю свою жизнь. Эта девушка – ее убийца, но Бог ей судья… Мстить за себя не стала бы и покойная, я тоже не буду мстить ее убийце… Остальное – ваше дело.

– Я доложу государыне завтра же и завтра же отдам приказ о ее аресте. Я не могу оставить безнаказанной убийцу своей сестры и племянницы, – горячо заявил Сергей Семенович Зиновьев.

– Пусть свершится правосудие, – как бы про себя сказал князь.

Сергей Семенович стал прощаться с ним. Луговой проводил его до передней и затем, вернувшись к себе в кабинет, потребовал трубку. Долго ходил он взад и вперед по комнате.

Ни одной мысли, казалось, не было у него в голове. Однако это именно только казалось, потому что это происходит от наплыва самых разнородных мыслей, которые мгновенно мелькают в голове, производя впечатление отсутствия мысли, как быстрая перемена всех цветов радуги производит белый цвет, представляющий собою как бы отсутствие всякого цвета.

В таком состоянии пробыл князь Луговой до поздней ночи, когда за ним заехал граф Петр Игнатьевич Свиридов, чтобы идти с последним объяснением к княжне Полторацкой.

XIV. В ОБЪЯТЬЯХ ТРУПА

Между тем княжна Людмила очень оживленно провела свой день. Она сделала довольно много визитов с затаенною мыслью узнать что-нибудь о происшедшем столкновении между графом Свиридовым и князем Луговым. Ее все еще беспокоило странное поведение первого. Почему он не явился на назначенное ему свидание и не возвратил ключа? Что могло это значить? Однако ни в одном светском доме она не получила ответа на этот вопрос. Видимо, не случилось ничего такого, чем могли быть заинтересованы «великосветские кумушки» того времени. Это обстоятельство отчасти успокаивало княжну Людмилу, а отчасти усиливало ее беспокойство. С одной стороны, она заключала, что не случилось ничего серьезного, а с другой – что, быть может, при ней, как причине разыгравшейся истории, умышленно умалчивают.

С такими лихорадочными мыслями возвратилась домой княжна Людмила Васильевна. Войдя в свой будуар, она на столике около кушетки увидела изумительно роскошный букет белых роз. Оказалось, что его принесли, пока ее не было дома.

Княжна залюбовалась им и воскликнула:

– Боже мой, какая прелесть!.. Положительно интересно, кто награждает меня такими роскошными цветами?

Этот букет несколько отвлек думы княжны от Лугового и Свиридова, или, лучше сказать, дал другое направление этим думам. Дело в том, что она окончательно решила, что именно кто-нибудь из них присылает ей уже более недели ежедневно эту массу цветов. Предположение о том, что это делает граф Свенторжецкий, исчезло. Он слишком хорошо сумел сыграть роль неповинного в деле цветочных подношений человека. Даже тогда, когда Людмила, глядя на него в упор, весьма прозрачно высказала ему свое предположение, он нимало не смутился и, казалось, даже не догадывался, о чем она говорит.

Княжна не могла предполагать за ним такие актерские способности. Она не знала, что эта присылка цветов – лишь пролог к хладнокровно и всесторонне задуманному преступлению, а потому для графа было очень важно, чтобы княжна не догадалась, от кого присылаются они. Он подготовился искусно разогнать подозрение княжны о том, что это делает он, и достиг цели. Княжна вычеркнула его из списка поклонников, могущих баловать ее так таинственно; в списке остались только двое: граф Свиридов и князь Луговой.

«Если действительно присылает цветы кто-нибудь из них, а больше присылать некому, – думала княжна, – значит, отношения одного из них ко мне не изменились, а следовательно, мой страх обнаружения двойной игры, затеянной с этими двумя поклонниками, совершенно неоснователен».

Она с удовольствием вдыхала в себя аромат присланного букета.

Внезапно ей показалось, что розы пахнут как-то особенно сильно, и ей это представилось странным. Как любительница и знаток цветов, она знала, что белые розы имеют тонкий, нежный запах.

«Вероятно, это какой-нибудь особый сорт!..» – мысленно решила она, а так как аромат был восхитителен, то невольно до самого вечера, отрываясь сперва от какого-то затейливого вышиванья, а затем от чтения, несколько раз наклонялась над букетом и подолгу вдыхала в себя его чудный запах.

Время шло. Чем ближе подходил час свиданья с графом Свенторжецким, тем княжна чувствовала все большее и большее оживление, странно смешанное с нетерпеливым ожиданием. Никогда еще она не ждала так Свенторжецкого, никогда не считала минуты, оставшиеся до полуночи; когда же полночь пробила, она стала прислушиваться с лихорадочным беспокойством к мельчайшим звукам среди окружавшей ее тишины.

Она чувствовала, как горели ее щеки, как кровь била в виски, и, подойдя к громадному зеркалу, сама невольно залюбовалась на себя. Никогда она не была так хороша, как сегодня. С пылающими щеками, с мечущими положительно искры страсти глазами, она имела вид вакханки настоящей демонической красоты.

«Он сойдет с ума, увидев меня сегодня!» – мелькнула в ее голове злорадная мысль.

Но странное дело! Девушка почувствовала, что это злорадство смешано у нее в уме и сердце с чувством торжества победы над любимым человеком, победы, которую как будто она ждала долго и напрасно, и только теперь убедилась, что момент ее близок.

Это поразило княжну Людмилу Васильевну.

Разве она любит Свенторжецкого? Нет, она не могла ответить на этот вопрос утвердительно. Он нравится ей, но, припомнив сцену с ним, когда он бросил ей в лицо обвинение в самозванстве и сообщничестве в убийстве ее господ и хотел воспользоваться добытой им тайной для ее порабощения, она должна была сознаться себе, что ничего, кроме ненависти, не чувствует к нему в своем сердце. Если она приблизила его к себе, если принимает его с глазу на глаз, то единственно для того, чтобы этим способом мстить ему, чтобы насладиться его мучениями.

И теперь, при первом взгляде на себя в зеркало, прежде всего у нее явилась злобная мысль о том, какие мучения будет испытывать он эти полтора часа, которые она обыкновенно жертвует ему на свиданья, при близости к такой красавице, как она, и при горьком сознании, что к таким свиданиям всецело применима русская пословица: «Близок локоть, да не укусишь».

