ДОЖДЬ: РАССКАЗЫ КИТАЙСКИХ ПИСАТЕЛЕЙ 20 — 30-Х ГОДОВ

Мао Дунь

ВЕСЕННИЕ ШЕЛКОПРЯДЫ

1

Старый Тун-бао с длинной курительной трубкой за поясом сидел на камне у обочины дороги, проходившей вдоль плотины. После праздника цинмин[1] сразу стало жарко, и солнце так жгло спину, будто на ней стоял раскаленный глиняный таз. По дороге волокли лодки шао-синцы[2] в легких нараспашку куртках из дешевой синей ткани. Шли они горбясь, напрягши мускулы, со лба катились крупные, точно соевые бобы, капли пота. Глядя на этих изнуренных тяжелым трудом и жарой людей, Тун-бао еще острее ощутил жару, по всему телу пошел зуд. Старик до сих пор не сменил поношенный зимний халат на куртку — она все еще лежала в закладной лавке: Тун-бао и представить себе не мог, что сразу после цинмина начнется жара. «Спокон веку такого не было», — подумал Тун-бао и сплюнул.

Изредка по каналу проплывали лодки, поднимая на зеленой, гладкой, как зеркало, воде, легкую зыбь. Тогда отражавшиеся в воде глинистые берега и шелковичные деревья приобретали расплывчатые очертания и какое-то время покачивались, словно хмельные, но вскоре вода успокаивалась и изображения вновь становились отчетливыми. На тутовых сучьях, похожих на кулачки, уже появились маленькие, с мизинец, ростки с нежными зелеными листками. Тутовые деревья, росшие вдоль канала, бесконечными рядами уходили вдаль. Поля еще не были возделаны, сухая земля растрескалась, а здесь уже цвела шелковица. Позади Тун-бао тоже тянулся целый лес низкорослых, словно застывших в раздумье тутовых деревьев. Пригретые солнцем, светло-зеленые листки появлялись буквально на глазах.

У дороги, неподалеку от того места, где расположился Тун-бао, стояло светло-серое двухэтажное здание — фабричная кокономотальня. Вокруг самой фабрики были вырыты окопы — десять дней назад там находилась воинская часть. Опасаясь прихода японцев, богачи из соседнего городка бежали. Хотя солдаты ушли, ворота кокономотальни были на запоре — на фабрике, видимо, ждали, когда крестьяне понесут на рынок коконы и начнется оживленная торговля. Живший в соседнем городке сын молодого господина Чэня рассказывал Тун-бао, что в Шанхае бездействуют все шелкомотальни, в городе неспокойно. Здешние кокономотальни, считал он, тоже вряд ли отопрут ворота. Однако Тун-бао этому не верил. Шестьдесят лет прожил он на свете, пережил не одну смуту, но чтобы нежно-зеленые листочки шелковицы увяли и засохли или чтобы ими овец кормили, такого он не видел. Бывало, правда, что шелкопряды не вылуплялись из грены, но тут уж ничего не сделаешь — на то воля Владыки неба!

«Только цинмин, а такая теплынь», — думал Тун-бао, с умилением глядя на курчавившиеся нежно-зелеными листочками молодые побеги, пробивающиеся из кулачков сучьев. Любуясь ими и все еще не веря в такое чудо, Тун-бао вспомнил себя молодым, двадцатилетним, и повеселел. Тогда, как и нынче, сразу после праздника весны пришлось надеть легкую куртку, раньше, чем обычно, стали оживать личинки шелкопряда. В том году Тун-бао женился. Семья его не знала нужды; у отца, умудренного, точно старый бык, жизненным опытом, были золотые руки, а дед, обеспечивший семье благополучие, до самой старости оставался выносливым и крепким, хотя в молодости хлебнул немало горя в плену у «длинноволосых».[3] В то время только что отошел в мир иной старый господин Чэнь, сын его еще не приохотился к опиуму, и семья Чэней жила богаче, нежели сейчас. Старик твердо верил, что судьба крепко связала обе семьи одной нитью, хотя Чэни были знатными господами, а Тун-бао и все его предки — простыми крестьянами. Люди до сих пор помнят, что дед Тун-бао и старый Чэнь сумели бежать из логова «длинноволосых», где целых семь лет мыкали горе, да еще прихватили с собой золото.

Господин Чэнь вскоре разбогател на торговле шелком, а семья Тун-бао занялась разведением шелкопрядов и тоже год от года жила все лучше. Через десять лет у Тун-бао уже было собственное рисовое поле в двадцать му,[4] более десяти му тутовника и домик из трех комнат с двумя входами. Семья Тун-бао жила в то время в деревне Дунцуньчжуан и вызывала зависть не меньшую, чем семья господина Чэня, прослывшего чуть ли не первым богачом в соседнем городе.

Но с годами обе семьи пришли в упадок. Вместо земли, которую Тун-бао потерял, у него появился долг в триста с лишним юаней. Чэнь разорился, еще раньше. Тун-бао слышал, будто души ограбленных «длинноволосых» в преисподней пожаловались своему владыке Яньло вану[5] и владыка заставил господина Чэня отдать «длинноволосым» золотые слитки. Поэтому господин Чэнь и разорился так быстро. Люди зря говорить не станут. Отчего вдруг такой хороший человек, как господин Чэнь, стал бы курить опиум? Нет, без потусторонних сил тут не обошлось! Одного только старик, хоть убей, не разумел: почему вслед за семьей господина Чэня разорилась и его семья? Ведь его дед не грабил «длинноволосых» — это Тун-бао знал точно. Правда, односельчане, которых теперь уже не было в живых, рассказывали Тун-бао, что дед его, когда бежал от «длинноволосых», наткнулся на молодого парня, патрулировавшего дорогу, и пришлось его пристукнуть. Может, из-за этого все их беды? Но ведь с самого детства Тун-бао помнит, как старалась его семья ублажить душу «длинноволосого». Сколько было отбито поклонов, сожжено бумажных «серебряных слитков»,[6] прочитано молитв! Говоря по совести, душа невинно загубленного патрульного уже давно должна была переселиться в какого-нибудь человека.[7]

Тун-бао смутно помнил деда, зато собственными глазами видел, каким трудолюбивым и честным был отец. Да и сам Тун-бао человек порядочный, и старший его сын и сноха Сы данян[8] достойные люди. В работе усердные, семейное добро зря не переводят. Даже младший А-до, хоть пока еще молокосос и горя не знал, но, по всему видать, добро беречь будет.

Тун-бао поднял темное, морщинистое лицо и с тоской обвел взглядом канал, плывущие по нему лодки, тутовые насаждения на берегах. Все как будто осталось по-прежнему, а жизнь изменилась. Теперь сноха все чаще варит тыкву, и у семьи долг в триста юаней.

Издалека, где канал сворачивал в сторону, донесся гудок. На том берегу тоже стояла кокономотальня, и если приглядеться, видно было, что пристань выложена камнем. Из-за поворота, как раз там, где находилась кокономотальная фабрика, показался небольшой пароход, ведя за собой три баржи, и важно поплыл в ту сторону, где сидел Тун-бао. К берегам покатились волны. Посреди реки стояла утлая лодчонка. Человек стал быстро грести к берегу и ухватился за камыш, но лодка еще долго покачивалась на волнах, будто на качелях. Пароход нарушил тишину над тихой зеленой равниной и распространил вокруг неприятный запах нефти. Тун-бао с ненавистью смотрел вслед пароходу, пока он, прогудев, не исчез за следующим поворотом.

Тун-бао издавна питал ненависть к пароходам, этому «порождению» заморских дьяволов.[9] С самими дьяволами Тун-бао, правда, не приходилось встречаться, но отец рассказывал, что старый господин Чэнь видел их не раз — брови у пих рыжие, глаза зеленые, а ходят они, не сгибая коленей.[10] Господин Чэнь тоже презирал заморских дьяволов, говорил, что они «хитростью выманивали бронзовые и золотые украшения». Тун-бао знал о господине Чэне со слов других, ему и десяти лет не было, когда Чэнь умер. Он ясно представлял себе, как Чэнь, ругая заморских дьяволов, теребил бороду и сокрушенно качал головой. Каким образом заморские дьяволы умудрялись выманивать чужие украшения, этого Тун-бао до сих пор не понимал, но не мог же господин говорить неправду?! Да старик и сам видит, что делается: с каждым днем дешевеет все, что выращивает он и его семья, зато городские товары дорожают и дорожают. И началось это с той самой поры, как на канале появились заморские пароходы и в деревню стали завозить заморские товары — шелк, ткани, керосин. Отцовское наследство тает буквально на глазах, скоро от него ничего не останется.

Тун-бао не зря ненавидел заморских дьяволов и не скрывал этого. Лет пять назад кто-то ему сказал: «Опять у нас новая власть. Говорят, теперь выгонят заморских дьяволов». Но старого Тун-бао не так-то легко было провести. В городе он вдоволь насмотрелся на парней, которые во все горло кричали: «Долой заморских дьяволов», а сами щеголяли в заграничных костюмах. Наверняка были связаны с заморскими дьяволами — только людей морочили. Потом, правда, они перестали кричать, но городские товары день ото дня дорожали, а налоги и поборы росли. И тут уж, конечно, не обошлось без заморских дьяволов!

А в прошлом году Тун-бао чуть не заболел от огорчения, когда услыхал, что появились заморские коконы и дань[11] стоит дороже китайских на десять юаней. Из-за этих коконов он едва не поссорился со снохой, с которой до сих пор они жили в мире. Сноха захотела разводить шелковичных червей из иностранной грены и нашла поддержку у младшего сына. Старший промолчал, но было ясно, что и он не возражает. Пришлось Тун-бао смириться — одному с тремя не справиться! К двум листам грены местного шелкопряда в доме прибавился лист иностранного. «И вправду, все переменилось», — сокрушался Тун-бао. Посматривая на тутовые деревья, он мрачно думал: «Через год, другой, глядишь, и тутовые листья будут заморскими! Ну и жизнь!..»

Старик вытащил из-за пояса трубку и в сердцах стукнул ею о сухую землю, выбивая пепел. Солнце стояло в зените, и тень Тун-бао стала короткой, как обгоревший пень. В зимнем халате было нестерпимо жарко. Тун-бао расстегнул несколько пуговиц и начал обмахиваться полой, затем поднялся и пошел к дому. Рисовые поля позади тутовника кое-где были вспаханы и равномерно покрыты кусочками глинистой земли. На овощах уже появились цветы, и воздух был напоен пряным ароматом. Вдали виднелась деревушка, в ней жило уже третье поколение семьи Тун-бао. Над крышами вился белый дымок.

Старик вышел из тутовой рощи, дошел до тропы на меже и оглянулся. Он никак не мог налюбоваться шелковистыми зелеными листочками. Вдруг на другом конце поля появился мальчик лет двенадцати.

— Дедушка! — крикнул он. — Иди обедать! Мама ждет!

Это был Сяо-бао, внук старика.

Тун-бао откликнулся, но не пошел, а продолжал стоять на месте, не в силах оторвать глаз от тутовых деревьев. Подумать только, едва прошел праздник весны, а листочки уже величиной с мизинец. Такое Тун-бао за всю жизнь видел всего дважды. Должно быть, нынче шелкопряды на славу уродятся. Сколько же коконов выйдет из трех листов грены? Только бы не случилось, как в прошлом году, беды. Тогда они смогут отдать хоть часть долга.

К Тун-бао подбежал внук. Задрав голову, он тоже посмотрел на покрытые шелковистыми листьями тутовые сучья, потом запрыгал, захлопал в ладоши и запел:

Если туты к празднику цинмин

в лиственный оденутся наряд,

Значит, уродится в этот год

по весне на славу шелкопряд.

Много-много коконов дадут

шелкопряды — урожай хороший!

Женщины заранее поют,

хлопают от радости в ладоши.[12]

Морщинистое лицо Тун-бао озарилось улыбкой. Он подумал, что это добрая примета, погладил мальчика по гладкой, как у буддийского монаха, голове,[13] и в его старом, исстрадавшемся от вечной нужды сердце затеплилась надежда.

2

Наступили жаркие дни. Пригретые щедрым солнцем, быстро распустились на тутах курчавые листочки, теперь они уже были величиной с детскую ладошку. Раскинувшиеся вокруг деревни тутовые рощи буйно разрослись, и издали казалось, будто на невысокой светло-серой изгороди развесили зеленое парчовое покрывало. Не только у Тун-бао, у всех односельчан появилась надежда. Люди начали готовиться к разведению шелкопрядов: вытаскивали из сараев все, что год пролежало без дела, а теперь было необходимо, чистили, мыли, чинили. К маленькой речушке, пересекавшей деревню, со всех сторон спешили женщины и дети, шутили, смеялись.

С весны они недоедали, одеты были в тряпье, жили как нищие, но не унывали. У них хватит терпения, только бы надежды сбылись. Ничего, что долги растут с каждым днем, главное, чтобы шелкопряды уродились здоровые, крепкие. Через месяц, мечтали они, зеленые шелковистые листочки превратятся в белые, как снег, коконы и принесут им звенящие серебряные монеты. У всех животы подвело от голода, но шутки и смех не умолкали.

Сноха Тун-бао с сыном тоже пришли к речке, хорошенько вымыли решета и корзинки[14] и присели на камень, вытирая пот с лица полой куртки.

С противоположного берега, где толпились женщины, донесся голос Лю-бао:

— Сестрица Сы! Вы и нынче будете шелкопрядов из иностранной грены разводить?

Двадцатилетняя Лю-бао жила со своим старшим братом Лу Фу-цином недалеко от Сы данян, на другом берегу речушки.

— Как бы не так! — нахмурившись, сердито ответила Сы. — У нас дед Сяо-бао всем заправляет! Хоть ты его убей, больше чем на один лист иностранной грены не соглашается. Как услышит слово «иностранный», так кипятиться начинает, старая бестолочь, словно увидел смертного врага, который его предков до седьмого колена обидел. Доллары-то он у нас любит, даром что слово это тоже иностранное.

На другом берегу расхохотались. С той стороны, где был рисовый ток Лу Фу-цина, показался крепкий паренек. Он подошел к речушке и перешел через четыре бревна, служившие мостиком. Только сейчас Сы его заметила.

— Братец А-до! — крикнула она, сразу забыв про «иностранную» грену. — Понеси-ка эти решета. А то они намокли и тяжелые, как дохлые собаки!

А-до ничего не ответил, надел на голову одно за другим шесть решет, даже не встряхнув их, и, размахивая руками, словно лодочник веслами, направился к дому. Когда А-до бывал в духе, он охотно всем помогал: мог донести тяжелую вещь, достать оброненный в реку предмет. Но сегодня у парня настроение было скверное, и он взялся нести решета потому лишь, что его попросила об этом золовка. Со своим странным сооружением на голове, очень похожим на большую соломенную шляпу, А-до шел, усиленно покачивая бедрами на манер городских девушек, и сельчанки, наблюдая за ним, так и покатывались со смеху.

— Погоди, А-до! Подсоби и мне! — задыхаясь от смеха, крикнула Хэ-хуа, жена Ли Гэнь-шэна.

— Скажи ласковое слово, тогда подсоблю, — засмеялся парень. Он мигом добежал до дома и поставил решета под навес.

— Хочешь, сделаю тебя приемным сыном? — хохотала Хэ-хуа.

На ее светлом, совершенно плоском лице выделялись непомерно большой рот и крошечные глаза-щелочки. До замужества она была служанкой в одной городской семье, муж ее, мрачный, молчаливый Ли Гэнь-шэн, годился ей чуть ли не в отцы. Хэ-хуа была замужем всего полгода, но все в деревне знали, что она никогда не упускала случая пококетничать с мужчинами.

— Хоть постыдилась бы! — раздался женский голос с другого берега.

Узкие свиные глазки Хэ-хуа стали шире, и она злобно закричала:

— Ну-ка, кого ругаешь? Скажи! Нечего в кусты прятаться!

— Еще указывать мне будешь? — немедленно откликнулись с противоположного берега. — Вот уже верно говорят: «Толкнешь гроб — покойник чует». Шлюху одну бессовестную ругаю!

Оказывается, это кричала Лю-бао, хорошо известная своим запальчивым нравом.

Хэ-хуа плеснула на обидчицу водой. Та в долгу не осталась. Как всегда, нашлись подстрекатели. Детишки подняли визг. Сы не хотела встревать в перепалку, быстро собрала корзинки, кликнула сына и вместе с ним пошла домой. А-до все еще стоял под навесом и ухмылялся, глядя на женщин. Он знал, чего не поделили Лю-бао с Хэ-хуа, и теперь радовался, что этой «колючке» Лю-бао попало.

Из дома вышел старый Тун-бао с коконником[15] на плече, изъеденным белыми муравьями и потерявшим прочность: надо было его укрепить, починить. Заметив, куда смотрит А-до, Тун-бао расвирепел. Ну и непутевый у него сын! Зачем только он путается с Хэ-хуа? «Свяжешься с этой сукой, Звездой Белого Тигра[16] — загубишь семью», — не раз остерегал он сына.

— Старший брат трудится, рисовую солому в пучки вяжет,[17] а ты бездельничаешь, — в бешенстве накинулся он на А-до. — Ну-ка живо иди, подсоби!

Глаза старика налились кровью, лицо побагровело, он проводил сына, ушедшего в дом, злым взглядом, тщательно осмотрел коконник и не спеша принялся за работу. В молодости Тун-бао часто столярил, но сейчас пальцы утратили гибкость, и он быстро устал. Разогнув спину, Тун-бао невольно глянул в комнату, где на стене, на бамбуковых дощечках висели три листа бумаги, усеянные личинками шелкопряда. Сноха, стоя под навесом, оклеивала бумагой бамбуковые корзинки.

В прошлом году они купили для оклейки старые газеты, чтобы сэкономить хоть немного денег, и Тун-бао был уверен, что шелковичные черви вылупились хилыми именно поэтому — нельзя непочтительно относиться к письменам.[18] Нынче же вся семья недоедала, чтобы купить специальную бумагу, желтую и плотную. Тщательно оклеив корзины, Сы приладила еще сверху три картинки, купленные вместе с бумагой. На одной был нарисован таз изобилия, на двух других — всадник со знаменем в руке. Говорили, что это дух шелкопрядов.

Старый Тун-бао тяжело вздохнул и обратился к снохе:

— Сы данян! Спасибо твоему отцу, что помог нам занять тридцать юаней, мы хоть двадцать даней листьев купили. Но рис у нас на исходе. Что делать?

Деньги были даны под двадцать пять процентов месячных, раздобыть их удалось действительно благодаря отцу снохи, Чжан Цай-фа, который поручился за Тун-бао перед своим хозяином. Двадцать пять процентов месячных — это было еще по-божески. Но долг и проценты следовало вернуть сразу, как только шелкопряды совьют коконы.

— Все деньги на листья ухлопали. А листья останутся, как и в прошлом году, — недовольно бросила сноха, поставив корзинки сушиться на солнце.

