ГОДЫ НЕВОЛИ

2 УЗНИЦА В СОБСТВЕННОМ ДОМЕ

Через семь недель после смерти отца, в конце мая 1979 года, нас с матерью освободили, мы вернулись из Сихалы на Клифтон, 70, в наш дом в Карачи.

Все здесь по-прежнему и все не так. «Зульфикар Али Бхутто, адвокат». Латунная табличка с такой надписью висит на стене у входа в дом. Над нею другая табличка, потемневшая от времени с именем деда: «Сэр Шах Наваз Бхутто». Бабушка моя выстроила этот обширный двухэтажный особняк сразу после моего рождения, в 1953 году, и я с сестрой и братьями росла в нем, овеваемая приятным охлаждающим ветерком с Аравийского моря, раскинувшегося всего в четверти мили от дома. Кто мог бы тогда предвидеть разыгравшуюся здесь теперь трагедию, свалившиеся на нас удары судьбы?

Каждый день раскаленная пустыня Карачи выплескивает в наш сад, в котором растут кокосовые пальмы, манговые деревья цветут красные и желтые цветы, сотни плачущих людей, желающих выразить соболезнование семье своего погибшего вождя. Еще сотни терпеливо ждут за воротами. Мать соблюдает иддат, выйти к ним не может, высылает меня.

Наш кошмар на фоне привычной домашней обстановки кажется еще более противоестественным. Прислуга сообщила нам, что за два дня до казни отца в дом во второй раз ворвались военные, обыскали крышу и сад, вскрыли сейф матери, перерыли одежду в шкафах отца. «У вас есть ордер на обыск?» — спросил у них один из слуг, памятуя о конституционных правах, на что возглавлявший группу офицер заявил: «У меня есть приказ обыскать ваш дом, я выполняю приказ, и ордер мне не нужен». Рылись они десять часов, забрали множество писем из моей спальни, унесли два чемодана товарных накладных и кассовых чеков, которые я собрала, чтобы опровергнуть обвинения режима во взяточничестве, облыжно выдвинутые против отца.

«Здесь у вас есть тайники и тайные ходы. Покажите их нам!» — приказал главный. Слуги настаивали, что никаких тайников и в помине не было, и их избили. Затем их заперли в приемной. Обыск продолжался всю ночь, а когда утром пришел молочник, его тоже заперли в приемной. Чуть позже забежал газетчик — заперли и газетчика. Офицеры нервничали все больше. «Подпиши эту бумагу!» — приказал офицер одному из слуг. Тот отказался. «Знаешь, что с твоим сахибом сделали? С тобой хуже будет!» Испуганный слуга подписал.

Когда стало ясно, что обыск ничего не дал, во двор въехал грузовик. Солдаты выгрузили из него красный ковер, разложили на нем выгруженные из этого же грузовика документы, пригласили корреспондентов и предложили им сфотографировать представленную фальшивку, «доказательство» противозаконных действий отца. Многие считали, что режим хочет инициировать новый процесс против отца ввиду рекомендации Верховного суда заменить казнь на пожизненное заключение. Когда наконец военные удалились, они захватили эти «доказательства» с собой. Прихватили также немалое количество нашего имущества, в частности ценную коллекцию старинных карт, принадлежавшую отцу.

И вот я на Клифтон, 70, готовлюсь отправиться в Ларкану, на могилу отца. Военные узнают о моих планах и отменяют авиарейсы, поэтому я отправляюсь на поезде. На каждой станции меня встречают толпы народу, где нет станций, люди ложатся на рельсы, останавливают поезд. «Месть! Месть!» — скандируют толпы. Воодушевленная поддержкой, я призываю их обратить скорбь в силу и разбить Зию на выборах. Эти толпы — лучший ответ нашим политическим противникам, которые публично заявили, что «сила Бхутто зарыта вместе с ним в его могиле, а вместе с ним скончалась и ПНП».

Вернувшись в Карачи, я встречаюсь с руководством ПНП и с сочувствующими, встречи продолжаются весь день, с девяти утра до девяти вечера. Несколько раз за день выхожу в сад к посетителям. Их глаза загораются, когда они меня видят. Выходит к ним и мать, срок траурного затворничества которой истек. Народ не ожидал, что мы переживем заключение или смерть отца. Ведь мы, в отличие от большинства из них, всю жизнь свою прожили в тепличных условиях. Увидев нас, они как будто оживают, в них вспыхивает новая надежда.

Вечером я занимаюсь организационными, политическими вопросами, знакомлюсь с жалобами, узнаю, кто еще арестован по политическим мотивам, готовлю для матери тезисы выступлений. Чувствую, что зарываюсь с головой, что всего мне не осилить, что я нуждаюсь в помощи своей школьной подруги Самийи и двух молодых женщин, Амины и Ясмин, моих подруг и соратниц и в борьбе за спасение отца. В западной прессе Самийю, Амину и Ясмин окрестили «ангелами Чарли», хотя я уверена, что настоящие «ангелы Чарли» с таким объемом работы не совладали бы. Однажды я заснула с недочитанным документом на коленях. Затем обнаружила, что принесла в кабинет зубную пасту и щетку.

Чтобы успокоить народ, генерал Зия перед казнью отца пообещал устроить выборы и вернуть страну к гражданскому правлению. Но может ли он позволить себе дать ПНП победить на этих выборах? Он публично заявил, что «не вернет власть тем, у кого он ее отнял» и что для него приемлемы лишь выборы, которые дадут «положительные результаты».

Зия уже однажды попал впросак с такими обещаниями. Он назначил выборы вскоре после свержения правительства отца в 1977 году. Увидев, что победа ПНП неизбежна, он отменил выборы и арестовал лидеров партии. Какой фокус он выкинет в этот раз?

В сентябре состоялись выборы в местные органы. ПНП одержала на них уверенную победу. Очередь за всеобщими выборами, победа на которых нужна Зие, чтобы обеспечить себе легитимность. Зная, что правила проведения выборов будут «откорректированы» против ПНП, руководство партии собралось в нашем доме на Клифтон, 70, чтобы решить, участвовать в выборах или бойкотировать их. Памятуя наставления отца, я выступаю против бойкота. Какими бы тяжелыми ни были условия, как бы ни жульничал противник, отступать нельзя. А правила, разумеется, подтасованы. Зия изменил их сразу же после того, как ПНП заявила о своем участии в выборах.

«Зарегистрируйтесь как политическая партия, или вас не допустят к выборам», — заявили военные.

Мы отказались. Зарегистрироваться — значит признать законность военного режима.

«Мы выступим как независимые кандидаты», — решаем мы, хотя понимаем, что потеря партийной эмблемы — большой риск в стране с официально признанным уровнем грамотности в 27 процентов, тогда как реальный уровень гораздо ниже, около 8 процентов.

Режим делает следующий ход: «Независимые должны набрать 51 процент голосов» — так гласят новые правила.

«Отлично, — парируем мы, — обеспечим».

Но 15 октября 1979 года, за месяц до намеченной даты выборов, по инициативе некоторых членов руководства ПНП, мы снова совещаемся. Обеденный зал особняка превращен в зал заседаний. Снова на повестке дня вопрос участия в выборах. Мнения расходятся. Некоторые требуют бойкота. Иные из них, насколько мне известно, втихомолку называют меня «крошкой-глупышкой», но это не ослабляет моей решимости и не мешает мне выступить. «Постоянно меняя правила, Зия подорвал к себе доверие, — говорю я. — Мы не должны потерять доверия избирателей. Мы с блеском выиграли местные выборы, и мы победим на всеобщих». Поздней ночью принимается решение — с небольшим перевесом — принять участие в выборах.

Когда Зия на следующий день узнает о нашем решении, его нервы не выдерживают. Он повторяет ход 1977 года, отменяет выборы и снова посылает солдат в наш дом. Ночью меня будит взволнованная прислуга: «Дом окружают солдаты». Я быстро бросаю в ванну все наиболее существенные документы: партийные списки, письма, списки арестованных, поджигаю их. Ни к чему облегчать работу наших гонителей. Через несколько минут солдаты ворвались в дом, и вот нас с матерью уже выводят под дулами винтовок, отправляют в Аль-Муртазу, наше сельское имение в Ларкане. Там мы проведем шесть месяцев.

Я шагаю коридорами Аль-Муртазы. Хотя моя мать уже в девятый, а я в седьмой раз под арестом с момента военного переворота, я все еще не могу привыкнуть к изоляции. Каждый раз, когда меня отрезают от живой жизни, во мне заново вспыхивает гнев. Возможно, играет роль возраст, мне двадцать шесть. Но не думаю, что реагировала бы иначе в любом возрасте. Особенно когда речь идет об Аль-Муртазе.

Аль-Муртаза — сердце нашей семьи. Сюда мы возвращаемся из любого уголка земли, чтобы провести зимний отдых, отпраздновать Эйд в конце священного месяца Рамазана, день рождения отца, чью-нибудь свадьбу, порадоваться по случаю рождения ребенка или разделить скорбь близких по случаю кончины родственника. Много наших родственников живет на землях, которыми семья владеет уже на протяжении столетий. А теперь правящий режим превратил Аль-Муртазу в тюрьму для меня и матери.

Западным средствам массовой информации объявили, что мы «под домашним арестом». Но эта информация неточна. Обычно состоящего под домашним арестом в Пакистане посещают родственники и знакомые, журналисты, он пользуется местным и междугородным телефоном, изредка может даже ненадолго покинуть дом. Аль-Муртаза же превратилась для нас в настоящую тюрьму, в которой действовали тюремные правила. Телефон отключили. Выход за территорию участка запретили. И никому не разрешали нас навещать, лишь изредка Санам.

Дом снаружи участка и на его территории окружен боевиками пограничных сил из военизированных группировок племени патанов, из северо-западной пограничной провинции. Во времена отца посты были установлены, чтобы оградить территорию от проникновения извне, а сейчас целью охраны стала изоляция его вдовы и дочери. Зия хотел, чтобы страна и мир забыли даже это имя — Бхутто.

Газеты страны едва упоминали это имя. С 16 октября, когда Зия отменил вторые выборы и арестовал нас с матерью, он добавил к длинному списку запрещений и ограничений и строгую цензуру. Согласно приказу № 49, редактор, допустивший опубликование материалов, признанных опасными для «суверенитета, целостности и безопасности Пакистана, для морали и общественного порядка», приговаривался к десяти ударам палкой и двадцати пяти годам тюремного заключения строгого режима.

Газету нашей партии «Мусават» с тиражом свыше 100 тысяч экземпляров в одном лишь Лахоре, закрыли, ее печатные станки захватили. Остальным газетам пригрозили в случае неповиновения закрытием или прекращением доступа к подконтрольным правительству типографиям и рекламодателям. Не допускалось также упоминание наших имен в неругательном контексте. Если военный цензор считал материал хоть в какой-то степени «подозрительным», он мог изъять его, и газета выходила с белым пятном. Иногда газеты пестрели пустыми колонками. Журналисты употребляли этот прием, чтобы дать понять читающей публике, что интересный материал изъят военной цензурой.

Сила ПНП заставила Зию ужесточить репрессии. С момента введения военного положения в 1977 году любой, участвующий в политической деятельности, подлежал публичной порке и тюремному заключению. Но лишь 16 октября 1979 года все политические партии были объявлены незаконными. Явная попытка сломить поддержку населения политике моего отца. «Все политические партии в Пакистане со всеми их организациями, группами и фракциями… прекращают свое существование», — говорилось в приказе военного положения № 48 генерала Зии уль-Хака. Любой член политической партии, любой, кто назовет себя таковым даже в частном разговоре, подлежал четырнадцати годам строгого режима с конфискацией имущества и двадцати пяти ударам палкой. С этого момента запрещалось любое упоминание о ПНП в средствах массовой информации, если оно не сопровождалось определением «более не существующая». Мы с матерью стали «более не существующими» лидерами «более не существующей партии в стране исчезнувшей демократии».

Пожелтевшее фото деда на конференции Индийского круглого стола в Лондоне, 1931 год. Фотоснимки ежедневных праздников по случаю дня рождения отца. Много документов истории нашей семьи хранится в Аль-Муртазе, здесь ее корни. Здесь родились отец и три его сестры. Роды принимала акушерка из близлежащей деревни. Дед выстроил специальные помещения для родов на женской половине. Хотя древние постройки не сохранились, дух дома живет уже века.

Вход в дом окаймляют белые и голубые плитки с изображениями мужчин и женщин Моенджодаро, высокоразвитой цивилизации, процветавшей в долине Инда за 2500 лет до нашей эры. Ребенком я думала, что город называется «Мундж Джо Деро», что на синдхи означает «мое место». Нас с сестрой и братьями переполняла гордость сознания того, что растем мы в таком замечательном месте, в тени великого Моенджодаро, на берегу великой реки Инд, испокон веков несущей земле жизнь. Ни в каком ином месте не чувствовали мы такой связи времен, ибо цепь предков наших прослеживалась до самого вторжения мусульман в Индию в 712 году. Уже в раннем детстве мы узнали, что род наш восходит либо к Раджпутам, касте воинов-хинди, принявших ислам во время нашествия мусульман, либо к арабам-завоевателям, вошедшим в Индию через нашу провинцию Синдх, дав ей имя «Врата ислама». Сотни тысяч людей в Индии и Пакистане, от крестьян до крупных землевладельцев, принадлежат к клану Бхутто, одному из крупнейших в Синдхе. Наша ветвь восходит прямо к знаменитому вождю Бхутто, Сардару Додо Хану. Несколько деревень в Верхнем Синде — Мирпур-Бхутто, где живет семья дяди Мумтаза, Гархи-Худа-Бахш-Бхутто, где находится наше семейное кладбище — носят имена наших предков, крупных землевладельцев, определявших местную политику в течение столетий. Моя собственная семья в дни Эйда продолжала посещать дом в Наудеро возле Гархи-Худа-Бахш-Бхутто, где отец и его братья угощали гостей традиционным рисом, сваренным с сахарным тростником, и водой, ароматизированной лепестками цветов. Но со времен деда центр семейной жизни переместился в Ларкану. Семейной резиденцией стала Аль-Муртаза.

До первой земельной реформы 1958 года Бхутто принадлежали к крупнейшим работодателям в провинции. Угодья наши, как и некоторых других землевладельцев, измерялись не акрами, а квадратными милями. В детстве нам нравилась история о Чарльзе Нэпире, британском завоевателе Синдха, объезжавшем провинцию в 1843 году. «Чьи это земли?» — спрашивал он возницу, и тот отвечал ему снова и снова: «Земли Бхутто». «Разбуди меня, когда они закончатся», — приказал Нэпир и заснул. Через некоторое время он проснулся сам и снова спросил: «Чьи земли?» И очень удивился, когда возница заверил его, что они так и не покинули еще владений Бхутто. Нэпир прославился своим кратким докладом британскому военному командованию после завоевания провинции. Сообщение состояло из одного латинского слова: «Peccavi — согрешил». Мы, дети, полагали, что это искреннее признание вины, а не простая игра словами.

Отец любил вспоминать семейные легенды и анекдоты. «Ваш прадедушка Мир Гулям Муртаза Бхутто был лихим красавцем в двадцать один год, — заводил он один из любимых своих рассказов. — Все женщины в Синдхе в него влюблялись. Влюбилась и одна молодая англичанка. А в те дни на браки между иностранцами был наложен харам — запрет. Но никакой харам не мог угасить ее чувства. Некий офицер британской армии, полковник Мэйхью, прослышал о запретной связи и вызвал к себе вашего прадедушку. Для него не имело значения, что он находится в Ларкане, в доме Бхутто. Его не интересовало, что земли Бхутто взором не охватить. Британцев не интересовало наше наследие. Они видели лишь нашу темную кожу и презирали нас.

„Как ты посмел поощрять привязанность британской женщины! — закричал полковник на Гуляма Муртазу, стоявшего перед ним. — Вот я тебя сейчас проучу". И полковник схватил плетку. Но как только он поднял руку, чтобы ударить твоего прадедушку, тот выхватил у него плетку и сам ударил обидчика. Полковник завопил, призывая на помощь, и залез под стол. Гулям Муртаза отшвырнул плетку и гордо вышел из кабинета. „Беги! — в один голос уговаривали его друзья и семья. — Они убьют тебя". И твой прадедушка покинул Ларкану вместе с группой товарищей и с британской женщиной, которая не хотела с ним расставаться.

Британцы бросились в погоню. „Давайте разделимся, — решил Гулям Муртаза. — Часть из вас поскачет со мной, а остальные — с англичанкой. Но ни в коем случае не дайте ей попасть в руки британцев. Это дело чести". И они разделились. Чтобы сбить погоню, переправлялись через Инд. Группа, сопровождавшая англичанку, не смогла оторваться от погони. Чтобы спрятаться, они вырыли пещеру, замаскировали ее ветками и затаились внутри. Но британцы нашли пещеру. Друзья твоего прадедушки пришли в отчаяние. Они пообещали Гуляму Муртазе не отдавать англичанку ее соотечественникам. Они не могли вынести позора передачи ее врагу. И перед тем как британцы их захватили, они убили ее».

Мы сидели разинув рты, но история лишь начиналась. Наш прадедушка сбежал в независимый Бахвалпур. Британцы пригрозили вторгнуться туда, и прадедушка, поблагодарив Наваба за гостеприимство, пересек Инд и нашел убежище в Афганском королевстве, где его приняла семья правящего монарха. Взбешенные британцы захватили земли прадедушки. Дом наш пошел с молотка. Продали наши шелковые ковры, наши диваны из китайского шелка, сатина и бархата, наши столовые приборы из золота и серебра, наши громадные котлы, в которых готовилась пища на тысячи окрестных крестьян в дни религиозных праздников; продали разукрашенные шатры, использовавшиеся для торжественных церемоний. Гулям Муртаза должен быть наказан, сурово наказан, ибо никто не смел бросить вызов британцам. Они считались богами. Кое-где нам не позволялось ходить по предназначенным для них улицам. Никто не смел им возражать, а уж ударить…

Наконец достигли компромисса, Гулям Муртаза смог вернуться в Ларкану. Но дни его не продлились. Он заболел, стал терять вес. Хакимы, деревенские доктора, подозревали яд, но не могли определить источник. Пищу и воду его пробовали дегустаторы, но симптомы отравления не проходили, и жизнь его безвременно оборвалась, когда ему исполнилось лишь двадцать семь лет. Лишь после смерти прадедушки выяснилось, что причиной смерти его была отравленная хука, водная трубка кальяна, из которого он курил табак после ужина.

Мне нравились эти семейные истории. Любили их и братья, Мир Муртаза и Шах Наваз, гордившиеся своими тезками-предками. Препоны, встречавшиеся на жизненном пути предков, формировали наш моральный кодекс, как и рассчитывал отец. Верность, честь, принципиальность.

Сын Гуляма Муртазы, мой дед сэр Шах Наваз, первым разрушил рамки тормозящих развитие общества феодальных традиций. До него браки в клане Бхутто заключались между родственниками, двоюродными или троюродными братьями и сестрами. Ислам разрешает женщине наследовать собственность, и родственные браки оставались единственным средством удержания земель во владении семьи. Такой «бизнес-брак» наметили и между моим отцом — тогда двенадцатилетним — и его кузиной Амир, восемью или девятью годами старше. Отец страсть как не хотел жениться, но дедушка соблазнил его новым крикетным набором из Англии. После свадьбы Амир вернулась к семье, а отец вернулся в школу, на всю жизнь сохранив впечатление о нелепости, особенно для женщин, таких насильственных соединений судеб.

Но, по крайней мере, Амир вышла замуж. Многие женщины из клана Бхутто на всю жизнь остались одинокими из-за отсутствия под рукой подходящего кузена. Таким образом остались незамужними мои тетушки, дочери деда от первого брака. И мой дедушка, несмотря на сопротивление родственников, допустил внеклановые замужества своих дочерей от второго брака. Конечно же, выходили они замуж не по любви, брак оставался серьезным деловым мероприятием. Но уже в следующем поколении моя сестра Санам первой из женщин Бхутто сама выбрала себе мужа. Против моих ожиданий я последовала тропою предков, позволила родителям выбрать для меня спутника жизни.

И все же дед мой слыл среди родственников закоренелым прогрессистом. Он дал своим детям образование, даже дочерей послал в школу, чем возмутил всех землевладельцев округи. Многие из них не желали обучать даже сыновей. «У моих сыновей есть земля, они обеспечены гарантированным доходом, им не придется гнуть спину ни на кого другого. Мои дочери унаследуют землю, о них позаботятся мужья и братья. К чему же нам это дурацкое образование?» Так рассуждали феодалы.

Дед рассуждал иначе. Он видел практические преимущества образования, видел, как выдвигались образованные индусы и городские мусульмане в Бомбее, где он служил в правительстве в годы британского владычества. Обучая своих детей, сэр Шах Наваз служил примером другим землевладельцам провинции, способствовал прогрессу Пакистана после отделения от Индии в 1947 году и обретения независимости. Не обращая внимания на презрительное фырканье соседей, он послал своего сына, моего отца, для обучения за границу. Мой отец своего отца не подвел. Он с отличием окончил Калифорнийский университет в Беркли, затем переехал в Оксфорд, изучал право в колледже Крайст-Черч и в знаменитой школе барристеров Линкольнз-Инн. В Пакистан он вернулся всесторонне подготовленным юристом.

Мать моя происхождения совершенно иного, родители ее принадлежали к городской промышленной олигархии, взгляды которой отличались куда большим космополитизмом, чем замшелые воззрения землевладельцев. В то время как женщины Бхутто жили в пурда, почти не покидая своих четырех стен, не выходя за ворота дворового участка, иначе как наглухо закутавшись в душную черную бурка, мать моя и ее сестры раскатывали по Карачи на собственных автомобилях, не закрывая лица и распустив по ветру волосы. Дочери иранского предпринимателя, они посещали колледж, а после провозглашения независимости Пакистана некоторое время служили в военизированных женских отрядах Национальной гвардии. Такой образ жизни для женщин Бхутто оставался совершенно немыслимым.

После свадьбы с отцом в 1951 году мать сначала жила в пурда с женщинами Бхутто, покидая дом лишь раз в неделю, чтобы навестить семью родителей. Но старый образ жизни надоел всем. Когда бабушке надо было куда-то выехать из нашего дома в Карачи и под рукой не оказывалось шофера, она просила мою мать сесть за руль. Потом семья переехала в Аль-Муртазу, и отец вопреки обычаю поселился с матерью на женской половине. А когда построили дом на Клифтон, 70, для женщин уже не предусматривали специальных помещений, изолированных от остальной части здания. Дед, правда, купил дом напротив, чтобы встречаться с посетителями мужского пола. Тон в пакистанском обществе все больше задавало более просвещенное поколение.

В мусульманском обществе с господствующим положением мужчин мальчикам в семье всегда отводится первое место. Они не только чаще получают образование, но и пищу им положено в экстренных ситуациях получать в первую очередь, пока мать и сестры дожидаются своей очереди. В нашей семье, однако, дискриминации не наблюдалось. Наоборот, я чаще оказывалась объектом предпочтительного внимания. Старшая из четверых детей, я родилась в Карачи 21 июня 1953 года. Очевидно, по нежно-розовому цвету младенческой кожи меня сразу после рождения окрестили Пинки. Через год родился брат Мир Муртаза, затем в 1957 году появилась на свет сестра Санам, и брат Шах Наваз в 1958-м. Как перворожденная я сразу заняла в семье обособленное место, иногда даже ощущала свое одиночество.

Мне было лишь четыре года, а отцу двадцать восемь, когда президент Искандер Мирза впервые послал его в Организацию Объединенных Наций. Затем отец занимал посты министра торговли при президенте Айюб Хане, а также министра энергетики, иностранных дел и главы пакистанской делегации при ООН. В течение семи лет я встречалась с ним и с матерью лишь эпизодически.

Чаще я видела отца на фото в газетах, чем лично. Он защищал интересы Пакистана и других стран третьего мира в ООН, в 1960 году вел переговоры с Советским Союзом о финансовой и технической поддержке, в 1963-м вернулся из запретного Пекина с договором, урегулировавшим пограничные конфликты и вернувшим Пакистану 750 квадратных миль спорных территорий. Мать обычно сопровождала его в разъездах, оставляя детей дома на руках прислуги — и под мою ответственность. «Присматривай за детьми, ты ведь старшая», — говорили мне родители.

Мне было около восьми лет, когда родители официально поручили мне «ведение хозяйства». Мать выдала мне деньги на расходы, я держала их под подушкой. В школе я как раз боролась с арифметикой, а дома каждый вечер влезала на кухонную табуретку и делала вид, что что-то понимаю в счетах, предъявляемых мне нашим верным домоправителем Бабу. Не помню, сходились ли мои вычисления, но суммы, о которых шла речь, разумеется, не превышали моих вычислительных возможностей: с десяток рупий, около двух долларов за продукты для всех, живущих в доме.

Образованию в нашей семье всегда уделялось первостепенное внимание. Как в свое время его отец, наш отец стремился превратить нас в эталонных молодых людей нового поколения прогрессивных образованных пакистанцев. В три года меня послали в детский сад леди Дженнингс, в пять — в одну из лучших школ Карачи при монастыре Иисуса и Марии. Здесь обучение велось на английском, которым мы дома пользовались чаще, чем родными языками отца (синдхи), матери (фарси) и общенациональным языком Пакистана урду. И хотя монахини-ирландки, преподававшие в школе, заставляли нас поклоняться богам, которых звали «Дисциплина», «Вежливость», «Усердие», «Работа», они не соблазняли нас перейти в христианство. Школа приносила миссионерам слишком хороший доход, чтобы идти на риск отпугнуть немногочисленных богатых родителей, достаточно дальновидных, чтобы дать детям достойное образование.

— Я требую от вас только одного: учитесь как следует, — не уставал повторять отец.

Когда мы подросли, он нанимал для нас репетиторов, натаскивавших нас после школы по математике и английскому. Регулярно звонил в школу отовсюду, из любого уголка земного шара. К счастью, учеба давалась мне легко, что соответствовало его планам сделать меня первой девушкой клана Бхутто, отправившейся на обучение за границу.

— Вы упакуете чемоданы, и я провожу вас в аэропорт, — такие речи я от него слышала, сколько себя помню. — Пинки уедет маленькой замухрышкой, а вернется взрослой да мой в сари. Шах Наваз так набьет чемодан одеждой, что он не закроется. Мы позовем Бабу, и он сядет на чемодан и по прыгает на нем, чтобы утрамбовать костюмы Шах Наваза.

Никаких сомнений у родителей не было: мне и сестре моей следует предоставить те же возможности, что и братьям. Как, впрочем, не ставит никаких препон перед женщинами и ислам. Уже в раннем возрасте мы узнали, что лишь мужской подход к нашей религии ограничивает возможности женщин, а не сама религия. Ислам в первооснове своей религия весьма прогрессивная в отношении к женщинам. Пророк Мохаммед (мир да пребудет с ним) запретил убийство младенцев женского пола, бытовавшее среди арабов в его время, призывал к обучению женщин и утверждал их права на наследование имущества гораздо раньше, чем эти привилегии отвоевали себе женщины Запада.

Биби Хадийя, первая женщина, обратившаяся к исламу, осталась вдовой, сама управляла своим хозяйством и делами. Она приняла на работу юного пророка Мохаммеда (мир да пребудет с ним) и впоследствии вышла за него замуж. Умм-э-Умара сражалась наравне с мужчинами против врагов ислама в его ранних битвах, ее меч спас жизнь пророка (мир да пребудет с ним). Чанд-Биби, правительница индийского Ахмаднагара, разбила императора моголов Акбара и принудила его к миру. Нур-Джехан, супруга императора Джехангира и фактическая правительница Индии, прославилась талантами в области государственного правления. Мусульманская история пестрит яркими личностями выдающихся женщин, не уступавших мужчинам успехами в избранных ими сферах деятельности. Ничто в исламе не препятствует мне следовать этим достойным подражания примерам. «И нашел я, что женщина правит ими. И дано ей всего в изобилии, и трон ее могуч и крепок», — читаем мы в суре «Муравьи» в Священном Коране. «Мужчинам дано, что им подобает, и женщинам, что им подобает», — гласит сура «Женщины».

Каждый вечер мы читали эти и другие суры из нашей священной Книги и при помощи маульви, одного из учителей, приходящих в наш дом после школы, вникали в их суть. Чтению Священного Корана по-арабски придавалось в процессе нашего образования основное значение. Мы часами бились с трудностями арабского языка, алфавит которого схож с нашим урду, но грамматика и значения слов резко отличаются. Разница примерно такая же, как между английским и французским.

«Рай простирается у ног матери», — учил нас маульви, приводя заповеди Корана всегда почитать родителей, повиноваться им. Не удивительно, что этой строчкой часто пользовалась мать, чтобы удерживать нас в узде. Маульви учил нас также, что нашим поведением на земле определяется наша судьба в загробной жизни. «Вам придется проследовать над долиной огня по мосту толщиной в волос. Представляете, сколь тонок волос? — И он сокрушенно покачивал головой. — Согрешившие упадут в огонь адский и сгорят, лишь добрые пересекут мост и попадут в рай, где молоко и мед текут, подобно воде».

Молиться меня научила мать. Она относилась к вере весьма серьезно. Где бы она ни находилась, в любом уголке мира, и чем бы ни занималась, пять раз в день она простиралась ниц для молитвы, лицом к Мекке.

Мать моя, как и большинство населения Ирана, шиитка, тогда как остальные в нашем семействе сунниты. Но мы никогда не видели проблем в этом различии. Шииты и сунниты тысячу лет жили рядом и заключали между собою браки, полагая, что сходство между нами слишком велико, чтобы обращать внимание на различия. Главное, что все мусульмане, независимо от течения, секты, покорны воле Бога, верят, что нет Бога, кроме Аллаха, и Мохаммед его последний пророк. Такое определение мусульманина дает Коран, и для нашей семьи это перевешивало все остальное.

Во время месяца мухаррама проводится церемония, посвященная памяти внука пророка, имама Хусейна, убитого в Карбале, в Ираке. Иногда я, вся в черном, сопровождала мать, и мы присоединялись к другим шиитским женщинам. «Слушай внимательно», — шептала мне мать, желавшая, чтобы я вникла во все детали шиитского ритуала, более утонченного, нежели аналогичные процедуры у суннитов. Я не мигая смотрела на женщину, ведущую службу, которая декламировала, описывая трагическую гибель имама Хусейна и небольшой группы его последователей в Карбале, где их окружили и жестоко убили войска узурпатора Язида. Никого не пощадили, даже малых детей. Имаму Хусейну отрубили голову, сестру его, Зейнаб, заставили с непокрытой головой следовать ко двору Язида, где ей пришлось наблюдать, как тиран забавляется с головой ее брата. Однако дух Биби Зейнаб остался несломленным, как и решимость других последователей имама Хусейна. Их потомки, известные теперь как шииты, свято хранят память о трагедии в Карбале.

«Вот плачет дитя, его мучает жажда, — восклицает ведущая церемонию. Голос ее звучит взволнованно. — Чувствуешь сердце матери, сжавшееся от плача ребенка? Вот муж ее скачет к реке за водой. Он нагибается к реке. Он нагибается, чтобы зачерпнуть воды. Гляди, гляди! Воины с мечами набросились на него!..» Ее декламацию сопровождает матам: женщины бьют себя кулаками в грудь. Действие это волновало меня, я часто плакала.

Мой отец стремился ввести свою страну — и своих детей — в двадцатый век. Однажды я услышала, как мать спросила его: «Будем женить детей внутри рода?» Я затаила дыхание, ожидая ответа. «Я не хочу, чтобы сыновья наши женились на кузинах и заперли их в наших стенах. И не хочу, чтобы дочерей наших заживо похоронили в стенах своих домов родственники». Услышав такой ответ, я вздохнула с облегчением. «Пусть сначала завершат образование. Потом сами решат, как им поступать».

Не менее желанной для меня оказалась его реакция в день, когда мать моя впервые одела меня в бурка. Мы ехали в поезде из Карачи в Ларкану. Мать неожиданно вынула из своей дорожной сумки черную вуаль и окутала меня ею. «Ты больше не дитя», — сказала она с грустью в голосе. Она выполнила обычную, освященную веками процедуру, знаменующую взросление дочери семейства консервативных землевладельцев. Я покидала отрочество и переходила в мир взрослых. И мир этот мне показался неприглядным. Теперь все перед глазами расплывалось в темном муаре. Оказалось, что в новом наряде трудно сойти с поезда, ткань сковывала движения. Лишенное свежего ветерка лицо сразу вспотело.

— Пинки сегодня впервые надела бурка, — сообщила мать отцу, когда мы прибыли в Аль-Муртазу. Отец ответил не сразу.

— Не нужна ей бурка, — сказал наконец отец. — Сам пророк сказал, что лучшая вуаль та, что позади глаз. Пусть о ней судят по характеру, по уму, а не по одежде.

Так я стала первой женщиной Бхутто, освобожденной от жизни в постоянных сумерках.

Отец всегда поощрял во мне ощущение причастности к большому миру, хоть я и не всегда одинаково усваивала его уроки. Осенью 1963 года я ехала с ним в его персональном железнодорожном вагоне министра иностранных дел. Он разбудил меня. «Не время спать», — сказал он взволнованно. — Ужасная трагедия. В Кеннеди стреляли». Хотя мне было еще всего лишь десять лет и я мало что знала о президенте Соединенных Штатов, отец держал меня при себе,

получая бюллетени о состоянии смертельно раненного президента Джона Кеннеди, с которым он несколько раз встречался в Белом доме и которого уважал за либеральность взглядов.

Иногда он брал меня, сестру и братьев на встречи с иностранными делегациями, посещавшими Пакистан. Когда он однажды сказал, что мы встретимся с китайцами, я взволновалась. Отец высоко оценивал китайскую революцию и ее вождя Мао Цзэдуна, армия которого прошла через леса и пустыни и разрушила старый порядок в стране. Я была уверена, что один из китайцев и будет Мао, кепка которого, его личный подарок, висела в гардеробной отца. На этот раз я без пререканий облачилась в наряд, привезенный отцом от Сакса с Пятой авеню в Нью-Йорке, где хранились снятые с нас мерки. Но, к моему разочарованию, Мао среди китайцев не оказалось, были лишь премьер-министр Китая Чжоу Эньлай и двое его министров, Чень И и Лю Шаоци, впоследствии сгинувшие в тюрьмах в период Культурной революции.

Чжоу Эньлай оказался не единственным высоким гостем, «обманувшим мои ожидания». Со вторым «обманщиком» я лично не встречалась. Однажды я по сиявшему на улице освещению в очередной раз поняла, что к ужину ожидается какая-то делегация. Подъехал лимузин, мы прилипли к окнам и увидели президента Айюб Хана и американца, которого я сразу узнала. Как же, ведь я много раз видела его в кино. На следующее утро я бодро спросила мать: «Ну, как, понравился тебе Боб Хоуп?» «Кто-кто? — удивленно переспросила мать и рассмеялась. — Глупышка, это же Губерт Хэмфри, вице-президент Соединенных Штатов». Позже я узнала, что Хэмфри пытался заручиться поддержкой Пакистана относительно американского вмешательства во Вьетнаме, причем в мягкой, завуалированной форме: поставив ракетки для бадминтона американским войскам. Но отец от этого жеста отказался, потому что не одобрял иностранного вмешательства в гражданскую войну во Вьетнаме.

Мне было десять, а Санам семь, когда нас отправили на север, в интернат на поросших соснами холмах бывшей британской миссии в Мурри. Наша гувернантка сообщила, что в срочном порядке возвращается в Англию, и отец решил, что интернат — лучшее решение проблемы, которое во всех отношениях пойдет нам на пользу. В том числе и приучит ухаживать за собой. Впервые мне пришлось самой застилать свою постель, ухаживать за обувью, носить воду для мытья и чистки зубов из коридора, от общего крана. «Обращайтесь с моими детьми так же, как и со всеми», — сказал отец монахиням. И они не давали нам спуску.

В бытность нашу в интернате отец продолжал наше политическое образование по почте. Вернувшись со встречи глав неприсоединившихся стран в Джакарте, он прислал длинное письмо, обличающее эгоизм сверхдержав и вытекающее из этого пренебрежение к интересам стран третьего мира. Одна из монахинь усадила нас с Санам на скамейку в саду и полностью, с расстановкой прочитала это письмо, хотя мы все равно ничего толком не поняли.

Во время нашего второго — и последнего — года пребывания в интернате политика все же вторглась в нашу жизнь. 6 сентября 1965 года началась война между Индией и Пакистаном из-за Кашмира. Отец полетел в ООН бороться за право народа Кашмира на самоопределение и против агрессии Индии, а монашки Иисуса и Марии готовились к возможному вторжению. Мимо нас проходила дорога на Кашмир, прямо-таки приглашающая Индию, как полагали люди, воспользоваться ею.

Вместо игры в «кости-мячики» козьими косточками после ужина и чтения книжек Энид Блайтон мы отрабатывали действия по сигналу воздушной тревоги и затемнение окон. Монахини закрепляли младших девочек за старшими. Я заставила Санни привязывать на ночь тапочки к ногам, чтобы не тратить время на их поиски. На случай попадания в руки неприятеля мы выдумали себе фальшивые имена и увлеченно отрабатывали их применение, так как многие принадлежали к семьям высокопоставленных правительственных чиновников и армейских офицеров. Детское воображение и раньше рисовало нам пугающие картины похищения какими-то разбойниками из романтических окрестных холмов, но в эти семнадцать дней войны опасность приобрела реальные очертания.

Соединенные Штаты еще больше осложнили положение Пакистана. Встревоженная тем, что оружие, поставленное для защиты от коммунистической угрозы, применяется против Индии, администрация Джонсона наложила эмбарго на поставки оружия на весь субконтинент. Но Индия получала оружие еще и от Советского Союза. Несмотря на такое неравенство, наши солдаты настолько успешно сражались вплоть до объявленного Объединенными Нациями 23 сентября прекращения огня, что отбили нападение Индии и захватили больше территории, чем потеряли. Настроение в стране царило приподнятое.

Волна воодушевления быстро спала. Во время мирных переговоров, которые велись в южном российском городе Ташкенте, президент Айюб Хан потерял все, что мы завоевали на поле боя. По Ташкентскому соглашению обе стороны отводили войска на исходные позиции. Возмущенный отец подал в отставку с поста министра иностранных дел. Когда индийский премьер-министр Лал Бахадур Шастри умер от инфаркта на следующий день после подписания договора, отец желчно заметил, что, должно быть, не перенес счастья.

Когда стали известны итоги переговоров, в провинциях Пенджаб и Синд вспыхнули демонстрации. Полиция применила силу, проявляла жестокость, но демонстрации продолжались. И жизни всех Бхутто претерпели необратимые изменения.

В июне 1966 года Айюб принял наконец отставку отца. Трения между ними стали очевидными для всех, позиция отца как политического лидера укреплялась, его популярность росла. Когда мы с отцом в последний раз ехали домой в Ларкану в его вагоне министра иностранных дел, нас встречали и сопровождали толпы, возбужденные люди бежали рядом с поездом, цеплялись за поручни и подножки, пытались проехать с нами. «Фахр-и-Азия зиндабад! Да здравствует гордость Азии!» Народ лез на крышу вагона, на крыши станционных и выстроенных вдоль железной дорога зданий, бежал по кровлям. «Бхутто зиндабад! Да здравствует Бхутто!»

Помню свой испуг, когда в Лахоре отец покинул поезд, чтобы встретиться с губернатором Пенджаба. Кто-то крикнул: «Кровь на рубашке мистера Бхутто!» Сердце мое замерло. Наконец из толпы показался отец, улыбающийся и помахивающий рукой. Рубашка его порвана, но на теле лишь маленькая царапина. Галстук отсутствует. Позже я слышала, что галстук его ушел с молотка за тысячи рупий. Когда он вернулся в вагон, толпа принялась раскачивать поезд, и я думала, что они столкнут нас с рельсов.

Мы вернулись домой, но от политики не оторвались. «Холодная война» и «эмбарго на поставки оружия» прочно вписались в наш детский словарь малопонятными колючими включениями. Со слушаниями, конференциями, результатами круглых столов мы сжились так же, как другие дети с результатами кубка мира по крикету. Но после разрыва отца с Айюб Ханом в 1966 году на первый план вышли «гражданские свободы» и «демократия», для большинства пакистанцев понятия мифические, ибо при Айюб Хане участие граждан в политической жизни сводилось к немногим зачаточным проявлениям активности. Такое положение существовало до основания моим отцом Пакистанской народной партии в 1967 году.

Роти. Копра. Макан. Хлеб. Одежда. Крыша над головой. Эти простые базовые понятия стали боевым кличем Пакистанской, народной партии. Это то, чего недоставало миллионам неимущих в нашей стране. Если все мусульмане простирались ниц перед Аллахом, то бедные в нашей стране валялись в грязи перед богатыми. «Поднимитесь! Прекратите пресмыкаться перед ними! Вы люди, и у вас есть права! — призывал отец в отдаленных деревнях Пакистана, где до него не побывал ни один политик. — Требуйте демократии, при которой голос бедного весит столько же, сколько и голос богатого!»

Кто такой Бхутто? Чего он хочет? Почему все болтают, что каждый прислушивается к его голосу? «Слушать его собираются только водители такси да рикши», — распинался в подконтрольной правительству прессе губернатор. Я, идеалистка, ощутила шок. Конечно, я жила, не зная нужды, но невозможно не видеть на улицах людей без рубах, без башмаков; исхудавших молодых матерей и их детишек, ковыряющихся в грязи. Почему бедных людьми не считают? Коран учит, что все люди равны в глазах Господа. Нас родители учили относиться с уважением ко всем, не разрешать людям падать перед нами ниц, бросаться с дороги в сторону.

«Нет Божьего повеления, чтобы пакистанцы оставались нищей нацией, — вещал отец перед толпами бедняков и, во все большей мере, женщин, скромно стоявших по краям толпы собравшихся на митинг. — Страна наша обильна, ресурсы ее неисчерпаемы. Почему тогда население должно прозябать в нищете, страдать от голода и болезней?» Этот вопрос люди хорошо понимали. Айюб пообещал экономическую реструктуризацию, однако результатом его усилий явилось обогащение его семьи и горстки приближенных. За одиннадцать лет правления Айюба группа лиц, известная как «двадцать два пакистанских семейства», завладели практически всеми банками, страховыми компаниями и крупными промышленными предприятиями страны. Сотни и тысячи возмущенных несправедливостью людей вслушивались в призывы отца к социальным и экономическим реформам.

Первый этаж дома на Клифтон, 70, в Карачи, превратился в офис ПНП. Нам с сестрой было, соответственно, 14 и 11, когда мы с энтузиазмом заплатили по четыре анна партийных взносов и принялись помогать нашему управляющему Бабу вести запись людей, выстраивавшихся в возраставшую с каждым днем очередь у ворот дома. Не переставали мы интересоваться и тем, кто выиграл в крикет или в хоккей. И слышали от отца о попытках его подкупить. «Ты еще молод, перед тобой вся жизнь, — ворковали эмиссары Айюба, — не мешай Айюбу, скоро и твой черед придет. Работай с нами, а не против нас, и мы позаботимся, чтобы жизнь твоя стала приятной». Те же слова я сама позже слышала от подосланных другим диктатором. За отвергнутыми предложениями взяток последовали угрозы убийства.

Мир насилия до тех пор оставался для меня неизвестным. Существовал мир политики, в котором жил отец, в своем мире жили дети: школа, игры, смех на пляже. Но эти два мира содрогнулись, когда пришли вести о покушениях на отца. В него стреляли в Рахим-Ярхане, в Сангаре и в других местах в ходе его поездки по стране. К счастью, убийцы промахнулись. В Сангаре отца спасли его сторонники, прикрывшие его телами, принявшие на себя предназначенные для него пули.

Мы жили в напряжении, но я старалась ничем не проявлять испуга. Что проку зря бояться? Такова пакистанская действительность, такова наша жизнь. Угрозы, попытки подкупа, коррупция, насилие. Объективная реальность. И я подавляла страх, не позволяла себе бояться. Я пыталась вообще ничего не ощущать, даже когда через одиннадцать месяцев Айюб арестовал отца и все руководство партии и бросил их в тюрьму. Таковы методы диктатуры. Протест следует подавить. Недовольных схватить. По какому закону? Закон — желание диктатора!

* * *

Бурное развитие событий в 1968 году характерно не только для Пакистана. Мир затрясся в революционной лихорадке. Студенты взбунтовались в Париже, в Токио, в Мехико-Сити, в Беркли и в Равалпинди. В Пакистане волнения начались, когда Айюб арестовал отца и бросил его в Мианвали, одну из худших тюрем Пакистана. Оттуда его перевели в Сахивал, где по камере шныряли крысы. В попытке подавить волнения режим закрыл все школы и университеты.

Я тем временем готовилась к сдаче итоговых экзаменов за среднюю школу и к стандартному тестированию для поступления в американский вуз, чтобы быть допущенной в Редклифф. Я уговаривала отца позволить мне учиться в Беркли, где учился он сам, но он оставался неумолим. «В Калифорнии слишком мягкий климат, погода не даст тебе учиться. А снег и лед в Массачусетсе заставят тебя заниматься как следует».

Об отсрочке экзаменов не могло быть и речи, ибо возможность сдать их представлялась лишь раз в году, в декабре. «Сиди дома и учи, готовься», — наставляла меня мать, уезжая с младшими детьми в Лахор, чтобы подать заявление в Верховный суд и заставить его признать незаконность содержания отца под стражей. Я осталась одна в нашем доме в Карачи, в районе, удаленном от коммерческого центра, в котором происходили демонстрации и столкновения с полицией.

Чтобы отвлечься от беспокойных мыслей о томящемся за решеткой отце, я с головой окунулась в занятия. Каждый день приходили учителя, а вечерами я иногда встречалась с подругами Фифи, Тамине, Фатимой и Самийей в расположенном по соседству Синдх-клубе, когда-то британском, куда «туземцы и собаки» не допускались. Ныне это спортклуб состоятельных пакистанцев. Мы играли в сквош, плавали в бассейне, хотя и сознавали, что жизнь не так легка и беззаботна, как кажется. С тех пор как Айюб арестовал отца, родители и «доброжелатели» предупреждали моих подруг об опасности дружбы с дочерью Бхутто. «Как бы чего не вышло…» Отца Самийи предупредили на весьма высоком уровне, что дружба его дочери со мной может навлечь на его семью неприятности. Однако Самийя и другие ближайшие подруги не обратили на эти предупреждения внимания, хотя некоторые одноклассницы начали меня сторониться.

«Молюсь об успехе твоих школьных экзаменов, — писал отец из тюрьмы Сахивал 28 ноября. — Горжусь дочерью-умницей, в пятнадцать лет сдающей экзамены, которые сам я сдавал в восемнадцать. Таким темпом быть тебе президентом».

Находясь в одиночном заключении, отец все еще беспокоился о моем образовании и убеждал меня, что это его главная забота. «Знаю, что ты много читаешь, но посоветую больше внимания обращать на историю. Почитай о Наполеоне Бонапарте — в высшей степени законченная личность, пожалуй, самая интересная за всю новую историю. Об Американской революции и об Аврааме Линкольне. Прочитай „Десять дней, которые потрясли мир" Джона Рида. О Бисмарке и Ленине, Ататюрке и Мао Цзэдуне. Обрати внимание на историю Индии с древнейших времен и до наших дней. Но главное внимание удели истории ислама». Письмо на тюремном бланке подписано: «Зульфикар Али Бхутто».

Конечно, мне очень хотелось быть с семьей в Лахоре, но — нельзя. Санам звонила мне, сообщала, что мать каждые два-три дня ведет марши протеста женщин к тюрьме. Каждая из женщин обеспечена мокрым полотенцем и пластиковым мешком на случай газовой атаки полиции. Несмотря на полицейские кордоны, демонстрации продолжаются и усиливаются. Солдатам приказывали задерживать женщин, но они отказывались, улыбались и махали руками. Приказы Айюба пока не могли изменить отношения к женщине.

Когда в декабре подошло время экзаменов, миссия Иисуса и Марии устроила их в посольстве Ватикана, тоже на Клифтон. Экстерриториальность и удаленность от коммерческого центра делали это место относительно безопасным. Школьники в Британии сдавали те же экзамены в чистых классных комнатах, а мы с опаской проскальзывали в посольство Римско-католического престола.

Обстановка в стране тем временем накалялась, особенно после того, как полиция открыла огонь и убила нескольких демонстрантов. Теперь демонстранты требовали не только освобождения отца и других политических заключенных, но и отставки Айюб Хана.

Через три месяца после ареста отца хаос в стране заставил Айюба освободить лидеров ПНП. Прошли слухи, что самолет, на котором моего отца должны доставить в Ларкану, непременно взорвут вместе с отцом и экипажем. Мать устроила пресс-конференцию по этому вопросу, чтобы предотвратить возможное преступление. Вместо самолета отца отправили поездом. Я счастлива была увидеть его снова, но борьба против Айюба далеко не завершилась.

— Вниз! — закричал отец мне и Санам во время демонстрации в Ларкане по случаю его освобождения. Наш открытый автомобиль медленно пробирался сквозь толпу.

Люди кричали: «Джайе Бхутто!» и «Гирти хауи дивар ко аахри дхака доу — толкни падающую стену посильнее». И вдруг какой-то агент Айюба, подобравшись к машине вплотную, выстрелил в отца. К счастью, каким-то чудом пистолет дал осечку. Но толпу это не умилостивило.

Из-под пригнувшей меня руки отца я заметила, что молодого человека буквально разрывают на куски. Его голову, руки, ноги тащили в разные стороны, разрывали рот, из которого струилась кровь. «Не смотри!» — строго сказал отец, пригибая мне голову. Я сползла на дно машины, а отец принялся кричать своим разъярившимся сторонникам, чтобы они не убивали покушавшегося. В конце концов отец его спас, но сцену эту я запомнила надолго.

Перед глазами у меня и отец, худеющий ото дня ко дню во время голодовки протеста против диктатуры Айюб Хана и произвольных арестов. После освобождения из тюрьмы он с группой лидеров ПНП сидел перед домом в Аль-Муртазе, в Ларкане, под шамиана, на виду у прохожих. Все жители города ужасались тому, как он худеет. «Пожалуйста, послушайся папу», — мысленно уговаривала я Айюб Хана и удивлялась, почему не худеют люди, сидевшие рядом с отцом. «Они по ночам втихомолку отъедаются, — открыли мне глаза наши слуги. — Только отцу не говори, не расстраивай его».

Группы проводящих голодовку протеста тут же появились перед юридическими конторами и в деловых кварталах других городов Пакистана. Вокруг них ежедневно собирались громадные толпы сочувствующих. Повсеместно раздавались требования отставки Айюба. Увидев, что ресурсы его исчерпаны, даже сила ему не поможет, Айюб все-таки уступил, ушел 25 марта 1969 года. Но победы не получилось. Вместо того чтобы уступить полномочия спикеру Национальной ассамблеи, как того требовала его собственная конституция, Айюб передал власть начальнику Генерального штаба армии Яхья Хану. Снова Пакистан попал под пяту военных, снова военный диктатор отменил все гражданские свободы и ввел военное положение.

— Тебе письмо из Редклиффа, — сказала мне мать в апреле. Конверт я приняла с дурными предчувствиями. Хочу ли я туда? Да и руководство колледжа сомневалось по поводу моего возраста — шестнадцать лет, — предлагали подождать год-другой. Но отец не видел оснований для отсрочек. Вместо этого он обратился за содействием к своему другу Джону Кеннету Гэлбрайту, профессору экономики в Гарварде и бывшему послу США в Индии. Я вскрыла конверт. Принята. Начало занятий осенью 1969 года.

В качестве прощального подарка отец вручил мне том Священного Корана в роскошном перламутровом переплете. «Ты увидишь в Америке много удивительного, — сказал он. — Кое-что тебя испугает. Но я знаю, что ты способна все понять и осмыслить. Прежде всего — учись. Мало у кого в Пакистане есть такая возможность, так что не упусти ее. Не забывай, что деньги, на которые я посылаю тебя учиться, дает земля, политая потом, труд людей, гнущих спину на этой земле. Ты в долгу перед ними и с Божьей помощью сможешь этот долг уменьшить, используя образование для улучшения жизни этих людей».

В конце августа я остановилась в украшенном резным орнаментов дверном проеме нашего дома в Карачи. Мать подняла мой новый Коран над моей головой, я поцеловала священную Книгу. И мы отправились в аэропорт. Мне предстоял полет в США.


3 ВОСПОМИНАНИЯ В АЛЬ-МУРТАЗЕ: МОЕ ЗНАКОМСТВО С ДЕМОКРАТИЕЙ

Второй месяц мы с матерью в Аль-Муртазе. Сад гибнет у нас на глазах. До ареста и гибели отца за растениями и землей ухаживали десять человек. Теперь, после превращения Аль-Муртазы в место заключения для нас с матерью, военный режим разрешает вход лишь троим. Я включаюсь в борьбу за жизнь сада.

Меня удручает гибель цветов, особенно отцовских роз. Каждый раз, возвращаясь из-за границы, он доставлял в свой розарий редкие саженцы причудливых пород: фиолетовые, танжериновые розы, вообще на розы не похожие, но столь совершенно оформленные природой и селекционерами, что выглядели фантастическими статуэтками. Больше всего ему нравилась голубая «роза мира» — так он ее называл. Теперь же из-за недостатка ухода розовый сад начал чахнуть, побурел.

Каждое утро, в семь часов, при круглосуточной летней жаре, я уже в саду, таскаю с садовниками тяжелые брезентовые шланги. От углов дома за мной следят охранники. Раньше садовники справлялись с поливкой розария за три дня. Теперь у нас на это уходит восемь. Когда приходит черед последних кустов, первые уже начинают увядать. Я хочу, чтобы они жили, вижу в их борьбе за выживание при острой нехватке воды и ухода отражение своей собственной борьбы в отсутствие свободы.

Счастливейшие часы моей жизни проведены среди роз и в прохладной тени фруктовых деревьев Аль-Муртазы. В дневные часы воздух напоен ароматом Дин-ка-Раджа, «Короля дня», сладких белых вспышек, часто вплетаемых в прическу, по обычаю, принятому у пакистанских женщин. На закате воздух заполняется запахом Раат-ки-Рани, «Королевы ночи», услаждавшей вечера, проведенные нашей семьей на террасе.

Шланги, кусты, вода… Собираю листья, сгребаю, сметаю их со двора, с газонов, до боли в руках. Ладони покрываются пузырями. «Что ты делаешь, зачем же так? Зачем ты себя убиваешь?» — ахает мать, видя, как я в полдень, обессиленная, валюсь с ног. Я ей возражаю, что надо чем-то заниматься. Но на самом деле физическая усталость дает мне возможность забыть тяжесть ситуации, не дает возможности думать о том, как впустую растрачиваются наши жизни под гнетом военной диктатуры.

Я вскапываю грядку и рассаживаю новые розы. Они не приживаются, все до одной гибнут. Мать более успешна в своих огородных экспериментах с дамскими пальчиками, стручковым перцем и мятой. Вечером свистом подзываю пару прирученных журавлей, благодарю их за отклик хлебом. Разговор с журавлями, работа в саду. Что-то посадила, что-то выросло. Доказательство того, что существую.

Когда не работаю в саду, время приходится просто убивать. Перечитываю Эрла Стэнли Гарднера — книги дедушки. Часто отключают электричество, приходится сидеть во тьме. Телевизор не конфисковали, но смотреть нечего. Во времена отца показывали пьесы, художественные фильмы, мыльные оперы, а также дискуссии, литературные программы, уроки грамотности, чтобы научить людей читать. Сейчас же, когда ни включишь, — везде Зия и снова Зия: Зия произнес новую эпохальную речь, общественность оживленно обсуждает новую речь Зии, сообщения о том, где и с кем встретился наш великий Зия, надежда наша и упование…

Каждый вечер в 8.15 мы с матерью включаем приемник, настраиваемся на Би-би-си, слушаем передачу на урду. Лишь радио Би-би-си позволило нам узнать, что толпа сожгла дотла американское посольство в Исламабаде, полагая, что США стоят за захватом Большой мечети в Мекке. Мы с матерью с изумлением узнали, что в заполненном силами безопасности, зарегулированном военным положением Исламабаде под носом у правительства и якобы без его ведома организованная автобусная колонна со студентами-фундаменталистами прибыла к американскому посольству и без каких-либо помех сожгла его. Посольство горело несколько часов, и даже этого огня никто из господ военных не приметил, зато последовала мгновенная реакция на демонстрацию сторонников ПНП. Посольство выгорело, один человек погиб. Сокрушенный Зия появился на телеэкранах, очень расстраивался, много-много сокрушался, рассыпался в извинениях перед американцами и пообещал компенсировать все убытки. Что за игру он вел? Для меня это до сих пор загадка.

Еще более потрясающее известие принесло сообщение Би-би-си через месяц.

27 декабря 1979 года русские войска вошли в Афганистан. Мы с матерью ошеломленно уставились в глаза друг другу при этом сообщении неимоверной для нас политической важности. Битва между сверхдержавами теперь разгорается на пороге нашей страны! Если США хотят, чтобы советскому присутствию противостояла сильная и стабильная страна, они должны способствовать быстрому восстановлению демократии в Пакистане. Если же они решат выжидать развития событий в Афганистане, то диктатура Зия лишь усилится.

Америка. В Америке я впервые узнала, что такое демократия. Там я провела счастливейшие годы жизни. Закрыв глаза, и сейчас могу представить себе студенческий городок Редклиффа в Гарварде, багряный и золотой убор осенних деревьев, мягкое одеяло свежевыпавшего снега под ногами зимой, радостную вибрацию души при виде первых весенних побегов. В то же время, учась там, в Редклиффе, я наглядно убедилась в бессилии стран третьего мира перед лицом эгоистических устремлений правительств сверхдержав.

— Паки… что-что? Паки… как? Пакистан… Где это? — нормальная реакция моих новых товарищей в Редклиффе. Тем проще отвечать.

— Пакистан — крупнейшая мусульманская страна мира, — отвечала я на манер служащей культурного отдела посольства. — Он состоит из двух частей, разделенных Индией.

— А-а, Индия, — облегченно кивала собеседница. — Вы рядом с Индией…

Слыша об Индии, я каждый раз содрогалась от боли. Две ожесточенных войны вел Пакистан с этой страной. Пакистану его географическим положением как будто бы должна отводиться роль союзника Соединенных Штатов, буфера против советского влияния в Индии. Пакистан граничит с коммунистическим Китаем, с Афганистаном и Ираном. США использовали наши аэродромы для разведывательных вылазок своих высотных самолетов U-2, включая злополучный полет сбитого над Советским Союзом Гэри Пауэрса в 1960-м. Полет Генри Киссинджера в Китай оказался куда более успешным и плодотворным. Госсекретарь подготовил почву для исторического визита президента Никсона в следующем году. Однако американцы не имели о моей стране ни малейшего представления.

Естественным образом они не имели представления и о Бхутто, и впервые в жизни я наслаждалась анонимностью. В Пакистане имя Бхутто всегда вызывало паническую реакцию и робость передо мною. Я никогда не знала, судят ли обо мне люди по моим достоинствам или по имени. В Гарварде я впервые смогла стать сама собой.

Мать провела со мной несколько первых недель, устраивая меня поуютнее в комнате в Элиот-холле, рассчитав и проверив направление на Мекку, чтобы я знала, в каком направлении молиться. Уехала она, оставив мне теплый шерстяной шальвар хамиз, собственноручно сконструированный, с шелковой подкладкой, чтобы шерсть не раздражала тело.

К ее наставлениям в отношении молитвы я, разумеется, отнеслась со вниманием, но в области гардероба внесла существенные коррективы, ибо одежда не только не подходила к климату с дождями и снегом, но и выделяла меня на фоне остальных студентов. Поэтому я быстро сменила шальвар хамиз на приобретенные в университетской лавке джинсы и свитера. Волосы отпустила длинные и прямые и очень обрадовалась, когда соученицы нашли меня похожей на Джоан Байез. Неумеренно поглощала яблочный сидр и еще больше увлекалась мятным мороженым с карамельной крошкой из кафе Бригама. Регулярно посещала рок-концерты в Бостоне и чаепития в саду профессора Гэлбрайта и его жены, ставших моими «родителями-опекунами» в Америке. В общем, вовсю наслаждалась новизной.

В США разгорелось антивоенное движение, и я принимала участие в многолюдных шествиях вместе с другими студентами Гарварда сначала в день моратория на Бостон-коммон, затем в многотысячном марше протеста в столице США Вашингтоне, где по иронии судьбы впервые нюхнула слезоточивого газа. Нацепив значок «А ну, живо верните наших парней домой!», я с непривычки нервничала, ибо как иностранка рисковала высылкой из страны в случае задержания полицией. Но я возражала против Вьетнамской войны дома и, разумеется, не могла не ввязаться в антивоенное движение в Америке. Как ни странно, мотивы мои и моих американских друзей совпадали: американцы не должны ввязываться в гражданскую войну в Азии.

Сменив в Пакистане шесть специальностей в четырех школах, я наслаждалась и непрерывностью четырехлетнего курса в Гарварде. Скучать не приходилось. В Гарварде набирало силу женское движение, книжная лавка предлагала богатейший выбор книг, журналов о женщинах, включая «библию» феминисток «Сексуальная политика» Кейт Мил-лет; появились первые выпуски журнала «Ms.». Вечера проходили в обмене мнениями о будущем, в том числе о предстоявших отношениях в семье, с партнерами по браку — если мы вообще выйдем замуж. В Пакистане я относилась к очень немногим исключениям, не считавшим замужество и семейную жизнь главной целью существования. В Гарварде же я затерялась в море таких же незацикленных на своей «женской доле» особ. Я ощутила себя гораздо увереннее, полностью излечилась от мучившей меня годами робости.

В Пакистане мы с сестрой и наши братья вращались в ограниченном кружке знакомых и родственников. Поэтому я терялась перед впервые встреченными людьми. В Гарварде я не знала никого, кроме Питера Гэлбрайта, с которым познакомилась как раз перед началом учебного года в доме его родителей. На меня, всю жизнь проведшую в семейном кругу, в совершенно иной обстановке, он произвел ужасающее впечатление. Длинноволосый, нечесаный, одет в какое-то нестиранное ободранное тряпье, да еще и курил при родителях! Казалось, бывший посол в Индии привез домой какого-то найденыша. Не таким я представляла себе сына уважаемого профессора и дипломата высокого ранга. Тогда я не могла знать, что этот самый Питер станет моим добрым другом и через пятнадцать лет сыграет решающую роль в моем освобождении от произвола диктатуры.

Но Питер — лишь один из тысяч студентов Гарварда. Мне приходилось подходить к незнакомым, чтобы спросить, где библиотека, где аудитории, где общежитие. Я не могла позволить себе оставаться скованной, немой и робкой. Меня бросили в глубокий незнакомый пруд; чтобы выплыть, приходилось барахтаться.

