Чжан Тянь-и

НЕНАВИСТЬ

По желтой земле движется толпа людей, одетых в лохмотья. Мужчины — впереди, за ними — женщины и дети.

Люди смотрят вперед на дорогу — длинную, бескрайнюю.

Они идут по ней уже три дня и две ночи. Лишь по солнцу они узнают, что не сбились с пути. А дороге не видно конца. Иногда кажется, что конец там, за поворотом. Но нет, словно кто-то нарочно вытянул дорогу еще дальше.

— Когда же наконец Люцзятунь?

— Завтра.

По обе стороны дороги, волнами, то поднимаясь, то опускаясь, тянутся лессовые поля. Солнечные лучи впиваются в землю, окрашивая ее в цвет сырого мяса. Солнце старается вовсю. Оно так выжгло лица людей, что они стали бурого цвета. Ощущение такое, будто в воздухе запах жареного.

— А в Люцзятуне будет для нас еда?

У кого не дрогнет сердце! Люди голодают. Уходя, они смогли взять с собой лишь немного воды. В родной деревне ничего не осталось: дома превращены в пепел. Многих крестьян забрали носильщиками в «Объединенную армию по ликвидации бандитизма». Люди собственными глазами видели, как безжалостно вытаптывали войска этой армии их посевы.

— Что мы будем делать в Люцзятуне?

— Накормят ли там?

— Раньше подохнем… За что такие муки? — раздается сиплый плачущий голос.

В задних рядах кто-то тихо вздыхает:

— Опять старый Хай плачет…

— Будь прокляты их предки! — Старый Хай размазывает по лицу слезы. — Один я теперь остался на этом свете… один… — С тех пор как погибла его старшая дочь, старик ни с кем не разговаривает и без конца бранится: — О, если бы попался мне этот ублюдок… Будь проклят весь их род! Сволочи! Попадись мне этот солдат… Да-ню, доченька моя… Сволочи… Они… Они…

Обезумевший старик мечется, но даже дети не смеются над ним. Взрослые молчат… Они принесли в тот день Да-ню на руках. Да-ню была раздета, лицо ее позеленело, бедра и живот были в крови. Ее не успели донести до родительского дома живой: предсмертные конвульсии начались в пути… Мужчины задумываются, мрачнеют: где сейчас их жены…

Возможно, жара действует изнуряюще; сердца путников стучат неестественно часто, в ногах чувствуется слабость. Люди бредут, стиснув зубы.

Над землей стоит странный неприятный запах: не то пороховой гари, не то разлагающихся трупов. Но вокруг ничего не видно. Горизонт плавится на солнце. Кажется, что край неба медленно приподнимается, как блин на раскаленной сковородке.

Тихо. Слышен лишь шорох шагов… Идти по песку — все равно что по заболоченному берегу: ступишь — нога глубоко проваливается; иного усилий нужно, чтобы вытащить ее обратно.

— Там кто-то плачет, — неопределенно указывает рукой мальчишка.

— Не болтай ерунды! — набрасывается на него мать.

Женщины боятся встретиться с оборотнем. В этом мире только они, горстка людей, только сплошной песок да солнце цвета сырого мяса. Рядом нет ни одного живого существа. Кто же еще может плакать здесь, кроме оборотня…

Но мальчик не унимается. На минуту он закрывает рот и снова тихо говорит:

— Правда, правда, мама!

Кто-то действительно стонет.

Неужели оборотень? Женщины вздрагивают.

— Земляки… зем… пожалуйста… я… мне…

Кто там?

Мужчины бросаются на стон.

— Здесь!

Они взбегают на холм. Под деревцем лежит мужчина: штаны на нем искромсаны, верхняя половина тела совершенно черная.

— Прикончите меня… сил моих нет…

— Ты что, сдурел! Убивать человека!

— Прикончите меня… сделайте доброе дело…

Только теперь люди понимают, почему тело мужчины черное — и все внутри у них содрогается. На спине и груди человека зияют ножевые раны, в них копошится тьма муравьев. Их так много, что невозможно определить, глубоки ли раны. Тысячи муравьев ползают по телу, словно куда-то спешат, сталкиваются усиками, будто торопясь поведать друг другу какую-то новость. Непрерывным потоком муравьи выползают из маленького муравейника возле дерева и движутся к ранам, пытаясь найти для себя свободное место. Однако это нелегко: все тело раненого уже облеплено. Лапки и усики муравьев, побывавших в ранах, испачканы кровью… Так вот почему тело этого человека черно!