— Да что ты мелешь! По-твоему, каждый год, что ли, будет таким, как прошлый? Хочешь листья продать? Да у нас их наберется едва с десяток даней. Разве всех шелкопрядов накормишь?

— Ну, ты же всегда прав! — съязвила сноха. — А я одно знаю: есть рис — ты сыт, нет рису — голодный сидишь.

Как только речь заходила об иностранной грене, у снохи со свекром начинался спор. Однако на этот раз Тун-бао почему-то промолчал, лишь покраснел от злости.

Между тем грена скоро должна была оживиться. Вся деревушка — тридцать дворов — лихорадочно готовилась к этой поре, напрягала все силы. Исполненные надежд, люди забыли даже о голоде. Семья Тун-бао не вылезала из долгов, ела изо дня в день тыкву да батат. Мало у кого оставался рис, да и то не более трех доу.[19]

В прошлом году, правда, собрали хороший урожай хлебов, но когда расплатились с помещиками и ростовщиками, внесли налоги и всякие дополнительные обложения, урожая будто и не видели. Теперь только и было надежды что на шелкопрядов. Соберут коконы — расплатятся с долгами. И крестьяне со смешанным чувством страха и надежды усиленно готовились к этой важной в их жизни поре.

До праздника гуюй[20] оставались считанные дни. Грены уже начали зеленеть, и женщины, встречаясь на рисовом току, с волнением и радостью сообщали друг другу:

— Лу Фу-цин с Лю-бао скоро «прижимать»[21] начнут!

— А вот Хэ-хуа с мужем уже завтра начинают. Быстро как!

— В нынешнем году тутовые листья поднимутся до четырех юаней. Хуан Даос[22] нагадал.

Сы напряженно всматривалась в свои листы, по которым была рассыпана грена. Точки на личинках, похожие на кунжутные семена, все еще оставались черными. А-сы поднес листы к свету, но, как ни разглядывал, зелени не увидел. Сы не на шутку встревожилась.

— Ведь у нас грена юйханская,[23] — заметил А-сы и, чтобы хоть как-то успокоить жену, предложил: — Может, начнем согревать?

Жена ничего не ответила.

Лицо Тун-бао выражало глубокую печаль, но своих опасений он никому не высказывал.

На другой день Сы опять стала рассматривать листы с личинками и, к счастью, увидела наконец ярко-зеленые пятнышки. Женщина поспешила поделиться своей радостью с мужем, свекром, с А-до и даже с Сяо-бао. Затем положила все три листа себе на грудь и, бережно, словно ребенка, обхватив их руками, осторожно села, боясь шевельнуться. Вечером она велела мужу лечь с братом, а сама легла отдельно и, прижимая к себе листы, плотно укрылась одеялом. Личинки, густо усеявшие листы, вызывали зуд во всем теле, но женщине это было приятно и в то же время немного тревожно — точно такое же ощущение она испытала во время беременности, когда зашевелился ребенок.

Вся семья с волнением ждала появления шелкопрядов, лишь А-до оставался безучастным.

— Шелкопряды, — говорил он, — нынче, видать, уродятся. А все равно не судьба нам разбогатеть!

Тун-бао ругал сына, обзывал пустомелей, но тот стоял на своем.

Червоводня была заранее приготовлена, и на другой день после согревания личинок Тун-бао обмазал глиной головку чеснока и положил у стены червоводни. Он делал это каждый год, но сейчас руки у него дрожали от волнения. В прошлом году гаданье[24] сбылось, но что было потом, об этом Тун-бао и вспоминать не хотелось.

Вся деревня теперь была занята согреванием личинок, и женщин на рисовом току и на берегу речки заметно поубавилось. Деревня, казалось, была на осадном положении; даже друзья не навещали друг друга. Шутка ли! Ведь гости могли растревожить богиню шелководства! Случайно встретившись на току, люди шепотом перебрасывались несколькими фразами и тут же расходились. Это были поистине «священные» дни.

У старого Тун-бао на всех трех листах уже копошились «новорожденные». Все сразу забеспокоились: червячки стали появляться перед самым праздником гуюй, а в первый день праздника шелкопрядов собирать не полагалось. Пришлось отложить на день-два. Сы данян бережно взяла листы и отнесла их в червоводню. Тун-бао украдкой глянул на чеснок, лежавший в червоводне, и обмер: из головки выглядывало всего два ростка; взглянуть второй раз Тун-бао не решался и лишь про себя молился, чтобы через день к полудню чеснок дал побольше ростков.

Настал долгожданный день. Сы заволновалась и, перемывая до обеда рис, нетерпеливо поглядывала, закипела ли в котелке вода. Тун-бао взял припасенные ради этого случая ароматические свечи и благоговейно поставил их перед изображением бога домашнего очага.[25] А-сы с братом принесли с поля цветы, и Сяо-бао вместе со взрослыми крошил и растирал их, резал фитиль-траву.[26] Время уже подошло к полудню, когда все было готово и вода в котле закипела. Сы воткнула в волосы «шелкопряда»[27] и два гусиных пера и пошла в червоводню. За нею шествовал Тун-бао с весами и А-сы с растертыми полевыми цветами и мелко нарезанными стеблями фитиль-травы. Сы развернула лист, муж подал ей крошево из цветов и стеблей, и она стала равномерно рассыпать его по листу. Потом взяла у свекра весы, положила на них лист, вытащила из волос гусиное перо, осторожно сгребла червячков вместе с крошевом в корзинку и принялась за другой лист. «Новорожденных», выведенных из иностранной грены, Сы смела в отдельную корзинку. Завершая обряд, женщина вытащила из волос «шелкопряда» и вместе с гусиным пером приладила к ручке корзинки.

Этот священный обряд никогда не нарушался и переходил из поколения в поколение. С ним могла поспорить разве что церемония воинской присяги. Теперь целый месяц людям предстояло дни и ночи вести упорную борьбу с непогодой, злосчастной судьбою и еще невесть с чем.

«Крошки» Тун-бао уже ползали в своих корзинках; они были черными, как и полагалось, и выглядели совершенно здоровыми. У Тун-бао и всей его семьи отлегло от сердца. Однако, поглядев на «всеведущий» чеснок, старик побледнел — на нем появилось всего несколько новых ростков. О Небо! Неужто все будет так, как и в прошлом году?

3

На этот раз, однако, чеснок «ошибся». Шелкопряды уродились на славу. Правда, во время их второй «спячки» погода испортилась — стало холодно и дождливо, но «драгоценные червячки» от этого нисколько не пострадали. Не у одного Тун-бао, у остальных шелкопряды тоже оказались крепкими. Деревня наполнилась радостным смехом, даже речушка, казалось, не журчала, а смеялась.

Только Хэ-хуа не разделяла общей радости. Они с мужем разводили шелкопрядов на одном листе, но после «выхода из огня»[28] ее червячки весили всего двадцать цзиней.[29] Когда же окончилась последняя «долгая спячка», сельчане видели, как мрачный, угрюмый Ли Гэнь-шэн выбросил в речку три корзинки с червяками. С той поры женщины стали сторониться Хэ-хуа. Дом ее обходили, а завидев издали ее саму или ее молчаливого мужа, убегали. Не только словом с ней обмолвиться боялись, даже взглянуть не смели, опасаясь как бы ее несчастья не «пристали» к ним.

Тун-бао строго-настрого приказал младшему сыну не знаться с Хэ-хуа.

— Коли увижу тебя с этой сукой, всем расскажу, что идешь отцу наперекор, — кричал он, стоя под навесом у своего дома, нарочно громко, чтобы слышали Хэ-хуа и ее муж. Сяо-бао запретили даже близко подходить к их жилищу, не то что разговаривать.

Однако А-до будто оглох и в ответ на все угрозы отца лишь тихонько посмеивался, — можно ли было верить во всю эту чепуху? С Хэ-хуа, правда, он больше не виделся: просто было недосуг.

Во время «долгой спячки» «драгоценные сокровища» слопали триста цзиней шелковичных листьев, и вся семья Тун-бао, даже Сяо-бао, двое суток не ложилась спать. Зато гусеницы вышли замечательные. Дважды за всю свою жизнь видел Тун-бао такое чудо: когда женился и когда родился у него А-сы. Сразу же после «долгой спячки» «сокровища» сожрали семь даней тутовых листьев; с каждым днем они круглели и крепли, а семья Тун-бао худела и тощала, глаза вспухли и покраснели от бессонных ночей.

Каждый шелковод обычно подсчитывает заранее, сколько тутовых листьев сожрут червячки до того, как у них начнется «подъем» и они станут завивать коконы. И старый Тун-бао решил посоветоваться со старшим сыном, где раздобыть денег.

— На господина Чэпя надежды мало. Придется, видно, снова кланяться хозяину твоего тестя, — сказал он.

— На день листьев хватит, даней десять еще есть, — равнодушно отозвался А-сы. Он еле держался на ногах от усталости. Веки отяжелели, будто весили несколько сот цзиней, об одном он мечтал — хоть немного соснуть.

— Что ты бормочешь? Спишь, что ли? — разозлился Тун-бао. — Я так думаю: уже два дня шелкопряды едят, еще три дня, не считая завтрашнего, их надо кормить. Выходит, понадобится еще тридцать даней листьев! Тридцать даней!

На току послышались голоса. Пришел А-до и притащил даней пять тутовых листьев. Тун-бао с А-сы тотчас прекратили разговор и тоже отправились за листьями. Из червоводни вышла Сы и последовала за мужем и свекром. Прибежала Лю-бао — они с братом разводили не так уж много шелкопрядов, и в свободное время девушка приходила помочь. Ночь выдалась звездная, дул легкий ветерок. Вдруг среди шуток и смеха послышался чей-то глухой голос:

— А тутовые листья вздорожали, нынче после полудня, говорят, их продавали в городе по четыре юаня за дань.

Как нарочно, слова эти услышал Тун-бао и сильно разволновался. По четыре юаня за дань! Выходит, тридцать даней будут стоить сто двадцать! А где их взять? Но старик тут же стал себя утешать: он наверняка соберет свыше пятисот цзиней коконов. Пусть за сотню он возьмет по пятидесяти юаней, и то выручит двести пятьдесят юаней. Тун-бао облегченно вздохнул.

А тут еще кто-то тихонько сказал:

— Не может быть, чтобы листья так подорожали. В соседних деревнях, слыхать, червячки не очень уродились.

Старик узнал голос Лю-бао и совсем успокоился.

Лю-бао и А-до стояли рядом, у одной корзины, так близко, что казалось, они касаются друг друга. Неожиданно рука, скрытая под веткой,[30] ущипнула Лю-бао за бедро. Девушка знала, чья это рука, — но ни слова не сказала, даже не улыбнулась. Но когда ей погладили грудь, она вскрикнула и невольно отпрянула.

— Что случилось? — спросила Сы данян.

Кровь бросилась в лицо Лю-бао. Она украдкой взглянула на А-до, опустила голову и снова принялась за работу, сказав:

— Да ничего. Наверно, волосатая гусеница укусила. А-до закусил губу и усмехнулся. Уже полмесяца он голодал, недосыпал, стал совсем тощим, но духом не падал. Он вообще никогда не унывал, чего нельзя было сказать об его отце. Он был уверен, что даже самый обильный урожай коконов или риса не избавит семью от долгов, не поможет ей вернуть землю, а усердием и бережливостью жизнь не улучшишь, только горб наживешь. И все же трудился А-до с охотой, это было ему, пожалуй, так же приятно, как заигрывать с Лю-бао.

Утром старик отправился в город раздобыть денег на тутовые листья. Перед отъездом он долго говорил со снохой и решил заложить часть земли, обсаженной тутовником, которая давала пятнадцать даней листьев; это было последним достоянием семьи.

Пока первые десять даней из привезенных стариком тридцати принесли в червоводню, разжиревшие шелкопряды целых полчаса голодали. Сы не могла без жалости смотреть, как, высунув свои маленькие хоботки, они двигали головками в поисках корма. Шелкопряды накинулись на листья и так зашуршали челюстями, что люди едва различали собственные голоса. Решета быстро пустели, и на них каждый раз настилали новый толстый слой листьев. Еще два дня каторжного труда, а там начнется «подъем» гусениц. И крестьяне, напрягая последние силы, самозабвенно работали.

Уже трое суток А-до не смыкал глаз, но усталости не чувствовал. До рассвета он караулил шелкопрядов, чтобы отец и золовка хоть немного поспали. Высоко в небе стояла полная луна, было свежо, и червоводня обогревалась маленькой жаровней. Ко второй страже[31] А-до дважды настелил червячкам листьев и теперь, сидя на корточках возле жаровни, слушал, как они шуршат челюстями. Так, сидя, и задремал. Вдруг ему показалось, что скрипнула калитка. Он открыл глаза, но они тут же закрылись. «Ca… ca… са…» — шуршали шелкопряды, но к этому звуку примешивался и другой. Парень качнулся, стукнулся головой о колено, окончательно проснулся и тут явственно услышал, как зашелестела тростниковая циновка над входом в червоводню. Мелькнула чья-то тень. А-до вскочил на ноги и выбежал во двор. В ярком свете луны видно было, как кто-то мчится со всех ног через рисовое поле к речушке. А-до бросился следом, догнал и повалил беглеца и, убежденный, что поймал воришку, даже не стал его разглядывать.

— Убей меня, А-до! Я в обиде не буду, только никому ничего не говори!

У парня волосы встали дыбом. Он узнал голос и в лунном свете разглядел совершенно плоское, бледное лицо Хэ-хуа. Крошечные свиные глазки, не мигая, бесстрашно смотрели на него.

— Что ты стащила? — спросил А-до, переведя дух.

— Ваши «сокровища».

— Где они?

— Выбросила в речку!

А-до побледнел. Теперь он понял, что эта женщина против них замыслила зло — хотела сгубить их «бесценных червячков».

— Да ты и вправду змея! Разве мы с твоей семьей враждуем?

— А то нет? Враги вы нам, враги! Вам повезло, а нам нет — черви вылупились слабые. Но зла-то мы никому не сделали. Зачем же вы меня Звездой Белого Тигра обзываете? А как завидите — рожу воротите. Презираете!

Женщина поднялась. А-до в упор взглянул на ее искаженное злобой лицо и сказал:

— Ладно, иди! Нечего мне с тобой связываться!

Не оглядываясь, А-до побежал к дому и кинулся в червоводню. «Сокровища» были целы и невредимы. А-до совсем расхотелось спать. Он не питал к Хэ-хуа ни ненависти, ни жалости. Но слова женщины заставили его призадуматься. Не так люди друг к другу относятся, как надо, а отчего — этого он не мог понять. Но через минуту А-до уже обо всем забыл и не мог наглядеться на «бесценных шелкопрядов». Здоровые и крепкие, они без устали, словно завороженные, поглощали свои листья.

Остаток ночи прошел спокойно. Едва рассвело, в червоводню пришли отец с золовкой. Они вытащили несколько гусениц, которые уже стали меньше и прозрачнее, и принялись разглядывать их на свет, пытаясь определить, скоро ли те начнут ползти вверх. При одной мысли об этом сердце у них начинало прыгать от радости. Только выглянуло из-за гор солнце, Сы пошла к речке набрать воды и тут встретила взволнованную Лю-бао, которая ей сказала:

— Нынче ночью, между второй и третьей стражей, я собственными глазами видела, как эта потаскуха выбежала из вашего дома, а за нею — А-до. Как раз вот тут они стояли и долго-долго шептались. Как только вы это терпите, тетушка Сы?

Сы переменилась в лице, молча взяла свои ведра и пошла к дому. Первым делом она рассказала обо всем мужу, а затем и свекру. Выходит, эта тварь по ночам тайком шляется по чужим червоводням? Как можно такое терпеть! Тун-бао рассвирепел, позвал А-до и потребовал объяснений. Однако парень уверял, что никакой Хэ-хуа не видел, не иначе как Лю-бао бесы приснились. Тогда Тун-бао сам пошел к девушке, и она рассказала ему все, что видела. Не зная, кому верить, старик бросился в червоводню и стал пристально разглядывать свои «сокровища». Они были по-прежнему крепкими и здоровыми. Значит, их не сглазили.

И все же радость была омрачена. Никто в доме Тун-бао и мысли не допускал, что девушка говорит неправду. Они лишь старались утешить себя тем, что эта бесстыжая Хэ-хуа просто хотела полюбезничать с А-до. Вдруг Тун-бао вспомнил, что на головке чеснока появилось всего несколько росточков. Да, неизвестно, что сулит будущее. Пока все идет благополучно. Вон сколько листьев сгрызли «сокровища»! Правда, слабые червячки иногда засыхают… Но об этом лучше не думать, а то и впрямь беду навлечешь.

У «сокровищ» начался «подъем», и семья Тун-бао окончательно потеряла покой. Ни денег, ни сил больше не было, а окупится ли это все, кто знает? И все же они продолжали усердно трудиться, не теряя надежды. Вокруг коконника из камышовых циновок соорудили шалаш, под него поставили жаровню. А-сы и все остальные места себе не находили от волнения: то с одной стороны подойдут к шалашу, то с другой сядут, приложат уши к циновкам и с трепетом слушают, стараясь уловить знакомый звук «сесо… сесо…»,[32] услышат и засмеются от счастья. Но только все стихает, одолевает тревога. Заглянуть внутрь никто не осмеливался. Вдруг на поднятые вверх лица упала капля,[33] другая, третья… Вот радость-то! Ощущение малоприятное, но пусть капает, они потерпят! А-до не раз тайком отгибал край циновки и заглядывал внутрь, Сяо-бао это заметил, дернул его за одежду и спросил, появились ли уже коконы. Вместо ответа А-до показал ему язык и подмигнул.

Через три дня после «подъема» погасили огонь. Теперь и Сы данян не удержалась, тихонько отвернув циновку, заглянула в шалаш. Сердце ее гулко застучало. Все было бело, словно снегом покрыто, даже рисовой соломы не видать. Впервые в жизни Сы видела такие чудесные коконы! Все так и сияли от счастья. Теперь можно было не тревожиться. Есть все же совесть у «сокровищ», не зря сожрали они столько тутовых листьев, которые по четыре юаня дань стоят. Не напрасно вся семья целый месяц недоедала и недосыпала. Поистине, на все воля Владыки неба.

Счастливым смехом наполнились дома крестьян, не одному Тун-бао повезло. Наверняка их деревушку нынче приняла в опеку сама Покровительница шелководства.[34] Почти все тридцать семей собрали коконов на семьдесят — восемьдесят процентов. Однако Тун-бао их превзошел — его семья собрала процентов на сто двадцать — сто тридцать.