Освоилась я быстро, себе самой на удивление, в течение первого же года обучения стала в Элиот-холле уполномоченной по социальным вопросам, затем попробовала себя в гарвардской газете «Кримсон», проводила экскурсии для общества «Кримсон Ки».

— …Официальное название этого здания — Центр раз вития университета, но аббревиатуру ЦРУ для него мы ни когда не употребляем. — И я с видом заговорщицы улыбалась просвещаемой мною публике, таким же яро радикальным желторотым студиозам, как и я сама.

Доставалось и выстроенному французским архитектором-конструктивистом Ле Корбюзье зданию визуальных искусств:

— …Общее мнение склоняется к тому, что строители по ошибке перевернули планы сооружения вверх ногами…

Встречались и затруднения, основанные на различии культур и традиций. Я так и не смогла привыкнуть к проживанию в такой близости от студентов мужского пола, особенно когда, уже на третьем курсе, они появились и в Элиот-холле. Обнаружив в прачечной студента-мужчину, я спешно ретировалась, откладывая свою стирку на более позднее время. Проблема решилась, когда я переехала в Элиот-хаус, где я и моя соседка Иоланда Коджицки на свою пару комнат располагали общей ванной, а коммунальная прачечная была намного больше.

Сначала я собиралась изучать психологию. Но когда узнала, что курс предусматривает анатомические дисциплины со вскрытием трупов животных, отказалась от этого намерения и решилась в пользу администрирования и управления. Отца мой выбор обрадовал. Он, оказывается, написал Мэри Бантинг, президенту Редклиффа, и попросил ее склонить меня к политическим наукам. Миссис Бантинг, однако, не упоминая о письме отца, просто справилась у меня, к чему у меня склонность, чему я хотела бы посвятить жизнь. Выбор мой оказался удачным с любой точки зрения.

Изучая управление в Гарварде, я больше поняла Пакистан, чем проживая долгие годы на своей многострадальной родине. «Когда полисмен на улице поднимает руку и говорит „Стоп!", все останавливаются. Но если то же самое сделаем я или вы, никто не обратит внимания, никто не задержится. Почему? — вопрошает профессор Джон Вомак во время семинара по «революциям» и тут же отвечает: — Потому что полисмен уполномочен на это действующим законодательством, конституцией, правительством. Он имеет право сказать „Стоп", и мы этого права не оспариваем. А вы и я такими полномочиями не облечены».

Помню, с каким чувством я сидела перед профессором Вомаком. Ведь я, пожалуй, была единственной из присутствующих, кто жил при диктатуре. Этим примером университетский профессор охарактеризовал презрение к закону диктатуры Айюба, Яхья Хана, а затем и Зии. Диктаторы эти, по сути, самозванцы, не облеченные полномочиями народа, закона. Я впервые ясно поняла, почему народ Пакистана не видит смысла в повиновении такому режиму, не видит смысла выполнять команду «Стоп!». Где нет законного правительства, там царит анархия.

Я одолела половину второго курса, когда в Пакистане наконец забрезжила вероятность легитимного правления.

7 декабря 1970 года Яхья Хан допустил проведение первых за тринадцать лет выборов. В другом полушарии, в Кембридже, я сидела над учебниками и над телефоном. Позвонила мать и сообщила, что отец и его партия одержали убеди тельную победу в Западном Пакистане, обеспечив 82 из 138 мест в Национальной ассамблее. Я пришла в восторг. В Вос точном Пакистане, где шейх Муджиб Ур-Рахман, лидер Ли ги Авами шел вне конкуренции, он и забрал большинство мест, еще более подавляющее. На следующий день меня по здравляли незнакомые мне люди, встречные, прочитавшие о победе отца в «Нью-Йорк таймс».

Воодушевление мое, однако, быстро улетучилось. Вместо того, чтобы с моим отцом и представителями Западного Пакистана составить новую конституцию, приемлемую для обеих частей страны, Муджиб потребовал независимости, взял курс на полное отделение Восточного Пакистана — он же Восточная Бенгалия. Отец мой снова и снова взывал к Муджибу, призывал сохранить целостность страны, работать вместе, чтобы устранить военный режим Яхья Хана. Но Муджиб, не считаясь с требованиями дня, упрямо вел курс на отделение. Логика его мне по сей день не понятна. Восточнобенгальские мятежники захватили аэропорты, бенгальцы отказались платить налоги, бенгальские служащие центрального правительства объявили забастовку.

В марте стало ясно, что гражданской войны не миновать.

Отец продолжал переговоры с Муджибом, надеясь сохранить объединенный Пакистан, избавить восток от вмешательства столь падких на радикальные меры военных. 27 марта 1971 года он находился в столице Восточного Пакистана Дакке, прибыв для очередного раунда переговоров с Муджибом. Но он опоздал, случилось худшее. Яхья Хан приказал армии вмешаться и подавить сопротивление. Отец наблюдал из своего номера в отеле, как в столице вспыхнули пожары. Генералы тешили душу привычными методами решения проблем. За шесть тысяч миль, в Кембридже, я получила горький урок.

Грабежи, разбой, изнасилования, резня… Никто не интересовался Пакистаном, когда я прибыла в Гарвард, но теперь о нем узнали все. И осуждали мою страну тоже все. Сначала я отказывалась верить сообщениям западной прессы о зверствах пакистанской армии в Восточном Бенгале, который мятежники именовали Бангладеш. Согласно пакистанским газетам, подконтрольным правительству, — я получала их от родителей еженедельно — вспышка недовольства жалкой кучки мятежников была уже давно подавлена доблестными войсками Пакистана. На чем же тогда основаны сообщения о том, что Дакка сожжена дотла, что в университете расстреляны студенты, профессора, преподаватели, поэты, писатели, врачи, юристы? Я недоверчиво поджимала губы. Толпы беженцев спасаются от резни, а пакистанские самолеты на бреющем полете расстреливают их без разбору. Трупов столько, что из них складывают баррикады дорожных блокпостов.

Сообщения казались мне невероятными, я не знала, что думать. Когда я прибыла в Редклифф, нам во вводном курсе указывали на реально существующую опасность изнасилования. Тогда мне это тоже казалось невероятным. Я вообще не слыхала об изнасилованиях до прибытия в США, и услышанное настолько меня испугало, что я все четыре года остерегалась одна выходить вечером из дому. После лекции опасность изнасилования в Гарварде, в Соединенных Штатах, казалась мне реальной. Но изнасилования в Восточном Бенгале — нет. Я предпочла поверить ура-патриотическим выкрикам официальной отечественной прессы и заверениям, что западные репортеры «сильно преувеличивают» и «их измышления продиктованы сионистским заговором» против исламского государства.

Мои товарищи придерживались иного мнения. «Ваши солдаты — варвары. Они истребляют мирное население». «Никого они не убивают, — отбивалась я, багровея от возмущения. — Нельзя же верить всему, что пишут в газетах!» Но верили газетам, а не мне. Все ополчились на Западный Пакистан, даже люди, с которыми я собирала средства на опустошенную циклоном восточную часть страны. Обвинения становились все более резкими. «Вы — фашисты, диктаторы!» Я же обращала внимание на сообщения о подготовке в Индии тысяч партизан, забрасываемых в Восточный Пакистан. «Мы боремся с поддерживаемым Индией подрывным восстанием. Мы стремимся сохранить территориальную целостность страны, как и вы в ходе вашей Гражданской войны».

Обвинения сыпались отовсюду, обоснованные и необоснованные. «Пакистан отрицает право народа Бангладеш на самоопределение», — гремел с кафедры профессор Волзер во время открытой лекции «Война и мораль» осенью, во время моего второго курса. Я вскочила перед двумя сотнями студентов и произнесла свою первую политическую речь. «Вы совершенно неправы, профессор, — воскликнула я срывающимся от волнения голосом. — Народ Бенгала использовал свое право на самоопределение в 1947 году, когда выбрал Пакистан». На какое-то время воцарилось удивленное молчание. Но ведь моя точка зрения исторически верна. Печальная же истина, которую я отказывалась признать, в разочаровании населения, последовавшем за созданием Восточного Пакистана.

Сколько раз с тех пор просила я Господа простить мое невежество? Я не хотела видеть, что мандатом на управление Восточным Пакистаном злоупотребляли. Восточная часть страны, в которой проживало большинство населения, использовалась Западным Пакистаном как колония. Из доходов от экспорта Восточного Пакистана в более чем 31 миллиард рупий западное меньшинство львиную часть тратило на строительство у себя дорог, школ, университетов, больниц, мало что оставляя востоку. Армия, крупнейший наниматель нашей бедной страны, девяносто процентов своих сил черпала в Восточном Пакистане.

Восемьдесят процентов правительственных должностей занимали люди с запада страны. Центральное правительство объявило урду, язык, который в Восточном Пакистане мало кто понимает, государственным языком страны, воздвигая перед бенгальцами дополнительный барьер на пути к занятию должностей на государственной службе. Не удивительно, что они чувствовали себя эксплуатируемыми и униженными.

В силу своей молодости и наивности я не в состоянии была понять, что пакистанская армия способна на те же зверства, что и любая другая, натравленная на гражданское население и вышедшая из-под контроля. Вспомнить хотя бы резню, учиненную армией США в Май-Лай, во Вьетнаме, в 1958 году. Не лучше проявил себя и Зия при подавлении волнений в моей родной провинции Синдх. Солдаты легко срываются с поводка, когда перед ними беззащитное гражданское население. Они рассматривают своих жертв в качестве добычи, над которой можно отвести душу и издеваться самым произвольным образом: убивать, грабить, насиловать. Но в ту ужасную весну 1971 года я носилась с наивным детским представлением о героических пакистанских воинах, доблестно отражавших в 1965 году неспровоцированную индийскую агрессию. Представление это умирало медленно и мучительно.

«Пакистан переживает страшное время, — писал отец в длинном послании ко мне, опубликованном впоследствии в виде книги «Великая трагедия». — Кошмар продолжается, пакистанцы убивают пакистанцев. Льется кровь. Ситуация осложняется агрессивным вмешательством Индии. Пакистану суждена вечная жизнь, если удастся пережить то, что происходит сегодня. Но не удивлюсь, если эти конвульсии приведут к полному краху».

Конвульсии катастрофы начались на заре 3 декабря 1971 года. «Нет!» — воскликнула я в Элиот-холле, отшвырнув газету. Под предлогом восстановления порядка, чтобы нескончаемый поток беженцев из Восточного Пакистана в Индию смог наконец прекратиться и завернуть домой, индийская армия вторглась в Восточный Пакистан и одновременно ударила по Западному. Современные ракеты советского производства топили наши суда на якорных стоянках в Карачи. Индийские самолеты бомбили жизненные центры города. Наше оружие настолько устарело, что мы ничего не смогли противопоставить агрессору. Возникла угроза самому существованию нашей страны.

«Повезло тебе, что ты не здесь, — писала Самийя из Карачи. — Бомбят каждую ночь, нам пришлось заклеить окна черной бумагой, чтобы не пробивался свет. Школы и университеты закрыты, так что весь день нечем заняться, только бояться да беспокоиться. В газетах, как всегда, ничего не прочитаешь, ничего не поймешь. Мы даже не знали, что они заняли Восточный Пакистан, пока кто-то не прибежал с этой новостью: „Война, война!" Семичасовая программа новостей вещает о наших победах, только вот азиатская служба Би-би-си, совсем наоборот, сообщает, что нас бьют. Би-би-си также передает о зверствах нашей армии в Восточном Пакистане. Слышала что-нибудь об этом?

Брат твой Шах Наваз — самый активный тринадцати-летка в Карачи. Записался в гражданскую оборону, гоняет по ночам на своем мотоцикле, следит, у кого окна не затемнены и заставляет выключать свет. Ведет себя героем, но мы все, несмотря на его пример, трясемся. Однажды во время бомбежки была у вас, у Санам, ваша мать нас согнала вниз, в нижнюю столовую без окон. Дома сплю с матерью, обе боимся. Три бомбы упали как раз напротив нашего дома, через дорогу, но, к счастью, не взорвались. В саду у нас полно битого стекла.

Индийские самолеты пролетают так низко, что пилотов можно разглядеть. Но наших истребителей не видать. Три дня назад ночью взрывы так гремели, я думала, что соседний дом взорвался. Я влезла на крышу — все небо красное. На следующее утро узнала, что разрушен ракетами нефтяной причал в порту. Пожар еще не потушен. Ждем помощи от Америки».

Помощи от Америки мы так и не дождались. У Пакистана договор о военном сотрудничестве и совместной обороне, но мы с американцами по-разному представляем противника. США готовы защищать себя, защищая нас от своего врага, Советского Союза. Но реальная угроза Пакистану всегда исходила от Индии. Даже сейчас львиная доля поставляемого американцами для афганских партизан военного оборудования ответвляется в пакистанские арсеналы и предназначается для защиты от Индии.

Во время кризиса 1971 года президент Никсон выбрал вместо военного вмешательства дипломатическое маневрирование с «предпочтением» Пакистана. 4 декабря, на второй день того, что оказалось тринадцатидневной войной, Государственный департамент США прямо обвинил Индию в агрессии. 5 декабря Соединенные Штаты внесли на рассмотрение Совета Безопасности ООН резолюцию о прекращении огня. 6 декабря администрация Никсона задержала более 85 миллионов долларов займов в фонд развития Индии.

Но эти маневры оказались недостаточными. Через неделю после начала вторжения Дакка, наш последний оплот, оказалась на грани падения. Индийские войска пересекли границу Западного Пакистана. Перед лицом полного поражения Яхья Хан обратился к избранному лидеру страны, способному спасти ее от краха, к моему отцу.

«Прибываю в ООН. Встретимся в Нью-Йорке в отеле „Пьер" 9 декабря», — гласило сообщение отца.

— Как ты думаешь, добьемся мы справедливости в ООН? — спросил меня отец, когда мы встретились в Нью-Йорке.

— Конечно, папа, — заверила я его с энтузиазмом восемнадцатилетней. — Никто не может отрицать, что Индия нарушила международное право, вторгшись в чужую страну и оккупировав ее.

— И ты полагаешь, что Совет Безопасности осудит Индию и потребует от не вывода войск?

— А как же? Сидеть и спокойно наблюдать, как расчленяют страну и убивают тысячи людей, — профанация их обязанностей.

— Тебе видней, Пинки. Ты у нас знаток международного права. Не буду спорить с выпускницей Гарварда. Но в политике баланса сил ты пока разбираешься слабо.

Сцены, пролетевшие перед глазами в течение четырех дней, когда отец безуспешно пытался спасти объединенный Пакистан, и сейчас у меня перед глазами.

Я сижу через два ряда от отца, позади него, в Совете Безопасности. 104 страны, входящие в Генеральную Ассамблею, а также Соединенные Штаты и Китай проголосовали за осуждение Индии, но под угрозой советского вето пять постоянных членов Совета Безопасности не могут прийти к соглашению даже по перемирию. После семи заседаний по Индо-Пакистанскому конфликту и дюжины проектов резолюций Совет Безопасности так и не пришел ни к какому решению. Все, о чем отец рассказывал, повествуя об эгоизме сверхдержав и манипуляции интересами стран третьего мира, происходит перед моими глазами. Пакистан — лишь мелкая карта в игре корыстных устремлений.

«11 декабря, 5.40. Наша армия сражается героически, но без поддержки с воздуха и с моря и при соотношении сил один к шести не продержится более 36 часов, начиная со вчерашнего дня». Перечитываю свои заметки тех дней, набросанные на бланке отеля «Пьер». На следующий день ситуация еще мрачнее: «6.30 утра. Посол Шах Наваз определил ситуацию как тяжелую. Единственный выход — вмешательство Китая при одновременном нажиме американцев на русских, чтобы предотвратить их вмешательство. Отец отправил телеграмму в Исламабад с просьбой продержаться не 36, а 72 часа. Генерал Ниязи (командующий нашей армией в Восточном Пакистане) обещает держаться до последнего человека».

12 декабря отец призывает в Совете Безопасности к перемирию, выводу индийских войск с пакистанской территории, размещению войск ООН для обеспечения безопасности мирного населения. Его призыв остается неуслышанным. Не веря своим ушам, слежу за оживленной дискуссией — в течение часа они толкут воду в ступе! — по «важнейшему» вопросу: назначить ли следующее заседание Совета Безопасности на 9.30 или на более удобные для любителей поспать 11.00. Пакистан тем временем погибает.

— Надо заставить Яхья начать боевые действия на западе, — внушает отец пакистанской делегации в своем гостиничном номере. — Наступление на западе отвлечет силы индийцев с востока, ослабит давление там. — Я соединяюсь с Яхья Ханом, но его адъютант сообщает, что президент почивает и будить его не велено. Отец хватает трубку.

— Вы не знаете, что идет война? Разбудите президента! — кричит он. — Он должен начать боевые действия на западе. Нужно немедленно ослабить давление на восток.

Какой-то западный журналист пускает утку о сдаче генерала Ниязи индийцам. Отец окончательно теряет терпение в переговорах с Яхьей.

— Немедленно опровергните слухи! — кричит он адъютанту. Яхья по-прежнему недоступен. — Как я могу чего- то добиться, если у меня не остается на руках карт!

Телефоны в номере отца звонят не умолкая. Однажды я принимаю одновременно звонок от госсекретаря США Генри Киссинджера по одной линии и от председателя делегации КНР Хуан Хуа по другой. Генри Киссинджер обеспокоен возможным вмешательством китайцев на стороне Пакистана. Отец обеспокоен их возможным невмешательством. Отец планирует уговорить Яхья слетать в Пекин в качестве последнего средства. Позже я узнаю, что Генри Киссинджер по всему Нью-Йорку тайком встречался с китайцами на явочных квартирах ЦРУ.

В номер отца приходит и уходит советская делегация. Затем китайская. После нее американская во главе с Джорджем Бушем. «Мой сын тоже в Гарварде. Звоните, если что-то понадобится», — говорит мне посол Буш, вручая визитку. Я сижу у телефона, принимаю нужные звонки, отбиваюсь от ненужных.

— Войдешь во время переговоров, — учит меня отец. — Когда будут русские, скажешь, что звонят китайцы. Когда придут американцы, скажешь, что на проводе китайцы или индийцы. И никому не говори, кто у меня. Один из употребительнейших приемов дипломатии — посеять сомнение. Никогда не выкладывай своих карт на стол.

Я выполнила распоряжения отца, но урока его не усвоила. Я всегда выкладываю карты на стол.

Этот дипломатический покер в Нью-Йорке, однако, резко обрывается. Яхья второго фронта не открыл, уже смирившись с потерей Восточного Пакистана. Китайцы так и не вмешались, несмотря на все заверения. Нанесли ущерб и преждевременные слухи о нашем поражении, даже когда выяснилась их ошибочность. Индийцы теперь знают, что наше военное командование в Восточном Пакистане готово к сдаче. Знают это и постоянные члены Совета Безопасности. Дакка обречена.

15 декабря я занимаю привычное уже место позади отца в зале заседаний Совета Безопасности. Его терпение подходит к концу, он по горло сыт стратегией невмешательства и проволочек.

— Невмешательства не существует. Вы, так или иначе, занимаете определенную позицию. — Он просто-таки тычет пальцем в делегатов Великобритании и Франции, которых их собственные интересы на субконтиненте заставляют воздерживаться при голосовании. — Вы либо за справедливость, либо за несправедливость. Либо за агрессора, либо за потерпевшего. Нейтралитет невозможен.

Его страстные слова звучат в помещении, а я наглядно знакомлюсь с практикой покорности и открытого вызова. С учетом позиции сверхдержав разумным курсом кажется покорность судьбе. Но следование этим курсом означает соучастие.

— Принимайте любое решение, стряпайте договор хуже Версальского, легализуйте агрессию, легализуйте оккупацию, легализуйте все, что было незаконным до 15 декабря 1971 года. Я в этом не хочу участвовать, — мечет молнии отец. — Наслаждайтесь своею хитроумностью. Я покидаю зал заседаний. — С этими словами отец поднялся и направился вон. Я спешно принялась собирать свои бумажки и под всеобщее молчание поспешила из зала в хвосте пакистанской делегации.

«Вашингтон пост» походя заклеймила поведение отца в Совете Безопасности как «театрализованное представление». Перед нами же стояла драматическая дилемма: быть или не быть стране, существовать ли Пакистану на карте мира?

— Даже потерпев военное поражение в Дакке, мы не должны сдавать политических позиций, — говорил мне отец позже, шагая по улицам Нью-Йорка. — Покинув зал, я хотел показать, что, хотя нас можно сокрушить физически, наша воля и гордость несокрушимы.

Мы шагали и шагали, возбужденный отец возмущался последствиями ситуации для нашей страны.

— Если бы достигли политического решения, скажем, провели референдум под эгидой ООН, народ Восточного Пакистана мог бы проголосовать, решить, остаться ли частью нашей страны или выделиться в свое государство, Бангладеш. А теперь Пакистан покрыт позором поражения в войне с Индией. За это придется платить, и платить по самой высокой цене.

На следующее утро отец отправился в обратный путь, я возвратилась в Кембридж. А Дакка пала.

Потеря Бангладеш нанесла Пакистану сокрушительный удар. Последствия сказались сразу и во многих аспектах. Наша общая религия, ислам, как мы полагали, неразрывно сплотившая восток и запад страны через тысячу миль индийской территории, не смогла удержать страну от распада. Вера наша в выживание в границах единой страны покачнулась, связи между четырьмя провинциями, составляющими Западный Пакистан, ослабли до почти полного разрыва. Никогда еще не переживал Пакистан столь тяжких времен.

Не веря глазам, я наблюдала на телеэкране процедуру сдачи на ипподроме в Дакке. Побежденный генерал Ниязи приблизился к индийскому генералу Аурора, обменялся с ним личным оружием (они вместе обучались в Сэндхер-стеи)… обнял его! По-моему, Ниязи поступил бы более логично, пустив себе после поражения пулю в лоб.

Приземлившись в Исламабаде, отец застал город в огне. Разъяренная толпа поджигала лавки, торговавшие алкоголем, якобы снабжавшие Яхья Хана и его окружение. Пакистанское телевидение, после недель победных репортажей транслировавшее церемонию сдачи генерала Ниязи, тоже вызвало гнев толпы, пытавшейся поджечь телецентр. Воинственные передовицы индийских газет призывали к уничтожению Пакистана как «неестественного», искусственного государственного образования, существование которого «противоречит здравому смыслу».

20 декабря 1971 года после четырех дней всенародного возмущения Яхья Хан ушел в отставку. Отец, как избранный лидер самой большой парламентской фракции, стал новым президентом. По иронии судьбы за отсутствием конституции ему пришлось принести присягу как первому в истории гражданскому главе государства, возглавляющему администрацию военного положения.

В Гарварде я из «Пинки из Пакистана» превратилась в Пинки Бхутто, дочь президента Пакистана. Но гордость моя достижениями отца омрачалась позором нашего поражения и его тяжкими последствиями. За две недели войны Пакистан потерял четверть самолетов и половину военно-морского флота. Казна опустела. К территориальным потерям, кроме Восточного Пакистана, относились и 5000 квадратных миль территории Западного Пакистана. Индийская армия захватила в плен 93 тысячи наших военнослужащих. Многие предсказывали близкий конец страны. Объединенный Пакистан, основанный Мохаммедом Али Джинной при разделении Индии в 1947 году, с возникновением Бангладеш прекратил свое существование.

Симла, 28 июня 1972 года. Встреча на высшем уровне между моим отцом, президентом Пакистана, и Индирой Ганди, премьер-министром Индии. От исхода этой встречи зависела судьба всего субконтинента. И снова отец захотел, чтобы я стала свидетельницей этого события. «Независимо от результата эта встреча станет поворотным пунктом в истории Пакистана, — сказал он мне через неделю после моего возвращения на летние каникулы после третьего курса Гарварда. — Хочу, чтобы ты своими глазами все увидела».

Если атмосферу перед визитом за полгода до этого в ООН можно описать как напряженную, то перед встречей в Симле ее можно обозначить как близкую к точке взрыва. Отец отправлялся на переговоры с пустыми руками. Индия держала в руках все козыри: наши военнопленные, угроза судебных процессов над нашими военными преступниками, 5000 квадратных миль захваченной территории. На борту президентского самолета, направлявшегося в Чандигарх, в индийский штат Пенджаб, отец мой и члены делегации хранили мрачное молчание. Удастся ли снять напряженность между странами? Или же наша страна обречена?

— Будь осторожна, все внимательно следят за переговорами, — инструктировал меня отец во время полета. — Не улыбайся. Пока наши солдаты томятся в лагерях военнопленных, нам не до улыбок. Но и без мрачности. Мрачность могут истолковать как признак пессимизма. Не давай им повода для умозаключений вроде: «Гляньте на ее кислую физиономию. Пакистанцы явно пали духом. Ничего у них не вышло. Переговоры явно зашли в тупик».

— Так как же мне выглядеть?

— В точности, как я сказал: не весело и не мрачно.

— Что-то очень сложно.

— Вовсе нет.

В этот раз отец явно ошибался. Нейтральность мины давалась с трудом. Я практиковалась в ней на борту вертолета, доставившего нас в горный курорт Симлу, бывшую летнюю столицу британской колониальной администрации в живописных предгорьях Гималаев. Но снова ощутила сомнения, когда вертолет опустился на футбольное поле и под объективами телевизионных камер нас приветствовала госпожа Индира Ганди собственной персоной. Она оказалась неожиданно крохотной, меньше даже, чем на многочисленных фотоснимках, и очень элегантной в дождевике, накинутом поверх сари, под ненастным небом, покрытым тяжелыми тучами.

Ас-салям-о-алейкюм, — приветствовала я ее нашим мусульманским пожеланием мира.

Намасте, — ответила госпожа Ганди традиционным индийским приветствием и улыбнулась. Я поспешно изобразила на физиономии импровизированный намек на полуулыбку, стараясь следовать указаниям отца.

Колебания эмоционального настроя отца и других членов пакистанской делегации в следующие пять дней напоминали мне взлеты и падения санок на кручах американских горок.

— Неплохо, совсем неплохо, — бодро сообщил мне один из делегатов во время перерыва в первый же день переговоров.

— Хуже некуда, — морщился другой тем же вечером.

На следующий день разрыв между оптимизмом и пессимизмом достиг еще большего размаха. Выступая с позиции силы, госпожа Ганди требовала комплексного подхода, решения всех вопросов разом, включая индийские притязания на спорный штат Кашмир. Пакистанская делегация добивалась пошагового разрешения противоречий, выделив вопросы возврата наших территорий, военнопленных и притязаний на Кашмир в отдельные пункты переговоров. Распродажа Пакистана под силовым давлением представлялась неприемлемой для народа Пакистана и вела прямиком к новой войне.

Делегации то и дело — и все чаще — упирались в тупик, а на улицах тем временем происходило нечто странное. Каждый раз, когда я покидала Химачал-Бхаван, отведенную нам бывшую резиденцию британских губернаторов Пенджаба, народ на улицах останавливался и глазел мне вслед. Прохожие сопровождали меня толпами повсюду: мимо старых коттеджей, окруженных ностальгическими английскими садами, напоминавшими колониальным служащим старую родину, на экскурсии в музей кукол, в центр ремесел; при посещении консервной фабрики, на фестиваль танца в католической миссии, где я встретила своих старых учительниц из Мурри. Шествуя по торговому променаду, где когда-то британские чиновники прогуливались со своими мэм-сахиб, я собрала такую толпу, что вызвала уличную пробку. Чувствовала я себя неловко. Чем я вызвала такой повышенный интерес публики?

В мой адрес посыпались приветственные письма и телеграммы со всех концов Индии. Кто-то предлагал, чтобы отец назначил меня послом в эту страну. Меня интервьюировали газетные репортеры, взяли интервью для Радио Индии. К моему большому неудовольствию, одежда моя произвела фурор. Неудовольствие вызвал не только тот факт, что одежду я позаимствовала из гардероба сестры Самийи, потому что мой собственный состоял по большей части из домашних хамиз, джинсов и свитеров, но и потому, что я пренебрежительно относилась к тому, что на мне надето. Я причисляла себя к гарвардским интеллектуалам, умы которых заняты не тряпками, а вопросами войны и мира. Пресса, однако, назойливо интересовалась именно тряпками.

— Мода — буржуазный предрассудок, — буркнула я пре зрительно одному из репортеров, и на следующий день эта фраза, вывернутая наизнанку, провозглашала меня пробивающей новое направление в моде.

Мой отец и члены его делегации тоже не могли понять причин оказываемого мне повышенного внимания прессы и публики.

— Может быть, дело в том, что ты разряжаешь серьезную атмосферу, отвлекаешь мысли от нелегких проблем. — К такому объяснению отец склонился однажды утром, глядя на мое фото на первой полосе. — Смотри, поосторожнее руками размахивай, — поддразнил он меня. — Ты тут смахиваешь на Муссолини. — Он намекал на жест, которым я приветствовала толпу.

Скорее всего предложенное им объяснение и было верным. Переговоры проводились в обстановке абсолютной секретности, аккредитованный пресс-корпус из журналистов всего мира маялся в вынужденном бездействии, и я оказалась желанным громоотводом. Но чувствовалось и еще кое-что.

Я представляла новое поколение. Родилась уже после разделения британской Индии на две страны, в независимом Пакистане. Я свободна от комплексов и предрассудков, разрывавших индийцев и пакистанцев, когда субконтинент разделился на две страны. Может быть, люди надеялись, что новое поколение сможет избежать враждебности, послужившей причиной трех войн, не позволившей нашим дедам и отцам жить в мире и дружбе. Проходя по улицам Симлы, чувствуя доброжелательность окружающих людей, я ощущала такую возможность. Неужели мы должны отгораживаться стенами ненависти и неспособны по примеру бывших врагов, населяющих Европу, найти основы для мирного сосуществования?

Ответ на этот вопрос скрывался в облицованных панелями комнатах бывшей британской администрации, в которых часами буксовали, не приводя ни к каким результатам переговоры между индийской и пакистанской делегациями. Отец продлил срок пребывания в Симле, не очень, правда, надеясь на прорыв в переговорах. Индийцы по-прежнему отказывались признавать позицию пакистанской делегации по Кашмиру: провести плебисцит, дать населению решить самостоятельно, к какой стране присоединиться. И с самой Индирой Ганди у него возникали трудности. Он восхищался ее отцом, премьер-министром Джавахарлалом Неру, но дочь его, как считал мой отец, не обладала качествами, которые позволили Неру сделать Индию повсеместно уважаемой страной.

Я не могла составить собственного мнения о госпоже Ганди. Во время малого рабочего ужина, который она дала в честь нашей делегации 30 июня, она пристально смотрела на меня, вгоняя в краску. Я интересовалась ее политической карьерой, восхищалась ее упорством. В 1966 году соперничающие лидеры Индийского национального конгресса выбрали ее как декоративную, легко управляемую фигуру; ее называли за глаза гунджи гурийя, немая кукла. Но эта стальная женщина в шелковых одеждах перехитрила их всех. Для того чтобы успокоиться, я пыталась за ужином с нею поговорить, но она отвечала очень сдержанно, держалась прохладно и отстраненно; ее напряженность несколько ослаблялась, лишь когда она улыбалась.

Я нервничала еще и из-за того, что надела шелковое сари, которым снабдила меня мать. Она, конечно, преподала мне урок, как надежно, прочно обернуться ярдами ткани, но я все равно нервничала. В голову лезла история о сари тетушки Мумтаз, попавшем в эскалатор в крупном универмаге в Германии и разматывавшемся до момента, пока кто-то не сообразил выключить механическую лестницу. Это воспоминание не добавляло спокойствия, а госпожа Ганди все продолжала буравить меня глазами.

Может быть, она вспоминала дипломатические миссии, во время которых сама сопровождала своего отца. Может быть, видела себя во мне, дочери другого государственного деятеля. Вспоминала свою любовь к отцу, его любовь к дочери? Она такая маленькая и хрупкая. Откуда взялась эта ее знаменитая беспощадность? Она вопреки желанию отца вышла замуж за политика парси. Брак оказался неудачным, они разошлись. Теперь отец ее умер, умер и муж. Чувствовала ли она себя одинокой?

Я также гадала, вызывает ли у нее присутствие пакистанской делегации какие-то ассоциации с прежними визитами представителей нашей страны. Именно в этом городе ее отец встречался с Мохаммедом Али Джинной и Лиакатом Али Ханом для размежевания мусульманского Пакистана и индуистской Индии. Теперь в качестве премьер-министра она могла способствовать выживанию этого отделившегося мусульманского государства. Или могла попытаться уничтожить его. Какой она выберет путь?

Ответ на этот вопрос я узнала через четыре дня.

— Собирайся, — сказал отец 2 июля. — Завтра уезжаем.

— Без соглашения?

— Без соглашения. Лучше без соглашения, чем с таким, которое они предлагают. Они полагают, что я не могу вернуться домой без соглашения, и потому пойду на все, что они предложат. Но лучше я встречу разочарование соотечественников, чем пойду на такие кабальные условия.

Члены нашей делегации чувствовали себя истощенными и опустошенными. Молчание нарушало лишь шуршание бумаг. Из процедур остались лишь визит вежливости отца госпоже Ганди в 4.30 и ужин, который наша делегация устраивала в честь хозяев вечером. И домой, в Исламабад.

Я сидела на полу в отведенной мне комнате, когда отец неожиданно возник в дверном проеме.

— Не говори никому, — пробормотал он, как-то странно сверкая глазами, — но я этот протокольный визит использую для последней попытки. У меня есть мысль. Может, впрочем, ничего и не выйдет. — И он исчез.

Я то и дело подходила к окну, чтобы не пропустить момент его возвращения. Местность так похожа на Мурри. Такие же расплывающиеся в дымке сосны, извилистые серпантины горных дорог, деревянные домики. И граница недалеко. Но люди, живущие по разные стороны границы, лишены возможности посещать друг друга.

Отец снова возник передо мною внезапно. Он улыбался.

— Надежда вернулась. Мы подпишем соглашение. Инш'Алла!

— Как у тебя получилось, папа? — спросила я под жужжание голосов членов делегации, передающих новость друг другу и оживленно обсуждающих ее.

— Я видел, что она нервничает. Ведь отсутствие соглашения не только для меня неудача, для нее тоже. И этой неудачей непременно воспользуются противники. Она все время трепала замок свой сумочки, и чай ей, похоже, казался горьким. И я набрал в грудь воздуху и полчаса говорил без остановки.

Отец сказал ей, что они оба — демократически избранные лидеры, уполномоченные народом. Что они могут принести в регион мир, все время из него ускользающий с самого момента разделения стран, что в случае неудачи они лишь углубят зудящие раны. Военные победы неотделимы от истории, но прозорливость государственных деятелей оказывает на ее ход не меньшее воздействие. Искусство управления государством требует чутья момента и ощущения будущего, умения сделать уступку, приносящую плоды. В качестве победителя Индия, а не Пакистан, имеет возможность делать уступки.

— И она согласилась? — возбужденно спросила я отца.

— Она не отказалась. — Отец раскурил сигару. — Она сказала, что после консультаций с личными советниками вернется к этому вопросу за ужином.

Как я выдержала все эти тосты, речи, комплименты — не знаю. В этот раз я все время глазела на госпожу Ганди, но ничего не могла понять по ее лицу. После ужина она и отец удалились в бильярдную, самое большое из соседних помещений. Бильярдный стол они использовали в качестве рабочего. Покончив с очередным вопросом, они вызывали одного из делегатов, и тот фиксировал согласие или несогласие по данному пункту.

Поправки и поправки к поправкам, модификации и дополнения — на это ушли часы. Дом забили репортеры прессы и телевидения. Я все время сновала взад-вперед между первым этажом и вторым, где находилась моя комната.

— Ну, как? — то и дело нетерпеливо спрашивала я. Поскольку ничего сообщать до официального объявления не полагалось, разработали код.

— Если подпишут соглашение, скажем, что родился мальчик. Если не подпишут — что девочка.

— Мужской шовинизм, — фыркнула я, но меня никто не слушал.

— Смотри не опоздай вниз к моменту подписания, — шепнул мне отец, перед тем как удалиться в бильярдную. — Момент исторического значения.

Конечно же, когда через сорок минут после полуночи прозвучало судьбоносное «Ларкахаи! Ларкахаи! — Мальчик родился!», я оказалась наверху, в своей комнате. Я понеслась вниз, но не смогла пробраться сквозь толпу журналистов и операторов вовремя, чтобы увидеть, как отец и госпожа Ганди подписывают договор, получивший название Соглашения Симлы. Но так ли это важно? Главное, стартовал период самого долгого мира на субконтиненте.

По этому договору Пакистану возвращались 5000 квадратных миль захваченной у него территории. Закладывались основы для сношений и торговли между странами. Позиции Пакистана и Индии в вопросе о Кашмире не затрагивались. Закладывались основы для возвращения на родину военнопленных без унизительных судебных процессов, которыми грозил Муджиб. Но само освобождение пленных этим договором не предусматривалось.

— Госпожа Ганди согласилась вернуть либо пленных, либо территорию, — сказал мне отец, когда мы поднимались по лестнице. — Как думаешь, почему я выбрал территорию?

— Не знаю, папа. Но народ в Пакистане, конечно, больше бы обрадовался, если бы освободили людей.

— Людей освободят, — заверил он меня. — Пленники — гуманитарная проблема, причем немалого масштаба. 93 тысячи все-таки. Со стороны Индии было бы негуманно удерживать их долго. Кроме того, их надо кормить и где-то дер жать. Территория же — иное дело. Территорию можно освоить, ассимилировать. Пленников не ассимилируешь. Арабы все еще мучаются с потерянной в 1967 году территорией. Но захваченная земля не вызывает такого международного резонанса, как захват людей.

Возвращение без соглашения об освобождения пленных, разумеется, потребовало от отца усилия воли и вызвало множество жалоб со стороны разочарованных родственников пленных и нападок политических противников. Возможно, на это рассчитывала индийская сторона, полагая, что ожидаемые трудности заставят его капитулировать. Но он не сдался. А все 93 тысячи пленных вернулись домой после признания Пакистаном Бангладеш в 1974 году.

Третьего июля мы возвращались в Равалпинди в совершенно ином настроении, чем летели в Индию. Тысячи людей встречали делегацию в аэропорту.

— Сегодня великий день, — обратился отец к толпе встречающих. — Одержана решающая победа. Не мною и не госпожой Ганди, но народами Пакистана и Индии. После трех войн воцарился мир.

Четвертого июля 1972 года договор с Индией был единодушно одобрен Национальной ассамблеей. Даже у оппозиции не нашлось возражений. Соглашение Симлы действует и по сей день.

К сожалению, того же нельзя сказать о конституции Пакистана 1973 года, первой демократической конституции, принятой законно избранными представителями народа. Годом позже, 14 августа 1973 года, вся наша семья наблюдала из ложи премьер-министра, как Национальная ассамблея единогласно приняла Исламскую хартию, которую поддержал народ, поддержали региональные и религиозные лидеры, поддержала оппозиция. Как лидер большинства Национальной ассамблеи, отец стал премьер-министром Пакистана.

До момента, когда Зия через четыре года отстранил отца и приостановил действие конституции, народ Пакистана впервые в истории пользовался гарантированными конституцией правами. Конституция 1973 года запрещала дискриминацию по расовому или религиозному признаку, по признаку пола. Она гарантировала независимость судей и отделение судебной власти от исполнительной. Наконец правительство Пакистана получило законодательные рамки для работы, то самое право, на которое ссылался профессор Вомак в ходе своего семинара.

Собираясь оставить Гарвард весной 1973 года, я получила наглядное подтверждение силы конституции Соединенных Штатов. Несмотря на ласковую погоду и соблазн пошвырять летающие тарелки на газонах Гарварда, очень многие из нас сидели перед экранами телевизоров, поглощенные в слушания по Уотергейтскому делу. Бог мой, думала я, американцы демократическими, конституционными средствами удаляют от власти президента. Даже такая могучая фигура, как президент Ричард Никсон, сумевший положить конец Вьетнамской войне и открывший дорогу в Китай, не смог устоять перед законом страны. Я читала Локка, Руссо и Джона Стюарта Милла о природе общества и государства, о необходимости обеспечить соблюдение прав народа. Но теория одно, а видеть, как все это осуществляется на практике, — совсем другое.

Уотергейтский процесс оставил во мне убежденность в важности стабильных национальных законов в противовес спонтанным проявлениям настроений и капризов единиц. Руководители такой демократии, как американская, могут приходить и уходить, а конституция США остается, и она действует. К сожалению, мы в Пакистане не столь удачливы.

Приближалось окончание Гарварда. Покидать Кембридж и Америку не хотелось. Меня приняли в Оксфорд, как и нескольких моих друзей и знакомых, включая Питера Гэлбрайта, но я так свыклась с Кембриджем, с Бостоном, изучила наконец бостонскую подземку. Я находила общий язык с людьми. Попросила отца вместо Оксфорда отправить меня во Флетчеровскую школу права и дипломатии университета Тафтса, но он настаивал на Оксфорде. Четыре года в одном месте — больше чем достаточно, писал он мне. Останешься в Америке дольше — пустишь корни. Время переезжать.

Впервые я ощутила, что отец навязывает мне свою волю. Но что я могла сделать? В конце концов, он платит за мое обучение и проживание. У меня не было выбора. А я особа практичная.

Мать приехала на защиту. Она и брат Мир, как раз окончивший первый год обучения в Гарварде, помогли мне собрать вещи. Я и моя соседка Иоланда Коджицки распрощались с мебелью и содрали со стен свои плакаты, комнаты оголились, как и двор Гарварда, как и полки студенческой книжной лавки. Да, пора в путь.

Самолет оторвался от взлетной полосы аэропорта Лога-на. Я приникла к окну, пытаясь впитать последние впечатления от панорамы Бостона. Покупки в «Файлинз бейсмент», обжорство за длинными деревянными столами в «Дерджин-парк». Походы в «Касабланку», чтобы забыть горечь поражения от хоккейной команды Бостонского университета. Человек побывал на Луне, в Массачусетском технологическом институте я видела лунную пыль. Самолет разворачивается, берет курс на Пакистан, в сознании моем прокручивается строка из песни Питера, Пола и Мэри:

— I'm leaving on a jet plane; don't know when I'll be back again…


4 ВОСПОМИНАНИЯ В АЛЬ-МУРТАЗЕ: СНИЛИСЬ МНЕ БАШЕНКИ ОКСФОРДА

Январь 1980 года. Третий месяц заключения в Аль-Муртазе. Ухо снова начинает стрелять. Слышу щелчки, шумы, как во время первого периода заключения в 1978 году. Тогда присланный военными врач определил, что хроническое воспаление пазухи обострилось из-за полетов на самолете. Раз в две недели я летала посещать отца. Врач провел катетеризацию евстахиевой трубы через нос, чтобы снять воспаление. И вот снова знакомое жужжание и ощущение давления. Местный врач ничем помочь не смог. Я попросила пригласить того врача, который лечил меня в Карачи. Вместо того врача появился какой-то другой, мне неизвестный. Очень вежливый, предупредительный. Внимательно осматривает мое ухо:

— Спокойно, спокойно. Вы, конечно, испытываете стресс…

— Ой! — вскрикиваю я. — Больно!

— Ну, что вы… Это вам почудилось… Я ничего не делал, лишь заглянул в ухо.

Проснувшись следующим утром, обнаруживаю на подушке три капли крови.

— Вы проткнули барабанную перепонку, — озабоченно кивает головой вежливый доктор. — Вероятнее всего, булавкой.

Очень интересно. С чего бы это я совала себе в ухо булавку? Он выписывает мне два лекарства, принимать по три раза в день. Единственное действие прописанных им лекарств — тяга ко сну. Просыпаясь, ощущаю чугунную тяжесть в голове. Мать пугается, когда я на третий день просыпаю свою обычную садовую вахту, не хочу ничего есть и даже чистить зубы не желаю. Выкидываем чудодейственные пилюли вежливого коновала.

В последующие дни боль приходит и уходит, шум усиливается. Щелчки учащаются. Сон от меня бежит, одолевает беспокойство. Нарочно он проткнул мне барабанную перепонку или случайно, по безграмотности? Ухо трещит, я ничего не слышу.

Пытаюсь отвлечься работой в саду. Сквозь дырочку в ухе просачивается пот, туда затекает вода от душа. Я не обращаю на это внимания, а вежливый врач не предупредил меня, что ухо надо беречь, держать в чистоте и сухости во избежание заражения. Щелчки, щелчки…

Ночью не спится, я обхожу Аль-Муртазу. Здесь, как и на Клифтон, 70, столько раз проводились обыски, что все или передвинуто с места на место, или исчезло. Коллекция старинных ружей моего отца, унаследованная от деда, «арестована» и заперта в садовой кладовке, на которую навешена печать. Раз в неделю печать проверяют, как будто опасаясь, что мы с матерью пробьемся на свободу, вооружившись древними мушкетами. Прохожу через пустую оружейную, в которой мы обедали, вхожу в облицованную деревянными панелями бильярдную, в которой братья сражались с посетителями из Оксфорда. На бильярдном столе оставлена керамическая скульптурная группа: толстопузенький китаец, окруженный кучей ребятишек. Ей место в гостиной. Забираю ее из бильярдной, переношу на место. Отцу нравилась эта скульптура. Он часто шутил, что хотел бы иметь детей побольше, чтобы укомплектовать крикетную команду. Но поскольку выучить одиннадцать детей в современном мире — слишком дорогое удовольствие, пришлось ограничиться четырьмя.

Оксфорд, Оксфорд, Оксфорд… Мы то и дело слышали это слово. Оксфордский университет — один из старейших и наиболее уважаемых университетов мира, вросший в историю Англии. Английская литература, церковь, монархия, парламент неразрывно связаны с Оксфордом. Американское образование — очень хорошая штука, никто не спорит. Но оно дается несколько спустя рукава, слишком свободно и непринужденно. Оксфорд открывает новый кругозор и знакомит с дисциплиной. Отец определил нас всех туда с самого рождения. Как старшей, мне посчастливилось завершить курс Оксфорда до перевернувшего наши жизни военного переворота. Брат Мир оставил Оксфорд фазу после начала второго курса, чтобы бороться в Англии за жизнь отца, Санам вообще туда не попала. Годы, проведенные мною в любимой альма-матер отца, много значили для него.

«Странно, как выпукло я ощущаю твои шаги по моим стопам, по следам, оставленным мною в Оксфорде более двадцати двух лет назад, — писал мне отец из резиденции премьер-министра в Равалпинди вскоре после моего прибытия в Оксфорд осенью 1973 года. — Конечно, я радовался твоим успехам в Редклиффе, но, поскольку в Гарварде я не учился, не мог вообразить себе тебя в той обстановке. Иное дело Оксфорд. Я ощущаю твои шаги по булыжнику мостовых, шаги по обледеневшим ступеням, вижу, как ты входишь в двери, в которые входил я. Твое пребывание в Оксфорде для меня осуществившаяся мечта. Молимся о том, чтобы эта мечта воплотилась в реальность в виде блистательной карьеры на службе твоему народу».

Он в свои первые дни чувствовал себя в Оксфорде гораздо лучше, чем я. В отличие от Гарварда, где у нас на двоих был удобный просторный блок, здесь у меня оказалась крохотная конура в Леди-Маргарет-холле с коммунальными удобствами в конце коридора. О собственном телефоне не было речи, приходилось полагаться на замшелую систему связи, по которой сообщения до тебя доходили за два дня. Англичане оказались куда как более сдержанным народом, в отличие от гарвардских знакомых, с которыми я сошлась мгновенно. Первые недели я только и общалась с теми, кто прибыл со мной из Гарварда. Отец меня, однако, не оставил своим вниманием. Он прислал мне гравюру с видом Древнего Рима, которая висела в его комнате в Крайст-Черче в 1950 году. «До того как ты поступила в Оксфорд, эта гравюра вряд ли имела бы для тебя какое-то значение, — писал он из Аль-Муртазы. — Теперь я посылаю ее тебе, надеюсь, что повесишь на стене в своей комнате». Я так и сделала, согретая ощущением связи времен и пространства, от скрипящей на зубах пыли Пакистана до чисто выметенных улиц Оксфорда.

Отец предупреждал, что Оксфорд в отличие от Гарварда приучит меня работать напряженно. Я быстро поняла, насколько он прав, борясь с положенными двумя рефератами в неделю по политике, философии и экономике. Мне пришлось признать, что он прав. Он был прав также, посоветовав мне вступить в Оксфордское дискуссионное общество. Учрежденное в 1823 году по образцу палаты общин, общество это дает возможность будущим политикам оттачивать зубы для грядущих политических баталий. Я к тому времени уже насмотрелась на «прелести» жизни политиков и сама бросаться в политику не собиралась, намереваясь посвятить себя дипломатической службе. Чтобы доставить удовольствие отцу, я, однако, вступила в это общество.

Кроме желания моего отца, движущим мотивом к моему вступлению в общество была и испытываемая мною тяга к искусству спора и к ораторскому искусству. Там, где так много неграмотных, как в нашей стране, уверенно звучащее устное слово оказывается решающим фактором в убеждении масс. Миллионы людей приходили в движение, слушая Махатму Ганди, Джавахарлала Неру, Мохаммеда Али Джинну — а затем и моего отца. Повествование, поэтическое и ораторское искусство — часть нашей национальной традиции. Тогда я не сознавала, что опыт, приобретенный в полированных стенах Оксфорда, пригодится в общении с миллионами на полях Пакистана.

В течение трех лет обучения со специализацией на политике, философии и экономике и четвертого последипломного курса международного права и дипломатии Оксфордское дискуссионное общество оставалось для меня как наиболее важной, так и наиболее приятной точкой притяжения. Здание его в центре Оксфорда с садом, подвальным рестораном, двумя библиотеками и бильярдной стало для меня столь же знакомым, как и Аль-Муртаза. В дискуссионном зале перед нами выступали посетители самого широкого спектра, начиная от феминистки Жермен Грир до профсоюзного деятеля Артура Скаргилла. В бытность мою в Оксфорде там побывали двое из бывших британских премьеров, лорд Стоктон и Эдвард Хит. Студенты в темных костюмах и с гвоздиками в петлицах вынудили меня сменить джинсы на шелка Анны Белинды. После мирного ужина при свечах разгорались словесные баталии.

Жизнь часто склонна к иронии. Первой темой, предложенной мне для выступления в главном дискуссионном зале, украшенном бюстами таких государственных мужей прошлого, как Гладстон и Макмиллан, оказалось конституционное ненасильственное удаление от власти избранного главы государства. «Мы учиним импичмент Никсону». Таким замечанием сопроводил предложенную мне тему президент общества.

— Парадокс в том, что человек, выдвинутый кандидатом на пост президента для защиты закона и порядка, на протяжении длительного срока делал все возможное для нарушения закона и порядка в своей стране и за ее пределами, — начала я свое выступление. — Но американская история не лишена парадоксов. Позвольте напомнить вам анекдот о Джордже Вашингтоне и его отце. Отец юного Джорджа обнаружил, что кто-то срубил вишневое дерево в его саду, пришел в ярость и возжелал узнать, чьих рук это проделка. Джордж без колебаний выступил вперед и заявил: «Отец, не могу врать, я это сделал». Итак, американцы начали с президента, который не мог врать, а пришли к тому, который не в состоянии сказать правду.

С легкостью, типичной для двадцатиоднолетней девицы, я привела перечень подходящих для импичмента преступлений, включающих нарушение прерогатив конгресса на решения по ведению боевых действий во Вьетнаме, тайные бомбежки территории Камбоджи, подтасовку данных с целью обмана налоговых органов и предполагаемое умышленное стирание записей телефонных переговоров с магнитофонной ленты в его офисе.

— Вне всякого сомнения, друзья мои, — заключила я, — обвинения эти тяжки. Никсон последовательно, систематически проявлял пренебрежение к закону. Он считал себя выше закона, полагал, что ему все дозволено. Последний английский монарх, который полагал так же, лишился головы. В нашем распоряжении менее кровожадное, но не менее эффективное средство. Рассказывают, что однажды Никсон однажды обратился к психиатру, который его заверил: «Нет, мистер президент, вы не внушили себе это, вас действительно ненавидят». Но дело даже не в том, что его ненавидят, а в том, что ему не верят. Он потерял доверие народа, а следовательно, потерял и право вести народ страны. В этом трагедия Никсона и Америки.

Законность, порядок, доверие народа, моральная чистоплотность… Все эти демократические принципы, которыми я дышала на Западе, в Пакистане пустые слова. Импичмент президента Никсона в Оксфордском обществе прошел тремястами сорока пятью голосами против двух. В Пакистане моего отца свергли не голоса, а штыки.

Но Пакистан казался таким далеким, когда я училась в Оксфорде… Как и предсказывал отец, эти легкие, счастливые годы оказались лучшими в моей жизни. По уик-эндам друзья приглашали меня на лодочные прогулки по речушке Червел, на пикники в тенистые рощи Бленхейма под Вуд-стоком. Катались в моем желтом спортивном MGB с откидным верхом (подарок отца по случаю окончания Редклиф-фа) в Стратфорд-на-Эйвоне смотреть Шекспира или в Лондон, где открылся филиал «Баскин-Роббинс» и можно было утолить мою страсть к американскому мятному мороженому. Во время «недели восьмерок», когда команды колледжей налегали на весла, мы встречались на лодочной станции своего колледжа, мужчины в «лодочных» канотье и «гребных» куртках, женщины при широкополых шляпах и в цветастых платьях. На экзамены мы бежали в традиционных белых кофточках, черных юбках и черных мантиях, и незнакомые прохожие желали нам успеха.

В отличие от Гарварда, где иностранных студентов можно было по пальцам перечесть, — в моей группе в Редклиф-фе было лишь четверо, если считать девушку-англичанку, называть которую иностранкой у меня язык не поворачивался, — в Оксфорде их оказалось намного больше. Среди них Имран Хан, пакистанский крикетист, Бахрам Дехкани-Тафти, отец которого иранец. Бахрам, убитый в мае 1980-го, вскоре после иранской революции, часами развлекал нас игрой на фортепиано. Репертуар его простирался от несерьезных опереток Гилберта-Салливана и регтаймов Скотта Джоплина до «Реквиема» Форе. Азиатов в Оксфорде рассматривали чаще всего как нечто экзотическое, не подходящее под обобщающие определения, однако не все британцы относились к иностранцам одинаково.

В феврале 1974 года я летала домой, чтобы воссоединиться с семьей по случаю Всеисламского саммита, устроенного отцом в Лахоре. Практически все мусульманские монархи, президенты, премьер-министры и министры иностранных дел прибыли туда, представляя тридцать восемь наций, государств: республик, эмиратов, королевств… Поскольку отец призвал участников признать Бангладеш, прибыл и Муджиб ур-Рахман, доставленный на личном самолете алжирского президента Хуари Бумедьена. Это событие — личный успех моего отца, успех для Пакистана. Протянув оливковую ветвь мира Муджибу, отец подготовил возвращение в Пакистан наших военнопленных без многократно обещанных лидером Восточной Бенгалии судебных процессов.

Я вернулась в Англию, окрыленная чувством солидарности наций, — и впервые столкнулась с проявлением расизма.

— Где вы собираетесь остановиться в Англии? — процедил чиновник службы иммиграции, изучая мой паспорт.

— В Оксфорде, — вежливо ответила я. — Я учусь в Оксфорде.

— Оксфорд? — нос его сморщился, губы скривились. Начиная раздражаться, я полезла за студенческой карточкой.

— Бхутто, — презрительно буркнул он. — Мисс Беназир Бхутто. Карачи. Пакистан. А где ваша полицейская карточка?

— Пожалуйста, — я предъявила должным образом продленную полицейскую карточку, которую в Англии должны иметь при себе все иностранцы.

— А как вы собираетесь оплачивать счета в Оксфорде? — этот вроде бы нейтральный вопрос он тоже задал, мягко говоря, снисходительным тоном. Я с трудом подавила желание ответить, что тетрадки и карандаши везу с собой.

— Родители переводят деньги на банковский счет, — ответила я, предъявляя чековую книжку.

Но этот противный тип все держал меня, снова и снова мусоля то мои документы, то роясь в толстой засаленной книге.

— И откуда у паки деньги на образование в Оксфорде, — пробубнил он, отпихивая наконец документы в мою сторону.

В общем, этот мелкий царек и божок своего конторского стула довел меня до белого каления. Еле сдерживая себя, я развернулась на каблуках и рванулась к выходу. Если они здесь так обращаются с дочерью премьер-министра, то чего могут ожидать простые пакистанцы, которые с трудом объясняются по-английски и, к тому же, лишены моей агрессивности?

Отец предупреждал меня о возможных проявлениях расизма задолго до того, как я отправилась в Оксфорд. Сам он впервые встретился с враждебным отношением к себе как к «цветному» в США, еще студентом, когда служащий в одном из отелей Сан-Диего (Калифорния) отказал ему в комнате, приняв за мексиканца.

Он снова поднял эту тему, когда я сжилась с новой обстановкой и в письмах моих стало проскальзывать отношение к Западу как к родному дому. Пожалуй, он опасался, что я поддамся соблазну и не вернусь домой. «Сейчас они (местные, западные) относятся к тебе как к студентке, которая не собирается оставаться у них в стране, — писал отец. — Они радушно принимают тебя, потому что ты им не помеха. Однако отношение их коренным образом изменится, если они увидят, что ты одна из множества азиатов, пакистанцев, стремящихся осесть в их стране. Они находят несправедливым, что должны состязаться с иммигрантами на пути служебного роста, в борьбе за место под солнцем».

Беспокойство отца не имело под собой оснований, ибо я никогда не собиралась осесть на Западе, не возвращаться в Пакистан. Сердце мое осталось в нашей стране. Моя культура, мое наследие там. И будущее свое связывала я с Пакистаном. Скорее всего с дипломатической службой. Ведь в качестве дочери своего отца я уже набрала определенный дипломатический опыт.

Во время официального визита в США в 1973 году, когда отец добивался отмены эмбарго на поставки оружия Пакистану, во время приема в Белом доме я сидела рядом с Генри Киссинджером. За супом я не могла думать ни о чем, кроме непочтительной карикатуры в студенческом юмористическом журнале «Гарвард лампун» на весь разворот, где госсекретарь дымил сигарой, развалившись на шкуре китайской панды. Экземпляры с этой карикатурой я сразу же выслала домой сестре и Самийе. Моя болтовня с ним за рыбным блюдом полностью посвящалась гарвардскому снобизму и другим столь же легким, с моей точки зрения, темам. Поэтому я безмерно удивилась, когда за ужином на следующий вечер Киссинджер обратился к моему отцу с фразой: «Господин премьер-министр, ваша дочь еще более агрессивный соперник, чем вы». Отец рассмеялся, истолковав это как комплимент. Я, правда, призадумалась…

Ядерная энергия оказалась главной темой визита во Францию на похороны Жоржа Помпиду в 1974 году. Отец пришел к согласию с Помпиду по поводу помощи Пакистану в строительстве обогатительного завода. Теперь нужно было обеспечить продолжение работы в этом направлении с преемником Помпиду. «Как думаешь, кто станет следующим президентом Франции?» — спросил меня отец за ужином «У Максима». «Жискар д'Эстен», — ответила я, основываясь на прекрасном курсе моего наставника в Крайст-Черче Питера Палсара, посвященном французской политике. К счастью, я не ошиблась. Президент Жискар д'Эстен, вопреки давлению со стороны США и личного нажима Генри Киссинджера, развил и расширил соглашение, достигнутое при его предшественнике.

За три года до этого в Пекине мои президентские прогнозы оказались не столь удачными. Отец послал нас четверых, меня с братьями и сестрой, знакомиться с коммунистическим Китаем. Во время неофициальной встречи Чжоу Эньлай, китайский премьер, спросил меня, кто, по моему мнению, станет следующим президентом США. Я уверенно ответила, что Джордж Макговерн, и настаивала на своем мнении даже после того, как Чжоу сослался на то, что его американские источники склоняются в пользу Никсона. Как антивоенный активист Гарварда и временный житель либерального северо-востока США, я не могла прийти к иному выводу. Чжоу Эньлай попросил меня написать ему о своих свежих впечатлениях по возвращении в США. И я снова пришла к тому же выводу. Это что касается моей политической прозорливости в студенческие годы.

Мои собственные — более успешные — президентские выборы больше занимали меня осенью 1976 года, когда я вернулась в Оксфорд для прохождения годичного аспирантского курса. Хотя мне не терпелось сменить академический мир на дипломатический, отец считал, что дети его, будучи детьми премьер-министра, должны обладать неоспоримой квалификацией, чтобы избежать обвинения в фаворитизме.

Мой брат Мир только начинал обучение в Оксфорде, и я, конечно, хотела бы проводить с ним больше времени. Но основной моей заботой стало завоевание места президента Оксфордского общества. Я уже состояла в его комитете, исполняла обязанности постоянного казначея, но первая моя попытка стать президентом провалилась. На этот раз я победила. Моя победа в декабре 1976 года внесла сумятицу в «мужской клуб», куда всего десять лет назад женщины допускались лишь на галерею и где на семь мужчин приходится пока что только одна женщина. Удивление было всеобщим, даже отец мой удивился.

«На выборах неизбежно кто-то выигрывает, а кто-то проигрывает, — писал он мне незадолго до президентских выборов 1976 года в Америке, готовя меня к такому же поражению, какое постигло Джеральда Форда в президентской гонке с Джимми Картером. — Ты делаешь, что можешь, но результат следует принимать с достоинством». Послание месяцем позже выдержано в совершенно ином духе. «Безмерно рад твоему президентству в Оксфордском обществе, — прочитала я в телеграмме. — Отлично, прекрасно, прими мои сердечные поздравления с успехом. Папа».

Мой трехмесячный президентский срок начинался с января 1977 года. Когда мы с Миром летели домой на краткие каникулы в Михайлов день, горизонт казался безоблачным.

Познакомиться с Зия уль-Хаком меня пригласил один из секретарей отца. Произошло это в Аль-Муртазе, во время празднования дня рождения отца несколькими днями позже. Я встретилась с человеком, который через полгода отстранит моего отца от власти и впоследствии пошлет его на смерть.

Я слышала, с каким тщанием подбиралась кандидатура на этот пост, поэтому особенно интересно было взглянуть на нового назначенца на должность начальника Генерального штаба армии. Рассматривались кандидатуры шести других генералов, но все они, судя по информации органов армейской разведки, оказались не безгрешными: пьянство, разврат, супружеская неверность, подозреваемая продажность… Не без греха оказался и сам Зия. Он поддерживал связи с «Джамаат-и-Ислами», фундаменталистской религиозной организацией, боровшейся против ПНП и желавшей ввести в стране религиозное правление. Один из послов обвинял кандидата на пост начальника Генерального штаба в примитивном мелком воровстве.