Но он еще жив.

— Сделайте доброе дело… Мне… я… — он уже в агонии, дыхание совсем ослабло.

Людей бьет мелкая дрожь, словно полчища муравьев ползают у них в мозгу и в сердце.

— Ты кто? — раздается чей-то прерывающийся голос. Но тот, кто задал вопрос, чувствует, насколько он неуместен.

— Носильщик… они схватили… — Голос у раненого тихий, как комариный писк.

Рослый парень наклоняется и изо всех сил дует на раны. Все бросаются ему помогать. Муравьи разлетаются; они перекатываются на груди и спине носильщика черными волнами, будто в чистую воду налили чернила. Од-пи застряли глубоко в ранах, другие прилипли лапками к застывшей крови.

Стоны раненого становятся все слабее. В полузабытьи он рассказывает, как его схватили и заставили стать носильщиком, как он устал, не в силах был идти дальше, и его отхлестали за это плеткой, как он что-то сказал, и ему нанесли восемь ножевых ран. Он лежит здесь уже, наверно, несколько дней. Счет времени он давно потерял… Раненый снова просит людей прикончить его, избавить от страданий.

— Сделайте доброе дело… я… я…

Он хочет взглянуть на них, но не в силах поднять веки.

Дети взбираются на холм и давят ногами снующих по земле муравьев. Подходят и женщины. При виде раненого они в ужасе вскрикивают, закрывают рукой глаза и оттаскивают детей.

Кто-то из мужчин предлагает промыть раны водой. Вода и кровь, смешавшись, текут бледно-розовыми струйками на землю.

— Поднимем eго!

Только это они и могут сделать. Но как его нести? Люди оглядываются вокруг: та же бесконечная дорога, желтое небо, желтая земля и солнце цвета сырого мяса. Горизонт дымится. Они — единственные живые существа в этом мире. Куда ни кинь взгляд — ни человека, ни собаки, ни курицы. Как же идти с этой ношей по бесконечной, бескрайней дороге?

Носильщик по-прежнему просит убить его:

— Сделайте доброе дело… земляки… вы меня… Но они поднимают его и спускаются с холма.

— Будь прокляты их предки! Этот парень попал в ту же беду, что и мы… О, будь они прокляты, предки этих собачьих выродков!.. Люди, мы жили вместе и помирать будем вместе…

Кто-то сбрасывает с себя куртку и прикрывает ею носильщика… Пропитанная потом одежда только усиливает боль.

— Не надо…

Женщины вспоминают мужей, тоже носильщиков: куда их погнали? И плачут громко, навзрыд. У мужчин судорожно сжимаются кулаки; даже пальцы белеют. Пусть только появится отряд с саблями или ружьями и преградит им дорогу! Пусть солдаты станут стрелять по ним из пушек — все равно! Они должны прорваться, должны! Пальцами вцепятся они в горло солдат, зубами будут раздирать их на части.

Солнце склоняется к западу. Люди останавливаются на перекрестке трех дорог. Здесь стоит разрушенный, без крыши, храм. У входа в него люди присаживаются отдохнуть. Носильщик, по-видимому, умирает. Дыхания почти не чувствуется, только в сердце еще теплится жизнь.

Тишина. Даже стонов не слышно. Мужчины суровы. Они кольцом окружили носильщика и не спускают с него глаз. Женщины сдерживают дыхание, стараясь не шуметь. Дети, сгорая от любопытства, поднимаются на цыпочки, но умирающий заслонен от них взрослыми, и дети ничего не могут разглядеть.

Губы у носильщика пепельные.

— Видите? Видите! Будь прокляты их предки! — вдруг заголосил хриплым голосом старик Хай. — У-у, попадись нам хоть один солдат!.. Да-ню! Моя Да-ню…

Никто не отзывается на причитания, но все знают, что старик прав: в этом крике отчаяния слышится не только судьба носильщика и дочери старого Хая — в нем трагедия всех дочерей и сыновей, жен этих людей, у которых разрушили жилища, отобрали рис… Воем грозит судьба Да-ню, судьба носильщика. Что станет с ними, если они столкнутся с солдатами?…

В воздухе носятся тучи пыли, и люди не замечают в отдалении три черные фигуры, движущиеся в их сторону. Перекресток дороги находится на гребне невысокой возвышенности, и три черные фигуры добираются к нему с трудом. Узнать в них солдат можно только по военной форме, изорванной до последней степени. Песок налетает на них со всех сторон, как смерч. Они то исчезают в этом песчаном буране, то снова появляются.