У речки и на рисовом току снова стало людно. За последний месяц крестьяне сильно отощали, говорили сипло, мешки под глазами увеличились, зато бодрости было хоть отбавляй. Перебирая в памяти все, что пришлось пережить за этот месяц самоотверженной борьбы, женщины в мечтах уже видели груды белых, как снег, серебряных монет. Первым делом они выкупят из закладной лавки весеннюю и летнюю одежду, а в праздник дуаньян[35] можно будет полакомиться окунем. Прохаживались насчет А-до и Хэ-хуа. Лю-бао каждому твердила: «Совсем стыд потеряла, прямо домой является!» Мужчины отвечали на ее слова грубым смехом, женщины шептали молитвы и тихонько ругались. Семье Тун-бао завидовали, ее удачу объясняли покровительством Бодисатвы[36] и чудодейственной силой предков.

Наступили «лан шаньтоу» и «ван шаньтоу».[37] В эти дни полагается навещать родных и друзей. По этому случаю приехал в гости со своим сынишкой А-цзю сват Тун-бао, Чжан Цай-фа. Каких только подарков они не навезли: и мягкого печенья, и тонкой лапши, и слив, и японской мушмулы, и соленой рыбы. Сяо-бао был вне себя от радости, как собачонка при виде снега.

Тун-бао повел свата к реке, и там они уселись под ивой.

— Ты коконы продашь? Или сами будете разматывать? — поинтересовался сват.

Чжан Цай-фа был мастером рассказывать всякие занятные истории. Он частенько ходил к храму бога-хранителя города, где на площади выступали сказители; от них старик и наслушался этих историй и знал чуть ли не наизусть эпизоды из романа времен Суйской[38] и Таиской[39] династий, в особенности о «мятежах восемнадцати князей и семидесяти двух повстанцах»,[40] а также о Чэн Яо-цзине,[41] который продавал дрова и спекулировал контрабандной солью, а позднее выступил с мятежниками из крепости Ваган.

Но ничего дельного от Чжан Цай-фа никогда не услышишь, поэтому Тун-бао не стал распространяться насчет коконов, лишь ответил:

— Конечно, продам.

Хлопнув себя по коленке, старый Чжан печально вздохнул, поднялся и показал рукой на кирпичную стену шелкомотальни, видневшейся сквозь поредевшую тутовую рощу вдали за деревней.

— Гляди, Тун-бао, ворота шелкомотальни на запоре! Что проку от твоих коконов? Никто их нынче не купит. Восемнадцать мятежных князей давно спустились на землю, а Ли Ши-минь[42] так до сих пор и не появился, и нет на земле покоя! Да, кокономотальни нынче ворот не отопрут и коконов покупать не будут.

Тун-бао усмехнулся — он не поверил свату. Да и кто этому поверит? Здесь чуть не на каждом шагу кокономотальня. Да фабрик, пожалуй, больше, чем выгребных ям. Неужто все они так и будут простаивать? К тому же пронесся слух, будто с японцами договорились и войны, стало быть, не ожидается — не зря солдаты давно ушли из шелкомотальни.

Чжан Цайфа заговорил о другом, стал сбивчиво передавать городские новости, а потом перешел к историям о Чэн Яо-цзине и Цинь Шубао.[43] После этого он попросил свата побыстрее вернуть его хозяину долг в тридцать юаней — ведь он поручился за Тун-бао.

После ухода гостя Тун-бао отправился поглядеть на две шелкомотальни, за деревней, возле плотины, — слова свата как-никак его встревожили. Ворота и вправду оказались на запоре, и людей не видать. То ли было в прежние годы! В эту пору на фабричном дворе уже стояли в ряд стойки, над ними висели большие черные весы.

Старик разволновался, но дома, поглядев на плотные, белые, блестящие коконы, засмеялся счастливой улыбкой. Превосходные коконы! Тун-бао никак не мог поверить, что на них не найдется покупателя. Последующие дни он был занят сбором коконов, затем «благодарением божества»[44] и совсем забыл о шелкомотальных фабриках. Однако сельчан все чаще охватывало уныние. Куда девались веселье и смех! Люди ходили мрачнее тучи. Из соседнего городка, с дороги, тянувшейся вдоль плотины, — отовсюду ползли слухи о том, что шелкомотальни будут по-прежнему закрыты. В прежние годы скупщики коконов уже сновали в это время по деревням, мелькая, словно лошади, изображенные на фонарях, вращающихся во время представления. А сейчас хоть бы один скупщик появился! Зато заимодавцы и сборщики налогов заполнили всю деревню! Крестьяне хотели отдать им в счет долга коконы, но те и слушать не стали.

Везде слышались ругань, проклятья, вздохи. Что же это творится? Коконы уродились на славу, а жить невмоготу, еще хуже, чем в прошлые годы, — такое людям и во сне не снилось, это было как гром среди ясного неба — странно и непонятно! Урожай обильный, а забот полон рот! Вот уж правда, не возьмешь в толк, что происходит в мире!

Тун-бао был в отчаянии. Коконы долго лежать не могут, если в ближайшие дни сбыть не удастся, придется самим разматывать. Кое-кто из сельчан вытащил мотальные станки, много лет простоявшие без дела. Надо их починить и размотать коконы, а там видно будет! Так собирались поступить и Лю-бао с братом. Тогда Тун-бао заявил сыновьям и снохе:

— Сбыть коконы не удается, значит, размотаем сами! Все равно их не продать. Во всем заморские дьяволы виноваты!

— У нас ведь коконов больше пятисот цзиней, — возразила сноха. — Сколько же надо станков, ты посчитал?

Сноха права. Столько коконов самим не размотать, а попросить кого-нибудь помочь, за то платить надо! А-сы тоже считал, что им одним не управиться.

А-до вдруг вспомнил, что отец как-то не послушался его совета, и сердито буркнул:

— Говорил я, что надо выкормить один лист иностранной грены, и дело с концом! На это хватило бы пятнадцати даней тутовых листьев, которые у нас были! Так нет, меня и слушать не стали!

От возмущения Тун-бао даже не нашелся, что ответить.

Но вот люди снова воспрянули духом. Хуан Даос от кого-то узнал, что шелкомотальные фабрики в Уси[45] покупают коконы. Хуан, хоть и прозывался Даосом, был, как и Тун-бао, простым крестьянином; старики частенько беседовали и всегда находили общий язык. Поэтому Тун-бао тотчас побежал к Хуану, обо всем у него разузнал, а вернувшись домой, позвал А-сы, чтобы вместе решить, как доставить коконы в Уси.

— Коли по реке добираться, до города свыше тридцати девяток[46] будет, — проворчал Тун-бао, словно с кем-то спорил. — Туда и обратно — целых шесть дней! Будь оно все проклято! Не жизнь, а каторга! Но другого выхода нет! Из коконов похлебки не сваришь! Да еще долг надо отдать, срок подошел!

А-сы согласился с отцом. Они купили несколько циновок, наняли лодку и, пользуясь погожими днями, отправились в путь. Поехал с ними и А-до. На шестой день вернулись домой и привезли обратно целую корзину непроданных коконов. Свыше тридцати девяток водой проделали старый Тун-бао и его сыновья, пока добрались до Уси, однако на шелкомотальной фабрике до этого никому не было дела: за дань коконов из иностранной грены им дали всего по тридцать пять юаней, а из китайской — по двадцать. На коконы чуть похуже и смотреть не желали, их набралась целая корзина, хотя коконы у Тун-бао были первосортные. Из вырученных ста одиннадцати юаней десять ушло на дорогу, а оставшихся ста не хватило даже на уплату долга, в который Тун-бао залез, чтобы купить шелковичных листьев. От огорчения Тун-бао по дороге заболел, и сыновья чуть ли не на руках притащили его домой.

Девяносто цзиней коконов, не принятых фабрикой, пришлось размотать. Сы попросила у Лю-бао станок и целых шесть дней трудилась. Тут в доме кончился рис, и А-сы поехал в город продавать пряжу. Но и на нее спроса не было. В закладных лавках пряжу тоже не брали. Лишь в лавке, где перед праздником цинмин А-сы заложил дань риса, ему повезло: удалось упросить хозяина отдать ему рис за пряжу.

Ничего, кроме долгов, не принесли Тун-бао и его землякам весенние шелкопряды! А сколько было надежд! Особенно не повезло семье Tyн-бao: они собрали коконов больше всех в деревне и все же потеряли землю, дававшую свыше пятнадцати даней тутовых листьев, зря истратили тридцать юаней, взятых взаймы, да еще целый месяц недосыпали и голодали.


1932

ОСЕННИЙ УРОЖАЙ

1

Тун-бао стал поправляться лишь к концу пятого месяца по лунному календарю. Лекарств он не признавал, если не считать «чудодейственные» пилюли, которые его сноха Сы данян дважды испрашивала в храме у Бодисатвы.[47] Старик был убежден, что нужда делает человека выносливым, крепким, и он без всяких лекарств изгонит вселившегося в него злого духа. Но только он встал с постели, как почувствовал нечто странное: ноги казались ватными, не слушались, спина не разгибалась. «Долежался, аж кости заржавели», — с досадой думал Тун-бао, бодрясь и уверяя себя, что он еще мужчина хоть куда. Когда же он стал умываться над тазом и увидел в воде свое отражение, то невольно вздохнул. Неужели это лицо, заросшее желто-серой бородой, его лицо? А эти резко обозначившиеся скулы, заостренный нос, ввалившиеся глаза, взъерошенные волосы, этот кадык, чуть не с кулак величиной? Не человек, а привидение! Долго вглядывался Тун-бао в свое отражение, и из глаз его полились слезы. Впервые в жизни этот своенравный старик заплакал.

Едва не полвека Тун-бао тяжело трудился, пока нажил свое скудное состояние. Здоровье и Бодисатва — вот что считал он главным в жизни. Без заступничества Бодисатвы, как ни хитри, как ни изворачивайся, ни деньги, ни богатство не пойдут па пользу. Но если здоровье никудышное и нет сил работать, даже Бодисатва не поможет. Олицетворением Бодисатвы был для Тун-бао бог богатства. Вот почему уже сорок с лишним лет каждое новолуние и полнолуние Тун-бао шел к невзрачному храму бога богатства[48] на краю деревни, около мостика, и клал поклоны.

Нынешней весной Тун-бао и так не повезло — он очень невыгодно продал шелковичные коконы. А тут еще эта болезнь. Ведь он до того исхудал, что сделался на себя непохожим. Нет, не увидят больше он и его семья ни одного светлого дня, пропадут!

Глядя на сноху, которая, сидя на корточках перед глиняным очагом, пыталась разжечь огонь, Тун-бао сказал слабым голосом:

— Какой-то месяц пролежал, а поглядишь — кожа да кости остались.

Продолжая дуть изо всех сил, сноха ничего не ответила, ее растрепанные волосы едва не касались топки. Молодой тростник никак не хотел загораться. Комната наполнилась едким дымом, который стал постепенно выходить наружу. Прибежал с рисового тока двенадцатилетний Сяо-бао, внук старика, и, кашляя от дыма, попросил есть. Тун-бао тоже задыхался от кашля. С трудом поднявшись и едва передвигая трясущиеся ноги, он заковылял к очагу, чтобы помочь снохе раздуть огонь, но в эту минуту тростник наконец загорелся. Сноха подбросила в огонь тутовых веток и только тогда подняла лицо. Оно было мокро от слез. Отчего она плакала, эта работящая, несловоохотливая женщина? Едкий дым был причиной или что-то другое? Старик поглядел на сноху, сноха — на него. В отсветах огня лицо женщины уже не казалось таким бледным, хотя было по-прежнему болезненно-изможденным. Льнувший к матери Сяо-бао походил на маленькую обезьянку; страшно худой, он был плохо развит для своих лет. И это с особой ясностью бросилось сейчас в глаза старику. Когда, больной, он лежал в темном углу, держа в руках худенькую руку Сяо-бао, он просто представить себе не мог, до чего отощал ребенок. И сердце старика сжалось от боли.

— Что с тобой, Сяо-бао, внучек? — спросил старик, едва сдерживая слезы. — Уж не чахотка ли?

С трудом выговорив эти страшные слова, старик пытливо посмотрел на сноху. Но та по-прежнему молчала, утирая слезы полой старого ситцевого халата.

Сяо-бао подбежал к котелку, из которого шел пар, потянул носом, но тут же недовольно надул губы:

— Опять тыква, мама? Почему ты всегда варишь тыкву? Я рисовой каши хочу.

Не сказав ни слова, даже не повернув головы, Сы в сердцах схватила тутовую ветку, словно собиралась наказать не в меру разговорившегося сына, но ограничилась тем, что переломила ее надвое, стукнув об пол, и кинула в топку.

Поглаживая внука по обритой головке своей иссохшей дрожащей рукой, старик ласково сказал:

— Не надо капризничать, Сяо-бао. Вернется отец, будет у тебя рисовая каша. Он поехал просить дедушку раздобыть для него денег. Раздобудет — купит рису, мать тебе кашу сварит.

Старик говорил правду. В тот день с утра А-сы уехал в соседний городок к своему тестю, Чжан Цай-фа, надеясь с его помощью достать немного денег. Он должен во что бы то ни стало уговорить тестя занять для него пять — десять юаней у господина У, обычно ссужавшего крестьян деньгами. Однако Сяо-бао не поверил. Он думал, что взрослые его просто утешают. Целых полтора месяца отец и мать изо дня в день говорят: надо подзанять денег и купить рису. И изо дня в день едят тыкву да батат. Против клубней батата Сяо-бао ничего не имеет — если их посолить, поджарить, а потом тушить, это даже вкусно. Но все время есть тыквенную похлебку просто невозможно. А они едят ее уже две недели кряду, по два раза в день, да еще без соли.[49] Сяо-бао вспомнить о ней не может без тошноты. В животе у мальчика урчало от голода, и он смотрел на деда полными слез глазами. И дед, и отец, и мать — все они злые, плохие. Вот вернется дядя А-до, который бегает быстро, как лошадь, он наверняка принесет ему, как и в прошлый раз, жареных блинов. Тогда Сяо-бао полакомится вволю! Но уже три дня и две ночи дяди А-до нет — Сяо-бао хорошо помнит, когда он ушел.

В котелке забулькало — значит, тыква готова. Тун-бао поднял крышку: вода почти вся выкипела, и каша пристала к стенкам котелка. Тун-бао нахмурился — эта сноха только добро переводит. Весной, в пору выкармливания шелкопряда, когда рис в доме кончился, тоже довольствовались тыквой. По две тыквы клали на целый котел воды, чтобы каждому досталось по несколько чашек похлебки, и все — от мала до велика — были сыты, а ведь в семье пять человек. Но стоило Тун-бао месяц пролежать в постели, как молодые стали зря добро расходовать. От гнева землистое лицо старика побагровело. С трудом дотащившись до чана, он хотел зачерпнуть воды и долить котелок, но сноха опередила его и стала быстро накладывать кашу в чашки.

— Не доливай, — сказала она глухо. — Всем хватит — нас ведь только трое. А к вечеру отец Сяо-бао[50] наверняка принесет несколько шэнов[51] риса… Гляди, Сяо-бао, какая нынче каша! Густая! Вкусная! Ешь, сколько влезет!..

И сноха принялась соскребать кашу со стенок котелка. Старик онемел от злости. Он наложил себе каши, дотащился до двери, сел на пороге под навесом и стал есть не спеша, чувствуя во всем теле ужасную слабость.

Солнце, залившее лучами весь ток, слепило глаза. Вдоль поля серебристой лентой вилась речка, сейчас сильно обмелевшая, прибрежные плакучие ивы пожухли. На берегу пустынно: не только людей, даже собак и кур не видно. В полдень сюда обычно приходили женщины и дети — стирали белье, мыли посуду. Мужчины, усевшись под деревьями, курили после обеда свои трубки. Почти у каждого дома сидели на пороге люди: ели, пили, переговаривались между собой. Но сейчас у пригретой солнцем речушки царило безмолвие, нарушаемое лишь тихим журчанием воды, и деревня казалась вымершей, словно гора без растительности. Чуть больше месяца болел Тун-бао, а все вокруг изменилось, даже внука не узнать.

Чашка у старика давно опустела, а он продолжал рассеянно водить по ней палочками, глядя на речку, на крытые камышом тихие хижины на берегу. Почему не видно сельчан, над этим старик не задумывался, он только смутно чувствовал, что за время его болезни все изменилось: и сам он, и сноха его, и внук, и родная деревня. Так стало старику горько, что даже грудь заболела. Он поставил чашку, подпер голову руками и весь отдался поглотившим его беспорядочным мыслям.

Дед Тун-бао, бежавший из лагеря «длинноволосых», рассказывал отцу, что «длинноволосые» шныряли по домам и грабили крестьян, поэтому стоило им появиться в деревне, как все прятались, даже куры и собаки.

Недаром, когда в нынешний новый год японские дьяволы захватили Шанхай, сельчане говорили: «Опять „длинноволосые“ пришли!» С японцами вроде бы помирились, а чтобы «длинноволосые» появились, этого Тун-бао не слыхал, по крайней мере во время своей болезни. И все же деревня словно вымерла. Еще дед рассказывал, что «длинноволосые» часто уводили крестьян, если те соглашались, и тогда деревни пустели. Может, и сейчас их увели «длинноволосые»?! Тун-бао как-то слышал, что в некоторых местах «длинноволосые» так и остались жить. Но его земляки на них не похожи, все они люди степенные, уважаемые. Неужто эти бандиты побывали здесь, когда ему было совсем худо и он плохо соображал? Нет, что-то не верится.

Вдруг послышались чьи-то шаги. Старик поднял голову и увидел широкое, словно сплющенное, лицо и глядевшие на него в упор глазки-щелочки. Это пришла соседка, жена Гэнь-шэна, славившаяся своим распутством. Хэ-хуа тоже сильно похудела, но это ей шло, даже глазки-щелочки не казались такими отвратительными. В них старик прочел удивление, смешанное с жалостью. Он тут же вспомнил, как весной, когда крестьяне выкармливали шелкопрядов, Хэ-хуа пыталась сглазить его «драгоценные сокровища». И надо же было, чтобы ее, эту Звезду Белого Тигра, старик первую увидел после болезни. Не дурной ли это знак? Тун-бао презрительно плюнул и отвернулся: глаза бы его не глядели на эту тварь! Но когда через несколько мгновений он повернул голову, женщины уже не было. По ногам скользнул луч солнца, и Тун-бао вспомнил о старшем сыне: А-сы, должно быть, уже в пути и наверняка привезет рису — старик верил, что сыну удалось занять денег. Тун-бао даже чмокнул от удовольствия. По правде говоря, тыквенная каша, которой семья пробавлялась изо дня в день, ему порядком надоела. При одном воспоминании о рисе он глотнул слюну и подумал о внуке, таком исхудавшем и жалком.

— Сяо-бао! Сяо-бао! — позвал он. — Иди к дедушке!

Впервые после болезни старик заговорил громким голосом. Никто не откликнулся. Тун-бао огляделся, напряг силы и еще раз крикнул. Вдруг, к удивлению своему, он увидел, что Сяо-бао выбежал из дома Хэ-хуа, держа в руке что-то плоское и круглое. Он подбежал к деду, эта маленькая обезьянка, поднес к самому его носу блин и закричал:

— Гляди, дедушка! Блин! — и тут же сунул его в рот.