Но отчего же так томительно билось ее сердце, отчего сегодня потребность свидания с Свенторжецким говорила во всем ее существе как-то особенно властно? Почему она дрожала при мысли: «А вдруг он не придет?» Почему, наконец, эта мысль появилась у нее?

Прежде этого никогда не бывало. Она была совершенно равнодушна к приходу Свенторжецкого, была так твердо уверена, что он придет, а теперь… теперь она боялась, что он не придет. Это возмущало; а между тем она была бессильна побороть в себе это томившее ее чувство опасения.

Какое-то странное желание иметь около себя другое подобное ей существо охватывало молодую девушку.

«Позвать Агашу! – мелькнуло в уме, и рука уже протянулась к сонетке, но княжна тотчас бессильно опустила ее. – Нет, это не то! Тем более что он может прийти каждую минуту».

Она взглянула на стоявшие на камине английские часы в перламутровом футляре с бронзовой отделкой; они показывали десять минут первого.

Но вот до чуткого уха княжны долетел чуть слышный скрип отворяемой калитки.

«Он пришел!» – пронеслось в уме, и сердце так томительно сжалось, что она должна была вскочить с кушетки, а затем невольно наклонилась к стоявшему на столике букету и еще несколько раз жадно вдохнула в себя его чудесный аромат.

Это, как показалось ей, успокоило ее.

Княжна стояла возле столика с букетом и глядела на дверь, в которую должен был войти граф. В коридоре уже слышались его осторожные, мягкие шаги, и они отзывались как-то непонятно чувствительно в сердце молодой девушки.

Дверь отворилась. Граф Свенторжецкий появился на ее пороге.

– Однако вы заставляете себя ждать, граф! – встретила его деланно спокойным упреком княжна, но в ее голосе слышались сдавленные ноты, указывавшие на с трудом сдерживаемое волнение.

– Извините, княжна, я действительно несколько запоздал… Меня задержала обширная переписка, вызванная моим отъездом.

– Вы будете наказаны тем, что я прогоню вас раньше, чем обыкновенно, – сказала Людмила Васильевна, деланно улыбаясь.

Граф смотрел на нее пытливым взглядом, и от него не укрылись ее с трудом сдерживаемое волнение, ее возбужденное состояние, придававшее соблазнительный блеск ее красоте. Чуть заметная улыбка скользнула по губам графа, и он подумал:

«Подействовало, молодец патер Вацлав!»

Между тем Людмила Васильевна села на кушетку и молча указала графу на место рядом с собою. Он сел и произнес:

– Нет, княжна, вы не будете так жестоки сегодня, чтобы прогнать меня скоро! Я, напротив, хотел именно просить вас продлить это свидание пред долгой разлукой. Оно будет для меня единственным светлым воспоминанием о Петербурге, когда я буду вдали от вас.

– Уж и единственным! – уронила «княжна.

Странное дело! Прежде она тотчас остановила бы Свенторжецкого при начале этого полупризнания, а теперь чувствовала, что эти слова, в тон которых граф сумел вложить столько страсти, чудной мелодией звучали в ее ушах.

– Не правда ли, княжна, вы доставите мне эту радость? – продолжал граф, овладевая ее рукою.

Она не отнимала у него руки, ей было приятно это прикосновение. Она чувствовала сладкую истому.

Граф придвинулся к княжне и наклонился к ее лицу; его горячее дыхание обожгло ее, но она не двинулась с места, как бы решившись всецело отдаться обаянию чудесных минут.

– Я люблю вас, верьте мне, люблю вас безумно, страстно, – раздавался в ее ушах его страстный шепот.

Что-то властное потянуло княжну к графу. Она инстинктивно прижалась к его груди и склонила свою голову к нему на плечо.

– Любишь, конечно, не мучь.

Граф сильной рукой взял ее за талию, приподнял и посадил ее к себе на колени. Княжна повиновалась как-то автоматически, а между тем ее дивные глаза метали пламя бушующей в ней страсти. Она жадно слушала слова любви и отвечала на них с какой-то неестественной, безумной лаской; она была в совершенной власти графа.

Вдруг в этот момент Свенторжецкому почудились шаги по коридору, но шаги удалявшиеся. Видимо, сам увлеченный вызванной им, хотя и искусственно, страстью девушки, он не слыхал, когда эти шаги приблизились к двери будуара.

Шаги смолкли, а она продолжала обвивать его шею горячими руками. Ее пышущее огнем дыхание обдавало его и подымало все большую и большую бурю страсти в его сердце. Они как бы замерли в объятьях друг друга. Их губы сливались в страстном, крепком, долгом поцелуе.

Вдруг княжна Людмила Васильевна затрепетала с головы до ног и как-то неестественно вытянулась. Ее руки продолжали обвивать шею графа, но он уже не чувствовал их чудной теплоты. Голова ее откинулась назад. На щеках, за минуту пред тем пылавших, появилась мертвенная бледность.

Граф еще продолжал сжимать ее в своих объятьях и со страстью целовать ее полумертвые губы… но… вдруг почувствовал, что девушка холодеет и становится как-то неестественно тяжела. Он вздрогнул, поглядел ей в глаза и, в свою очередь, стал бледен как полотно: он понял, что в его объятьях труп. Княжна умерла.

В первые минуты Свенторжецкий окаменел от охватившего его ужаса и только через несколько времени сумел возвратить себе самообладание. Он с трудом разжал обвивавшие его шею уже похолодевшие руки княжны, бережно уложил ее на кушетку, положил ей на грудь букет из белых роз и, оборвав цветы, стоявшие в букетах и других вазах и корзинах, усыпал ее ими. Он делал это по заранее составленному им плану, так как приготовился встретить смерть девушки, но несколько позже, когда она будет принадлежать ему. Судьбе было угодно, чтобы она умерла за несколько минут ранее, и это произошло оттого, что граф слишком увеличил дозу чудодейственного снадобья патера Вацлава.