Шедший посредине, кажется, ранен в ногу. С одной стороны его поддерживает тощий, худой солдат, с другой — солдат с опухшим, одутловатым лицом.

Опухший первым замечает людей на перекрестке.

— Крестьяне, — шепчет он, глядя остановившимся взглядом на толпу.

Двое в страхе замирают:

— Убьют!

Они уверены, что крестьяне при встрече с ними не станут церемониться. Но где укрыться? Вернуться назад? Вот уже вторые сутки тащатся они по этой дороге. Они не съели за это время ни крупинки риса, не выпили и капли воды, — лишь соленый пот слизывали с губ…

— Эх, черт возьми! Будь с нами пулемет, мы бы… Да, пулемета с ними нет, они бросили свой новенький ручной пулемет, когда их отряд потерпел поражение и был рассеян.

— Плохи дела! — Голос тощего дрожит. — И противника бойся, и от крестьян беги!

Но вот в толпе замечают оборванцев:

— Солдаты! Вот они!

Люди останавливаются, как по команде, точно они услышали предупреждающий окрик: «Обрыв!»

Еще мгновение, и мужчины, как сумасшедшие, кидаются на солдат. Парень, бегущий впереди, поскальзывается и кубарем катится вниз. Не медля ни секунды, он хватает тощего за ногу, тот падает. Парень придавливает его обеими руками к земле и, не помня себя, впивается ему в плечо. Зубы погружаются все глубже и глубже. Тощий пытается сопротивляться, но руки и ноги его крепко прижаты, он даже не может повернуть голову, чтобы укусить парня. На солдата с опухшим лицом и раненого, сбитых с ног, градом сыплются удары кулаков.

— Шкуру с них долой!

— Бей до смерти!

— Бей, черт возьми!

Кто-то останавливается с поднятым кулаком:

— Нет, бить не станем! Живьем закопаем!

Все смотрят на говорящего, и, хотя кулаки машинально опускаются на солдат, удары становятся слабее.

— Заколоть их! Проклятье предкам этих собачьих выродков! Зарезать… сварить… съесть… Заколоть сволочей!

Предложение старого Хая подливает масла в огонь.

— Черт возьми, еда будет!

— Мясо!

— Мясо…

Но радости в восклицании людей нет, в них слышится только ненависть.

Раненный в ногу прижимается щекой к земле. Подбородок его дрожит, желтые зубы оскалены. Песок набился ему в рот и обжигает, словно только что поджаренные бобы.

— Меня первым зарежьте, земляки, — слабым голосом стонет он.

— Почему тебя первым? — приближается к нему искаженное злобой лицо.

Мускулы на лице раненого дрогнули:

— Пусть уж скорее смерть…

— Назло не заколем, сначала помучиться заставим!

— Все будете мучиться! Все! Проклятые… давно ли вы…

— У них, наверно, припрятано награбленное серебро.

— Обыскать!

Однако у пленников ничего нет; только в кармане опухшего солдата две кости.

— В чулках ищите! В чулках!

Люди знают, что при отступлении эти негодяи прячут награбленные ассигнации в чулки.

У пленников чулки точно присохли к ногам: приходится сдирать их вместе с кожей.

— Ну что, нашли? — сквозь зубы спрашивает опухший.

Дети швыряют в солдат комьями земли.

— Провалиться вам, сопляки!

Глядя, как солдаты пытаются увернуться от ударов, дети смеются. Но смех у них совсем не детский; они с таким ожесточением швыряют в солдат землей, что очень скоро она забивает пленникам уши, нос, рот…

— Раньше, гады, грозными были! Теперь…

— Глядите, как бы не сбежали!

— Не сбегут!

— Будьте прокляты! Нагулялись, хватит!

— Пусть и бабы потерзают это чертово отродье!

— Верно! Тащите их, пусть бабы тоже отведут душу!

— Тащите!

— Пошли, ребята!

Солдат подхватывают как придется и тащат к перекрестку. Волочащаяся по песку нога раненого оставляет за собой глубокую борозду, как соха.

Раненый почти без чувств; рот и глаза его полузакрыты, он даже не упирается. У другого солдата па опухшем лице страдальческое выражение. Кто станет радоваться, отправляясь на смерть!