Но были у него и неоспоримые плюсы. В отличие от многих его коллег он не был запятнан зверствами в Восточном Пакистане — его не было в стране во время гражданской войны. Говорили также, что он популярен в армии. А этот критерий, с точки зрения отца, весил более остальных. Слишком уж затянулся поиск нового главы Генштаба,

пора было принимать решение. И на основании положительных откликов разных военных инстанций отец остановился на кандидатуре Зия уль-Хака. «Не следует создавать впечатление, что гражданское правительство навязывает свою волю армии», — сказал отец с облегчением. И таким образом 5 января 1977 года я впервые лицом к лицу столкнулась с человеком, столь радикально вторгшимся в нашу жизнь.

Помню свое удивление при первом взгляде на него. Уж слишком велико оказалось несходство выпестованного в моем сознании с детства образа высокого, крепкого солдата — типа Джеймса Бонда — со стальными нервами и уверенным взглядом. Генерал, стоявший передо мной, оказался коротышкой, нервным, болезненного вида. Напомаженные волосы разделены на прямой пробор, приклеены к голове. Ну просто ожившая английская карикатура: этакий опереточный злодей. Не таким я представляла бравого генерала, способного воодушевить войска на битву. Он не переставал подобострастно улыбаться и повторять, какая для него честь встретиться с дочерью такого великого человека, как Зульфикар Али Бхутто. Про себя я подумала, что уж генерала, хотя бы внешне более похожего на настоящего боевого командира, найти было бы несложно. Но отцу ничего не сказала.

— Я хочу развить земельную реформу, — поделился отец со мной своими планами, прогуливаясь тем вечером в саду Аль-Муртазы. — И хочу в марте устроить выборы. Конституция не требует выборов до августа, но я не вижу причин ждать. Созданные нами согласно конституции демократические институты функционируют. Работает парламент, действуют правительства в провинциях. Получив мандат от народа, мы можем быстрее и легче продвигаться по пути прогресса, перейти ко второй фазе реформ, к расширению индустриальной базы страны, к модернизации сельского хозяйства. Ирригация, распределение семенного фонда, производство удобрений…

Он шагал по саду, развивая свои идеи, видя новый, современный, процветающий Пакистан будущего.

Многие из реформ уже стартовали. ПНП приступила к выполнению предвыборных обещаний бедным, к перераспределению земли, сосредоточенной в руках горстки феодалов. Воплощалась в жизнь социалистическая политика в промышленности, национализировались целые отрасли, монополизированные «двадцатью двумя семьями» Пакистана, прибыли текли в казну государства. Определили размеры минимальной заработной платы для тех, кто работал за гроши или вообще бесплатно на племенных князьков и промышленников. Рабочих поощряли объединяться в профсоюзы, требовать голоса в управлении предприятиями. Много происходило нового, невиданного в истории нашей страны.

В сельские районы протянулись линии электропередачи. Учреждались школы для бедных, инициировались программы ликвидации безграмотности. В пыльных городах разбивали парки и сады, строились новые и мостились старые дороги. Совместно с Китаем строили новое шоссе через Гиндукуш, до самой границы Китая. Отец твердо намеревался вывести страну из вековой отсталости к процветанию.

— У моего ишака на этой новой дороге ноги разъезжаются, — пожаловался отцу некий фермер в провинции Белуджистан.

— Есть такие ослы, которые на такой дороге не скользят, а быстро-быстро бегают, — ответил ему отец и прислал фермеру джип.

Были у отца и противники. Конечно, не испытывали к нему теплых чувств хозяева национализированных предприятий. Злились феодалы, земли которых достались тем, кто их поколение за поколением обрабатывал, получая лишь половину урожая. Члены «Джамаат-и-Ислами», многие из которых владели мелкими лавками, выступали против социальных реформ, против наделения гражданскими правами женщин, против поддержки женщин, работающих вне дома, и новых законов, запрещающих дискриминацию по признаку пола. Направленная на консолидацию политика отца раздражала сепаратистов и сторонников отделения от Пакистана в Белуджистане и на северо-западе страны.

Они рвались к независимости. Племенные вожди стремились сохранить власть над сотнями тысяч своих подданных.

Фактически в 1977 году Пакистан существовал в той же структуре, в которой он образовался в 1947-м. Сепаратисты против центрального правительства, капиталисты против социалистов, феодалы и сардары против образованных и просвещенных, бедные провинции против богатого Пенджаба, фундаменталисты против прогрессистов-модернизаторов. И на все это бросала тень армия, единственная хоть как-то организованная и функционирующая структура в кусочно-лоскутном государстве.

Некоторые западные политические аналитики и почти все пакистанские военные считали, что демократия в таком разброде просто немыслима. В стране с таким низким уровнем грамотности и с таким доходом на душу населения! Да в этой стране люди даже не понимают друг друга, ибо в каждой провинции свой язык и свои обычаи. Такое население может держать в узде лишь армия. Так они рассуждали. Но отец развенчал эту теорию, успешно введя демократическое правление, при котором выборы, а не военная сила определяют, кто руководит страной. В начале 1977 года ни у кого не было сомнений в том, что правительство отца победит на выборах в марте.

* * *

Отец занялся подготовкой выборов в Пакистане, а я вернулась в Оксфорд, заниматься организацией дебатов в дискуссионном обществе. «К вопросу о торжестве капитализма» — тема первых дебатов за мой президентский срок, к которым я пригласила в качестве оппонента Тарика Али, бывшего президента общества, в высшей степени авторитетного и грамотного пакистанского левого. Другая тема, «К вопросу о невозможности дальнейшего существования Запада за счет третьего мира», должна была привлечь внимание к перепаду «Север — Юг».

Политическая оппозиция в Пакистане объединялась против ПНП в коалицию девяти партий из регионалистов, религиозных фундаменталистов и промышленников, выбрав себе общее наименование Пакистанский национальный альянс (ПНА). Я же в это время готовила уже пятый диспут, по традиции смешной, на тему «К вопросу о том, закачается это здание (rock) или покатится (roll)». Впервые за все время существования университетского дискуссионного общества в его степенных стенах зазвучала рок-музыка. Двое студентов Модлин-колледжа во всю глотку проорали дуэт на тему дня на мотив из «Джизас Крайст суперстар» и вынесли меня из аудитории на плечах.

Я увлеченно перекрашивала свой президентский офис в сизо-голубой цвет, печатала программки зеленым и белым (цвета пакистанского флага), а в Пакистане тем временем ставший лидером ПНА бывший командующий ВВС Асгар Хан объявил, что оппозиция не признает результаты мартовских выборов под тем предлогом, что они якобы заранее подтасованы. Я не уделила этому заявлению достаточного внимания, зная, что отец следовал процедурам, принятым в демократических странах, и учредил независимую избирательную комиссию, избирательные суды, избирательные законы для обеспечения честных выборов. Тем не менее тактика Асгар Хана вызывала определенные подозрения. Он готовил страну к непризнанию неизбежной победы ПНП на выборах.

Избирательная кампания также приготовила сюрприз, когда 18 января, в последний день регистрации кандидатов, выяснилось, что ПНА не зарегистрировала ни одного кандидата на участках, где избирателям надлежало голосовать за отца и его министров. Я, находясь в Англии, разумеется, обратила на это внимание. Почему они оставили премьер-министра и четырех главных министров провинций без конкуренции? Может быть, чтобы не позориться, чтобы не потерпеть неизбежного поражения? Спасти лицо? Но эта мысль оказалась слишком рациональной. Объяснение оппозиции хотя и оказалось смехотворным, но наделало шуму.

— Нас похитили, чтобы не дать зарегистрироваться, — заявили кандидаты оппозиции. Они уверяли, что их, а также их доверенных лиц и помощников якобы арестовала полиния и держала, пока не истек срок регистрации. Для меня в Англии эти обвинения звучали смехотворно. Я ни на секунду не поверила в то, что их кто-то похищал. Не поверил и глава избирательной комиссии, не принявший этих объяснений. Если они и были «похищены», то, без сомнения, подстроили эти «похищения» сами. Но ход хитрый. Похищения всякого рода в ходу в Пакистане, так что многие могли этой лжи ПНА поверить.

Я стала подробнее следить за развитием событий по британским газетам, а также по пакистанским, присылаемым мне еженедельно родителями, и по иным азиатским публикациям. Действия ПНА становились все более разнузданными и возмутительными. Бхутто ни в чем нельзя верить, вопила оппозиция. Он планирует национализировать все дома и конфисковать личное золото и ювелирные украшения всех женщин. Бхутто далек от народа, он богач. Он носит лондонские костюмы из Сэвил-Роу, итальянскую обувь и пьет шотландское виски.

К атаке присоединились министры Айюб Хана. Ответная реплика отца меня восхитила. Он всегда отличался открытостью и не скрывал подробностей своей личной жизни. «Не отрицаю, после 18-часового рабочего дня я иной раз позволяю себе глоток-другой, — заявил он на митинге в Лахоре. — Зато, в отличие от иных других политиков, не пью крови собственного народа».

В исходе выборов я не сомневалась. Лидеры ПНА как политики никуда не годились. Да и вообще люди дрянные. К тому же почти все дряхлые старцы. Ни образованием, ни опытом в управлении и дипломатии не блистали. В Пакистане моему отцу вообще ровни не найти. Политика в стране, управляемой генералами, не привлекала выдающихся умов. Сливки интеллекта снимали гражданская служба, армия, индустрия. Большинство противостоявших отцу горе-политиков — близорукие провинциалы, не знавшие прошлого страны и не видящие ее будущего.

Но во лжи они били все рекорды. Бхутто плохой мусульманин, утверждал Асгар Хан. Он, мол, еще только учится совершать пять ежедневных молитв. Я едва поверила глазам, в феврале прочитав это обвинение в «Фар-истерн экономик ревю». Я часто молилась с родителями дома, и мне понравился ответ отца и на это вздорное обвинение. Когда репортер спросил его, зачем к нему едет лидер Организации Освобождения Палестины Ясир Арафат, отец ответил: «Чтобы научить меня молиться».

Вооружившись лозунгом «Низами-и-Мустафа — Власть Пророка», лидеры религиозных фракций ПНА бессовестно спекулировали религией в политических целях. Голос против ПНА, утверждал глава «Джамаат-и-Ислами» на митинге в сельской местности, — это голос против Бога. А голос за ПНА якобы засчитывается «там», на небесах, за сто тысяч лет молитвы.

Более здравомыслящие лидеры оппозиции понимали, однако, что «исламская палка» против моего отца не только о двух концах, но и больно бьет самого ею пользующегося. Слишком широко известна в Пакистане преданность ПНП и ее вождя исламу. Мой отец дал стране исламскую конституцию 1973 года, он создал министерство религиозных дел. Лишь при нем в Пакистане напечатали первый исправленный, лишенный ошибок Священный Коран, он снял ограничения на число паломников, отправляющихся в хадж в Мекку. Он ввел исламийят — обязательное религиозное образование в начальной и средней школе. Правительство моего отца создало программу обучения арабскому языку — языку Священного Корана — по телевидению, образовало Руэт-и-Хиллаль, комитет наблюдения за луной, чтобы покончить с вечной путаницей с началом и концом поста в Рамазан. Даже наименование «Красный Крест» при моем отце изменили на «Красный Полумесяц», чтобы благородные функции этой организации ассоциировалась не с христианством, а с исламом.

Поэтому я не слишком беспокоилась, когда читала о фундаменталистских вывихах в ходе избирательной кампании. Ведь требуемая фундаменталистами трактовка шариата аннулирует все достижения в области прав человека, перечеркнет экономический прогресс и отбросит Пакистан на тысячу лет назад, это увидит любой, даже самый неграмотный пакистанец. К примеру, станет невозможной работа банков, так как банковский процент подпадает под определение ростовщичества. Я уже не говорю о правах женщин. Здесь достижения отца особенно заметны.

Он открыл для женщин дипломатическое поприще, гражданскую службу, полицию. Для поощрения женского образования он назначил женщину на пост вице-канцлера Исламабадского университета. Женщины заняли также должности губернатора провинции Синдх и вице-спикера Национальной ассамблеи. Средства массовой информации тоже открылись для женщин, впервые на телевидении появились дикторы-женщины.

По инициативе отца мать сделала первые шаги на политическом поприще. В 1975 году она возглавила пакистанскую делегацию на международной конференции женщин в Мехико. К моей великой радости, ее избрали вице-президентом конференции. Она выставила свою кандидатуру и на выборах в Национальную ассамблею, символизируя отношение отца к роли женщин в политике.

По мере приближения дня выборов нападки ПНА становились все более дикими. Асгар Хан пообещал бросить за решетку наиболее ненавистных ему руководителей ПНП после 8 марта, когда он возглавит правительство. И похвалялся, что убьет отца: «Может быть, повешу его на мосту Атток. Или на уличном фонаре в Лахоре».

Меня трясло от подобной разнузданности. Говорили, что феди младших офицеров, устроивших неудачную попытку переворота в 1974 году, были родственники Асгар Хана. Продолжал ли он подрывную работу в армии?

Так далеко от Оксфорда! Отец отдавал все силы насаждению демократии в Пакистане. Но не все научились дисциплине, которую требует демократия. В пригороде Карачи кандидат ПНА изрешетил предвыборный плакат с изображением моего отца автоматными очередями, убив оказавшегося рядом ребенка.

«Оппозиция ведет себя настолько варварски, что даже такая аполитичная фефела, как я, не может не содрогнуться, — написала мне в феврале из Карачи школьная подруга. — Сейчас больше, чем когда-либо, стало ясно, насколько мы нуждаемся в твоем отце. Упаси боже, что случится, если до власти дорвутся эти обезьяны. Мне кажется, тогда конец стране».

В вечер дня выборов я прибыла к Миру в его квартиру напротив колледжа Христа, чтобы дождаться звонка. Посол Пакистана в Лондоне и один из министров отца обещали позвонить, как только они получат новости о выборах. Мир предсказывал победу ПНП с занятием от 150 до 156 мест в Национальной ассамблее. Раздался звонок. У телефона отец. Голос хриплый, но довольный. ПНП выиграла, у нее 154 места из двухсот. «Поздравляю, папа, я так рада, я счастлива!» — заорала я в трубку. Я радовалась победе ПНП, радовалась, что позади осталось напряжение предвыборной гонки. Но я ошиблась.

Оппозиция, как и угрожала ранее, заявила, что результаты выборов подтасованы, объявила, что не примет участия в выборах в ассамблеи провинций, намеченных тремя днями позже. Напряженность возрастала.

Группы молодых людей на мотоциклах вдруг оккупировали улицы Карачи. Они поджигали кинотеатры, банки, лавки, продававшие алкоголь, здания, на которых развевались флаги ПНП. В одном из домов они сожгли заживо семью из тринадцати человек, а когда один из умирающих от ожогов попросил воды, помочились ему на лицо. Одного из членов ПНП повесили на уличном столбе и оставили тело болтаться на веревке, пока его не срезала полиция. На министров и парламентариев ПНП посыпались угрозы убийств, обещания похитить детей из школы.

В Карачи разыгрывалась трагедия. Каждое утро я спешила в рекреационный зал колледжа Святой Екатерины, чтобы, прежде чем вынуть из почтового ящика пакистанские газеты, ознакомиться с английскими. Мы с Миром просматривали прессу, не веря глазам. Мы видели демократию в Америке и Англии, где политики нечасто прибегают к террористическим методам, и находили тактику ПНА возмутительной. Мы раздумывали о целях оппозиции, о последствиях ее поведения. Видно было, что оппозиция в выборах не заинтересована. Похоже было, что вся эта лихорадочная активность готовит почву для какого-то вмешательства, скорее всего военного переворота.

Армия — самый весомый фактор. Но сомневаться в лояльности вооруженных сил не было оснований. Отец в армии популярен, а предпочтение Зии шести другим генералам должно было обеспечить его поддержку. Не в традициях нашей культуры предавать того, кто тебя облагодетельствовал. Асгар Хан пытался привлечь на свою сторону армию, распространив письмо, в котором открыто призвал вооруженные силы сместить правительство. Однако письмо это не возымело действия. Начальники штабов армии, авиации и флота выпустили заявление, выражающее поддержку возглавляемому отцом гражданскому правительству.

Через три недели бесчинств в Карачи и Хайдарабаде ПНА попытался расширить географические рамки разбойных действий и инициировал погромы в Лахоре. И здесь группы из двух-трех десятков молодых мотоциклистов врывались на рынки, забрасывали покупателей камнями, вынуждали продавцов в страхе опускать жалюзи. Нападали и на банки, обливая их бензином и поджигая перед поспешным бегством.

Читая газеты, мы чувствовали все большее отвращение к попыткам ПНА дестабилизировать страну. Вместо того чтобы признать поражение, эти политики старого типа прибегали к насилию, распускали слухи. «Бегума Бхутто сбежала с чемоданами», — гуляла по ушам сплетня ПНА. «Сам Бхутто тоже собирает чемоданы».

Отец настолько не сомневался в силе ПНП, что предложил, в случае если оппозиция выиграет провинциальные выборы, повторить всеобщие. Но лидеры ПНА отказались даже от переговоров с ним. Их могло удовлетворить лишь его устранение. Естественно, что отец, получив столь однозначную поддержку населения на демократических выборах, отказался уйти в отставку.

Террористическая тактика ПНА затронула и меня. Однажды вечером в конце марта, вернувшись домой из библиотеки Бодли, я удивилась, застав поджидающего меня детектива Скотленд-Ярда. «Не хотелось бы вас тревожить, мисс Бхутто, но поступили сообщения о том, что вам угрожает опасность», — огорошил меня полицейский офицер.

Разумеется, Скотленд-Ярд не стал бы посылать ко мне в Оксфорд своего служащего, если бы мне не угрожала реальная опасность. В результате с того самого дня и до самого прощания с Оксфордом в июне я тщательно следовала полученным наставлениям: заглядывала под автомобиль, убедиться, не прикреплена ли к днищу взрывчатка, проверяла состояние замков. Изменяла маршруты, расписание. Если занятия начинались в десять, я отправлялась либо намного раньше, в полдесятого, либо впритирку, без пяти. Этим советам Скотленд-Ярда я следую и до сих пор.

В Пакистане к началу апреля разбойная активность оппозиции уже выдыхалась. Казалось, худшее позади, когда ветер подул с другой стороны. Зловещий ветер.

У людей вдруг появились груды американских долларов. Люди покидали работу, потому что могли больше заработать в другом месте. Самийя написала, что уволилась прислуга моей кузины Фахри и еще чья-то. «Нам больше платят на демонстрациях за ПНА», — не таились они. С марта хлынувший в страну поток американской валюты сбил цену доллара на черном рынке на 30 процентов. Ничего не теряя в выручке, вдруг забастовали водители грузовиков и автобусов в Карачи, вызвав сбои в работе промышленности, так как рабочие не могли добраться до предприятий. Те же самые грузовики и автобусы, однако, доставляли демонстрантов ПНА на митинги.

Мы в Азии склонны во всем видеть заговоры. Но в этом случае трудно было не увидеть, откуда дует ветер. Отец и руководство ПНП поняли, что дует он из Вашингтона, из Лэнгли. Для меня тоже было очевидно, что забастовка водителей состоялась в точности по тому же шаблону, что и забастовка в Чили, когда ЦРУ готовило военный переворот, свергнувший демократически избранное правительство президента Альенде. Разведка Пакистана докладывала об участившихся встречах сотрудников американского посольства и лидеров ПНА.

Гладкость и эффективность забастовок обращала на себя внимание. Когда отец впервые образовал правительство, он узнал, что в 1958 году Соединенные Штаты провели с армией секретные учения по парализации действий правительства с помощью стачек. Назывались они «Операция „Колесо заклинило"». И вот ПНА призывает к общенациональной забастовке. Под каким же девизом? «Операция „Колесо заклинило"». Богатая фантазия, ничего не скажешь.

Не хотелось мне верить, что Соединенные Штаты умышленно дестабилизируют демократически избранное правительство Пакистана, но память подсовывала физиономию Генри Киссинджера и его контакты с отцом во время визита госсекретаря в Пакистан летом 1976 года. Расхождения тогда возникли из-за решимости отца продолжать переговоры с Францией по поводу завода по производству ядерного горючего. Ядерная энергия могла дать Пакистану электричество в период, когда бурный рост цен на нефть потряс даже экономику процветающего Запада. Доктор Киссинджер упорно пытался отговорить отца от продолжения переговоров. Правительство США, очевидно, рассматривало тему переговоров лишь под углом угрозы возникновения «исламской ядерной бомбы», нежелательной для правителей «свободного мира».

Встреча протекала не лучшим образом, отец вернулся домой, пылая гневом. Он сказал мне, что Генри Киссинджер разговаривал с ним грубо и заносчиво. Он недвусмысленно дал понять, что соглашение между Пакистаном и Францией для Соединенных Штатов неприемлемо, от него следует отказаться или отложить его подписание до времен, когда развитие технологии позволит однозначно исключить возможность производства атомной бомбы. Эти требования Киссинджер разбавлял лестью, заверяя, что считает моего отца блестящим государственным деятелем. Однако, тут же добавлял он, желая моему отцу добра, он не мог удержаться от предупреждения: настойчивость в вопросе о договоре с Францией приведет к возникновению прецедента и вызовет весьма неприятные последствия.

Я не могла забыть об этом контакте. Конечно, президентом США стал Джимми Картер, Генри Киссинджера на посту государственного секретаря сменил Сайрус Вэнс, но смена американской администрации не обязательно означает смещение центров власти и влияния. За семь лет обучения в Гарварде и Оксфорде я хорошо усвоила, что Центральное разведывательное управление США часто действует без оглядки на правительство, что политика его как формируется, так и меняется отнюдь не за день. Значит ли это, что они решили избавиться от отца, если не удалось заставить его отказаться от завода по обогащению ядерного горючего? Сыграл ли отец им на руку, объявив досрочные выборы?

Нетрудно представить себе досье, заведенное в ЦРУ на моего отца. Он выступал против американской политики во время Вьетнамской войны, он «без спросу» налаживал отношения с коммунистическим Китаем, поддерживал арабов во время войны 1973 года, он сторонник независимости от сверхдержав на конференциях стран третьего мира. Не пора ли обратить на него самое серьезное внимание?

Еще сообщение пакистанской разведки. Подслушанный диалог двух американских дипломатов: «Кончен бал! Конец ему», — сказал один из них, имея в виду правительство отца. «Нет, джентльмены, бал не кончен, — ответил отец в обращении к Национальной ассамблее. — Бал не кончен, пока я не завершил свою миссию на службе нашей великой нации». Религиозные фундаменталисты тем временем выпустили очередную утку. «Бхутто индуист, Бхутто иудей!» — скандировали их сторонники, как будто не соображая, что эти две религии, ни одной из которых мой отец-мусульманин не исповедовал, совершенно несовместимы.

«Не знаю даже, что написать об обстановке здесь, — писала мне мать. — Знаю то, что вычитала из газет, но ты тоже получаешь газеты. Наиболее солидная из всех — „Мор-нинг ньюс", она не гоняется за дешевыми сенсациями. В общем, ты знаешь не меньше, чем я.

Написала Санам (сестра моя поступила в Редклифф в 1975 году) и Миру, чтобы они в это лето не приглашали гостей. Не знаю, получили ли они мои письма, почта ненадежна. Если до тебя письмо дойдет, проверь, сообщи им на всякий случай».

Лидеры ПНА по-прежнему отказывались принять предложение отца выработать мирное решение. Чтобы прекратить убийства, грабежи и разбой ПНА, отец вынужден был арестовать ряд руководителей альянса, рассчитывая, что прекращение потока извергаемых ими поджигательских лозунгов приведет к успокоению страны. Но 20 апреля давно готовившаяся «Операция „Колесо заклинило"» парализовала улицы Карачи. Водители бастовали, банки, лавки, рынки, фабрики закрылись. 21 апреля в соответствии с конституцией отец обратился за поддержкой к армии с целью восстановить порядок в главных городах, Карачи, Лахоре, Хайдарабаде. Протесты заглохли. Массовые демонстрации и общенациональная забастовка, назначенная на 22 апреля, не состоялись. Сорванным оказался и «Долгий марш» двух миллионов человек в Равалпинди к дому премьер-министра. Неудача с «Долгим маршем» окончательно выпустила воздух из воздушного шара ПНА. Отец ехал по улицам Равалпинди, приветствуемый толпами народа.

Но подрывная деятельность ПНА принесла результаты. На улицах торчали тысячи остовов сожженных автомобилей, автобусов. Промышленные предприятия не работали или работали вполсилы. Стране был нанесен колоссальный материальный ущерб, погибли люди. Я вздохнула с облегчением, прочитав 3 июня в газетах, что оппозиция наконец согласилась на переговоры с отцом. Отец, казалось, склонялся к идее распустить правительство и готовить новые выборы.

Казалось, здравый смысл торжествует в Пакистане. На четвертый день переговоров отец вернул войска в казармы, еще через неделю выпустил из-под ареста лидеров ПНА и всех остальных задержанных в связи с волнениями. После заявления отца о новых выборах в октябре даже наиболее упрямые из лидеров оппозиции, казалось, настроились оптимистически. Выпуск «Ньюсуик» от 13 июня сообщал, что после встречи с отцом один из них изрек: «Я вижу свет в конце туннеля. Будем молиться, чтобы это не оказался мираж».

И отношения с США, казалось, улучшались. Министр иностранных дел Пакистана Азиз Ахмед встретился в Париже с госсекретарем США Сайрусом Вэнсом и вручил ему пятидесятистраничный доклад с материалами, касающимися попыток дестабилизации американцами пакистанского правительства. Отец рассказал мне, что Вэнс отложил сшиватель в сторону и заверил, что теперь открывается новая глава отношений между США и Пакистаном. «Мы высоко ценим нашу долгую и прочную дружбу», — сказал он.

Роль США в подрывной деятельности против правительства отца выяснить вряд ли удастся. Я пыталась через американских друзей узнать хоть что-то, ссылаясь на Закон о свободе информации, но безуспешно. ЦРУ выслало шесть документов, включая анализ китайской поддержки Пакистану в войне с Индией 1965 года, когда отец был премьер-министром, и телеграмму, сообщающую о движении колонн транспорта с гражданскими лицами через Равалпинди того же года. Лишь один документ касался моего отца и ПНП, в нем же упоминалось сопротивление предложенной им конституции 1973 года.

«Мы не можем ни подтвердить, ни отрицать существование или несуществование в ЦРУ каких-либо данных по Вашему запросу о документах, касающихся Зульфикара Али Бхутто, — гласило сопровождающее письмо. — Такая информация, в случае ее существования, могла бы оказаться засекреченной по соображениям государственной безопасности. Настоящим мы не подтверждаем и не отрицаем существования таких документов. Таким образом, эта часть Вашего запроса относительно Зульфикара Али Бхутто отклоняется…»

То, что произошло в Пакистане в 1977 году, случилось потому, что существовали люди, которые позволили этому случиться. Если бы вожди ПНА действовали, исходя из интересов страны, а не из своих собственных, если бы начальник Генерального штаба действовал в национальных интересах Пакистана, а не в своих собственных, то правительство отца не было бы свергнуто. Это поучительный урок для нас всех, был и остается. Соединенные Штаты действовали в своих собственных — эгоистических — национальных интересах, но мы свои интересы не блюли. Некоторые выбирают легкий путь и валят всю ответственность за события 1976 года на США. Но если бы среди нас не оказалось коллаборационистов, людей, которые думали, как бы им дорваться до власти, не считаясь с интересами страны, то трагедии не случилось бы. Тогда, будучи студенткой Оксфорда, я этого еще не понимала.

Солнце уже ярко светило, когда я проснулась в свой 24-й день рождения, 21 июня. Днем ожидалась жара, я думала о празднике в саду Квин-Элизабет-хаус по случаю дня рождения и отъезда домой. Я пригласила всех, кто значился в моей оксфордской записной книжке и, судя по количеству присутствующих, похоже, что пришли все приглашенные. Над вазочками земляники со сливками мы обменивались адресами.

Печально, конечно, покидать Оксфорд и такую толпу добрых знакомых. Не хотелось расставаться и с моим желтеньким MGB, который Мир должен был продать для меня осенью. Четыре года автомобиль мой служил «доской объявлений» для записок друзей и подруг, а также для штрафных квитанций рьяных блюстителей правил парковки. С другой стороны, меня возбуждала перспектива возвращения в Пакистан. Отец рассказывал мне о своих касающихся меня прикидках: летняя работа в канцелярии премьер-министра и в совете провинций, чтобы ознакомиться со спецификой интересов провинций; в сентябре он собирался направить меня с пакистанской делегацией в ООН, «себя показать». В ноябре планировалась подготовка к экзамену в министерстве иностранных дел. Упорядоченное, чистенькое, аккуратное будущее.

Отец с таким же нетерпением ждал моего возвращения, как и мне не терпелось вернуться домой. «Сделаю все, что смогу, чтобы твое пребывание на родине доставило тебе удовольствие, — писал отец. — Освоишься — встанешь на ноги, заживешь самостоятельной жизнью. Конечно, придется тебе потерпеть мой несносный юмор. Что ж делать, не смогу я уже измениться в таком почтенном возрасте, хотя ради своей перворожденной очень и очень постараюсь. Знаю, трудновато придется, ибо твой темперамент моему не уступит; и у тебя слезки закапают, и у меня польются. Что ж, одна кровь в нас…

Но мы попытаемся понять друг друга. Ты ведь особа целеустремленная, с ясным умом, ты понимаешь, что в пустыне жарко, а на вершинах гор лежат снега. Найдешь ты свое солнце и свою радугу; дух твой крепок, мораль устойчива. Все будет наилучшим образом, и вместе мы осилим стоящие перед нами задачи, уверен в этом».

25 июня 1977 года я и Мир вылетели в Равалпинди к родителям. Шах Наваз вернулся из своей швейцарской школы, Санам из Гарварда. В последний раз семья наша собралась в полном составе.


5 ВОСПОМИНАНИЯ В АЛЬ-МУРТАЗЕ: ГОСУДАРСТВЕННАЯ ИЗМЕНА ЗИИ УЛЬ-ХАКА

За окном февральское солнце сверкает на стволах винтовок наших тюремщиков. Пошел четвертый месяц заключения. Такое впечатление, что и сам дом стал пленником. Здесь отец принимал глав государств, среди которых шах Ирана из соседней Персии, правитель Абу-Даби и президент Объединенных Арабских Эмиратов шейх Зайед, Ага Хан принц Карим, сенатор Джордж Макговерн из США, британский министр Дункан Сэндис. Отец приглашал их на охоту, хотя сам охотиться не любил. Братья же мои одержимы этой забавой и не прочь были иной раз для поддержания авторитета гостя подстрелить за него птицу или оленя.

Даже в обычные дни в Аль-Муртазе не утихали смех и шутки. Отец иной раз взрывался песней, фальшиво, но с энтузиазмом исполняя какую-нибудь народную мелодию синдхи или что-нибудь из запомнившихся ему западных хитов прошлого: «Some Enchanted Evening» из бродвейского мюзикла «Саут Пасифик», виденного им в Нью-Йорке, «Strangers in the Night» Фрэнка Синатры, модного в Карачи в годы, когда он ухаживал за матерью, и особенно «Que sera, sera». Я как будто слышу сейчас его пение: «Что будет, то будет, грядущего не увидать…»

Кто мог предвидеть мрак, поглотивший его столь внезапно в ранние утренние часы 5 июля 1977 года. Военный переворот стал нашей личной трагедией и началом долгой агонии Пакистана.

5 июля 1977 года, 1.45 ночи. Резиденция премьер-министра, Равалпинди.

— Просыпайтесь! Вставайте, одевайтесь! Быстрей, быстрей! Военные! — Мать врывается в мою комнату, проно сится мимо меня, к комнате сестры. — Военный переворот!

Через несколько минут я вхожу в спальню родителей, не понимая, что происходит. Переворот… Почему? Ведь ПНП и оппозиция достигли договоренности о выборах лишь вчера. Если армия взяла власть — то кто именно? Лишь два дня назад генерал Зия и командующие корпусами посетили отца и заверяли его в лояльности армии. Отец садится к телефону, вызывает штаб-квартиру Зия уль-Хака и федеральных министров. Первым откликается телефон министра образования. Там уже побывали. «Солдаты избили отца и увезли его», — плачет в трубку дочь Хафиза Пирзады, который лишь несколько часов назад оставил отца, отпраздновав с ним достижение соглашения. Я видела огоньки их сигар и слышала негромкие голоса, сплетничая на лужайке с сестрой.

— Успокойся, — говорит отец в трубку ровным голо сом. — Не плачь, сохраняй достоинство. Поддерживай честь семьи.

В ходе следующего разговора, с губернатором Граничной провинции, телефон замолк.

Лицо матери бледно. Она шепотом рассказывает, что отец узнал о перевороте от постового полицейского, который увидел, что войска начинают окружать резиденцию премьер-министра. Рискуя жизнью, он пробрался мимо военных, прополз до самой двери. «Скажи господину Бхутто, что армия окружает дом, они убьют его! — зашептал он слуге отца Урсу. — Пусть быстро спасается! Пусть прячется!» Отец принял сообщение спокойно. «Жизнь моя в руках Аллаха, — сказал он Урсу. — Если они хотят меня убить, пусть убивают. Прятаться нет смысла. Сопротивляться — тоже. Пусть приходят». Однако бдительность и находчивость этого полицейского, возможно, спасла нам жизнь.

— Премьер-министр желает говорить с начальником Генерального штаба, — сказал отец по телефону Санам, частному номеру, по которому она вела бесконечные переговоры с подругами. Каким-то чудом этот телефон не отрезали. Зия немедленно взял трубку, удивленный, что отец узнал о перевороте.

— Извините, сэр, я вынужден был это сделать, — как будто оправдывается Зия, ни словом не упоминая о достигнутом вчера соглашении. — Мы будем вас надежно охранять, а че рез девяносто дней назначим новые выборы. Вы, конечно, одержите победу, и я вас поздравлю, сэр.

Теперь отец знает, чьих рук это дело. Глаза отца сужаются, он выслушивает заверения Зии, что он может выбрать себе место пребывания. Например, дача премьера возле Мурри, наш дом в Ларкане или еще где-то. Сам он желал бы, чтобы отец остался на месяц в резиденции в Равалпинди. Военные прибудут за ним в 2.30.

— Я поеду с Ларкану, а семья пусть вернется в Карачи, — отвечает отец. — Здесь резиденция премьер-министра, а я, по всей видимости, более не премьер-министр, так что нечего мне здесь делать.

Отец кладет трубку. Лицо его мрачнеет. Он почти сразу снова снимает трубку, но телефон уже мертв.

В комнату врываются наспех одетые братья, Мир и Шах Наваз.

— Мы должны сопротивляться! — выпаливает Мир.

— Никогда не следует сопротивляться военным, — спокойно говорит отец. — Генералам нужны наши трупы, и они обрадуются любому предлогу, чтобы нас убить.

Я содрогаюсь, вспоминая военный переворот в Бангладеш двумя годами раньше. Вместе с президентом Муджибом военные убили в его доме почти всю его семью. Армия Бангладеш — отколовшаяся часть армии Пакистана, та же самая армия. С чего бы им здесь действовать иначе?

— Зия устроил переворот, — сообщает мать братьям то, что уже известно нам. — Арестованы Асгар Хан и другие лидеры оппозиции. Арестованы министры Пирзада, Мумтаз, Ниязи и Хаар. Зия сказал, что будет судить Асгар Хана за измену, не пощадит Ниязи и Хаара, и что через девяно сто дней устроит выборы.

— Он все это сделает для того, чтобы через девяносто дней устроить выборы? — иронически усмехается Шах, млад ший, который в последние годы провел больше времени дома, чем мы, и лучше ориентируется в местной политике.

Возникает много вопросов, на которые нет ответа. По каким критериям произведены аресты лидеров оппозиции? Может быть, лишь для вида, может быть, Зия с ними в одной упряжке? Мы пытаемся найти логику в этой лишенной всякой логики череде событий, в этом нелогичном мире.

Почему Зия так долго выжидал? Беспорядки начали затихать в апреле, а несколько часов назад достигнуто соглашение.

— Зия просчитался, — поясняет отец. — Он думал, что переговоры с ПНА зайдут в тупик и у него появится предлог для взятия власти. И он ударил в последний момент, пока соглашение еще официально не подписано.

— Бог знает, что с нами случится, — тихо говорит мать. Она выходит в свою туалетную комнату, открывает сейф и возвращается с деньгами. — У вас уже есть билеты в Карачи на утро, — говорит она братьям, вручая им деньги. Мы с Беназир и Санам прибудем позже. Если к вечеру нас не будет, уезжайте за границу.

Почти два часа ночи. Мы ждем военных, которые должны забрать отца. Никто не хочет уходить. Что нас ждет? Может быть, генерал Зия ждал, пока мы все соберемся вместе, чтобы уничтожить одним ударом? Мрачная мысль. Пытаюсь ее отпихнуть от себя, но не получается. Вон, две дочери президента Муджиба пережили резню, потому что оказались за границей. Одна из них возглавила оппозицию. Может быть, пакистанская армия не хочет повторить ошибку бывших братьев по оружию.

Братья, сестра и я прибыли домой раздельно. Шах из Швейцарии, Санам из Гарварда, Мир и я из Оксфорда. Родители не разрешали нам путешествовать вместе, опасаясь непредвиденных ситуаций. «Слава Богу, вы завершили образование и вернулись домой, — радовался отец десятью днями раньше. — Теперь у меня будут помощники».

Мое рабочее место в секретариате премьер-министра, рядом с офисом отца. Я принесла присягу о неразглашении государственных тайн и принялась знакомиться с делами, подмечать тонкости, особенности. Как много может измениться за неделю. За считанные часы.

Мать включает радио, пытается найти какую-то информацию, но в такое позднее — или раннее — время сложно что-то услышать. Никаких новостей. Ждем военных. Отец как будто даже расслабился.

— Теперь с меня снята ответственность, — поясняет он. — Правление — нелегкая ноша, а теперь ее сняли с моих плеч. Пусть ее несут другие.

Мы сидим на диване в спальне родителей, отец привычно перебирает бумаги. Документы в одной из папок, черного цвета, он подписывает не читая.

— Моим первым актом на посту премьера стало подписание актов о замене смертных приговоров. Этим и завершаю. Читать просьбы о помиловании — неприятное занятие.

Я тянусь к нему, чтобы его обнять, но он меня мягко отстраняет:

— Не время для сентиментальности. Надо собраться, взять себя в руки.

Полтретьего, полчетвертого. Никто не появляется. Я беспокоюсь все больше. Что они замышляют? Около четырех прибывает военный секретарь отца. Глаза красные, вид помятый. Он прибыл из Генерального штаба, прямо от генерала Зия. Тот выражает сожаление в связи с невозможностью доставить отца в Ларкану. Взамен предлагает дачу в Мурри. Со всем надлежащим уважением. Отправление намечено на шесть утра.

— Почему это они так все на ходу меняют? — гадает Санам.

— Мой звонок, очевидно, смутил его, — поясняет отец. — Он, вероятно, еще выясняет, не успел ли я созвониться с верными мне офицерами и принять какие-то контрмеры перед звонком ему.

Снова ожидание. Через час один из слуг сообщает, что нашего управляющего только что разбудили и увезли, чтобы подготовить помещения в Мурри.

— Сначала он обещал визит в полтретьего. Уже шесть. Дача в Мурри не готова. Аресты остальных подготовлены и продуманы, но не мой, — спокойно говорит отец.

Слова его повисают в воздухе.

— Этот мерзавец хотел прирезать нас всех в постелях, — шепчет мне Шах.

— Идите, собирайтесь, — отсылает мать братьев. — У вас вылет в семь.

Мы пробуем поймать утреннюю семичасовую передачу Би-би-си на урду, но слышим лишь скупое сообщение о том, что армия взяла власть в Пакистане.

— Ты вплотную занималась вопросами правления в двух университетах, — обращается ко мне отец. — Как ты полагаешь, сдержит Зия обещание о выборах?

— Думаю, что да, папа, — киваю я, все еще одержимая студенческим идеализмом и академической логикой. — Выборы ему поднадзорны, он не даст оппозиции раскрыть рта насчет их подтасованности и несправедливости, он ничем не рискует.

— Не будь дурой, Пинки, — спокойно отметает мои доводы отец. — Армии не для того берут власть, чтобы ослаблять хватку. Не для того генералы совершают акт государственной измены, чтобы устраивать выборы и восстанавливать демократическое правление.

Повесив нос, я покидаю родительскую спальню и отправляюсь собирать вещи. Отец годами готовил нас к возможности быстро покинуть резиденцию премьера в Равалпинди. Хотя никогда я не думала, что придется это проделать под винтовочным дулом. Отец настаивал, что резиденция — не дом, а официальное правительственное здание, временное жилище. Он хотел, чтобы, проиграв выборы, он с семьей мог покинуть это здание быстро, без проволочек, в отличие, скажем, от его предшественника Яхья Хана, который месяцы тянул с выездом. «Не держите здесь больше, чем можете упаковать за день», — говорил нам отец. Это правило я, впрочем, нарушила, ибо две недели назад прибыла из Оксфорда со всем своим тамошним имуществом, с кучами книжек и одежек. Я собиралась переправить все это в Карачи, но постоянно откладывала, потому что была занята работой, помощью отцу.

Я собираю вещи, то и дело бегая в спальню родителей, чтобы военные не увезли отца без моего ведома. Под ноги лезет мой персидский кот Сахарок, чувствующий напряженность в настроении хозяйки. Он все время мяукает, трется о ноги. Комната постепенно пустеет.

— Уже восемь, — говорит, входя, мать, — а до сих пор никого. Адъютант отца сказал, что они еще не подготовили дом в Мурри. Но кто может знать… Слава Аллаху, хоть мальчики вырвались.

Дневной свет внес элемент упорядоченности и спокойствия. Я решала сложные задачи, связанные с упаковкой, тоже отвлеклась от мучительных раздумий. Войдя вместе с матерью в комнату к Санам, застала ее швыряющей в сундук одежду, фотоснимки, диски звукозаписи, даже старые экземпляры «Vogue» и «Harper's Bazaar».

— Не хочу, чтобы они лапали мои вещи, — сердито буркнула она, одетая в джинсы и свитер, с еще неубранными длинными волосами.

— Пинки, Санни! Скорей, папа уходит, — кричит мать около девяти утра.

Джалди\ Скорей! Сахиб уходит! — горестно вторит ей наш слуга в тюрбане и красно-белой униформе обслуги премьер-министра. В глазах его слезы.

Чувствую, что и мои глаза наполняются слезами. Санам тоже моргает покрасневшими глазами.

— Как мы с такими глазами появимся перед отцом? — вырывается у меня.

— Скорей, у меня есть капли! — Санам разворачивается, я бегу за ней. Мы быстро закапываем друг другу в глаза капли и несемся по парадному белому с золотом коридору в выходу. За дверью, на газоне, хор стенаний прислуги.

Отец уже сидит в черном служебном «мерседесе». Машина трогается, мы с Санам прорываемся сквозь толпу слуг, размахиваем руками.

— До свидания, папа!

Отец поворачивается к нам, улыбается уголками губ, едва заметно кивает. Автомобиль с золотым плетением на номерной табличке премьер-министра исчезает за воротами.

Отца доставляют в Мурри под охраной военной колонны. Там он находится «под защитой» армии, якобы в интересах его личной безопасности — такой словесной мишурой военные часто прикрывают изоляцию, фактический арест своих противников. Три недели его продержат в особняке, выстроенном еще англичанами в холмах, постепенно повышающихся по мере приближения к Кашмиру. Там мы часто проводили летом выходные всей семьей, играли на белоколонной веранде в «скраббл». Теперь отец направляется туда в качестве узника. Его гражданское правительство более не существует. Снова Пакистаном правят генералы.

Мне, конечно, следовало бы понять окончательность путча, осознать, что арест отца знаменовал поражение демократии в Пакистане. Действие конституции 1973 года приостановлено. Введено военное положение. Но я вопреки здравому смыслу, с глупой наивностью цепляюсь за надуманные возражения, основывающиеся на академической премудрости, усвоенной мною за годы обучения. Зия тоже не устает твердить, что он лишен каких-либо политических амбиций, что армия не отступит от своего воинского долга, что единственная его цель — провести свободные и справедливые выборы, уже назначенные на октябрь того же года. И после выборов военные передадут всю полноту власти представителям народа. «Я торжественно обещаю, что не отступлю от данных целей и указанных сроков», — гладко лгал Зия перед объективами и микрофонами.

Указ военного положения № 5

Любой, организующий или посещающий собрание профсоюза, студенческого общества, политической партии без разрешения военной администрации, наказывается числом ударов до десяти и тюремным заключением до пяти лет.

Указ военного положения № 13

Критикующий армию устно или письменно… числом ударов до десяти и тюремным заключением до пяти лет.

Указ военного положения № 16

Агитация среди служащих вооруженных сил против воинского долга и подчинения главе режима военного положения генералу Зие уль-Хаку наказывается смертной казнью.

О соблюдении заповеди «не укради» заботился указ военного положения № 6, обнародованный в день военного переворота. Грабеж и мародерство наказывались отсечением руки.

Сразу же Зия спустил с поводка религиозных фундаменталистов. Поститься или не поститься во время священного месяца Рамазана всегда было личным делом каждого пакистанца-мусульманина. При режиме военного положения все рестораны, кафе и иные точки общественного питания закрывались от восхода солнца до заката. В университетах вода отключалась даже в уборных, чтобы кто-нибудь не умудрился напиться в течение дня. Банды фундаменталистов слонялись по улицам, ломясь среди ночи в любую дверь, чтобы убедиться, что люди готовят сехри, предутреннюю трапезу. За курение, еду и питье на людях арестовывали. Личного выбора в Пакистане более не существовало, лишь подчинение регулированию псевдорелигиозной военной администрации.

Озабоченные арестом отца и тьмой, навалившейся на страну, сторонники ПНП приходили в наш сад на Клифтон, 70. Мир разговаривал с мужчинами, а к женщинам мать, страдавшая от низкого давления, высылала меня.

— Скажи им просто «хаусларахо — не падайте духом».

«Хаусларахо, хаусларахо», — бормотала я, как попугай, обнаружив, что за восемь лет, проведенных за границей, основательно подзабыла урду.

Зия организовал в газетах кампанию по дискредитации отца. «Бхутто покушался на мою жизнь!», «Бхутто похитил меня!» — кричали политические противники отца, живые и здоровые. «Ты должна быть готовой к кампании клеветы, — сухо сказал мне как-то отец во время одного из разрешенных телефонных разговоров. — Это часть операции „Честная игра"». Такое кодовое обозначение, «Честная игра», Зия придумал для переворота. Зия потихоньку сокращал штат обслуживающего персонала в Мурри. «Как будто мне до этого есть дело», — равнодушно заметил отец.

Отец не падал духом, не терял чувства юмора. «Сегодня мне позвонил репортер, спросил, чем занимаюсь. Я сказал, что читаю о Наполеоне. Что особенно интересуюсь, как он держал в узде своих генералов».

Стойкость отца помогала нам не падать духом. Мы оставались бодрыми, держались уверенно. Прежде всего, отец жив. Во-вторых, народ его поддерживает. ПНП популярна, как и прежде. Мир поехал по распоряжению отца в Ларка-ну, а в Карачи с приходившими к нам людьми общались Шах и я. На встречах присутствовали фотограф и репортер нашей семейной газеты «Мусават», единственной, представлявшей точку зрения ПНП. На следующий день газета давала отчет о том, что происходит в кругах ПНП, и опровергала клевету, опрокидываемую на нас прессой, подконтрольной военному режиму.

После ареста отца тираж «Мусават» подскочил с нескольких тысяч до ста тысяч экземпляров в одном только Лахоре. Но и этого не хватало, и цена на газету тоже подскочила. Ловкачи продавали ее из-под прилавка по десять рупий за экземпляр. «Мусават» продают на черном рынке по десять рупий», — с восторгом сообщила я отцу по телефону. Десять рупий — больше среднего дневного заработка в стране. Цифры тем более поразительные, если учесть низкий уровень грамотности населения и то, что режим не поощрял рекламодателей, пользующихся услугами нашей газеты.

— Зия собирается сегодня ко мне в гости, — сказал отец в телефонном разговоре 15 июля. На снимке в газете на следующий день после встречи отец выглядел озабоченно, лицо его отражало серьезность ситуации в стране. Зия, напротив, сидел с виноватым видом, руку поднял к груди, как будто извиняясь, с заискивающей улыбкой. — Снова повторяет, что собирается устроить выборы и выполнить функцию честного арбитра.

Почему Зия снова и снова заверял, что честно сдержит обещание? Отец мой, разумеется, генералу ни на грош не верил. Мы ему тоже не верили. Да и как ему можно было поверить после истерической кампании травли?

Анализ ситуации затруднялся слишком большим количеством неизвестных. Впервые в истории Пакистана, включая два периода военного правления, под арест попали не только политики, но и государственные служащие, в числе которых секретарь премьер-министра Афзал Саед, советник премьер-министра Рао Рашид, заместитель уполномоченного по нашему округу Ларкана Халид Ахмед, глава насчитывающей 500 человек федеральной службы безопасности Масуд Махмуд и многие другие. Какое отношение к политике имеют государственные служащие? Чего добивались генералы, какие цели преследовали?

Зия в своих интервью выболтал, что у армии имелись планы «на случаи чрезвычайных ситуаций», признав, таким образом, что переворот планировался заранее. Таким образом, арест государственных служащих являлся не спонтанным действием, а пунктом разработанного заранее плана. Но с какой целью? «Военный» план кампании клеветы в средствах массовой информации тоже показателен. Какой в нем смысл, если Зия всерьез собирается провести справедливые выборы?

Журналисты тем временем продолжали звонить на Клифтон, 70, расспрашивая об отце, о ПНП, о выборах, провести которые по-прежнему клялся Зия. «Пригласи их на чай», — предложил отец. Я так и сделала. К моему удивлению, народу в столовую набралось столько, что кондиционеры едва справлялись с нагрузкой. На помощь мне пришли кузины Фахри и Нале, а также Самийя с сестрой. Чай с самоса и вопросы, вопросы… Я нервничала, старалась отвечать на все вопросы. Но один из них меня поразил.

— Правда ли, что мистер Бхутто и генерал Зия спланировали переворот, чтобы повысить популярность мистера Бхутто?

— Разумеется, нет. — Это все, что я смогла ответить, вспоминая страх и неуверенность в ночь ареста отца. Когда я на следующий день повторяла историю посетителям, к моему еще большему изумлению, выяснилось, что слух этот разнесся повсюду, очевидно распространялся генеральской кухней дезинформации.

В стране, полной неграмотных, такой как Пакистан, слухи и базарные сплетни часто затемняют истину. Вне зависимости от степени вздорности слухи производят определенное действие даже и на образованную публику. «Правда, что у тебя в сумочке миниатюрная видеокамера, на которую ты тайком снимаешь свои встречи с политиками?» — спросила у меня однажды старая школьная подруга. Я просто ушам не поверила. «Скажи, а как бы я снимала сквозь сумочку?» — спросила я ее в ответ.

«Ой, правда, я об этом и не подумала, — призналась она. — Знаешь, я об этом в газете прочитала».

Даже в особо интенсивных летних ливнях, разразившихся через две недели после переворота, обвинили отца. «Фундаменталисты распускают слухи, что Бхутто-сахиб наколдовал потоп в отместку за переворот», — сообщил мне один из посетителей. Вызванные ливнями наводнения смывали дома, уничтожали посевы. Кто-то, возможно, и поверил в эти слухи, но только не жители бедных районов Лахора, бастиона ПНП. Эти местности особо тяжко пострадали от наводнения.

— Посети Лахор, — велел мне отец. — Прояви солидарность с пострадавшими. Там последствия паводка сокруши тельные.

Отправиться в Лахор самой, в одиночку? На такое я раньше не отваживалась. Я почувствовала себя неуверенно.

— Объяви программу визита в «Мусават» и возьми с со бой Шаха.

В течение суток мы с Шахом прибыли в Лахор. В аэропорту нас приветствовали сотни наших сторонников, скандировавших лозунги ПНП, несмотря на указ военного положения № 5, грозивший участникам и организаторам несанкционированных политических митингов пятью годами тюрьмы. Энтузиазм встречавших задержал нас с Шахом на пути к машине. Мы с братом — ему было лишь восемнадцать лет — не ожидали такого приема, ведь мы лишь дети премьер-министра, а не политические деятели.

Еще большее скопление народа поджидало нас у бунгало бегумы Хаквани, президента женского движения в Пенджабе. Народ не поместился в ее громадном саду, толпился на улице. Мы с Шахом, ослепленные сверканием фотовспышек, взмокли в набитом битком зале приема. Во время приема меня пригласили к телефону. «Премьер-министр Бхутто, — пронеслось по толпе. — Председатель Бхутто…» Многие увязались за мной к телефону.

— Как у тебя дела? — спросил отец, еще не зная об оказанном нам здесь приеме. Я сообщила ему о теплой встрече в аэропорту и здесь, в Лахоре. Ему это понравилось. — Передай им от меня несколько слов, — сказал отец. Положив трубку, я повернулась к присутствующим.

— Отец выражает сочувствие всем, понесшим потери от наводнения, — тщательно подбирала я слова на урду. — ПНП призывает оказать помощь пострадавшим.

Столкнувшись с явным сочувствием населения отцу и поддержкой его партии, Зия решил продемонстрировать популярность ПНА и в середине июля объявил о разрешении всем арестованным лидерам партий принимать посетителей. Но эта мера тоже обернулась против него. У правительственного дома отдыха в Мурри собирались растущие с каждым днем толпы желающих встретиться с отцом, в то время как места изоляции вождей альянса никем не посещались. Зия быстро придумал предлог для отмены своего решения. «В связи с многочисленными злоупотреблениями разрешение на посещение изолированных политических лидеров аннулируется», — объявил он 19 июля.

Переворот не дал Зие желанного результата. Обычно народ оставлял потерявшего власть лидера и поддерживал одержавшего победу. Но в этот раз свержение отца привело к обратным результатам. Популярность отца и его партии после переворота многократно возросла. Когда Зия через три недели после переворота выпустил отца и других политических лидеров на свободу, миллионы, буквально миллионы людей в нарушение постановлений военной администрации собирались приветствовать отца, когда он посещал крупные города Пакистана. Вообще толпы в Европе не идут ни в какое сравнение с нашими, азиатскими. Но и по нашим масштабам количество людей, собираемых отцом, оказалось беспрецедентным. Сначала он возвратился в Карачи, где машина его продвигалась от железнодорожного вокзала до дома со скоростью улитки. Получасовой путь занял десять часов. Машина, прибыв на Клифтон, 70, оказалась помятой и исцарапанной множеством тершихся об нее тел. Мы не отважились выйти за ворота, чтобы встретить отца, боялись, что нас раздавят. Вместо этого мы влезли на крышу и следили за происходящим сверху. Конечно, видели мы толпы и раньше, но такую наблюдать еще не доводилось. Такое множество людей стремилось увидеть его, приблизиться, прикоснуться к нему, что двенадцатифутовая бетонная стена, окружавшая наш дом, не выдержала, рухнула.

— Ох, папа, наконец-то… Как я рада, что ты свободен, — бормотала я, когда мы наконец собрались в семейном кругу в родительской спальне.

Пока свободен, — подчеркнул отец.

— Зия не отважится снова арестовать тебя. Он знает, сколько у тебя сторонников. Он видел толпы.

— Тихо, — сказал мне отец, показывая пальцем на стены, в которых, по его мнению, могли скрываться «жучки» прослушивающих устройств. Но я упрямо продолжала:

— Зия трус и предатель. Он государственный преступник! — отчеканила я громко, обращаясь уже прямо к стенам и надеясь, что мои слова дойдут до ушей преступного генерала. Я наивно надеялась, что народная поддержка защитит отца.

— Ты ведешь себя неумно, — упрекнул отец. — Не забывай, что здесь не западная демократия. Ты дома, а дома военное положение.

Тьма военного положения сгущалась, и это мы поняли, когда вместе с отцом отправились на родину, в Ларкану. Снова толпы окружали наш дом, внушая мне обманчивое ощущение безопасности, усиливая радость от близости отца, от завершенности семейного круга. Мы собрались в спальне родителей в Аль-Муртазе, в обстановке спокойной и нормальной — так мне сначала казалось. Но вот прибыл один из родственников отца с вестью от высокопоставленного исламабадского чиновника. Он сообщил, что против отца фабрикуется обвинение в убийстве.

Убийство! Мы похолодели. Мать и отец переглянулись.

— Готовь детей к отправке за границу, — сказал отец. — Документы, чековые книжки… Чтобы все было в порядке. Бог ведает, что может приключиться. Мать понимающе кивнула, и отец повернулся ко мне. — Пинки, тебе тоже сле довало бы временно покинуть Пакистан. Можешь продол жить образование, пока здесь не прояснится ситуация.

Я ошеломленно смотрела на него. Покинуть Пакистан. Но я ведь только что сюда вернулась!

— Прислуга тоже может пострадать, — продолжал отец. — Никто не может знать, что его ждет завтра.

Утром отец созвал слуг.

— Вас могут ожидать неприятности, — сказал он. — Если вы захотите покинуть это опасное место и временно переселиться в свои деревни, пока все не успокоится, я это пойму. Я не смогу защитить вас от генерала Зии.

Никто из слуг, однако, не выразил желания покинуть свое место. Осталась и я. И отец отправился в Лахор.

«Джайе Бхутто! Джайе Бхутто!» Толпа в Лахоре, столице Пенджаба и оплоте армии, оценивалась в три миллиона человек. Такого Пакистан еще не видел. Зия никакими средствами не мог уменьшить политического влияния отца. Здесь поступило второе предупреждение.

— Сэр, — возбужденно шептал офицер военной разведки, тайком проскользнувший в дом бывшего главного министра провинции, где остановился отец. — Генералы готовятся убить вас. Они пытают заключенных, фабрикуя под ложное дело об убийстве. Ради Аллаха, покиньте страну, — умолял он отца. — Речь идет о вашей жизни. Но отец мой не из тех, кто поддается на угрозы и склоняется перед давлением террористов.

— Возможно, меня скоро снова арестуют, — это все, что он проронил во время телефонного разговора с нами тем вечером.

Возвратившись на Клифтон, 70, он постоянно проводил политические встречи, совещания. Зия назначил выборы на 18 октября, после месяца предвыборной агитации начиная с 18 сентября. Отец работал внизу, а я в обеденном зале второго этажа повторяла урду с репетитором.

— Подучи язык, — велел мне отец. — Может быть, придется тебе за меня выступать.

В августе по два часа ежедневно я читала газеты на урду и занималась с репетитором с уклоном в политический жаргон. Иногда в перерывах между встречами наверху появлялся отец, справлялся у преподавателя:

— Ну, как она?

В конце августа я сопровождала отца в Равалпинди. Чтобы избежать скопления народа, неизбежно стекавшегося на станции по пути следования поезда, Зия особым приказом запретил политикам пользоваться железной дорогой. В Равалпинди он распорядился, чтобы патрули блокировали подходы к аэропорту. Но народ обманывал патрули, выстраивался вдоль шоссе по пути следования машины.

В то время как наш автомобиль пробирался сквозь толпу встречающих в Равалпинди, в Карачи к матери явился сторонник ПНП журналист Башир Рияз. Он принес новую весть об угрозе жизни отца. «Прошу вас, убедите Бхутто-сахиба покинуть страну, — умолял Башир Рияз. — Мой знакомый, вхожий в окружение Зия, сказал: „Можешь забыть о Бхутто, он больше не вернется к власти. Зия решил казнить его за убийство", — сказал он мне. И пытался меня подкупить, но я отказался».

Угроза становилась все более явной, тень ее пала на меня. На следующий день в Равалпинди я присутствовала на чаепитии в большом семействе Хохар, активистов ПНП. В чаепитии принимали участие около ста женщин. Сестры Хохар, две из которых занимали в ПНП видные посты, а одна выполняла обязанности секретаря моей матери в бытность отца премьер-министром, попросили меня сказать несколько слов. «Хаусла рахо! — призвала я собравшихся в двухминутной речи, которую я запомнила наизусть. «Не падайте духом!» Покидая дом Хохаров, я увидела перед воротами множество полицейских, мужчин и женщин. «Они здесь из-за тебя», — шепнула мне одна из сестер.

Еще больше я удивилась, получив от генералов первую весточку, письменное послание, подписанное, если я верно помню, генералом Арифом. Меня предостерегали от занятия политикой. Таким образом, через полтора месяца после введения военного положения я получила первое официальное предупреждение от Зии. Но я не восприняла его с достаточной серьезностью.

— Представь себе, — смеясь, обратилась я к отцу, входя к нему вечером, — они считают мое посещение чаепития угрозой режиму военных.

— Зря смеешься, — совершенно серьезно ответил отец. — От этих военных смертью несет, а не смехом.

И смерть подступала все ближе. Предотвратить победу Пакистанской народной партии на выборах было невозможно. И за две недели до начала предвыборной кампании Зия снова послал своих подручных в наш дом.

* * *

3 сентября, 4 часа утра, Клифтон, 70, Карачи.

Я спала в своей спальне. Проснулась от шагов на лестнице. Поскольку случилось это в Рамазан, я подумала, что кто-то из домашнего персонала несет мне предутреннюю еду. Но в комнату вдруг ввалились пятеро мужчин в белом. По прическам и крепкому сложению я мгновенно распознала в них армейских коммандос. Я часто видела их в резиденции премьер-министра. Но почему они в штатском?

Пятеро направляют на меня дула автоматов, шестой принимается метаться по комнате, смахивая все со столов и столиков, срывая одежду с крюков и швыряя ее на пол, разбивает лампу и вырывает из розетки шнур телефона.

— Что вам нужно? — испуганно восклицаю я. Чтобы мужчины так врывались в комнату женщины в мусульманской стране! Это неслыханно!

— Хочешь жить — молчи! — бросает главный. Разорив мою комнату, они направляются к двери.

— Вы убийцы моего отца? — в ужасе спрашиваю я того, кто разбойничал в комнате. Он почему-то сжалился надо мной на секунду.

— Нет, — буркнул он и сразу добавил: — Сиди здесь, не дергайся, не то хуже будет.

Для убедительности шевельнув в мою сторону стволом пистолета, он выскочил за остальными.

Я впопыхах накинула на себя одежду, выхватив вещи из разбросанных на полу куч. Ворвалась перепуганная Санам.

— Куда ты? Куда? Не ходи! Убьют!

— Тихо, — цыкнула я на нее. — Мне надо к папе.

Я выбежала из комнаты и увидела, что в коридорах полно коммандос, все в белом, все с автоматами. Нас сразу же смели вниз в приемную, где тоже толклись белые с автоматами. Я рванулась было мимо, к входной двери, чтобы добежать до маленького флигеля, в котором ночевали братья, но меня под дулом автоматов усадили на диван рядом с Санам. «Белых» тем временем распределили по коридору, попарно перед каждой из дверей.