Он имел присутствие духа вынуть из кармана записку со словами: «Измена – смерть любви», вложил ее в уже похолодевшую правую руку девушки и тогда только вышел, бросив на лежавшую последний взгляд, выражавший не сожаление, а лишь неудовлетворенное плотское чувство. Затем он осторожно затворил дверь, ведущую из передней в сад, тщательно запер калитку и забросил в чащу кустарника ключ.

Все это граф проделал машинально, как бы в тумане. Но напряжение нравственных и физических сил имеет свой конец. Едва он сделал несколько шагов по берегу Фонтанки, как вдруг ноги у него подкосились, он упал в сугроб снега и судорожно зарыдал.

Свенторжецкий не помнил, сколько времени пролежал ничком на снегу. Он пришел в себя лишь у себя в кабинете.

Все только что происшедшее и перечувствованное им восставало в его памяти, и холодный пот выступил у него на лбу, а волосы поднялись дыбом. Он только теперь понял весь ужас совершенного им преступления.

Роковая страсть, толкавшая его на это преступление, исчезла. Объятья холодеющего трупа «самозванки-княжны» окончательно убили в нем всякие плотские желания, и его ум, освободившийся от гнета страсти, стал ясно сознавать все совершенное им, и он почувствовал сам к себе страшное чувство – чувство презрения.

Все представлялось графу теперь в совершенно ином свете. С чувством необычайной гадливости вспоминалась ему сцена между ним и покойной теперь молодой девушкой, когда он с ее тайной в руках думал сделаться ее властелином. У него уже не было, как прежде, против нее злобы за то смешное положение, в которое он был поставлен ею. Он теперь уже считал это только ужасным возмездием за ту гнусную роль, которую он хотел сыграть пред женщиной. Он отомстил ей, отняв у нее один из самых драгоценных даров Бога человеку – ее жизнь. Провидение не дало ему возможности совершить над отуманенной адским снадобьем девушкой еще более гнусное преступление. Она предстала пред Всевышним Судьей неоскверненной насилием, осталась чистой и непорочной в этом смысле, а вся грязь и позор остались только на нем, графе Свенторжецком, – тоже самозванце графе.

Это самозванство теперь показалось ему особенно гнусным, преступным. Образ еврея – любовника его матери, которому он был обязан и титулом, и состоянием, вырисовывался пред ним во всей своей отталкивающей непривлекательности. Деньги, при помощи которых он подготовил совершенное им преступление, были проклятыми деньгами, добытыми нечестным путем ростовщичества, грабежа.

То чувство самосохранения, которое придало ему на первых порах силы обставить совершенное им преступление так, чтобы смерть княжны Людмилы Васильевны имела вид самоубийства, теперь окончательно исчезло. Ему даже показалось это смешным малодушием. Зачем ему скрывать совершенное им дело? Разве он может скрыть его от самого себя? А между тем наказание преступника главным образом и состоит в этом суде над самим собою.

Никакие придуманные людьми пытки и наказания не могут сравниться с муками, которые доставляет преступнику сознание его вины. Никуда он не уйдет от этого сознания. Чем искуснее будет скрыто преступление, тем тяжелее будет жить под его гнетом.

Такое же состояние испытывал и граф Свенторжецкий, Осип Лысенко. Он теперь уже ясно и сознательно понимал, что жить с глазу на глаз с совершенным им преступлением он не будет в состоянии, и его охватывало непреодолимое, страстное желание стряхнуть с себя тяжесть тяготеющего над ним преступления, раскаяться, сознаться, пред кем бы то ни было, каковы бы ни были последствия такого сознания.

В лихорадочном волнении провел Свенторжецкий всю ночь без сна, переживая это томительно-тягостное состояние духа, и наконец поздним утром в его уме созрело решение упасть к ногам императрицы и сознаться во всем.

Был уже двенадцатый час дня, когда он позвонил и приказал явившемуся на звонок Якову подать ему полную парадную форму. Сметливый лакей удивленно посмотрел на бледного как смерть барина, выслушал приказание и удалился исполнять его, не проронив ни слова, не сделав даже жеста изумления.

Граф не торопился, так как знал, что императрица встает поздно и, как говорили про нее, превращает день в ночь.

«Быть может, такой же образ жизни княжны Людмилы Васильевны Полторацкой заслуживал вследствие этого одобрение ее величества».

Одевшись, не торопясь граф сел в карету и велел везти себя во дворец.

Императрица, в бытность свою в Петербурге, жила большею частью в своем любимом дворце у Зеленого моста (теперь Полицейский). Свенторжецкий приехал во дворец, когда государыня только что окончила свой утренний туалет и кушала кофе, и попросил доложить о том, что он явился по секретному, весьма важному делу.

Императрица приняла его в будуаре, где никого не было.

– Что скажете, граф? – встретила она его, милостиво протягивая ему руку.

Он припал к руке императрицы долгим, почтительным поцелуем и вдруг опустился на колени.

– Что такое, граф? – невольно воскликнула Елизавета Петровна.

В будуаре никого не было.

Дрожащим от волнения голосом начал граф свою исповедь. Он подробно рассказал, кто он такой, свой побег от отца, принятие, по воле своей матери, титула графа, не умолчал даже об источнике их средств – старом еврее. Яркими красками описал он свой восторг по поводу встречи с не узнавшей его, но тотчас же узнанной им подругой его детских игр, княжною Людмилой Васильевной Полторацкой, открытие поразившего его ее самозванства, беседу с убийцей княгини и княжны Полторацких – Никитой, сцену с Татьяной Берестовой, смешное положение, в которое последняя поставила его, мучения, которые переносил он от ее кокетства, и решение обратиться к патеру Вацлаву за его чудодейственным средством. Наконец, он с рыданием описал свое последнее свидание, когда молодая девушка умерла в его объятьях.

– Я предаю, ваше величество, как ваш верноподданный, свою голову в вашу власть. Велите казнить или помилуйте!

Он стоял на коленях, низко опустив голову.

Императрица сидела несколько времени в глубокой задумчивости.

– Вы знали, что это зелье смертельно? – спросила она после продолжительной паузы.

– Знал, ваше величество, хотя патер Вацлав сказал, что если употребить небольшую дозу, то у него есть средство восстановить силы.