Как же так? Даже глотка воды эти солдаты во рту не имели, корочки не пробовали — и умереть? Немало горя хлебнули они за эти дни! Из-под вражеского огня бежали, шли по бесконечной дороге голодными, страдая от жажды, под палящим солнцем, — и все это для того, чтобы остаться в живых. А теперь?

Конец!

Они и раньше знали, что крестьяне ненавидят их и при случае сумеют рассчитаться. Но тут они растерялись, — они даже не представляли, что так велика эта ненависть; они забыли, сколько горя принесли людям своим приходом. Однако и они хлебнули горя. Они часто голодали, месяцами не видели жен. Торчали на передовой, шли в атаку, рисковали быть убитыми, лезли на штыки. А тех, кто не мог вынести мучений и пытался увильнуть, хватали, и стреляли в них, словно в мишень. Ведь и у них, солдат, есть матери, отцы, жены, дети. Почему же крестьяне ненавидят их?

Солдат с опухшим лицом смотрит на раненого товарища, потом переводит взгляд на тощего. Избитое лицо тощего в подтеках фиолетово-синего цвета. Кровь со скул стекает по подбородку. Глаза в ужасе расширены. Что с ним? Даже на линии огня он никогда не испытывал страха. Но ведь там, на передовой, у них было оружие.

— Эх! Жалко, нет пулемета!

Была бы эта игрушка, крестьяне и шевельнуться бы не осмелились! Головы, черти, опустили бы, все поднесли бы солдатам: еду, питье, женщин… Будь они прокляты!

Теперь конец! Попались!

Над землей стелется дым. Солдат волочат по земле. С их тел содрана кожа. Кровь просачивается сквозь серые форменные брюки.

— Живьем закопать! — взвизгивает какая-то старуха сквозь слезы.

— Сколько бед натворили! — вторит другая женщина. — Сколько зла, сколько зла!..

Женщины вспоминают своих мужей, детей. Они готовы вцепиться в горло этим мерзавцам, искусать их, обглодать кости! Но — странное дело! — как только мужчины бросают солдат к ногам женщин, те даже не поворачиваются к ним, а лишь плачут еще сильней.

— Закопать живьем!

Три пленника глядят па опаленную землю. Сейчас их зароют в ней, иссохшей, обжигающей, отправят к предкам, не дав и глотка воды.

— Воды, — молит тощий, облизывая потные, горько-соленые губы, — глоток воды… Потом убивайте…

— Воды? — какой-то старик даже подскочил от бешенства. — Воды, сволочь? Ишь чего захотел! Воды!

— Кости тебе переломать, а не воды! Заколоть тебя!

— Проклятье твоим предкам!.. Доченька моя Да-ню… Она…

Старый Хай вплотную подбегает к солдатам, подняв сжатые, высохшие, как тростник, кулаки. Щеки опухшего становятся совсем синими, по лицу тощего земляным червем сползает струйка тягучей слюны.

Пленники пытаются сопротивляться, но их крепко держат.

— Нет среди солдат хороших людей! Кому-кому, а нам, женщинам, это хорошо известно! Солдатня! Все они…

Тощий пробует повернуться, чтобы взглянуть на говорящую, но голова не повинуется ему.

— Скорей прикончите меня, — молит раненый дрожащим голосом. — Земляки… земляки…

Но люди как будто не слышат его.

— Земляки… земляки… не тяните… скорей же…

— Видал, как заговорил! — брызжет слюной Хай.

Раненый с огромными усилиями приподнимает веки.

Кто произнес эти слова? Но все лица странно сливаются перед его глазами. Он молчит в нерешительности, снова приоткрывает глаза и, собрав последние силы, спрашивает:

— Какое сегодня число, земляки?… Скоро год… Передайте же моей матери, пусть не плачет… Не знает она сейчас… Пусть не беспокоится обо мне…

Его черные руки, вцепившись в землю, дрожат.

Эти сволочи тоже имеют матерей? Тоже мучений боятся?

— Скорее… скорее же… земляки. Всю жизнь я…

Еще один плевок попадает на его лицо.

— Всю жизнь? Ты только и знал, что воевал, убийца!.. Предков твоих проклинаю, гад! Нажиться хотел, вот зачем воевал!