Я должна прорваться к отцу. Он в опасности. Я должна. Почему они ворвались в дом ночью, в штатском? К чему этот цирк? Отца можно было арестовать в любое время дня, спокойно предъявив ордер или военный приказ на арест. Вместо этого они пытаются оскорбить и запугать нас. С какой целью? Может быть, они и не хотели, чтобы люди узнали, как поступили с моим отцом, но определенно не собирались скрывать это от меня.

Кья an фауджи хаин? — спрашиваю я на урду людей у кухонной двери. — Вы солдаты? — Они переглядываются, но, как и положено по уставу, мой вопрос оставляют без ответа. Я вздыхаю. — Посмотри на них! — громко говорю я се стре. — Откуда у них такая бешарам, такое бесстыдство? Их премьер-министр, Зульфикар Али Бхутто, освободил их из лагерей военнопленных в Индии, вернул домой, а они вместо благодарности врываются в его дом, нарушают его покой.

Уголком глаза вижу, что они снова переглядываются.

Йех кис ка гор хаи? Чей это дом? — спрашивает один из них.

Я вдруг понимаю, что многие из них выполняют приказ, не зная, где они находятся и для чего их сюда привезли.

— Вы даже не знаете, что вломились в дом премьер- министра Пакистана? — вопрошаю я, напустив на себя как можно больше высокомерия. Они смущенно опускают оружие.

Мой шанс! Я вскакиваю с дивана, несусь по лестнице в комнату родителей. Меня не задерживают.

Папа сидит на краю кровати. Мама замерла на подушках, одеяло натянуто до подбородка, в руках она держит затычки для ушей, позволяющие ей не просыпаться, когда отец после напряженной работы поздно ночью возвращается в спальню. Над ними нависли коммандос с оружием в руках. Тот, который прыгал по моей комнате, скачет теперь по комнате родителей. Когда я вошла, он как раз пытался отодрать от стены пару церемониальных скрещенных сабель.

— Зачем? — бросает отец. В голосе его есть что-то авторитетное, ибо «прыгун» одумывается и прекращает свое бесцельное занятие.

Отец указывает мне на кровать рядом с собой. Перед нами какая-то карикатура: жирный, грузный мужчина придавил задом изящный раззолоченный стульчик, затянутый бело-голубой парчой в стиле «Луи Кенз».

— Кто это? — шепчу я отцу.

— Сагхир Анвар, директор нашего Федерального бюро расследований, — отвечает он мне и переключается на толстяка: — А ордера у вас, разумеется, нет.

— Нет, — откликается тот, изучая ковер.

— И по какому обвинению вы меня забираете из дому?

— Согласно приказу доставить вас в Генеральный штаб.

— Чьему приказу?

— Генерала Зии.

— Поскольку я не ожидал вас в этот час, мне нужно полчаса, чтобы собраться, — спокойно говорит отец. — Пошлите ко мне слугу, чтобы собрать вещи. — Анвар отказывает, говорит, что никому не дозволено видеться с премьер-министром. — Пришлите Урса, — спокойно настаивает отец, и Анвар кивает одному из коммандос.

Урс, как я позже узнала, стоял с остальными слугами во дворе.

— Молчать! Руки за спину! — орали им коммандос по-английски. Тех, кто не понимал английского или замешкался, поощряли пинками и ударами. Их обыскали, отобрали деньги и сняли часы, которых, разумеется, не вернули.

— Кто Урс? — гаркнул громила.

— Я, — отозвался Урс и тут же получил удар пистолетом по голове за то, что открыл рот. «Остроумец» продолжил обход слуг, спрашивая каждого:

— Ты не Урс?

Наученные горьким опытом слуги молча мотали головами. Урса схватили за шиворот и приволокли наверх. Под дулами автоматов он собрал вещи отца, так же под прицелом отнес к автомобилю без регистрационного номера и погрузил сумки в багажник.

Отец принял душ, оделся. Я поражалась его невозмутимости. Это оружие сильнее, чем арсенал автоматов и пистолетов, чем кулаки громил, молотившие в наши двери.

— Назад! — крикнул мне один из коммандос, когда я на правилась по лестнице за отцом. Я не обратила на него внимания, и меня пропустили.

Внизу отец, направляясь к выходу, кивнул Санам.

— Бесстыжие трусы! — кричит обычно робкая моя сес тра уводящим отца. — Бесстыжие трусы!

Снова я вижу, как увозят отца. Неизвестно куда, неизвестно, увижу ли я его снова. Я в нерешимости, сердце разрывается… леденеет…

— Пинки!

Оборачиваюсь и вижу брата. Шах Наваз стоит в саду вместе со слугами под дулами автоматов.

Уско горо! — кричу я солдатам. — Выпустите его! — Сама пугаюсь новых интонаций, проклюнувшихся в моем голосе. Солдаты пропускают брата.

В спальне видим, что лицо матери белее мела. Давление крови катастрофически упало, я, Санам и Шах Наваз по очереди растираем ей ноги, стимулируя кровообращение. Я хватаюсь за трубку, чтобы вызвать врача, но линии обрезаны. Умоляю охрану, но они не реагируют. Лишь утром, когда прибыл наш управляющий и выведал у одного из солдат, земляка-синдха, что произошло, весть об аресте отца разносится по городу. Дост Мохаммед понесся по Карачи на своем мотороллере, оповещая партийное руководство, родственников, прессу; сообщил брату Миру в Аль-Муртазу и вызвал врача. Но когда доктор Ашраф Аббаси прибыл к воротам, его не пропустили. Военный врач прибыл лишь к полудню и сделал столь необходимую матери инъекцию. После полудня прибыл армейский полковник с чистым листом бумаги.

— Генерал Зия, глава военного режима, приказал, чтобы вы и ваша мать поставили свои подписи вот здесь, — заявил одетый в полевой маскировочный комбинезон полковник, на груди которого значилось: «Фарук».

Я наотрез отказалась.

— Я заставлю вас, — пригрозил он, прищуривая глаза, и без того мелкие и незначительные.

— Вы можете меня убить, но подписывать я не стану. — Снова слышу в своем голосе те новые нотки. — Ваш генерал Зия не заставит меня подписать пустой лист.

— Не чувствуете, чем это грозит. — Он повернулся и вышел.

В пять пополудни военные наконец очистили наш участок. Я и Шах Наваз немедленно устремились в офис ПНП, где некоторые из партийных чиновников уже трясутся от страха. Одни еще взывают к общенациональной забастовке протеста, к демонстрациям, другие осторожно советуют подождать, установить сначала контакт с отцом. Контакт с отцом… Сколько на это уйдет времени?

То, что узнала мать, еще хуже. Она разговаривала с отцовским адвокатом. Предостережения, полученные отцом, оказались вполне достоверными. Его действительно обвиняли в заговоре с целью убийства.

Три года назад мелкий политик по имени Ахмед Касури, пока что живой и невредимый, вместе с семьей попал в засаду возле Лахора. Отец его, бывший судья, погиб. Но Касури, тогда член Национальной ассамблеи от ПНП, утверждал, что целью покушения был он сам. Касури неоднократно менял ориентацию, примыкал к оппозиции, врагов у него было множество, покушений на него было совершено вроде бы пятнадцать, но каким-то образом он их все пережил. Он обвинил в организации покушения моего отца и подал соответствующее заявление в полицию. При тогдашних демократических порядках в Пакистане можно было предъявить обвинения действующему премьер-министру. Верховный суд признал обвинения несостоятельными, и инцидент забылся.

В 1977 году Касури вернулся в ПНП в расчете стать кандидатом партии на мартовских выборах в парламент. Когда же ему предпочли другого кандидата, он возобновил обвинения против отца. Теперь, за две недели до начала избирательной кампании, Зия решил воспользоваться удобным предлогом для ареста отца. Но снова он просчитался.

Судья, рассматривавший дело, нашел материалы «противоречивыми и недостаточными» и освободил отца под залог через десять дней после ареста. Снова забрезжила надежда. Зия с демонстративной объективностью высказался в прессе, что, поскольку гражданский суд решил освободить премьер-министра, то он не видит основания удерживать его по приказу военной администрации.

Отец вернулся домой в Карачи 13 сентября, чтобы на следующее утро поехать с Шах Навазом в Ларкану и вместе с Миром отпраздновать Эйд, конец Рамазана. До начала избирательной кампании оставалось пять дней. За тридцать дней отец планировал провести девяносто митингов. Вечером семья, как обычно, собралась в спальне родителей, где беседа внезапно приняла неожиданный оборот.

— Знаешь, Нусрат, Пинки пора замуж, — вдруг сказал отец, лежа в постели и куря сигару. — Пожалуй, я подыщу ей мужа.

Я пружиной выпрямилась на диване, чуть не рассыпав разложенный матерью пасьянс.

— Но я не хочу замуж. Я только что вернулась домой.

Санам и Шах Наваз засмеялись и принялись меня поддразнивать.

— Впрочем, у меня уже есть парень на примете, — спокойно продолжал отец.

Мать улыбнулась, возможно уже раздумывая о свадьбе.

— Но я не хочу замуж, и ты не заставишь меня согласиться.

— Но и отказаться от предложения отца ты не можешь. Шах Наваз и Санам поддержали его дружным смехом.

— Нет, нет и нет! — уперлась я на своем. Спасло положение прибытие тележки с поздним отцовским ужином. Тема разговора сменилась, но новая оказалась еще неприятнее.

— Мне сказали, что Зия от меня не отстанет и что мне нужно бежать, — сказал отец, приступая к ужину. — Один из моих заместителей сегодня попросил денег на отъезд. Беги, сказал я ему, но я не крыса, чтобы убегать. Я останусь.

— И победишь на выборах, и будешь судить Зия за измену, — отчеканила я, демонстративно повысив голос.

— Не надо, Пинки, — предостерег отец, указывая рукой на стены. Но я, обрадованная тем, что отец вернулся домой, отбросила всякую осторожность и продолжала клеймить генерала-предателя.

— Прекрати! — резко потребовал отец. — Ты не понимаешь, что болтаешь.

Я уставилась на него исподлобья и выбежала из комнаты.

Теперь я, конечно, понимаю, что он трезво оценивал коварство Зии и безнадежность ситуации. Поэтому он и хотел удержать меня от бесполезных и безответственных высказываний. Много раз я благодарила Бога за то, что отец разбудил меня перед отъездом в Ларкану.

— Не принимай близко к сердцу всего, что я тебе сказал вечером, — сказал он, сидя на краю моей кровати. — Я про сто не хочу, чтобы с тобой приключилась беда.

Он обнял меня.

— Я понимаю, папа. И прошу прощения, — сказала я, целуя его. Отчетливо помню его серый шалъвар хамиз и запах «Шалимара». Последний раз я видела его на свободе.

17 сентября 1977 года, 3.30 утра, Аль-Муртаза. Рассказывает Бахавал, один из слуг в Ларкане.

В два часа ночи 70 коммандос и полицейских перелезли через стены, сбили с ног чаукидаров и понеслись к дому.

— Открывайте! — заорали они, колотя в дверь. Мы не открывали.

— Чего вам надо? — крикнули мы сквозь дверь.

— Бхутто.

— Подождите. Мы его разбудим.

Мир проснулся от шума, побежал будить Бхутто-сахиба.

— Скажи им, чтобы не ломали дверь, — сказал ему отец. — Впустите двоих офицеров. Мне нужно время, что бы собраться.

Но он знал, что за ним придут. Чемодан и портфель уже стояли наготове.

Бхутто-сахиба забрали через десять минут. Нас всех вооруженные люди загнали в дом и заперли. В доме и снаружи оставили посты. Мы плакали.

Мир-баба очень рассердился. Он хотел в Карачи позвонить, но телефон не работал. Утром я проскользнул мимо охраны, побежал в другой дом, позвонил бегум-сахибе. В деревне народ узнал, собрались у ворот Аль-Муртазы. Плакали. Кричали: «Джайе Бхутто! — Да здравствует Бхутто!»

Полиция их забрала.

Отца отвезли в тюрьму в Суккур, оттуда в тюрьму в Карачи, затем в тюрьму в Лахор. Зия не отваживался дать людям знать, где его содержат. На этот раз Зия решил полностью покончить с отцом. Снова вытащили тот же случай покушения на убийство. Но в этот раз Зия устроил все иначе.

6 ВОСПОМИНАНИЯ В АЛЬ-МУРТАЗЕ: СУДЕБНОЕ УБИЙСТВО ОТЦА

Март 1980 года. Часы и секунды бесследно исчезают песчинками в бездонных сломанных песочных часах Аль-Муртазы. Ощущаю себя как в могиле, вырытой в пустыне бытия. Мать большую часть времени проводит, раскладывая пасьянсы. Во мне растет беспокойство. Прошло уже пять месяцев. Сколько еще продлится заключение? Все зависит только от одного человека, все определяет Зия.

Правительство США с выбором определилось. С приближением весны стало ясно, что американцам в нашей стране милее военная диктатура, чем демократическое правительство. После советского вторжения в Афганистан и с ростом там военного присутствия СССР президент Картер в марте предложил Пакистану помощь на сумму в 400 миллионов долларов, но Зия отмахнулся от этой суммы, заявив, что это мелочь. Поток беженцев из Афганистана усиливается, а интенсивность гражданской войны там лишь нарастает, что, в свою очередь, обещает дальнейшее нарастание числа беженцев. Беженцы и советские войска у нашего порога вызывают скачкообразный рост иностранной поддержки. Пакистан выходит на третье место в мире по размерам получаемой от США помощи, после Израиля и Египта. Зия получил от Брежнева «рождественский подарок» — так окрестили средства массовой информации советскую оккупацию Афганистана. А мы с матерью остаемся заключенными Аль-Муртазы.

Санам прибывает с редким долгожданным визитом. Как обычно, ее сопровождает свита из тюремщиков и армейских офицеров. Даже дочери не позволено посетить мать, сестре увидеться с сестрой без надзора. Моя мать больна, у нее пониженное давление, она лежит в постели в спальне. Я прошу, чтобы встреча прошла в присутствии женщины-полицейской. Направляюсь в спальню. За мной шаги. Оборачиваюсь — капитан Ифтикар, один из армейских офицеров. Не верю своим глазам. Ни один мужчина, если он не родственник, не допускается на семейную половину. Некоторые мусульмане предпочитают умереть, чем позволить чужаку нарушить святость личных помещений.

— Даже тюремные правила предусматривают посещение женской камеры только женщиной-надзирательницей, — напоминаю я ему.

— Свидание пройдет в моем присутствии, — категорически заявляет он.

— Тогда не нужно никакого свидания. Я вызову сестру. Санам уже прошла в комнату матери, и я направляюсь по коридору, чтобы позвать ее обратно. Но капитан Ифтикар снова топает за мной.

— Что вы делаете? Вам туда нельзя! Он раздражается.

— Вы знаете, кто я? — восклицает он. — Я капитан пакистанской армии, и иду туда, куда пожелаю.

— А вы знаете, кто я? — не менее громко спрашиваю я. — Я дочь человека, который вытащил вас из плена после позорной сдачи Дакки.

Капитан Ифтикар поднимает руку, чтобы ударить меня. Гнев, который я пытаюсь подавить, вырывается наружу.

— Вы смеете поднять руку в этом доме! Бесстыжая тварь! Вы смеете поднять руку рядом с тенью убитого вами чело века, который спас вас. Вы и ваша армия валялись в грязи у ног индийских генералов. Мой отец вытащил вас домой и вернул честь. И вы поднимаете руку на его дочь!

Он резко отворачивается.

— Ну, погодите! — он резко разворачивается и выходит. Визит Санам отменен.

Я написала письмо в суд, перед которым мы обжаловали наш арест сразу же после того, как нас заперли в Аль-Муртазе. По правилам военного положения 1979 года гражданские суды не утратили права рассматривать законность арестов, произведенных военными властями. Я подробно описала происшествие. Генерал Зия любил распространяться насчет святости гадор и чap дивари, вуали и «четырех стен», неприкосновенности жилища мусульманина и его семейного очага. Этот капитан Ифтикар показал, чего стоят эти генеральские излияния. Я вручила письмо тюремщикам, которые обещали его отправить, потребовала расписку, и вскоре мне принесли расписку. Тогда я не имела представления, насколько ценной окажется эта расписка.

* * *

«Cogito, ergo sum» — «Мыслю, следовательно, существую». С этим философским допущением у меня даже в Оксфорде возникали затруднения, а здесь, в заключении, и подавно. Мысли роятся в моей голове, даже когда я не желаю думать, но, наблюдая медленное течение времени, не могу не сомневаться в своем существовании. Тот, кто существует, на что-то влияет, производит действие, ощущает противодействие, наблюдает реакцию окружающего мира. Мне же кажется, что я не воздействую на окружающий мир, не оставляю в нем следов.

Воздействие отца, однако, продолжается и заставляет меня двигаться. Выдержка. Честь. Принципы. В историях, которые отец рассказывал нам, детям, Бхутто всегда выигрывали поединки морали. «И напал на меня Руперт в густых лесах Вудстока, — начинал отец легенду о своей встрече с Рупертом фон Хенцау, злобным персонажем романов Энтони Хоупа. Отец, вскочив на ноги, выхватил воображаемый меч. — Он поразил меня в плечо, рассек бедро. Но я не опустил оружия, ибо честь моя вела меня, человек чести сражается до самой смерти». Мы слушали, разинув рты. Отец отражал удары, нападал, игнорируя кровавую рану в животе. Неотразимым выпадом он прикончил Руперта и, запыхавшись, опустился в кресло. «Вот след благородной раны». Он приподнял рубаху и показал шрам, оставшийся после удаления аппендикса.

Вдохновленная подобными легендами, я после переворота не допускала мысли, что отец не восторжествует над Зиею. Я не научилась видеть различия между воображаемыми препонами, существовавшими в этих сказках, и ожидавшим его реальным злом.

Сентябрь 1977 года.

Массивные кирпичные стены, колючая проволока. Крохотные окошечки высоко в стене, забранные ржавыми толстыми прутьями. Громадные стальные ворота. Тюрьма Кот-Лахпат. Гремит и скрипит дверь в воротах, я шагаю в полумрак. Никогда еще не посещала я тюрем.

Еще одна стальная стена, охраняемая на этот раз полицейскими с автоматами наизготовку. Вокруг меня мужчины, женщины, дети с коробками и узелками, они теснятся перед маленькой дверцей в сплошной стальной преграде. В пакистанских тюрьмах заключенных не обеспечивают ничем. Одежда, постель, посуда, еда — все это должны обеспечить семьи заключенных. Те, чьи семьи слишком бедны, чтобы обеспечить такую «роскошь», и те, кто содержится по строгому режиму, содержатся в «классе С», в групповых камерах, где пятьдесят человек спят на полу на кишащих вшами подстилках с дырой в углу для естественных потребностей, получая в день по две миски водянистой бурды с чечевицей и по куску хлеба. Стоградусная жара, духота, никакой вентиляции, воды для мытья или для охлаждения перегретого организма не предусмотрено. Меня ведут в кабинет начальника тюрьмы. Туда же приводят отца. Он сразу касается самого существенного.

— На этот раз Зия меня не выпустит. Фальшивка с убийством сфабрикована заново. Санам, Мир и Шах должны покинуть страну, не дожидаясь, пока Зия сделает это невозможным. Особенно парни. В течение суток.

— Да, папа, понимаю, — киваю я, зная, что братьям ненавистна мысль об отъезде. Как они сосредоточатся на обучении, когда отец в тюрьме? Они в Ларкане и в Карачи, оба усиленно готовятся к выборам, которых Зия еще не отменил.

— Ты образование закончила. Но если захочешь вернуться в Англию, я возражать не буду, там жизнь безопаснее, — продолжает отец. — Если решишь остаться, знай, что время предстоит тяжелое.

— Я останусь, папа, и буду тебе помогать.

— Ты должна быть очень сильной.

Мир неохотно уехал в Англию через несколько дней. Отца ему больше не довелось увидеть, как и Шах Навазу, который перед отъездом в швейцарский Лейсин проделал долгий путь к тюрьме Кот-Лахпат.

— У меня разрешение на свидание с отцом, — сказал Шах охраннику, пройдя за первые ворота. — Я должен с ним попрощаться перед отъездом.

— Но у нас нет разрешения вас пропустить, — ответили ему.

Отец в этот момент как раз направлялся вдоль железной стены на встречу с адвокатами. Он услышал перепалку сына с охраной.

— Ты мой сын, не проси их ни о чем, — крикнул отец. — Упорно учись и работай, чтобы я мог гордиться тобой.

Через два дня Шах Наваз отправился в Американский колледж в Лейсине. После него отбыла в Гарвард Санам. Через десять дней, 29 сентября 1977 года, меня впервые арестовали.

Народ. Толпа несметная. Парни в шалъвар хамиз оседлали ветви деревьев, влезли на фонарные столбы, на крыши автобусов и фургонов, на грузовики. Из окон, с балконов, с крыш смотрят целые семьи. Давка такая, что, если кто-то потеряет сознание, то упасть не сможет. Женщины в бурка окаймляют толпу, отважились по такому случаю показаться на публике. Дочь их брошенного в тюрьму премьер-министра пришла, чтобы обратиться к народу.

Женщина на трибуне — для публики это не столь странно, как для меня. Другие женщины субконтинента уже подхватывали знамена, выпавшие из рук мужей, братьев, отцов. Передача политического наследия из поколения в поколение по женской линии уже стало традицией в Южной Азии. Индира Ганди в Индии, Сиримаво Бандаранаике в Шри-Ланке, Фатима Джинна и моя мать в Пакистане… Я просто не ожидала, что тоже впишусь в эту традицию. Стоя на импровизированной трибуне в промышленном Фейсалабаде, я замерла от ужаса. Мне двадцать четыре года, я пока не представляла себя в роли политического лидера и оратора, выступающего перед необозримой аудиторией. Но выбора нет. «Дорогая, никуда не денешься, — сказала мне мать неделю назад в Карачи. — Мы должны выдержать график отца. Другие или в тюрьме, или загружены до предела. На нас вся надежда». «Но… что я им скажу?» «Не беспокойся, речь тебе составим».

— Бхутто кореха каро! — Свободу Бхутто! — гремело над толпой. Этот клич я слышала лишь днем раньше, в Равалпинди, где выступала мать. Я стояла на подиуме за нею, следила, слушала, училась.

— Ничего, что отец ваш в тюрьме. Мать ваша с вами, она пока еще на свободе, — выкликала она в толпу. — У меня нет танков и вертолетов, но со мной несокрушимая сила угнетенных, которая позволит выстоять и победить.

Голос ее звучал твердо и уверенно, хотя руки слегка дрожали. Хотелось поддержать ее, подбодрить. Она не рвалась к общественной деятельности, не хотела входить в руководство партии даже после ареста отца. Ее не отпускала слабость вследствие пониженного давления. Когда оставшиеся на свободе партийные лидеры, не договорившись между собой, предложили ей пост председателя партии как компромиссной фигуре, она сначала отказалась и согласилась, лишь получив письмо от отца с просьбой занять его пост. До первых обещанных выборов лишь две недели, и народ стремился увидеть у руля государства ПНП.

«Честная игра» военного режима для большинства населения обернулась бесчестным надувательством. Не прошло и двух месяцев после переворота, как Зия вернул бывшим владельцам национализированные правительством отца рисовые мельницы и пообещал развитие программы денационализации. Промышленники выгоняли на улицу профсоюзных организаторов. В одном Лахоре уволили пятьдесят тысяч рабочих. «Где ваш папа Бхутто?» — дразнили управляющие потерявших право на труд рабочих.

Произвольно срезалась заработная плата, произвольно выбрасывали на улицу рабочих; крестьян, ожидавших продажи урожая по гарантированной цене, вынуждали довольствоваться крохами. Толстосумы раздувались от прибылей. Лук подорожал по сравнению с 1975 годом впятеро, картофель вдвое, яйца и мука на 30 процентов. Возмущение свертыванием реформ отца вывело людей на улицы. Лозунги ПНП выкрикивались по всему Пакистану. Бхутто ко треха каро! Бхутто кореха каро! — Свободу Бхутто!

Речь для Фейсалабада я многократно репетировала в своей комнате в Исламабаде. Голову выше, не сутулиться, глаз не опускать, обращаться к противоположной стене комнаты. Четко, ясно и последовательно, как в Оксфордском дискуссионном обществе. Передо мной на спортивном поле громадная аудитория. «Не дразни Зию, не дай ему предлога отменить выборы», — предупреждала мать. Но такая толпа… «Что-то невиданное, даже не верится, — говорит местная партийная активистка, утирая лоб платочком. — В жизни такого не видела».

Кто-то вручает мне микрофон, но воспроизводящая аппаратура не заземлена, от проводов сыплются искры. Во время моей речи техники на сцене ковыряются с изоляцией и с аппаратурой. Нет, это не Оксфорд.

— Когда я с отцом была в Индии, во время переговоров с Индирой Ганди, отец отказался спать в кровати. Он спал на полу. «Почему ты спишь на полу?» — спросила я его. «Я не могу в Индии спать в кровати, — ответил он мне. — Наши военнопленные в лагерях спят на земле». — Толпа загудела.

Сегодня Касур, завтра Окара. Мимо зеленых полей, на которых трудятся крестьяне, пропалывают и поливают.

Команда ПНП колесит по сельской глубинке Пенджаба. Продвижение замедляется энтузиазмом приветствующих нас толп. Пенджаб — родина джаванов, армейской массы, преданной отцу и благодарной ему. Он заботился о джаванах, он обеспечил теплым обмундированием солдат, засевших в заснеженных окопах в горах Западного Пакистана, он повысил их денежное содержание, облегчил выдвижение в офицеры. И теперь семьи солдат в полном составе выходили на митинги в поддержку ПНП. Мы подобрались к чувствительному месту генеральского режима.

— К вам полиция, — сообщила возбужденная хозяйка дома, в котором я остановилась в Сахивале 29 сентября. Моя третья остановка.

— Этот дом объявляется закрытой зоной, — сообщил мне полицейский чиновник. — Вы изолируетесь здесь на срок в пятнадцать дней.

Хочешь — верь, не хочешь — не верь. Дом окружен полицией. Телефон отрезан, иногда отключают электричество и воду. Перекрыты близлежащие дороги, люди не могут попасть домой. Мои хозяин и хозяйка, которые после этого покинули партию, удерживаются вместе со мной. Три дня я нервно расхаживаю по комнате, а за дверью дежурит женщина в полицейской форме.

На каком основании? Я не нарушила никаких законов, даже закона о военном положении. Я просто замещала отца во время санкционированной самим диктатором избирательной кампании. Плохо же я разбиралась в правилах игры, в которую втянулась. «Моя дочь любит носить ювелирные украшения. Теперь она гордо носит цепи лишения свободы», — заявила мать на митинге в Карачи, где собирала грандиозные толпы. Происходившее окончательно убедило Зию в невозможности справиться с ПНП политическими средствами. Бхутто в тюрьме оказался сильнее, чем Бхутто на трибуне.

На следующий день Зия появился на экранах телевизоров и объявил об отмене выборов.

Я поняла, что законов в стране больше нет.

24 октября 1977 года.

День начала процесса против отца. Обвинение в заговоре с целью убийства. В отличие от обычных уголовных процессов, начинающихся в судах низшей инстанции, этот стартовал в Верховном суде Лахора, лишая отца одной инстанции апелляции. Судью, который шесть недель назад освободил отца под залог, удалили из Верховного суда, а суд «укрепили» пятью специально подобранными новыми судьями. Одним из первых актов этого нового состава стало аннулирование внесенного отцом залога. Теперь против него действовали обвинения уголовного характера и решения военного диктатора.

Мне, однако, не мешали вместе с матерью выполнять работу отца. Меня освободили вскоре после того, как Зия отменил выборы. Один из сторонников ПНП предложил нам необставленный дом в Лахоре, столице Пенджаба, для использования под офис и место совещаний лидеров ПНП на время суда над отцом. Каждый день один из нас посещал судебные заседания, проходившие в изящном особняке, построенном британцами в 1866 году. Весь внутренний декор посвящался правосудию, резьба деревянных панелей стен и потолка создавала подобающий настрой. Пол покрывал толстый красный ковер. Суд идет — все встают, появляются судьи, перед которыми шествует служитель в длинном зеленом кафтане и белом тюрбане, несущий деревянный жезл с серебряным шаром-набалдашником. Судьи в черных мантиях и белых париках занимают места в креслах с высокими спинками под балдахином красного сатина. Адвокаты отца уже на местах, сияют белоснежными воротничками, поверх черных костюмов на них надеты черные шелковые мантии. Я на своем месте на деревянной скамье для зрителей должна бы ощущать удовлетворение: все выглядит так, будто судебное разбирательство произойдет по доброй английской традиции. Видимость, однако, обманывает.

Обвинение базируется главным образом на признании Масуда Махмуда, генерального директора Федеральной службы безопасности. Масуд Махмуд — один из государственных служащих, арестованных в ходе переворота. Говорили, что его пытали с целью получить фальшивые показания против отца. После двух месяцев в заключении он якобы решил «раскаяться», признать, что был сообщником преступления моего отца, и купить прощение чистосердечным признанием и «свидетельскими показаниями» против «организатора заговора». Масуд Махмуд утверждал, что отец приказал ему убить политического деятеля Касури.

Показания Масуда Махмуда — фактически единственное, на чем базировалось обвинение, так как четверо остальных обвиняемых — служащие Федеральной службы безопасности, получавшие указания от Масуда Махмуда. Как и их начальник, они попали под арест в самом начале переворота. Очевидцев нападения не было.

Четверо обвиняемых служащих ФСБ сидели рядом со своими адвокатами, но отца окружали охранники. Его усадили в деревянный «загон», сооруженный специально для этого процесса. «Я знаю, вы привыкли к комфорту, поэтому вместо скамьи я вам приготовил стул», — насмешливо заявил отцу в первый день разбирательства, тянувшегося пять месяцев, главный судья Маульви Муштак Хусейн. Один из назначенцев Зии, Маульви Муштак происходил из той же местности, что и сам Зия, из Джаландара (Индия), и имел с отцом старые счеты. Он представлял Айюб Хана, когда отец бросил тому вызов. При правительстве ПНП он выставил свою кандидатуру на пост главного судьи, но министр юстиции, генеральный прокурор и мой отец сочли его неподходящим для такого поста. Вскоре после переворота Зия назначил его ответственным за подготовку избирательной кампании, как бы в насмешку над принципом разделения исполнительной и судебной властей. Конечно, такой судья не мог быть беспристрастным.

Защита запросила копии показаний свидетелей против отца. Главный судья задержал выполнение этого запроса «до более подходящего времени». В ходе процесса главного адвоката отца Д. М. Авана пригласили в офис главного судьи и посоветовали «подумать о будущем». Когда эти советы не возымели действия, главный судья умышленно завел в тупик другие дела, которыми занимался господин Аван. Господину Авану пришлось посоветовать своим клиентам найти другого адвоката.

Я присутствовала в суде, когда Маульви Муштак искажал показания водителя Масуда Махмуда, пытаясь сфабриковать связь между моим отцом и генеральным директором ФСБ.

— Верно ли, что вы доставляли Масуда Махмуда к премьер-министру?

— Нет, — робко ответил водитель.

— Пишите: «Я доставил Масуда Махмуда к премьер-министру», — продиктовал главный судья стенографу.

— Протестую, ваша честь! — поднялся с места защитник.

— Протест отклоняется, — отмахнулся Маульви Муштак, хмуря густые седые брови, и снова повернулся к свидетелю. — Вы хотели сказать, что могли забыть, как вы доставляли Масуда Махмуда к премьер-министру.

— Нет, я ничего не забыл. Не возил я его туда ни разу.

— Пишите: «Масуд Махмуд сам вел машину, когда ездил к премьер-министру».

— Протестую! — снова вскочил защитник.

— Сядьте! — рыкнул на него судья и снова взялся за водителя. — Масуд Махмуд ведь мог сам вести машину?

— Н-нет, сэр, — возразил трясущийся водитель.

— Почему? — крайне удивился главный судья.

— Потому что я не расставался с ключами, сэр.

Королевский адвокат Джон Мэтьюз из Англии, следивший за заседаниями суда в ноябре, пришел в ужас. «В особенности меня шокировало, как суд прерывает свидетелей, когда их показания опровергают версию виновности подсудимого, начинает обработку свидетеля с целью изменения его показаний», — рассказывал он впоследствии английскому журналисту. Каково же было адвокатам защиты! Ни одно из их многочисленных возражений не было учтено на 706 страницах записей свидетельских показаний.

Никто на стороне обвинения даже не старался соблюдать видимость беспристрастности. Однажды утром, прибыв в суд, я услышала, как заместитель директора Федерального агентства расследований Абдул Халик без всякого стеснения диктовал свидетелям их показания.

— Что это за правосудие! — громко возмутилась я. Народ обратил внимание.

— Убрать ее! — приказал Халик полицейским.

— Я никуда не уйду! — закричала я, вовсе не стесняясь сцены, чтобы привлечь внимание.

— Убрать ее! — завопил Халик. Ему тоже нечего было стесняться.

В коридоре кто-то сказал, что привезли отца, и я, не желая расстраивать его видом потасовки дочери с полицией, ретировалась. Позже я узнала, что после этого инцидента обвинение сняло дом рядом с судом, обеспечило его закусками и напитками, чтобы без помех полировать показания свидетелей.

Рамсей Кларк, бывший министр юстиции США, тоже наблюдал за ходом процесса. Позже он написал статью для «The Nation». «Обвинение основано исключительно на показаниях нескольких свидетелей, находившихся за решеткой до самого начала процесса. Они меняли и дополняли показания, противоречили друг другу и самим себе, пересказывали сказанное другими (за исключением генерального директора ФСБ Масуда Махмуда). Их показания привели к построению четырех различных версий случившегося, абсолютно не подтвержденных ни очевидцами, ни вещественными доказательствами». Так писал он в своей статье.

Я верила в юстицию, в законы, нормы этики. Верила в судебные процедуры, систему свидетельских показаний под присягой. Но всего этого не было в фарсе, которому я оказалась свидетелем. Защита получила доступ к армейскому журналу регистрации транспортных средств, из которого видно, что джипа, якобы использованного для нападения на Касури, в день покушения вообще не было в Лахоре. «В журнал регистрации вкралась ошибка», — объяснило несоответствие обвинение. Хотя появился этот журнал в зале суда и использовался в процессе именно по инициативе обвинения.

Защита раздобыла квитанции, из которых явствует, что офицер ФСБ Гулям Хусейн, якобы ответственный за покушение, находился в это время в Карачи. Более того, он находился в Карачи десять дней до дня покушения и десять дней после. «Эти документы умышленно составлены неверно», — отговорилось обвинение, хотя до этого так вовсе не считало.

Неопровержимое свидетельство сфабрикованности дела всплыло, когда адвокаты отца получили результаты баллистической экспертизы покушения. Позиции стрелков, указанные «свидетелями», не соответствовали пулевым пробоинам на корпусе машины. Кроме того, оказалось, что стрелков было четверо, а не двое, как утверждало обвинение. Табельное оружие ФСБ, которым якобы пользовались стрелки, не соответствовало найденным на месте происшествия гильзам и пулям.

— Мы выиграли! — ликовала Рехана Сарвар, сестра од ного из отцовских адвокатов, сама юрист.

Я понеслась к отцу во время перерыва, чтобы не терять времени. В то время как «обвиняемым свидетелям» разрешалось без ограничения общаться с членами семей в зале суда, отца чаще всего уводили с внушительным полицейским сопровождением в маленькую заднюю комнатушку.

— Папа, победа, победа! — закричала я и рассказала о данных баллистической экспертизы. Никогда не забуду доброго выражения лица, с которым он наблюдал за моим радостным трепыханием.

— Пинки, как ты не можешь понять, — мягко вставил он в одну из моих пауз. — Они всерьез намерены убить меня. И никакие свидетельства не могут тут ничего изменить. Они убьют меня за убийство, которого я не совершал.

Я онемела. Я глядела на него, не понимая, не желая понять. Я не поверила ему. Что говорить обо мне, даже присутствовавшие в комнате юристы не хотели ему верить. Но он знал, что говорил. Он знал с того момента, когда солдаты среди ночи вломились в его спальню в Карачи. «Беги», — умоляла его сестра, когда впервые услышала о предстоящем процессе. Другие тоже убеждали его, уговаривали уехать. Ответ его всегда оставался одним и тем же. «Жизнь моя в руках Господних, а не в человеческих». И снова я услышала эти же слова. «Я готов предстать перед Господом,

когда Он меня призовет. Совесть моя чиста. Для меня важно мое имя, моя честь, мое место в истории. И за это я готов сражаться».

Отец знал, что можно бросить в тюрьму человека, но не идею. Но Зия этого понять не мог. Он сигнализировал населению: вот, посмотрите, ваш премьер-министр. Он из плоти и крови, как и любой другой человек. И чего стоят его принципы? Его можно убить — и вас тоже можно убить. Посмотрите, как мы это сделаем с ним. И помните, что так же мы можем поступить и с каждым из вас.

Отец пытался сказать мне, что он видел, пытался открыть мне глаза. Но я слышала его слова как будто издалека. И я поддерживала это расстояние, ибо иначе не смогла бы продолжать борьбу со все новыми обвинениями, отражать все новые атаки против него. Борьба за честь его имени стала моей собственной борьбой.

На следующий день после ареста моего отца Зия издал приказ военного положения № 21, обязывающий всех членов Национальной ассамблеи, сенаторов и членов правительств провинций с 1970 по 1977 год (период правления Пакистанской народной партии) представить военной администрации финансовые отчеты с указанием всех приобретений и всего имущества, включая землевладения, технику и драгоценности, а также страховые полисы и банковские вклады. В наказание за неисполнение военные обещали до семи лет строгого режима и конфискацию имущества.

Судить, какое имущество нажито праведным, а какое неправедным путем, при помощи давления, влиянии, злоупотребления служебным положением, надлежало, разумеется, военным. Естественно, об участии владельцев неправедного имущества в выборах не могло быть и речи.

Военная администрация получила в руки еще один инструмент произвольного давления, ибо выбирать можно было, пользуясь весьма широким набором критериев. Обжаловать решение военных можно было, лишь обратившись к ним же, в учрежденный для этого трибунал. У тех, кто выражал желание сотрудничать с режимом, сложностей, разумеется, не возникало.

Возглавила список дисквалифицированных политиков моя мать, хотя членом парламента она была всего три месяца. Ей пришлось снова и снова появляться в этом пресловутом трибунале, ибо режиму все не удавалось сформулировать убедительных обвинений в ее адрес и слушание дела все время откладывалось. Но самую крупную цель осенью и зимой 1977 года представляла, разумеется, репутация отца.

Бхутто использовал государственные средства, чтобы покупать мотоциклы и велосипеды для сотрудников аппарата своей партии! Бхутто установил кондиционеры в своих домах в Ларкане и в Карачи за счет правительства! Бхутто использовал наши посольства за границей для покупки посуды и одежды для себя и семьи за государственный счет! В адрес отца сыпались обвинения в коррупции, злоупотреблениях, даже в уголовных преступлениях. Естественно, трудно все это опровергнуть, находясь за решеткой, тем более что для пущей гарантии военные арестовали и личного секретаря отца. Однако скрупулезная система учета, которую вел отец, оказалась непреодолимой для шестидесяти с лишним заведенных против него дел.

Я нашла все, что надо, чтобы опровергнуть клевету, возводимую на него подконтрольной режиму прессой. День за днем я рылась в семейных счетах, передавала требуемые копии юристам, получала от них указания, что понадобится на следующий день. Отец учитывал каждую мелочь, вплоть до 24 долларов на одежду в Таиланде в 1973 году или 218 долларов на итальянский обойный клей в 1975-м. Я с удивлением обнаружила, что он даже очки для чтения купил за свой счет, хотя охрана здоровья премьер-министра должна предусматриваться законодательством. Наши опровержения, однако, газеты не печатали вовсе, хотя обвинения появлялись на первой полосе. Мы размножали опровержения и распространяли их среди населения.

Мы также составили брошюру, выросшую в книгу под названием «Бхутто, сплетни и действительность». Здесь сопоставлялись клевета и опровергающая ее реальность. Это, конечно, уже было рискованным занятием, ибо любые положительные отклики о моем отце рассматривались военными как «подрывные» и могли повлечь за собой репрессии. Однако материал наш оказался полезным для пакистанских и иностранных журналистов, затопленных пропагандистскими инсинуациями военных. Дел было много, но хотелось чего-то большего.

— Мы должны воззвать к народу, призвать его к действию. К забастовкам, к демонстрациям… — возбужденно втолковывала я партийным лидерам, которые тайком вечерами являлись в снятый нами дом. Но они только жались и кряхтели.

— Погоди, не спеши, надо сначала выработать партийную линию, — твердили они.

Я теряла терпение, как и другие молодые члены партии.

— Давайте пойдем молиться к мазарам, — предложила я, полагая, что режим, который постоянно долдонит: «Ислам, ислам, ислам…» — не осмелится арестовать нас, когда мы молимся над могилами наших святых. Идея понравилась. Члены ПНП стали собираться в мечетях и мазарах по всей стране, чтобы читать Коран и молиться за освобождение моего отца. Но я ошиблась, режим протянул тяжелую лапу и к мазарам.

Аресты и публичные порки продолжались, всего к декабрю 1977 года до семисот случаев. Происшедшее с Халидом Ахмедом, заместителем уполномоченного по Ларкане, проливает свет на то, что произошло с Масудом Махмудом и другими государственными служащими, арестованными, чтобы выбить из них показания против моего отца. Жена его, Азра, рассказала мне, что за Халидом Ахмедом пришли двое, предъявили приказ, подписанный Зией. «Если я тебе завтра не позвоню, значит, что-то неладно», — сказал ей муж, когда его уводили. Звонка не последовало. Когда она обнаружила его наконец через месяц в исламабадской тюрьме, его невозможно было узнать. «Я этого дня никогда не забуду, — говорила она со слезами на глазах. — Лицо серое, губы пересохшие, вокруг рта белый налет запекся. Его пытали электричеством, прикладывали электроды к половым органам. Хотели получить показания на господина Бхутто».

Халид провел в камере-одиночке пять месяцев. Каждый вечер Азра выходила в городской парк, откуда просматривалась плоская крыша тюрьмы. «Ему разрешалась прогулка, полчаса в день. Я часами сидела там, на скамье, чтобы только увидеть, убедиться, что он еще жив».

Жизнь Халида Ахмеда, как, возможно, и многих других, спасла петиция, поданная матерью в Верховный суд вскоре после первого ареста отца, с жалобой на его незаконное содержание под стражей. В ноябре 1977 года Верховный суд подтвердил законность военного положения, заявив, что в этом случае действует «закон неизбежности», соответствующий учению Корана и позволяющий мусульманину употреблять в пищу свинину, если нет иной возможности выжить. Но суд также добавил оговорку о допустимости военного положения лишь на ограниченный период, определив этот период в девять месяцев, необходимых для организации свободных и справедливых выборов.

Судьи также постановили, что гражданские суды высшей инстанции сохраняют право юридического надзора над деятельностью военных трибуналов. Без этих оговорок тысячи людей, включая политических активистов и государственных служащих, арестованных в ходе переворота, не имели бы права обжаловать свое положение. Хотя проходили месяцы, прежде чем жалобы, включая и мои собственные, когда меня арестовывали, рассматривались судом, все же не угасала надежда на спасение, на вмешательство гражданских судов.

Верховный суд приказал выпустить Халида Ахмеда на свободу в декабре 1977 года, поскольку против него не было никаких улик, не было даже ордера на арест. «Мы получаем приказы сверху», — отговаривались армейские офицеры. Но режим обходил судебные решения, выпуская арестованного и вновь хватая его, как происходило с моим отцом. Так же поступили военные и с Халидом. Через неделю после того, как он покинул тюрьму, друзья, имевшие доступ к военным, предупредили, что «сверху» снова поступило указание его арестовать, на этот раз согласно приказу военного положения № 21, под предлогом злоупотребления служебным автомобилем и кондиционером (!). «Я умоляла его бежать», — вспоминала Азра. Тем же вечером он покинул страну, улетел в Лондон. А злоупотребление кондиционером так и висит над ним до сих пор, не давая возможности вернуться в страну. Азра сама воспитывала двоих детей. Преследование этой семьи, как и многих других, лишь разворачивалось в декабре 1977-го, военные входили во вкус. Через два года террор расцвел пышным цветом.

Слезоточивый газ. Вопли. Бегущие люди. Резкая боль в плече.

— Мама, мама, где ты?

16 декабря 1977 года. Годовщина поражения в войне с Индией. Стадион Каддафи в Лахоре. Мы с матерью решили сходить на крикетный матч, отвлечься от мыслей о суде. У нас билеты в женский сектор, однако вход туда перекрыт. Закрыты и другие входы. Проходим на стадион через единственный, оставленный открытым. Нас заметили, раздались приветственные возгласы, началась овация. Но команды внезапно покинули поле. Туда, где только что находились игроки, высыпала масса полицейских.

Что-то тяжелое просвистело мимо моего уха.

— Газ! Газ! — слышу я испуганные крики.

Начинается давка, народ устремился к запертым выходам. Невозможно дышать, глаза ничего не видят. Легкие как будто заполнены расплавленным металлом. Плечо! Я пошатнулась от удара. Полиция безжалостно работает дубинками и бамбуковыми палками.

— Мама! — кричу я. — Мама!

Я нашла ее возле металлического ограждения. Она держится за решетку, чтобы не упасть. На мой голос она поднимает голову. По лицу струится кровь.

— В больницу! В больницу немедленно! — кричу я.

— Нет, — тихим голосом возражает мать. — Сначала к военному администратору.

Кровь стекает по ее лицу, течет по платью. Мы пробираемся сквозь толпу, находим машину,

— К дому военного администратора, — говорит мать. Охрана у ворот ошеломленно пропускает нас. Мать как раз выходит из машины, когда сзади подкатывает генеральский джип.

— Помните этот день, генерал? — говорит мать генералу Икбалу, военному администратору Пенджаба. — В этот день вы позорно сдались в Дакке индийской армии. А сегодня вы снова опозорили мундир, пролив мою кровь. Вы бесчестный человек, генерал.

Генерал замер статуей. Мать презрительно от него отвернулась, села в машину. Мы приехали в больницу, где матери наложили на рану двенадцать швов.

Тем же вечером меня подвергли домашнему аресту. Мать арестовали в больнице.

На следующий день Зия появился на телеэкранах, поздравить администрацию Пенджаба с «оперативным решением» инцидента. Отца удалили из зала суда за то, что он помянул шайтана, безуспешно пытаясь выяснить, что с нами случилось. «Удалите его из зала, пусть придет в себя», — изрек главный судья. На следующий день отец подал жалобу на неправедный суд. Жалобу отклонили.

Мать в больнице, я заперта в пустом доме в Лахоре. Впервые понимаю, на что готов Зия, чтобы сокрушить наш дух. Ничуть не сомневаюсь в том, что нападение на стадионе запланировано заранее. Полиция специально перекрыла выходы, чтобы можно было травить слезоточивым газом и избивать народ. Выводы зловещие. Женщины еще никогда не выделялись полицией как объект «воздействия». Мы вступили в новый период развития страны. Эти дни вынужденного одиночества в Лахоре, в комнатах, набитых копировальной и множительной техникой, меня многому научили.

Через неделю швы сняли, мать доставили ко мне, теперь тюремщикам проще стало стеречь нас, сосредоточив в одном месте. «Что происходит?» — спрашивали мы себя и не находили ответа. Мы не были готовы понять события дня. Но свалившиеся на нас невзгоды закаляли. Каждая новая жестокость приносила шок — и одновременно вспышку решимости. Я ощущала в себе гнев и непреклонность. Они думают, что могут меня унизить, сломить? Пусть на это не рассчитывают — такие мысли мелькали в моей голове.

Первый пакистанский Новый год в заточении. Всего год прошел с моего прошлогоднего визита домой из Оксфорда, когда я встретилась с Зией на торжествах по случаю дня рождения отца. А теперь отец встречает день рождения в тюрьме. Мы с матерью помечаем в календаре каждый день нашего пятнадцатидневного срока. Мать все сидит со своими пасьянсами. Иногда подсаживаемся к телевизору; часто оставляем его включенным, чтобы слышать хоть чьи-то голоса.

Посещение отца состоялось по графику, но меня не обрадовало. Обычно встречи с ним меня подбадривали. Я получала от него указания, инструкции, расписанные на желтых листках из адвокатских блокнотов, всегда присутствовавших в его камере. Его камера казалась мне тогда в высшей степени неудобной. Пол грязный, водопровод плохой… Знала бы я тогда, в каких камерах ему еще придется сидеть!

Его разместили вблизи от камеры с душевнобольными, которые выли, орали ночи напролет. Позаботились и о том, чтобы он слышал вопли избиваемых во дворе. К их ртам иногда подносили микрофоны. Но сломить его оказалось невозможно.

— Я крепкий орешек, — заверил меня отец. — Меня не так просто расколоть.

За стенами тюрьмы режим свирепствовал все разнузданнее и в начале января 1978 года решился на массовую бойню. Еще до того, как меня и мать арестовали, ПНП призвала отметить 5 января, день рождения отца, как День демократии. Рабочие Колониальной текстильной фабрики в Мултане, бастовавшие за повышение зарплаты и утраченные привилегии, собирались устроить в этот день демонстрацию. Но армия нанесла упреждающий удар.

За три дня до Дня демократии военные заперли ворота фабрики и, взобравшись на крышу, расстреляли собравшихся во дворе рабочих. Столь жестокой бойни давно не случалось на всем субконтиненте Индостан. Говорили, что погибли сотни рабочих. Точно никто так и не узнал. Сообщали о двухстах погибших, о трехстах. В течение нескольких дней тут и там неожиданно обнаруживались тела расстрелянных: в окрестных полях, в придорожных канавах. Зия предупредил рабочий класс Пакистана, главную опору ПНП: кто не согнется — сломаем.

Этот День демократии стал одним из наиболее тяжких преступлений военного режима. По всей стране тысячами арестовывались сторонники Пакистанской народной партии. Жить в Пакистане становилось все опаснее.

Порка стала повсеместным явлением. К ней могли приговорить любого, кто выкрикнул лозунг «Да здравствует Бхутто!» или «Да здравствует демократия!», у кого обнаружили флаг ПНП. Приговор тут же, часто в течение часа, приводился в исполнение, потому что гражданские суды еще рассматривали апелляции. В тюрьме Кот-Лахпат приговоренных привязывали к специальному станку, рядом стоял врач, следил, чтобы наказываемый не умер во время порки. Часто потерявшему сознание подносили к носу нашатырный спирт, чтобы он очнулся и смог дополучить предписанное число ударов, обычно от десяти до пятнадцати.

Телесные наказания применялись и вне стен тюрьмы. По городу разъезжали мобильные суды, часто состоявшие из одного уполномоченного на то офицера. Он, к примеру, колесил по рынку, единолично решая, кто из продавцов обсчитывает, обвешивает покупателей или продает недоброкачественный товар. В Суккуре дошло до того, что офицер, приехав на базар, потребовал кого-нибудь, все равно кого, для порки. «Мне надо кого-нибудь отодрать», — заявил он. Лоточники мялись, жались и выдали ему одного, который якобы торговал сахаром по ценам черного рынка. Как будто хоть кто-то из остальных этим не занимался!

Я оказалась неподготовленной к такому варварству. Всю сознательную жизнь я провела в рамках общества западных демократий, Америки и Европы, в демократическом Пакистане, жившем по конституции 1973 года.

Наш срок заключения подошел к концу, ворота дома открылись и впустили судебного исполнителя, который, однако, не объявил нам об освобождении, а предъявил новый ордер на задержание в течение еще пятнадцати суток. Еще один прецедент. При гражданском правительстве отца случаи внесудебного содержания под стражей строго регламентировались, общий срок не должен был превышать трех месяцев в году. Жалобы рассматривались судами в течение суток. Теперь же история Пакистана переписывалась заново.

Задержали. Выпустили. Задержали. Выслали. Задержали… Во время суда над отцом режим использовал силу, чтобы произвольными арестами сбить нас с матерью с ритма, не дать возможности планировать работу. В первые месяцы 1978 года меня то и дело арестовывали. Они и сами, пожалуй, толком не знали, когда я была на свободе, а когда под арестом.

В середине января нас с матерью освободили из-под ареста в Лахоре. Я немедленно вылетела в Карачи, где меня вызвали в налоговое управление. С какой целью? Чтобы дать отчет об имуществе и имущественных обязательствах моего деда, который умер, когда мне было четыре годика. Которому я вовсе не наследовала, то есть ни по какому закону, военному или гражданскому, даже и права не имела отвечать на вопросы, касающиеся его имущества. Но все это не имело значения, с точки зрения начальства. В повестке указывалось, что в случае неявки автоматически последует решение ex parte не в мою пользу. На Клифтон, 70, я прибыла в полночь.

Но уже в два ночи грохот в ворота вырвал меня из постели.

— Что случилось? — спрашиваю я, вспоминая, как коммандос ворвались в мою комнату четырьмя месяцами ранее.

— Полиция окружила дом, — докладывает мне Дост Мохаммед по внутреннему телефону.

Я оделась и спустилась вниз.

— Ваш рейс в семь утра, вылетаете в Лахор, — сообщает мне офицер. — Вы высылаетесь из провинции Синдх.

— Почему? Я только что прибыла по вызову, чтобы отбиваться от обвинений, которые ваш режим выдвигает против нашей семьи.

— Генерал Зия собирается посетить с премьер-министром Каллагэном крикетный матч.

Я онемела.

— А при чем тут я? Я даже не знала, что тут состоится крикетный матч.

— Главный военный администратор не хочет рисковать. Мало ли, а вдруг вам тоже захочется на крикет. Вот он вас и высылает.

В шесть утра меня с полицейским эскортом доставили в аэропорт и посадили в самолет на Лахор. Почему нельзя было блокировать меня на день в Карачи?

Двумя днями позже я со знакомыми сижу за ланчем в Лахоре. Снова прибывает полиция, окружает дом.

— Вы задерживаетесь на пять дней, — сообщает офицер.

— На каком основании?

— Годовщина смерти Дата-сахиба. — Это я и без него знаю. Дата-сахиб — один из наиболее почитаемых наших святых. — Чтобы вы не смогли пойти помолиться на его могиле.

Снова мы с матерью взаперти. Она раскладывает пасьянсы, я расхаживаю по комнате. Почту не доставляют, телефон не звонит, отключен. Когда в начале февраля меня выпускают, сразу же направляюсь к отцу. Из-за всех этих арестов я пропустила три свидания. Не пропускаю заседаний суда.

Несмотря на заверения главного судьи, что процесс будет открыт для репортеров, пройдет «при свете дня», 25 января, когда начал давать показания отец, зал оказался закрыт для доступа наблюдателей. Всему миру разрешалось слушать доводы обвинения. Но никому не разрешили выслушать другую сторону. Раздраженный пристрастностью суда, отец уже отстранил защитников от участия в процессе. Теперь он вообще отказался давать показания и безучастно сидел в своем боксе. Главный судья из Пенджаба воспользовался закрытым характером заседания для расистских наскоков против синдхов, населяющих юг Пакистана, к которым принадлежит отец. Как отец, так и руководство ПНП призывали к пересмотру дела на этом основании, но безуспешно.

Я помогала с процессом, мать посещала города Пенджаба, включая Касур, где она молилась в усыпальнице мусульманского святого Бубы Буллы Шаха.

— Съезди в Синдх, — сказал мне отец на очередном свидании. — Вы с матерью сосредоточились на Пенджабе. Мобилизуй активистов, пусть организуют тебе поездку.

Поездку из Карачи в Ларкану подготавливали с достаточной осторожностью. Предлог — помолиться на могилах предков. Мать прислала мне записку. «Не ругай и не критикуй Зию, сосредоточься на высоких ценах. Постарайся высоко держать флаг нашей партии», — писала мне мать из Лахора по возвращении из засекреченной поездки в Мултан к семьям погибших на текстильной фабрике рабочих. Она прислала мне списки арестованных, семьи которых нужно посетить, сколько кому выдать денег, в зависимости от числа детей. «Если арестован единственный кормилец, пометь адрес, чтобы высылать деньги ежемесячно, до освобождения, — писала она и заключила следующим советом: — Возьми „мерседес". Большая машина, прочная и надежная. С любовью — твоя мама».

Наша семейная газета «Мусават» сообщила о моем отъезде и маршруте, и 14 февраля я отправилась в первую поездку в Синдх, взяв с собою спичрайтера, репортера и фотографа из «Мусават». Сопровождала меня бегума Сумро, руководительница женского крыла ПНП Синдха.

Тэта, в которой останавливалось на отдых войско Александра Великого, Хайдарабад с древними ветроуловителями на крышах домов, направляющими прохладный воздух в дом. Автомобиль продвигается сквозь громадные толпы. Общественные политические митинги запрещены военной администрацией, поэтому выступаю во дворах и садах самых крупных семейных домовладений. Стоя на очередной крыше, смотрю на плотно набившихся внутрь людей.

— Братья мои, уважаемые старейшины! — ору я во весь голос, ибо микрофоны и громкоговорители военными властями запрещены. — Позвольте передать вам салам — приветствие — от председателя Зульфикара Али Бхутто. Преступление против него — это преступление против всего народа…

Терпаркар. Сангар. Где представляется возможность, посещаю пресс-клубы и гильдии юристов, и не устаю обличать незаконность режима и несправедливость в отношении к отцу и ПНП.

На выезде из Сангара машину неожиданно блокируют спереди и сзади военные грузовики. Нас провожают в дом, в котором приходится провести ночь под штыками военных.

— Ваше путешествие окончено, — сообщает мне окружной судья.

— На каком основании? Я хочу увидеть соответствующий документ.

У него нет документа.

— Его послали, чтобы нас припугнуть, — решает Махдум Халик, сопровождающий нас член руководства ПНП. — Едем дальше.

На следующий день мы отправились в Навабшах, где предполагался митинг с самым большим числом присутствующих. Но на границе Хайрпура и Навабшаха нас остановил блок-пост сил безопасности. На этот раз они запаслись документами.

18 февраля меня выслали из Навабшаха в Карачи и запретили покидать город. И снова я пропустила разрешенное раз в две недели свидание с отцом.

Март 1978 года.

— Из близких к Зие источников просочилась информация, что Верховный суд Лахора приговорит вашего отца к смертной казни, — сказал мне один журналист в Карачи. Действуя механически, по привычным шаблонам, я пере дала информацию матери в Лахор и руководству ПНП в Синдхе и в Карачи, однако сама не поверила в нее. Не смогла поверить, хотя все вокруг подтверждало эту зловещую новость.

Трех уголовников, не имеющих никакого отношения к политике, приговорили в начале марта в Лахоре к публичной казни. К публичной казни в XX веке! Газеты и телевидение взахлеб, обсасывая и расписывая детали, подавали пикантную новость. Рекламную шумиху подняли, как вокруг оперной премьеры. Поглядеть на кошмарное зрелище, на болтающиеся на веревках трупы в черных балахонах, собралась двухсоттысячная толпа. Теперь я понимаю, что режим проводил психологическую подготовку страны к смертному приговору моему отцу, но тогда восприняла лишь как еще один штрих к портрету диктатуры. Хотя и помнила о предвыборных высказываниях Асгар Хана годичной давности: «Может быть, повешу Бхутто на мосту Атток. Или на уличном фонаре в Лахоре».

Подготовка к заранее заданному судебному приговору набирала силу. Солдаты в штатском дежурили во всех правительственных зданиях и банках. По улицам Равалпинди разъезжали бронетранспортеры, в Синдхе курсировали джипы с установленными на них пулеметами. Началась охота на членов ПНП, виновных лишь в том, что правительство подозревало их в способности причинить ему ка кое-то беспокойство. Обвинение формулировалось следующим образом: «В силу того, что вы, (вписать фамилию и имя) склонны к противоправным действиям при объявлении приговора по делу Бхутто, вы подлежите задержанию и изоляции…» Откуда режим заранее знал приговор, если суды независимы и разбирательство дела велось бес пристрастно, как неоднократно заявлял Зия?

80 000 арестованных в Пенджабе, 30 000 в Граничной провинции, 60 000 в Синдхе. Немыслимые числа. Куда девать арестованных? По всему Пакистану открывались концентрационные лагеря. Ипподромы и стадионы превратились в тюрьмы под открытым небом, в чистом поле натягивалась колючая проволока. Не щадили и женщин, в том числе с грудными детьми.

15 марта 1978 года, рассказывает Кишвар Кайюм Низами, жена бывшего члена провинциальной ассамблеи.

Нас с мужем арестовали в час ночи. Полиция окружила дом. Грудного ребенка пришлось взять с собой. Увезли нас на открытом грузовике. В тюрьме Кот-Лахпат сказали, что для женщин-политических помещений нет, заперли меня в крохотной кладовке с шестью другими женщинами, включая Рехану Сарвар, сестру одного из адвокатов господина Бхутто, и бегуму Хаквани, президента женского крыла Пенджаба.

«Почему нас задержали?» — спросила бегума Хаквани полицейского. «Ждут приговора Бхутто», — ответил тот. «А откуда они знают, когда объявят приговор?» Полицейский только поморщился и ничего не ответил.

Нас обыскали надзирательницы, с меня сняли обручальное кольцо и часы. При освобождении они сказали, что потеряли эти вещи. Туалета в конуре не было, только куча кирпичей в углу. Постелей тоже не было, хотя заснуть мы не смогли бы. В полночь во дворе началась порка политзаключенных. На спинах их обозначалось краской число ударов. Палач в набедренной повязке, смазанный жиром, разбегался, чтобы удар получился сильнее. Рядом сидел офицер, считал удары. За сеанс били двадцать-тридцать человек. Всю ночь мы слышали крики. Каждый удар они встречали криком: «Джайе Бхутто! — Да здравствует Бхутто!» Я зажала уши ладонями и молилась, чтобы среди них не оказалось моего мужа. Он уже пережил такое в сентябре 1977-го.

На второе утро нашего пребывания в тюрьме нас вдруг выпустили. Как только мы вышли из ворот, нас снова арестовали, на этот раз за «нарушение общественного порядка». Кто-то наверху сообразил, что превентивный арест в ожидании приговора выглядит слишком дико. И мы вернулись в ту же каморку. Господин Бхутто — мы видели окно его камеры из своего окна — узнал, что мы здесь, и его адвокат принес нам корзину фруктов. «Видите, как Зия обходится с женщинами из почтенных семейств?» — написал он в сопроводительной записке.

Меня выпустили из тюрьмы через две недели, потому что ребенок мой в тюрьме сильно заболел, а остальные женщины провели там месяц.