– А вы употребили сильную дозу?

– Меня к этому побудило признание самой жертвы что она с малолетства привыкла к сильному запаху цветов. Кроме того, сознаюсь, что я действовал под влиянием страсти; я был как в тумане и только сегодня ночью окончательно пришел в себя и понял весь ужас совершенного мною преступления.

Государыня снова помолчала, а затем произнесла:

– Сын моего доблестного слуги, обратившийся к моему личному суду, не может быть предан суду обыкновенному. Я – ваш судья, и я, в свою очередь, отдаю вас на суд Божий. Вы сегодня же отправитесь в действующую армию и дадите мне слово русского дворянина, что не будете избегать опасности. Своей храбростью вы заслужите прощение отца и его признание вас своим сыном; если же Бог пошлет вам смерть, то это будет вашею казнью. Княжна Людмила Васильевна Полторацкая никогда не была Татьяной Берестовой; она покончила с собою самоубийством в припадке безумия. Вот мое решение. Встаньте, Осип Иванович Лысенко!

Императрица снова протянула руку молодому человеку, а он припал к этой руке, обливая ее горячими слезами.

– Идите! Приказ о командировке в распоряжение главнокомандующего действующей армией будет изготовлен через два часа.

Молодой человек встал и, сделав императрице низкий, поясной поклон, вышел.

Вслед за ним государыне доложили о прибытии с докладом Сергея Семеновича Зиновьева. Государыня внимательно выслушала доклад письма тамбовского наместника, и Зиновьева поразило, что она задумчиво-печально смотрела на него, когда он кончил, и молчала.

– Я ходатайствую пред вами, ваше величество, об аресте самозванки и убийцы, – осмелился он заговорить первый.

– Слишком поздно! – заметила императрица.

Сергей Семенович посмотрел на нее с почтительным удивлением.

– Как же прикажете, ваше величество? – спросил он.

– Я говорю вам, что слишком поздно. Она уже ушла от нашего суда. Над нею совершился Божий суд. Ваша племянница, княжна Людмила Васильевна Полторацкая, сегодня ночью покончила с собою самоубийством в припадке безумия.

Пораженный, Зиновьев ничего не понял. Он смотрел на государыню с немым удивлением.

– Вы разве не получали донесения о смерти княжны? – спросила императрица, заметив, как отразилось на Зиновьеве ее сообщение.

– Никак нет, ваше величество, – мог только выговорить он.

– Вы получите его и должны при этом знать, что несчастная молодая девушка сама покончила с собой. Ее следует похоронить соответственно ее званию. Тамбовскому наместнику можете сообщить, что оговор убийцы не подтвердился. Вы меня поняли?

– Понял, ваше величество.

– Распорядитесь при этом выселить немедленно из России за границу живущего на Васильевском острове знахаря, именующего себя «патером Вацлавом» и известного в народе под прозвищем «чародея».

Государыня подала руку Сергею Семеновичу, дав этим знать, что аудиенция окончилась. Он почтительно поцеловал эту руку и вышел.

Императрица Елизавета Петровна просидела после ухода Зиновьева несколько минут в глубокой задумчивости, затем позвонила и приказала вошедшей камер-фрау пригласить к себе Ивана Ивановича Шувалова. Через несколько минут находившийся во дворце любимец предстал пред государыней.

Она вкратце рассказала ему исповедь Осипа Лысенко и доклад Зиновьева, а также высказала и свое решение по этому делу.

– Будь друг, распорядись в этом смысле, – заключила она.

– Слушаю, ваше величество, – ответил любимец и тотчас отправился отдавать распоряжения.

Эти распоряжения умерили пыл полицейского чиновника, уже начавшего допросом прислуги покойной княжны розыски по поводу трагической смерти фрейлины государыни.

Княжна Людмила Васильевна Полторацкая была похоронена по христианскому обряду, и сама государыня присутствовала на похоронах, на которые собрался весь великосветский Петербург.

Не было только трех его блестящих представителей: графа Свенторжецкого, графа Свиридова и князя Лугового.

Граф Иосиф Янович Свенторжецкий, в несколько часов ставший Осипом Ивановичем Лысенко, уже ехал к границе с твердым решением исполнить волю монархини – или беззаветной храбростью добыть себе прощение отца и милосердие Бога, или же геройскою славною смертью искупить свою вину – результат своего необузданного характера и неумения управлять своими страстями. Все более и более удаляясь от Петербурга, города, где он пережил столько тяжелых минут и ужасных треволнений, он даже не думал о возврате на берега Невы. Но те же самые лошади, которые уносили его с места, полного для него роковыми воспоминаниями, с каждым часом приближали его к другому, еще более страшному для него месту, где находился его отец.

Во время кратковременного пребывания Ивана Осиповича в Петербурге его сын под именем графа Свенторжецкого раза два встречался с ним во дворце, но удачно избегал представления, хотя до сих пор не мог забыть взгляд, полный презрительного сожаления, которым однажды обвел его этот заслуженный, почитаемый всеми, начиная с императрицы и кончая последним солдатом, генерал. И теперь он ехал, по воле государыни, добывать ее и его прощение. Возможно ли это?

«Вернее смерть будет моим уделом», – мелькали в уме Осипа Ивановича грустные мысли, а переменные, сытые и сильные почтовые лошади неслись во весь опор, и ямщики, в чаянии получения щедрой подачки от молодого офицера, весело подбадривали их.

Повозка то ныряла в ухабы, то неслась, скользя по ровной снежной дороге. Только колокольчик под дугой заунывно звучал в унисон с печальными мыслями отданного на «Божий суд» убийцы.

В это же время князь Сергей Сергеевич Луговой лежал больной в нервной горячке. Он не узнавал никого и бредил княжной Людмилой, своими мстительными предками, грозящими ему возмездием за нарушение их завета, первым поцелуем, криком совы и убийцей Татьяной.

При постели больного безотлучно находился его друг, граф Петр Игнатьевич Свиридов. Его прежняя любовь к князю с новой силой вспыхнула в сердце после происшествия в театре и рокового открытия в следующую ночь в доме княжны Полторацкой.