Старый Тун-бао снова глотнул слюну, улыбнулся, почувствовав легкую зависть, но тут же, приняв строгий вид, спросил:

— Ты где взял блин?

— Хэ… Хэ… — набив полный рот, только и мог выговорить мальчик.

Лицо старика исказилось от злости: мальчишка принял угощение из рук его заклятого врага. Совсем стыд потерял! Значит, в доме Хэ-хуа пекут блины. Куда только смотрит Владыка неба? Тун-бао заскрежетал зубами, но ударить внука не решился. Мальчик между тем съел блин и очень довольный заговорил:

— Это Хэ-хуа дала мне блин, дедушка. Она хорошая.

— Молчи! — крикнул старик, замахнувшись на мальчика.

Но тот не унимался:

— Знаешь, сколько у нее блинов! Она их в городе купила. А завтра поедет за рисом. За самым лучшим, отборным рисом.

Тун-бао вскочил, дрожа всем телом. Стоило ему услышать, что у кого-нибудь есть рис, как он приходил в неистовство, потому что у них в доме вот уже полтора месяца не было ни зернышка. Тем более не мог он простить этого Хэ-хуа, к которой всегда относился с пренебрежением. Он побагровел и крикнул:

— Чего ж тут удивляться! — но, поглядев на внука, уже тише сказал: — Бандиты они! Не иначе как ограбили кого-нибудь! Поймают — голову оторвут. Вот и получат по заслугам! — Тун-бао хорошо понимал, что ни с того, ни с сего оскорбил людей, обозвав их бандитами, и это, возможно, так ему не пройдет — вдруг Хэ-хуа выбежит и крик подымет!

Однако Хэ-хуа почему-то не появлялась.

Сяо-бао, который никак не мог в толк взять, что рассердило деда, закричал:

— Нет, дедушка! Хэ-хуа хорошая, добрая, всегда угощает блинами!

Тут уж Тун-бао не стерпел. Пошарив вокруг глазами, он заметил около старой, лежавшей под навесом водочерпалки, бамбуковую палку и схватил ее. Видя, что ему сейчас попадет, Сяо-бао пустился наутек и как назло юркнул в дом Хэ-хуа. Тун-бао бросился следом, но тут все поплыло у него перед глазами, ноги отказались ему повиноваться, и он медленно опустился на землю, выронив из рук палку.

В это время на току за рекой появился человек. Он миновал мостик, сложенный из четырех бревен, и закричал:

— А, Тун-бао, поздравляю! Рад за тебя. Подышать вышел?

Старик не видел, кто это, потому что перед глазами у него все еще плыли круги, но по голосу сразу признал односельчанина Хуана, прозванного Даосом, доброго своего приятеля, и очень обрадовался встрече. Когда Тун-бао болел, Хуан частенько к нему наведывался. В деревне старики прослыли чудаками. Тун-бао, например, ненавидел все заморское; иностранное клеймо приводило его в ярость, словно смертельный враг семи поколений его предков. Хуан любил щегольнуть непонятными мудреными словами, которых наслышался в городе, — медные деньги он называл не иначе как «монетами с квадратным отверстием»,[52] а в разговоре с кем-нибудь из сельчан величал его семью «драгоценнейшей», «высокоуважаемой». Эти мудреные слова сельчане принимали за даосские молитвы и потому прозвали Хуана Даосом. Зато Тун-бао с должным почтением относился к «учености» приятеля и не раз говорил своему сыну А-сы, что, ковыряясь в земле, Даос губит свой талант…

Тун-бао решил поделиться с приятелем своими душевными переживаниями:

— Скажу тебе честно, Хуан, злость меня душит, хоть лопни! Всего месяц провалялся, а перестал понимать, что делается вокруг! Сам посуди: деревня опустела, словно «длинноволосые» здесь побывали. Эта сука Хэ-хуа таскает откуда-то блины, угощает моего Сяо-бао, а он берет! Потерял всякий стыд. И гордость. Надо его проучить. Как ты думаешь?

Тун-бао в сердцах хватил палкой о землю.

Хуан слушал его с видом заправского гадателя из храма бога-хранителя города, то пожимая плечами, то покачивая головой, то вздыхая. Наконец он изрек тихим голосом:

— Повсюду царствует хаос! Я полагаю, брату Тун-бао не ведомо, куда удалились все люди. Изымать у богачей рис, грабить рисовые лавки, как это сделали крестьяне из Байцибана. Ушел с ними и высокодостойный сын твой А-до. Высокочтимый брат едва оправился от болезни, и волнение может повредить его здоровью. Пусть лучше брат притворится, будто ведать не ведает о проделках уважаемого сына своего. Ха-ха-ха! Я, кажется, разгласил тайну!

Тунчбао во все глаза смотрел на Хуана. Старику показалось, будто его чем-то тяжелым стукнули по голове. Он весь обмяк и снова опустился на землю. Губы дрожали. «Изымать у богачей рис, грабить рисовые лавки». Сердце Тун-бао гулко забилось. Он был рад, что подозрения его насчет Хэ-хуа подтвердились — блины у нее, конечно, ворованные. Но ведь А-до замешан в таком же опасном деле. Как бы не пришлось отвечать за сына. Тогда и он «получит по заслугам».

Заметив, как напуган Тун-бао, Хуан спохватился и стал его успокаивать:

— Самое драгоценное — это здоровье. Его надо беречь. Да, беречь! Извини, что наговорил лишнего. Не изволь беспокоиться! Власти, я слыхал, за такие дела не карают строго, смотрят сквозь пальцы. Главное, остереги уважаемого сына своего на будущее. И все обойдется!

— Ох, Даос! — с гневом сказал Тун-бао. — Скажу тебе честно: не человек мой А-до, скотина, я давно это примечаю. В него наверняка вселилась неприкаянная душа убитого моим дедом стражника «длинноволосых» — хочет семье моей отомстить. Вот как проросло злое семя! Пусть только вернется этот негодяй А-до, живьем в землю закопаю! Спасибо, Хуан, что открыл мне правду, а то я словно сплю в барабане.[53]

Старик закрыл глаза и, будто живого, увидел перед собой невинно загубленного совсем молодого «длинноволосого».

Хуан никак не ожидал, что приятель воспримет все так серьезно, и уже жалел, что проболтался. А тут еще Тун-бао стал его всячески благодарить.

— Что за благодарность! — забормотал Даос. — О чем тут говорить? Ну, я пошел — некогда мне! До свидания! Еще увидимся! Не болей! Береги здоровье!

И он поспешил улизнуть, словно спасаясь от преследования. Тун-бао продолжал сидеть на земле, поглощенный невеселыми думами. Нещадно пекло солнце, но старик был ко всему безучастен. На память приходили истории о «длинноволосых», рассказанные отцу дедом. Вспомнился крестьянский мятеж в начале годов «Гуансюй»,[54] когда Тун-бао собственными глазами видел залитые кровью головы смутьянов. Старик был убежден: если бы смутами можно было чего-то добиться, «длинноволосые» наверняка давно хозяйничали бы в Поднебесной. И все же он чувствовал, что за время его болезни произошли какие-то перемены. Старика это пугало. Собственник по своей природе, он никак не мог расстаться с мечтой разбогатеть, хотя хозяйство его пришло в упадок.

2

Солнце уже село за горы, когда А-сы возвратился домой. Денег он не раздобыл, зато привез три доу риса.

— Господин У сказал, что денег у него нет, — мрачно сообщил А-сы. — Ну и злой же он был! Потом раздобрился и дал три доу риса. Лавка у него от риса ломится — там наверняка сто даней с лишком. Не мудрено, что крестьяне с голода пухнут. За эти три доу мы через полгода после весеннего урожая должны будем вернуть пять. Это еще ничего. А то ведь знаешь, какие богачи жадные!

Пересыпав рис в две глиняные кринки, А-сы пошел к полуразвалившемуся свинарнику за домом и стал тихо разговаривать с женой. О чем опи там шепчутся? Тун-бао покосился на сына, потом на бутыли, полные риса. Как-то странно А-сы себя ведет. Как ни ломал старик голову, стараясь догадаться, где сын все-таки добыл рис, а спросить не решился; и так сноха недавно обругала его «старым тупицей», когда он назвал А-до непутевым, да еще съязвила: «Что ж ты не жалуешься властям на сына, который отцу родному наперекор идет? Ты же грозился живьем его закопать. Как же, господа тебе за это золотой слиток дадут».

Тун-бао строго следовал завету предков: «У каждого должно быть чувство долга, даже у бедняка». Однако нынче это мудрое наставление, пожалуй, ни к чему. Долг — не еда, даже не тыква, им не насытишься. Разговор со снохой заставил Тун-бао задуматься о семейных делах. Взять хоть его сына А-сы — и честный, и искренний, только ума своего не имеет, во всем жену слушает. Вот и сейчас она его на что-то наущает. Однако старику ничего не оставалось, как скрежетать зубами от злости.

Тут мысли его перешли на свинарник. Лет шесть тому назад старик сам его соорудил. Одних досок ушло на десять юаней, и свинарник получился добротный. Но весь прошлый год он пустовал — не удалось скопить денег на поросенка. Да и в нынешнем году вряд ли удастся. Задумав строить свинарник, Тун-бао сразу же позвал геоманта;[55] кто мог подумать, что все окончится так неудачно?!

Всю свою досаду Тун-бао решил выместить на свинарнике. Трясясь от злости, он направился к сыну и еще издали закричал:

— Слушай, А-сы! Говорят, господину Чэню старые доски нужны. Завтра же сломаем свинарник, все равно не на что купить поросенка, чего ж ему без пользы стоять?

Услышав голос старика, сын и сноха перестали шептаться. Сноха была чем-то взволнована, и лицо ее порозовело.

— Много ли стоит твой свинарник? — сказала она. — Да и зачем господину Чэню эти грязные доски?

— Он их возьмет, — крикнул Тун-бао вызывающе. — Не может не взять, из уважения ко мне. Наши семьи дружны вот уже три поколения.

Тун-бао снова вспомнились рассказы о славном прошлом семьи: его дед и дед господина Чэня оказались в лагере «длинноволосых», горе их сблизило, и они вместе бежали. Деда Тун-бао в семье Чэней уважали, да и самого Тун-бао тоже. Случалось даже, что молодой господин называл его «старшим братом». И Тун-бао, исполненный благодарности, почитал не только Чэней, но и остальных богачей.

Сноха не произнесла больше ни слова и ушла в дом. Тут старик в упор посмотрел на сына и грозно спросил:

— Что вытворяет твой братец? Все скрываете? Потерпите маленько, вот не станет меня, будете делать, что захотите.

В это время на крыше закаркала ворона. А-сы запустил в нее осколком черепицы. Он ничего не ответил отцу, лишь пожал плечами и плюнул. Да и что отвечать? Отец говорит одно, жена — другое, брат — третье. А кому верить? Каждый из них вроде бы прав.

— Дождется — оторвут ему башку. И семья ни за что пострадает, — продолжал отец. — Уж поверь мне — я много повидал на своем веку.

— Неужто всем так и снимут головы? — с сомнением произнес А-сы, но тут заметил, как вздулись на лбу у отца жилы, и под его пристальным взглядом очень серьезно ответил:

— Ничего плохого А-до не делает. Все пошли — ну и он тоже. Любопытно ведь! Только в город они нынче не поехали.

— Хватит врать! Даос мне все рассказал. Он зря болтать не станет, — высокомерно произнес старик. Теперь ему было ясно, что и А-сы, и А-до, и сноха — все заодно.

— Да нет. А-до и вправду ничего плохого не делает. Твой Хуан, видать, тыкву с бобами перепутал.[56] Нынче люди подались в деревню Янцзяцяо, ту, что к востоку от нас. Заправляют всем бабы, мужики подсобляют, на веслах сидят. А-до тоже подсобляет. Верно тебе говорю.

Прижатый отцом к стенке, А-сы забыл про наказ жены и рассказал все, как есть. Только две вещи утаил: что А-до не помощник, а голова крестьянам и что сам он завтра тоже присоединился бы к сельчанам, если бы нынче не привез рису. Старик ничего не сказал, лишь недоверчиво покосился на сына.

Сгущались сумерки. Над домом вился беловатый дымок. В передней комнате Сяо-бао мурлыкал песенку.

— Отец Сяо-бао! — крикнула Сы данян.

А-сы откликнулся и поспешил к дому. Но, сделав несколько шагов, остановился и со вздохом сказал отцу:

— Три доу риса у нас есть, дней на восемь — десять хватит. А воротится вечером А-до, уговорим его, чтоб больше не ходил.

— Свинарник все одно ломать придется. Ведь отсыреет и развалится, как пойдут дожди. А так хоть какая-то прибыль будет.

Тун-бао не зря снова заговорил о свинарнике — пусть А-сы не думает, что дела у них так уж плохи. Нечего идти против закона, преступление совершать. Старик постучал по стенке свинарника с видом заправского плотника, — годится, мол, или не годится дерево, — и тоже поплелся к дому.

В это время со стороны рисового поля послышались голоса. Это возвращались из Янцзяцяо люди. Сао-бао, словно мышонок, выскочил из дому и побежал на ток искать своего дядю А-до. Сы, подбросив в очаг тутовых веток, тоже поспешила туда разузнать новости. Из котелка повалил пар, аппетитно запахло рисом. Тун-бао принюхался, и у него потекли слюнки. Живот подвело от голода, но он думал лишь об одном: как бы наставить на ум этого А-до, который вечно где-то носится, словно дикая лошадь. Да и полевые работы на носу. Тун-бао, пожалуй, единственный в деревне начинал беспокоиться еще за месяц до начала полевых работ.

Ни А-до, ни Лу Фу-цин, живший по другую сторону речки, в этот вечер домой не вернулись. Оба они, по свидетельству сельчан, остались ночевать в Янцзяцяо у какого-то крестьянина. Утром им предстояло плыть в Яцзуйтань на встречу с крестьянами трех деревень и уже оттуда всем вместе двинуться к городу. Об этом Сы узнала от Лю-бао — сестры Лу Фу-цина. Новость быстро распространилась по деревне, и все с жаром ее обсуждали. Одному Тун-бао из-за его строптивости ничего не сказали.

Но старик, видимо, смекнул, в чем дело, и за ужином, покосившись на А-сы, пробурчал:

— Не вернулся! Ну и черт с ним! Подлец! Негодяй! Да я такого сына знать не хочу!

А-сы только губами чмокнул, а сноха презрительно глянула на старика и усмехнулась.

Старик провел тревожную ночь. Он то и дело просыпался, словно от неожиданного удара. Утомленный за День, он с трудом пересиливал сон, стараясь разомкнуть отяжелевшие, словно свинцовые, веки. Сквозь дрему ему послышался тихий разговор — это Асы о чем-то шептался с женой. Вдруг старик от неожиданности подскочил. Он услыхал громкий голос А-сы:

— А-до! Отец грозится закопать тебя живьем в землю! Серчает, а не видит, что творится вокруг. Один ты, что ли, во всем виноват?

Что это он? Во сне разговаривает? Но ведь Тун-бао отчетливо слышал каждое слово. Старик смотрел прямо перед собой широко открытыми глазами, и ему казалось, что волосы у пего встали дыбом.

Он сел на постели и позвал:

— А-сы!

Никто не откликнулся. Лишь засмеялся во сне Сяо-бао да что-то буркнула сердито сноха. Потом заскрипела кровать и раздался храп. Тун-бао совсем расхотелось спать. Он лежал, обуреваемый беспокойными мыслями. Лет тридцать назад — вот было золотое времечко! Счастье так и шло в руки. День ото дня жили все лучше и лучше. А нынче все ушло. Осталась только старая счетная книга. Сколько было нынешний год шелкопрядов! А его семья потеряла часть земли, обсаженной тутами. И дед его, и отец, и сам он всегда были честными и правдивыми, и за это старый господин Чэнь частенько их хвалил. Еще смолоду, только двадцать годов ему сравнялось, Тун-бао из кожи вон лез, во всем подражая городским господам. Пусть он копался в земле, а долг ставил превыше всего. Но Владыка неба этого не узрел, да еще наградил его таким непутевым сыном. Почему же такая несправедливость? Неужто душа того «длинноволосого» еще не успокоилась? Ведь с той поры, почитай, шестьдесят лет минуло. Тут старику пришла в голову мысль, от которой его в дрожь бросило и холодный пот прошиб: «О Небо! Ведь А-до ничем не отличается от „длинноволосых“!» Еще лет пять назад, когда все орали «долой тухао и лешэнь»,[57] А-до разыскал спрятанную в доме саблю и стал ею играть. Этой саблей дед и убил «длинноволосого», а когда бежал из их лагеря, захватил ее с собой и домой привез. Сама судьба связала А-до с этой саблей.

Тун-бао думал, думал, пытаясь разобраться в собственных мыслях, и страх обуял его. Ему и в голову не приходило, что, пока он здесь неистовствовал, всячески понося младшего сына, из Янцзяцяо к ним в деревню идут в предутреннем тумане тридцать крестьянских семей, и ведут их А-до с Лу Фу-цином. Не знал старик и о том, что гостей с нетерпением ждут сельчане. Всю ночь они видели тревожные сны и сейчас, едва занялась заря, уже собирались встать, чтобы встретить крестьян.

Сквозь щели в глиняной стене в комнату проникал рассвет. На рисовом поле чирикали воробьи. Прокричал любимец Хуана — единственный в деревне петух. Откуда-то донесся надрывный плач женщины.

Тун-бао задремал и вдруг увидел, как сверкнула перед ним та самая сабля. Ее держала чья-то рука. Тун-бао ясно видел крепкое плечо и лицо. Густые брови, круглые глаза, точь-в-точь, как у А-до! Старик вскрикнул — не то со злости, не то с перепугу, — подскочил на кровати и открыл глаза. В комнате уже было совсем светло, сноха хлопотала у очага, в котором весело плясало пламя. Окончательно проснувшись, старик слез с кровати. Вдруг он услышал шум голосов, словно принесенных ветром с рисового тока. Забили в гонг.

— Где пожар? — закричал старик, выбежав из дому. На рисовом поле он увидел картину, обычную для крестьянского мятежа начала годов «Гуансюй». Ток был запружен мужчинами, женщинами, стариками, детьми.

— Выходите все! Пойдем вместе! — кричали они.

А-до тоже был здесь. Он бил в гонг. Заметив отца, он бросился к нему, по лицо старика исказила злоба, глаза загорелись недобрым огнем:

— Скотина! Оторвут тебе голову!

— Ну и пусть! Вез головы не проживешь, но без риса — тоже, — засмеялся А-до. — Пойдем с нами, отец! Где А-сы, где золовка? Все пойдем!

Тун-бао замахнулся на сына, но его схватил за руку подскочивший А-сы.

— Послушай меня, А-до, братец! — торопливо заговорил он. — Не ходи с ними! Я вчера раздобыл три доу риса. Не пропадем с голоду!