Приказ о моем аресте созрел через три дня после доставки в тюрьму этих женщин, и в ранние часы 18 марта я услышала привычное: «Полиция хочет вас видеть». Полпятого утра. Зачем меня хочет видеть полиция, я поняла, хотя и не хотела понимать. Хотелось побежать к матери — но мать удерживают в Лахоре. Хотелось побежать к отцу. Куда угодно, к Самийе, к адвокатам, к Миру и Шах Навазу, к Санни. Я не могла вынести изоляции. Не могла. «Помоги мне, Господи!» — шептала я, вымеряя шагами пустые комнаты и коридоры дома.

Плач я услышала к вечеру. Он доносился с кухни, из сада, от ворот дома. Сердце бешено билось, я думала, оно вот-вот взорвется. Вдруг распахнулась дверь, вбежала кузина Фахри, бросилась на пол.

— Убийцы! — кричала она, колотясь лбом об пол. — Убийцы!

Судьи Зии нашли отца виновным и приговорили его к смертной казни. Фахри, прорвавшейся сквозь охрану у ворот, в течение часа предъявили документ о ее задержании здесь же, вместе со мной. Ее держали неделю. Мне пришлось просидеть взаперти долгих три месяца.

Железные ворота, еще одни. Длинные грязные проходы, коридоры. Меня обыскивают тюремные надзирательницы, шарят в прическе, ощупывают. Еще стальная дверь. За ней три крохотные камеры с решетками вместо дверей.

— Пинки, ты?

Я вглядываюсь в камеру, но ничего не вижу, ослеплена ее мраком. Надзиратели открывают дверь, я вхожу в смертную камеру отца. Помещение влажное, вонючее. Солнечного света бетонные стены этой камеры не видели никогда. Кровать занимает больше половины площади пола, прикована к нему толстыми стальными цепями. Первые двадцать четыре часа отец провел прикованным к кровати, его лодыжки стерты до крови, шрамы еще не зажили. Рядом с кроватью дыра в полу, единственная гигиеническая возможность для приговоренных к смерти. Вонь невыносимая.

— Папа!

Я обнимаю его, легко обхватывая тело. Он катастрофически похудел. Когда глаза мои привыкли к полумраку, я разглядела следы укусов насекомых. Комары обильно плодятся во влажной духоте этого подвала. Все тело его покрыто распухшими красными волдырями.

В горле своем чувствую комок, пытаюсь проглотить его, не заплакать. Нельзя плакать в его присутствии! А он улыбается. Улыбается!

— Как ты сюда попала?

— Я подала заявление в провинциальную администрацию, жалуясь, что меня как члена семьи лишают законного права еженедельного свидания. Сослалась на их же тюремные правила. Министр внутренних дел разрешил.

Рассказала отцу, как меня доставил к тюрьме Кот-Лах-пат военный конвой, целая колонна грузовиков, джипов и легковых машин.

— Психуют они, — сказала я ему и сообщила, что знала о волнениях в деревнях провинции Синдх, вызванных вестью о смертном приговоре. 120 человек арестовано в деревушке под Ларканой, состоящей из 146 глиняных хижин. Полиция забрала лавочника, вывесившего на стене рядом с плакатом своего любимого киноактера портрет председателя Бхутто.

— Невероятное число стран обратилось к Зие с просьбами о помиловании, — сказала я отцу. — По Би-би-си сообщили, что Брежнев прислал письмо, Хуа Гофен сослался на твой вклад в дело укрепления дружбы с Китаем. Президент Асад из Сирии, Анвар Садат из Каира, президент Ирака, Индира Ганди, сенатор Макговерн… Практически все, кроме президента Картера. Канадская палата общин приняла единогласную резолюцию, 150 членов британского парламента призывают свое правительство предпринять шаги.

Греция, Польша, «Эмнисти Интернэшнл», генеральный секретарь ООН, Австралия, Франции. Папа, Зия не сможет…

— Это все хорошо, — прервал мои излияния отец. — Но от нас просьбы не будет.

— Папа, ты должен подать апелляцию!

— В этот суд? В карманный суд генерала Зии? Весь процесс — жалкий фарс, к чему затягивать…

Мы разговариваем, и я замечаю легкое движение его головы, приглашающее меня придвинуться. Тюремщики в камере не помещаются, они стоят за моей спиной в коридоре, внимательно слушают, но не слишком хорошо видят происходящее в зловонном каменном мешке. Я ощущаю в руке обрывок бумаги.

— Нет, папа, ты не должен сдаваться! — говорю я громко, чтобы отвлечь внимание надзирателей.

— Господь знает, что я не виноват. Я подам Ему свою апелляцию в Судный день. Теперь иди. Время почти истекло. Лучше идти, когда ты решишь, не дожидаться, чтобы решение принимали они.

Я обнимаю его.

— Смотри, чтобы записку не нашли, не то больше не пустят, — быстро шепчет он мне в ухо.

— До встречи, папа.

Меня обыскали при выходе из тюрьмы. Ничего не нашли. Еще раз обыскали при посещении матери под Лахором, на входе и на выходе, и снова не нашли. Иногда обыскивающие явно относились ко мне благосклонно, лишь обозначая необходимые движения. Но я никогда не знала, что меня ждет. В аэропорту перед возвращением в Карачи три часа пришлось просидеть в машине, окруженной автомобилями конвоя.

Наконец объявили посадку. Пассажиры заняли места. Взвыли двигатели самолета, загорелись огни освещения и маркировки взлетной полосы. Полицейские выудили меня из машины и быстро, торопясь, повели к трапу; один спереди, другой сзади, с пистолетами в руках. В такт шагам потрескивали их рации. Но вдруг они развернулись и направили меня обратно к автомобилю.

До сих пор вижу ее жирное тело, ее упертые в толстые бока руки. Ее я уже хорошо запомнила. Эта сотрудница аэропорта почему-то всегда оказывалась на службе, когда я проходила через аэропорт Лахора. Она внушала мне такое отвращение, что я даже воображала, что ее специально для меня держат. Выглядела она как раз так, как должны были, по моему мнению, выглядеть те надзирательницы, у которых куда-то бесследно исчезают изъятые у обыскиваемых вещи. От нее не ускользнет ни пылинки. Она выковыривала из оправы губную помаду и не пропускала ни одной страницы записной книжки. Она наслаждалась своей активностью.

— Не буду я у нее обыскиваться! Не буду! — встрепенулась я и подалась прочь от автомобилей, уткнувшись в стволы автоматов стоявших у машин солдат. — Меня обшарили в тюрьме при входе, в тюрьме при выходе. Обшарили у матери при входе и выходе. Вам все мало?

Военные, полиция, разносортное стреляющее железо направлено на меня со всех сторон.

— Перед отлетом положен обыск, — пытается вразумить меня полицейский офицер. — Не то опоздаете на самолет.

— И пусть! — я не изображаю истерику, я на самом деле близка к истерике. — Куда мне лететь? Вы обрекли моего отца на смерть! Вы разбили сердце моей матери! Вы похоронили меня заживо в Карачи, мать в Лахоре, отца засунули в камеру смертников! Мы не можем друг друга утешить, обнадежить. Лучше убейте меня здесь, чем так жить дальше!

Истерика моя действует не только на меня. Многие из мужчин смущены. Обыскных дел мастерица тоже почему-то увяла. Но если ей доведется наложить на меня лапы, мигом оживет, в этом-то я уверена. И обязательно найдет записку отца.

— Да пусть ее идет, — слышу я чье-то бормотание.

— Ладно, идите.

В самолете я близка к обмороку. Тогда-то и зазвучало впервые мое ухо. Тик-так… Теньк! Щелк, щелк! Все громче и громче. Вернувшись на Клифтон, 70, я даже заснуть не могла. Военные прислали врача, врач принялся меня обследовать.

Прочла записку отца. Он советовал, что предпринять, чтобы оспорить мой незаконный арест. Я попыталась сочинить заявление, но настолько разболелась, что оказалась неспособной даже на это.

Животные. Странное что-то с ними происходило, с нашими домашними любимцами. В день объявления смертного приговора умер один из пуделей отца. Только что он выглядел совершенно здоровым — а через минуту уже замер без движения. На следующий день умер второй, снова непонятно почему. А на третий день скончалась моя сиамская кошка.

Некоторые добрые мусульмане полагают, что домашние животные отводят беду от хозяина. Например, могут и умереть вместо него. Больная, лежа в постели, я с горечью думала, что опасность, угрожавшая отцу, оказалась столь грозной, что убила не одного, а сразу трех наших питомцев. Каждое утро, включая в шесть часов Би-би-си, я молилась, желая услышать весть о смерти Зии. Но он все жил да жил.

Пользуясь подсказкой отца, я подала заявление о незаконности моего домашнего ареста. Суд отложил слушание в апреле, затем еще раз в мае. И каждый раз приходилось снова подавать заявление. 14 июня мой адвокат преподнес мне лучший подарок ко дню рождения. Оснований для моего содержания под домашним арестом нет, постановил судья Фахр уд-Дин в первом чтении. Я свободна! И могу уделить внимание своему здоровью.

Первую операцию на ухе и пазухах сделали мне в больнице «Мид Ист» в Карачи в конце июня. Приходя в себя после наркоза, я остро ощутила свои страхи.

— Убивают! Отца убивают! — услышала я свой крик. Нос все еще был забит чем-то медицинским, затрудняющим дыхание. Матери позволили навестить меня, привезли из Лахора под полицейским надзором.

Мир, в котором я жила, лучше не стал. Наша газета «Мусават» потеряла в апреле свой филиал в Карачи. Печатные станки военные конфисковали. Редактор и печатник попали в тюрьму за опубликование «нежелательных» материалов — так военные обозначили сведения о процессе моего отца. Журналисты других газет в знак солидарности объявили забастовку. Девяносто человек арестовали, четверых приговорили к порке, в том числе старшего редактора газеты «Пакистан таймс», инвалида.

Международная общественность наконец зашевелилась. Летом 1978 года редактор и печатник «Мусават» попали в число пятидесяти политзаключенных, над которыми взяла шефство «Эмнисти интернэшнл», расследовавшая дела еще тридцати двух человек — преодолевая препоны со стороны военного режима, естественно. Хотя Зия пообещал всяческое содействие двум представителям «Эмнисти», на выпущенный в марте доклад этой организации реакции не последовало.

Я встретилась с ними во время их визита в январе. Рассказала о вопиющих нарушениях основных прав человека военным режимом, о пытках, о произволе военных судов, о варварских методах наказания, включающих отсечение левой руки у правшей и правой у левшей за воровство. Разумеется, не умолчала о несправедливости суда над отцом, об условиях его содержания в тюрьме. Естественно, они захотели это проверить, запросили разрешения на посещение тюрьмы, но им отказали.

28 апреля 1978 года. Тюрьма Кот-Лахпат. Рассказывает доктор Зафар Ниязи, дантист моего отца.

Когда я посетил господина Бхутто в тюрьме Кот-Лахпат в апреле, я обнаружил резкое ухудшение состояния его полости рта. Условия содержания в тюрьме в высшей степени антисанитарны, диета крайне неудовлетворительна. Десны господина Бхутто воспалены, болезненны, но тюремные условия не позволяли мне оказать ему помощь в полной мере. Я не уверен в эффективности какой-либо помощи в таких условиях. После посещения я направил военным властям доклад, констатируя, что не смогу принести господину Бхутто помощь в качестве его дантиста, если условия содержания его не будут улучшены. Понимаю, что военным властям этот доклад может не понравиться. Я часто оказываю помощь иностранным дипломатам, и военные, конечно, будут опасаться, что я поделюсь с ними тем, что узнал. Из предосторожности я дал копию доклада жене, попросив передать иностранным корреспондентам, если меня арестуют.

Полиция появилась в доме доктора Ниязи через два дня. Его арестовывали дважды, в первый раз его оторвали от пациента под наркозом. «Дайте мне час, чтобы закончить», — попросил он полицейских, но ему отказали, он вынужден был оставить пациента в кресле. Во время первого ареста полиция устроила в доме ночной обыск, все перерыла в поисках чего-нибудь криминального. Нашли бутылку вина, подаренную американским коллегой доктора Ниязи, протезистом, наезжавшим в его клинику каждые три месяца. Доктора Ниязи обвинили в хранении дома алкогольных напитков.

Доктор Ниязи провел в заключении полгода — по «алкогольному» обвинению. Он не член ПНП, вообще политикой не занимался. Когда его выпустили, отца уже перевели из Кот-Лахпат в камеру смертников Центральной тюрьмы Равалпинди. Доктор Ниязи подал заявление на посещение отца, но ему отказали.

21 июня 1978 года. Центральная тюрьма Равалпинди. Мой 25-й день рождения.

Я сижу в маленькой комнатке в отеле «Флэшман» в Равалпинди. Сегодня день свидания с отцом. То и дело поглядываю на часы. Мать задерживается. Адвокаты отца добились судебного разрешения на совместное посещение отца в мой день рождения. Уже полдень. С девяти утра я жду, когда полиция доставит ее на самолете из Лахора. Вечно у них все не так.

Я обеспокоена состоянием здоровья матери. У нее ужасные головные боли, она очень быстро устает. Свалившиеся на нас невзгоды оказали разрушающее воздействие, она заметно сдает, давление все падает. Дважды в самолете, при полетах между Лахором и Равалпинди, мать теряла сознание. Адвокаты ходатайствовали о переводе ее в Исламабад, откуда легко доехать до Равалпинди по шоссе, но ее по-прежнему удерживают в Лахоре. Снова она одна. Чуть скрашивает ее одиночество котенок Чу-Чу, которого я контрабандой пронесла в кармане. Мама говорит, что с ним жизнь не кажется такой противной. Котенок держит лапку на ее руке, когда она возится со своими пасьянсами.

Разглаживаю свой шальвар хамиз. Хочу в свой день рождения выглядеть поприличнее, показать родителям, что я не пала духом. Час дня. Два часа. Это одна из их любимых уловок. Сколько уже раз так было за время моего заключения: подготовлюсь к указанному ими же часу, и жду, жду час за часом, томлюсь в безвестности. Свидания с отцом раз в две недели помогают мне держаться, и военные это знают. И потому опаздывают, и мне остается лишь полчаса, чтобы увидеться с отцом. А то и вообще могут не приехать. Распоряжение суда… Что им суд!

Три часа. Полчетвертого. Тюремные правила определяют время свидания до заката, с заходом солнца все посетители должны покинуть тюрьму. Вспоминаю мой прошлый день рождения. Праздник на газонах Оксфорда кажется событием столетней давности. Да и было ли это вообще…

Четыре. Наконец-то узнаю, что мать прибыла в аэропорт.

— С днем рождения, Пинки! — Она обнимает меня у входа в тюрьму.

Нас обеих ведут к камере отца.

— Нам повезло, что ты родилась в самый длинный день в году, Пинки, — улыбается отец, когда мы наконец до него добрались. — Даже всемогущие защитники отечества не могут приказать солнцу уйти за горизонт раньше.

Его перевели в другую камеру, выходящую во внутренний двор. По периметру двор окружают армейские палатки. У входов расставлены солдаты-часовые. Это у них называется беспристрастным гражданским судом. Настоящая военная операция! Мы в военном лагере.

Камера размером шесть на девять футов. Дверная решетка комнаты надзирателей затянута москитной сеткой,

здесь же в воздухе носятся стаи мух и кровососущих насекомых. Под потолком висит вниз головой спящая летучая мышь. По стенам шмыгают бледные, как будто выцветшие ящерки.

Мать показывает на голую металлическую койку.

— Я две недели назад послала тебе матрас. Не дали?

— Нет, не дали.

Спина отца в ссадинах и синяках. Тонкая тюремная подстилка не защищает тело от ребер кровати. Два раза отец переболел в тюрьме гриппом, окончательно испортил желудок — вода некипяченая. Его несколько раз рвало кровью, случались кровотечения из носа. Крайне исхудал.

Но по-прежнему бодр! Он никогда не терял присутствия духа.

— Пинки, ты должна на Эйд съездить в Ларкану, помолиться на могилах предков.

— Но, папа, тогда я пропущу следующее свидание с тобой.

— Мать под арестом. Остаешься ты.

Для меня это испытание. Я ни разу не молилась на семейном кладбище в Эйд и не принимала традиционных визитов родственников и односельчан в Наудеро. Эта обязанность всегда лежала на плечах мужчин. Братья сопровождали отца, если Рамазан совпадал со школьными каникулами. Я поникла духом.

— И помолись у Лал-Шахбаза Каландера. Я в послед ний Эйд не успел.

Лал-Шахбаз Каландер — один из наиболее почитаемых святых. Моя бабушка молилась над его могилой, когда отец, еще грудным ребенком, тяжело заболел и едва не умер. Услышит ли Бог молитву дочери о спасении того же человека?

Мы сидим во дворе в течение целого драгоценного часа, рядом, голова к голове, три тюремщика, следящих за нами, не слышат того, что мы тихо шепчем друг другу. Но сегодня они почему-то к нам благосклонны и делают вид, что не замечают нарушения.

— Тебе двадцать пять, уж и на выборах выставляться можно, — шутит отец. — Только вот Зия выборы запретил.

— Ох, папа… — Мы смеемся. Как это у нас получается? Где-то в этой тюрьме находится виселица, тень которой накрыла наши жизни. Отец рассказывает, что его провоцируют, хотят вызвать вспышку неконтролируемого гнева. Каждую ночь на крышу над его камерой взбирается кто-то в тяжелых башмаках и топает там всю ночь. Ту же самую подлость они использовали против Муджиба ур-Рахмана во время гражданской войны в Бангладеш. Они надеются, что заключенный не выдержит, разразится руганью, и какой-нибудь «нервный» солдат, якобы потеряв над собою контроль, пристрелит его. Отец, однако, лишь регистрирует эти издевательства и использует их в суде.

Я вернулась в отель «Флэшман» в привычном сопровождении военных машин. Иногда их две-три, иной раз конвой вспухает до семи-восьми, даже до десятка. Народ провожает колонну взглядами. Некоторые смотрят с симпатией, некоторые опускают взгляд, как будто не хотят верить глазам.

Над городом висит пелена молчания. Вся страна притихла. Говорят, что арестовано свыше ста тысяч человек. «Зия не приведет в исполнение приговор премьер-министру, — шепчутся люди. — Это невозможно». Всеобщая тема разговоров — процесс моего отца, приговор ему, его апелляция в Верховный суд.

Несмотря на возражения отца, мы подали апелляцию в Верховный суд в Равалпинди. «Я обязан уважать мнение жены и дочери не только из родственных соображений, но и по причинам более возвышенного свойства, — писал отец Яхья Бахтияру, бывшему генеральному прокурору и руководителю юристов отца при Верховном суде. — Обе они играли героические роли в этой опасной игре в это опасное время. Они заслужили право влиять на мое решение».

Суд начал рассмотрение дела в мае. Хотя обычно обвиняемому предоставляют месяц на обжалование приговора, отцу дали лишь неделю. Юристы отца остановились во «Флэшмане», где мы устроили импровизированный офис и следили за ходом слушания дела. Мне помогали несовершеннолетняя дочь доктора Ниязи, Ясмин Ниязи, Амина Пирача, поддерживавшая связи адвокатской команды с иностранной прессой. Приехала на помощь и моя старая подруга из Оксфорда Виктория Скофилд, ставшая после меня президентом Оксфордского дискуссионного общества.

Иногда я принуждала себя вставать по утрам. Быстро вон из постели! Встать, одеться — и за дела. Встречи с немногими оставшимися на свободе активистами партии. Интервью репортерам, которые роятся в Равалпинди. Контролируемые военными печатные издания лишь поливали отца грязью. Надежда на объективное освещение процесса — «Мусават» в Лахоре, все еще выходящая, несмотря на закрытие филиала в Карачи, и иностранная пресса. Питер Нисванд из «Гардиан» и Брюс Лаудон из «Дейли телеграф» стали добрыми знакомыми.

Пропагандистская машина военной диктатуры выпустила в конце июля первую из своих «Белых книг» с клеветой на организацию выборов 1977 года. Мы во «Флэшмане» усиленно работали над отцовским опровержением грязных измышлений военных. Подготовленные нами материалы мы собирались предъявить Верховному суду. Трудно было разбирать отцовский почерк на листках, исписанных им с обеих сторон, но каково было ему писать, голодающему в душной камере в палящую августовскую жару Рамазана! Мы распечатывали написанное отцом, адвокаты относили ему для редактирования, затем мы печатали на машинках набело. Получилась целая книга, которую мы между собой называли «Реджи». Материал отправили в секретную типографию в Лахоре.

Но прежде чем материал успели представить Верховному суду, тираж арестовали. Чтобы воссоздать документ для Верховного суда, активисты ПНП всю ночь копировали три сотни страниц. Эта операция требовала строгой конспирации, местонахождение фотокопира и имена людей, этим занимавшихся, сохранялись в строгой тайне.

Естественно, за «Флэшманом» наблюдали. Однажды вечером полицейский кордон у входа в отель арестовал одного из наших помощников. Его оперативно осудили военным трибуналом. Мы работали, не зная, что нас ожидает на следующий день.

Постоянно ходили толки, что решения Верховного суда следует ожидать с минуты на минуту. В начале слушания главный судья Анвар уль-Хак объявил, что задержек в ходе разбирательства не предвидит. Настрой адвокатов отца тоже отличался оптимистичностью. Пятеро из девяти судей задавали вопросы и комментировали показания с нескрываемым скептицизмом в отношении решения своих лахорских коллег. Но неожиданно в июне Анвар уль-Хак объявил перерыв и улетел на конференцию в Джакарту. Мы поняли, что рассмотрение апелляции откладывается до момента, когда самый опытный из судей уйдет в отставку в июле. Нашу просьбу дать этому судье довести до конца слушание Анвар уль-Хак отклонил. Другой независимо мыслящий член суда выбыл по болезни в сентябре. У него случилось кровоизлияние в области глазного яблока, неработоспособность временная, но его просьбу еще раз отложить рассмотрение до его выздоровления отклонили. В суде сложился баланс четыре к трем не в нашу пользу. Сам главный судья не скрывал своей антипатии к отцу, как и его лахорский аналог и друг, он тоже родом из индийского Джаландара. И снова мы увидели, что исполнительная и судебная власти спаяны между собой. Когда Зия в сентябре 1978 года направился в паломничество в Мекку, Анвар уль-Хак был приведен к присяге как исполняющий обязанности президента. Между офисами обоих уль-Хаков действовала горячая телефонная линия.

Подтверждение предрешенности решения Верховного суда я получила через несколько лет, в изгнании, из уст одного из бывших верховных судей. Сафдар Шах рассказал, что Анвар уль-Хак в доверительном «инструктаже» заявил ему во время рассмотрения апелляции отца: «Конечно, причастность Бхутто к этому заговору — полная чушь. Но Бхутто следует устранить ради спасения страны. Или он погибнет, или Пакистану конец». Несмотря на оказанное на него давление, Сафдар Шах проголосовал за оправдание отца и поплатился за это. Его преследовали и вынудили эмигрировать. Во время слушаний, однако, и Зия, и Анвар уль-Хак продолжали утверждать, что дело отца подвергается независимой судебной оценке. «Наши глаза и уши открыты истине», — высокопарно заявлял Анвар уль-Хак.

Что мы могли сделать? Генералы контролировали суды, армию, газеты, телевидение. Они выпустили еще одну «Белую книгу», заполненную фальшивками, пятнающими репутацию отца. Книгу отпечатали на четырех языках и распределили по иностранным посольствам. Обвинитель отца Раза Касури разъезжал по Европе и Америке, останавливаясь в дорогих отелях и проводя пресс-конференции, восхваляя «справедливое воздаяние», которое мой отец получает в Пакистанском суде. Касури утверждал, что оплачивает путевые расходы сам, но, согласно финансовым отчетам, которые он, как и все другие члены ПНП, включая бывших, обязан был предъявлять контрольным органам, у него не было на это средств. Из какого источника в этом случае получал он деньги, если не от военного режима?

— Тебе нужно съездить на границу, — сказал отец в сентябре. — Нужно морально поддерживать людей. Возьми мою кепку Мао. Она в гардеробной дома на Клифтон. Вы ступай в ней, а потом снимай и клади наземь. И говори: «Отец мой сказал, что шапка его всегда будет у ног народа».

Слушала я его внимательно, но не переставала беспокоиться о его здоровье. Он с каждым разом выглядел все изможденнее. Десны покраснели, видно было, что полость рта инфицирована. Часто его бил озноб. Мы с мамой всегда приносили ему бутерброды с курятиной и пытались заставить его есть. Заворачивали их во влажную ткань, чтобы сохранить свежими и мягкими.

Но отец не думал о еде. Он использовал время для инструктажа, он учил, что и как следует говорить.

— Военное положение не устранит злободневности вопросов автономии. Напомни людям, что я демократическими средствами дал им веру в объединенный Пакистан.

И только возвращение к демократии удержит страну от развала.

Когда я уходила, лицо его выглядело озабоченным.

— Пинки, не хочу подвергать тебя опасности. Тебя могут арестовать, от них всего можно ожидать. Эта проблема мучает меня с самого начала. Но я думаю и о других, арестованных, гниющих в тюрьмах, исхлестанных и пытаемых за наше дело…

— Папа, прошу тебя… Я понимаю твое беспокойство, заботу отца о дочери. Но ты для меня больше чем отец. Ты мой политический вождь, такой же, как для других наших сторонников, рискующих жизнью за наше дело.

— Соблюдай осторожность, Пинки. Имей в виду, ты отправляешься в племенные земли. Не забывай, насколько они консервативны. В ораторском пылу ты иногда роняешь с головы дупатту — не забывай тут же вернуть ее обратно.

— Обязательно, папа.

— Всего наилучшего, Пинки.

Северо-Западная пограничная провинция, и территории ее племен граничат с Афганистаном на западе и с Китаем на севере. Туда со мной отправилась Виктория. Поехала с нами и Ясмин — смелый поступок совсем еще юной девушки, выросшей в тесном кругу семьи, под защитой строгих исламских законов. Однажды она заночевала у меня в отеле, допоздна задержавшись за срочной работой. Бабушка ее долго колебалась, прежде чем это позволила, и не из-за военных, а из-за неслыханности такого происшествия — чтобы незамужняя женщина ночевала вне дома!

Но Ниязи, как и многие другие семьи, с отвращением воспринимали тиранию военного режима. Люди, ранее не интересовавшиеся политикой, не могли оставаться в стороне. Сознавая, чем это им грозило, Ниязи настояли, чтобы я остановилась у них, в семейной атмосфере, вместо холодной анонимности отеля. Это навлекло на них немилость режима. Доктором Ниязи заинтересовались налоговые органы. Перед его домом всегда дежурили военные автомобили,

сопровождавшие госпожу Ниязи на рынок и его детей в школу. Военная разведка донимала пациентов Ниязи и свела его практику почти к нулю.

Сопровождаемые местным руководством ПНП, мы поехали в Мардан, когда-то центр буддийской цивилизации Гандхаран, посетили Абботабад, бывший британский укрепленный пункт, Пешавар, столицу Северо-Западной провинции, охряные кирпичные стены которой в течение веков выстаивали против натиска завоевателей из Центральной Азии. Слова без усилия истекали из моего сердца на каждой остановке на территории провинции и в автономных племенных областях, живущих по строгому кодексу патанов, требующему мести за каждое оскорбление и радушного гостеприимства.

— Для патанов честь — не пустое слово. Мой отец борется не только за свою честь, но и за честь страны, — взывала я к слушателям, черты лиц которых напоминали мне рельеф высившихся неподалеку гор Хайберского перевала. Мы посетили Сват, где склоны бороздят зеленые террасы рисовых делянок, Кохат, в котором ветер бросает в лицо едкую соляную пыль с непроходимых солончаков. Говорила я на урду, не зная местного языка пушту, но патаны все равно внимательно слушали. Не встречала я и недоверия из-за того, что я женщина, даже в местностях, славящихся строгой охраной своих женщин. Страдания страны, страдания моей семьи преодолели половой барьер. «Раша, раша, Беназир, раша\ — Добро пожаловать, Беназир!» — кричали мне люди.

— Браво! — приветствовал меня отец, стоя на пороге своей камеры и аплодируя, когда я пришла к нему по возвращении с северо-запада и перед отправлением в Пенджаб.

Сотни активистов ПНП собрались, чтобы послушать меня, в доме одного из членов партийного руководства в Лахоре. Несмотря на угрозу суровых репрессий, люди проявляли решимость и настоящий энтузиазм. «Суд несправедливый. Мы можем протестовать, провоцируя арест, — говорили мне. — Зия должен будет арестовать всех, прежде чем утвердит приговор». Много народу собралось и в Саргодхе, где сильны позиции крупных землевладельцев. Темп движения нарастал, и режим отреагировал усилением репрессий. После моего отъезда из Саргодхи военные арестовали десятки человек, среди них и хозяина дома, в котором я остановилась. Единственная вина этого человека в том и состояла, что я остановилась в его доме. Он поплатился за это годом заключения строгого режима и штрафом в 100 тысяч рупий, или в 10 тысяч долларов.

«Они психуют. Не езди в Мултан, выжди немного», — предостерегали одни партийные активисты в Лахоре. «Мы как раз набрали скорость, нельзя останавливаться, — возражали другие. — Пусть даже за счет нашего ареста». «Если сейчас выждать, выдержать тактическую паузу, потом можно добиться большего, — настаивали первые. — Мы сможем посетить больше мест и достучаться до большего количества народу». Спорили бурно, но в конце концов вторая тактика победила, и я ненадолго вернулась в Карачи, чтобы отбить новые придирки военного режима.

Тем временем преданность людей демократии начала проявляться новым, необычным способом. Один за другим люди в разных городах принялись сжигать себя заживо в знак последней меры протеста против судебной травли их вождя. Глядя на их фото в «Мусават», я вздрогнула: с двумя из них я встречалась. Один, Азиз, пришел ко мне в отель «Флэшман» с простой просьбой: сфотографироваться вместе с ним. Помню, я тогда очень устала, но все же согласилась. И вот каким образом он отблагодарил меня за эту мелкую услугу!

Другой, христианин по имени Первез Якуб, — именно он положил начало этой серии самосожжений — пришел ко мне сразу после ареста отца в сентябре 1977 года с отчаянным предложением. Он собирался захватить самолет и держать пассажиров заложниками, пока военные не согласятся выпустить отца. «Ни в коем случае, — сказала я ему. — Невинные люди не должны подвергаться опасности. Кроме того, мы поставим себя на одну доску с этими преступниками и палачами в военной форме. Мы должны бороться по своим правилам, и не опускаться до их грязных методов». И вот он изменил метод борьбы. Он сжег себя в Лахоре.

Первеза могли спасти, толпа бросилась к нему, чтобы сбить пламя, но военные не позволили никому подойти к живому факелу. Они хотели, чтобы всех напугала эта мучительная агония, хотели застращать народ. Но накал страстей лишь усилился. В течение последующих недель еще пять человек обрекли себя на смерть, чтобы ценой своей жизни спасти жизнь избранного ими премьер-министра.

«Военные правители утверждают, что люди, совершившие самосожжение, куплены нашей партией, — писала я в тезисах для выступления в Мултане. — Есть ли цена человеческой жизни? Нет. Эти храбрые люди были идеалистами, ценившими верность идеалам демократии и свои принципы выше жизни. Мы преклоняемся перед ними». Эту речь мне не пришлось произнести.

4 октября 1978 года, аэропорт Мултана.

Вылет из Карачи в Мултан оттягивался снова и снова. Я прибыла в аэропорт в сопровождении Ясмин в семь утра. Взлетели аж в полдень. Прибыв в Мултан, поняли причину задержки. Вместо того чтобы вырулить к терминалу, самолет подкатил к краю летного поля, и его мгновенно окружили армейские автомобили. На борт взобрались двое в штатском.

— Где сидит мисс Беназир Бхутто? Стюард указал на меня.

— Пройдемте! — приказали они.

— На каком основании?

— Не задавайте вопросов.

Мы с Ясмин спустились на бетон летного поля и увидели рядом маленький самолет.

— Вы в «цессну», — приказали мне эти в штатском, — а она останется здесь.

Я глянула на Ясмин. Глаза ее расширились от ужаса. Молодая девушка, почти ребенок, одна в чужом городе… Бог знает, что с ней тут случится. «Собаки!» — вопят фундаменталисты и их униформированные покровители, видя женщин, покинувших святилище домашнего очага, чтобы принять участие в демонстрациях против ареста моего отца, против ареста моей матери, против ареста собственных мужей и сыновей, даже — и все чаще — дочерей. Ясмин также переживает за меня. Нет, вдвоем вернее.

— Без нее никуда не пойду, — заявляю я.

— Живо в самолет!

— Нет! — и я вцепилась в руку Ясмин. Невероятно, но они схватили меня и поволокли.

— Держись, Ясмин! — ору я.

Вопит и Ясмин, мы крепко сцепились, не разорвать. Пассажиры самолета с ужасом прилипли к иллюминаторам и к распахнутой двери. Нас пытаются растащить, мой шаль-вар лопается, нога расцарапана, кровавит бетонное покрытие летного поля, но мы не сдаемся.

Полицейские, опасаясь переусердствовать, решили запросить «дальнейших указаний», как они обычно делают в таких ситуациях. Потрескивают и попискивают их рации, ведутся переговоры, а мы пользуемся замешательством и вместе прыгаем в распахнутую дверь четырехместной «цессны». Тут встревает пилот и сообщает полицейским, что если они еще час провозятся, то сгустятся сумерки, а машина его для ночных полетов не предназначена. Полетов… Куда этот полет?

Командующий Мултанским корпусом затруднению вовсе не обрадовался, однако разрешил полицейским отпустить нас обеих. Но пилот не торопится на взлет.

— Я с семи утра ни крошки и ни капли во рту не держал, — задушевно сообщил он полицейским. Те мгновенно обеспечили его ланч-подносом с самолета, и мы наконец взлетаем. Уже в воздухе пилот повернулся к нам. Он слышал мое требование воды, которое начальство игнорировало, и вручает поднос нам.

— Я им наврал. На самом-то деле я весьма плотно пообедал. Это вам.

Прошло пять часов, и мы снова приземлились в Равалпинди. Я узнаю, что это Пинди лишь по знакомой физиономии одного из аэропортовских полицейских, встречающих самолет. Слава Богу, Ясмин дома. Покидая самолет, вижу озабоченные глаза пилота. «Я синдхи», — негромко произнес он. И все. И этого достаточно.

Мать в первый момент обрадовалась, увидев меня в доме, где ее держали взаперти уже десятый месяц.

— Какой сюрприз… — начала она и тут же все поняла, увидев, в каком я виде: рваная одежда, исцарапанные ноги… Радость сменилась озабоченностью. Вновь мы обе под арестом.

Я написала письмо брату Миру в Америку, куда он отправился, чтобы привлечь внимание ООН и призвать эту международную организацию усилить давление на пакистанский режим.

«Папа попросил меня кое-что тебе передать, не в порядке критики, а в качестве добрых советов. Итак, по порядку:

1. «Жена Цезаря выше подозрений». Здешняя пресса расписывает, как вы там роскошествуете, ведете разгульную жизнь. Папа понимает, что это не так, но попросил меня напомнить, чтобы вы вели себя осмотрительнее. Никаких походов в кино, никаких экстравагантностей, чтобы люди не могли сказать, что вы там бонвиванствуете, в то время как отец гниет в тюрьме.

2. Никаких интервью Индии и Израилю, и вообще держитесь от них подальше. Твое интервью индийской газете здесь постарались истолковать как акт предательства…»

И далее в таком же духе. Разумеется, мне не хотелось выписывать Миру такие наставления. Я знала, что он упорно работает. Он продал мой маленький MGB и использовал деньги на издание в Лондоне разоблачительных брошюр к процессу отца. Он встречался со всеми министрами иностранных дел, до которых мог добраться, организовывал демонстрации протеста пакистанской общины в Лондоне в защиту отца и за отмену смертного приговора. Конечно, мне хотелось вести борьбу вместе с братьями, но ни Мир, ни Шах, оба оставившие учебу, чтобы сражаться за освобождение отца, не могли ступить на пакистанскую землю, их бы тут же арестовали. Приходилось бороться вдали друг от друга.

* * *

18 декабря 1978 года. Верховный суд. Равалпинди.

Зал суда забит до отказа, люди стремятся хотя бы бросить взгляд на своего премьер-министра. После долгой борьбы отец и его адвокаты добились для подсудимого права выступить перед Верховным судом в качестве собственного защитника. В помещение, предназначенное для сотни человек, набилось от трехсот до четырехсот. В течение трех или четырех дней они готовы сидеть на радиаторах, жаться в проходах; забито и обычно свободное пространство перед судейским подиумом. Тысячи тех, кому проникнуть в суд не удалось, теснятся снаружи, перед полицейским заслоном, чтобы увидеть, как отца в девять утра доставят из тюрьмы и в полдень увезут обратно.

Конечно, я рвалась туда, но мою просьбу о посещении суда отклонили. Однако мать, освобожденная из-под ареста в ноябре, после почти года содержания под арестом, смогла туда попасть. Как-то сумел добиться пропуска в зал суда и Урс, слуга отца. Попали туда госпожа Ниязи и Ясмин, а также Виктория и Амина. Виктория позже написала книгу о мучениях отца под названием «Бхутто: процесс и казнь». Ее следовало бы назвать «Судебное убийство».

Мать определила выступление отца как блестящее. Свыше четырех дней, отведенных ему судом, он опровергал выдвинутые против него обвинения в организации заговора с целью убийства, выявлял нестыковки и противоречия в показаниях так называемых «свидетелей» в лахорском процессе. Он опроверг утверждения, что он «мусульманин только по названию», что он лично манипулировал результатами выборов. «Я не могу нести ответственность за мысли и умыслы каждого официального и неофициального лица в нашей плодородной долине Инда», — сказал он. В ходе выступления он не пользовался никакими бумажками, тезисами, как обычно, сверкая интеллектом и полностью овладев вниманием аудитории.

«Все живущие на свете должны его покинуть, таков непреложный закон жизни. Я не цепляюсь за жизнь как таковую, но требую справедливости… Вопрос даже не в том, что я настаиваю на своей невиновности, вопрос в том, что обвинение должно доказать свои доводы в пределах хоть какого-то правдоподобия. Я требую признания себя невиновным не ради личности Зульфикара Али Бхутто, но в целях высших соображений, чтобы избежать гротескной пародии на правосудие. Этот процесс затмевает дело Дрейфуса.

Поведение отца еще более поразительно, если учесть, в каких условиях он существовал в тюрьме. Ему не давали спать по ночам. Он не видел солнца более полугода, двадцать пять дней ему не давали свежей воды. Бледный и слабый, он, казалось, становился сильнее с каждым произнесенным им словом. «Голова слегка кружится, — признался он в зале суда. — Не могу привыкнуть к пространству, к движению, к народу. — Он оглядел зал и улыбнулся. — Приятно видеть людей».

Присутствующие в зале суда вставали, когда он появлялся и когда его уводили. Он настоял, чтобы ему разрешили выступать в суде в своем обычном виде, одетым безупречно, как и положено премьер-министру Пакистана. Урс доставил ему одежду с Клифтон, 70, и он появился в зале в сшитом на заказ костюме, в шелковой рубашке и при галстуке, с цветным платочком в нагрудном карманчике. По тому, как сидел на нем костюм, видно было, насколько он исхудал.

Сначала ему разрешили войти в зал самостоятельно и пройти к своему месту по центральному проходу. Но теплая реакция зала, стремление людей пожать руку своему премьеру, прикоснуться к нему, обменяться улыбкой заставили окружить его живым барьером. Вокруг отца образовалось кольцо из шестерых сцепившихся руками агентов, проводивших его на место и обратно к выходу.

23 декабря слушание завершилось. Мы с матерью подали заявление на свидание на 25-е, день рождения основателя Пакистана Мохаммеда Али Джинны, но нам отказали.

Не разрешили свидание ни в Новый год, ни пятью днями позже, в его 51-й день рождения.

6 февраля 1979 года Верховный суд четырьмя голосами против трех оставил смертный приговор в силе.

Мы с матерью узнали о решении суда в одиннадцать утра, почти сразу после его объявления. Мы ждали чуда от подтасованного Зией состава суда, но четверка судей из Пенджаба, гнезда пакистанской военщины, — двое из них назначены специально для данного случая и впоследствии оставлены в составе Верховного суда в награду за примерное исполнение задания — проголосовала за подтверждение приговора низшей инстанции. Против голосовали трое судей из провинций меньшинств. Реальность смертного приговора схватила меня за горло.

Вторник, мать как раз собиралась в тюрьму на свидание с отцом, когда прибыли военные с приказом о ее аресте. Но она не стала их слушать. Оставив ошеломленных офицеров с разинутыми ртами, она выбежала во двор и прыгнула в свою машину, мощный «ягуар».

— Открывайте ворота! — крикнула она полицейским, выставленным стеречь меня после полета в Мултан.

Не зная об изменении ситуации, полицейские послушались, и машина матери рванулась вперед. На высокой скорости мать полетела к Центральной тюрьме Равалпинди, оставив далеко позади преследующие ее армейские джипы. Поскольку в тюрьме ее ожидали, то и пропустили без задержки.

Она прошла одни стальные ворота, другие. Она торопилась, стремясь опередить военных, пока приказ о ее аресте не дошел до администрации тюрьмы. Внутренний двор тюрьмы, армейские палатки, вооруженные солдаты… Наконец открылась последняя дверь.

Отец в камере смертников.

— Апелляцию отклонили, — успела она сказать отцу, прежде чем ее настигли тюремные чиновники и армейские офицеры.

Вернулась домой она поразительно спокойной.

— Успела, — сказала она мне. — Я не хотела доставить этим извращенцам удовольствия сказать отцу о приговоре.

Снова мы обе взаперти. И на апелляцию всего неделя.

В отеле «Флэшман» адвокаты работают от зари до зари. Они запросили четыре копии полутора тысяч страниц решения Верховного суда и свыше восьмисот страниц писанины Анвара уль-Хака, но получили лишь одну. Поставили секретаря копировать. Не успел он сделать и половины работы, как его самого и собственника фотокопировального аппарата арестовали.

Защита каким-то образом добыла еще один фотокопир и доставила его во «Флэшман». Большой риск. С начала года военные резко ограничили продажу пишущих машинок и копировальной техники, чтобы ПНП или иная политическая организация не могли распространять «антигосударственную» печатную продукцию. Любой, продавший нам копировальное устройство, подлежал аресту.

Адвокаты работали, а мы с матерью сидели взаперти, в мучительном бездействии. После решения Верховного суда по стране прокатилась новая волна арестов. Школы и университеты закрылись. Зия применил превентивное насилие, стремясь задавить любое волнение, прежде чем оно возникло.

Репрессии военного режима приносили плоды. Когда над людьми нависает угроза, они как будто немеют. В бездействии, в молчании безопасность. Людьми овладевает апатия. Никто не хочет стать следующий жертвой.

Но мне это не дано. Надвигающаяся смерть отца давит на меня. Глядя в зеркало, я не узнаю себя. Лицо от переживаний пошло красными пятнами. Похудела так, что выступают брови, челюсти, подбородок; торчит нос. Щеки впалые, кожа натянута.

Пытаюсь каждое утро бегать по двору, но вдруг теряюсь и замираю, как будто забыв, чем занималась. Сон от меня бежит. Мать дает валиум. Принимаю два миллиграмма, но толку никакого. Продолжаю просыпаться, мысли путаются.

— Попробуй ативан, — советует мать.

— Хоть плачь. Пробую могадон. Не помогает.

12 февраля 1979 года, полицейский лагерь Сихала.

С утра нам с матерью объявлено, что нас переводят в учебный лагерь полиции в нескольких милях от тюрьмы отца в Равалпинди. Нас разместили в обособленно торчавшем на вершине холма здании, окруженном забором из колючей проволоки. Здесь нас ждали голые стены. Ни пищи, ни одеял. Двое из наших слуг из Аль-Муртазы, Ибрагим и Башир, каждый день привозили нам пищу из города.

В пять часов утра 13 февраля адвокаты завершили работу над петицией, как раз уложившись в срок. Суд согласился на отсрочку казни на период рассмотрения петиции. 24 февраля началось ее рассмотрение. Военных правителей Пакистана затопила новая волна просьб о помиловании. «Политики все, как один, просят за своего коллегу-политика, но мало кого из неполитиков слышно», — презрительно проронил Зия, отметая просьбы глав государств как «клановую солидарность».

В начале марта я посетила отца из Сихалы. Как только он выдерживал! Он отказался от всякой медицинской помощи со дня подтверждения смертного приговора, прекратил прием лекарств. Он отказался также от приема пищи, и не только из-за боли в воспаленных деснах, но и в знак протеста против несправедливого обхождения с ним. Его держали теперь взаперти в одной камере, а в туалет выводили.

Как обычно, я с нетерпением ждала встречи с ним, особенно потому, что приготовила ему сюрприз. Перед последним своим арестом мать съездила в Карачи и привезла оттуда отцовскую собаку Хэппи, чтобы хоть слегка развеять тоску заточения. Я очень любила Хэппи. Мы все любили эту пушистую белую полукровку, подаренную моей сестрой отцу.

— Теперь помалкивай, — шепнула я Хэппи перед входом в тюрьму, спрятав его под полой.

Перед первым барьером в помещении для обыска я с облегчением обнаружила, что комендант тюрьмы отсутствует. Не было и полковника Рафи, командира расквартированных в тюремном дворе солдат. Тот тоже обычно внимательно следил за всем происходившим вокруг. Мы с Хэппи двинулись ко второму барьеру. К счастью, надзирательницы разом заулыбались, увидев собаку.

— Собак обыскивать у меня нет приказа, — сказала мне женщина, обшаривая меня в поисках неведомо чего недозволенного.

Мы с Хэппи вошли в тюремный двор.

— Ищи, ищи, — шепнула я Хэппи, выпуская его из рук. Пес понесся по двору, от двери к двери, и вот уже возбужденно затявкал у решетки камеры отца.

— Собаки более верные существа, чем люди, — сказал отец, когда я подошла к ним.

Начальство, разумеется, разозлилось, когда узнало о визите собаки, и на дальнейшее «такие фокусы» запретило. Но я смогла доставить отцу маленькое удовольствие, напомнила ему о нормальной жизни нормальной семьи: отец, мать и четверо детей в доме, собаки и кошки в саду.

В течение первых недель марта наши юристы затопили суд заявлениями с обоснованиями необходимости пересмотра дела. Они валились с ног от усталости. Включив однажды радио в Сихале, мы услышали, что Гулям Али Мемон, член команды адвокатов отца, один из наиболее авторитетных юристов Пакистана, скоропостижно скончался за своим рабочим столом в гостинице «Флэшман». Не выдержало сердце. Еще одна жертва военного режима. Он диктовал очередное послание в Верховный суд, как вдруг прервал его восклицанием: «Аллах! Йа Аллах!» — и умер. Что тут сказать? Мы молча выключили приемник.

23 марта, в годовщину провозглашения основателем Пакистана Мохаммедом Али Джинной независимого исламского государства, Зия объявил, что на осень назначает выборы. На следующий день Верховный суд объявил о своем решении. Хотя петиция отца отклонялась, суд единогласно рекомендовал заменить смертную казнь пожизненным заключением. Снова забрезжила надежда. Теперь решение должен был принять Зия.

Семь дней. Осталось семь дней, в течение которых еще можно убедить Зию не убивать отца. Казалось бы, причин для помилования предостаточно. Решение суда не единогласное, четыре к трем, — почти поровну разделились голоса судей. Такое решение никогда еще в Пакистане не оборачивалось смертью осужденного. Ни одно правительство за всю историю юриспруденции не отказывалось удовлетворить единогласную рекомендацию высшего суда страны по отмене смертного приговора. И никто за всю историю субконтинента не приговаривался к смерти за организацию заговора с целью убийства.

Снова возросло давления из-за границы. Премьер-министр Великобритании Каллагэн обратился к Зие в третий раз. Саудовская Аравия, оплот фундаменталистов, вступилась за отца. Даже президент Картер в этот раз прислал соответствующее письмо. Но Зия молчал. Время истекало.

Дату казни никто не назначал, и народ надеялся. Никто не хотел верить в то, что отец знал с самого начала, все верили в силу рекомендации Верховного суда и в многочисленные заверения Зии мусульманским правительствам, что он заменит смерть пожизненным заключением. Зия дал знать, что прошение отца и его семьи предоставит ему возможность спасти лицо и отменить казнь. Но отец, давно уже принявший мысль о смерти, отказался. «Невинному не подобает просить снисхождения за преступление, которого он не совершал». И отец запретил нам подавать прошение о помиловании. Его старшая сестра, одна из моих хайдарабадских теток, нарушила его запрет и все же привезла свою петицию, отдала ее у ворот дома диктатора за час до истечения срока. Но Зия продолжал хранить молчание.

Обстановка складывалась зловещая. Из камеры отца в тюрьме Равалпинди удалили вообще всю мебель, постель его теперь лежала на полу. Отобрали бритву, и обычно тщательно выбритые щеки отца покрылись седой щетиной. Отец очень ослаб, разумеется, он был не здоров.

В Сихале я получила очередной ордер на продление ареста на основании того, что я могу «заняться подрывной агитацией в попытке добиться освобождения отца и смутить мир и спокойствие, затруднить работу военной администрации».

Никто не знал, чего ожидать. Неужели Зия пренебрежет мировым общественным мнением и рекомендациями собственного Верховного суда? Если так, то когда?.. Ответ стал ясен 3 апреля, когда нас привезли на последнее свидание.

— Ясмин! Ясмин! Они убьют его сегодня!

— Амина! Ты тоже здесь… Сегодня! Сегодня! Адвокаты составили еще одну апелляцию на пересмотр дела. Амина и Хафиз Лахо, один из адвокатов отца, полетели в Карачи, чтобы передать ее в суд. Канцелярия отказалась принять документ, регистратор посоветовал обратиться непосредственно к судьям, которые тоже уклонились от ответственности. Один из судей тайком выскользнул из здания, чтобы с ними не встретиться. Амина и господин Лахо отправились к дому главного судьи, но тот отказался их принять. Им пришлось вернуться в Исламабад ни с чем.

Третье апреля 1979 года.

Тик-так… Военные блокируют наше семейное кладбище, перекрывают дороги на Гархи-Худа-Бахш. Тик-так… Амина направляется из аэропорта в дом Ниязи, не желая оставаться в одиночестве. Тик-так… «Сегодня…» — снова и снова повторяет в телефонную трубку доктор Ниязи. Ясмин и Амина лежат без сна в притихшем доме. Тик-так…

Ранним утром из ворот Центральной тюрьмы Равалпинди выезжает армейский грузовик. Вскоре после этого Ясмин слышит над Исламабадом гул небольшого самолета. Она убеждает себя, что это самолет одного из арабских лидеров, что он вывозит моего отца из страны, в безопасность изгнания. Но этот самолет несет тело моего отца домой, в Ларкану.


7 ОСВОБОЖДЕНИЕ ИЗ АЛЬ-МУРТАЗЫ: ДЕМОКРАТИЯ ПРОТИВ ВОЕННОГО ПОЛОЖЕНИЯ

Близится 4 апреля 1980 года. Первая годовщина со дня казни отца. Люди направляются мимо Аль-Муртазы к могиле отца в Гархи-Худа-Бахш. Шестой месяц нашего очередного ареста, и мы с матерью подаем заявление с просьбой разрешить посещение могилы отца, прекрасно зная, что нашу просьбу отклонят. Режим по-прежнему боится любых проявлений симпатии к памяти отца, к его партии. Дороги, ведущие к нашему кладбищу, перекрыты за сотню миль от него.

Несмотря на все свои пушки и пулеметы, Зия продолжает трястись перед именем отца. При жизни Зульфикара Али Бхутто уважали как государственного и общественного деятеля, как мудрого провидца. Но убийство сделало из него мученика, в глазах некоторых даже святого, а в мусульманской стране это могучая сила.

Потекли слухи о чудесах, происходящих у места захоронения отца. Мальчик-калека вдруг пошел. Бесплодная женщина родила здорового сына. К могиле отца весь год тянулись паломники, ее посетили тысячи людей, молящиеся клали на язык увядший лепесток с могилы или песчинку, произнося заветные слова. Местный военный администратор приказал снести дорожные указатели к затерянному в пустыне кладбищу, но народ находил дорогу без дорожных знаков.

Полицейские и армейские патрули запугивали людей, записывали их имена, номера автомобилей, адреса пришедших пешком. У них отнимали еду, разбивали кувшины с водой, оставляемые для них крестьянами. Но люди шли и шли, оставляя на могиле отца его фотоснимки в рамочках, гирлянды роз и ноготков.

Через восемь дней после годовщины смерти отца в Карачи состоялось наконец заседание суда, рассматривающего наше содержание под стражей. Когда наш адвокат упомянул письмо, в котором я протестовала против недостойного поведения капитана Ифтикара во время неудавшегося визита Санам за месяц до того, суд заявляет, что о письме таком ничего не знает. Но у меня осталась расписка, и адвокат требует отсрочки на день, чтобы предъявить суду эту расписку. Утаить письмо, направленное в суд, — за это полагается до полугода заключения. Они знают, что у меня есть доказательство. Им не хочется, чтобы это доказательство увидело свет.

Этим же вечером нас с матерью вдруг освободили. Капитана Ифтикара я больше не видела. Слышала, что по головке его за промах не погладили, что его вместо очередного повышения в звании назначили на какой-то «штрафной пост».

Свобода. Надолго ли. После освобождения мать осталась в Карачи, а я полетела в Равалпинди, чтобы наверстать упущенное за полгода изоляции. Ухо болезненно реагирует на перепады давления при полете, особенно при приземлении в Пинди. Проснувшись на следующее утро в доме Ясмин, я обнаружила, что подушка испачкана зловонным гноем и кровью. Друзья мгновенно доставили меня в больницу.

— Вам очень повезло, — утешает меня врач скорой помощи, очистив ухо. — Давление воздуха в самолете вызвало разрушение гнойника наружу. Если бы он открылся внутрь, все было бы гораздо хуже.

Я не знала, что и подумать. Сначала врач в Аль-Муртазе, доставленный военными, врет мне, что я вообразила боли в ухе, затем обвиняет в том, что я сама себе его проткнула. Теперь этот врач, заверив меня, что я счастливица, просто советует проверяться каждые две недели в Карачи. Они ничего не понимают в медицине или просто им на меня наплевать? Ни один не сказал мне, что у меня мастоидная инфекция, что медленно разрушается нежная костная ткань среднего уха, что я могу частично оглохнуть. Позже я узнала, что без операции хроническое воспаление может привести к постоянной утрате слуха и параличу лицевых мышц. Но тогда мне ничего этого не сказали.

Мать, когда я вернулась в Карачи, очень обеспокоилась.

— Напиши этим, попроси разрешения уехать для лечения за границу. Здоровье вне политики.

Я написала этим. Письмо осталось без ответа. Эти предпочитали, чтобы я оставалась там, где за мною легче присматривать.

Фургоны военной разведки постоянно торчали возле нашего дома в Карачи. Когда я или мать покидали дом, они следовали за нами. Каждого, кто к нам прибывал, фотографировали, записывали регистрационные номера автомобилей. Телефоны прослушивались, в них постоянно слышались щелчки. Иногда их отключали.

— Почему бы тебе не съездить в Ларкану? Надо бы про верить, как там дела, как ведется хозяйство, — сказала как- то мать, когда я оправилась. — Вот уже два года никто из семьи не имел возможности заглянуть в наши счета.

Когда я окунулась в книги учета, мне показалось, что мне снова восемь лет, что я снова сижу на кухне с Бабу и пытаюсь свести потраченные рупии с приобретенными товарами. Но это весьма приземленное занятие оказалось полезным средством, отвлекающим мои мысли от бесплодных метаний. Каждое утро, до того как жара стала невыносимой, усевшись в джип, я объезжала плантации гуайявы, рисовые поля, заросли сахарного тростника, знакомилась с кругом новых обязанностей. В кроссовках и с платком или соломенной шляпой на голове для защиты от палящего солнца я знакомилась с системой ирригации, с каналами и колодцами, с летними посадками риса и хлопка, с проблемами заболачивания и засоления почв в натуре и читая о них. Эти занятия оказались действенным лекарством.

Фермеры-арендаторы, ксшдары (управляющие), мунши (учетчики-бухгалтеры) встречали меня с энтузиазмом.

«Хозяйский шаг золото чеканит, — говорили мне. — Теперь мы не чувствуем больше себя сиротами».

Мне очень нравилась эта работа, хотя странное ощущение не оставляло меня: встречалась я исключительно с мужчинами. Женщины в сельских местностях крайне консервативны, редко покидают дом без темных бурка, и уж ни в коем случае не увидишь их за рулем автомобиля. Но у меня не оставалось выбора. Мужчин наших в Пакистане не осталось. Отец убит, братья в Афганистане, они не могут ступить на землю родины, их немедленно арестуют. И поэтому я с утра ношусь по полям. В жизни нашей семьи не остается места традициям.

Я, можно сказать, перешагнула границу между полами. Обстоятельства, вынудившие меня сделать это, общеизвестны. Обычно молодые женщины в семьях землевладельцев сидят взаперти, дома, а если и покидают его, то лишь в сопровождении кого-либо из мужчин семейства. Наша традиция почитает женщину как гордость семьи, и хранит ее, как и полагается хранить сокровище, в женской части дома, в пурда, за стенами и занавесями.

Мои четыре тетки, дочери деда от первого брака, выросли именно в этой традиции. Подходящих женихов-кузенов им не нашлось, и пришлось им скучать в своей обширной и комфортной пурда в Хайдарабаде. В семье они пользовались авторитетом и уважением. Все понимали их положение, понимали, почему они остались незамужними. Не зная иной жизни, они казались вполне довольными жизнью. «Лица их не бороздят морщины озабоченности», — изрекала мать, вернувшись от них.

Скучной их жизнь казалась мне, но не им самим. Они выучились арабскому, читали Священный Коран, надзирали за кухней, мариновали овощи и колдовали над сластями, шили и вязали, гуляли в обширном своем саду. Иной раз торговцы оставляли у их дверей рулоны тканей или иные товары, давая возможность выбрать. Они принадлежали к старому поколению, я — к новому.

Вечерами ко мне в Аль-Муртазу приезжали гости, посетители, делегации студентов; привозили вести от томящихся в застенках и от избежавших ареста, сообщения о сопротивлении режиму. Составлялись списки, кого посетить, кого утешить, кого поддержать. Под моим наблюдением соорудили шамиану над могилой отца, чтобы затенить ее. Я занималась и домом, по просьбе матери заменила старые окна с деревянными ставнями на стеклянные. «Прохлада — хорошо, но видеть — лучше, — сказала мать, памятуя о частых отключениях электричества во время нашего вынужденного затворничества в Аль-Муртазе. — Кто знает, когда нас снова там запрут. Лучше подготовиться заранее».

Столкнулась я и еще с одной восточной традицией. Единственная Бхутто в округе, я сразу стала своего рода «старейшиной», и окрестные селяне потянулись ко мне решать свои давние тяжбы и проблемы. Отголоски старых времен, когда глава племени решал все наиболее важные внутриплеменные проблемы, еще звучат в головах этих людей. В сельских местностях фактически еще существуют старые племена и, соответственно, племенное правосудие. И хотя я вовсе не глава трибы Бхутто, народ потянулся ко мне. Юстиция в Пакистане всегда где-то за тридевять земель, она слишком неповоротлива, медлительна, слишком дорога и считается коррумпированной. Полиция слывет охочей схватить кого попало фактически за выкуп, чтобы только денег побольше получить. Вот народ и склоняется в пользу фейслы, суждения своего хозяина. Однако, проведя восемь лет на Западе, я обнаружила, что не слишком хорошо подготовлена к решению специфических местных проблем.

— Его двоюродный брат сорок лет назад убил моего сына, — шамкает однажды утром беззубый старикан, стоя пе редо мной, восседающей на «судейском» гамаке. — Фейсла твоего двоюродного дедушки гласила, что он отдает мне первую родившуюся дочь в жены, если она родится. И она родилась. Вот она. А он не отдает ее мне.

Я смотрю на восьмилетнюю девочку, жмущуюся к своему отцу.

— Он ни слова не сказал, когда дочь родилась, как воды в рот набрал, — возражает отец. — Я думал, он простил нас за такое давнее преступление, столько лет ведь прошло! Если бы он сразу сказал, я бы и воспитывал дочь так, чтобы отдать ему. А сейчас ее хочет другая семья. И мы обещали ее другой семье. И теперь нарушать обещание?

Я содрогнулась при мысли, что эта маленькая бедняжка стала предметом торга. Судьба женщины в сельской местности далека от буколической идиллии. Редко кто из них распоряжается своей судьбой. Их никто даже и не спрашивает, чего им самим хочется.

— Получишь вместо девочки корову и 20 тысяч рупий, — сказала я старику. — Сам виноват, надо было сразу заявить, прежде чем ее пообещали другому.

Корова и девочка… Уравнений такого порядка не приходилось решать академическим девам Редклиффа. Но здесь Пакистан. Старикашка оказался моим мудрым решением крайне недоволен.

Но гораздо более катастрофичной оказалась, с моей собственной точки зрения, моя фейсла на следующий день.

— Жену украли! — мужчина передо мной в отчаянии. Рядом с ним еще более возбужденный отец украденной жены.

— Небеса пали на головы наши! Жизнь наша пропала! Дети дочери плачут, мамочку зовут. Помогите нам вернуть ее.

Конечно же, я в первую очередь обеспокоилась судьбой украденной женщины.

— Кого-нибудь подозреваете?

Да, они знали, где искать похищенную. Я послала в ту деревню гонцов на переговоры со старейшинами. Молодую женщину вернули. И что же дальше?

«Я не хочу жить с моим мужем! Я люблю другого, — такую весть я получила от нее. — Третий раз я сбежала, и третий раз меня вернули. Я думала, что вы, как женщина, поймете меня…»

Я кляла себя на чем свет стоит. Ведь кому не известно, что единственный способ для женщины покинуть постылого мужа при существующих строгих правилах племенных традиций — фиктивное похищение, фактическое бегство. Не может, не имеет права жена покинуть мужа по собственному желанию. Насколько мне известно, больше этой женщине не удалось сбежать. Не в первый раз я столкнулась с конфликтом между племенными традициями и человеческими ценностями равенства и свободы выбора.

Разница между Пакистаном демократическим и Пакистаном под гнетом военной диктатуры становилась все более разительной. Я провозглашала свои фейслы в полях Ларканы, а Зия учредил военные суды в провинциях. Судья и два офицера, не получивших никакой юридической подготовки, распоряжались жизнью и смертью людей. Несправедливость сеяли и многочисленные мобильные суды, где один офицер на месте мог по своему произволу отвесить подозреваемому до года тюрьмы или до пятнадцати ударов. Мои фейслы носили рекомендательный характер, спорщики могли ими пренебречь или обратиться в суд, а приговоры военных судов обжалованию не подлежали, никаких адвокатов не предусматривали. Жертвы могли избежать наказания, лишь подкупив «судью» в форме. И такса предусматривалась: 10 000 рупий за удар, около 100 долларов. Петля военного положения все туже затягивалась на горле страны.