XV. «СУМАСШЕДШИЙ КНЯЗЬ»

Время летело.

Трагическая смерть княжны Полторацкой, необычайная по своей романтической обстановке, как все на этом свете, поддалась всепоглощающему времени и была забыта. Новые злобы дня – внешние и внутренние – всплыли на поверхность жизненного моря столицы.

К числу первых принадлежали известия с театра войны в Пруссии. Генерала Фермора, назначенного после удаления Апраксина, сменил добрый, простой, неученый, но умный старичок Салтыков, которого любили солдаты и называли «курочкой». Донеслось до Петербурга известие о поражении, нанесенном генералу Фермору самим Фридрихом II у Цорндорфа, но донеслись также и слова, произнесенные прусским королем – этим военным гением тогдашнего времени – по адресу русских солдат: «Их мало убить, нужно еще свалить!» Салтыков отплатил за цорндорфское поражение и так разгромил Фридриха в 1759 году при Кунерсдорфе, что король написал с поля битвы «все потеряно» и собирался лишить себя жизни.

Вместе с этим радостным известием о славной победе и о движении русских войск на Берлин пришла весть о смерти капитана гвардии Осипа Ивановича Лысенко. Впрочем, эта весть не могла иметь интерес для Петербурга вообще, в великосветской его части в особенности, так как никто в Петербурге, кроме императрицы и супругов Зиновьевых, не знал офицера, носившего такое имя. Весть, о его смерти написал императрице Елизавете Петровне и Сергею Семеновичу Зиновьеву Иван Осипович Лысенко, один из доблестных участников победы русских над пруссаками при Кунерсдорфе.

Молодой Лысенко со дня прибытия в действующую армию с львиной отвагой и безумной храбростью появлялся в самых опасных местах битвы и исполнял самые отважные и рискованные поручения. Его отец, суровый старик, продолжал относиться к нему, как к совершенно чужому и постороннему для него офицеру, тем более что Осип Иванович не находился под его непосредственным начальством и потому не было поводов к встречам отца с сыном.

В битве при Кунерсдорфе атаку, решившую победу, повел с безумной отвагой молодой Лысенко, ставший в короткое время кумиром солдат, не только той части, которая была под его начальством, но и других частей. Он шел все время впереди и упал с простреленной в нескольких местах грудью. Это не помешало ему приподняться с трудом на коленях и крикнуть: «Вперед, братцы, умрите, как я». Это восклицание сделало чудеса: солдаты бросились на неприятеля без начальника и положительно смяли его.

Двое солдат успели отнести своего умирающего командира на опушку ближайшего леска. Случайно или по воле Провидения первым человеком, заинтересовавшимся тяжело раненным офицером и наклонившимся над ним, был генерал Иван Осипович Лысенко.

– Отец! – открыл глаза Осип Иванович и окинул старика потухающим взором.

В тоне голоса, которым было произнесено это двусложное, но великое слово: «отец», в выражении взгляда умирающего красноречиво читались мольба о прощении и искреннее раскаяние. Старик не выдержал. Он склонил колени пред умирающим сыном, взял в руки его голову с уже закрывшимися глазами и поцеловал его в губы, воскликнув:

– Сын мой!

Горячие слезы полились из глаз отца и омочили лицо сына. На этом лице появилась довольная, счастливая улыбка да так и застыла на нем. Осипа Лысенко не стало.

В коротких словах рассказал в письме на имя государыни, а также в записке на имя Зиновьева Иван Осипович Лысенко этот полный настоящего жизненного трагизма эпизод.

«Я нашел сына именно в тот момент, когда он был более всего достоин этого. Я горжусь своим мертвым сыном более, нежели гордился бы живым», – заключил суровый воин оба письма.

Однако это известие не могло заинтересовать петербургское общество, не посвященное в предшествующие события, известные нашим читателям. Зато предметом толков и пересудов явилась другая смерть, отвлекшая общественное внимание даже от театра войны. Это была смерть князя Сергея Сергеевича Лугового.

Обстоятельства жизни молодого человека придали этой смерти таинственную окраску. В Петербурге знали, что он был в числе самых горячих поклонников княжны Людмилы Полторацкой. Поразившую его болезнь, почти на другой день после смерти княжны, конечно, приписали удару, нанесенному этой смертью сердцу влюбленного. Весь «высший свет» выражал свое участие бедному молодому человеку и в великосветских гостиных, наряду с выражением этого участия, с восторгом говорили о возобновившейся дружбе между больным князем и бывшим его соперником – тоже искателем руки покойной княжны Полторацкой, – графом Свиридовым, с нежной заботливостью родного брата теперь ухаживавшим за больным. Было ли это участие искренне или же к нему примешивалось практическое соображение, что со смертью князя Лугового исчезнет один из выгодных и блестящих женихов – как знать? – но дом князя осаждался посетителями – представителями высшего общества, почти ежедневно справлявшимися о его здоровье.

Однако крепкая натура князя Сергея Сергеевича взяла свое. Кризис миновал, больной стал поправляться.

Прошло около трех месяцев. Князь, с позволения доктора, уже переходил на день в кресло и с помощью своего друга, графа Петра Игнатьевича, делал несколько шагов по комнате.

Справляться о здоровье по-прежнему приезжали, но князь не принимал никого. Это обстоятельство стало волновать общество. На вопросы, обращаемые к графу Свиридову по поводу странного поведения его друга, получались уклончивые, неудовлетворительные ответы. Однако общество никогда не дает себя в обиду: в большинстве случаев оно отмщает за нее сплетнею. Так было и в данном случае. В великосветских гостиных стали ходить упорные слухи, что перенесенная князем Луговым болезнь отразилась на его умственных способностях.

– Несчастный князь, он сошел с ума! – с соболезнованием стали говорить повсюду.

Протесты со стороны графа Свиридова, горячо заступавшегося за друга, только подливали масла в огонь.

– Скрывает друга, это так понятно! – пожимая плечами, замечали на эти протесты.

Граф Петр Игнатьевич понял, что борьба с прочно установившимся в обществе мнением равносильна борьбе с ветряными мельницами, и умолк.