А-до изменился в лице, нахмурил густые брови и хотел возразить, но к нему подбежал Лу Фу-цин, оттолкнул А-сы и захохотал.

— Значит, у вас рис есть? Вот здорово! Наши гости сегодня еще не ели. Эй! — крикнул он крестьянам из Янцзяцяо. — Пошли завтракать! У них рис есть!

Что? Эти люди пойдут есть его, А-сы, рис? Уж не ослышался ли он? Но крестьян не нужно было приглашать дважды — они уже устремились к дому А-сы. Режущая боль пронзила старика. Он закричал и, обессиленный, опустился на землю.

А-сы пришел в бешенство. Он бросился на Лу Фу-ци-на, обхватил его за шею, стал кусать. Он плакал, ругался, что-то кричал.

— С ума ты спятил! — отбивался от него Лу Фу-цин. — Что с тобой, А-сы? Да я тебе все объясню! Ай! Погляди, что он делает, А-до!

При имени брата А-сы выпустил соседа и с кулаками ринулся на А-до.

— Даже змея не жрет травы около своей норы. А ты привел людей в свой дом рис жрать! Ведь все сожрут, горсточки не оставят!

А-сы так стиснул голову брата, что тот слова не мог вымолвить в свое оправдание. Тун-бао сидел на земле и ругался. Лу Фу-цин пытался утихомирить братьев, но где там! К счастью, подоспела Лю-бао, сестра Лу Фу-ци-на, и они оттащили А-сы.

— Хорошо, ты занял рису, — тяжело дыша, говорил А-до. — Но подумай о других! Надо всем идти в город, иначе толку не будет. А как тебя заставишь? Только и остается съесть твой рис, тогда ты пойдешь с нами. И получишь свою долю.

А-сы сел на землю и тупо уставился на брата. Лу Фу-цин похлопал А-сы по плечу и, прижав пальцем ранку от укуса на шее, стал ему втолковывать:

— Пойми ты, мы так решили. У кого рис есть — остальных накормит. А потом вместе в город двинемся! Не ругай меня, брат А-сы. Такой уж уговор был.

— Никакого уважения к людям! Даже «длинноволосые» так не бесчинствовали, — сказал Тун-бао, ни к кому не обращаясь, уразумев наконец, что происходит. «Ладно, ладно! Идите в город! — думал он. — Хлебнете там горя! Получите по заслугам! Владыка неба, он все видит. Вспомните тогда старого Тун-бао, который многое повидал на своем веку — не как собака жизнь прожил».

В это время из дома Тун-бао вышли крестьяне, неся две кринки с рисом. Сы, заплаканная, с растрепанными волосами, выскочила за ними.

— Это же для всей нашей семьи! — со слезами причитала она. — Разбойники! Бандиты! Зачем грабите?

Но люди будто не слышали ее причитаний. Они поставили кринки посреди поля и стали бить в гонг.

Лю-бао потащила Сы за собой.

— Да пойми же ты! — сердито говорила она. — Не у тебя одной, у всех возьмем, что у кого есть. Нечего унижаться перед богачами, клянчить у них рис в долг! Вам хоть было у кого клянчить. А другим что делать? Вы будете обжираться, а люди — с голоду подыхать? Что ревешь, будто свекра хоронишь! Ну, съедят нынче твое. Так ведь все обратно вернут. Чего ж убиваться!

А-сы продолжал сидеть на земле — неподвижно, тупо глядя перед собой. Наконец он поднялся и вздохнул. Затем подошел к жене и, не то сердясь, не то утешая ее, проворчал:

— Из-за тебя все! Вот и остались ни с чем! А теперь что? Теперь один выход — с ними идти! Обрушится небо — всех придавит!

На рисовое поле притащили два больших котла. Крестьяне быстро перемыли рис и принялись варить похлебку. Солнце разогнало утренний туман, осветило поле и бледные, изможденные лица. С восточной стороны деревни, оттуда, где река была поглубже, доносилась веселая песня — это в лодках пели крестьяне, которые должны были плыть в город. Сидя на корточках, Тун-бао с ненавистью смотрел, как крестьяне поедали рисовую похлебку, а потом с шумом и гамом сели в шесть лодок и отчалили. Старик смотрел на лодки, на А-до, усиленно работавшего веслами, на опечаленные лица А-сы и снохи, которая взволнованно говорила что-то Лю-бао, на внука, стоявшего рядом с А-до, старательно размахивавшего руками, будто тоже гребет, — и ему казалось, что он видит все это во сне.

Вдруг Тун-бао словно очнулся, поднялся на ноги и побежал вдоль берега. Он не знал, куда бежит, просто ему хотелось с кем-нибудь поделиться, облегчить душу. Но вокруг никого не было, даже детишки куда-то попрятались. Тун-бао уже хотел повернуть назад, но на противоположном берегу вдруг увидел человека с белой повязкой на голове, который бежал к нему, словно безумный. Поначалу старик не признал его, но, когда человек приблизился к мостику, Тун-бао с облегчением вздохнул — это был Даос.

— Даже «длинноволосые» такого себе не позволяли, — еще издали закричал Тун-бао. — В город, видите ли, захотелось. Им там покажут! Старый Тун-бао знает, что говорит, — не как собака прожил жизнь. Бандиты! Грабители!

Даос остановился перед стариком, пристально на него поглядел, словно видел впервые, потом принялся, чуть не плача, изливать свою обиду:

— Кто дал им право? Кто дал право? Ты только послушай! Они съели моего старого петуха. Кто дал им такое право?

— Грабители! Будь они прокляты! Что о петухе убиваться, когда людям от них скоро житья не станет! Убивайте! Режьте! Бандиты! Негодяи!

Накричавшись, Тун-бао пошел домой.

В тот вечер все благополучно возвратились из города и привезли каждый по пять шэнов риса. Тун-бао только диву дался. Городские господа нынче, видать, не те, что прежде. Заявились к ним крестьяне из трех деревень, чуть больше сотни, а они до того перепугались, что дали каждому по пять шэнов риса. Разве поступают так настоящие господа? Выходит, Тун-бао как собака жизнь прожил? Ну и время! Все теперь по-другому, сколько ни ломай голову, ничего не поймешь! А крестьяне, в том числе и его А-до, попросту хвастуны!

3

«Рисовые» бунты вспыхивали повсеместно. Восстали голодающие крестьяне более чем в десяти деревнях и городах на двести ли окрест. Увидев, что крестьянские волнения приняли угрожающий характер, шэньши[58] перестали прикидываться благодетелями и принялись наводить порядок. Уездные и районные власти совместно с городскими торговыми палатами опубликовали объявления, написанные высоким стилем. Крестьянам воспрещалось изымать у богачей рис; все спорные вопросы должны были решаться миром. Какой-то «сердобольный» шэньши призвал хозяев закладных и рисовых лавок в это трудное время выделить для голодающих часть своего «кровного» капитала и открыть «врата милосердия». Однако крестьяне, у которых животы подвело от голода, не стали дожидаться, пока шэньши и торговцы соблаговолят раскрыть эти самые «врата милосердия». Не возымели действия и объявления, написапные высоким стилем, не помогли старосты, главпые заправилы на деревне. «Движение за изъятие риса» ширилось с каждым днем. Теперь оно охватывало уже не сто, как это было вначале, а пятьсот, шестьсот, тысячу человек, и не только из ближних деревень.

В одном городе, отстоящем на шестьдесят ли от родной деревни Тун-бао, произошла стычка крестьян с войсками и полицией. Полицейские, правда, стреляли в воздух, но арестовали и отправили в тюрьму несколько десятков крестьян. На следующий день возмущенные крестьяне осадили город, отрезав его от других близлежащих городов. Властям ничего не оставалось, как открыть «врата милосердия», точнее, уступить требованиям крестьян. Если теперь крестьянин брал в лавке дань риса в долг, осенью он возвращал столько же, хозяева закладных лавок тоже не требовали больше процентов; городская торговая палата передала в распоряжение старост сто пятьдесят даней риса для голодающих крестьян. Шэньши и торговцы хорошо понимали, что время смутное и лучше всего пойти на попятный, а сто пятьдесят даней риса, выделенных для крестьян, можно возместить за счет жителей города. Между тем в город вошел провинциальный отряд охраны спокойствия для предотвращения возможных беспорядков, заняв важнейшие опорные пункты города и соседних деревень. «Врата милосердия», «милостиво» открытые шэньши и торговцами, а потом и этот отряд мало-помалу успокоили крестьян, и они перестали изымать у богачей рис. А тут еще подошел к концу шестой месяц, полевые работы были, как говорится, на носу.

Лишь благодаря смутам семья Тун-бао вот уже который день ела в обед рисовую кашу, а утром и вечером — похлебку из риса. Долгов не было, если не считать трех злосчастных доу риса, которые А-сы взял еще до начала крестьянских волнений. А-сы с женой знали, что во время полевых работ им все равно придется залезть в долги, и потому трудились без должного рвения, вызывая недовольство старого Тун-бао. За последний месяц он потерял былую власть в семье, но начались полевые работы, и, словно преданный сановник, который печется о восстановлении трона после смуты, Тун-бао старался навести порядок в семье — он ведь был умудрен житейским опытом, как старый конь, который хорошо знает дорогу домой. Старик подолгу рассказывал сыну и снохе, как работали в его время, о своем трудолюбии в пору молодости, приводил пример своего отца, который весь век трудился не покладая рук, никогда не падал духом, не унывал и нажил богатство.

Едва вернувшись с тока, Тун-бао начинал кричать:

— Ты что, рехнулся, А-сы? Забыл, что через день-другой пора рис высаживать? Удобрения надо бы!

Как-то раз А-сы безразлично ответил:

— Еще с прошлого года лежит пакет.

— Тот самый порошок? — Тун-бао подскочил и зло уставился на сына. — Да ведь это же яд! Его нарочно заморские дьяволы придумали, чтобы навредить людям. Деды и отцы наши бобовым жмыхом удобряли. Он земле крепость дает, а этот порошок ее отнимает. На кой нам это нужно? Что ни говори, лучше жмыха ничего не сыщешь.

— А деньги на жмых где взять? Немного свежего порошку, и то не на что купить. А его бы надо к старому прибавить, для крепости.

— Ну что ты мелешь! Тебя послушать, так и рис сажать не надо. А жрать что будем? Жить на что? С долгами расплачиваться? — орал Тун-бао, тыча пальцем сыну в лицо.

А-сы понимал, что в словах отца есть доля истины, и потому молчал, печально вздыхая. Оно, конечно, — только земля может кормить их целых полгода и помочь из долгов выпутаться. Знал А-сы и другое, что взять деньги в рост во время полевых работ — значит попасть в кабалу. А какой от этого прок? Сам, может, и был бы сыт. А семья? «На таких условиях и сажать не стоит. Только зря спину гнуть!» — частенько говорила жена. Правду сказал А-до: «Долги для крестьянина — смерть». Но только земля и может прокормить! И все же А-сы с женой порешили денег на землю не занимать, обойтись тем, что есть…

Раздраженный упорным молчанием сына, старик подумал: «Больше не буду встревать в их дела!» После полудня он поехал в город, навестил своего свата — Чжан Цай-фа и молодого господина Чэня, пожаловался на сыновей, но оба уговаривали его быть снисходительным, — «у детей своя жизнь, свое счастье». Тун-бао заночевал в городке и с самого утра отправился к господину Чэню просить взаймы на жмых, всего на один кусок. Чэнь как раз накурился опиума, и его клонило ко сну. Чтобы отвязаться от старика, он обещал попросить торговца удобрениями дать жмых в кредит.

Весь обратный путь Тун-бао довольно посмеивался и что-то бормотал. В дом он вошел с нарочито безразличным видом, оставив жмых под навесом.

— Вот помру, — сказал старик сыну и снохе, — не будет тогда над вами моего глаза. А пока делайте, как велю. Что да где раздобыл — не ваша это забота.

У старика снова появились надежды, как и весной, когда разводили шелкопрядов. И эти надежды росли в его упрямой голове так же бурно, как саженцы риса на полях. От живительного солнечного тепла и легкого ветерка саженцы быстро поднимались, словно их тащила из земли чья-то рука. Но вода в реке постепенно убывала. А-сы, работавший на водочерпалке, которая стояла на меже, быстро устал, и Тун-бао поспешил ему на помощь, но, едва сделав десять оборотов, стал задыхаться и ощутил боль в пояснице и ногах. Его заменила сноха.

Рис нуждался во влаге, а солнце, точно огненный дракон, поглощало ее капля за каплей. Крестьяне зачастую не управлялись на водочерпалках и обращались за помощью к соседям. В нынешнем году семья Хэ-хуа посадила только овощи, и у нее с мужем, человеком угрюмым и молчаливым, было много свободного времени. Поэтому никто теперь не обзывал Хэ-хуа обидным прозвищем и то и дело обращались к ней и к мужу за помощью. Лу Фу-цину в этом году не удалось арендовать участок земли, и, не занятый в поле, он вместе с сестрой часто помогал семье Тун-бао работать на черпалках. Тун-бао по-прежнему гневался на младшего сына и всех уверял, что знать его не желает. Поэтому парень редко появлялся в деревне, и то домой не шел, а помогал кому-нибудь из сельчан.

Каждое утро, едва проснувшись, люди с надеждой вглядывались в небо, однако надежду тут же сменяла печаль — небо было светло-синее, как лазуревый камень. Изредка, в час заката, по нему плыли легкие, белые облачка, и сердца крестьян трепетали от радости. Старушки напряженно всматривались в небо подслеповатыми глазами и горячо молились. Но не суждено было сбыться надеждам крестьян — за целый месяц с неба не упало и капли. Особенно тяжко приходилось семье Тун-бао — их земля лежала на относительно высоком месте, мутная вода из пересохшей реки не успевала по канаве доходить до поля и почти вся впитывалась в потрескавшуюся от жары глинистую землю. Крепкие, упругие ростки риса стали чахнуть, словно пораженные малокровием. Сердце Тун-бао разрывалось на части, но что он мог сделать?! А-сы уныло молчал, зато сноха нет-нет да и высказывала свое недовольство, говорила, что надежды на урожай нет, что все их усилия зря пропали, только новый долг повис на шее из-за проклятого жмыха.

Чувствуя себя виноватым, Тун-бао, как мог, утешал сноху:

— Нам бы только воду, а урожай не подведет!

— Воду! Воду! Не вода это, кровь наша! — вышла из себя сноха. — А много ли этой крови у меня, у А-сы, да еще у Лю-бао с братом, которые подсобить нам приходят? Месяц с лишком из нас ее выжимают! Скоро капли не останется. Вот у А-до силы хоть отбавляй, так ты его на порог не пускаешь!

— А в самом деле, давайте позовем А-до! Он быка скрутить может, — заметил А-сы, подмигнув жене.

Тун-бао плюнул в сердцах и ничего не сказал. На другой день А-до, очень довольный, явился домой. Но сейчас он уже ничем не мог помочь. Речушка почти вся обмелела — только на середине еще оставалась вода. А-сы и А-до трижды подкапывали землю, пока дотянулись до живительной влаги, однако поднять воду черпалкой было невозможно, даже у А-до не хватило сил. Тогда он пошел по речке чжанов пять на запад, там было глубже, по пояс. Но поставить черпалку было негде — ни одной отмели. Единственная надежда сейчас на Владыку неба — если он ночью не пошлет дождь, рис у Тун-бао погибнет. А через несколько дней и у остальных крестьян земля высохнет и станет твердой, как панцирь черепахи. Люди залезали на самые высокие деревья и напряженно всматривались в небо. Увы, оно по-прежнему было как лазурный камень, без единого облачка.

Можно было прибегнуть к последнему средству: съездить в город и взять напрокат иностранный насос. Но само упоминание об «иностранном» приводило Тун-бао в ярость. Да и кто знает, будет ли прок от этой заморской штуки! В прошлом году, когда в соседней деревушке случилось наводнение, крестьяне пользовались таким насосом. Сам Тун-бао не видел, как он работает, однако знавший все на свете Даос уверял, что хорошо. Но сможет ли он подавать воду так далеко? Ведь расстояние не малое!

Не успел старый Тун-бао поделиться с домашними своими сомнениями, как сноха сердито закричала:

— Насос — это хорошо. Но на какие шиши его взять? Если залить даже маленький участок поля, это нам обойдется в юань с лишним.

«Что стоит Владыке неба сотворить чудо и послать дождь?» — думал Тун-бао, спеша к храму. Он поклонился богу богатства бессчетное число раз и дал великий обет. Вода в речушке высохла, черпать было нечего, и вся семья Тун-бао в ту ночь хорошенько выспалась. Только старику было не до сна. Что это за шорох во дворе? Неужто дождь? Тун-бао вскочил, подбежал к навесу и выглянул во двор. Дождя не было, но небо заволокли тучи, скрывшие звезды. У старика, убитого горем, затеплилась надежда. Он опустился на колени и стал горячо молиться. На рассвете Тун-бао снова вышел во двор и поспешил в поле поглядеть на рис — драгоценное свое сокровище. Мокрый от ночной росы, рис выглядел не таким жалким, как днем, под палящим солнцем. Но что толку? Земля засохла так, что ее пальцем не продавишь. Плохо дело, встревожился Тун-бао, — едва взойдет солнце, рис окончательно погибнет.

Когда старик пришел на свое поле, на востоке всплыл алый, как кровь, солнечный шар. У речушки, пересохшей и сплошь заросшей бурьяном, росла кукуруза в рост человека. На краю кукурузного поля шестеро сельчан что-то живо обсуждали. Тун-бао тихонько подошел и прислушался. Говорили о насосе.

— Коли брать, так побыстрее надо! — сказал Ли, прозванный Тигром. — Этот насос без дела не лежит, на него всегда охотники найдутся. Но нынче, слыхать, заказов пока не было. Пошли? Прозеваем — все пропало! Тун-бао, ты с нами?

Старик молчал. Он не верил в чудодейственную силу заморского насоса, да и платить за него нечем. Пусть сперва насос поработает у других. А потом уже Тун-бао его возьмет. Расплатиться, па худой конец, можно и через песколько дней. С утра до самого полудня Тун-бао и его семья ходили по межам и дорожкам, с беспокойством глядя на рис, точно перед ними был обреченный на смерть тяжелобольной. Рис доживал последние минуты: поникли головки, безжизненно повисли стебельки. Сухая глинистая земля потрескивала, словно вздыхала. Воду черпать было неоткуда, дел поубавилось, и кое-кто не стерпел и побежал на край деревни, к мостику, чтобы первым увидеть лодку с «заморским» насосом, способным «вылечить» рис.

Но лодка появилась лишь в полдень, когда солнце, казалось, сейчас сожжет все вокруг.

— Везут! — закричали люди на мосту.

В лодке лежала какая-то машина — это и был насос. С виду ничего особенного, но знатоки уверяли, будто воду он качает так, что восемь дюжих парней позавидуют. Все прибежали поглядеть на диковину. Пришли и Тун-бао с сыном. С лодки на берег перебросили блестящую эластичную трубу в несколько чжанов длиной, толщиной с руку и поставили на краю поля.