Указ военной администрации № 77 от 27 мая 1980 года: юрисдикция гражданских судов в таких правонарушениях, как государственная измена и подрывная деятельность, направленная против вооруженных сил, переходит от гражданских судов к военным. Наказание — смертная казнь через повешение или порка и пожизненное заключение.

Указ военной администрации № 78: подтвержден 12-месячный период задержания без суда и следствия как мера пресечения для политических противников, однако с новым нюансом. Теперь не требуется более никакого обоснования для ареста. «Причины и основания не должны сообщаться задерживаемым», определяется в указе. Срок содержания в тюрьме или под домашним арестом может продлеваться «по потребности».

Теперь кого угодно можно задержать где угодно без права апелляции, по произвольному поводу, и упрятать за решетку на неопределенно долгий срок.

19 июня в Лахоре вышли на улицу юристы, призывая отменить эти новые указы и вернуться к гражданскому правлению. Восемьдесят шесть юристов избили и арестовали. То же случилось и с двенадцатью другими, арестованными в числе участников демонстрации за восстановление конституции 1973 года. Арестовывали студентов и профсоюзных активистов. Террор военного режима усиливался.

Когда я летом вернулась в Карачи, мать умоляла меня проявлять повышенную осторожность. Но режим не желал рисковать. Когда мы в августе отправились в Лахор на свадьбу наших знакомых, наш отель окружила полиция, и нас тут же выслали из провинции Пенджаб. Полиция под усиленным конвоем доставила нас в аэропорт и усадила в самолет, направляющийся в Карачи.

Становилось ясно, что за три года после переворота Зия так и не смог добиться поддержки населения. Он терял почву под ногами. Политической поддержки у него практически не было, лишь штыки армии. Даже члены ПНА, альянса партий, противостоявших партии отца на выборах 1977 года, ставшие на какое-то время министрами при военном положении, оставляли Зию. Когда через полгода после казни отца Зия разделался с их министерствами и запретил все партии, ПНА оказался в политической пустыне.

В результате вскоре после того, как в октябре 1979 года нас с матерью изолировали в Аль-Муртазе, некоторые фракции ПНА стали зондировать возможность сотрудничества с ПНП в борьбе против Зии. Мы восприняли эти их движения как политическое маневрирование с целью оказания давления на военный режим. «Не хотите нас в министрах, — как бы говорили они диктатору, — тогда мы обратимся к ПНП». И вот, осенью 1980-го их авансы возобновились. На этот раз мы решились подойти к ним серьезно.

Отчаянно пытаясь расширить политическую поддержку режиму, Зия не гнушался взятками. Каждый день приносил новости о «кампании соблазна». Дхоки, сыну одного из бедных лидеров ПНП, работавшему в велосипедной мастерской за несколько рупий в день, предложили 1000 рупий, чтобы он оставил ПНП и примкнул к Мусульманской лиге, фракции ПНА, все еще поддерживавшей военный режим. Столь мощный член ПНП как Гулям Мустафа Джатой, президент Синдха и бывший главный министр, получил от Зии предложение — и обдумывал его — стать премьер-министром в правительстве военного режима. Возникла реальная опасность оркестрованной режимом политической неразберихи. Население обманным путем пытались уверить, что возможен политический выход из ненавистного военного режима.

— Надо перехитрить Зию, прежде чем он перехитрит нас, — сказала мне мать в сентябре, после того как Джатой получил предложение стать премьер-министром. — Как мне ни претит эта мысль, нам, возможно, следует пожать щупальца, протянутые нам ПНА.

Я ужаснулась:

— Это вызовет бурю возмущения среди рядовых членов партии. Как можно забыть, что ПНА обвинил нас в подтасовке результатов выборов! ПНА расчистил дорогу военным. Они прислуживали Зие, ходили в министрах, когда казнили отца.

— А богат ли у нас выбор? — вздохнула мама. — Вот, пожалуйста, полюбуйся: Джатой. Завтра другие. Если не представляются приятные возможности, приходится выбирать из неприятных.

Мать созвала на секретную встречу более тридцати ведущих членов Центрального исполнительного комитета ПНП. Конечно, мы рисковали, ведь политические собрания попали под запрет. Но если сидеть сложа руки, режим не рухнет. Эта встреча, как и другие, состоялась на Клифтон, 70. Прибыли люди со всех концов страны, даже из северо-западного Приграничья и из Белуджистана. Как и ожидалось, споры разгорелись нешуточные.

— Переговоры с ПНА, с этими убийцами? — вспылил один из активистов из Синдха. — Если сегодня с ними, то завтра, конечно, с самим Зией?

— Но председатель Мао сотрудничал с Чан Кайши, когда японцы напали на Китай, — сослался на исторический прецедент шейх Рашид, наш партийный марксист. — Если он пошел на это в национальных интересах, я не вижу, почему мы не можем сотрудничать с ПНА. Споры продолжались семь часов.

— Конечно, они эгоистичные оппортунисты, — высказалась я. — Но какой у нас выбор? Мы можем или ждать, пока инициатива ускользнет из наших рук, или проглотить горькую пилюлю и захватить инициативу в свои руки. Я предлагаю пойти на компромисс и обдумать некую форму сотрудничества, не поступаясь нашими принципами и оставаясь отдельной партией.

В конце седьмого часа прагматизм восторжествовал и каждый из присутствовавших согласился на контакты с ПНА. Так возникла концепция ДВД, Движения за воссоздание демократии.

— Нет резона нам обеим одновременно оказаться за решеткой, — в который раз повторяет мне мать. — Так что сиди тихо и не высовывайся. Останешься на свободе и сможешь руководить партией.

Мне нечем крыть. Нехотя соглашаюсь. Хотя не могу не чувствовать некоторого облегчения. Разумеется, в пользу образования ДВД можно привести веские доводы, но мне все же неприятно общаться с бывшими врагами отца. Лидерам оппозиции тоже нелегко преодолеть себя и вести переговоры с ПНП. А друг с другом — и того не легче. Все друг друга подозревают, прямых встреч на этапе предварительных переговоров избегают, общаются через курьеров.

Общение осложняется ожесточенными спорами, переходящими в перепалку. То и дело спотыкаемся о несогласие по сути и в формулировках: махинации с выборами 1977 года, смерть отца — «убийство» или «казнь»? Четыре месяца продолжается эта возня, с октября 1980-го по февраль 1981-го, пока вызрел наконец проект соглашения, приемлемый для всех десяти партий.

«Мусульманская лига» Мохаммеда Хана Джунеджо, отобранного Зиею в премьеры, в последний момент изменила свои планы, лидеры остальных партий со своими заместителями наконец решились на первую встречу лицом к лицу. Все собрались вечером 5 февраля 1981 года на Клифтон, 70.

Я оглядела собравшихся, бывших заклятых врагов отца, сидящих в его доме, чтобы заключить политическую сделку с его вдовой, возглавляющей после него Пакистанскую народную партию, и его дочерью. Странная штука — политика. Справа от матери восседает увенчанный своей неизменной феской Насралла Хан, вождь Пакистанской Демократической партии. Напротив меня толстоликий Касури, представитель более умеренной асгархановской ветви «Ге-хрик-и-Истикляль». Завешенные бородами лидеры религиозной партии «Джамаат-улъ-Улема-и-Ислам» с одной стороны, с другой — Фатехьяб, глава мелкой левацкой группы «Маздур»; на нем белая накрахмаленная чуридар-курта, свободная рубаха, прижатая плотно сидящей пижамой. Всего около двух десятков персон, большей частью из бывшей коалиции ПНА. Я пыталась заставить себя сосредоточиться на цели собрания: свергнуть Зию, забыть на время непримиримость позиций, объединить усилия с врагами, чтобы принудить военную диктатуру назначить выборы. Плохо мне это удавалось.

Табачный дым струился вдоль затянутых бархатом стен гостиной, вился вокруг светильников, страсти кипели, дискуссия затягивалась, пришлось прервать заседание, чтобы продолжить утром. Один из лидеров ПНА принялся было оправдывать свое поведение в избирательной кампании 1977 года.

— Мы собрались для того, чтобы объединить силы в борьбе за демократию, а не для выяснения отношений, — холодно перебила его я.

— Да-да, давайте думать о будущем, отложим прошлые счеты, — спешно вмешался, чтобы разнять нас, Насралла Хан.

Мне все же претило зрелище этих людей, пьющих кофе из фарфора отца, сидящих на его диване, пользующихся его телефоном, чтобы возбужденным голосом оповестить друзей в других городах: «Я на Клифтон, 70. Да, да, в доме господина Бхутто!»

Ясмин, Амина и Самийя утешали меня:

— Они явились сюда к тебе на поклон.

— Это доказательство силы нашей партии!

— Тебе нужна эта коалиция, так что придется с чем-то и смириться.

И я проглатывала готовые сорваться с языка горькие слова, как воздерживались от взаимных обвинений и другие присутствующие. В итоге все подписали Объединительную хартию, и 6 февраля 1981 года увидело свет Движение за воссоздание демократии.

Новость о создании движения, облетевшая весь мир на волнах Би-би-си, всколыхнула Пакистан, встряхнула людей. Многие истолковали это событие как сигнал к проявлению своего недовольства режимом. Первыми вышли на улицы студенты Граничной провинции. Нас с матерью тут же удостоили приказом «о непосещении», чтобы не дать позаботиться о раненых.

Волнения быстро перекинулись на Синдх и Пенджаб, где к движению присоединились преподаватели высшей школы, юристы и врачи. Вспыхнули студенческие волнения в Мултане, Бахвалпуре, Шейкупуре, Кветте. «Хвала Аллаху за ДВД, — отваживались шептать таксисты, лавочники и лоточники. — Кончается Зия». Повар наш вернулся с базара «Эмпресс маркет» в Карачи с известием, что даже мясники готовы бастовать по призыву ДВД.

Зия понимал, что попал в тупик. Он закрыл университеты по всему Пакистану и запретил скапливаться группами более пяти человек. Но демонстрации продолжались. Журнал «Тайм» определил их как «наиболее серьезную волну сопротивления, которую встретил генерал Зия».

27 февраля в Лахоре предстояла секретная встреча лидеров ДВД. Зия отреагировал, арестовав многих лидеров движения 21-го. Остальные получили предписания не появляться в Пенджабе. «Ваше появление в Пенджабе противоречит соображениям общественного порядка и безопасности», — сообщал мне губернатор провинции Пенджаб. Мать еще раз напомнила мне о нашем соглашении, ограничивающем мою политическую активность.

— Ничем не бросайся в глаза. Если меня арестуют, будешь действовать, возьмешь управление партией в свои руки.

Ситуация накалялась, пахло свержением Зии. Мне было трудно сдерживаться, но я крепилась. Мать отправилась в Лахор на встречу лидеров ДВД. На всех дорогах к городу машины обыскивали патрули армии и полиции. Участники встречи добирались самыми причудливыми маршрутами и способами. Мать отправилась поездом, превратившись в бабулю, облаченную в бурка, сопровождающую «внучка», тринадцатилетнего сына одного из наших активистов.

Полиция выследила собравшихся, арестовала участников встречи, мать выслали обратно в Карачи. Однако ДВД успело выпустить ультимативный призыв к снятию военного положения и проведению выборов в течение трех месяцев. «Мы требуем немедленного ухода генерала Зии, во избежание свержения его неодолимой волей народа», — провозгласил Лахорский ультиматум.

23 марта определили как дату начала демонстраций и забастовок по всему Пакистану. Некоторые советники ПНП, избранные на местных выборах 1979 года, согласились во время забастовок уйти в отставку и призвать к отставке Зии. Пошел обратный отсчет времени до свержения диктатора и восстановления гражданского правления в Афганистане.

2 марта 1981 года.

Я сидела в гостиной на Клифтон, 70, с группой партийный активистов, когда зазвонил телефон. Звонил Ибрагим Хан, представитель агентства «Рейтер» в Карачи.

— Что вы скажете о последней новости?

— Что за новость?

— Угон самолета Пакистанских международных авиалиний.

— Кто угнал? — Я знала, что пакистанских самолетов еще никто никогда не угонял.

— Пока неизвестно. Никто не знает, ни кто угнал, ни куда они направятся, ни чего они потребуют. Обещаю держать вас в курсе. Но хотел бы услышать ваше мнение.

— Любое похищение следует осудить, как самолета, так и нации.

Я кладу трубку под ожидающими взглядами присутствующих:

— Угнали один из наших самолетов. Это все, что я узнала.


8 ОДИНОЧНОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕ В ТЮРЬМЕ СУККУРА

Суккур, Центральная тюрьма, 13 марта 1981 года.

Почему я здесь? Нет, не понимаю. Тюрьма. Теперь тюрьма. Далекая тюрьма в пустыне Синдха. Холодно. Слышу, как тюремные часы бьют час, затем два. Заснуть не могу. Холодный ветер свистит в толстых прутьях решетки. Все четыре стены камеры — прутья. Камера представляет собой скорее громадную клетку, пустую, лишь с веревочной койкой.

Я ворочаюсь в подвесной койке, стуча зубами. Ни свитера, ни одеяла, ничего. Только шалъвар хамиз, в котором меня пять дней назад арестовали в Карачи. Одна из надзирательниц меня пожалела и дала носки, но утром, боясь наказания за неуставное милосердие, забрала обратно. Все кости ломит. Было бы хоть что-то видно, можно было бы ходить. Но электричество выключено на ночь. С семи часов вокруг холодная тьма.

Полиция пришла за мною 7 марта на Клифтон, но меня не обнаружила. Я переночевала у Самийи, чтобы не участвовать в совещании матери с лидерами ДВД, чтобы не бросать на себя тень участия в политике. Не обнаружив меня, полицейские озадачились, бросились в дом моей кузины Фахри, а на Клифтон, 70, арестовали мать и принялись искать меня в доме. Искали они столь рьяно, что Санни заметила одному из них, полезшему проверять спичечные коробки: «Думаете, она превратилась в муравья?»

Следующий ход — рейд по семьям моих школьных подруг, включая семейство зороастриицев Пантаки. Их 25-летнюю дочь Пари забрали в полицию и допрашивали семь часов. Поскольку Пари и ее семья принадлежат к религиозному меньшинству, а политика военного режима направлена на исламизацию, каждый немусульманин автоматически попадает в число чужеродных, подозрительных элементов. «Мы знаем, что делать с такими отщепенцами, — сказали родителям Пари в полиции, когда они забеспокоились о дочери. — Лучше не суйтесь в политику нашей страны, вам до нее нет дела».

Обыскав еще два дома, семейств Пучи и Хумо, полиция нашла меня наконец в доме доктора Ашрафа Аббаси, бывшего вице-спикера Национальной ассамблеи и одного из врачей моей матери в Карачи.

— Полиция собирается обыскивать дом, — сообщил сын доктора Аббаси Сафдар.

Я как раз собиралась воспользоваться их домашним телефоном, имевшим прямой набор междугородной связи, чтобы позвонить в Исламабад. Мы удивленно повернулись к Сафдару. Так как я о вчерашних рейдах полиции еще не знала, а сама от политической деятельности воздерживалась, то подумала сначала, что полиция ищет доктора Аббаси или старшего сына Мунаввара.

— Попроси их подождать с обыском, — сказала я Сафдару. — Спроси, кто им нужен.

Он вышел и тут же снова вернулся.

— Вы.

Этот арест ужасающим образом отличался от всех остальных. Я сразу это почувствовала, когда мне предложили влезть в кузов джипа, забитого полицейскими, не похожего на автомобили, в которых меня перевозили раньше. Я наотрез отказалась, и они в конце концов усадили меня рядом с водителем. Машин, сопровождавших меня по пустынным улицам, было, как обычно, немало, а привезли меня в полицию, что тоже не радовало. Такого со мной прежде не случалось. Что происходило? Никто ничего не говорил, я пять часов просидела в пустой комнате, наблюдая, как полицейские дымят дешевыми сигаретами да плюют в никогда не мывшиеся стены бетелевой жвачкой. И на всех лицах застыл страх. На этот раз, как мне вскоре предстояло узнать, Зия побил свои прежние рекорды жестокости.

Я еще не знала, что по всему Пакистану прокатилась самая мощная за все время военного положения волна арестов. По данным «Эмнисти Интернэшнл», оценки которой всегда занижены, в марте 1981 года власти арестовали 6 тысяч человек. Через пять дней после угона самолета Пакистанских международных авиалиний 2 марта Зия решил использовать этот предлог для расправы с ДВД. Арестовали всех, хоть как-то связанных с ДВД и ПНП.

В Исламабаде арестовали Ниязи. Приехали за Аминой, но, увидев, что она беременна, на девятом месяце, вместо нее забрали ее мужа Салима. От потрясения у нее начались преждевременные роды. Яхью Бахтияра, главу команды адвокатов отца и бывшего генерального прокурора Пакистана, арестовали в Белуджистане. Фейсал Хайят, бывший член Национальной ассамблеи, племянник изгнанного из страны главного уполномоченного по Ларкане, был арестован в Лахоре; арестовали многих женщин, состоявших в женском крыле ПНП. В Равалпинди в третий раз арестовали Кази Султана Махмуда, заместителя управляющего отелем «Флэшман». Схватили Иршада Рао, редактора «Мусават» в Карачи, Первеза Али Шаха, ведущего члена ПНП в Синдхе. Всех не перечесть. И обхождение с арестованными на этот раз оказалось беспрецедентно варварским.

— Где моя мать? — спросила я у группы полицейских, дежуривших в комнате.

— В Центральной тюрьме Карачи.

— В «доме отдыха»? — Домом отдыха называли относительно комфортабельную гостиницу, в которой останавливались посещающие тюрьму официальные лица. Там вначале содержали отца.

— В камере.

Я ахнула. Моя мать, вдова бывшего премьер-министра, в камере класса С без водопровода, без постели, без воздуха!

— Куда вы меня отправите?

— К матери. Но они лгали.

Пять дней меня продержали в «доме отдыха» Центральной тюрьмы Карачи. Никто не говорил мне, где мать, прикидывались незнающими, не желали даже сказать, в Карачи ли она. Мне отказали в свидании с адвокатом. У меня не было с собой никакой одежды, лишь то, в чем меня арестовали. Ни расчески, ни зубной щетки и пасты — ничего. Я лечилась от проблем женского характера, вызванных напряжением, мне нужны были лекарства, но ни врача, ни женщины, с которой я могла бы поделиться, сказать, в чем я нуждаюсь, не было.

— Сегодня ночью, в полтретьего, вас заберут. Будьте готовы, — сообщил, входя ко мне, начальник тюрьмы вече ром 12-го. Выглядел он испуганным.

— Куда? Никакого ответа.

— Где моя мать? Снова молчание.

Впервые я испугалась. Слышала я толки, что тюремное начальство иногда вывозит ночью неудобных узников в пустыню и тайком убивает их. Тела спешно закапывали, а родственникам сообщали, что они либо убиты при попытке к бегству, либо нежданно-негаданно скончались от сердечного приступа. Прибыв в «дом отдыха», я сразу же написала письмо в Верховный суд Синдха, обжалуя свой арест и требуя либо провести суд, где я смогу защищаться сама, либо допустить ко мне адвоката. Теперь я лихорадочно искала возможность переправить это письмо.

— Отошлите это письмо в суд, — шепнула я тайком од ному из надзирателей, дожидаясь, когда за мной прибудут. Он без слов спрятал письмо в карман. И то слава богу. У меня появилась надежда. По крайней мере, если письмо дойдет, можно будет проследить, откуда меня вывезли.

В полтретьего прибыл фургон, набитый женщинами-полицейскими, а также несколько грузовиков с полицейскими и солдатами. Меня на большой скорости повезли в машине с затемненными стеклами, как будто боялись засады. Вдруг машина остановилась, я услышала переговоры по радио.

Сопровождающие получали инструкции, что со мной делать дальше, и я поняла, что нахожусь в аэропорту. Куда меня отправят, оставалось, однако, неясно. Но если это регулярный рейс… Расписание полетов я помнила целиком, но в это время вообще никаких вылетов. Может, в Ларкану, утешила я себя. Может быть, специальный военно-транспортный самолет ради секретности. Может быть, ждут его приземления. Но моторов не слышно. Так я сидела и ждала, сидела и ждала, пока не начало светать.

В 6.30 на летном поле появился рейсовый самолет. Меня загнали в салон, одна надзирательница села рядом, две сзади, две через проход.

— Куда мы летим? — спросила я стюардессу. Надзирательница не дала той ответить.

— Вы под арестом, не имеете права ни с кем разговаривать.

Что происходило? Газет я не видела все пять дней, проведенных в тюрьме в Карачи, не имела представления о причинах столь жесткого обхождения со мной и с матерью. Понятно, что основная причина — образование Движения за воссоздание демократии и брошенный генералам вызов, именно это вызвало волну арестов. Но в течение недели перед моим арестом в газетах ничего экстраординарного я не заметила. Что дало толчок этим новым бесчинствам режима? И почему на лицах сопровождающих меня женщин в форме такой страх? И на лицах пассажиров.

Стюардесса передала мне газету. Большинство материалов не о ДВД, а об угоне самолета. Угонщики потребовали освобождения пятидесяти пяти пакистанских политических заключенных и приказали лететь в Кабул, столицу Афганистана, где они расстреляли одного из пассажиров. Названо имя: майор Тарик Рахим, бывший адъютант моего отца. Затем пилота заставили лететь в Дамаск, столицу Сирии.

Читала я, затаив дыхание. Не верила прочитанному, но в то же время опасалась, что это правда. Угонщики назвались членами группы сопротивления аль-Зульфикар. Группа базировалась в Кабуле, где жили мои братья. Газета утверждала, что мой брат Мир — глава группы.

Тридцать один, тридцать два, тридцать три… Еще семь движений щеткой для волос. Девяносто семь, девяносто восемь… Сто движений зубной щеткой. Теперь пятнадцать минут прогулки в открытом дворе. Дисциплина. Рутина. Не отвлекаться. Туда и обратно вдоль сточной канавы, пересекающей пыльный тюремный двор, вдоль пустых клеток-камер, забранных решетками, напротив моей камеры в замкнутом объеме. Тюремщики сообщили мне, что ради меня опустошили всю тюрьму. Мне обеспечили полную изоляцию.

Кроме надзирателей, отпирающих утром мою камеру, снабжающих меня слабым чаем и хлебом на завтрак, жидким чечевичным супом да вареной тыквой на ланч и ужин, не вижу никого. Дважды в неделю полагается какая-то крохотная рыбка. Если изредка и слышу человеческий голос, то ничего доброго он мне не поведает. «Сегодня арестовали еще пятьдесят человек, — сообщает тюремное начальство при еженедельной инспекции. — Сегодня как следует отхлещут политического».

Как и советское вторжение в Афганистан, похищение самолета сыграло на руку Зие. Еще чуть-чуть — и его бы вышвырнули, и тут такой подарок! Зия связал похищение с ПНП, обвинив партию в террористических методах. Такое везение очень многих натолкнуло на мысль, что Зия сам каким-то образом устроил этот угон. Если это так, то затея удалась. Через тринадцать дней после захвата и в последние минуты перед истечением ультиматума угонщиков и обещанного ими взрыва самолета Зия согласился на их требование выпустить пятьдесят пять политических заключенных. Пятьдесят пять! В то время как схвачены многие тысячи противников режима и огульно обвинены в терроризме. ДВД в газетах вообще не упоминалось. Весь материал посвящен угону.

Запертая в своей клетке в Суккуре, я сначала не знала, что Зия пытается связать ПНП, а в особенности меня и мою мать, с группой аль-Зульфикар. Все усилия я посвятила попыткам выйти на свободу. К моему гигантскому облегчению, я вскоре увидела своего адвоката господина Лахо. Он приехал ко мне в тюрьму, и мы составили жалобу на мое задержание. Тюремный надзиратель, которому я передала письмо, оказался порядочным человеком. Письмо дошло до Верховного суда Синдха. Но усилия его, как и усилия моего адвоката, к сожалению, оказались бесплодными.

23 марта, через три или четыре дня после визита господина Лахо, военным режим учредил «Временный конституционный порядок». Население «настоящим уведомлялось», что генерал Зия уполномочен вносить по своему усмотрению коррективы в конституцию страны. И немедленно Зия отменил полномочия гражданских судов рассматривать жалобы на действия военных, обжаловать приговоры военных судов. Жалоба, которую внес в суд господин Лахо, как и любая другая жалоба любого другого заключенного, потеряла всякое значение. Военные суды получили возможность арестовывать, судить, приговаривать людей по своему произволу, не опасаясь вообще никаких последствий.

Зия воспользовался также этим случаем, чтобы провести чистку составов гражданских судов. Каждый судья приносил теперь присягу на верность военному режиму и лично генералу Зие. Судей, отказавшихся от присяги, увольняли. Многих увольняли, даже не допуская до присяги. В результате корпус юристов Пакистана сократился на четверть. В первую очередь увольняли судей, обжаловавших смертные приговоры и приговоры к заключению строгого режима политическим противникам. «Я не собираюсь делить власть с судейским сословием, — заявил Зия, как сообщала газета «Гардиан». — Их задача — толковать закон». Международные ассоциации юристов и «Эмнисти интер-нэшнл» заявили протест, однако без толку. Гражданское право в Пакистане прекратило существовать. И более господину Лахо войти со мной в контакт не позволили.

Время тянулось медленно, монотонно. Чтобы стимулировать деятельность мозга и себя чем-то занять, я вела записи в тонкой тетрадке, тайком подаренной мне одной из надзирательниц. Это занимало какое-то время. Давали мне одну газету в день, новое издание «Дон». Я старалась читать медленно, вникая в каждое слово, вдумываясь, анализируя, заставляла себя перечитывать. Вникала в детские головоломки по пятницам (мусульманский день отдохновения), изучала кулинарные рецепты. Но все равно хватало мне газеты на час.

— Можете принести мне «Тайм» или «Ныосуик»? — спросила я начальника тюрьмы во время его очередного еженедельного визита.

— Коммунистические публикации не дозволяются.

— Какие же они коммунистические? Их издают в самом сердце капитализма.

— Нет, они коммунистические.

— А какие у вас книги в библиотеке?

— У нас нет библиотеки.

Закончился март, начался апрель. Я стала бояться момента появления газеты. Угон самолета на первых полосах. Угонщики тоже. И мой брат Мир. В одном прочитанном мной интервью Мир брал на себя ответственность за захват самолета, в другом отрицал свое участие. Все правительственные газеты, однако, в один голос лгали, что аль-Зульфи-кар представляет собой боевую организацию нашей партии.

Полнейшая клевета. Принципы, на которых базируется вся деятельность ПНП, требуют достижения изменений общественного устройства исключительно мирными средствами, при помощи легальной политической активности. Именно поэтому мы всеми силами настаиваем на проведении выборов, несмотря на все уловки генералов; продолжаем настаивать на выборах под давлением военного положения, несмотря на репрессии, несмотря на армейские штыки. Сердца людей не покорить силой, даже Зия мог бы это сообразить. И все же Зия продолжал всячески искажать истину, используя информацию об аль-Зульфикар во вред ДВД, ПНП и Бхутто.

Взаперти в клетке тюрьмы Суккур, я постепенно убеждалась, что режим собирается избавиться от меня. Один из тюремных чиновников озабоченно сообщил мне, что меня собираются здесь, в тюрьме, судить военным судом и приговорить к смерти. Другой сказал, что камеры смертников в соседнем дворе тюрьмы освобождаются для меня, что охрана тюрьмы Суккур усилена из-за слухов, что братья собираются предпринять попытку моего освобождения после вынесения мне смертного приговора. Говорили мне и что меня собираются перевести в отдаленный лагерь в Белуджистане, специализирующийся на пытках, чтобы принудить меня признаться в соучастии в похищении самолета.

— Ужасные дни вас ожидают, госпожа, — сочувственно причитала надзирательница. — Молитесь, чтобы Аллах со хранил вам жизнь.

Генеральный инспектор тюрем посетил меня в Суккуре и подтвердил эти слухи.

— Они пытают людей, чтобы запятнать вас участием в деятельности аль-Зульфикар, — шептал мне седовласый чиновник с добрыми глазами, искренне озабоченный моей судьбой.

— Но я ни в чем не замешана. Им нечем меня запятнать, — наивно уверяла я.

Генеральный инспектор печально покачал головой.

— Я видел парня из вашего дома в Ларкане, ему вырвали ногти с пальцев ног. Многие ли выдержат такое, не со знавшись в чем угодно, что было и чего не было?

Я не хотела верить его словам, словам тюремных чиновников и надзирательниц. Чтобы выжить, нельзя было принимать существующую действительность. Примешь реальность — осознаешь угрозу. Тело мое, однако, отзывалось на напряжения, выявились внутренние проблемы. Так как клетка моя просматривалась насквозь, надзирательница скоро заметила мои затруднения, вызвала врача. Врач меня осмотрел, мне, однако, о своих соображениях ничего не сказал.

Я перестала как следует питаться, становилось все труднее глотать. Не ела почти ничего, но не проходило ощущение, что я пухну, толстею. Казалось, растет живот, расширяется грудная клетка. Теперь я понимаю, что страдала анорексией.

Я худела и худела, и тюремное начальство, уверявшее, что предстоит мне скорая казнь, забеспокоилось, как бы я не умерла раньше времени.

— Собирайтесь, вас переводят в Карачи, — приказала мне надзирательница одним апрельским утром, через пять недель после прибытия в Суккур.

— Зачем?

— По состоянию здоровья. В Карачи разберутся.

В аэропорту Карачи полицейские сказали, что везут меня домой.

Клифтон, 70! Я возликовала. Чистая холодная вода взамен мутной тепловатой тюремной жижи! Моя собственная постель после провисшего гамака. Четыре родных стены вместо продуваемой песчаной пылью клетки. Конец физическим мучениям — так я думала. Оказалось, что я ошиблась.

— Но это не мой дом, — удивилась я, оказавшись в совершенно неизвестном мне помещении.

— Сначала вас осмотрит доктор, потом отвезем домой. Ко мне подошла незнакомая женщина.

— Почему нельзя было отвезти меня домой, где меня осмотрели бы наши семейные врачи? — спросила я, но ответа не получила.

Лицо женщины-врача доброе. И то слава богу.

— Врачи из Суккура сообщили мне, что у вас рак матки, — тихо сказала она мне после осмотра. — Я не уверена. Придется сделать операцию для проверки.

Рак? Это в двадцать восемь-то лет? Что-то мне не верилось. Может быть, они пытаются запутать меня, сбить с толку? Как я могу верить врачу, которого прислали мне военные?

Во время разговора она настрочила что-то в блокноте, вырвала листок и передала его мне. «Не бойтесь меня. Я ваш друг, можете мне довериться», — прочитала я набросанные наспех строчки. Довериться… Какие у меня основания доверять здесь кому-нибудь?

— Вы сказали, что отвезете меня домой, — обращаюсь я к полицейским, снова везущим меня куда-то в своем вонючем джипе. — Но мы едем в другую сторону.

— Домой — потом. Сначала к матери в Центральную тюрьму Карачи.

К матери! Мать я не видела и не слышала о ней ничего целую вечность, больше месяца, с самого моего ареста. Я жаждала увидеть мать, обсудить свое состояние, дела движения, обвинения в государственной измене, которые, как я была уверена, предъявит нам военный режим.

— Мама, мама! — закричала я, врываясь в «дом отдыха». — Мама, это я, Пинки! Я здесь, мама!

Тишина. Еще одна ложь. Позже одна из надзирательниц по секрету выдала мне, что мать содержали в другом месте. Я немедленно попросила свидания с матерью, но мне просто не ответили. На следующий день вместо обещанной доставки домой меня отвезли в большую социальную больницу. В больнице никого, никаких обычных здесь толп посетителей, больных и персонала. Я никого не увидела до самой двери операционной. Без поддержки семьи я ощутила себя одинокой и заброшенной. Очнувшись после наркоза, я с облегчением увидела над собою лицо сестры Санам. Удивительно, как это они допустили ее ко мне… Она взбудоражена, обеспокоена.

Рассказывает Санам:

Больница громадная, я не ожидала попасть в лечебное учреждение таких масштабов. Куда идти, где спросить? Как только упомяну ее имя, спрошенные сразу как воды в рот набирают. Все чего-то боятся. Я тоже боюсь. Месяцами из дому не выпускали. Пакистан превратился в какой-то заповедник ужасов, особенно для того, кто носит имя Бхутто. Но сбежать из него не удастся.

«Прошу вас, пожалуйста, послушайте, подскажите…» — обращаюсь к одному, к другому, к третьему.

«Идите туда… сюда… не знаю куда…» — толку не добиться.

Вдруг я услышала крик.

«Бог мой, это моя сестра!»

«Нет, что вы, это не ваша сестра. У вашей сестры маленькая операция, а это кричит женщина, рожает», — вдруг проклевывается «глубокое знание» у какой-то дамы вида скорее полицейского, чем медицинского.

Но я знаю, что это Пинки. Даже не по голосу узнала, а просто знаю. Я несусь на крик и натыкаюсь на каталку, которую везут по коридору от операционной. Вокруг каталки намного больше полицейских, чем медперсонала. От рук и носа Пинки отходят трубочки. Пинки бредит, она еще не пришла в себя после наркоза. Они кричит:

— Они убьют меня! Они убьют папу! Они всех убьют! Остановите их! Кто-нибудь, остановите их!

Мне бросается в глаза седой волос на ее голове. Для меня это последняя соломинка, переломившая спину верблюда. Столько времени взаперти, столько дней рождения… И вот — черта подведена. Седой волос. Награда за страдания.

Сижу рядом с ней, жду, пока она очнется. Надеюсь, что пробуду до вечера, но нам дают побыть вместе лишь полчаса. На обратном пути разыскиваю ее врача.

«Передайте сестре, что у нее все в порядке», — говорит доктор.

Но передать сестре я ничего не смогла. Тем же вечером ее вернули в тюрьму.

В ушах как будто танки ревут. Черный дым клубится перед глазами. Неясно вижу надзирательницу, роющуюся в моей сумке. Она вынула тетрадку с записями, сделанными вСуккуре.

— Что вы делаете? — спрашиваю ее, еле ворочая непослушным языком.

Она вздрагивает, сует тетрадку обратно в сумку, оборачивается:

— Ничего-ничего, не беспокойтесь, все нормально. Выходит. Какое-то шестое чувство подталкивает меня,

поднимает на ноги. Шатаясь, бреду к сумке, забираю тетрадку, сжигаю ее в туалете. Проходит около часа, надзирательница возвращается с полицейским:

— Ваша сестра вам что-то передала. Где это?

Значит, они воображают, что тетрадку оставила мне Санам.

— Не имею представления, о чем вы…

— Неправда!

Они перерыли сумку, обыскали все, что можно обыскать, ничего не нашли и ушли, страшно разозлившись.

— Быстро вставайте, поднимайтесь! — враз закричали утром две надзирательницы.

Я чувствую себя не лучшим образом.

— Врач сказал, что мне сорок восемь часов нельзя вставать, — пытаюсь я протестовать. Но они не слушают, швыряют мои вещи в сумку.

Меня суют в машину, затем в самолет. Волнами накатывает тьма, голоса звучат откуда-то издали. Нет, не хочу тонуть в беспамятстве, не хочу… Но тьма затопила меня, и лишь через несколько часов я пришла в сознание, уже в моей клетке в Суккуре. Снова голоса.

— Жива.

— Нельзя было ее перемещать так сразу.

Снова погружаюсь во тьму, но на этот раз не столь мучительно. Выжила.

Я еще не знала, насколько мне повезло. Джам Садык Али, бывший министр правительства ПНП, живущий в изгнании в Лондоне, через несколько лет рассказал мне, как получил из Пакистана отчаянный звонок, когда меня направили в больницу.

— Сделайте что-нибудь, они убьют ее на операционном столе!

Он тут же устроил пресс-конференцию и рассказал об опасности, угрожающей моей жизни, нанеся таким образом упреждающий удар по режиму.

Поправлялась я медленно, несколько недель оставалась вялой, неподвижной, не хотелось ничего: ни есть, ни ходить, ни жить. Младший надзирательский состав не скрывал своей симпатии. Они снабдили меня ручкой и тетрадкой, пронесли несколько экземпляров журнала «Ньюсуик». Однажды я даже получила свежие фрукты. Много времени я проводила, записывая в тетрадке свои впечатления от прочитанного о происходящем за стенами тюрьмы. Писала я в тетрадке, на страницах журналов, на любом клочке бумаги. Вечером надзирательницы забирали тетрадку и журналы, чтобы их не обнаружили при возможном неожиданном обыске — в таком случае они потеряли бы работу, — утром приносили обратно.

Отрывки из дневника:

20 апреля 1981 года. Издающийся на урду официоз «Джанг» подал на первой полосе сообщение об интервью Би-би-си. Мир Муртаза Бхутто якобы признал, что находился в Кабуле во время угона самолета, но заявил, что не имел представления о происшествии до момента появления обще доступной информации о нем. Мир Муртаза сказал, что его оставшиеся в Пакистане мать и сестра не давали согласия на создание организации алъ-Зулъфикар. С Пакистанской на родной партией он не сотрудничает и контактов с сестрой и матерью не поддерживает.

21 апреля. «Дон» пишет, ссылаясь на радио Австралии, что Мир сообщил недавно в Бомбее, что его организация алъ-Зулъфикар, известная также как Пакистанская освободи тельная армия, может «перевернуть Пакистан вверх дном» и готова к насилию, чтобы свергнуть существующий режим. Мир якобы сказал, что организация алъ-Зулъфикар провела по меньшей мере 54 операции внутри Пакистана, включая взрыв на стадионе в Карачи перед прибытием Римского Папы. Относительно местоположения штаб-квартиры его организации в Кабуле он якобы ответил: «У нас есть определенные органы в Афганистане, но штаб-квартира наша в Пакистане».

Сердце мое усиленно билось, когда я писала эти строчки. Если бы мне представилась возможность встретиться с братом, поговорить с ним! Пять лет прошло. Я знала, как выглядят Мир и Шах, лишь по газетным снимкам. Насколько я понимала, гнев и возмущение брата, его высказывания, реальные либо искаженные пакистанской правящей кликой, представляли грозную опасность для меня и других членов ПНИ Зия мог использовать их как предлог для расправы с нашей партией. Мои братья вне его досягаемости, но мы под рукой.

28 апреля Мир внесен в список наиболее опасных преступников, разыскиваемых пакистанскими правоохранительными органами. И в тот же день ко мне в камеру неожиданно вошли заместитель главы режима военного положения в сопровождении начальника тюрьмы и еще какого-то чиновника. Мы с ним заняли оба стула — более в помещении стульев не было.

— Почему меня здесь держат? — спросила я. Он иронически поднял брови:

— Вам имя аль-Зульфикар ни о чем не говорит?

— Я не имею никаких связей с аль-Зульфикар.


— В вашем доме, в вашей комнате, нашли листок с подробным изложением планов аль-Зульфикар. — Я не понимала, о чем он говорит.

— Я вообще не слышала об организации аль-Зульфикар до угона самолета.

— Суд будет решать, что вы слышали и об аль-Зульфикар, и о взрыве на стадионе, и о Лала Асаде.

Лала Асад — президент студенческого крыла в Синдхе. Я знала его. Он студент технического вуза в Хайрпуре. Что он причастен к взрыву на стадионе, для меня звучало полной чушью. Я не могла поверить в его связь с организацией аль-Зульфикар, если такая организация вообще существовала, а не выдумана военными для того, чтобы разделаться с возможно большим числом сторонников ПНП. Развалившийся на стуле гость сообщил мне, что по делу об угоне самолета арестован также Насер Балуч. И с ним я знакома. Он представитель партии на громадном сталеплавильном комбинате в Карачи.

«Из сегодняшнего разговора могу заключить, — записывала я в дневник после их ухода, — что они полагают, что я вместе с Лала Асадом и другими членами группы аль-Зульфикар подстроила взрыв на стадионе. Совершеннейшая чушь. Они, разумеется, сами в это не верят. Таков этот мир. Невинные страдают, преступники правят бал».

Через два дня мир этот показался мне еще более зловещим.

«ОБНАРУЖЕНЫ ДОКАЗАТЕЛЬСТВА! ЖЕНА И ДОЧЬ БХУТТО ВСЕ ЗНАЛИ!» — заманивал читателей аршинный заголовок газеты «Джанг». Сердце мое замерло, по спине пробежал холодок. Наверное, тот самый листок, о котором говорил заместитель диктатора в моей камере. Режим, очевидно, готовил страну к следующему процессу Бхутто.

«Кошмар следует за кошмаром, — записывала я в дневнике 30 апреля. — Сначала новости о группе аль-Зульфикар и Мире, затем попытки режима представить нас теми, кем мы не являемся. На первый взгляд полнейшая чушь, но здесь теперь все возможно. Разве не проделали они то же самое с отцом? Теперь они снова хотят прибегнуть к фальшивке. И тогда весь мир знал, что это фальшивка, и сейчас будет знать то же самое. Кого интересует правда? Тем более, что военный суд правды не потерпит и в свет ее не пропустит. Не в состоянии победить нас политически, Зия стремится к нашему физическому уничтожению».

Но я еще не знала, к каким жестокостям прибегнет режим в своих попытках нас уничтожить.

Центр Балдия и расположение 555-й дивизии в Карачи, форт и казармы «Бердвуд Барракс» в Лахоре, форт Атгок на севере Пенджаба, авиабаза Чакала под Равалпинди, тюрьма Мач и лагерь Халли в Белуджистане… Наименования этих пыточных застенков вползли в жизнь сторонников ПНП и во все более озабоченные доклады «Эмнисти Интернэшнл» и других правозащитных организаций. Во всех этих филиалах ада пособники режима пытались выдавить из людей, сфабриковать «факты», порочащие ПНП, связать партию, связать нас с матерью с группой аль-Зульфикар.

Прошли годы, прежде чем я узнала, что там происходило. Цепи. Лед. Стручки жгучего перца, вводимые в заднепроходные отверстия узников. Становилось плохо от рассказов друзей и коллег, от того, что способны человеческие существа причинить себе подобным. Однако нельзя забыть страданий людей, ставших жертвами бесчеловечного военного режима генерала Зии уль-Хака.

Рассказывает Фейсал Хайят, землевладелец, бывший член Национальной ассамблеи от Пенджаба.

Четыреста полицейских во главе с начальником полиции и полковником армейской разведки окружили мой дом в Лахоре 12 апреля 1981 года в 3.30 утра. Они ворвались в дом и избили слуг. Сестру, оправлявшуюся после операции на печени, выволокли из спальни, вышвырнули мою мать из ее спальни и вышибли двери моих помещений.

«Это штаб-квартира аль-Зульфикар, — огорошили они меня, схватив за горло. — Сейчас мы начнем вывоз всех ваших базук, минометов, пулеметов, боеприпасов, которые вы храните в подвалах».

«Ищите, если хотите, — ответил я. — Только это не штаб, а мой дом, и в нем нет не только базук, но даже и подвалов».

Отговорки мне не помогли, они меня арестовали и увезли с собой.

Первые сутки я провел в тюрьме без пищи и воды. Затем мне завязали глаза и перевезли в лахорский форт, 450-летнюю кирпичную крепость Моголов. Там построил роскошный Дворец Зеркал создатель Тадж-Махала Шах Джехан. Я прогуливался там в былые времена с семьей, любовался прудами водных лилий. Но после переворота лахорский форт получил печальную известность как пыточный застенок, запоздалый ответ Пакистана на парижскую Бастилию.

Нас, арестованных, находилось там одновременно от двадцати пяти до тридцати. Среди тех, кого я встретил, Джехангир Бадар, резервный генеральный секретарь ПНП Пенджаба; генеральный секретарь Шаукат Махмуд финансовый секретарь Мухтар Аван один из бывших министров много правительственных чиновников. Условия там царили кошмарные.

Каждые два дня меня таскали на допрос. Время произвольное. То в шесть утра, то вечером, то среди ночи, непредсказуемо. Несмотря на то что мы находились в тюрьме, нас держали в наручниках. Допрашивали бригадный генерал Рахиб Куреши, начальник штаба администрации военного режима Пенджаба, и генерал-майор Абдул Кайюм, глава разведки Пенджаба. Имена и физиономии этих людей я никогда не забуду.

«Мы вам предоставляем уникальный шанс, — говорили они мне, стоявшему перед ними час за часом. — Вы еще молоды. Вам еще жить да жить. Все, что от вас требуется, это дать показания против госпожи Нусрат Бхутто и ее дочери Беназир Бхутто в деле угона самолета».

Я отказался. Их это не смутило.

«Вы политик, вы не мыслите жизни без политики. Нам ничего не стоит сделать вас министром». От политики перешли к экономике. «Вы занимаетесь текстилем. Разрешение на строительство вашей новой фабрики отменено из-за ваших политических заблуждений. Мы обеспечим вам разрешение. Вы станете богатым человеком». Я не соглашался, и они сменили тактику.

«А не желаете ли провести двадцать пять лет за решеткой? Военное положение, знаете ли. Нам не надо долгих разбирательств. Раз, два — и готово».

Три месяца я провел в каменном мешке размером четыре на пять футов. А ведь я ростом шести футов! Ни днем ни ночью не выпрямиться. Моя камера — одна из четырех в блоке, решетки отгораживают эти ниши от двора, но не закрывают солнца. С полудня и до вечера оно безжалостно припекало нас, температура доходила до 115 градусов по Фаренгейту. На подставках напротив наших камер установили электрические вентиляторы, гнавшие в нас со двора раскаленный, обжигавший, как пламя, воздух. Губы у меня распухли, болели так, что невозможно было пить. На коже образовались нарывы, она шелушилась, по всему телу ото лба до пят пошли темные пятна и круги. Все болело внутри и снаружи. Однажды я привязал к решетке рубашку, чтобы заслониться от солнца и вентилятора, но надзиратель сорвал ее, и три дня я оставался еще и без рубашки.

Соседи мои один за другим теряли силы и падали, сраженные солнечным ударом, я слышал их бессознательный бред. Они все были старше меня, тогда тридцатисемилетнего. Но через два месяца не выдержал и я. Через два дня я очнулся в прохладе импровизированного подвального медпункта. Убедившись, что я пришел в себя, тюремное начальство вернуло меня обратно в мою клетку.

Ночью тоже не было отдыха от мучений. Ни у меня, ни у соседей не было никакого белья, даже ни одной простыни. Приходилось сворачиваться калачиком на растрескавшемся цементном полу рядом с открытой вонючей дырой, служившей туалетом. По нам ползали муравьи, тараканы, бегали ящерицы, крысы, кусали все, у кого были челюсти. А жара не убывала, об этом тоже позаботилась предусмотрительная администрация. В семифутовый потолок каждой клетки вделали 500-ваттную лампу, лампы горели всю ночь. Светильники были устроены таким образом, чтобы предотвратить доступ к патрону, чтобы не дать возможности отчаявшемуся узнику покончить с собой. Мне кажется, что я был к тому близок.

Здоровье… О каком здоровье в таких условиях может идти речь? Удивительно, что все мы остались живы. Жалкая еда, которую мы должны были схватить с подставляемого к решетке на десять секунд подноса, состояла из куска хлеба с мелкими камушками и песком, смазанного соусом кар-ри, покрытым месивом мух. Я переболел там дизентерией, малярией и холерой. Температура однажды поднялась до 105 градусов. Голова раскалывалась от боли, свет резал глаза, я не мог удержаться от стона. Тело то жгло, то леденело, меня неоднократно тошнило, и я валялся в собственных рвотных массах.

— А посмотрите-ка, кто вас навестил, — елейным тоном обратился ко мне однажды в начале допроса один из моих мучителей. Я заморгал, прищурился… У стены допросной комнаты стояла моя мать.

— Двадцать пять лет ваш сын отсидит в тюрьме, — повернулись они к матери. — Двадцать пять лет, если не даст показаний против Бхутто.

По лицу матери катились слезы. Немало ей пришлось перестрадать. Муж сестры после пыток в изгнании, сын доведен до состояния полутрупа, а наследственные земли засыхают, потому что военные власти отрезали водоснабжение. Но несмотря на то, что она всегда была женщиной доброй и мягкосердечной, она проявила неожиданную для меня силу характера.

— Не дай себя запугать, Фейсал, — обратилась она ко мне так, как будто мы с ней остались наедине. — Не иди против своей воли. Поступай, как велит совесть.

— На Бога полагаюсь, матушка, — ответил я ей. — Эти двое — всего лишь люди, как и я. Если Богу угодно, чтобы я провел двадцать пять лет в тюрьме, я ничего не могу сделать. Но предавать семью Бхутто я не буду.

И не только я не мог их предать. Ни один из заключенных в лахорском форту не мог. Мы все из добрых семей, с давними традициями религиозной и правительственной службы. Все получили образование. У нас имена в обществе, мы ими дорожим. Мы не могли однажды солгать и затем жить в бесчестии. Несмотря ни на какие посулы или угрозы.

Ни один из бывших правительственных чиновников не согласился лжесвидетельствовать против вдовы и дочери Бхутто. Через три месяца начальство пошло на попятный и перевело всех нас в местные тюрьмы. Я оказался в тюрьме Гуджранвала в сорока милях к северу от Лахора, где провел еще два месяца. В таком состоянии, до которого нас довели, вернуть нас в общество режим не решился.

Рассказывает Кази Султан Махмуд, бывший служащий отеля «Флэшман», генеральный секретарь секции ПНП в городе Равалпинди.

Я уже провел год строгого режима в Центральной тюрьме Мианвали за организацию демонстраций и маршей против смертного приговора председателю Бхутто. Администрация отеля вынуждена была уволить меня за участие в работе ПНП. После угона самолета меня снова арестовали и упрятали сначала в тюрьму Равалпинди, затем перевели в Гуджранвалу, а оттуда в лахорский форт. Это кошмарное заведение.

«Расскажите нам о связях мисс Бхутто с группировкой аль-Зульфикар», — требовало от меня тюремное начальство в каждой из тюрем. Я отвечал, что она мне об этих связях не рассказывала и что об угоне я ничего не знаю. После чего меня били кожаными бичами и бамбуковыми палками. Последними по голове. Но это оказалось лишь началом.

Я ростом невелик, всего трех футов, и вешу лишь сорок восемь фунтов. Это открывало перед тюремным персоналом широкие перспективы. Видя мое нежелание сотрудничать, они надели на меня очень тяжелые наручники и велели поднять руки над головой. Руки у меня короткие, я падал от напряжения, и они, безмерно веселясь, «нечаянно» на меня наступали. Частенько, схватив меня за кожу живота, играли мною «в мяч», швыряя друг другу, или, опять же «нечаянно», роняли на пол.

Они завязали мне глаза и куда-то повели, не знаю куда. «Сейчас ты издохнешь, если не расскажешь о связи этих Бхутто с террористами», — заявили они мне. Потом схватили за одну ногу и свесили со стены тюрьмы, с высокой стены. «Значит, не хочешь жить? Давай подписывай признание». Но я ответил, что они могут меня убить, но рассказать того, что я не знаю, не могу.

Тридцать пять дней они постоянно мучили меня, избивали, издевались надо мной. «Что-то в тебе мистер Бхутто разглядел, — говорили они. — Ты у нас великий вождь. Что-то в тебе особенное. И красавец хоть куда. Без тебя аль-Зульфикар никак не справится». Раны на теле воспалялись, гноились, но врачу меня не показали ни разу.

Потом, еще тридцать пять дней в одиночном заключении. Камерой это не назовешь, меня бросили в какую-то грязную могилу. Почти не кормили, бросали в дырку в двери сухарь да иной раз чапатти. Дырка высоко, я не доставал, и пища падала в грязь. В ту же дырку совали раз в день чашку чаю. Чашку я пытался ловить, но почти всегда проливал, оставался лишь глоток-другой. При этом почти всегда обжигал руки и голову.

Через два месяца меня выпустили, и я выступил на собрании политических заключенных в Равалпинди, рассказал, как издеваются в тюрьмах над политическими заключенными. Первой напечатала текст моего выступления газета «Гардиан», а агентство Ассошиэйтед Пресс разнесло его по всему миру. Меня сразу арестовали снова и продержали в тюрьме Кот-Лахпат в одиночном заключении два года и четыре месяца. После этого военный суд приговорил меня к трем годам тяжелых каторжных работ. Этот срок я отбывал сначала в тюрьме Мултан, потом в тюрьме Атток. Освободили меня 15 июня 1985 года.

Мне помогают племянники, потому что я все еще в черном списке. Но я продолжаю работать для ПНП. Пока я жив, я не оставлю Беназир Бхутто.

Рассказывает Первез Али Шах, сейчас старший вице-президент ПНП Синдха, тогда ведущий член ПНП Синдха; бывший издатель и главный редактор еженедельного журнала «Джавед».

24 марта 1981 года, когда я играл с сыновьями в крикет, к дому подъехала машина без номерных знаков, и люди в штатском приказали мне сесть в эту машину. Они назвались полицейскими, но ордера не предъявили.

До этого меня арестовывали трижды, впервые вместе с моим 62-летним отцом 1 октября 1977 года, в день, когда Зия впервые отменил выборы. Тогда машины и джипы с полицией подъехали к нашему дому в Хайрпуре во внутреннем Синдхе, где я баллотировался в члены провинциальной ассамблеи от ПНП. Полицейские сковали меня с отцом наручниками за руки и повели по улицам пешком, а машины двинулись следом. Народ с тротуаров с удивлением наблюдал за нашим продвижением по проезжей части под конвоем полиции. Сначала я не знал, куда деваться от стыда, накинул на наручники платок. Но потом заметил сочувствие на лицах людей и убрал платок. Двадцать пять суток мы с отцом провели в полицейском участке, спали там же, на полу, после чего какой-то армейский майор меня освободил, а отца приговорил к году заключения в суккурской тюрьме.

Через год, когда многим в Хайрпуре угрожал арест за призывы к освобождению председателя Бхутто, меня снова арестовали. На этот раз они не застали меня дома, устроили обыск и вторглись на женскую половину нашего дома, куда еще никогда не заходил ни один посторонний мужчина. Они опустошили шкафы, ящики столов и комодов, учинили настоящий погром. Схватили меня на свадьбе друга и упрятали в камеру размером семь на десять футов, в которой я стал двадцать первым узником. Обвинили меня в поджоге. Ни доказательств, ни свидетелей они не обнаружили, потому приговорили к году тюремного заключения за подстрекательство толпы на беспорядки.

Но арест 1981 года оказался хуже всего, что со мной в жизни приключалось. Мне завязали глаза и везли шесть часов из Карачи в Хайрпур, в тамошнюю тюрьму. Там мне три дня не давали ни крошки еды. Оттуда увезли в Хайдарабад, а потом среди ночи вдруг снова в Карачи, в полицейский участок Фрер. «Дайте мне хоть чашку чаю», — попросил я полицейских. «Все, что тебе положено, получишь в 555-м», — отвечали они. Это звучало зловеще. 555-й — штаб Пакистанского ЦРУ в Карачи.

Снова меня впихнули в полицейский фургон. В этот раз я оказался в совершенно темной камере, об потолок которой сразу стукнулся макушкой. «Осторожно!» — раздался заставивший меня вздрогнуть крик. Оказалось, я наступил в темноте на чьи-то ноги. Сколько нас всех там мариновали, не имею представления.

Через какое-то время я предстал перед полковником Салимом, начальником межведомственной разведки. Он вручил мне карандаш и бумагу. «Напишите, что Беназир Бхутто организовала взрыв на стадионе, а ее мать связана с угоном самолета», — приказал он мне. «Как я могу писать о том, о чем ничего не знаю?» — спросил я. Он повторил приказ. Я отказался. Тогда он позвонил и вошел Лала Хан, знаменитый пыточных дел мастер 555-го. Он закрепил мои ноги в специальном станке типа колодок и принялся колотить по коленям длинной палкой. Боль нарастала, вскоре по лицу моему потекли слезы. Я повторял, что ничего не знаю ни о взрыве, ни об угоне, но Лала не обращал на мои слова внимания, его они просто не интересовали, он продолжал свое дело. Когда он наконец закончил, я не мог пошевелить ногами. «Вставай, если не хочешь на всю жизнь остаться парализованным», — холодно посоветовал мне специалист.

Меня перевели в другую камеру. Туда ко мне поочередно являлись представители четырех управлений разведки, допросы сводились к приказам написать, что Беназир и бе-гум-сахиба причастны к взрыву на стадионе и угону самолета. Я отказывался, и приходил Лала.

Иногда меня заставляли наблюдать, как других подвешивали вниз головой и били, я с содроганием сердца слушал их крики. Иногда меня самого подвешивали к потолку так, что пола можно было лишь коснуться кончиками пальцев ног, и оставляли висеть часами. Часто ночами приставленные к дверям стражники не давали мне спать, задавая идиотские вопросы, спрашивая, как меня зовут. Если я молчал, меня тут же тыкали длинной палкой. Когда я совершенно отощал — ежедневный рацион мой состоял из двух стаканов воды да чечевичной жижи, — меня начали приглашать на ланч к допрашивающим. «Посмотрите на себя, — говорили мне, сидящему рядом с аппетитной едой и горячим чаем, — образованный человек из хорошей семьи, а до чего себя довел. Зачем усложнять ситуацию? Сознайтесь, что Беназир Бхутто и ее мать вовлечены в предосудительную деятельность, и дело с концом». Я отказывался, и мучения мои возобновлялись.

Через три месяца меня перевели в Центральную тюрьму Карачи, а оттуда в Хайрпур, где семье разрешалось раз в месяц меня навещать. Семь раз меня таскали в суд, я представал перед военным трибуналом, который так и не смог мне предъявить ни толковых обвинений, ни свидетелей, ни доказательств. В феврале 1985 года меня удостоили наконец приговором на год тюремного заключения за «распространение политических взглядов, противных идеологии, целостности и безопасности Пакистана». Без зачета тех четырех лет, что меня держали в тюрьмах, и мучений, которые я там испытал. У жены моей случился нервный срыв от напряжения, вызванного необходимостью управлять нашим скромным бизнесом в Карачи и воспитывать троих наших детей.

Первез Али Шах признан узником совести организацией «Эмнисти Интернэшнл». Многим суждено было стать узниками совести в тот страшный период формирования ДВД и угона пакистанского самолета. В течение 1981 года, сообщала «Эмнисти Интернэшнл», число пытаемых в Пакистане политических заключенных резко возросло. Большинство из них — студенты, партийные руководители и активисты, профсоюзные деятели и юристы, интересовавшиеся политикой. Но появилась в это время и новая категория заключенных, невиданная в стране ранее. «В 1981 году мы впервые получили сообщения о пытках, которым подвергались четыре арестованные по политическим мотивам женщины, — говорится в докладе «Эмнисти Интернэшнл». — Это Насира Рана и бегума Бхатти, жены сотрудников аппарата ПНП, Фарханда Бухари, член ПНП, и госпожа Сафуран, мать шестерых детей».

Я знала всех четверых.


Рассказывает Насира Рана.

13 апреля, Лахор.

Муж мой, член ДВД, с начала апреля находился в Карачи, когда в дом наш неожиданно ворвалась полиция. «Кто вы такой?» — в страхе спросила я человека, направившего на меня ствол своей винтовки. Формы на нем не было, лишь рубашка с расстегнутым воротом и черные брюки. Мне запомнился блеск золотой цепи на его шее. «Кто я? Я тебе скажу, кто я. Я майор пакистанской армии». Он больно ткнул меня дулом винтовки в лоб. Я оттолкнула оружие, и он перехватил свою винтовку и ударил меня прикладом, сломал кости ладони и палец. Двенадцатилетняя дочь моя в ужасе закричала. «Где муж?» — рычал этот майор. Остальные в это время громили наше жилище. «Нет его дома», — ответила я. Он снова занес надо мной приклад. «Где дверь в подземный ход?» — «Нет у нас никакого подземного хода». Меня с дочерью заперли в одной из комнат, еще погремели в наших помещениях и наконец удалились.

Они вернулись через пятнадцать дней.

«Поедете с нами. Вы арестованы», — заявили мне заместитель начальника полиции и местный судейский чиновник.

«У вас есть ордер?»

«Мы сами ордер».

Они доставили меня в тюрьму, где поставили посреди комнаты и держали так, стоя, всю ночь. Следователи менялись каждый час.

«Ваш муж член группировки аль-Зульфикар, которой руководят Беназир Бхутто и бегума Бхутто. Мы знаем это, это достоверный факт. От вас требуется лишь подтверждение».

Час тянулся за часом, колени мои подгибались, но я не сдавалась. Я шатнулась к стоявшему рядом стулу, но на меня гаркнули: «Стоять!»

Через два дня меня отвезли в лахорский форт, где заперли в крохотной клетушке с другой политической заключенной, бегумой Бхатти, муж которой был министром правительства провинции и министром государственных доходов Пенджаба.


Бегума Бхатти рассказывает.

Нас допрашивали представители одиннадцати правительственных управлений и ведомств. «Где мужья? — вопили они. — Ваши мужья преступники, террористы, они прислужники этих Бхутто!»

Три ночи нам не давали спать. «Не спать, госпожа Рана! — орали надзиратели, колотя дубинками по прутьям решетки. — Проснитесь, бегума Бхатти!»

На следующий день нас поставили перед генерал-майором Кайюмом, начальником разведки. Те же вопросы. Те же ответы. Генерал-майор в ходе допроса рассвирепел, схватил меня за волосы и ударил затылком о стену.

«Где муж?» — завопил он, брызжа мне слюной в лицо.

«Не знаю».

Он поднес сигарету мне к носу, прижег руку. Запахло паленым мясом.

«Где мужья?» — орал генерал.

У меня потемнело в глазах. Как будто издалека донесся крик Насиры.

«Я вас сломаю!» — под этот генеральский вопль я потеряла сознание.

Рассказывает Насира.

В лахорском форте нас продержали пять недель, самое жаркое время года. Солнце пекло немилосердно. «Пора бы вам признаться», — сказали нам, оставляя на середине двора под охраной. Мы стояли на солнцепеке, перед глазами метались темные пятна, головы раскалывались, язык не помещался во рту. Охранники рядом, в тени, наслаждались прохладительными напитками, веселились, смеялись над нами. Час, другой… Не знаю, сколько мы там стояли. Охрана менялась каждые три часа.

Три раза они заводили нас в особую комнату. К запястьям нашим привязывали мокрые губки с пропущенными сквозь них проводами. С интервалом в несколько секунд включали ток, нас трясло, тело становилось как будто парализованным. Моя сломанная рука, загипсованная, особо чувствовала удары электричества. Я не смогла вытерпеть, закричала.