«Да и какое дело Сергею до них теперь!» – мелькало в его уме.

Луговому действительно не было теперь никакого дела до общественного о нем мнения. Это происходило не потому, что болезнь на самом деле подействовала роковым образом на его умственные способности, но потому, что князь пришел к окончательному решению порвать все свои связи со «светом» и уехать в Луговое, где уже строили, по его письменному распоряжению, небольшой деревянный дом. Место для этой постройки было выбрано князем в довольно значительном отдалении от старого сгоревшего дома, стены которого он не велел разбирать до своего личного распоряжения.

Когда в «свете» узнали, что князь Луговой вышел в отставку и уезжает к себе в имение, это только подтвердило пущенный слух о его сумасшествии.

– Увозят! – говорили, уже совершенно не стесняясь присутствием друга больного, графа Свиридова.

Последний печально улыбался, но не возражал.

Вскоре факт совершился. Князь Луговой уехал из Петербурга.

Пред отъездом он имел свидание только с одним лицом из петербургского общества, Зиновьевым, посетившим его по его собственному желанию.

Зиновьев, Луговой и Свиридов сидели втроем в том самом кабинете, где полгода тому назад Сергей Семенович сообщил князю содержание письма тамбовского наместника относительно Татьяны Берестовой, искусно в течение года разыгрывавшей роль его невесты – княжны Людмилы Васильевны Полторацкой.

– Я уезжаю к себе, – слабым голосом начал князь.

– Я слышал это от графа, – указал Зиновьев движением головы на графа Свиридова. – Но неужели навсегда? Стыдитесь, князь, так предаваться грусти! Вы молоды, пред вами блестящая дорога, веселая жизнь. Время излечит печаль.

– Нет, мое решение неизменно; я человек обреченный, и моя близость ко всякой девушке будет для нее роковой. Но не будем говорить об этом. Я решился просить вас приехать ко мне, хотя, как видите, я в силах был бы заехать к вам. Простите меня, это произошло потому, что я дал себе обет не переступать порога своего дома иначе как для того, чтобы уехать из Петербурга навсегда. А у меня есть к вам важная просьба…

– Помилуйте, князь, я с удовольствием! Тяжелая, перенесенная болезнь дает вам право, – заговорил Сергей Семенович, а между тем в уме его мелькало: «Не в самом ли деле он тронувшись?» – Какая же это просьба, князь? Все, что в моих силах, все, что могу…

– Это в ваших силах, это вы можете, – произнес князь Сергей Сергеевич. – Зиновьево теперь в вашем владении?

– Да!

– Позвольте мне на свои средства выстроить церковь над могилой княгини Вассы Семеновны и княжны Людмилы. Другой храм я буду строить одновременно на месте своего сгоревшего дома. Церкви Лугового и Зиновьева, вы знаете, очень ветхи. Если я, паче чаяния, не доживу до окончания построек, то я уже составил духовное завещание, в котором все свои имения и капиталы распределяю на церкви и монастыри, а главным образом, на эти две, для меня самые священные цели. Граф Петр был так добр, что согласился быть моим душеприказчиком и исполнителем моей последней воли.

– Я, конечно, князь, с особым благоговением готов исполнить вашу просьбу, – произнес Зиновьев. – Мне тяжело, что мысль о постройке церкви над могилами погибших такою страшною смертью моей сестры и племянницы не пришла ранее в голову мне, но пусть мое согласие послужит мне вечным за это наказанием. Я завтра же сообщу управляющему Зиновьева, что вы явитесь туда полным распорядителем.

– Благодарю вас, – протянул ему руку князь.

Сергей Семенович с чувством пожал эту исхудалую от физических и нравственных страданий руку.

Через несколько дней князь переступил порог своего дома и уехал в Луговое.

Однако о нем не забыли в «свете». На его долю выпала честь быть очень продолжительное время злобою дня в петербургских великосветских гостиных.

Жертву своего любопытства общество найдет на дне морском, а не только в тамбовском наместничестве. Туда написали письма с просьбами следить за князем Луговым и извещать о его образе жизни и прочем. Оттуда стали получать ответы, быстро распространявшиеся по гостиным.

«Сумасшедший князь» – эта кличка оставалась за князем Луговым со времени его отъезда – действительно вел себя там, по мнению большинства, более чем странно. По приезде в Луговое он повел совершенно замкнутую жизнь, один только раз был в Тамбове у архиерея и предъявил тому разрешение святейшего синода на постройку двух церквей: одну в своем имении Луговом, а другую в имении Сергея Семеновича Зиновьева – Зиновьеве, принадлежавшем покойной княжне Людмиле Васильевне Полторацкой. Постройка обоих храмов началась и, ввиду того, что князь не жалел денег, подвигалась очень быстро.

Князь Сергей Сергеевич проводил ежедневно несколько часов в родовом склепе Зиновьевых, где были похоронены князь и княгиня Полторацкие и куда, с разрешения тамбовского архиерея, было перенесено тело дворовой девушки княгини Полторацкой – Татьяны Берестовой. Князь – как писали из Тамбова – уверил архиерея, что это тело покойной княжны Людмилы Васильевны Полторацкой, а что в Петербурге была похоронена под ее именем другая.

Последнее известие произвело целую бурю в гостиных.

– Князь – сумасшедший, ему простительно говорить все, но как же могло согласиться на это высшее духовное лицо? – возмущались сообщавшие и слышавшие это известие.

– Чего нельзя сделать деньгами? – вставляли некоторые.

Прошло два года; церкви были выстроены и освящены, а князь Сергей Сергеевич все продолжал вести странный образ жизни, деля свое время между чтением священных книг и долгою молитвою над мнимой могилой княжны Людмилы Васильевны Полторацкой.

Вдруг в июле месяце 1761 года из Тамбова пришло известие, что князь Сергей Сергеевич скончался. Он был убит ударом молнии при выходе из часовни, находившейся при храме в Луговом и переделанной им из старого, много лет не отпиравшегося павильона. Из Тамбова сообщали даже и легенду об этом павильоне и историю самовольного открытия его покойным князем.

Сделалось известным также и завещание Лугового.

Понятно, что подобного рода смерть заставила долго говорить о себе в обществе.