Тощему наконец удается повернуть голову и увидеть старого Хая. Скулы у старика выпирают, как горб у верблюда. Под глазами темные круги. Лицо, изъеденное песком, кажется рябым. Песок везде — в ноздрях, в морщинах, в помутневших глазах — огонь. Дай ему волю, он проглотит всех троих. С чего он такой? С чего? Солдаты, что ли, нажились на нем?… Они тоже страдали, тоже терпели муки, тоже бродили в поисках еды и питья. Почему же эти люди хотят выместить на них свою злобу?

— Это мы-то хотели воевать, черт вас возьми! — Тощий не выдерживает и кричит осипшим голосом. — Много ли счастья мы нашли?

— Ха! Видал, какой порядочный выискался!

— Начальство велело: «Бей!» — мы и били. А что мы… что?

— Не верьте ему! — кричат женщины. — Сколько людей они поубивали! Солдатня! Нет среди них…

— Что мы понимали! Начальство требовало: «Убивай!» Мы… мы…

— Не верьте!

— Мы… мы…

Когда-то пленники тоже были простыми крестьянами и ненавидели солдатчину. Они тоже были людьми и так же бежали, не вытерпев голода. Может быть, сейчас их отцы и матери, утомленные, бредут, как и эта оборванная толпа, по такой же желтой земле и так же ненавидят их, солдат. И если встретят солдат на своем пути, так же, как и эти люди, схватят их, чтобы закопать живьем, заколоть, искромсать на куски, сварить. Они сами изгнали себя из своего мира, их отцы и матери не признают в них своих детей. Сестры, братья, жены — все отвернутся! Отряд их разбит и рассеян. Они втроем — одиноки в этом испепеляющем аду.

— Мы… мы… — Тощий вдруг начинает всхлипывать, как ребенок.

— Плачет! — Дети испуганно шарахаются в стороны. Как? Эти убийцы и грабители еще плачут!

Рослый рябоватый мужчина, уставившись на тощего, медленно разжимает руки. Пот с его лица каплями стекает на тело тощего.

Жаркий воздух сгущается и уплотняется. Солнце из красного становится коричневым. Горячий ветер носит и крутит песок. Трудно дышать.

— Разве кто с охотой идет воевать? — бормочет опухший. — Солдата тоже мать вскормила… Дома…

— Ты откуда?

— Из Лаоэрцзи.

— А ты?

— Из Чжоуцзядяня оба, — отвечает за них солдат с опухшим лицом.

— А раньше чем занимался?

— Землю пахал, — глухо говорит солдат, — всей семьей…

Молчание.

— Землю пахал, сукин сын! Зачем же занялся не своим делом? Кто велел тебе пойти в солдаты?

Солдат с опухшим лицом смотрит в глаза спрашивающему и осторожно вздыхает:

— С охотой никто не идет! Но разве откажешься, если жрать нечего!

Все молчат. Стоит такая тишина, что слышен шелест песка, срезаемого ветром. Горизонт мутнеет. Уже нельзя разобрать, где земля, где небо: все сожжено солнцем.

Женщины, мужчины, дети с изумлением смотрят на трех пленников. Они всегда думали, что эти солдатские выкормыши — существа из другого мира. Оказывается, и солдаты пахали землю…

«Землю пахали! — Эта мысль захватывает всех. — Как могут солдаты быть такими же людьми, как они?»

— Жрать нечего, так надо грабить и жечь? — раздаются голоса женщин.

— Кто знает, сколько зла на совести каждого из вас!

— Но они пахали землю, они были как мы…

Тишина. Солдат продолжает говорить.

Он рассказывает, как голодали они в эти дни и уже не думали, что выживут… Где ее взять, еду? В мире много зерна, да разве найдешь, чтоб без хозяина… Так, ни за что ни про что они должны были умереть с голоду. Оставалось одно! И в позапрошлом году они завербовались в солдаты. Они надеялись получить на войне повышение и когда-нибудь есть досыта. Начальство приказало им рубить врагов, но они не знали ни имени этих врагов, ни их фамилий. Их врагами были люди, которые ничем не отличались от них самих. Они не знали, зачем нужно идти на линию огня. Может быть, их начальники повздорили с другими большими начальниками? Простой народ ненавидел солдат, но солдаты могли жить с народом без злобы и вражды… В последнем бою их отряд потерпел поражение, и они втроем убежали. Они хотели жить! Но…

— Теперь все кончено… Закапывайте живьем, режьте, все равно!..

Солдат замолкает, рот его остается открытым. Изо рта торчат желтые зубы. Кажется, солдат дремлет.