— Сейчас из этой трубы польется вода и оросит вашу землю, — с чувством собственного превосходства заявил человек, тот самый, что привез насос из города.

Вдруг машина в лодке часто задышала, загудела, и вода из трубы полилась сплошным потоком. Как, оказывается, все легко и просто! Сельчане одобрительно зашумели, засмеялись, забыв на какой-то миг, что это «чудо» дорого стоит. Тун-бао стоял неподалеку, внимательно всматривался в насос. Не иначе как в этой пыхтящей штуке спрятался оборотень и выплескивает воду. Может, это оборотень гольца, который живет в пруду перед храмом бога-хранителя города? Что, если ночью он заберет свою воду и удерет? А человек из города снова придет и потребует денег? И все же Тун-бао решился — вода, равномерно заполнявшая ток, внушала доверие. Только он непременно придет ночью с мотыгой сторожить ток, чтобы оборотень не унес воду.

Даже не посоветовавшись со снохой и с сыном, Тун-бао попросил Хуана Даоса и Ли Тигра поручиться за него перед хозяином насоса, — причитающиеся восемь юаней с процентами из расчета двадцать процентов в месяц он уплатит немного погодя. Труба тотчас же была доставлена на поле Тун-бао. Когда зашло солнце, рисовое поле Тун-бао было сплошь залито водой. Порой налетал слабый ветерок, и на воде появлялась рябь, похожая на старческие морщины. Радость Тун-бао не могла омрачить даже сноха, ворчавшая из-за нового долга. Спору нет, восемь юаней — деньги большие, но, если рис уродится, разве не смогут они сбыть его по десяти юаней за дань — ведь брали же они в прошлом году даже за неочищенный рис по одиннадцати с половиной юаней. Надежда вновь согрела душу Тун-бао. Однако А-сы почему-то молчал, с тоскою глядя на поле. Почему рис не ожил, а по-прежнему вялый, поникший? Видать, опоздала вода. Жестокое солнце отняло жизнь у нежных хрупких ростков.

— Вечером подсыплем удобрений, глядишь, через день-другой рис оправится, — шепнул А-до па ухо брату.

А-сы приободрился. А ведь правда, как это он запамятовал? С прошлого года целый пакет порошка лежит. Нынче для него самое время. Отец говорит, что химические удобрения отнимают у земли крепость. Ну и пусть говорит!

Как нарочно, старик это услыхал и давай ругать сыновей:

— Ядом хотите сгубить рис! Этот порошок от неприкаянной души «длинноволосого»!

Старика никак нельзя было успокоить, так он распалился. Об удобрении никто больше не вспоминал.

— К утру рис зазеленеет, если вы порошком его не попортите, — не унимался Тун-бао.

К старому беспокойству прибавилось новое. Опасность теперь таилась не только в гольце, который мог ночью удрать со своей водой, но и в сыновьях, в их проклятом порошке. Нет, Тун-бао непременно будет ночевать на току. Про гольца старик никому не сказал ни слова, объяснил лишь, что сыновья могут натворить всяких дел, так что лучше он покараулит поле. В деревне никто не удивился — старик давно слыл чудаком. Однако ночь прошла спокойно. Голец не унес воду, сыновья не подсыпали порошок. Но к утру рис не оправился, а кое-где выглядел еще более вялым, чем накануне. Тун-бао охватил страх: может, в воде этой нет силы? Она ведь от оборотня. Но почему у других рис позеленел? Прибежала сноха, начала ругать свекра: из-за этого старого осла, мол, вся семья погибнет. Тун-бао от злости стал красным, как свиная печенка. К ним подошел Лу Фу-цин, который как раз в это время появился на поле, и принялся уговаривать Тун-бао: «Кто знает, вдруг порошок поможет?» Тун-бао молчал. Тогда А-до и А-сы вскрыли пакет, который на всякий случай прихватили с собой, и начали посыпать землю порошком. Чтобы не видеть этого, Тун-бао отвернулся.

К счастью, два следующих дня солнце не обжигало до волдырей, а лишь слегка пригревало. На поле Тун-бао все еще оставался слой воды в половину цуня. Наконец рис снова зазеленел. И хотя Тун-бао по-прежнему не верил в пользу удобрений, утверждать, что это «яд», больше не решался. Вдруг набежали тучи, пошел дождь, потом выглянуло солнышко, и рис стал быстро расти. У людей отлегло от сердца: судьба снова им улыбалась. Поистине Владыка неба всемогущ! Близилась осень, все чаще дул прохладный ветер; сорок с лишним дней нестерпимой жары и засухи вспоминались теперь, как тяжелый сон. Урожай обещал быть обильным, и люди радовались. Тун-бао, постоянно твердивший, что прожил жизнь не как собака, уверял: нынче он снимет не меньше четырех даней риса с одного му. А может, и пять даней, мечтал он, бережно приподнимая упругие, налитые, склонившиеся от тяжести колоски. Пусть даже по четыре с половиной даня, всего получится добрых сорок даней. Шесть даней четыре доу уйдет в счет аренды, а свыше тридцати даней останется. Если продать по десяти юаней за дань, и то прибыли будет не меньше трехсот юаней. Тогда, по крайней мере, половину долгов они смогут выплатить. А может, удастся выручить еще больше?

Оно и правда, что один урожайный год может принести крестьянам счастье — Владыка неба все видит! Но городские торговцы тоже не слепые, они хорошо видят, что сулит им доход. Крестьяне еще не собрали рис, а цены на него уже снизились. Когда же было убрано все до последнего зернышка, дань риса стоил на городском рынке всего шесть юаней. Пока крестьяне, не жалея глаз, очищали рис, неочищенный рис упал в цене до четырех юаней. А вскоре и очищенный перестали покупать даже по три юаня. Несколько месяцев каторжного труда пропали даром.

Хозяева лавок с безразличными лицами встречали убитых горем крестьян:

— Отдавайте по три! А то завтра и этого не получите! В деревне то и дело появлялись заимодавцы, спорили, ругались. С утра до вечера слышались стоны и брань. Пришлось крестьянам в счет долга отдавать рис: неочищенный засчитывался по два юаня, девять цзяо[59] за дань, очищенный — по три юаня шесть цзяо.

Снова надежды Тун-бао лопнули, как мыльный пузырь.

— И зачем только мы рис сажали? Зря спину гнули, да еще долгов наделали, — твердила Сы данян каждому встречному, словно умом тронулась.

Неудача с продажей коконов весной подорвала здоровье старика, и нового удара он не вынес: ведь осенний урожай был полит его потом и кровью. Он тяжело дышал, язык уже не повиновался ему, но устремленные на А-до глаза, казалось, говорили: «Кто мог подумать, что твоя будет правда?!»


1933

СУРОВАЯ ЗИМА

1

Северо-западный ветер дул не переставая. Деревья стояли голые. Золотисто-желтая трава на берегу речки засохла и побурела. Мальчишки-озорники выжигали ее, и везде под ногами чернели огромные пятна. В погожий день на току еще можно было увидеть тощую собачонку да двух-трех крестьян в рваной зимней одежонке, которые сидели на корточках, греясь в лучах солнца, и ловили на себе насекомых. Но в ненастье, когда деревья стонали от ветра, а тучи, словно быстрые кони, неслись по небу, на току не было ни души. Деревня словно вымерла. Куда ни кинь взгляд — голая, бурая земля. Зато родовое кладбище богача Чжана к северу от селения утопало в зелени. Огромные сосны[60] вокруг кладбища были для сельчан истинным бедствием: по требованию Чжана, жившего неподалеку в городке, они платили за каждое дерево, срубленное крестьянами из соседних деревень.

В тот день солнце скупо светило, завывал ветер, однако на току было людно. Хэ-хуа, носившая обидное прозвище Звезда Белого Тигра, усиленно жестикулируя, кричала:

— Я только что оттуда! Сама видела! Щепки совсем еще свежие. Наверняка воры нынче утром срубили. Вон какое огромное!

Она показала, каким большим было дерево, потом почесала нос.

Люди вздыхали и хмурились.

— Надо сообщить хозяину Чжану! — тихо заметил кто-то, но в ответ раздались возмущенные голоса:

— Думаешь, этот старый живодер нас пожалеет? Как бы не так!

— Нечего торопиться, пусть сам узнает, а там поглядим, что будет, — после некоторого молчания проговорил Ли Гэнь-шэн, муж Хэ-хуа.

— Чего глядеть-то? — возразила Хэ-хуа. — Деньги у нас не заведутся, чтобы возместить убыток! А и завелись бы, все одно мы платить не обязаны. Кормит нас, что ли, этот кровопийца! Или мы у него взаймы взяли? Нет нам дела до его сосен!

— Станет Чжан разбираться, кто прав, кто виноват! — вмешался в разговор А-сы. — Помните, в прошлом году Ли Тигр с ним поругался? Так Чжан сразу в полицию кинулся, хотел Ли в тюрьму упрятать.

— Паршивец! — чуть не плача, крикнула Сы данян, разделявшая опасения мужа.

Тут все стали проклинать воров, давая выход накопившемуся гневу. И думать нечего — это крестьяне из соседних деревень срубили, они тут неподалеку пустоши обрабатывают. Только «чужаки» и могли такое сделать. Натерпелись от Чжана и решили отомстить. А расплачиваться другие должны.

Кто-то предложил обыскать крытые камышом лачуги «чужаков». Но тут возмутился А-до, за все время не проронивший ни слова:

— Этого еще не хватало! Ты что, сын этому кровопийце или внук? Чего ради перед ним выслуживаться?

— Не суй нос не в свое дело! Ишь расшумелся! Не ты срубил сосну, так и помалкивай! — вмешался Чжао А-да, — он тоже считал, что надо обыскать лачуги.

Ли Гэнь-шэн дернул А-до за рукав.

— Отвели душу — и ладно, — примирительно сказал он. — Зря спорите! Кто пойдет шарить по лачугам?

— Не про то речь. Ну, срубили сосну, но ведь не для того, чтобы навредить нам. Так что незачем пятки лизать этому живодеру, искать виновных! Да будь он проклят! Эти люди мне не родня, а все же… — сказал А-до, послушавшись наконец брата и направляясь домой.

— Будь проклят кровопийца Чжан! — с ненавистью твердили крестьяне.

Все разошлись, и на току остались только Хэ-хуа и Сы, молча глядевшие на зеленеющее кладбище. Вдруг стало светлее, будто кто-то приподнял полог, скрывавший небо; выглянуло солнце, ветер стих. Женщины облегченно вздохнули и, словно сговорившись, сели на землю, наслаждаясь теплыми, ласковыми лучами.

Одно время Хэ-хуа жила в городе, в служанках, и вдоволь наслышалась о Чжане.

— Он сам вор, этот кровопийца, и знается с ворами, награбленное с ними делит, — вполголоса сообщила она Сы данян.

— Неужто?

— Правду тебе говорю. С контрабандистами дело имеет. Теми, что солью да опиумом торгуют. Помнишь, в прошлом году объявилась у нас шайка? Воры уводили коров у переселенцев и в город угоняли, на мельницу. Так это Чжан их и покрывал.

— И власти ничего не знают?

— Кто? Начальник полиции? Да он тоже заодно с грабителями. — Хэ-хуа прищурилась и презрительно хмыкнула.

За последнее время она так отощала, что на бледном лице проступила синева.

Сы покачала головой, вздохнула и, резко поднявшись с земли, сказала в сердцах:

— Верно говорит А-до: честному человеку нет житья на земле!

— Да, скоро, видать, конец света наступит!

— Дед моего Сяо-бао все твердил, что «длинноволосые» придут! Среди них будто и женщины есть. Знаешь, у нас дома хранится сабля «длинноволосого»… А вот мой отец считает, что настоящий император еще не родился.

— Выдумал тоже! Откуда ему знать, родился или не родился? Может, Юйхуан дади[61] ему сообщил? В том месяце на западном краю неба появилась яркая восьмиконечная звезда. Большая, как пиала для вина. Это — звезда настоящего императора. Потому она и восьмиугольная, что вот уже восемь лет, как император спустился на землю. А ты говоришь, не родился.

— Отец сказал, что это не император, а бунтарь и что он против императора! Да что ты смыслишь в этом, Звезда Белого Тигра?!

Хэ-хуа вскочила.

— Ну ты, полегче! — Сощурившись, она злобно уставилась на обидчицу.

Женщины с ненавистью смотрели друг на друга. Вспыхнула давняя вражда. Сы данян всегда относилась к Хэ-хуа с презрением. Как только она ее не обзывала! И паршивой служанкой, и потаскухой, и гнилым товаром. Хэ-хуа в долгу не оставалась, а нынешней весной даже хотела «сглазить» шелкопрядов семьи Тун-бао. С тех пор женщины не здоровались, хотя жили рядом. Смерть старого Тун-бао, свекра Сы, примирила их, они стали жить как добрые соседи. И вдруг сейчас, из-за какого-то пустяка, опять поссорились!

Сы данян решила, что толковать больше не о чем, сплюнула и пошла прочь. Но не такой была Хэ-хуа, чтобы стерпеть это «вежливое» оскорбление. Она кинулась к Сы и, загородив ей дорогу, взвизгнула:

— Обругала — и в кусты? Стерва!

— Сама стерва! Звезда Белого Тигра! — отпарировала Сы и направилась к речушке.

Вот досада! Хэ-хуа не могла успокоиться. Сы даже из себя не вышла! Ссориться чуть не до драки было для Хэ-хуа самым большим удовольствием. Поколотят — ну и пусть! Зато все на тебя смотрят, ты в центре внимания! Если Хэ-хуа не считали «человеком», она приходила в ярость. Хозяин в бытность ее служанкой смотрел на нее как на вещь, с собакой и то лучше обращался, а Хэ-хуа хорошо знала, что душа у нее ничуть не хуже, чем у хозяина. Глубокая обида на пего переросла в ненависть. Замужество Хэ-хуа считала избавлением — в деревне, думала она, к ней будут относиться уважительно. Но через две недели после женитьбы Гэнь-шэн тяжело заболел. А потом начался падеж баранов и кур. Тогда-то Хэ-хуа и наградили обидным прозвищем Звезда Белого Тигра. Но в деревне не так уж трудно постоять за себя, и Хэ-хуа никогда не упускала случая затеять ссору с соседками, полюбезничать с неженатым мужчиной, защищая таким образом свое человеческое достоинство. Весной, когда крестьян постигла неудача с шелкопрядами и, чтобы не умереть с голода, они были вынуждены отбирать рис у богачей и хозяев рисовых лавок, отношение к Хэ-хуа изменилось. Давно уже никто не обзывал ее ненавистным прозвищем. Хэ-хуа притихла. И вдруг сегодня Сы разбередила старую рану, да еще не пожелала с ней разговаривать.

Глядя вслед Сы, Хэ-хуа скрежетала зубами от злости — уж лучше бы ее побили! Даже в завывании ветра, который стал крепчать, ей чудилось: «Ху-у-у».[62] Вдруг Сы остановилась, поглядела на Хэ-хуа и снова плюнула. Это подлило масла в огонь. Хэ-хуа с бранью кинулась догонять Сы, но споткнулась и упала. В глазах у нее потемнело, она лишь слышала, как Сы хохочет и кричит:

— Звезда Белого Тигра!

Как назло, в это самое время на том берегу появилась женщина; она бежала к воде, хлопая в ладоши и покатываясь со смеху. Это была Лю-бао.

— Эй-эй! Испугалась? Удираешь? — нарочно кричала Хэ-хуа вслед Сы.

Она села и, неистово бранясь, перевела дух. От ушиба поясницу жгло, как огнем, но Хэ-хуа ничего не чувствовала, она думала лишь о том, как бы сцепиться с женщинами и отвести душу. Обе они — ее враги. Поругаться бы с ними хорошенько! Но на язык Лю-бао лучше не попадаться. Это все знают. Может, подраться? Однако их двое…

Хэ-хуа стала нерешительно подниматься на ноги. Вдруг вдали показался человек. Хэ-хуа узнала его и сразу отказалась от своей затеи.

2

Это был Хуан по прозвищу Даос. После смерти Тун-бао ему не с кем было поговорить по душам. Молодые относились к нему пренебрежительно, считали чудаком. В год «Цзяцзы»,[63] когда на полях только высаживали рис, его забрали в армию и заставили таскать снаряды. А отпустили к концу года. Он надеялся поспеть домой к празднику, вкусно поесть. Но за это время жена его умерла. С тех пор он жил один. Не задумываясь, продал свои два му земли, оставив лишь небольшой клочок, на котором выращивал овощи для продажи. Шли годы. Случалось, что Даос по несколько дней пропадал. Возвращаясь из города, сельчане рассказывали, что видели старика пьяным. Днем он сидел возле храма Вэнь-чана[64] вместе со сказителями, слушал «новости» почтенного Цзяна, а на ночь устраивался под жертвенным столом в храме Духа восточной вершины.[65] Так и прослыл чудаком.

Иногда вдруг он начинал бормотать что-то непонятное — не то читал сутры,[66] не то еще что-то. Только никто не хотел его слушать. В последнее время денег, вырученных от продажи овощей, не хватало даже на еду, не то что на вино. И Хуан оставался теперь в городке только до полудня. Возвратившись в деревню, он шел к речке и, опустившись на корточки под деревом, устремлял взгляд куда-то вдаль. Заметив сельчанина, буквально впивался в него глазами, вскакивал и хватал за полу одежды.

— Грядут великие перемены! — кричал старик. — На северо-востоке… на северо-востоке появился истинный император.

Тут он начинал сыпать такими мудреными словами, что крестьянин, с досады плюнув, уходил прочь. Но как только задул северо-западный ветер, старик не появлялся больше на берегу, укрывшись в своей лачуге. Что он там делал целыми днями — никто не знал, лишь из-за двери доносилось его бормотанье. Сквозь дверную щель видно было, как старик отбивает поклоны перед тремя соломенными фигурками. Молодые в один голос уверяли, что Хуан поклоняется злым духам. Людей разбирало любопытство. Старухи, ребятишки, молодые женщины — все пробовали выпытать у Даоса, что это за фигурки, но он уклонялся от ответа, а щель в дверях заклеил бумагой. Вообще же старик был словоохотлив. Это от него услыхала Хэ-хуа о красной восьмиконечной звезде…

Вот кто поможет ей расправиться с ее врагами, подумала Хэ-хуа и поднялась ему навстречу.

— Эй, Даос, послушай! Сы говорит, что красная звезда — вовсе не звезда истинного императора. Совсем рехнулась! — Она окинула женщин победоносным взглядом и как безумная захохотала, но тут же обеими руками схватилась за поясницу, поморщившись от боли.