XVI. СМЕРТЬ ИМПЕРАТРИЦЫ

– Пеките блины, вся Россия будет печь блины! – так говорила 24 декабря 1761 года, ходя по улицам Петербурга, известная в описываемое нами время юродивая Ксения, могила которой на Смоленском кладбище до сих пор пользуется особенным уважением народа.

Ксения Григорьевна была жена придворного певчего Андрея Петрова, скончавшегося в чине полковника. Она в молодых годах осталась вдовою. Тогда, раздав свое имение бедным, она надела на себя одежду своего мужа и под его именем странствовала сорок пять лет, изредка проживая на Петербургской стороне, в приходе Св. апостола Матфея, где одна улица называлась ее именем. Год смерти ее не известен[8]. Одни уверяют, что она умерла до первого наводнения в 1777 году, другие же – что при Павле.

Могила Ксении издавна пользуется особенным почитанием. В скором времени после ее похорон посетители разобрали всю могильную насыпь; когда же усердствующими была положена плита, то и плита была разломана и по кусочкам разнесена по домам. Сделана была другая плита, но и та недолго оставалась целою.

Ломая камень и разбирая землю, посетители бросали на могилу деньги. Тогда на могиле прикрепили кружку, и на собранные таким образом пожертвования построили памятник, в виде часовни, с надписью: «Раба Ксения. Кто меня знал, да поминает мою душу для спасения своей души». И действительно, ни на одной из могил на Смоленском кладбище не служат столько панихид, как на могиле Ксении.

Эта-то Ксения и ходила, повторяем, 24 декабря 1761 года по улицам Петербурга, произнося вышеприведенные загадочные слова.

Однако на другой день для петербуржцев и для всей России эти слова, к несчастью, перестали быть загадкой. 25 декабря 1761 года, день Рождества Христова был для России днем радости и горя. В эту ночь было обнародовано донесение генерала Румянцева о славном взятии русскими войсками прусской крепости Кольберг, а к вечеру не стало императрицы Елизаветы Петровны. Она умерла в Царском Селе.

Болезненное состояние императрицы началось с начала 1761 года, и она нередко по неделям не вставала с постели, в которой даже слушала доклады. 17 ноября Елизавета Петровна почувствовала лихорадочные припадки, но по принятии лекарства совершенно оправилась и занялась делами. 19 декабря императрице стало дурно. Началась жестокая рвота с кровью и кашлем. Медики Монсей, Шилинг и Крауз решили открыть кровь и очень испугались, заметив сильно воспаленное ее состояние. Несмотря на это, через несколько дней императрица совершенно оправилась.

20 декабря Елизавета Петровна чувствовала себя особенно хорошо, но 22-го числа, в 10 часов вечера, началась опять жестокая рвота с кровью и с кашлем. Медики заметили и другие признаки, по которым сочли долгом объявить, что здоровье императрицы в опасности. Выслушав вторично это объявление, Елизавета Петровна 23 декабря исповедалась и приобщилась, а 24-го соборовалась. Болезнь так усилилась, что вечером Елизавета Петровна дважды заставляла читать отходные молитвы, повторяя сама их за духовником.

Агония продолжалась ночь и большую половину следующего дня. Великий князь и великая княгиня находились постоянно при постели умирающей. В четвертом часу дня отворилась дверь из спальни в приемную, где собрались высшие сановники и придворные. Вышел старый сенатор, князь Николай Юрьевич Трубецкой, и объявил, что императрица Елизавета Петровна скончалась и государствует его величество император Петр III. Ответом были рыдания и стоны на весь дворец.

Новый император отправился на свою половину. Императрица Екатерина Алексеевна осталась при покойной императрице. У изголовья умершей государыни находились также оба брата Разумовские и Иван Иванович Шувалов, любившие императрицу всем своим преданным, простым сердцем. Слезы обоих братьев Разумовских были слезами искренними, и их скорбь была вполне сердечною. Покойная государыня, возведшая их из ничтожества на верх почестей, была к ним неизменно добра. Несмотря на все свои недостатки, Елизавета Петровна, несомненно, имела дар вселять в других глубокую к себе привязанность. В горести Ивана Ивановича Шувалова, Разумовских, Чулкова и некоторых других верных слуг ее слышалось не сожаление о конце их случая, но глубокое, вполне чистосердечное сокрушение о той, которую они так искренне и неподкупно любили.

Последние годы императрицы были тяжелы. Она сама болела, даже не подписывала бумаг. Боялись и просились в отставку ее сотрудники, а главный из них, Бестужев, сидел в деревне, в опале. Казна до того оскудела от войны, что ввела лотереи, которых гнушались прежде, и не было возможности достроить Зимний дворец. Незадолго до смерти Елизавета Петровна освободила много ссыльных и подсудимых и издала грустный указ, в котором сознавалась, что внутреннее управление расстроено.

Так закончилось двадцатилетнее царствование дочери Петра Великого.

Закончим и мы наше повествование, бросив беглый взгляд на прошедшее.

При отсутствии внимательного изучения русской истории XVIII века обыкновенно повторяли, что время, протек шее от смерти Петра Великого до вступления на престол Екатерины II, есть время печальное, недостаточно изученное, время, в которое на первом плане были интриги, дворцовые перевороты, господство иноземцев. Но при успехах исторической науки вообще и при более внимательном изучении русской истории подобные взгляды повторяться более не могут.

Мы знаем, что в нашей древней истории не Иоанн III был творцом величия России, но что это величие было подготовлено до него в печальное время княжеских усобиц и борьбы с татарами; мы знаем, что Петр Великий не приводил России из небытия в бытие, что так называемое преобразование было естественным и необходимым явлением народного роста, народного развития, и великое значение Петра состоит лишь в том, что он силою своего гения помог своему народу совершить тяжелый переход, сопряженный со всякого рода опасностями.

Наука не позволяет нам также сделать скачок от времени Петра Великого ко времени Екатерины II; она заставляет нас с особым любопытством углубиться в изучение предшествующей эпохи – посмотреть, как Россия продолжала жить новой жизнью после Петра Великого, как разбиралась она в материале преобразований без помощи гениального императора, как нашлась в своем новом положении, с его светлыми и темными сторонами, так как в жизни человека и в жизни народов нет возраста, в котором не было и тех, и других сторон.