Все смотрят на солдат не отрываясь. Жизнь этих пленников в их руках! Они могут выместить на солдатах свою злобу. Но эти трое пахали землю, у них тоже есть отцы и матери, когда-то эти солдаты были такими же, как и они!

Никто не может что-либо придумать. Прежнего воодушевления уже не видно на желтых лицах людей. Его сменили колебания и сомнения. На ком они собираются выместить злобу? Эти трое сами голодают, сами томятся от жажды и тоже хотят жить. Им мстить?

Что же с ними делать, с этими тремя?

— Я проклинаю ваших предков! Проклинаю! — Из глаз старого Хая текут слезы. Вначале он думал отомстить солдатам за свое горе. Но теперь он растерян. Он не знает, на ком выместить злобу. На них?…

Раненый стонет, подбородок его трясется сильнее.

— Что с тобой, У Да-лан?[86] — шепчет солдат с опухшим лицом.

Мужчины чуть не рассмеялись, какое странное имя — У Да-лан.

— Больно! — шепчет У Да-лан, боясь, как бы его не услышали. Боль в ноге мучительно отдается во всей левой половине тела. У него такое ощущение, словно в ране что-то копошится.

— Ох, болит, черт возьми! Что там?

Несколько десятков глаз впиваются в ногу У Да-лана. Солдат закатывает штанину. Рана перевязана грязной тряпкой, насквозь пропитавшейся кровью. Красный цвет смешался с желтым.

— Там, наверно, что-то есть…

Дрожащими пальцами У Да-лан разматывает тряпку, но не в состоянии снять ее: она присохла к ране.

— Ой, не могу!

Опухший обводит всех взглядом: он хочет попросить немного воды, но не осмеливается.

— Не трогай, не надо… — шепчет он.

— Ой! — Губы раненого дрожат.

— Хотя бы каплю, одну каплю… — Опухший так и не решается выговорить слово «вода».

У Да-лан плюет на присохшую к ране тряпку. Слюна желто-грязного цвета.

— М-м! Сволочь!

Со злобой он отдирает тряпку, вырывая вместе с ней лоскут кожи с мясом. Течет кровь, и на землю сыплются какие-то черные шарики.

— А-а!.. Черви!..

Люди крепко стискивают зубы. У них нет желания помочь солдату, но они понимают, что это нехорошо.

У Дан-лан до боли прикусывает нижнюю губу, его пальцы судорожно скрючиваются в щепоть. Проходит немного времени; наконец он решается и, затаив дыхание, влезает пальцами в рану.

— М-м! — Он снова прикусывает губу. Голос звучит глухо, как из-под одеяла. Захватив щепотью червей, он с отвращением швыряет их на землю. Прикосновение к ране, к гниющему мясу вызывает страшную боль, пронизывающую до костей.

— Еще есть!

Солдат с опухшим лицом думает: может, все-таки попросить воды? Но эти люди ненавидят их, хотят заставить их помучиться живыми. Он поднимает глаза и глядит на У Да-лана. Подбородок У Да-лана дрожит, трясущиеся пальцы извлекают из раны все новых и новых червей и вместе с гноем и кровью швыряют их на землю. Солдата с опухшим лицом бросает в озноб. Эх, был бы в руках пулемет, отправил бы он друга к предкам… и конец всем мукам…

Наконец червей в ране осталось немного. Тощий помогает раненому извлекать их и слабым голосом спрашивает:

— Больно?

Люди в полной растерянности. Они вспоминают муравьев в ранах носильщика. Носильщик, наверно, умирает. Пусть уж поскорее: зачем мучиться!.. А с этим что делать?

— К чему все это? Зачем такие страдания?

Тощий продолжает с осторожностью выбирать из раны червей.

— Все!

Гной и кровь беспрерывно текут из раны. У Да-лан плюет на рану и снова перевязывает ее грязной тряпкой.

— Воды бы надо… — говорит рослый парень.

Воды? Солдаты испуганно глядят на парня. Где найдешь воду? Они шли по этой выжженной земле двое суток, и солнце иссушило их тела. Даже попить нечего, где же взять воду, чтобы обмыть рану? Им кажется, что они уже десятки лет не видели воды, зато хорошо узнали вкус горького пота. Желтое пебо, желтая земля, багровое солнце, бушующий ветер! Где найдешь в этом мире воду!

Солдаты облизывают соленые губы.

Хай тяжело вздыхает:

— Будь проклято ваше племя!.. Зачем вы мучаетесь?…

— Много горя… — Глаза тощего смотрят в землю.