Широко раскрытыми глазами Хуан поглядел на женщин, потом на Хэ-хуа, покачал головой и произнес словно заклинание:

— О, Небесный владыка Ли, держащий пагоду, о, третий принц Ночжа, о, святой Эрлан,[67] внук Юй Хуана дади!.. Истинный император пришел в мир! Ou высоко в небе, совсем близко, рядом! О! Возле Нанкина есть гора, у подножья живет старец, продавец соевого сыра. Каждое утро в пятую стражу он мелет бобы. И каждое утро в его лавку кто-то стучится и спрашивает: «Уже рассвело?» Ха-ха-ха! А ведь еще совсем темно. И старик отвечает: «Нет, не рассвело!» Ему и в голову не приходит, что это истинный император…

— А если бы ответил: «Рассвело», — что тогда? — перебила Хуана подошедшая Лю-бао.

— Если бы ответил: «Рассвело»? Тогда… — Брови Хуана сошлись на переносице. Прищурившись, он поглядел на небо и, бормоча «тогда, тогда», многозначительно покачал головой.

— Тогда для всех бедняков настала бы новая жизнь, — нетерпеливо бросила Хэ-хуа прямо в лицо Лю-бао, забыв о боли в пояснице.

— Верно! Стало бы легче! Может, целых три года с нас не брали бы за аренду, — вздохнул Хуан, исполненный благодарности к Хэ-хуа за ее поддержку.

Однако Лю-бао не удовлетворил такой ответ; ей непременно надо было знать, что произошло бы, если бы старик ответил: «Рассвело», — и, пропустив мимо ушей слова Хэ-хуа, она не унималась, приставая к старику с расспросами.

Сы, стоявшая неподалеку, задумчиво произнесла:

— Хоть бы скорее тот старик ответил: «Рассвело». Вот было бы здорово!

— Что ты! Разве можно?! Не волен он против силы небесной идти, тайны неба разглашать!.. Так вот знай, Лю-бао. Если б он ответил: «Рассвело», — все небесное воинство спустилось бы на землю и помогло истинному императору навести порядок в Поднебесной.

Лю-бао не очень-то верила старику, но спрашивать больше не стала, надув лишь губы, с сомнением покачала головой.

Глядя на девушку, Хэ-хуа расхохоталась. И решила придумать для нее какое-нибудь прозвище посмешнее. Но тут она услыхала тихий голос Сы данян:

— А старик из лавки — тоже дух звезды, спустившейся на землю? Эх! Даос, да почем ты знаешь, что это настоящий император стучится в лавку? Ты что, его видел?

Хуан, казалось, потерял терпение.

— Почем знаю? — усмехнулся он. — Раз говорю — значит знаю! А лавочник — тоже человек необыкновенный! Ведь стучатся в его лавку, а не в другую! Понимаешь? И каждый раз об одном и том же спрашивают: «Уже рассвело?» Кто спрашивает — лица не видно. Да он бы и не осмелился взглянуть! Нарушишь волю Неба — гром поразит! А стучится истинный император. Это уж точно.

При этих словах лицо у Хуана стало деревянным, глаза закатились — страшно было смотреть. Почудилось женщинам «тук-тук-тук» — и от страха волосы у них зашевелились. Все четверо стояли на ветру, дрожа от холода.

— А твои соломенные человечки? Они кто такие? — вдруг вспомнила Лю-бао.

— Великий смысл заключен в них, да, великий смысл, — вновь закатив глаза, гордо ответил Хуан и, подняв руку, несколько раз указал пальцем на север.

Женщины невольно посмотрели в ту сторону, куда указывал старик. Сы показалось, будто темным костлявым пальцем Хуан кого-то пронзил, даже сердце у нее запрыгало от страха.

— Оттуда грядет истинный император, — грозно изрек Хуан, в упор глядя на женщин. — И вспыхнет багряный свет! Поняли? Багряный свет!

Он так страшно завращал белками, что женщины не на шутку перепугались. Они не знали, что такое «багряный свет», но суровый тон Хуана заставил их трепетать. «Погибло много людей и еще много погибнет, — вдруг осенило Сы. — Рождение истинного императора не может обойтись без крови». Хуан снова поднял руку и трижды указал на север, и каждый раз сердце Сы сжималось. Неожиданно старик ткнул пальцем в собственный нос и уныло сказал:

— Здесь, здесь тоже багряный свет! Через полгода-год все погибнете от меча, и великое пламя сожжет деревню.

Он опустил голову, губы его шевелились: не то дрожали, не то шептали молитву. Женщины вздохнули, Хэ-хуа покосилась на Лю-бао: «Интересно, кто раньше умрет — ты или я?» Но Лю-бао не заметила ее взгляда. Она все еще с сомнением смотрела на Хуана.

— Как же так? Неужели нет спасенья? — с отчаянием в голосе едва слышно спросила Сы.

— Кто говорит, что нет, — рассердился Хуан. — Мои божества могут предотвратить все несчастья. Семь недель — сорок девять дней! Еще есть несколько дней в запасе. Напиши на бумаге, в каком году, месяце, в какой день и час ты родилась, да приложи пятьсот монет, и мои божества возьмут на себя все твои беды. Ясно? Еще есть несколько дней.

Превозмогая боль в пояснице, Хэ-хуа спросила:

— Когда же он придет, истинный император?

Хуан молчал, глядя перед собой немигающим взглядом, словно не слышал вопроса. Шумели сосны на кладбище. От резкого ветра слезились глаза.

Хуан смахнул слезинку, и лицо его снова стало непроницаемым.

— Когда придет? Когда исчезнут все сосны с кладбища Чжана.

— Все сосны! — в один голос воскликнули женщины.

Страх на их лицах сменился надеждой. Они хорошо знали, что за каждое срубленное дерево приходится держать ответ перед кровопийцей Чжаном, и все же готовы были поверить бредням Хуана.

3

В последнее время перед Сы встал вопрос, который она никак не могла решить. Отец звал ее в город. Устроишься, говорил, служанкой, и ртом в семье станет меньше, и деньги прибавятся. Отец прав. Но как быть с мужем, который и слышать не хочет о городе? Оно и понятно, мужчине найти в городе работу труднее, чем женщине. Если же он останется в деревне, ему не обойтись в хозяйстве без женских рук.

У А-до было на этот счет свое мнение.

— Опять арендовать землю? — зло говорил он. — Все равно семью не прокормишь, как ни гни спину. В самый урожайный год больше трех даней риса с участка в один му не соберешь, с пяти му — пятнадцать даней! Шесть даней пять доу отдашь арендатору, глядишь — самому ничего не останется. А проценты за долги! А расходы на удобрение? Из кожи вон лезешь, и даже на похлебку не хватает.

А-сы угрюмо молчал. Он и сам понимал, что в аренде — проку мало. Пусть лучше жена пойдет в служанки: хоть немного заработает, а сам он наймется на сезонную работу — как-нибудь прокормится! И все же на душе у него было неспокойно: не дело это — так поступать. А-сы выжидающе смотрел на жену.

— Нечего раздумывать, — уговаривал А-до. — Ведь землю всю до последнего вершка продали, а все равно в долгах. Развалюха, в которой живем, и то не наша. Ничто нас здесь не держит. Идите оба в город, найметесь на работу, а об отцовских долгах нечего думать. Ну их…

— А как же Сяо-бао? Придется ему жить у деда… — растерянно произнесла Сы. «Семьи у отца нет, — думала она, — живет у чужих людей. И так хозяин сыном его попрекает. А если он еще внука приведет, наверняка выгонит. В городе не хотят брать с детьми. Да, работать на чужих не так-то легко!»

— У меня это тоже из головы нейдет, — чуть не плача, сказал муж. — Выходит, мальчонке деваться некуда?

— Ай-ай-ай! Ну что вы за люди! Всего боитесь! — потеряв терпение, произнес А-до. — Да я за Сяо-бао буду присматривать. Кормить его, одевать. Мальчишке двенадцать лет. Не грудной ребенок. — А-до готов был поссориться с братом, но тот лишь печально качал головой.

Сы данян тоже воспротивилась:

— Нет, нет! Нельзя! Я тогда покоя себе не найду, коли мы разбредемся, кто куда. Так и семья развалится! Не допущу!

— Нашли о чем думать: «Семья развалится!» Это сейчас, когда тысячи людей мрут с голода?! — в сердцах произнес А-до. — «Семья развалится!» Тут люди мрут, как мухи, а вы — «семья»…

А-до, кажется, съел бы этих трусливых людей, так был на них зол. Суровый его тон и справедливые слова возымели действие. А-сы и его жена виновато молчали. Не хотелось А-сы расставаться с деревней, но не батрачить же всю жизнь на чужом поле! А в городе что его ждет? А-сы не знал, на что решиться. Хорошо, думал он, что его брат наконец понял, почему они не хотят идти в город па заработки, — боятся семью разрушить. У них всегда была земля, которую они обрабатывали, и семья. Семья — это главное, так считали А-сы и его жена. Если семья распадется, ни предки, ни сын их, Сяо-бао, никогда им этого не простят. Семья — святыня; пусть они лишились земли, пусть потеряли имущество, почитать святыню они никогда не перестанут. Слова А-до, словно острый нож, вонзились им в сердце, задели самое сокровенное. «Нашли о чем думать: „Семья развалится!“ Тут люди мрут, как мухи, а вы „семья“». Думы, одна другой печальней, тяжестью легли женщине па душу. Она не выдержала и заплакала. «Когда же, наконец, придет истинный император? Ждать ли спасения от соломенных божков Даоса?» Сы казалось, будто сквозь слезы она уже видит багряный свет.

4

С каждым днем холодало, выпал снег. Многие овощи вымерзли, и крестьянам снова нечего было менять на рис. Торговля с городом надолго прекратилась. Наступил голод. Кто-то случайно обнаружил, что корни тутового дерева по вкусу напоминают батат, и все принялись откапывать тутовник. Сы ненавидела тутовые деревья, они были ее врагами — из-за них семья разорилась, когда выкармливала шелкопрядов, а земля, на которой эти деревья росли, попала в лапы кредиторов. Но когда-то Сы верила, что шелкопряды принесут им счастье. Друг за Другом уходили в город девушки и парни: А-до, Лу Фу-цин, Ли Тигр, схватившийся в прошлом году с живодером Чжаном, — ушли неожиданно, неизвестно куда. Но их судьба односельчан не тревожила. Одна была у всех печаль — все чаще исчезали кладбищенские сосны богача Чжана. Даже снег не остановил любопытных, они хотели посмотреть, сколько деревьев еще осталось. «Пророчества» Хуана облетели всю деревню, и многие им верили. Соломенные божки были буквально увешаны бумажными полосками с указанием года и дня рождения. Значился тут и Сяо-бао, Сы из кожи вон лезла, чтобы скопить еще пятьсот монет — ведь надо было спасать и мужа. Среди женщин одна Лю-бао не очень-то верила болтовне Хуана и не украсила божков Даоса заветной бумажкой. Кстати, в деревне ее не было. Одни говорили, будто она уехала в Шанхай и там устроилась на завод, другие уверяли, что она в соседнем городке.

Приближался дунчжи,[68] когда по деревне поползли слухи, будто истинный император уже появился в местечке Цицзябан, совсем рядом. Чжао А-да на рисовом току рассказывал, что видел императора собственными глазами.

— Годков ему от силы одиннадцать — двенадцать. Ростом с нашего Сяо-бао, ну, может, чуть повыше. Сопли тоже за версту видно.

Кто-то громко засмеялся. Чжао А-да побагровел.

— Не веришь? Сам пойди погляди! Думаешь, не появился? Нет, появился! Погоди-ка, дай вспомню, как это было. Так вот, нынешним летом мальчик, истинный император то есть, тяжело заболел; три дня и три ночи без памяти был. А как очнулся, оказалось — он волшебное слово знает. Толком ничего не известно. Говорят, в середине восьмого месяца пошел он с людьми батат выкапывать. Лежит поперек борозды камень. Здоровенный такой! А мальчик возьми да и скажи камню: «Откатись!» Камень и вправду откатился. Вот, значит, какое оно было, «волшебное слово»!

Односельчане во все глаза глядели на Чжао А-да, потом невольно перевели взгляд на худенького Сяо-бао, прятавшегося за материнскую спину.

— Вообще-то давно ему пора явиться, истинному императору, — сказал кто-то тихо, будто выдохнул.

— А еще что-нибудь говорил мальчик «золотые уста»? — допытывался А-сы.

Чжао А-да выпучил глаза, открыл было рот, но не прибавил ни слова — лгать он не умел.

— В каждой деревне толкуют, будто это у них появился император, — взволнованно сообщил он. — Годов ему одиннадцать — двенадцать, а сопли точь-в-точь, как у Сяо-бао.

— Ай! Всего двенадцать? — воскликнула Сы данян. — Да пока он сядет на трон, мои кости давно в земле сгниют. — Сы зябко поежилась.

Хэ-хуа, конечно, не упустила случая с ней сцепиться.

— Вот еще! Это только кажется, что долго. А время быстро бежит! Помогут ему духи звезд,[69] которые военным да гражданским чинам покровительствуют, так он и в двенадцать лет императором станет. А покуда твои кости в земле сгниют, до тех пор никого в живых не останется.

— Может, и ты волшебное слово знаешь, бесстыжая! — огрызнулась Сы, хотя слова Хэ-хуа пришлись ей по душе; уж очень ей хотелось, чтобы император поскорее появился. Но уступать этой твари, да еще при народе!

Ссора, казалось, была неминуема, но тут вмешался в разговор все время молчавший Хуан.

— Не надо ругаться, мы все здесь свои, — стал успокаивать он женщин и обратился к А-да: — Цицзябан ведь недалеко отсюда? Не дальше одной девятки? Значит, и наша деревня попала в полосу «багряного света». Несколько дней назад в храме, у моста, Бодисатва лил слезы, и вода в реке покраснела. Да! Уже скоро! Через полгода-год! Запомните это хорошенько!

Последние слова старика прозвучали пророчески, будто совиный крик. Людей пробрала дрожь. Надежду сменил страх. Все невольно подумали о трех соломенных божках, увешанных бумажными полосками. И те, кто уже выложил пятьсот монет, почтительно взглянули на Хуана.

— Недавно еще три сосны срубили, — пробормотала Хэ-хуа, оглянувшись на кладбище.

Люди понимающе закивали. Кто-то с облегчением вздохнул.

Чжао А-да не ожидал, что его новость будет воспринята так серьезно, и не на шутку встревожился. Он еще не повесил на соломенных божков бумажку и даже с женой из-за этого поссорился, но сейчас был не прочь раскошелиться. Пятьсот монет сумма, конечно, не малая, но Чжао А-да нашел выход. Вот уже месяц, как он не платил налог на содержание «отряда самообороны»[70] (ему полагалось платить один цзяо). Может, еще месяц удастся не платить.

Так делали многие, чтобы сэкономить на покупку жертвенной бумаги для божков Даоса. На отряды каждый месяц платить один, а то и два цзяо, — рассуждали они, а тут отдашь пятьсот монет, и все. К тому же никто не верил в могущество трех винтовок, которыми располагал так называемый объединенный отряд, квартировавший в храме Бога земли, в трех ли от деревни. На весь отряд — три винтовки! Ясное дело, божества Хуана куда надежнее — вот уж кто убережет крестьян от всяких бед. Вообще неизвестно, кому нужны эти отряды. Ведь винтовки получены были в июле, когда из-за голода вспыхивали рисовые бунты. А какие ценности у голодных крестьян, чтобы их охранять?! Но у этого отряда было немало «дел», и три человека, из которых он состоял: командир, офицер и солдат, всегда находили себе работу. Из-за холода трое вояк целые дни сидели в храме, и вдруг они услыхали, что в Цицзябане появился «истинный император», что в хижине Хуана спрятаны какие-то соломенные человечки и что Чжан А-да рассказывал сельчанам, будто собственными глазами видел «истинного императора». Им было также известно, что крестьяне перестали платить налог на содержание отряда, а вместо этого ублажают соломенных божков Даоса.

И вот, спустя несколько дней, вояки из «объединенного отряда» схватили в Цицзябане мальчишку с соплями под носом и приволокли его в храм. Это было после полудня; небо почернело, моросил дождь, временами переходящий в мокрый снег. В храме стало темно. Вояки изрядно устали от трудов праведных. Командир велел привязать пленника к ноге глиняного божка, стоявшего на алтаре. Офицера назначил дежурным, а солдата поставил у дверей — в карауле. Завтра они обо всем доложат в штаб и получат дальнейшие указания. «Истинный император», сидя у ног божка, тихо всхлипывал, шмыгая носом.

Командир вытащил из кармана помятую сигарету, осторожно расправил ее, закурил и обратился к офицеру.

— Как по-твоему, сколько мы получим, если раскроем это дело?

— Говорят, еще нет указа о зимнем обмундировании, где уж: тут о награде мечтать… — уныло ответил офицер.

Командир нахмурил брови и с жадностью затянулся. Совсем стемнело. Офицер зажег керосиновую лампу и пошел сменить караульного, чтобы тот мог приготовить ужин. Вдруг командир резко поднялся. Осветив лицо «истинного императора», он несколько секунд сосредоточенно его разглядывал, потом крикнул зычным голосом:

— В императоры захотел? Да за такое дело тебе голову отрубят. Голову! Понял?

Мальчик молчал. От страха он даже перестал плакать.

— Кто был с тобой? Признавайся. Ну! — прикрикнул стоявший рядом офицер.

Мальчик покачал головой. Тут командир рассвирепел. Он поставил лампу, схватил пленника за волосы и, грозно глядя на поднятое кверху худенькое грязное личико, гаркнул:

— Ты что, оглох? Кто сообщник? Отвечай, не то прибью!

— Дяденька, я ничего не знаю! — пролепетал мальчуган. — Я хворост собирал. Люди про меня говорят, а что — я знать не знаю.

— Прибью тебя, паршивца! — еще громче заорал командир. И несколько раз стукнул мальчика головой о глиняного божка. «Истинный император» заревел, как поросенок, которого режут. На голову ему посыпалась глина. Офицер, заложив руки за спину и склонив голову набок, тупо глядел на полусгнившую белую бороду божества. Он догадывался о намерениях командира, далеко не бескорыстных, но чего добьешься от глупого мальчишки?! Когда командир успокоился, офицер тронул его за рукав и что-то зашептал на ухо. Они отошли в сторону и стали тихо совещаться.

На голове у «императора» вскочила здоровенная шишка. Он больше не плакал и сидел молча, словно окаменел.

— Завтра же возьмем Даоса, и делу конец, — сказал офицер.

Командир кивнул и ухмыльнулся, затем подошел к мальчугану и теперь уже ласково проговорил:

— Зря тебя обидели, малыш! Завтра пойдешь домой! Только скажи, у кого в вашей деревне денег много? Не скажешь — опять буду бить!

И командир изо всех сил пнул ребенка. Мальчик задрожал, но снова покачал головой и заплакал.

Топнув ногой, командир заорал:

— Ты у меня заговоришь, сукин сын!