«Мы приведем сюда вашего отца, будем пытать здесь при вас, — пригрозили мне. — Мы займемся вашей дочерью».

Эта пытка длилась два часа.

Бегума Бхатти.


В камере ни кровати, ни постели. Они бросили нам дерюжный мешок. Я попыталась расстелить этот мешок на полу, и из него выскользнула трехфутовая змея. «Тише!» — зашипела я Насире, а больше самой себе. Почему-то змея меня разозлила больше всего. Я схватила ее сложенным мешком, ударила головой о стену и свернула ей шею. Надзирательница, увидев эту схватку, завопила от страха.

Администрация попыталась заставить нас подписать акт, утверждающий, что змея забралась в камеру сама, а не прибыла в мешке. Мы наотрез отказались.

Дайте показания против Беназир, дайте показания против ее матери, дайте показания против своих мужей… Допросы продолжались.

«Если бы ваша жена была на моем месте, она показала бы против вас?» — спросила я однажды своего мучителя.

«Конечно».

«Значит, она недостойная женщина», — припечатала я.

Насира.

Одна из надзирательниц шепнула мне, что мужа моего схватили и тоже доставили в форт. Не знаю, что они с ним делали, не хочу узнать. В результате пыток у него случился сердечный приступ. Они спешно отправили его в больницу, не хотели, чтобы он у них умер. Но он каким-то чудом выжил.

Оставаясь в изоляции в Суккуре, я не знала о мучениях этих мужчин и женщин, об этих пытках. Я не знала, что доктор Ниязи по настоянию жены и семьи покинул Пакистан сразу после угона самолета, буквально за минуты до того, как полиция ворвалась в его дом, чтобы схватить его. В Кабуле он перенес сердечный приступ, едва выжил, и чуть не умер в Лондоне на операционном столе во время операции на сердце. В Лондоне он оставался до 1988 года.

Ясмин тоже чудом избежала ареста.

«Ясмин Ниязи дома?» — спросили полицейские из-за ворот.

«Нет», — сообразила ответить Ясмин. Тогда полиция решила забрать ее мать. За запертыми воротами между матерью и дочерью вспыхнула краткая перепалка.

«Я скажу, что я дома», — настаивала Ясмин.

«Ясмин, если они тебя возьмут, я умру, — горячо шептала мать. — Выбирай, или у тебя живая мать в тюрьме, или мой труп дома».

Ясмин молча следила, как уводят ее мать. В тюрьме госпожу Ниязи поместили с тремя женщинами в крохотной камере напротив той, в которой ждал казни отец. Пять дней мать Ясмин провела в этой камере. Спали женщины по очереди из-за недостатка места.

Ясмин пряталась три месяца. Полиция усиленно искала ее. Доктор Ниязи, едва державшийся на ногах, купил дочери билет на самолет в Лондон. Но как ей покинуть страну? Выйдя из тюрьмы, мать Ясмин созвонилась с британским посольством. К счастью, Ясмин родилась в Англии, и посольские служащие сообщили, что в сорок восемь часов могут выдать ей британский паспорт, если госпожа Ниязи сможет найти дорожный паспорт дочери, по которому она прибыла в Пакистан. Паспорт 18-летней давности обнаружили на дне коробки со старыми бумагами в подвале.

«Провожать ее в аэропорт я не пошла, боялась, что меня опознают. Накинула на нее бурка и отправила с сестрой, — рассказывала мне госпожа Ниязи уже по прошествии нескольких лет, но голос ее все еще дрожал при воспоминании о расставании с дочерью. — Ясмин разыскивали по личному указанию Зии. На ее арест имелись все документы. Ее искали по всей стране, в каждой провинции. Не было розыскного списка, в котором бы не встречалось ее имя. Лишь по воле Господа смогла она оставить эту страну».

«В вашем паспорте нет въездной визы», — насторожился иммиграционный чиновник в аэропорту.

«Странно, — «удивилась» Ясмин. — Наверное, забыли поставить», — сблефовала она.

Служащий полез в список, но тут, как часто случается в Пакистане, в аэропорту погас свет, пассажиры забеспокоились, возник хаос. Когда электричество дали снова, контролеру уже не до поисков было, он в спешке штамповал паспорта и пропустил беглянку на посадку.

Ясмин благополучно прибыла в Лондон, где впоследствии вышла замуж за моего кузена Тарика, тоже политического изгнанника. Так они и остались в Англии, и теперь воспитывают двоих детей.

Жара достигла Суккура в мае. Горячий ветер продувал мою клетку, нагревая воздух жаром пустынь внутреннего Синдха до 110, даже до 120 градусов по Фаренгейту. Пыль и песок, приносимые ветром, прилипали к моей взмокшей от пота коже, скрипели на зубах. Кожа трескалась, шелушилась, полосками слезала с ладоней. На лице вспухали и лопались нарывы, пот и песок попадали в них, разъедали, жгли огнем. Мои обычно густые волосы вылезали горстями. Зеркала у меня не было, но, ощупывая скальп, я обнаруживала очередные разрушительные последствия нового образа жизни, пальцы скользили по шершавому лысеющему черепу. Каждое утро я оставляла на подушке клочья волос. Насекомые не замечали различия между моей камерой и окружающим миром. Кузнечики, комары, оводы, пчелы, осы жужжали, ныли, вертелись вокруг, садились на лицо ноги, руки… Я отмахивалась, но при таком их количестве ничего не могла сделать. Ползли тараканы, большие черные муравьи и тучи маленьких красных. Пауки и паучки. Ночью, чтобы спастись от укусов, я натягивала на лицо простыню, но тогда становилось нечем дышать.

О чистой, прохладной воде я могла только мечтать. В тюрьме давали какую-то коричневую, рыжую, в лучшем случае, желтую жижу. Отдавала она тухлыми яйцами, на воду не походила и жажду не утоляла. Однако жившему неподалеку Муджибу, моему адвокату, не разрешили передать мне чистую воду.

«Все делается ради вашего блага, — с серьезным видом уверял меня начальник тюрьмы. — Эти люди ваши враги.

Руководство вашей партии хочет убрать вас с дороги. Но мы не позволим им этого добиться».

В другой раз он сообщил мне, что лично съел свежие апельсины, переданные мне Муджибом.

«Ради спасения вашей жизни пришлось рискнуть своей. Он мог впрыснуть в апельсины яд». — Какое-то абсурдное действо.

«Можно мне получить баллончик против насекомых?»

«Нет-нет, ни в коем случае. Это ведь яд. Мы не хотим, чтобы с вами что-то стряслось».

С чего они все время твердили о яде? Я вдруг поняла, что им хочется внедрить в мою голову идею самоубийства. Чего лучше — объявить, что Беназир Бхутто, припертая к стенке справедливыми обвинениями, покончила с собой! Изящное решение проблемы. Подтверждением моей гипотезы оказалась бутыль фенила, «забытая» в моей клетке. Этикетку на этой бутылке перекрывала наклейка с изображением черепа и скрещенных костей.

«Смотрите не забудьте эту бутыль у нее в камере! — строго — и громко, чтобы я расслышала, — предупредил начальник тюрьмы уборщицу, заходившую ко мне перед его еженедельным визитом. — И вообще следите за фенилом. Не то ей еще вздумается таким образом положить конец своему заключению».

Но, несмотря на его наставление, — или благодаря ему — бутылка каждый раз оставалась со мной наедине, и череп с наклейки буравил меня пустыми глазами.

Значит, таким образом они пытались внушить мне мысль о самоубийстве. Насколько эффективно?

Снова начало беспокоить ухо, состояние его ухудшили песчаные ветры, постоянное потоотделение, при котором пот обильно стекал по лицу, затекал и в ушную раковину. Но тюремный врач продолжал уверять меня, что все в порядке.

«Вы в одиночном заключении. Разумеется, постоянно ощущаете немалое напряжение, прекрасно понимаю, — втолковывал он мне. — Люди часто склонны воображать в таких условиях боли, которых на самом деле не ощущают».

Я даже склонялась к его точке зрения. Может быть, я и в самом деле выдумываю? Если б только не жара…

«Дорогая Пинки, — писала мне мать 23 мая из Центральной тюрьмы Карачи. — Чтобы спастись от жары, я три-четыре раза в день обливаюсь водой. Попробуй. Сначала я наклоняю голову и лью воду на затылок и голову, потом на одежду. Затем сажусь на койку под вентилятор, сушусь и охлаждаюсь. Даже после того, как одежда полностью высохнет, еще некоторое время не покидает ощущение прохлады. Чудесный метод, приносит колоссальное облегчение…. С любовью, твоя мама».

Я последовала совету, принялась по утрам опрокидывать на себя по ведру воды. В Суккуре намного жарче, чем в Карачи, и у меня в камере не было вентилятора, но в течение часа, пока одежда высыхала, я чувствовала себя намного лучше, не задумываясь, однако, о том, что вода попадала в ухо, увеличивая опасность занесения инфекции и ухудшая состояние уха. Тюремный врач по-прежнему меня успокаивал. «Вам это лишь кажется». Разумеется, он не был специалистом. Я так и не узнаю, лгал он умышленно или по невежеству.

250 шагов бега на месте. Сорок наклонов. Размахивание руками. Чтение газет. Пропускаю клевету на меня и мать, откладываю газету. Сосредоточиваюсь на вышивке. Муджиб и его жена Альмас передали мне набор: ткань, нитки, книжка с узорами-образцами.

«Закончила скатерочку для сервировочной тележки и две салфетки, — пометила я в дневнике в середине мая. — Когда меня выпустят, я смогу показывать это и говорить: „Вот это я вышила в тюрьме". А если серьезно, то вышивание помогает сосредоточиться, не дает бродить мыслям. Более того, в вакууме одиночного заключения это занятие дает точку опоры, организует время и занимает его, помогает построить день. В общем, производит явно благотворное воздействие».

Принуждаю себя как минимум час заниматься записями, сидеть над дневником.

«Франсуа Миттеран — первый социалист, избранный президентом в послевоенной Франции, — отмечаю я 11 мая. — Англо-американские средства массовой информации развернули свирепую антижискаровскую кампанию. Эти выборы окажут сильное влияние на европейскую политику. Франция глубже погрузится во внутренние проблемы, в социальную политику. Соответственно, внешняя политика ее утратит прежнюю агрессивность. Кто заполнит оставленную ею нишу в Азии и Африке? Как будут развиваться отношения между Францией и ФРГ? Партнерству „технократов" и „друзей" Жискара и Шмидта пришел конец. Как скажется результат выборов во Франции на Италии?»

В тот же день я записала в дневнике о смерти Бобби Сэндза, ирландского политического диссидента: «Он скончался после шестидесятишестидневной голодовки в британской тюрьме. Для британцев Бобби Сэндз террорист. Но для своей страны он останется борцом за политическую свободу и права ее населения. Такова история мира». Но часто я пропускала дни, ничего не оставив в дневнике. «Какое-то время ничего толком не записываю, — ругала я себя 8 июня. — И не надо оправдываться тем, что не о чем писать, ведь всегда можно анализировать газетные материалы. Не обращаясь к перу, теряешь контакт со словами, с речью, с потоком мыслей, теряешь способность выражать свои идеи и замыслы».

Медленно, но уверенно я вписывалась в тюремный образ жизни. «Каждый час тянется дольше дня или недели, но я его одолеваю, — заметила я 11 июня — „Приспособление" — неверное слово. Нельзя подладиться к столь ужасной ситуации. Подладиться означает поддаться. Я справляюсь. Каждое мгновение тянется, но проходит. Бог помогает мне в этом кошмаре. Без Него я не выдержала бы».

Конец моему заключению в Суккуре предвиделся в полдень 12 июня. Я не имела представления, выпустят они меня, задержат дольше, отправят в суд, убьют… «Смерть неизбежна, и я ее не боюсь, — написала я в дневнике. — Это правящее зверье может истребить людей, но против идей они бессильны. Концепция демократии неистребима. И в неизбежной победе демократии мы воскреснем. По крайней мере, смерть освободит от монотонности одиночного заключения, когда ты живешь, но не живешь».

В одиннадцать утра в последний день моего срока поступил документ из военной администрации страны. Заместитель главы режима «имел удовольствие», как он выразился, продлить срок моего заключения до 12 сентября.

21 июня 1981 года, мой 28-й день рождения. Центральная тюрьма Суккур.

Рассказывает моя сестра Санам.

Мне разрешили посетить сестру в ее день рождения, уже третий в заключении. Рейс из Карачи задержался, у меня остался лишь час на свидание. До ее клетки я добралась в слезах. Меня обыскивали и обыскивали. Рылись в волосах, в которых ничего не спрячешь, я коротко остриглась. Рылись в сумке, пролистали каждую страницу журнала «Космополитэн», который я захватила для Пинки. Заставили попробовать пищу, которую я несла сестре, чтобы убедиться, что она не отравлена. «У меня же совсем не останется времени!» — жаловалась я, а они нарочно еле шевелились, чтобы досадить ей даже в день рождения.

Она встретила меня с изяществом хозяйки, принимающей долгожданного гостя. В этот день начальство разрешило кому-то передать ей апельсины, и она угостила меня, извиняясь, что нет ни тарелки, ни ножа, чтобы очистить плод.

«Они боятся, что я взрежу вены», — усмехнулась сестра.

Я почувствовала себя виноватой. Я пришла в слезах, жалуясь на судьбу, а сестра в этой кошмарной раскаленной клетке ни на что не жаловалась. Выглядела она больной, исхудала. Я с ужасом заметила сквозь волосы на голове кожу черепа.

«Давай посплетничаем», — сказала она, как будто мы встретились дома. С нас, однако, не спускал глаз мрачный надзиратель, сидевший вплотную к решетке и что-то записывавший в блокнот, а в камере находилась надзирательница, вслушивавшаяся в каждое слово. Я села рядом с сестрой и прошептала:

«Насер хочет на мне жениться».

«Пусть не шепчутся!» — крикнул надзиратель надзирательнице. Та придвинулась к нам, всунув физиономию чуть ли не между нашими головами.

«Но я не хочу выходить замуж, пока вы с мамой в тюрьме. Я сказала Насеру, что надо подождать, пока вы выйдете на волю».

«Как раз наоборот! — сказала мне Пинки. — Кто знает, сколько еще ждать придется. А так ты будешь под защитой мужа. И мы будем за тебя спокойны».

«Ох, Пинки, почему все так нескладно…» — я обняла сестру.

«Но-но!»— встрепенулся надсмотрщик снаружи. Надзирательница распихнула нас, встав одной ногой на тюремную постель.

«Да ради бога, — сказала Пинки. — Мы же не говорим о политике. Чисто семейные новости. Что тут страшного?»

Надзиратель строчил в блокноте, а надзирательница все оставшееся время свидания стояла между нами. Я едва сдерживала слезы, покидая сестру, одну в этой ужасной конуре, с этими ужасными субъектами.

«Желаю вам с Насером счастья!» — крикнула мне вдогонку сестра.

«С днем рождения. Пинки», — пискнула я в ответ, подпираемая сзади охраной.

Мисс Беназир Бхутто в Центральную тюрьму Суккур От бегумы Нусрат Бхутто, Центральная тюрьма Карачи, 9 июня 1981 года.

Дорогое мое дитя!

Мое второе письмо придет к тебе как раз перед твоим днем рождения. Я хорошо помню, как мы с отцом радовались, узнав в Англии, где он тогда учился, что я беременна. Мы были вне себя от счастья. Ты была нашей первой дочерью, нашей общей любовью. Ты была нашим праздником. Позже, в больнице в Карачи, когда ты только что родилась, я не могла ночью заснуть, хотела держать тебя в руках, любоваться твоими золотыми кудряшками, розовым личиком, прекрасными ручками с длинными пальчиками. Сердце замирало, когда я тобой любовалась.

Когда папа прибыл из Англии, тебе было уже три месяца. При родителях своих он стеснялся, но, когда мы оставались одни, не мог от тебя оторваться; трогал твои ручки, щечки, носик, удивлялся гуду, такому прелестному ребенку. Он спросил меня, как тебя нужно держать, и я показала: одну руку под голову и другую вокруг тельца. Ему так нравилось носить тебя по комнате, он ходил и ходил, все любовался тобою. Не буду больше об этом, слезы мешают.

Помню твой первый шаг — тебе лишь десять месяцев тогда исполнилось. Помню, когда ты впервые заговорила за неделю до своего первого дня рождения, в Кветте. В три года и шесть месяцев ты пошла в садик, в новом милом платьице, которое я сама сшила и украсила вышивкой, с любовью и усердием, после каждой из пяти ежедневных молитв молясь о твоем здоровье, благополучии, долгой и счастливой жизни.

Снова подходит 21 июня, и я желаю тебе счастья и многих, многих дней рождения. К сожалению, не могу прислать тебе даже маленького подарка, не могу поцеловать, запертая так далеко от тебя еще на девяносто долгих дней.

Надеюсь, ты хорошо питаешься и достаточно пьешь. Не забывай о фруктах и овощах. Всего тебе наилучшего в будущем.

Твоя любящая мама

Фрукты и овощи. Вода. Да-да. Конечно, мысли матери о благе ребенка… Боюсь за нее. Ей тоже продлили срок заключения. Сколько они еще будут ее мучить?

У меня изменения в статусе. Меня повысили до класса А, который предусматривает радио, телевизор, холодильник, в который я в воображении своем уже поместила много-много чистой охлажденной воды. И кондиционирование воздуха. Сердце екнуло, но сразу проклюнулись сомнения. Что проку от кондиционера в открытой всем ветрам камере? Да, я могла бы не беспокоить воображение. Единственная привилегия, до которой сжался весь букет льгот класса А, — возможность ночью гулять по двору. Меня больше не будут запирать в клетке на ночь, сообщил мне комендант тюрьмы, как о великой милости.

«Отклоняю ваш класс А, — написала я ему. — Не хочу быть участницей вашей лжи».

Снится свобода. Снится бифштекс с грибами в ресторане «Сорбонна» в Оксфорде. Снится свежий яблочный сидр в Новой Англии и мятное мороженое от Бригама. Отец мой в камере смертников проводил время, вспоминая кого-либо из тех многих, кого знал или встречал за годы жизни, и восстанавливая возможно большее число деталей внешности и характера вспоминаемого. Я вспомнила Иоланду Коджицки, с которой делила комнаты в Оксфорде. Она, насколько мне было известно, трудится экономистом в Массачусетсе. Подумала о Питере Гэлбрайте, ставшем сотрудником аппарата сенатского комитета по иностранным делам в Вашингтоне и женатом на давней его подруге Энн О'Лири, с которой я его и познакомила в Гарварде. Время бежало. «Дни наши пройдут, — говорил мне отец в тюрьме. — Важно провести их с честью».

Я не отличалась терпением отца. «Надо выбраться отсюда, надо!» — думала я. Генерал Аббаси, глава военной администрации Синдха, заявлял — так мне сказала Санни, — что собирается уничтожить нас физически, морально и экономически. Они налегли на последний пункт, возбудив в суде иск к нам с целью пустить с молотка всю нашу собственность: Клифтон, 70, Аль-Муртазу, земли и иное имущество. Я не имела представления, насколько продвинулся этот процесс, будет ли мне где преклонить голову, если я выживу и выйду из тюрьмы. С усилением летней жары я все больше заболевала мыслью вернуться на Клифтон или в Аль-Муртазу. Мне казалось, что мое присутствие не даст режиму наложить лапу на наше семейное имущество. Мои неоднократные просьбы, однако, неизменно отклонялись под предлогом, что у военных не хватает охраны. Как будто для того, чтобы удержать дома женщину, нужен целый полк!

Начальник тюрьмы сменил применяемую ко мне тактику деморализации. «Ваши партийные боссы вас предают, — сочувственно покачивал он головой, рассказывая, как ведущие члены ПНП ведут переговоры с политическими противниками, а то и с самим режимом. — Все вас покинули. Зачем вы попусту убиваете здесь время? Плюньте на политику, и все ваши хлопоты позади».

Я преклоняла колени, умоляя Господа послать мне силы. «Если я останусь одна, то и в одиночку буду сопротивляться режиму, — отвечала я начальнику тюрьмы. — Я вам не верю. Но даже если все остальные капитулируют, я не сдамся». Я действительно не верила, что лидеры ПНП, выпущенные на свободу в июле, предадут партию. Я не позволяла себе в это верить.

Одна из надзирательниц научила меня специальной молитве об освобождении из тюрьмы. «Кул Хувва Аллаху Ахад — Скажи, Он есть Бог единый…» — начинала я 112-ю суру Корана, повторяя ее 41 раз. Затем следовало подуть над кружкой с водой и брызнуть водою во все четыре угла камеры. Я молилась за каждого заключенного, молилась за мать. Перед четвертой средой эта надзирательница сказала мне, что ворота тюрьмы откроются. И они открылись.

В четвертую среду четвертого месяца моего заключения в Суккуре меня выпустили из камеры и свозили в Карачи на свидание с матерью. Еще четыре среды ритуала, и открылась дверь камеры моей матери. Ее освободили в июле после того, как ее начало рвать кровью. Тюремные врачи поставили диагноз: язвенная болезнь. Кроме того, она сильно кашляла, так что подозревали и туберкулез.

О состоянии здоровья матери я не знала, узнала от надзирательницы лишь об освобождении. Конечно, я обрадовалась, что молитва моя произвела такое действие, и удвоила усилия, добавив дополнительные молитвы и разбрызгивая все больше воды по углам. Молилась о других, молилась о себе. «Аллаху Самад — Бог Предвечный…» В четвертую среду августа опять открылась дверь камеры.

«Вас выпускают», — сообщила надзирательница.

Я пошвыряла вещи в сумку и молила Бога, чтобы меня отвезли на Клифтон, 70.

Но меня доставили не на Клифтон, а в Центральную тюрьму Карачи и заперли в камере, освобожденной матерью.


9 В КАМЕРЕ МАТЕРИ В ЦЕНТРАЛЬНОЙ ТЮРЬМЕ КАРАЧИ

Карачи, центральная тюрьма, 15 августа 1981 года.

Облупленный, растрескавшийся цемент, железная решетка. И тишина. Снова в полной изоляции. Камеры, находящиеся рядом в замкнутом дворе, пусты. Напрягаюсь, пытаясь услышать хоть что-то, хоть отдаленный человеческий голос, — ничего.

В этой клетке жарко и влажно, климат в Карачи иной. Потолочный вентилятор не работает, нет электричества. Каждый день его отключают часа на три, а то и дольше. Мне говорят, что аварии на электростанции, но, как всегда, врут. Ночью я вижу в небе световое зарево, вижу, что и в соседних помещениях тюрьмы светятся огни. Лишь мой блок камер темен.

Меня разместили в классе А, предназначенном для высокопоставленных политических заключенных, но никаких обычных для этого класса привилегий не предоставили. Камеры слева и справа, обычно используемые как кухня и гостиная, пусты и заперты. Моя камера маленькая и грязная. В туалете нет смыва, зато множество тараканов и мух. Вонь параши смешивается со зловонием, исходящим от пересекающей двор открытой сточной канавы. Поверхность воды в единственном ведре покрыта толстым слоем мертвых насекомых.

По утрам слышу звяканье ключей и замков, мне несут пищу. Бессловесная надзирательница, серое существо в серой форме, спящее ночью в углу двора, приносит коробки с едой, с разрешения администрации тюрьмы доставленной из дому. В первые дни у меня замирало сердце, когда я открывала их и видела заботливо приготовленную курицу под соусом с грибами, кебабы и куриные шики. Аппетит у меня, правда, так и не появился, осилить всего присылаемого я, разумеется, не могла, но живо представила себе, как все это готовилось в нашей домашней кухне под заботливым оком матери.

Мучило беспокойство за мать. Ей разрешили навестить меня на вторую неделю после моего перевода в Карачи, и, хотя я обрадовалась, увидев ее живой, сердце щемило от происшедших с нею изменений. Бледная изможденная женщина, нервные движения, седые волосы, разделенные на пробор и схваченные сзади в косицу… — и, в памяти моей, стройная, элегантная, уверенная в себе дама прежних лет…

Глаза матери наполнились слезами, когда она увидела меня в своей прежней камере. Но мы обе старались улыбаться, не обращая внимания на толкущихся вокруг тюремщиков, вслушивавшихся в каждый звук, вынюхивавших возможные неосторожно вырвавшиеся слова. Мать, колеблясь, рассказала о своем пошатнувшемся за время заключения здоровье. В тюрьме она приобрела устойчивый кашель, сказала она тихо. Сначала полагала, что из-за пыли, но потом начала кашлять кровью. После нескольких осмотров тюремный врач и начальство стали подозревать туберкулез. Неудивительный диагноз. Многие в Пакистане обречены на туберкулез из-за постоянно висящей в воздухе пыли, раздражающей легкие, и из-за недоедания, от которого страдает значительная часть населения. Пыль и песок приносит ветер из пустынь, а нищета в Пакистане пышным цветом цветет повсюду. Антисанитарные условия тюрьмы способствуют развитию этой, да и любой другой, болезни. Заключенные и персонал постоянно харкают на стены, на пол, наземь; все вокруг заплевано, микробы парят в воздухе.

Ее собственный врач, сказала мать, предположил еще худшее. Хотя она все еще слишком слаба для бронхоскопии, необходимой для подтверждения диагноза, он не исключил рак легких. Рак легких! Я обняла мать, стараясь не проявить охватившего меня ужаса, стараясь быть сильной как ради матери, так и для всей надоедливой свиты, в обязанности которой входило отчитаться в увиденном и услышанном в ходе нашего свидания, подготовить доклад для господ из военной разведки и генералов правящей клики.

— Может быть, еще и не рак, подожди до бронхоскопии, — пытаюсь я утешить мать по возможности бодрым голосом.

— Он думает, что на этой стадии болезнь излечима, — продолжает мать. — Если возникнет необходимость, я смогу выехать для лечения за границу.

— Как только сможешь, поезжай, — подхватываю я, хотя сердце мое разрывается от мысли, что она оставит Пакистан.

— Но как же я оставлю тебя здесь одну?

Я заверила ее, что не пропаду, но невольно пала духом. Три дня после ее визита я безвольно валялась на койке, уставившись в потолок, подавленная, обездвиженная сильнейшей депрессией, логически необъяснимой. Не могла заставить себя проделать свой привычный комплекс гимнастических упражнений, не мылась, не меняла белье. Не ела и не прикасалась к воде. Боже, думала я, я потеряла отца, теперь теряю и мать. Понимая, что погрузилась в предосудительную жалость к самой себе, я ничего не могла с собою поделать. Даже радостные известия, принесенные матерью, о предстоявших в сентябре бракосочетаниях Санам и Шаха, лишь углубили мое отчаяние. Из тюремной камеры отец предостерегал нас от всяческих внешних проявлений радости. «Если идете в кино, надевайте бурка», — поучал он меня. А теперь семья, казалось, смирилась с моим постоянным пребыванием в тюрьме, жизнь продолжается обычным чередом, они там себе женятся, замуж выходят, как будто меня и на свете нет.

После трех дней без воды я ослабла, ощущала утрату ориентации. Возьми себя в руки, не играй на руку Зие, внушал мне внутренний голос. Я заставила себя проглотить полкружки воды из ведра и взяла газету из посылаемых мне матерью ежедневно, открыла отдел головоломок и загадок. Но буквы расплывались перед глазами. Начиналась приобретенная в этой тюрьме мигрень. Болели зубы и десны, болело ухо. Волосы продолжали выпадать.

Позже какой-то врач объяснял мне, что проблемы со здоровьем возникли из-за нарушения гармоничности взаимодействия систем организма. В нормально функционирующем организме, говорил он, взаимодействуют сердечно-сосудистая, мышечная, пищеварительная, дыхательная и нервная системы; каждая потребляет положенную ей долю вводимой с пищей энергии. Но в периоды стресса нервная система доминирует, забирая себе более положенной ей доли и ослабляя весь организм. Особенно в этом случае ранимо сердце, что и объясняет столь частые случаи сердечных приступов среди политических заключенных. Воля наша может оставаться несгибаемой, но тело расплачивается за ее напряжение.

Приближалось 13 сентября, день окончания срока заключения. Несколько раз надзирательница шептала мне, что она слышала об освобождении все новых политических заключенных. Если режим освобождал людей, схваченных в связи с угоном самолета, то почему бы им не выпустить и меня?

Пресса перестала упоминать нас с матерью в связи с группой аль-Зульфикар. Несмотря на пытки и иные подлости, режим не смог сфабриковать достаточно материала против нас с матерью, чтобы оправдать суд над нами перед мировой общественностью. А Зия не мог зарываться, рискуя потерять благосклонность Запада, в особенности Соединенных Штатов.

Пакистан вообще не получал помощи от США с 1979 года, когда администрация Картера, заподозрив, что Пакистан разрабатывает или уже имеет атомную бомбу, подчеркнула свою приверженность политике нераспространения ядерного оружия и прервала субсидирование нашей страны. Но это случилось до советского вторжения в Афганистан. Теперь же Зия успешно спекулировал на присутствии русских у наших границ и заставил американцев отбросить свои сомнения по поводу ядерных амбиций пакистанской армии.

Администрация Рейгана предложила Пакистану рассчитанную на шесть лет программу экономической и военной помощи на сумму в 3,2 миллиарда долларов, более чем вдвое превышающую объем программы, отмененной президентом Картером. США даже включили в поставки то, к чему Зия рвался более всего: 40 истребителей F-16. Этот пакет предстояло утвердить Конгрессу США осенью 1981 года. Прекрасный подарок диктатору, но большое разочарование для тех, кто полагал, что желание Америки сдержать коммунистическую угрозу должно сочетаться с желанием ее способствовать соблюдению гражданских прав и восстановлению демократии.

Укреплению позиции Зии способствовали и сотни миллионов долларов помощи, предназначенной беженцам. Средства поступали из США, Саудовской Аравии, Китая, из фонда верховного комиссара ООН по делам беженцев, от Всемирной продовольственной программы и многих других организаций. Счет беженцам из Афганистана, прибывавшим по горным торговым путям и по тропинкам контрабандистов, шел уже на миллионы. Они оседали в Пакистане, чтобы переждать войну, или присоединялись к боевым отрядам муджахидин. Вдоль границы возникали их поселки, лагеря, строились больницы, школы, давая пакистанским властям возможность снимать пенки с потока международной помощи. По умеренным оценкам сотрудников ООН, до беженцев доходила лишь треть от всего объема направляемых средств и материалов. В книге Ричарда Ривза «Проход в Пешавар» я впоследствии прочитала, что оружие, направляемое Западом моджахедам, тоже пополняло как арсеналы пакистанской армии, так и карманы пакистанских военных, кравших что только можно и облагавших все, что удавалось, комиссионными поборами. Другой американский журналист в разговоре со мной оценивал объем доходившего по назначению оружия тоже примерно в треть.

Конечно, я подозревала, что ЦРУ вовлечено в события, происходящие в Пакистане и в Афганистане, но не подозревала, насколько родным и близким стал для этой организации генерал Зия. Узнала я это лишь через несколько лет, прочитав книгу американского журналиста Боба Вудворда «Вуаль: тайные войны ЦРУ». «Редко кто управлял страной в столь щекотливой ситуации, — писал мистер Вудворд. — Самым существенным для ЦРУ была готовность президента Зии пропустить через территорию Пакистана военные грузы для афганских повстанцев. Директор ЦРУ Кейси, его организация и президент Рейган поддерживали Зию и желали знать, что происходит в его правительстве. Филиал ЦРУ в Исламабаде разросся до беспрецедентных размеров».

Не знала я и о том, насколько тесным стало взаимодействие директора ЦРУ и пакистанского диктатора. «Конгресс запретил американским бизнесменам давать взятки заграничным деятелям для продвижения своих интересов, — тоже из книги Вудворда. — Но плата и всевозможные привилегии иностранным лидерам или поставщикам информации представляла собой исключение, представляла собой легализованные взятки. Кейси это прекрасно понимал. Своего пакистанского знакомца он посещал дважды в год и стал членом администрации Рейгана, поддерживавшим самые тесные отношения с Зией».

Все это помогло Зие отполировать свой имидж, трансформироваться из кровавого палача и жестокого диктатора в «государственного деятеля мирового масштаба». Забылись его знаменитые перлы вроде высказывания перед корреспондентом «Дейли мейл»: «Да, у нас вешают людей. Но не много». Пакистан стал «фронтовым государством», принимающим первый удар безбожников-коммунистов в священном, джихаде. Американцы с особенной готовностью, если не с наслаждением, глотали новую риторику пакистанского диктатора. Дошло до того, что я увидела в одной из местных газет перепечатку статьи из «Интернэшнл геральд трибюн», в которой Зия именовался «снисходительным диктатором».

Я с раздражением отбросила газеты и принялась вышагивать взад-вперед по узкому коридору перед камерами. Час ходьбы каждый день, неплохое упражнение. Игнорируя отсутствие аппетита, заставляла себя глотать присланную из дому пищу. Август закончился, начался сентябрь, свадьбу Санам назначили на восьмое, я подала заявление на разрешение посетить бракосочетание сестры. Может быть, даже и освободят, надеялась я втихомолку.

Фантазия разыгралась, я представляла, как услышу шаги, несущие мне свободу. Но шаги по-прежнему означали, что мне несут пищу или прибывает смена надзирательниц. По понедельникам шаги мелкого невзрачного человечка, начальника тюрьмы. Иногда он при заместителе, иногда один. И твердит все время одно и то же.

— К чему вам губить свою жизнь за стенами тюрьмы, когда остальные члены вашей партии наслаждаются жизнью на свободе? Оставьте политику, хотя бы временно, и вас сразу освободят.

Я понимала, что этот человек не скажет ничего, что шло бы вразрез с требованиями военного режима. Чего им теперь нужно? Я понимала, что если Зия вздумает меня освободить, то освободит. Если нет, то нет. Но в чем цель этих попыток шантажа, компрометации? Неужели они полагают, что можно меня купить столь дешевыми уловками? Или просто пытаются сломить мою волю, как Айюб Хан пытался сломить волю отца?

— Вас хоть завтра могут освободить, — продолжал начальник тюрьмы. — Вы сами себя держите в заключении. Вы можете улететь в Лондон, в Париж. Непостижимо, молодая женщина гробит свою жизнь в тюрьме! И чего ради? Ваше время придет, просто нужно подождать, проявить тер пение.

После его ухода я всегда чувствовала себя выбитой из колеи. Конечно, и в мыслях у меня не было взвесить всерьез его соблазны, но каковы их мотивы? Нужно им, чтобы я заболела? Или устраиваю и здоровая? Меня раздражала приобретенная привычка — необходимая, надо признать, — всех подозревать. Но без этой привычки не выживешь. Скорее всего они хотят сбить меня с толку, подозревала я. Еще одной попыткой дестабилизации стали таинственные ночные шумы.

Шепот. Двое мужчин и женщина переговариваются вполголоса. Иногда будят меня еще затемно. Никого в мой блок не пускают, никто здесь не может оказаться без ведома тюремного начальства. Я пожаловалась, что мне умышленно мешают спать.

— Никого в вашем блоке нет и быть не может, — заверил начальник тюрьмы. — Это игра воображения.

Шаги. Тяжкие мужские шаги, ближе и ближе к моей камере.

— Кто там? — окликаю я из-под простыни. Тишина. — Слышали шаги? — спрашиваю надзирательницу.

— Нет, ничего не слышала. Я снова жалуюсь.

— Игра воображения, — уверяет начальник.

Динь-динь-динь… Новый звук. Как будто звенят колокольчики ножных женских браслетов. И снова шепот. Я просыпаюсь все раньше и раньше и наконец вообще не могу заснуть. Когда прежнюю надзирательницу замещают новой, я обращаюсь к ней.

— Вы слышите по ночам звуки? — спрашиваю я сморщенную, беззубую патанскую старуху, спящую во дворе.

— Ш-ш-ш… Притворяйтесь, что ничего не слышите, — шепчет она, быстро оглядываясь по сторонам и нервно разглаживая тонкую серую ткань своей форменной одежды.

— Но кто это? — настаиваю я, наконец получив подтверждение реальности своей «игры воображения».

— Это чур-айле.

Чур-айле, дух женщины, со ступнями, вывернутыми задом наперед…

— Но чур-айле не существует, — убеждаю я ее, придерживаясь современных взглядов на мистику и народные предрассудки.

— Еще как существует, — не дает себя убедить старуха в форме. — И все в женском крыле ее слышали. А вы делайте вид, что не слышите, и она вам не навредит.

Динь-динь… Мои прогрессивные убеждения мало помогают. Почему она бродит возле меня, что, мало ей всего женского крыла? Я дрожу в постели, шумы продолжаются.

Дзынь! Дзынь! Бряк! Кто-то, что-то, нечто как будто рылось в мусорном контейнере снаружи моего блока камер. Снова приблизились шаги, хотя звука отпирания двери я не слыхала. Йа Аллах, что это! Йа Аллах, помоги мне! Новый звук, как будто кто-то открыл мою продуктовую коробку, стоявшую снаружи, возле двери, крышка ее стукнулась о стенку. Аллах! Я собралась с духом и прыгнула к двери. Коробка перевернута, скинута в грязь, а вокруг никого.

— Да, да, конечно, нервы у вас шалят, вы все время в напряжении, — сочувствует мне начальник тюрьмы во время следующего посещения. Потом, немного помявшись и покряхтев, как бы преодолев себя, рассказал, что мой блок камер выстроен на месте фанси гхат, где еще британцы вешали осужденных. — Может, какая-нибудь душа не находит покоя, — предположил он. Меня его объяснение вовсе не умиротворило. Еще меньше понравилось мне сказанное старухой надзирательницей.

— Муж мой работал ночным сторожем. Его воры убили. Убийцу так и не нашли. Наверно, душа его мается.

Я не суеверна и склонялась к мнению, что нервы мои испытывают не беспокойные духи мертвых, а вполне реальное тюремное начальство, точно так же, как они не давали покоя отцу в тюрьме Равалпинди. Но ради предосторожности я начала молиться за убиенных в фанси гхат. Через несколько месяцев голоса затихли. Я так и не знаю, что это были за голоса.

Я вернулась к молитвенному ритуалу, предложенному надзирательницей в Суккуре. Выдыхала суру Корана над ведром воды и брызгала по углам. С углами вышло осложнение: камера оказалась сложной формы, и я боялась, что ритуал не подействует. Смогу ли я хотя бы присутствовать на свадьбе Санам? Ответа на свою просьбу я так и не получила.

Кул Хувва Аллаху Ахад, — молилась я.

После второй среды и перед третьей старуха надзирательница подошла к моей камере утром.

— Ночью я слышала голоса, — сказала она. — Они говорили: «Она сегодня выйдет».

«Совсем рехнулась», — подумала я. Через два часа появилось начальство.

— Собирайтесь, вам разрешено посетить сестру по слу чаю свадьбы.

Клифтон, 70. Латунные таблички все еще сияют у ворот. Сэр Шах Наваз Хан Бхутто. Зульфикар Али Бхутто, адвокат. Напряжение, державшее меня в тисках последние шесть месяцев, слегка ослабло, когда полицейский конвой подкатил к воротам. Я уже не надеялась снова увидеть этот дом. Думала, что он конфискован, опасалась и того, что меня потихоньку убьют в Суккуре. Но вот я снова здесь, живая. И дом цел, повсюду цепочки лампочек, гирлянды в честь праздничного события. Мы выжили.

Я почувствовала прилив жизненных сил, когда открылись знакомые ворота. Чаукидар приветствовал меня, конвой въехал во двор. Бог послал мне вторую жизнь. С Его помощью я не дам врагам себя победить, покорить. Я почувствовала новую силу, как будто возродилась.

Барабаны, танцы. Гирлянды жасмина и роз. Прислуга перед крыльцом, бьют в дхолак и танцуют народные танцы, поводя руками в ритме танца. Чаукидары, камердинеры, секретари… Вот Дост Мохаммед, наш управляющий, обогнавший тюремщиков, добежавший до отца. Урс, личный слуга отца, избитый военными при аресте любимого хозяина. Башир и Ибрагим, помогавшие нам с матерью в Сихале, когда отца казнили. Назар Мохаммед из Ларканы, принявший и похоронивший тело отца.

Они улыбаются, поют, танцуют. Чудесная атмосфера, чудесный, уникальный праздник — свадьба. Вот они увидели меня и, не успела я еще выбраться из машины, как все понеслись ко мне с гирляндами, накидывая их мне на шею. Я мигом оказалась покрытой ворохом цветов.

— Оставьте цветы для гостей, — улыбаюсь я.

— Нет, нет, мы так рады, мы так рады, что вы снова дома-Дома. Даже не верится. С приветственными возгласами из резных дверей посыпалась родня. Сестры матери… тетушка Бехджат из Лондона, кузина Зеенат из Лос-Анджелеса, кузина Фахри, делившая со мной заключение после вынесения приговора отцу. Сестра отца тетушка Манна и три его сводных сестры их Хайдарабада, которые нарушили приказ отца и подали безуспешную петицию о помиловании. Родственники из Индии, Америки, Англии, Ирана, Франции… В доме не осталось ни одной свободной кровати, заняты и садовые постройки, в которых жили братья, последние четыре года пустовавшие. Лейла! Нашилли! Мы обнимаемся, смеемся и плачем. Я не ожидала увидеть их снова, да и они тоже не ожидали увидеться со мной. О страхе перед моей возможной гибелью мы умалчиваем.

Горячая ванна… Забытая роскошь. Мягкий ковер под ногами. Чистая прохладная вода. Семейный праздник, его особая атмосфера… Двое суток я провожу без сна, впитывая впечатления, наслаждаясь каждым мгновением свободы. Мать ложится рано, и я до зари болтаю с Санам. Сестра засыпает, просыпается мама. Я не могу нарадоваться общением с обеими, с остальными родственниками, ближними и дальними. В оставшиеся незаполненными редкие паузы роюсь в номерах «Эйша уик», «Фар истерн экономик ревью», «Тайм», «Ныосуик». Отскребаю стены своей спальни. Я обнаружила, что во время последнего налета военные украли письма отца, написанные мне во время моего обучения за границей, уникальные фото братьев, мои, моей сестры, а также мои ювелирные украшения, включая мой любимый перстень, подаренный матерью, и золотую коробочку для коль, подарок бабушки. Но главное, что меня раздражало, — дух их нечистого присутствия. Я оттирала стены, стремясь истребить налет их антигуманной психики, запятнавший мои стены. Благодари Бога за то, что он оставил тебе эти стены и этот дом, напоминала я себе. Еще недавно у меня не было в этом никакой уверенности.

— Они ведь не заберут тебя обратно в тюрьму? — спросил кузен Абдул Хусейн, забыв, что он не в Сан-Франциско, а в Пакистане. Я не позволила себе разделить его надежду, хотя и очень хотелось.

Все на Клифтон, 70, казалось обычным, нормальным, успокаивающим. Персонал и дополнительные помощники сновали взад-вперед, устанавливали столы для угощения под цветастым навесом, подносили мягкие кресла для гостей. Руку Санни следовало расписать хной узором менди; узор наносился заостренной палочкой типа зубочистки и закреплялся лимонным соком с сахаром.

Свадьба Санам по пакистанским меркам довольно скромная, гостей всего пятьсот человек. И не все обычаи удалось соблюсти. Я, к примеру, не смогла надеть новый шальвар хамиз, потребный для церемоний менди и ника (самой свадьбы), но мне это и не казалось важным. Я так долго не видела своей одежды, что и старый розовый шальвар хамиз показался мне — и всем окружающим — новым.

— Мама хочет, чтобы я накрасилась, — горько жаловалась мне Санам. — И чтобы сари накрутила. А по мне бы, вообще в джинсах лучше остаться.

— Санни, свадьба не каждый день случается, — урезонивала ее я. — Мама так много перенесла, не расстраивай ее, послушайся.

— Она прекрасней, чем луна, невеста наша, да, да, да! — Вместо удручающей слух тюремной тишины мой слух услаждали голоса поющих. Родственницы и подруги Санам, хлопая в ладоши, исполняли традиционные танцы и напевы менди. Я слушала лишь краем уха, ибо вместо участия в церемонии, не желая терять драгоценного времени, не зная, сколько мне еще остается пробыть на свободе, общалась с родственниками и друзьями. Мир мой изменился. Дважды я поймала себя на том, что употребляю слово «дом» применительно к тюремной камере. Какой же из миров реален?

Санни и вправду выглядела прекрасно. Она присоединилась к своему будущему мужу Насеру Хусейну на зеленых подушках меж зеркал для церемонии менди. Поскольку свадьба их во многом расходилась с традициями, ее не устроили без их ведома родственники, то и обычной напряженности между ними не существовало. Однако она, как положено, старательно прикрывала лицо дупаттой, чтобы не открывать его перед женихом до свадьбы. В то же время, чтобы поговорить со мной, когда я села рядом, она небрежно открывала лицо.

— Насер-джи, Насер-джи, родственник наш будущий! Семь условий ты исполни, чтобы в жены взять Санам! — пели хором подруги и родственницы невесты. — Наше пер вое условие — не томить Санам на кухне…

— В кухне будут повара! — спел им в ответ Насер.

— Мыть белье Санам не будет!

— Прачки будут мыть белье! — продолжалась напевная перепалка жениха и хора.

Родственники жениха и невесты внесли блюда с хной, украшенные горящими свечами и сверкающей фольгой. Родственники Насера вдавливали щепотки хны в лист бетеля, лежавший на ладони Санам, засовывали ей в рот сладкие крошки и махали над ее головой деньгами, отгоняя злых духов. Мы во главе с матерью проделывали то же самое с Насером.

Праздничное настроение вдруг исчезло, когда прибежал один из слуг и сообщил, что у ворот снова появилась полиция. Все замерли, замолкли. Я подумала, что пришли за мной, но тут вернулся наш управляющий и сказал, что они к матери. Все ужаснулись. Еще одного ареста мать не переживет.

— Позови их, Дост Мохаммед. Не хватает только, чтобы они ворота снесли, когда у нас гости, — спокойно сказала мать. Полицейские вошли, явно смущаясь. — Что вам угодно, господа? — спросила мать твердым голосом, несмотря на болезнь. Они вручили ей новое распоряжение. Слава богу, не арест, а всего лишь запрещение посещать Пенджаб. Зия прекрасно знал, что мать и не собирается в Пенджаб, он просто хотел сделать еще одну мелкую гадость семейству Бхутто.

Мелкие гадости, впрочем, на этом не закончились. На следующее утро прислали записку с извинением свадебные музыканты. Им отказали в разрешении использовать звукоусилительную аппаратуру, запрещенную военным режимом. Мы так и не поняли, режим нам нагадил или музыканты сами испугались, как бы чего не вышло.

Придирки посыпались и на наших гостей, номера автомобилей которых аккуратно фиксировали дежурившие перед воротами агенты. Они уже пытались получить список приглашенных. Секретарь матери в слезах признался ей, что ему угрожали тяжкими последствиями, если он не представит список всех гостей.

Стране о свадьбе дочери убитого премьер-министра, по мнению администрации военного положения, сообщать не следовало. Упоминание имени Бхутто в неругательном контексте оставалось табу. Журналисты, однако, научились обходить тупоумные запреты военных. Для них не составляло тайны, что дед Насера, как и наш дед, был одно время премьер-министром штата Джунагад. Вот и готов кричащий интригующий заголовок:

СВАДЬБА ВНУКА И ВНУЧКИ ДВУХ БЫВШИХ ПРЕМЬЕР-МИНИСТРОВ ШТАТА ДЖУНАГАД.

Нашелся и для меня подходящий заголовок:

СЕСТРА ПРИСУТСТВУЕТ НА БРАКОСОЧЕТАНИИ СЕСТРЫ.

Мы в семейном кругу решили отпраздновать свадьбу сестры как сугубо внутреннее дело семьи. Санам достаточно настрадалась, будучи втянутой против своей воли в политические бури, сокрушившие наше семейство. Она окончила Гарвард через два месяца после убийства отца. Ее приняли в Оксфорд, но она не могла сконцентрироваться на науках и вернулась в Пакистан. Для чего? Чтобы стать узницей или заложницей своей фамилии и своих родственных связей? Чтобы запереться на Клифтон, 70, любоваться, как ее мать и сестру таскают по тюрьмам и ссылкам? Чтобы жить одной, ибо братья остались в изгнании. Она никогда не стремилась расширять круг знакомств, ей не нравилось повышенное внимание, уделяемой ей потому, что она тоже Бхутто, ей досаждали постоянные толки о политике, праздные расспросы об отце. Она общалась лишь с горсткой друзей, которых знала с детства. К числу этих друзей принадлежал и Насер, учившийся в той же школе, что и Шах Наваз и Мир.

«Не женись на Санам, они тебя разорят», — предостерегали его дядья, когда он попросил их выступить в роли сватов. «Нет, я принял решение, — твердо заявил он. — Я люблю эту девушку и, какова бы ни была цена, не отступлюсь». И ему пришлось платить за свою верность. У властей множество средств давления на непослушных: налоговые проверки, необоснованные придирки, произвольные запрещения и отказ в разрешениях, внезапные отключения воды и энергоресурсов. Насер тоже оказался для них уязвимым. Он занимался телекоммуникационным бизнесом, продавал современное техническое оборудование — преимущественно правительству! Естественно, его мгновенно исключили из числа поставщиков, бизнес свернулся на три четверти. Они с Санам переехали в Лондон, где он фактически начал снова с нуля. Зато свадьба их удалась на славу.

Подняв над головами книгу Священного Корана, мы с матерью свели Санам вниз по лестнице на сооруженный в холле подиум ника. На Санам зеленое сари, цвета счастья.

— Принимаешь ли ты Насера Хусейна, сына Назима Аб-дул Кадыра в мужья себе? — спрашивает наш кузен Ашик Али Бхутто. Санам улыбается нам с матерью и ничего не отвечает, так как Ашик Али должен задать этот вопрос трижды в присутствии не менее чем двух свидетелей, чтобы быть уверенным, что женщина поняла и обдумала свой ответ. Вопрос повторяется еще раз. Ислам требует, чтобы женщина выходила замуж по своей доброй воле. Еще раз звучит вопрос, Санам выражает согласие и подписывает брачный контракт. Ашик Али выходит в соседнюю комнату, несет весть о согласии собравшимся там мужчинам. Маулъви читает Насеру брачные молитвы. Так моя сестра стала первой в роду Бхутто женщиной, вышедшей замуж по своему выбору.

Двое ближайших друзей Насера ведут его на помост к невесте. Друзья и кузины Насера держат над молодыми шелковый платок, как навес, им подносят зеркало. Я сдерживаю слезы, когда Санам и Насер глядят друг на друга в зеркало. По традиции в этот момент им следовало бы увидеть друг друга впервые в жизни.

Помост увит розами, ноготками, жасмином, воздух напитан ароматом цветов. Санам и Насер уселись на низенькую скамеечку, с синей бархатной подушкой, перед ними блюда с засахаренным миндалем, вызолоченными яйцами, грецкими орехами и фисташками, обернутыми серебристой фольгой. В серебряных канделябрах горят свечи, символизируя свет их жизни. Счастливо вышедшие замуж кузины Санам мелют над головами новобрачных сахар, чтобы жизнь их не теряла сладости. В воздухе звучат здравицы. Начинается праздник.

Мы с матерью сидим рядом с новобрачными, гости подходят с поздравлениями. Многие тоже побывали в заключении, еще носят следы перенесенных мучений: исхудавшие, бледные. Все они говорят мне, что я прекрасно выгляжу. Надеюсь, они не приукрашивают, хочу казаться несгибаемой, несломленной и ни на дюйм не сдавшей позиций. Хочу выглядеть так же, как выглядел отец, отправляясь в суд. Бормочу, что очень рада их видеть. Голову, конечно, держу гордо, но внутри трясусь.

Неужели придется вернуться в тюрьму? Мне ничего не сказали насчет их планов. Присутствует среди гостей и адвокат Муджиб, уже сообщивший мне, что на следующее утро у него назначена встреча с министром внутренних дел провинции Синдх. Так как мой срок заключения истекает на следующей неделе, то он собрался просить позволить мне остаться дома, на Клифтон, 70.

Гости отбыли, а я набрала журналов и газет, чтобы попробовать протащить их в камеру, если за мной приедут. Захватила бумажных платочков и средства против насекомых. Опять не спала всю ночь, беседовала с родственниками, с Самийей, написала письмо Питеру Гэлбрайту, старому своему знакомому по Гарварду и Оксфорду. Питер ведал делами Южной Азии в сенатском комитете по иностранным делам, как сообщила мне мать. Он недавно приезжал в Пакистан в служебную командировку, пытался посетить меня в тюрьме, но ответа на свой запрос не получил. Позже он рассказал мне о том, что произошло.

Рассказывает Питер Гэлбрайт, август 1981 года.

Я захватил с собой в Пакистан письмо от лидера меньшинства в комитете по иностранным делам сенатора Клэй-борна Пелла с просьбой разрешить мне свидание с Беназир. В пакистанском министерстве иностранных дел и в посольстве США я слишком не церемонился, однако толку не добился. Посольство наше тогда занимало в отношении Бхутто явно враждебную позицию. Военная администрация даже не ответила за запрос сенатора Пелла, как и на мои запросы. Хотя американское посольство всячески пыталось меня отговорить от контактов с Бхутто, я отправился на Клифтон, 70, чтобы навестить бегуму Бхутто. Выглядела она слабой, нездоровой, лицо бледное. Она очень беспокоилась за Беназир, уже пять месяцев удерживаемую в тюрьмах Суккура и Карачи.

Бегума Бхутто пригласила меня вместе с собою, Санам и Фахри посетить яхт-клуб. Когда мы покидали ее дом, она показала мне агентов службы безопасности, фотографирующих нас с помощью телеобъективов из припаркованных напротив фургонов. Я одарил их наиболее чарующей дипломатической улыбкой и помахал им рукой. Во время ланча думалось о Пинки, о ее судьбе, о том, каково ей в здешней тюрьме. Последний раз я видел ее в январе 1977 года, когда она, новоизбранный президент Оксфордского общества, задирала нос перед разинувшими рты студентами-новичками.

И вот, такой оборот событий, с трудом верится. Вернуться домой, чтобы увидеть, как отца свергли, арестовали, приговорили к пожизненному заключению и убили! И сама она в тюрьме, да еще в такой ужасной. Я часто занимался проблемами репрессированных правозащитников и знаю, что сними случается, но еще труднее это переварить, когда такое случается с личным другом. Покидая яхт-клуб, я передал бегуме Бхутто довольно длинное письмо неофициального характера, написанное предыдущим вечером.

Вернувшись в Штаты, я подготовил доклад для комитета по иностранным делам по перспективам помощи Пакистану. В докладе я подчеркнул, что поддержка этой страны свяжет нас с непопулярной военной диктатурой и может привести к повторению ситуации с Ираном. Я призвал выделить аспект соблюдения прав человека, чтобы принести пользу не только правителям, но и стране в целом. В частном порядке я сообщил сенатору Пеллу и главе сенатского комитета сенатору Чарльзу Перси о том, как обходятся с дамами семьи Бхутто. Оба реагировали эмоционально и обещали помощь. Хотелось бы, чтобы Беназир знала, что ее не забыли.

Едва солнце поднялось над Карачи, как я принялась читать и перечитывать письмо Питера, содержавшее множество сведений частного порядка, в том числе о жене его Энн и о рождении сына. Вспомнились старые времена, и я написала ему ответ.

10 сентября 1981 года

Дорогой Питер!

Вчера вечером мы сыграли свадьбу Санни. Сейчас 6 утра, все в доме спят, у меня осталось еще несколько часов свободы, которой хочу воспользоваться, чтобы сообщить тебе, как меня обрадовало твое письмо, полное новостей. Очень рада, что вы живете полноценной, насыщенной жизнью. Мои молитвы с тобой и твоим братом Джейми.

Невольно мысли обращаются к Гарварду, к временам невинности. Готовили нас к тому, что жизнь преподнесет такие кошмарные сюрпризы, опасности и трагедии? Может быть, мы что-то просмотрели, чего-то недопоняли, когда корпели над рефератами для наших преподавателей, для зачетов, для завершения курса обучения. Свобода и справедливость. Слова и их значения. Понятия, драгоценные, как воздух, которым мы дышим, как вода, которую пьем. Суровая реальность казалась столь далекой в снегах Вермонта, в идиллии гарвардских дворов.

Несколько позже я с чаем вошла в спальню матери.

— Посиди со мной, — сказала она. — Может быть, сейчас и Муджиб придет, дождемся вместе.

Действительно, очень скоро появился наш адвокат, однако нерадостный. Министр отклонил ходатайство, поскольку я по-прежнему не желала подписать обязательство отказаться от запрещенной политической активности. «Пока не подпишет, будет сидеть в тюрьме» — таков, вкратце, ответ властей.

Полиция прибыла в десять утра. Родственники и прислуга собрались во дворе провожать меня. Побежали за машиной, быстро рванувшейся с места и унесшей меня вдоль по Клифтон мимо парков, где дети запускают воздушных змеев, мимо советского посольства, ливийского посольства, итальянского посольства… Как обычно, свернули на полупустые боковые улицы и на полной скорости домчались до тюрьмы.

Знакомый скрежет ключей тюремщиков в ржавых висячих замках приветствовал меня в проходах и блоке камер. Иду прямо, гордо выпрямившись, чтобы никто не подумал, что два дня свободы меня размягчили. Надеюсь, что не обыщут, так как сумка набита журналами и газетами.

Электричество, конечно, отключено. Привычно, автоматически жалуюсь. Следующие два дня меня все время тошнит, несколько раз вырвало желчью и желудочными соками. Не знаю, от еды или на нервной почве.

На третий день, ГЗ сентября, чувствую себя сильнее. Тюремщики пришли с неприятной, но едва ли неожиданной новостью: срок пребывания в тюрьме продлен еще на три месяца.

Свою «молитву по средам» я распространила на все остальные дни недели. Она действовала раньше, должна же подействовать и сейчас! Может быть, при ежедневном повторении она откроет передо мной двери тюрьмы после второй среды и перед третьей. Моя цель — 30 сентября, третья среда. Когда этот день прошел, я перенесла контрольную дату на визит Маргарет Тэтчер в Пакистан в начале октября.

Я считала, что Зия все равно должен меня когда-то освободить, и связывала свои надежды с определенными датами. С Маргарет Тэтчер я встречалась во время ее визита в Равалпинди, когда она была еще лидером оппозиции. Я виделась с ней в доме премьер-министра. Вторая встреча состоялась за чаем в ее офисе в палате общин, когда меня выбрали президентом Оксфордского общества. Но если меня не освободят во время визита Тэтчер, то, может быть, выпустят на Эйд, который в этом году пришелся на девятое октября. В конце Рамазана военные всегда устраивали амнистию, уважая религиозные чувства верующих.

Но меня не выпустили ни в одну из этих дат. 25 сентября 1981 года в Лахоре застрелили Чаудхури Захура Элахи, одного из министров военного кабинета Зии, выпросившего в подарок ручку, которой диктатор подписал приказ на убийство отца, и раздававшего сласти в ознаменование этого столь радостного для него злодеяния. В той же машине ехал и отделался ранением Маульви Муштак Хусейн, бывший главный судья Верховного суда Лахора, вынесший отцу смертный приговор. С ними находился и М. А. Рахман, государственный обвинитель в процессе отца, отделавшийся испугом.

Я восприняла это событие как божественное воздаяние. «Теперь его жена, его дочь, семья поймут, что такое печаль, — пометила я в своем дневнике. — Я не радуюсь, мусульманину не надлежит радоваться смерти. Жизнь и смерть в руках Господа. Но какое-то утешение есть в том, что негодяи хоть иногда получают по заслугам».

Мое удовлетворение быстро улетучилось. Режим обвинил в покушении группу аль-Зульфикар, и снова начались аресты. Брат мой Мир лишь усугубил положение, от лица аль-Зульфикар взяв на себя ответственность. Обсуждение нападения могло выявить неприглядную роль, которую Элахи сыграл в убийстве отца, но теперь все внимание сосредоточили на выслеживании предполагаемых членов аль-Зульфикар.

Террористы! Убийцы! Политические гангстеры! — вопили заголовки. Снова режим использовал удобный повод для подавления политической оппозиции. Одного за другим хватали молодежных вождей ПНП, ордера выписывались на арест сотен и сотен. Четверых молодых людей пытали в тюрьме Хайрпура. Как я узнала позже, отец одного из них, Ахмед Али Сумро, заплатил немыслимую взятку полицейским только за то, чтобы глянуть издали на истерзанного сына и убедиться, что тот жив. Согласно сообщениям прессы, в тюрьме Хайрпура томились 103 молодых человека, еще 200 в соседнем городе.

В очередной раз оказались за решеткой женщины, среди них Насира Рана Шаукат, которую опять доставили в лахорский форт. Снова ее пытали электричеством, допрашивали 23 дня, лишая сна. «Дайте показания против мужа. Дайте показания против женщин Бхутто». Уму непостижимо, что вынесли эта храбрая женщина. Семь месяцев ее содержали в клетке без туалета, дважды в неделю меняя поддон. Зиму она провела без постели, без одеял, чуть не умерла от пневмонии. Ей заменили тюрьму домашним арестом, лишь когда она уже не могла ни ходить, ни говорить.

И в разгар этой волны жестокостей в Пакистане появилась Маргарет Тэтчер. Би-би-си отметило в обзоре прессы, что два года назад визит главы западного правительства в Пакистан был бы немыслимым — после того как Зия пренебрег мнением всего мира и убил моего отца. Но советское вторжение в Афганистан заставило Запад на многое закрыть глаза, и теперь, отмечало радио Би-би-си, Британия вовсю отмывает кровь с лап диктатора, вовсю ретуширует его истинный облик, создавая портрет чуть ли не мужественного борца за демократию. Обнадеживало лишь, что мировая пресса не желала соучаствовать в потугах правительств, в ее изображении Зия так и остался презренным убийцей, задержавшимся у власти лишь благодаря удачному стечению обстоятельств и поддержке западных доброжелателей. Все же меня шокировало сообщение о том, что Тэтчер после посещения лагерей афганских беженцев наградила диктатора титулом «последнего оплота свободного мира».

Возмутило меня и то, как извращала политическую ситуацию администрация Рейгана, пробивая в конгрессе восстановление программы помощи Пакистану.

«Пусть ПНП Бхутто возражает против нее (против помощи), но громадное большинство населения, оказавшееся перед лицом грозного врага без средств защиты, кроме устаревшего оружия, с этим не согласно», — заявил в сентябре назначенный послом в Пакистане Рональд Спирс на слушаниях в сенатском комитете по иностранным делам. Ни слова правды. Во-первых, ПНП представляет именно «громадное большинство населения» Пакистана. Во-вторых, мы вовсе не против помощи как таковой, ни тогда, ни теперь. Мы против помощи, направленной на увековечение военной оккупации страны. Заместитель государственного секретаря США Джеймс Бакли, ответственный за организацию пакета помощи, договорился до того, что выборы «не в интересах безопасности Пакистана». Как будто враг мы, демократическая партия, а не диктатор.