— Они такие же… такие же…

И те и другие — из одного мира. И те и другие одинаково страдают. Но они стали врагами друг другу. Почему? Сейчас они столкнулись вместе, они снова в одном мире: в том мире, где желтое небо, желтая земля, багровое солнце и ни крошки еды. А солдаты вдобавок еще…

— Сколько дней вы не пили воду? — спрашивает рослый парень.

Три пары глаз безжизненно смотрят на него. Три рта не произносят ни звука: голоса пропали, будто языки прилипли к гортани, тела солдат скрючило — не то от голода, не то от боли в животе.

Парень решительно отходит в сторону. Все молча следят за ним, уступая дорогу.

Глубокая тишина. Люди слышат страшный пугающий треск: это, наверно, лопается выжженная солнцем земля.

Проходит немного времени. Появляется рослый, Все снова уступают ему дорогу. В руках у него глиняный кувшин.

— Пейте, чтоб вас!..

— Что? Это…

Солдаты непонимающе смотрят и вдруг в едином порыве крепко обнимают парня. Слезы брызжут из их воспаленных глаз. Они хватают кувшин и пьют, пьют, пьют… У Да-лан оставляет немного воды, чтобы промыть рану. Где они? Куда они попали?

Люди облегченно вздыхают. Они сознают, что было бы хорошо помочь этим трем, но никто ничего не сделал. Они понимают, что солдаты стали им близкими и относиться к ним тоже нужно как к близким. Люди не думают больше вымещать на них свою злобу: разве пленники мало страдали? И все же они ничего не сделали, чтобы облегчить муки несчастных.

Чувство ненависти, овладевшее ими вначале, превратилось в сострадание. Разве можно безучастно смотреть, как эти трое страдают от жажды, мучаются от боли? Взоры всех обращаются к рослому парню. Это он первый пришел на помощь солдатам, он пробил брешь. Он снял с их сердец огромную тяжесть. Теперь все стали думать, что можно было бы сделать для пленников.

— Спасибо, — солдат с опухшим лицом переводит дыхание, — я не забуду тебя, земляк… Напился… Ну, что ж… закапывайте, режьте меня… ни на кого не буду в обиде… Я вас и на том свете никогда не забуду…

Рослый отворачивается и вглядывается в горизонт.

— Молчи уж! — Он словно боится, что другим станет стыдно от слов солдата. — Все равно! — Пленникам кажется, будто все это происходит во сне. — Мы с вами одинаково страдаем. Мы такие же, как вы… Мы с вами…

Парень говорит: «Мы с вами». Впервые в разговоре произнесены слова: «Мы с вами».

У Дан-лан вдруг падает навзничь и роняет голову на руки мальчика лет пятнадцати. Тот растерянно держит голову обеими руками и так глядит на людей, будто в руках у него ценная хрупкая вещь и он боится разбить ее.

Солдат с опухшим лицом и тощий минуту смотрят в лицо раненого, понимая, что приближается что-то неотвратимое. Потом оба поднимают головы к небу.

— Что он говорит?

— У Да-лан! — тормошит раненого солдат.

— У Да-лан! У Дан-лан!

Голова раненого выскальзывает из рук мальчика и скатывается на землю.

— Ой! — Мальчик в испуге вскакивает на ноги, точно он повинен в том, что не удержал голову. Он обводит взглядом толпу, как бы прося прощения.

Худые, высохшие руки прикасаются ко лбу раненого.

— Горит!

— А-а! А-а!.. — У Да-лан прижимается к земле, словно не хочет вставать. Его руки роют песок, вонзаются в землю все глубже и глубже, точно он собирается посадить дерево и готовит для него яму. Рот его раскрыт, желтые зубы грызут землю. Глаза полузакрыты: видны налитые кровью белки и черные зрачки. У Да-лану мерещится множество цветов, узоров: разноцветные, они кружатся в вихре перед глазами. Он видит свою родную деревню, голодную плачущую мать…

— А-а!.. — В рот набивается земля.

— На, У Да-лан, попей!

Ветер вздымает песок, и он, как смерч, вырывается из-под ног. Ветер точно вскипятили в котле, он ошпаривает, обжигает лица и спины: люди чувствуют на своих телах запах паленого.

Горячий воздух кажется осязаемым: как дождь, он падает на землю, с земли поднимается вверх и мчится вдаль.

Багровое солнце почти село, краешек его задернут желто-черной завесой.