Офицер уже держал наготове палку и только ждал приказа. Вдруг за воротами раздался истошный крик. Командир и офицер быстро обернулись. Схватившись руками за голову, к ним бежал караульный, а за спиной у него мелькали какие-то таинственные тени. Офицер бросил палку и выбежал в маленькую дверь возле алтаря. Командир, храбрясь, что-то крикнул и ринулся вперед. Но едва он схватил висевшую на глиняном божестве винтовку, как почувствовал сильный удар по голове и, даже не вскрикнув, испустил дух.

Лу Фу-цин бросился к караульному и снял с него патронташ.

— Один сбежал, — крикнул А-до, вытирая щеку. Когда он стукнул командира мотыгой по голове, кровь забрызгала ему лицо и одежду.

— Винтовки все здесь. И патроны целы! — сказал Ли Тигр. — Один, правда, успел сбежать. Простим его, а?

Все рассмеялись.

А-до отвязал «истинного императора» от ноги божества и осветил лампой его лицо. Мальчуган от страха совсем обезумел, он смотрел на А-до широко раскрытыми, испуганными глазами, зубы у него стучали. Лу Фу-цин с Ли подняли его, похлопали по плечу, ласково погладили по голове. Наконец мальчик пришел в себя и заплакал навзрыд.

А-до опустил лампу и рассмеялся:

— Вот так император! Ну-ка марш домой!

Порыв ветра принес с улицы кружившиеся снежинки.


1933

КОМЕДИЯ

1

— Один, два, три, четыре… Один, два, три, четыре… — уже в который раз пересчитывал содержимое своего кармана молодой человек по имени Хуа. — Четыре… всего четыре медяка!

Хотя он был истощен от голода и в пустом желудке урчало, Хуа достаточно хорошо соображал, чтобы не сбиться со счета.

— Один, два, три, четыре… Все!.. Только четыре медяка…

Он подошел к торговцу жареными лепешками, здоровому верзиле, родом, должно быть, из провинции Шань-дун, разжал сухую коричневую ладонь и, торжественно предъявив свои четыре медяка, схватил пару лепешек.

— Э… так не пойдет! — закричал тот и, вытирая грязную руку о штаны, сердито уставился на него. — Пара лепешек стоит восемь медяков. Гони еще четыре.

Услышав шаньдунский акцент и взглянув на страшную рожу с налитыми кровью глазами, Хуа сразу притих. Продавец этот живо напомнил ему свирепого солдафона, который пять лет тому назад задержал его на проспекте и жестоко отдубасил прикладом. За эти пять лет, проведенные в тюрьме, из памяти Хуа исчезли лица многих близких друзей, но облик звероподобного солдата из частей армии маршала Сунь Чуань-фана, крепко вбитый в сознание ударами приклада, остался неизгладимым.

И надо же было так случиться, чтобы именно сегодня, когда молодой человек вышел из заточения и встретился наконец с людьми, в этот первый день свободы подобная же образина со свирепым взглядом и шаньдунским акцентом вновь предстала перед ним! «Неужели за пять лет ничего не изменилось?» — подумал Хуа, и на какое-то мгновение ему показалось, что его арестовали только вчера.

Протянутая рука его дрогнула. Взглянув на горячие лепешки в другой руке, Хуа спросил запинаясь:

— Как… это… восемь медяков?… Будет тебе людей дурачить!.. В первый раз, что ли, я покупаю лепешки? Еще вчера платил по два медяка за штуку…

— Иди ты… знаешь куда! — разозлился продавец. — Два медяка за одну лепешку! Вчера покупал? Во сне тебе приснилось! В наше-то время по два медяка за лепешку? Не видишь ты разве белое солнце на синем небе?[71] Потому все и вздорожало. Это при твоей бабушке лепешки по два медяка продавались.

Толкавшиеся около лотка рабочие расхохотались и с любопытством стали разглядывать молодого человека. Хуа поднял на них глаза. Те же изношенные до дыр куртки из синего холста, те же измученные желтые лица, что и пять лет назад. Какая знакомая, какая привычная картина!..

Заметив растерянность парня, верзила шаньдунец сгреб четыре медяка, отнял одну лепешку и, отвернувшись, начал зазывать покупателей…

Хуа по привычке присел на корточки и отправил лепешку в рот.

— Революция, революция, а еда и одежда с каждым днем все дороже!.. К черту такую революцию!..

Молодой человек вскинул голову. Говорил какой-то рабочий в короткой синей куртке, торопливо отсчитывая продавцу деньги за лепешку и глотая слюну.

«Революция?… Неужели в самом деле произошла революция?…» — размышлял Хуа, с удивлением оглядываясь по сторонам, словно ища подтверждения своим мыслям. На углу ближайшей улицы под косыми лучами солнца развевался порядком уже потрепанный и выцветший гоминьдановский флаг. На красном полотнище в синем четырехугольнике четко выделялось изображение белого солнца. Чудеса! Ведь пять лет назад только за хранение такого флага люди рисковали головой.

Очнувшись словно от забытья, Хуа торопливо прожевал остаток лепешки и спросил:

— Революция?… Когда же это?

Продавец и рабочие в недоумении повернулись к нему, презрительно усмехаясь. Хуа сообразил, что должен объяснить свое невежество.

— Видите ли… в чем дело… Меня только что выпустили из тюрьмы. Я, понимаете, отсидел за решеткой целых пять лет и не знаю, что случилось за это время на воле…

— Ты, верно, коммунист? — тихо спросил один из рабочих и, жуя лепешку, одобрительно подмигнул товарищам.

— Что вы? Нет, нет! Я член гоминьдана, — ответил Хуа.

Он решительно поднялся, чтобы рассказать этим людям о всех своих злоключениях, рассчитывая на их сочувствие. Но верзила шаньдунец скорчил злую рожу и, сплюнув, принялся поджаривать свои лепешки, а рабочие в коротких куртках из синего холста, окинув Хуа подозрительным взглядом, поспешили разойтись.


Побродив бесцельно по улицам, Хуа очутился на мосту, за которым возвышалось большое здание Главной торговой палаты. Над ней с флагштока уныло свешивался тот же флаг с белым солнцем на синем небе.

Хуа остановился в раздумье, не зная, куда податься, и вдруг вспомнил, что раньше неподалеку отсюда помещался клуб землячества, а там у него был знакомый, Чжао. С пустыми руками все равно никуда не сунешься, так почему бы не навестить знакомого?

Швейцар, физиономию которого нельзя было назвать располагающей, долго разглядывал Хуа и наконец с полнейшим равнодушием объявил:

— Господин Чжао здесь уже не работает.

— Тогда можно вызвать кого-нибудь другого из служащих. Мне необходимо переговорить по важному делу.

Лицо швейцара стало еще отвратительнее. Он смерил посетителя враждебным взглядом и, словно делая ему большое одолжение, кивнул на круглые стенные часы:

— Ты погляди лучше, который час. Работа кончается в три, и члены постоянного комитета уже разошлись.

«Как?… Члены постоянного комитета?… — мелькнула в голове Хуа радостная мысль. — Значит, и в землячествах установилась система комитетов?…»

Он понял, что мир переменился за эти годы.

— Хорошо! — энергично заявил Хуа. — В таком случае я подожду здесь. Торопиться некуда: все равно мне негде переночевать. Буду ждать хоть до завтра!

— Ну уж дудки. Нет таких правил!

— А меня это не касается. Надо же найти где-то пристанище.

Швейцар усмехнулся, но тотчас спрятал улыбку и заорал:

— А ну, проваливай живей! Не уйдешь, полицейского кликну!

Молодой человек, не говоря ни слова, удобно расположился в кресле. Швейцар с бранью кинулся на улицу.

«Должно быть, и впрямь побежал за полицейским, — решил Хуа. — Ну и ладно! Зато дадут ночлег».

И он совсем успокоился. Однако швейцар вернулся не с полицейским. За ним следовал тощий господин лет сорока, одетый в китель суньятсеновского покроя.[72]

Неизвестно, что, собственно, внушило этому человеку уважение к Хуа, но он оказался чрезвычайно учтивым.

— Почтенный брат пожаловал к господину Чжао Сюю? — спросил тощий господин. — Могу ли осведомиться, что привело вас к нему?

— Э… э… Так… Есть одно дельце.

— Почтенный брат впервые в Шанхае?

— Да нет, не впервые, но… Меня только что выпустили из Западной тюрьмы…

— Откуда?

— Из Западной тюрьмы. Пять лет назад я участвовал в революции и распространял на проспекте листовки. Меня арестовали и вот только сегодня освободили.

— Пять лет назад?

— Ну да, пять лет. В то время Шанхай находился под властью маршала Сунь Чуань-фана. Тогда… — Молодой человек горделиво расправил плечи, голос его приобрел ясность и звучность: — …национально-революционная армия как раз собиралась выступить в поход на север…[73]

Сообщая об этом, Хуа был уверен, что его революционные заслуги — достаточное основание для того, чтобы получить еду и ночлег. Но тощий господин не удостоил их вниманием. Он презрительно хмыкнул и набросился на швейцара:

— Ты стал совсем несносным! Не разобравшись, что и кто, лезешь докладывать!.. — Он повернулся к выходу.

— Постойте! — схватил его за руку Хуа. — А где же мне ночевать?

Тощий окаменел, потеряв дар речи, крошечные глазки его трусливо забегали.

Вытирая вспотевший лоб, швейцар и подошедший на помощь лакей стали надвигаться на Хуа, но тощий знаками остановил их, со страхом уставившись на правую руку Хуа, засунутую в карман.

Взгляды бывают порой выразительнее слов. Молодой человек тотчас сообразил, что повергло тощего в такой трепет, и громко расхохотался.

Костлявая рука тощего господина, словно змея, выскользнула из его руки, а в следующий момент Хуа грубо схватили сзади и отшвырнули в сторону.

— Обыскать! — истошно завопил господин.

Хуа мигом обыскали, но ничего не нашли. Это смутило тощего. Он вынул из кармана сигарету, закурил и, пустив дым колечками, с решительным видом распорядился:

— Отправить в полицейский участок. Это — беглый коммунист!

— Хорошо, в участок так в участок, но почему же — коммунист? — насмешливо спросил Хуа.

Ему никто не ответил. Молодой человек повернулся к тощему, но тот уже исчез.

Какой-то коротышка-толстяк с лиловым носом пьяницы, смахивающий на шпика, подошел к Хуа и хлопнул его по плечу:

— Ну, парень, пошли! Если у тебя есть что сообщить, скажешь в участке, но от тюрьмы тебе все равно не отвертеться. При маршале Сунь Чуань-фане распространял, говоришь, листовки?… Так ты же самый настоящий коммунист. Нынешние высокопоставленные лица, принимавшие участие в революции, при режиме Сунь Чуань-фана вели себя смирно и беспорядков не устраивали. Это, брат, я своими глазами видел!

2

Через двадцать четыре часа молодого человека выпустили. Старший полицейский изругал его последними словами, но под замок не упрятал. Таким образом, самый насущный для Хуа вопрос о пропитании и ночлеге остался нерешенным. И молодой человек снова был вынужден бесцельно слоняться по шумным проспектам Шанхая. Однако сегодня Хуа был уже не тот, что вчера. В кармане у него по-прежнему было пусто, зато в голове роились сомнения. Перед затуманенным от голода взором беспрерывной вереницей проносились вопросительные знаки, похожие на завитки ушных раковин, а он все брел и брел вперед, не различая дороги.

Да, мир действительно переменился! Женщины остригли волосы, стали красить губы, румянить лицо, разгуливать с обнаженными плечами, выпятив бюст и виляя бедрами. Появилось много кинотеатров, всюду сверкают рекламы, наперебой расхваливающие «новый фильм о чудесном рыцаре». Что скрывалось за всем этим, Хуа еще плохо понимал. Несомненным для него было одно: революция совершилась, но смысл ее выходил за рамки постижимого.

Совершенно отупев от размышлений, Хуа задержался на перекрестке улиц, возле остановки трамвая. Шум автомобилей и людской гомон оглушали его, слепили разноцветные огни реклам. В глазах рябило от мелькания надушенных и разрумяненных женщин с оголенными руками и ногами. При виде всего этого в душе молодого человека нарастало непонятное отвращение.

Вдруг над самым его ухом раздались резкие выкрики:

— Читайте политические новости!

— Свежие новости!

— Войска Кантонского правительства повели наступление на провинцию Хунань!

— Ван Цзин-вэй вступил в сговор с Фэн Юй-сяном и Янь Си-шанем!

— Внимание! Войска коммунистов атакуют провинцию Фуцзянь!

Хуа скользнул взглядом по странице какой-то газеты (ему показалось, что это была «Миныпэн жибао») и успел прочесть набранный крупными иероглифами заголовок: «Главнокомандующий вчера вернулся в Нанкин».

Перед мысленным взором Хуа возникла политическая карта — старая карта, какой она была пять лет тому назад, когда армия Северного похода заняла Ухань, а в Нанкине сидел маршал Сунь Чуань-фан. Впечатления последних двух дней перемешались с переживаниями минувших пяти лет и были столь мучительны, что у Хуа голова шла кругом. Но в животе урчало, и голод давал сти, молодой человек опять нырнул в людской поток, думая только о том, как бы поесть и найти пристанище. Он вспомнил заветы покойного Сунь Ят-сена, разрешавшие все вопросы одежды, пищи и жилья. Но сейчас, чувствуя себя бездомной собакой, он, при всей преданности этим заветам, не мог сдержать негодования. Оно как будто приглушило муки голода, хотя в глазах по-прежнему двоилось, люди и предметы кружились перед Хуа, словно крылья ветряной мельницы, и приобретали причудливые, расплывчатые очертания.

У перекрестка Хуа налетел на какого-то прохожего, и оба растянулись на тротуаре. Пострадавший вскочил первым, пнул лежавшего Хуа и разразился бранью:

— Сукин сын! Ослеп, что ли?…

Молодой человек был так слаб, что в первый момент даже не шевельнулся. Но, вскинув глаза, вдруг крикнул:

— Это ты, Цзинь? Ведь это я, Хуа!..

Он поспешил встать, забыв и о голоде, и о своем негодовании.

3

После плотного обеда Хуа, уютно устроившись в гостиной Цзиня, с удовольствием затянулся сигарой и, обращаясь к хозяину, проговорил:

— Никогда бы не подумал, что за пять лет произойдет столько перемен. Теперь я все понял. Помню, когда мы учились, ты всегда был очень серьезным, продумывал каждый свой шаг. И теперь я глубоко оценил твои возвышенные взгляды и широчайший кругозор.

— О… в те годы… — задумчиво протянул Цзинь, окутываясь сигарным дымом, — в те годы… я следовал древнему принципу «терпи унижение, но бремя свое неси» и предпочитал терпеть от вас подозрения даже в «контрреволюции», однако не изменил своему принципу. Сейчас ты сам видишь, что я наичестнейший и наипреданнейший революционер.

Электрический свет падал прямо на его круглое разжиревшее лицо, и оно сверкало, точно маленькое солнце.

Хуа кивал головой, чуть заметно усмехался и, с ожесточением посасывая сигару, рассматривал висевший на стене портрет Сунь Ятсена. «Твое наследие, великий вождь, — думал он, — оказывается, такой вексель, который тоже можно разменять на деньги. Приверженцы твоего учения превосходно решают для себя допросы одежды, пищи и жилья. Разве Цзинь не замечательный тому пример?…»

Цзинь поднял руку и, очертив в воздухе круг, с достоинством обернулся к своему гостю:

— К сожалению, среди нас много еще негодяев, которые на все лады твердят, что при нынешних высоких налогах жить будто бы совершенно невозможно. Скоты! Они даже не представляют себе, что революция требует жертв! Эти отсталые люди, не способные даже на малейшие жертвы, недостойны своего революционного правительства.

Хуа отчетливо вспомнил лозунги, бывшие в ходу пять лет тому назад, а также разговоры, услышанные недавно у лотка торговца жареными лепешками.

— Но налоги ведь и в самом деле обременительны?… — невольно вырвалось у него.

Хозяин, к счастью, не усмотрел в этом замечании ничего предосудительного и, криво улыбнувшись, ответил:

— Да, налоги, можно сказать, нелегкие. Однако, уважаемый Хуа, коммерсанты охотно платят их, сознавая, что их долг — поддерживать революционное правительство. Только несознательные крестьяне и рабочие жалуются на трудности. Ты знаешь, дорогой мой, на какую сумму наше революционное правительство выпустило займов? На девятьсот миллионов за какие-нибудь четыре года! Это, заметь, во много раз больше, чем северные милитаристы выпустили за пятнадцать лет. И разве успешное размещение займов не свидетельствует о том, что деловые круги поддерживают правительство? — Он глубоко затянулся сигарой и, понизив голос, добавил: — Но дело в том, что коммерсанты любят прибыль, и рыночная стоимость облигаций уже на пять процентов ниже номинальной.

Затем разговор перешел на женщин, дансинги, знаменитых кинозвезд, соревнования красавиц по плаванию. Это было для Хуа так ново и удивительно!

«Да, — подумал он, — многие люди переменились и приспособились к новому режиму. Они пользуются радостями жизни и предаются наслаждениям». Но тут получилось словно в сказке из «Тысячи и одной ночи». Наслушавшись рассказов о светских удовольствиях, Хуа вдруг вспомнил, что у него нет ни гроша за душой, ни пристанища. Он помрачнел и начал сбивчиво повествовать о своих горестях. Он уже готов был попросить у гостеприимного хозяина десяток юаней взаймы, но не решился и сказал лишь, что мечтает найти какую-нибудь работу, дабы отдать все свои силы служению революции.

Цзинь нахмурился, взял новую сигару и, нервно затянувшись, принялся разглядывать развешанные на стене картины с изображением голых женщин.

— Я знаю, конечно, что это нелегко, — продолжал гость, так и не дождавшись ответа, и в душе его вновь поднялось недовольство Сунь Ятсеном. — К тому же я только что вышел из «тех мест» и не слишком осведомлен о положении в партии…

— Вот что!.. — неожиданно прервал Цзинь монолог приятеля. — Ты говоришь, вчера тебя приняли за коммуниста?

— Да…

Цзинь вскочил, поднял большой палец и с необычайной торжественностью объявил:

— Ну так вот. Допусти, что ты действительно коммунист, и отправляйся с повинной. Заяви, что раскаиваешься, и вопрос о работе сразу будет решен.

— Но ведь я же не коммунист!..

— Ну и что? — расхохотался Цзинь. — Какое это имеет значение?… Да ты и в самом деле смахиваешь на коммуниста.

Молодой человек даже рот раскрыл от изумления.

— Ну, не робей! Иди и действуй! Мы, твои старые друзья, в обиду тебя не дадим! А сейчас пошли в дансинг — время уже позднее.

Цзинь бросил в пепельницу недокуренную сигару и стал вполголоса напевать «Рио-Риту».

Очутившись снова на улице, Хуа был уже не тот, что несколько часов назад. Хотя в кармане у него все еще было пусто, зато голова освободилась от сомнений. Теперь ее переполняли мечты о богатстве и красивых женщинах.


1931

Загрузка...