Заголовки не вскрывали всего механизма взаимодействия исполнительной и законодательной ветвей власти США, и я не знала, что некоторые американские политики причиняли администрации определенные неудобства. Питер Гэлбрайт вернулся в Вашингтон, полный решимости поднять вопрос о нарушении прав человека в Пакистане и добиться моего освобождения. Взаимодействуя с сенатором Пеллом, Питер разработал простую тактику. Каждый раз, когда в американском сенате заходила речь о Пакистане, непременно поднимался вопрос о нарушении гражданских прав и о моем тюремном заключении. Ни американская администрация, ни Зия не могли, таким образом, забыть о проблеме репрессий в нашей стране.

Позже я читала, как сенатор Пелл, противник оказания поддержки Пакистану, применял эту тактику. «F-16 — наиболее наглядный символ американской поддержки военному режиму Пакистана, — цитировало издание «Индия тудэй» сенатора Пелла, нападающего на заместителя госсекретаря Бакли в сенате. — „Эмнисти интернэшнл" считает нарушения прав человека в Пакистане систематическими… Вы согласны с этим заключением?» Когда Бакли попытался ответить уклончиво, сенатор Пелл выразился конкретнее. «К примеру, создается впечатление, что президент Зия травит вдову и дочь казненного — фактически убитого — бывшего премьер-министра Бхутто». Заместитель госсекретаря пообещал предпринять шаги «по частным дипломатическим каналам». Это означало в переводе на простой человеческий язык, что никто и пальцем не шевельнет, однако капля камень точит, а сенатор Пелл сделал, что было в его силах. Традиционная благожелательность американского конгресса к запросам новой администрации и озабоченность ситуацией в Афганистане перевесили указания сенатора Пелла и некоторых его коллег на нарушения гражданских прав и на ядерную программу Пакистана, однако сенатор Пелл провел поправку, гласившую: «Принимая эту программу помощи, конгресс США подчеркивает необходимость восстановления гражданских свобод и гражданского правления в Пакистане». Разумеется, практический эффект этой поправки невелик, но все же она представляла щелчок по носу зарвавшегося диктатора.

Закончился Рамазан, а я так и осталась в своей камере. Старая надзирательница сказала, что среди освобожденных в Эйд были и политзаключенные. Я порадовалась за них и за их семьи. Многие из служащих тюрьмы стали ко мне относиться мягче, в Эйд проявляли теплые чувства. Жена одного из них попросила мой хамиз, чтобы сделать мне одежду по случаю праздника. Другой надзиратель пообещал добиться наконец принятия мер по приведению в порядок электропроводки. «Надеюсь вспомнить этих людей в добрые времена», — отметила я в своем дневнике.

Однако на одного освобожденного в Эйд политического заключенного десяток новых попадал за решетку. Газеты сообщили, что объектом охоты стал студенческий лидер Лала Асад. Он был активистом нашей партии, и я молилась о его безопасности. К концу моего пребывания на свободе, в 1981 году, когда я ездила в Хайрпур, вручала сертификаты студентам, арестованным за протесты против военного положения, я использовала в качестве предлога день рождения сына Лала Асада Зульфикара, названного в честь моего отца. Отец Лала Асада, бывший министр Западного Пакистана, вместе с Мохаммедом Али Джинной боролся за независимость Пакистана, во время моего посещения попросил меня убедить сына бросить политику.

«Жить мне осталось недолго, — сказал он мне. — Я не мешал политической деятельности сына, когда господин Бхутто находился в заключении, но теперь, когда он умер, я хочу, чтобы сын мой позаботился обо мне, о своих жене и детях. Когда я умру, пусть возвращается в политику, если пожелает. Но сейчас я нуждаюсь в сыне».

Я пообещала поговорить с его сыном и сдержала обещание. Однако потом я уехала, попала в Суккур. А теперь, годом позже, Лала Асад разыскивается как лидер группы аль-Зульфикар. И я не имею представления, верно ли это утверждение.

Терроризм и насилие. Замкнутый круг. В течение нескольких месяцев убиты три президента. Зия Ур-Рахман в Бангладеш, Раджаи в Иране и последний — Анвар эль-Садат в Египте 6 октября. Я жалела президента Садата, жалела его семью. Его предшественник, Гамаль Абдель Насер, служил для меня образцом еще в мои юные годы. Я восхищалась его борьбой против британского колониализма и американского империализма в ходе Суэцкой войны. Насер казался мне колоссом, обещавшим построить новый мир равных возможностей на развалинах старых королевств и иных монархий. В отцовской библиотеке на Клифтон, 70, я часами читала о Насере, в том числе и его собственную книгу «Философия революции».

Я отнюдь не поклонница Садата, фактически изменившего своему учителю и коренным образом пересмотревшего политику Египта после того, как он стал президентом в 1970 году. Но, читая о смерти Садата в своей камере, я неожиданно для самой себя растрогалась. Хотя папа очень резко отзывался о сепаратном мире, заключенном Садатом с Израилем, Садат призывал сохранить ему жизнь. Он дал приют изгнанному иранскому шаху и его семье, несмотря на непопулярность этого шага. А когда шах умер от рака, Садат устроил покойному государственные похороны, показав широту духа, редкую в прагматическом мире «реальной политики». Он не поступался в угоду политике тем, что считал верным. И вот, он тоже мертв.

На меня накатила депрессия. Сидя за своей вышивкой, я боролась с головной болью. Вечером 21 ноября, в день рождения брата Шаха, я почувствовала, что из глаз текут слезы, в горле застрял комок. Я прилегла, но не могла остановить слез. Где сейчас мои братья? Что с ними? Как Мир, так и Шах сразу после Эйда женились на сестрах Фаузие и Ре-хане из Кабула. Эти девушки — дочери афганского государственного служащего — вот и все, что я о них знаю. Но ведь хорошо, что братья нашли наконец любовь, тепло и эмоциональный комфорт в эти трудные времена. Почему же я так подавлена?

Пришел сон, беспокойный, циклический. Брат Мир тайно, горными тропами, вернулся в Пакистан. Через горы, долины, реки, через Инд переправился, добрался до Карачи и спрятался в шкафу на Клифтон, 70. И тут нагрянули военные. Как раз, когда они распахнули шкаф, в котором прятался Мир, я проснулась в холодном поту.

Не ту жертву я видела во сне. На следующее утро я прочитала в газете, что Лала Асад застрелен полицией. Головная боль усилилась. Его убили в перестрелке с полицией в федеральной зоне «В» в Карачи. Газета сообщала, что он застрелил полицейского. Правду я узнала лишь через месяцы после события. Лала Асад, оказывается, не был вооружен. Полицейского убил какой-то другой полицейский в процессе бестолковой пальбы, открытой стражами порядка. Так что студент был безоружным.

Лала Асад мертв. Теперь и его кровь пятнает мундир генерала. Что чувствует престарелый отец Лала Асада? Вместо заботы сына — его мертвое тело. Закончится ли это когда-нибудь?

«В ходе охоты на террористов аль-Зульфикар полиция арестовала несколько сот человек», — прочитала я в газете 26 ноября. Полиция устраивала налеты на жилища, молодежные общежития, облавы в аэропортах по всей стране. На всех выходах из Карачи — морем, воздухом, на дорогах — устанавливались блок-посты. Газеты сообщали, что применялись специальные бинокли, видящие сквозь тонированные стекла автомобилей. Проверялись гримеры, чтобы обнаружить «злоумышленников, попытавшихся изменить внешность».

Меня мучили угрызения совести. Я чувствовала на себе ответственность за смерть Лала Асада, молилась, чтобы он простил меня за вырывавшиеся иной раз в пылу полемики резкости. Я мучилась, вспоминая фотоснимки, хранившиеся дома. На них Лала Асад и другие студенческие лидеры. Полиция изъяла их и использовала для опознания, думала я.

Взгляд опустился к сеточке морщин на руках, зеркало отражало паутинку вокруг глаз, на щеках и на лбу. Реакция на сухость воздуха и на песчаные ветры Суккура, полагала я. Но нет, они не исчезли и в Карачи. Преждевременно подступает старость.

11 декабря закончился очередной срок моего содержания под стражей, и я приготовилась услышать ставшее привычным сообщение о его продлении. Я понимала, что не выпустят они меня в такой обстановке. Пищу принесли на час раньше — с ожидаемым приказом. Но сенатор Пелл, очевидно, нашел способ пробить брешь в броне упрямства пакистанских военных. Через две недели ко мне поздно вечером неожиданно явился дежурный заместитель начальника тюрьмы.

— Собирайтесь, вас переводят в Ларкану. Отправляетесь с полицией в 5.45.

Плакала дневная надзирательница, плакала старая па-танка, просила прощения за свою, как она выразилась, «глупость и непонятливость». И я плакала. Хотя я и рисовала в воображении соблазнительные картины пребывания в комфортных условиях домашнего ареста, вдруг стало жалко покидать привычную обстановку тюрьмы. Время от времени благосклонные надзирательницы проносили мне контрабандой драгоценные экземпляры «Интернэшнл геральд трибюн» или «Ньюсуик»; рядом, в том же городе, мать и сестра. В далекой северной Аль-Муртазе я окажусь в изоляции от них.

Полиция прибыла на рассвете 27 декабря 1981 года. Я бросила последний взгляд на мрачную, сырую камеру. Как можно испытывать печаль, покидая такие условия? Но я печалилась, как и ранее, покидая Суккур. Годы изоляции оказывали воздействие на психику. Я приучилась бояться любых изменений.


10 ЕЩЕ ДВА ГОДА ОДИНОЧНОГО ЗАТОЧЕНИЯ

Знакомая обстановка. Домашние удобства. Комфорт. Если отвлечься от присутствия заблаговременно размещенной на участке полувоенной пограничной стражи да ежедневных визитов тюремного персонала, контролирующего мое поведение, — рай земной. Мне пообещали, что будут допускать в дом слуг, что я смогу пользоваться телефоном и, что самое ценное, принимать трех гостей раз в две недели. После десяти месяцев одиночного заключения — все равно, что отель пятизвездный. Прибытие домой я отпраздновала долгим возлежанием в горячей ванне и наманикюрила ногти.

Но первая радость рассеялась быстро. Разрешенные телефонные звонки ограничивались беседами с родственниками, причем меня предупредили, чтобы я в разговорах не затрагивала политику. Телефон работал через пень колоду, часто разговор обрывался на полуслове. Позже я поняла почему. Все телефонные линии проходили через военный связной пост, установленный за границей участка.

Не так просто обстояло дело и с посетителями. Оказалось, что допускаются ко мне лишь трое: мать, Санам и тетушка Манна. Все они жили в Карачи, оттуда час лететь, причем рейсы в неудобное время и, как водится у нас в Пакистане, то и дело отменяются, откладываются, задерживаются. Санам теперь хозяйка дома с домашними заботами, с мужем, за которым нужен уход, она выкроила время лишь для одного-двух визитов. Мать фактически больна, она не может навещать меня часто. Конечно, у меня в Ларкане много знакомых, много политических сторонников, им легко было бы заехать ко мне, но их сюда ни за что не пустят. По сути, я снова оказалась в одиночном заключении. Посетителями чаще всего оказывались тюремные инспектора, и появлялись они настолько нечасто, что после их визитов болели натруженные неожиданными речевыми упражнениями челюсти. Может быть, следовало бы разговаривать с самой собою, чтобы только слышать человеческий голос, но до этого я почему-то не додумалась.

Приказы о моей изоляции поступали с завидной регулярностью, каждые три месяца, с одинаковой текстовкой. Содержание я выучила наизусть. «Поскольку заместитель главного администратора режима военного положения полагает, что в целях предотвращения действий госпожи Бхут-то Беназир, направленных против целей, для достижения коих и было учреждено военное положение, и на подрыв безопасности Пакистана, общественного порядка в нем, а также интересов населения страны, означенную госпожу Бхутто Беназир следует изолировать…» и все в том же духе.

Время снова начинало давить на меня. Никаких газет я не получала, не говоря уж об «Интернэшнл геральд трибюн». Телевидение дает лишь уроки арабского языка, да причесанные военными цензорами новости на синдхи, урду и английском, да затхлые получасовые пьески-интермедии. Меня одолевают приступы жалости к собственной персоне, перемежающиеся угрызениями совести. «Не греши! — одергиваю я себя. — Неблагодарная, Господь ниспослал тебе пищу, одежду, прочную крышу над головой. Есть на свете несчастные, лишенные всего этого». Эмоциональный маятник раскачивается у меня в голове.

Я научилась готовить, пользуясь старой книгой рецептов, найденной на кухне. Печи не работали, кухонной утвари не хватало, не нашлось даже миксера, нечем было яйца взбить. Каждое приготовленное мною блюдо — соусы, рис, даль — представляло в моих глазах маленькую победу. Так же как «дамские пальчики» и стручковые перцы на грядках матери три года назад здесь же, в Аль-Муртазе, моя стряпня приобретала особое значение. Я глядела на миску приготовленного мною риса и видела в этом рисе доказательство моего существования. Я сделала этот рис съедобным. Coquo ergp sum — Готовлю пищу, следовательно, существую.

Беспокоюсь о матери. Четыре месяца назад, посещая меня в тюрьме в Карачи, она сказала, что врачи подозревают у нее рак легких. Если у нее действительно рак, то время не терпит. Обнаружение и лечение рака легких на ранней стадии развития может остановить болезнь. Если оставить его без лечения, рак очень быстро убьет свою жертву. Для того чтобы окрепнуть для проведения дальнейшей диагностики и лечения, мать следовала специальной диете, прописанной врачом. Последующие тесты показали, что затемнение в левом легком, вполне вероятно, носят злокачественный характер. Врачи заключили, что матери требуется CATSCAN и лечение, недоступное в Пакистане. Однако запрос матери на восстановление ее паспорта с целью выезда за границу для лечения военные проигнорировали. Говорили, что министерство иностранных дел ничего не может сделать, потому что Зия забрал дело матери с собой в Пекин.

Прошел месяц проволочек, затем другой. Врач матери в Карачи, потеряв надежду, приступил к химиотерапии. Я возмущалась и горевала, но что я могла поделать? То, что мать сообщала по телефону, внушало опасения. Волосы у нее выпадали, она худела, теряла вес. Сожалела, что в таком состоянии не может меня посетить. Я упрекала себя за то, что не могу оказаться рядом с нею и помочь.

Несмотря на свирепую цензуру, информация о ее состоянии распространялась по стране.

— Люди не забыли маму, — сообщала мне по телефону Санам. — Нам все время звонят, справляются о ее здоровье. И Фахри звонят. О болезни мамы говорят на дипломатических приемах и на чаепитиях, в кино и на автобусных остановках.

— Зия вынужден будет ее отпустить, — ответила я не вполне уверенно. И действительно, Зия, несмотря на оказываемое на него давление, не спешил выпустить мать за границу. Вместо этого через три месяца после сообщения врачей о затемнении в легком Зия созвал федеральный медицинский консилиум, чтобы определить, требуется ли матери лечение за границей.

Федеральный медицинский консилиум — еще одна придирка, еще одна проволочка. Как будто вернулись времена Айюб Хана, когда граждане не могли свободно выехать за границу. При моем отце каждый гражданин Пакистана имел право получить паспорт и вместе с ним право свободно путешествовать. Генералы из клики Зии, разумеется, свободно разъезжали по планете — причем, за счет государства — для лечения даже пустячных недомоганий, с которыми вполне могли справиться квалифицированные пакистанские врачи. Но политическим противникам чинились препоны. Теперь Зия использовал медицинский совет, чтобы помешать матери выехать за рубеж.

Совет этот укомплектовали «нужными» врачами. Так же как на решение Верховного суда Зия влиял уменьшением численного состава суда, здесь он увеличил число врачей в совете от прежних трех до семи, причем все семеро оказались служащими военного режима. Возглавлял консилиум генерал-майор медицинской службы.

«Бегум-сахиба кажется мне в неплохом состоянии», — безответственно заявил этот генерал-майор после краткого заседания.

Консилиум потребовал, чтобы мать прошла сеанс из 14 облучений и анализ крови, процесс столь изнурительный, что она в результате заболела, у нее вновь открылось кровохаркание. Хотя опухоль явно увеличилась, а содержание гемоглобина в крови понизилось, медицинский генерал потребовал повторения бронхоскопии, что не только не вызывалось необходимостью, но и не могло не вызвать осложнений. Врач матери, доктор Сайд, которого тоже включили в совет, возмутился и отказался подписать заключение генеральских медиков. Его поддержал анестезиолог, настаивавший, что мать не вынесет общего наркоза, необходимого для введения трубки в легкие.

Я молилась за мать в Аль-Муртазе. Что я могла еще сделать? Но в стране началось движение за спасение матери. Люди боялись, что Зия убьет и ее. «Мы не смогли спасти господина Бхутто, — шептались люди. — Что же, теперь будем бездеятельно глядеть, пока и вдова его зачахнет?» Возмущение бездушной черствостью режима пересекло партийные границы и распространилось на семьи генералов и на высшие круги властных структур.

— Представляешь! — клокотал в телефонной трубке возбужденный голос Фахри. — Жена и сестры военного администратора Синдха вышли на демонстрацию за спасение жизни тетушки!

— Как! — ахнула я. — А полиция? Их что, арестовали? — четыре военных администратора провинций после Зия — самые могущественные люди в стране.

— Не получилось. Когда прибыла полиция, все демонстрантки убежали в дом военного администратора и закрыли за собой ворота.

Позже я узнала, что мучения моей матери вызвали отклик и за рубежом. В Англии группа моих старых друзей присоединилась к доктору. Ниязи, которому помогала Амина Пирача и другие активисты. Они организовали кампанию «Спасите женщин Бхутто». Прежде всего они стремились освободить мать, для чего, в частности, лоббировали парламент при поддержке лорда Эйвбери, члена палаты лордов. Два члена парламента, Джоан Лестор и Джонатан Эйткен, откликнулись, поставив на рассмотрение палаты общин вопрос «о разрешении бегуме Бхутто выехать за границу для лечения от болезни легких». 4 ноября лорд Эйвбери устроил в палате лордов пресс-конференцию, на которой британский врач подчеркнул опасность состояния моей матери.

Звучали голоса в поддержку матери и в Соединенных Штатах. «Уважаемый господин посол, — написал сенатор Джон 1ленн, член сенатского комитета по иностранным делам, Эджазу Азиму, послу Пакистана в Вашингтоне, 8 ноября. — Более двух месяцев назад миссис Нусрат Бхутто, вдова бывшего премьер-министра, запросила разрешения на выезд из страны для лечения злокачественной опухоли легких… Из соображений человеколюбия я прошу ваше правительство безотлагательно согласиться на просьбу миссис Бхутто о выезде для лечения. Ваше согласие будет рассматриваться нами как акт сострадания и укрепит отношения между нашими странами».

Зия, однако, привык игнорировать запросы с Запада. Находясь вне страны, с визитом в Юго-Восточной Азии, он настолько не сомневался в решении своего медицинского органа, что опередил его заключение. В день вынесения вердикта консилиумом он заявил в интервью прессе (Куала-Лумпур, 11 ноября): «С бегумой Бхутто все в полном порядке, она пребывает в добром здравии. Если она желает выехать за границу поразвлечься или на отдых, пусть так и напишет, а мы рассмотрим».

Но не все подвластно генералам. Врач матери доктор Сайд твердо заявил: «Я ваше заключение не подпишу. Моя совесть врача не позволяет мне ставить под угрозу жизнь пациента».

«Я тоже не подпишу», — неожиданно заявил еще один член консилиума, нарушая субординацию и явно нарушая полученный ранее приказ. Доктор Сайд запустил цепную реакцию. Генерал-майор с ужасом слушал, как его подчиненные один за другим отказывались подписать сфабрикованное заключение. Более того, они подписали заключение доктора Сайда, призывавшее немедленно отправить больную для лечения за рубеж. «Господин генерал, вам тоже следует подписать, — обратился доктор Сайд к главе комиссии. — Ведь все ваши офицеры подписались, как может их командир отказаться?»

И генерал действительно поставил подпись под документом! Разумеется, Зия отомстил ему за неисполнение приказа и сместил со всех военных и гражданских постов.

На следующий день после столь неожиданного решения военных медиков власти выдали матери разрешение на выезд. Я прыгала от радости, прочитав об этом в утренней газете, и тут же настрочила заявление на разрешение повидать мать перед отъездом. После почти года заключения в Аль-Муртазе мне вдруг велели собираться. Колонна из дюжины военных грузовиков, джипов и легковых машин доставила меня в аэропорт Моенджодаро. Там полиция принялась отбирать фотоаппараты у репортеров и публики, пытавшихся запечатлеть мое первое за одиннадцать месяцев появление «в миру». В самолет меня усаживали под дулами полицейских автоматов и армейских штурмовых винтовок. Когда в Карачи меня везли на Клифтон, 70, над машиной летел вертолет. Весь этот переполох ради того, чтобы дочь могла попрощаться с матерью.

Мать я застала в постели, бледную и слабую, постаревшую несообразно с реальным ее возрастом. Снова я переживала борьбу с самой собою: хотелось, чтобы она выздоровела, чтобы ее вылечили, но одновременно сердце сжималось от предстоящего ощущения одиночества. Я старалась подавить свои страхи, когда ворвалась Фахри с новостями от генерального секретаря ДВД и от других партийных лидеров и активистов. «Что будет, когда бегума Бхутто уедет?» — таков преобладающий настрой этих вестей. Но выбора у матери не было.

«С тяжелым сердцем, принужденная к этому болезнью, я временно покидаю мою страну и мой народ, — писала мать в прощальном обращении. — Мысли мои постоянно с вами, с борющимся народом, со страдающими, притесняемыми, эксплуатируемыми, голодными массами населения, с вами мои мечты и видения грядущего, процветающего и прогрессивного Пакистана…»

Власти умышленно оглашали противоречивые сведения о времени отъезда матери, чтобы сбить с толку желающих ее проводить. Народ, однако, привык к вечной лжи и уловкам режима, возле Клифтон, 70, постоянно толклись люди, гадая и выискивая признаки, по которым можно было бы определиться точнее. До нас доносились из-за стен крики: «Джайе Бхутто! Бегума Бхутто зиндабад!»

Вечером 20 ноября 1982 года я поцеловала маму и вручила ей медальоны, заполненные землей с могилы отца для передачи братьям, а для новорожденных племянниц брелки с выгравированными охранительными изречениями из Корана. Мы обе плакали, не зная, что нас ждет впереди.

— Береги себя, — просила меня мать.

Мы покинули дом через резные деревянные двери, перед которыми она тринадцать лет назад, провожая меня в Гарвард, возносила над моей головой Священный Коран. И она вышла из ворот дома, где ожидала масса провожающих.

Рассказывает Самийя Вахид.

Дост Мохаммед вел машину с бегумой Бхутто, которую сопровождали сидящие на заднем сиденье Санам и Фахри. Толпа у ворот Клифтон, 70, собралась громадная. Попытки режима утаить время отъезда бегумы Бхутто провалились. Для того чтобы ее видели, бегума Бхутто включила в своей машине свет. Автомобиль, в котором ехала я с госпожой Ниязи, Аминой и моей сестрой Сальмой, следовал вплотную за машиной бегумы Бхутто. К нам постоянно присоединялись машины провожающих, так что очень скоро образовалась мощная автоколонна. На вершине виадука перед аэропортом я оглянулась: колонна сопровождающих занимала семь полос автострады, оставив встречному потоку лишь одну полосу.

В аэропорту уже собралась грандиозная толпа. Они бросились к нашим автомобилям. Я вдруг увидела чьи-то босые ноги перед ветровым стеклом нашей машины. Раздавались благословения и восхваления в адрес бегумы Бхутто, призывы к Аллаху сохранить ее и тому подобное. Партийные активисты с трудом расчистили место для ее инвалидной коляски. Коляска, однако, не поехала, а поплыла над густой толпою на поднятых вверх руках. Экипажу «Эр Франс» пришлось пробираться сквозь толпу, перекидывая друг другу сумки. Покрыв стоярдовое расстояние, стюардессы выбрались к самолету в помятой форме, со сбитыми набок пилотками. Такого сумбурного прощания в Пакистане еще не было. Ведь люди не знали, увидят ли они снова вдову своего премьер-министра и любимого лидера ПНП.

Мама прошла процедуры CATSCAN и весь положенный курс лечения в Западной Германии. Она хорошо перенесла лечение, распространение опухоли удалось остановить. Я тем временем оставалась под охраной на Клифтон, 70. Внутри дома несли вахту одиннадцать тюремных надзирателей. Снаружи посты военизированных пограничников окружали дом с интервалом в два фута. Фургоны военной разведки дежурили круглосуточно у передних и задних ворот. Мне предстояло провести в окружении превосходящих сил противника четырнадцать долгих месяцев.

* * *

Не отрываясь, взахлеб прочла я книгу Хакопо Тимерма-на «Узник без имени, камера без номера», дневник издателя-газетчика, проведшего два с половиной года в застенках военного режима Аргентины. «Зеркало наших душ, — записала я в своем дневнике, — отражение наших скорбных глаз в переполненных скорбью глазах с другого континента». Когда я читала его описание пытки на электрическом стуле, слова прыгали со страницы в мои глаза. Тело разрывается на части, пишет Тимерман, но каким-то чудом на коже не остается ни следа. Политического заключенного после пытки спихивают со стула, сам он двигаться не в состоянии. Чуть отдышится — и снова начинается мучение. Об Аргентине он пишет или о допросных камерах военного режима Пакистана?

Президентский указ № 4 от 24 марта 1982 года. Судопроизводство специальных военных трибуналов отныне проводится секретно, in camera. Трибунал не обязан никого информировать, когда состоится процесс, кто обвиняемый, какие предъявлены обвинения, каков приговор. Чтобы предотвратить утечку информации, предусмотрены наказания для адвокатов и всех, как-либо связанных с процессом, за передачу данных тем, «кого это не касается».

Указ военного положения № 54 от 23 сентября 1982 года с обратным действием вплоть до даты переворота, 5 июля 1977 года. Смертная казнь отныне грозит каждому, совершившему действия, «грозящие вызвать неуверенность, страх или иные негативные реакции населения». Смертная казнь также полагается каждому, кто знал о таких действиях и не донес военной администрации. При этом обвиняемый предполагается виновным, «пока не докажет обратного».

В октябре в Карачи встретились две тысячи юристов, чтобы потребовать восстановления гражданских свобод. Организаторов конференции арестовали и приговорили каждого к году заключения строгого режима. Через две недели арестовали господина Хафиза Лахо, бывшего адвоката моего отца, и секретаря ассоциации юристов Карачи.

В декабре газеты сообщили о визите Зии в Вашингтон, о его встречах с президентом Рейганом и членами конгресса. В том же самом декабре в Пакистане состоялось более двадцати казней. Знали члены конгресса о нарушениях прав человека в Пакистане? Интересовались ли они этим?

Ответ на этот вопрос я получила лишь через три года. Зия ожидал, что его визит в Вашингтон обернется триумфом, но вместо этого попал под огонь критики во время встречи с членами сенатского комитета по иностранным делам.

«Присутствующие хорошо заметили, что генерал сохранял спокойствие и уверенность, пока сенатор Пелл не вручил ему письмо, выражающее озабоченность комитета состоянием некоторых политических противников режима, — писал Джек Андерсон в «Вашингтон пост». — Открывало список имя Беназир Бхутто».

Зия, как сообщают, вспылил, когда сенатор Пелл не захотел оставлять вопрос о политических заключенных открытым.

«Вот что я вам скажу, сенатор, — начал Зия, заявил, что я нарушила «закон» и сообщил: — Она живет в доме, какого никакой сенатор не имеет». Он также утверждал, что я принимаю гостей, и заключил тем, что я могу пользоваться телефоном.

Питер Гэлбрайт, услышав об этом заявлении, снял трубку и позвонил на Клифтон, 70. Ответил мужской голос, и Питер сообщил, что хочет говорить со мной.

«С ней нельзя говорить. Она заключенная».

«Я звоню из сената Соединенных Штатов, — не сдавался Питер. — Тут только что побывал ваш президент и рассказывал нам, что мисс Бхутто может пользоваться телефоном».

«Нет, нет, не позволено. Запрещено». — И собеседник Питера Гэлбрайта прервал связь.

25 декабря, день рождения основателя Пакистана, я провела в изоляции на Клифтон, 70. Одна оставалась и в Новый год, и в день рождения отца. В начале 1983 года я осознала, что с 1977-го лишь один год встретила на свободе. Ночью начала скрипеть зубами, утром просыпалась, настолько плотно сжав пальцы, что не сразу могла их разжать.

«Искренне благодарна я Господу за все, чем он меня благословил, — записала я тогда в дневнике. — Мое имя, честь, репутация, жизнь, отец, мать, братья, сестра, образование, свободная речь, действуют обе руки и обе ноги, зрение, слух, никаких уродующих шрамов…» Список этот я продолжала и продолжала, чтобы истребить все время возникавшую во мне жалость к самой себе. Другим узникам режима приходилось куда хуже в их холодных зимних камерах.

Один из наших старых семейных слуг похвастался однажды новым шерстяным шарфом. Такие шарфы, сказал он, дешево продают афганские беженцы на черном рынке. Я тайком передала сообщение на волю, заказать шарфы с красно-зелено-черными концами — цвета ПНП. Тысячи таких шарфов в комплекте с носками и свитерами мы разослали по тюрьмам Синдха.

Снова задергало в ухе, заболели зубы, десны, а теперь еще и суставы.

— Ничего с вашим ухом не происходит, — сообщил мне врач в военно-морском госпитале в Карачи.

Их стоматолог оказался столь же «квалифицированным». Он спросил меня, какой зуб у меня болит, чтобы снять с него рентгенограмму.

— Я не знаю конкретно, какой зуб, — ответила я ему. — Вы дантист, не я. Болит вот тут, в этой области, все болит.

— Но мы не можем впустую гонять рентген!

Британская пресса начала обсасывать тему моего здоровья. Министр информации в пакистанском посольстве тут же отреагировал.

— Когда она жалуется на здоровье, ее тут же доставляют в лучший госпиталь Карачи, — заявил Кутубуддин Азиз репортеру «Гардиан». — Из-за интенсивного курения у нее возникли проблемы с деснами, и ее лечит квалифицированный дантист, которого она сама выбрала.

Снова ложь. Ни одного врача не дали мне выбрать. Кроме того, я вообще не курю.

Мне катастрофически не хватало информационных контактов, обмена идеями, собеседников. Счастье, что в доме на Клифтон со мной остались кошки, но беседа с кошками носит несколько односторонний характер. Режиму на руку, если я засохну без живого общения. И потому я несказанно удивилась, когда в марте 1983 года получила повестку на явку в суд в качестве свидетеля по делу некоего Джама Заки, коммуниста, обвиняемого в целой куче ужасных преступлений, среди которых подрывная деятельность против идеологии Пакистана и распространение настроений неудовлетворенности в вооруженных силах.

С Джамом Заки никогда не встречалась. Он по определению противник отца. Как оказалось, он вызвал нескольких видных политиков в суд для определения справедливости выдвинутых против него обвинений. Естественно, я горела желанием обсудить степень законности — то есть незаконность — военного положения, хотя и не понимала мотивов, по которым военные позволяли мне лично выступить в суде. Может быть, им хотелось представить меня сочувствующей коммунистам. Более важным для меня было право каждого обвиняемого на свободный и открытый процесс. Суд мог оказаться платформой для первого за два года изложения моих политических воззрений.

Когда пришла первая повестка на 25 марта, я написала в суд, что нахожусь под арестом и потому не могу сама появиться в назначенное время. Если я нужна суду в качестве свидетеля, то следует отдать соответствующие распоряжения.

Из министерства внутренних дел почти тут же велели мне подготовиться к семи утра на следующий день. Я подготовилась. В 11 утра пришло новое сообщение. Мое выступление перенесли на то же время на следующий день. 27 марта я снова приготовилась к выходу. И опять прождала впустую четыре часа, опять мне сообщили, что доставят в суд на следующий день. Я утешалась, думая, что таким образом режим желает запутать моих сторонников, которые, конечно, не преминут собраться, чтобы меня увидеть. Когда меня забрали наконец на третий день, то приняли все меры, чтобы я не соприкоснулась с публикой.

Везли меня по пустым, блокированным полицией улицам. Блок-посты запирали все перекрестки на Кашмир-ро-уд, по которой меня транспортировали. Перекрестки украсили рогатки из густо намотанной колючей проволоки. Можно было подумать, что военные приготовились к уличным боям. Прибыв в суд, заседавший в плохо приспособленном для судебных функций спортивном комплексе, я обнаружила, что и здесь помещения почти безлюдны. Родственники Джама Саки и других обвиняемых сидели в комнатах ожидания, им строго-настрого запретили ко мне обращаться. Но я блаженствовала. Я все же увидела новые лица. Увидела нескольких адвокатов, а главное, сквозь блокаду каким-то образом удалось пробраться Самийе, Сальме и моей кузине Фахри. И конечно, радовала возможность поработать наконец языком.

Зал заседаний оказался весьма невелик. За столом восседал армейский полковник, с обеих сторон его фланкировали майор и гражданский судейский чиновник. Мы сидели на стульях, установленных в три ряда перед ними. Джам Саки оставался в течение всего суда в наручниках. Он сам задавал вопросы, потому что военные суды не разрешали адвокатам защищать обвиняемых.

На мой допрос график суда отвел один день, но ответы мои на вопросы Джама Саки отличались таким объемом,

что заняли более двух дней. На его вопросы нельзя было ответить кратко. Вот они:

— Нас обвиняют в подрыве идеологии Пакистана; существует ли идеология Пакистана?

— Что вы думаете об Иранской революции?

— Подпадает ли военное положение и военное правление под ислам?

Я знала, что подпольная литература расцвела пышным цветом, что по рукам более образованной части населения разгуливают светокопированные листовки, что передаются тайком из рук в руки брошюрки и целые книги, — некоторые типографии рискуют, печатая «в сверхурочные часы», по ночам, недозволенную литературу, сразу же переплавляя печатные формы. Эта линия поведения и для меня оставалась единственной для разъяснения позиции партии и обличения варваров в форме, и я не могла ею пренебречь.

— Чтобы определиться с отношением ислама к военному положению, мы должны уяснить себе концепцию военного положения и концепцию ислама, — начала я ответ на третий вопрос. — Ислам есть покорность воле Всевышнего, а военное положение есть покорность воле военного командира. Мусульманин безоговорочно покорен лишь воле Аллаха.

Термин «военное положение», если я не ошибаюсь, сложился во дни Бисмарка и возникновения Прусской империи. В целях скорейшего объединения покоренных территорий Бисмарк заменял правопорядок на этих территориях своим собственным, основанным на его желании, подкрепленном штыками. Уже перед Второй мировой войной термин «военное положение» относился также к правлению оккупирующей армии. Слово войскового командира заменяло на оккупированной территории закон.

В колониальную эпоху местное население колоний рассматривали как граждан второго сорта, отстраняли от участия в управлении, не давали формировать собственную судьбу согласно их чаяниям, к их собственной выгоде. После Второй мировой войны колониальные державы постепенно оставили бывшие колонии, и их население в течение краткого времени наслаждалось свободой. В это время такие руководители народов, как Насер, Нкрума, Неру и Сукарно, стремились к социальной справедливости и равенству возможностей для населения своих стран. Но бывшие колониальные державы, реструктуризировавшись и желая в первую очередь удовлетворять материальные потребности своего населения, сознательно или нет, не могу сказать, способствовали укреплению военно-религиозного комплекса бывших колоний. Муллы и милитаристы отрицали право народа на решение своей судьбы, не дали воспользоваться плодами обретенной независимости. Ситуация еще больше осложнилась обострением соперничества между Советским Союзом и Соединенными Штатами.

Многие бывшие колонии теперь управляются военной администрацией. Но форма правления, базирующаяся на силе, а не на согласии, несовместима с основными принципами ислама, в котором отсутствует концепция узурпации власти. Поэтому не может быть и речи о совместимости военного положения и ислама.

Листовки с этим моим выступлением вскоре нашли путь в пресс-центры, ассоциации юристов, даже в тюремные камеры политических активистов.

Журналистов в суд не допускали, однако один ушлый британский корреспондент умудрился проникнуть в комнату заседаний. Его присутствия никто не замечал, пока вдруг в комнату не вошел некий серенький господин. Вошедший подошел к полковнику, пригнулся и прошептал что-то ему на ухо.

— Где? — встрепенулся полковник. Серенький господин повел носом в задний угол.

— Полагаю, вы журналист, — прогремел полковник. — Журналистам вход в зал суда воспрещен. Немедленно покиньте помещение.

Я увидела, как из зала провожают мужчину, одетого в шальвар хамиз, судя по виду, светлокожего патана, на которого вначале никто не обращал внимания. Часть истории он все-таки успел схватить. «Мисс Бхутто казалась собранной, в добром здравии, и продемонстрировала, что заключение не сказалось на ее остром уме и остром языке», — написал впоследствии корреспондент «Гардиан».

Здоровье мое, однако, не соответствовало внешнему облику. Ко всем невзгодам добавилось и своеволие некоторых лидеров ПНП в апреле 1983 года. В это время Зия снова попытался сколотить своему режиму политическую базу, которой недоставало ему с самого момента переворота. Собираясь в августе возвестить об очередном шаге в «исламизации» страны, он запланировал поездку по Синдху, первую после свержения правительства отца и попрания конституции 1973 года. Не удивительно, что народ реагировал на его приезд с гневом и возмущением.

Во время правления моего отца синдхи добились больших успехов, заняли важные посты на государственной службе в администрации, в таможне, в полиции. Уничтожили квоты в университетах. Синдхи получали земельные наделы, хорошо зарабатывали во вновь учреждаемых больницах, на сахарных и цементных заводах. Пришел Зия — и положение резко изменилось. Снова началась дискриминация синдхов. Государство владело в Синдхе большим количеством земли, и Зия принялся раздавать эту землю армейским офицерам, а не безземельным крестьянам. В промышленности отставные офицеры вытесняли синдхов с руководящих позиций. Несмотря на то что 65 процентов доходов Пакистана поступает от находящегося в Синдхе порта Карачи, мало что из этих доходов возвращается в провинцию. Это притеснение синдхов, в первую очередь экономическое, настраивало народ против военной диктатуры, и возмущение резко возросло после убийства отца. Многие в провинции были уверены, что, не будь он синдхом, его бы не уничтожили.

После выборов в местные органы самоуправления 1979 года избранные советниками члены ПНП в Бадине и Хайдарабаде вынесли резолюции, осуждающие казнь моего отца и высоко оценивающие его заслуги. В отместку Зия начал процесс дисквалификации советников ПНП по всему Синдху. Теперь же, стремясь продемонстрировать «единение», Зия запланировал посещение оставшихся на своих постах советников из ПНП. К моему ужасу, из газетных сообщений следовало, что это желание диктатора находит отклик у некоторых из них.

Что мне делать, как послать весть из заточения? Слуг обыскивают при входе и выходе, по городу их сопровождают агенты разведки на мотоциклах. В конце концов я попросила одного члена нашего домашнего штата сказаться больным и отправиться домой, в Ларкану, якобы для лечения и отдыха.

«Надеюсь, ваш сын не примет Зию. Как вы понимаете, это противоречило бы нашим целям. Прошу оповестить остальных», — такое сообщение выучил наизусть мой посланник для передачи лидеру ПНП в Синдхе, сына которого избрали советником.

Передала я сообщение и самому советнику в Ларкане. «Вы и ваши коллеги — укладывайтесь в больницы, уезжайте из Ларканы — что угодно, но не встречайтесь с Зией».

Я кипела от бессильной ярости, когда включила телевизор и увидела, что некоторые все же встретились с диктатором. Очевидно, они решили, что партия ничего против них не предпримет. Я глубоко переживала предательство. Снова политики разрушают единство партии, преследуя свои шкурные интересы. Возможно, я слишком склонна к идеализму, но я ожидала иного. Выбора у меня не оставалось, пришлось позвонить председателю ПНП.

— Исключите из партии советников, принявших Зию. Они нарушили партийную дисциплину! — выпалила я скороговоркой, понимая, что телефон немедленно умолкнет. И действительно, сразу после этой фразы в трубке щелкнуло и телефон умер. Более он не оживал.

Так я лишилась звонков от родственников. Прекратились и их посещения. Обыски входящих и выходящих слуг стали тщательнее, их заставляли снимать обувь и стаскивать носки. Обыскивали корзины с мясом и овощами, приносимые поваром с рынка. Перерывали даже вывозимый с участка мусор.

Оказавшись снова в полной изоляции, я опять заболела. Усилилась боль в ухе, возобновились шумы. Левая щека онемела, почти не ощущала прикосновения.

Однажды вечером, проходя по залу для приемов, я вдруг почувствовала, что пол резко поднялся к потолку. Чтобы устоять на ногах, я схватилась за подлокотник дивана, ожидая, пока схлынет волна головокружения, но облако тьмы окутало меня, и я рухнула на диван.

К счастью, я не оказалась одна в этот момент.

— Скорей, скорей! Мисс-сахиба плохо! Врача, врача! — с таким криком выбежал к тюремщикам один из наших слуг. И снова как будто вмешался сам Господь. Вместо обычных проволочек с вызовом медика от военных или через министерство внутренних дел с ожиданием в несколько дней, а то и в две недели, полицейские вызвали врача скорой помощи из больницы «Мид Ист». И снова нарыв в ухе прорвался наружу, а не внутрь.

— Ваше состояние очень опасно, — сообщил мне врач, осмотрев ухо. — Требуется вмешательство специалиста.

— Если вы особо не укажете, что мне нужен специалист, они не перестанут прикидываться, что со мной все в порядке, — сказала я ему.

Молодой врач оказался не из трусливых. Не скупясь на медицинские термины, он выписал заключение о необходимости осмотра пациентки отоларингологом. Военные все-таки согласились вызвать специалиста, который обрабатывал мои пазухи три года назад. Человек скромный, он не пожелал, чтобы я упоминала его имя в книге. Но именно ему я обязана стабилизацией моего здоровья и, возможно, даже жизнью.

— Барабанная перепонка перфорирована, — констатировал этот врач, подтверждая мои подозрения о «чудо-докторе» военных в Аль-Муртазе четырьмя годами раньше. Перфорация привела к инфицированию среднего уха и мастоидной кости. — Мое состояние требовало регулярного дренирования для снятия давления с лицевого нерва, пережатием которого и объяснялось онемение щеки. Затем, по снятии воспаления, требовалась операция. — Вам следует отправиться за границу для микрохирургического вмешательства. Мы этой технологией не располагаем, нам пришлось бы распиливать вам череп, а это опасная процедура. Для вашей безопасности намного лучше выехать за границу.

Я молча уставилась на него. Он явно намекал на иные риски, не связанные с медицинскими аспектами операции. Я знала, что к одному из моих врачей обращались в 1980 году, оказывали на него давление, чтобы он заявил о моих проблемах с внутренним ухом, а не средним. И что в связи с этим я нуждаюсь в помощи психиатра. «Мы созовем десять консилиумов, которые подтвердят ваш диагноз», — говорили ему. Прекрасное решение проблемы для режима! Списать меня как психически больную. Но врач отказался. Теперь другой врач подчеркивает, что лучше бы мне из Пакистана уехать.

— Я мог бы выполнить эту операцию, но боюсь, что на меня начнут давить, чтобы я сделал что-то сверх положенного, пока вы под наркозом. А если я откажусь, они найдут способ сделать это сами. В любом случае, лучше вам вы ехать из страны.

Я обратилась к властям с просьбой выехать из страны для лечения. Ответа долгое время не получала, но меня это не расстраивало, ибо все равно я нуждалась во времени, чтобы набраться сил.

— Вам понадобится не один месяц, чтобы окрепнуть для общего наркоза, — сказал мне мой врач. И меня посадили на высококалорийную протеиновую диету: бифштексы, молочные продукты, цыплята и яйца мелькали в моем меню.

Ухо, однако, не отпускало. Левая сторона лица немела. В голове гулко стучало, ухо трещало так, что трудно было что-либо еще расслышать. Врачу разрешили еженедельно посещать меня для дренирования уха. И он немедленно почувствовал на себе повышенное внимание.

— Часто ездите в Хайдарабад? — спросил его вдруг со сед, высокопоставленный полицейский чин. — А видели «Пожелание смерти»?

На следующий день врачу подкинули в дом упомянутый соседом видеофильм. Начались телефонные звонки с угрозами. Пришла бумага из налогового управления о внеплановой проверке. Режим постарался бросить тень на профессиональную репутацию врача, ему пригрозили увольнением из больницы. Но этот мужественный человек не сдался, за что я ему глубоко благодарна. Он оставался почти единственным представителем внешнего мира, с которым я имела возможность общаться, хотя власти утверждали противоположное, как я узнала позже от Питера Гэлбрайта.

Рассказывает Питер Гэлбрайт.

В конце июня пакистанское правительство наконец ответило на письмо группы сенаторов во главе с сенатором Пеллом, переданное генералу Зие в декабре. В письме шла речь о положении ряда пакистанских политических заключенных. О Беназир в письме повторялось примерно то же, что уже рассказывал Зия во время визита в Вашингтон.

«Она находится в настоящее время под домашним арестом в своей резиденции в Карачи для предотвращения вмешательства в нелегальную политическую активность. Она, однако, живет в довольстве и удобстве, используя для лечения врачей по своему выбору. Ей разрешены контакты с друзьями и родственниками. Восьмерым близким родственникам разрешено оставаться с нею группами по три человека. Ей разрешено пользоваться прислугой по своему выбору, она также может пользоваться телефоном».

Вскоре после этого мне позвонила кузина Беназир. Я спросил ее о фактическом положении дел.

— Все наглая ложь! — возмутилась она. — Никого к ней не пускают. Родную сестру Санам, и то за последние три месяца впустили только один раз. Кузина Фахри с трудом прорвалась. Ее даже в сад не выпускают. Она одинока и больна. Я за нее беспокоюсь.

Я составил докладную записку сенатору Пеллу. Момент как раз оказался удачным, в город приехал Якуб Хан, министр иностранных дел Пакистана, бывший посол в Вашингтоне. Он в Вашингтоне обзавелся друзьями, знавшими его как человека, не склонного к лицемерию и мелким пакостям. Сенатор Пелл обратился к нему за разъяснениями по поводу расхождения между информацией официальной и полученной из первых рук, и Якуб сразу посерьезнел. Казалось, его это задело, и он пообещал по возвращении разобраться в ситуации лично.

21 июня 1983 года. Самый длинный день в году и мой 30-й день рождения. Будучи по природе оптимисткой, я написала министру внутренних дел заявление, в котором, ссылаясь на то, что в течение нескольких месяцев ко мне вообще никого не пускали, попросила разрешить в честь дня рождения посещения нескольких старых друзей. К моему удивлению, просьбу эту удовлетворили.

Вечером появились Самийя, ее сестра и Пари. Они принесли шоколадный торт, который испекла Пари. Под бдительным оком полицейской надзирательницы мы шумели, обнимались и целовались.

— Слава Богу, торт цел остался, — радовалась Самийя. — Они так тщательно все обыскивали, что мы боялись, они и торт раскромсают.

Не забыла меня и Виктория Скофилд. Незадолго до моего дня рождения она написала действующему президенту Оксфордского общества, напомнила, что я уже третий день рождения провожу под арестом. 21 июня Оксфордское общество почтило мои невзгоды минутой молчания. Такой чести бывший президент обычно удостаивается лишь в случае кончины. Другой старый мой друг, бывший президент Кембриджского общества, Дэвид Джонсон, присутствовавший на том заседании, заказал за меня молитвы в следующее воскресение в Вестминстерском аббатстве и в соборе Святого Павла в Лондоне. Трогательные проявления дружеской заботы.

Другие проявления внимания примерно в это же время вызвали у меня озабоченность.

— Пожалуйста, подготовьтесь к выезду в семь вечера, — обратился ко мне один из старших надзирателей. — Поедете в правительственный дом отдыха.

— Зачем?

— На встречу с администратором.

— С администратором? Я не желаю видеть ваших генералов.

Надзиратель озадачился:

— Но вы обязаны подчиняться. Ведь вы арестованная.

— Все равно, — заартачилась я. — Не хочу и не буду. Можете меня тащить насильно, а я буду визжать, вырываться и кусаться.

Собеседник мой, бормоча что-то насчет того, что я не вижу собственной выгоды, что беседа с генералом Аббаси явно мне на пользу, удалился. Но мне было все равно. Для таких непримиримых противников военного режима, как я, встреча с ненавистными представителями его верхушки равнялась предательству. Встреча с ними означала признание законности их действий. Я тут же принялась собирать вещи, уверенная, что в наказание за строптивость меня немедленно вернут в тюрьму. Уложила привычный комплект: ручки, тетрадки, средства против насекомых, туалетная бумага… Однако тюремного конвоя я так и не дождалась. Вместо него, несказанно удивив меня, на Клифтон, 70, прибыл генерал Аббаси.

Чтобы всевластный заносчивый диктатор провинции, привыкший распоряжаться, одним своим словом менять судьбы тысяч людей, прибыл с визитом к пленному лидеру оппозиции — нет, неслыханно… Я не верила своим глазам, глядя на седовласого генерала в полевой форме цвета хаки, сидевшего в нашей гостиной во время первого из своих нескольких посещений. Тематика бесед наших разнообразием не отличалась.

— Я понимаю, вы больны, — повторял он. — То, что я военный, не означает, что мне нет дела до судеб людей. Не забывайте, ведь наши семьи связаны на протяжении многих поколений. Я от всей души желаю, чтобы вы лечились за границей. Но мы не можем допустить политических осложнений.

Я всеми силами держала себя в узде. «Оставайся вежливой, — твердила я себе. — И не выдавай себя». Генерал Аббаси прибыл, чтобы по возможности вникнуть в мои намерения и понять, чего от меня можно ожидать, если я окажусь за границей. Я постаралась внушить ему, что очень хочу вылечиться и вернуться обратно. До некоторой степени так оно и было, ибо в то время у меня не было намерения оставаться за границей надолго. Однако уже тогда я собиралась использовать любую возможность для борьбы с ненавистным военным режимом.

Тогда я не осознавала, в какое положение поставил военных диагноз моего врача. Он указал, что я нуждаюсь в лечении за границей, из чего следовало, что, если меня не выпустят и со мной что-то случится, бремя вины падет на режим. К этим соображениям добавилось давление со стороны сенатора Пелла и сенатского комитета по иностранным делам, возможно, также и со стороны Якуб Хана. В течение лета 1983 года я стала обузой для военного режима, мое удержание работало против них. Тогда, на Клифтон, 70, я еще этого не знала. И я поставила под угрозу возможность освобождения, снова окунувшись в политику.

Волнения в Синдхе во время визита Зии не ослабевали. Приближалось 14 августа, День независимости Пакистана и дата, в которую Зия собирался объявить об еще одних фиктивных выборах. В преддверии этих событий ДВД инициировало массовое движение за восстановление демократии. Я внимательно следила за кампанией по газетам и слушая Би-би-си. Соблюдая крайнюю осторожность, я обменивалась сообщениями с правлением ПНП. К этому времени партия учредила подпольную ячейку в близлежащей больнице «Мид Ист». Я также посылала инструкции в свой домашний округ Ларкану и получала оттуда информацию.

Эта инициатива Движения за воссоздание демократии развивалась иначе, чем предыдущие. Раньше одно упоминание слов «движение протеста» вызывало бешеную активность режима. Лидеров и активистов арестовывали тысячами, чтобы оставить народ без руководства. Теперь же руководителей ДВД лишь пугали арестом. Полиция даже не препятствовала сбору людей в толпы. В движение включились крупные землевладельцы Синдха, выделявшие трактора и грузовики для доставки людей на демонстрации.

Некоторые руководители ПНП, однако, колебались. Полагали, что один из них, Джатой, вел переговоры с американцами и армейскими офицерами с целью свержения Зии. Имелось в виду, что власть перейдет к Джатою, а ПНП останется в стороне. Я все же убедила руководство ПНП присоединиться к движению, подчеркивая, что сейчас важно объединить все силы, чтобы свергнуть Зию, а после этого можно будет и выйти из союза, если будет в том необходимость.

Движение медленно набирало силу, я переправила контрабандой несколько писем руководству партии, советуя, что сказать дипломатам и что сказать прессе, призывая не ослаблять усилий, не дать режиму уничтожить нас. Я сознавала, что в случае обнаружения этих писем я поеду не за границу, а обратно в тюрьму. Но необходимость политической эмансипации пакистанского народа преодолевала все опасения. Чтобы рассеять возможные подозрения проверяющих меня чиновников, я старалась казаться более слабой, озабоченной лишь болезнью. Раньше в их присутствии все было наоборот: злость придавала мне силы и энергию. Теперь же я скромно опускала глаза в пол, слабым голосом бормотала ответы на вопросы, чтобы они прочувствовали мою удрученность плачевным состоянием здоровья и сосредоточенность на своих хворях.

Тем временем Джатой напирал на меня, требуя, чтобы мать обратилась к народу. С превеликими трудностями кому-то из руководства удалось с ней связаться. «Пусть Беназир выпустит обращение от моего имени», — ответила она. Я села за электрическую пишущую машинку и между отключениями электроэнергии, как джинн, бушевала над клавишами; слова молниеносно соскакивали с пальцев и выстраивались на бумаге.

«Дорогие мои сограждане, героические патриоты Пакистана! Братья и сестры мои, сыновья и дочери! — так начала я обращение матери к народу, которое впоследствии перевели на урду и синдхи и распространили по всей провинции. — …Цель нашего движения — гражданское неповиновение. Шесть долгих лет мы терпим преследования и притеснение. Наши призывы к восстановлению демократии остаются без внимания, наших товарищей кидают в застенки и убивают. Довольно! Владельцы автобусов, оставьте машины в гаражах! Железнодорожники, остановите поезда! Полицейские! Следуйте примеру ваших братьев в Даду, отказывайтесь стрелять в своих невинных сограждан! Не надо бояться нашего движения, цель его — благо народа, улучшение положения бедных, достойное воспитание наших детей, борьба с бедностью, голодом и болезнями. Боритесь за свой парламент, за свое правительство, за свою конституцию, за то, чтобы власти принимали решения в пользу неимущих, а не ради блага хунты и ее приспешников…»

Движение переросло в волнения, выразившие недовольство режимом Зия уль-Хака. Разрушались железнодорожные станции, грузовики и автобусы прекратили выход на линии. Горели полицейские участки. Погибли сотни людей. Зия сам чудом избежал гибели от рук предполагаемых его сторонников, участников митинга в его честь. Вертолет, в котором, как предполагалось, летел диктатор, сел в Даду и мгновенно подвергся нападению многотысячной толпы. Зия, однако, находился во втором вертолете, который приземлился в другом месте. Однако местонахождение диктатора открылось, и он снова едва успел унести ноги.

Восстание в Синдхе перекинулось на другие провинции. Ассоциации юристов в Кветте (Белуджистан) и Пешаваре (Приграничье) вопреки запрету на политическую активность призвали к проведению выборов. В Лахоре полиция перекрыла все выходы Верховного суда, чтобы помешать юристам выйти на демонстрацию, затем забросала их камнями. Но процессия все равно двинулась вперед, ведомая одной из адвокатов — защитниц отца, Талаат Якуб. «Вы, кто хочет отсидеться дома, возьмите эти побрякушки!» — крикнула она толпе, состоявшей в основном из мужчин, бросив им свои стеклянные браслеты и разворачивая над головой пакистанский флаг. — Я призываю к свободе!» Сотни юристов последовали за ней, скандируя лозунги и вызывающе направляясь в лапы полиции.

Общенациональное восстание подавили танками лишь к середине октября, оставив особенно жгучую боль в сердцах синдхов. Сообщалось о гибели восьмисот человек. Армия разрушала деревни и сжигала урожай. Сообщалось о случаях насилия над женщинами, что вызывало в памяти злодеяния пакистанской армии в Бангладеш 12 лет назад. Рождались и распространялись националистические и сепаратистские чувства. Непрочные связи внутри пакистанской федерации за шесть лет военного правления напряглись до предела из-за административной недееспособности генеральской верхушки.

Администрация Рейгана, однако, держалась за «своего человека». «Ньюсуик» сообщал, что Вашингтон считает Зию козырной картой в глобальной стратегической игре. Я записала в своем дневнике 22 октября: «Западные разведывательные источники сообщают, что ЦРУ существенно расширило свое присутствие и активизировало активность в Пакистане. На прошлой неделе „Ньюсуик" подтвердил, что ЦРУ вовлечено в поддержание шатающегося режима пакистанских генералов. Американцы не хотят, чтобы Зия разделил судьбу иранского шаха. За последние полтора года большое число американских шпиков из Каира переведено в Пакистан. Журнал делает вывод, что Зия добровольно власть не уступит».

А я уже пятый год взаперти, сижу на Клифтон, 70.

Тьма и грохот в голове. Тьма накатывает волнами. Вскоре после восстания в Синдхе прихожу в сознание в своей спальне, вижу склонившегося надо мной врача. Он проверяет мой пульс и сообщает мне, что местный наркоз вызвал у меня реакцию отторжения, а скорую помощь вызвать возможности не было, так как телефон не работает. Через месяц у меня случился острый приступ головокружения с полной потерей ориентации и сильнейшей рвотой — и снова не оказалось доступа к медицинской помощи из-за отсутствия телефона.

Через несколько дней после обработки уха у меня поднялась температура, появился сильный кашель, прошиб пот. После аудиограммы врач определил потерю слуха в 40 децибел. «Не могу нести ответственности за состояние пациентки, продолжая лечить ее в домашних условиях, — сообщил врач в своем заключении, прося разрешения направить меня в стационар. — С наступлением зимы даже легкий насморк или кашель могут катастрофически повлиять на ее слух. Если откладывать хирургическое вмешательство, возрастает опасность осложнений в виде паралича лицевых нервов и механизма равновесия».

Разрешение на лечение в больнице было в итоге получено, лечение протекало гладко. Но психологически и физически я готовила себя к лечению за границей.

Столь долгая жизнь под арестом развила во мне подозрительность ко всему окружающему. Меня настораживала необходимость довериться кому-то чужому, будь то даже британский врач. Чтобы проверить, нужна ли мне операция, я переслала данные медицинских обследований доктору Ниязи в Лондон. Он подтвердил диагноз коллеги.

И все равно меня мучили сомнения. По всему Пакистану томились за решеткой тысячи политических узников, многим грозила смертная казнь. Находясь под арестом, я была для них источником надежды и вдохновения, примером. Я делила их несвободу, вызов, брошенный ими режиму. И они, в свою очередь, подкрепляли мою решимость. А если я покину их? Не осиротеют ли они?

Декабрь подходил к концу, и я чувствовала, что скоро меня отпустят. Во время восстания в Синдхе я ничего от властей не слыхала. Я понимала, что они не выпустят меня во время мятежа, чтобы не допускать утечки информации за границу. Но теперь, когда волнения утихли, у них нет причин держать меня долее.

Здоровье тоже позволяло мне совершить путешествие. Сначала врач хотел ввести мне дренажную трубку на время полета, но затем, ввиду улучшения моего состояния, он решил, что достаточно принять противоотечное средство и жевать при взлете и посадке жевательную резинку. Стресс и беспокойство, обостряющие болезнь, почти исчезли с тех пор, как власти разрешили ежедневные визиты Санам. В этом тоже заслуга моего врача, который подчеркнул, что отсутствие контактов пагубно влияет на здоровье пациентки.

В конце декабря у нас с Санам запросили паспорта и визовые документы. «Приготовьтесь», — сказали нам. Но день отлета пришел, прошел, за нами никто не явился. Я использовала время, улаживая дела, устраивая управление домами на время моего отсутствия, проверяя налоговые документы. И еще один полет пропустили.

Следующий рейс в ранние часы 10 января 1984 года. Полдвенадцатого ночи за нами прибыли без добавочного предупреждения. «Готовы? В аэропорт…» Я не верю ушам. Спешно печатаю последнее послание: «Дорогие соотечественники, храбрые товарищи по партии! Перед отлетом из страны, в связи с необходимостью лечения, прошу ваших молитв, благословений, прощаюсь с вами…» Как во сне собираюсь, сажаю кошку в переносной контейнер. После всего, что случилось со мною за десять лет, даже добрым вестям не веришь.

Санам уже ждет меня в машине без номерных табличек. На дорогах пусто, машина мчится в аэропорт, нас ведут в изолированную комнату. Я не позволяю себе волноваться, что получается не очень удачно. Только что закончила я книгу Орианы Фаллачи «Человек». За самолетом, который уносит героя этой повести, посланы истребители, чтобы вернуть его обратно.

Полиция провела нас к самолету «Свисс Эйр». Поднимаюсь по трапу, вижу перед собою стюардессу. Она улыбается. Я никогда не забуду ее лицо. Улыбались мне и тюремщики, и военные, и полицейские. Здесь передо мной улыбка другого существа, штатского, вне политики. Мы заняли места, и в 2.30 самолет поднялся в воздух, взял курс на Швейцарию. Полученные от американцев F-16 за нами не погнались. Почему Зия отпустил меня именно в этот момент, я не знала, пока не побеседовала с Питером Гэлбрайтом.

Рассказывает Питер Гэлбрайт.

В конце декабря по поручению сенатского комитета по иностранным делам я направился на юг Азии для подготовки доклада к обзору комитета по вопросам региональной безопасности. Я запасся письмом Якуб Хану, подписанным главой комитета Чарльзом Перси и сенатором Пеллом. В письме ему напоминалось об утверждении его правительства, что Беназир Бхутто разрешено принимать друзей. «Мистер Гэлбрайт является личным другом мисс Беназир Бхутто со времен совместного их обучения в Гарвардском университете», — говорилось в письме. Сенаторы просили, чтобы мне дозволили навестить мисс Бхутто.

Я спланировал посещение Пакистана таким образом, чтобы завершить его в Карачи. В этот раз американское посольство мне с готовностью помогло. Решение, можно ли мне посетить опальную Беназир, сказали мне, принимает лично генерал Зия.

Прибыл я в Карачи поздно вечером 9 декабря. Не получив ответа на запрос о свидании с Беназир, я решил на следующий день повидаться с Санам. Конечно, я был разочарован и написал Беназир длинное письмо.

На следующее утро мне позвонили из генерального консульства США и пригласили приехать. Когда я прибыл, заместитель генерального консула сообщил, что Беназир увезли в аэропорт сразу после полуночи и усадили в самолет «Свисс Эйр». Санам улетела вместе с ней.

Мне не верилось. В автомобиле консульства я направился на Клифтон, 70. Полицейских пикетов не было. Дом оказался заперт, а Беназир свободна.


Загрузка...