На Западе, где многие беспокоились при виде могущественнейшей державы, внезапно явившейся на востоке Европы, утешали себя тем, что это – явление преходящее, что оно обязано своим существованием воле одного сильного человека и кончится вместе с его смертью. Ожидания не оправдались именно потому, что новая жизнь русского народа не была созданием одного человека.

Поворота назад быть не могло, так как ни отдельный человек, ни целый народ не возвращаются из юношеского возраста к детству и от зрелого возраста к юношеству; но могли и должны были быть частные отступления от преобразовательного плана, вследствие отсутствия одной сильной воли, вследствие слабости государей и своекорыстных стремлений отдельных сильных лиц.

Так, некоторые противодействия петровским началам обнаружились в усилении личного управления в областях, надстройке лишнего этажа над сенатом, то под именем верховного тайного совета, то под именем кабинета. Но более печальные следствия имело отступление от мысли Петра Великого относительно иностранцев.

Самая сильная опасность при переходе русского народа из древней истории в новую, из возраста чувств в возраст мысли и знания, из жизни домашней, замкнутой, в жизнь общественных народов заключалась в отношении к чужим народам, опередившим в деле знания, у которых поэтому надо было учиться. В этом-то ученическом положении относительно чужих живых народов и заключалась опасность для силы и самостоятельности русского народа. Ведь как соединить положение ученика со свободою, самостоятельностью по отношению к учителю, как избежать при этом подчинении подражания? Примером служит крайнее подчинение западноевропейских народов своим учителям – грекам и римлянам, когда они в эпоху Возрождения совершили такой же переход, как русские совершили в эпоху преобразования, с тем различием, что они подчинялись народам мертвым, тогда как русский народ должен был учиться у живых людей.

Тут-то Петр и оказал великую помощь своему народу, сокращая срок учения, заставляя немедленно проходить практическую школу, не оставляя долго русских людей в страдальческом положении учеников, употребляя неимоверные усилия, чтобы относительно внешних, по крайней мере, средств не только уравнять свой народ с образованными соседями, но и дать ему превосходство над ними, что и было сделано устройством войска и флота, блестящими победами и внешними приобретениями, так как именно это вдруг дало русскому народу почетное место в Европе, подняло его дух, избавило от вредного принижения при виде опередивших его в цивилизации народов.

Петр держался постоянно правила: поручать русским высшие места военного и гражданского управления и только второстепенные могли быть заняты иностранцами.

От этого-то важного правила уклонились по смерти Петра. Его птенцы завели усобицы, начали вытеснять друг друга. Ряды их поредели. Этим воспользовались иностранцы и добрались до высших мест.

Несчастная попытка ограничить самодержавие в 1730 году нанесла тяжелый удар русским фамилиям, стоявшим наверху, и царствование Анны Иоанновны явилось временем «бироновщины».

Как бы ни старались в отдельных частных чертах уменьшать бедствие этого времени, оно всегда останется самым темным временем в нашей истории XVIII века, так как дело шло не о частных бедствиях, не о материальных лишениях: народный дух страдал, чувствовалась измена основному, неизменному правилу великого преобразователя, чувствовалось иго с Запада, более тяжкое, чем прежде, иго с Востока – иго татарское. Полтавский победитель был принижен, рабствовал Бирону, который говорил: «Вы, русские, как так смело и в самых винах себя защищать дерзаете»[9]. Эти слова были сказаны временщиком князю Шаховскому, защищавшему своего дядю от обвинения Миниха. Сколько в этих словах презрительного отношения к русским!

От этого-то ига с Запада избавила Россию дочь Петра Великого. Россия пришла в себя. На высших местах управления снова явились русские люди, и когда, как мы уже знаем, на место даже второстепенное представлялся иностранец, Елизавета Петровна спрашивала:

– Разве нет русского? Иностранца можно назначить только тогда, когда нет способного русского.

Народ, пришедший в себя, начал говорить от себя и про себя, и явилась литература, язык, достойный говорящего о себе народа. Явились писатели, которые остаются жить в памяти и мысли потомства, явились народный театр, журнал, в старой Москве основался университет.

Человек, гибнувший прежде под топором палача, стал полезным работником в стране, которая более чем какая-либо другая нуждалась в рабочей силе; пытка заботливо отстранялась при первой возможности, и таким образом на практике было приготовлено ее уничтожение.

Для будущего времени приготовлялось новое поколение, воспитанное уже в других правилах и привычках, чем те, которые господствовали в прошлом царствовании – воспитывался и приготовлялся целый ряд деятелей, которые сделали знаменитым царствование Екатерины II.

Но, говоря о значении царствования Елизаветы Петровны, мы не должны забывать характер самой императрицы. Веселая, беззаботная, страстная к утехам жизни, она должна была пройти через тяжкую школу испытаний и прошла ее с пользою. Крайняя осторожность, сдержанность, внимание, уменье проходить между толкающими друг друга людьми, не толкая их, – эти качества приобрела Елизавета в царствование Анны, когда ее безопасность и свобода постоянно висели на волоске. Эти качества принесла она и на престол, не потеряв добродушия, снисходительности, так называемых патриархальных привычек, любви к искренности, простоте отношений.

Наследовав от отца уменье выбирать и сохранять способных людей, она призвала к деятельности новое поколение русских людей, знаменитых при ней и после нее.

Таково было главное значение царствования дочери Петра Великого. Это двадцатилетнее царствование, следовавшее неуклонно национальной политике Петра Великого, сделало то, что эта политика успела всосаться в плоть и кровь русского народа, доказательством чему служит кратковременное царствование Петра III, пожелавшего снова отдать Россию в подчинение ненавистным немцам.

Иноземка по происхождению, но русская по духу, Великая Екатерина повела своей искусной, сильной, хотя и женской рукой Россию по пути, начертанному ей Петром Великим и его достойной дочерью. Снова с высоты русского престола раздался столь любезный русскому народу оклик по адресу иноземцев: «Руки прочь!»

Загрузка...