Дети смотрят на носильщика.

— Он… смотрите! Он…

Носильщик перестал дышать.

— Он рано ушел на небо… Намучился, бедняга… — Женщины молятся, из глаз их текут слезы.

Кажется, весь мир рыдает.

Мужчины безмолвно отходят к краю дороги рыть могилу. Они молчат, как бы боясь разбудить мертвого. Вдруг из груди носильщика снова вырывается стон. Все тело его сводит судорога, на лбу выступает холодный пот, морщины на лице становятся еще глубже. С расширенными от ужаса глазами он мечется по земле. Роющие яму поворачивают голову. Солдат с опухшим лицом и тощий снова вспоминают свой пулемет. Они чувствуют, как их сердца что-то сжимает и кровь останавливается в жилах.

— Рано отправился…

Носильщик успокаивается: грудь его несколько раз поднимается и опускается. Больше он не движется. Лицо заострилось. Глаза полузакрыты. Края губ опустились. Руки и ноги свело. Мужчины осторожно поднимают тело, опускают в яму и слегка засыпают землей.

— Рано отправился на небо… Лам запомнится сегодняшний день… В будущем году… — В будущем году? Где сами они будут в будущем году? Они живы и, несмотря ни на что, будут продолжать искать пищу и воду. Отчаянно бороться за жизнь.

Наломав ветвей с дерева, мужчины делают из них могильный знак.

— Куда вы теперь? — спрашивают тощий и его товарищ.

— Кто знает!.. Только бы отойти подальше от фронта… да поесть найти…

— Пойдемте вместе, а доберемся до Люцзятуня, решим, как быть дальше.

Толпа оборванных женщин, мужчин, детей и трое солдат снова идут но бесконечной дороге. У Да-лана поддерживают двое: рябоватый человек и рослый. Люди ступают по раскаленному песку, с трудом передвигая ногами, и так движутся шаг за шагом, шаг за шагом… Женщины и дети выбились из сил, а песок все сыплется и сыплется из-под ног.

Лицо У Да-лана серо, колени подгибаются. Соскользнув с рук поддерживающих его людей, он падает на землю лицом вниз. Он хрипит, и от его ноздрей в стороны разлетаются песчинки.

— Что с тобой?

— Кончайте. — У Да-лан разжимает запекшиеся губы, на которых выступила пена. — Я не могу: земляки, прикончите меня. Земляки… земляки… земляки…

Люди останавливаются.

— Земляки, — с укором повет У Да-лан, — братья… вы… я больше не могу… братья… братья…

Солнце ушло на запад. Никто не знает, сколько прошло времени. Люди снова роют у края дороги яму и осторожно кладут в нее тело У Да-лана. Солдат с опухшим лицом вынимает из кармана две игральные кости и кладет их рядом с телом друга. Склонившись над мертвым, он плачет.

— Ты когда-то просил их у меня, но я не дал. Возьми сейчас… Твоя старая мать… я скажу ей, непременно скажу…

Он смотрит на игральные кости. Что с ними делать? Наконец осторожно кладет их в карман У Да-лана.

Рослый парень и рябоватый чувствуют, что они чего-то лишились. В носу у рослого щекочет. Он морщится; оба поднимают голову к небу. Слезы текут сами собой.

— Проклятье их предкам! За что только мы с вами страдаем? — причитает старый Хай. — Сколько еще терпеть… Да-ню моя…

— Какие мы дураки! — бормочет тощий.

Люди не отвечают, но каждый понимает смысл этих слов.

— Кто знает, сколько еще горя встретится на нашем пути!

— Надо же было бросить пулемет, черт возьми! Будь бы у нас эта игрушка, никакая беда не страшила бы.

…Желтое небо, желтая земля, багровое солнце. Люди идут вперед по раскаленному песку, их ноги в волдырях. Они уже не думают о том, найдут ли в Люцзятуне еду. Они идут. И только хрипло звучит фраза:

— Черт возьми! Где бы достать пулеметы?…


1932

ДОРОГА

— Ни с места! Только попробуйте двинуться! Будем стрелять!

Девять человек направили на нас ручные пулеметы.

Что случилось, черт возьми?

Ощеренные дула пулеметов готовы были выплюнуть огонь. Они чернели, как бездонная яма, эти круглые дульные отверстия. Вот гады!

Мы стояли лицом к лицу; мы и девять взбесившихся мерзавцев. Они замерли с пулеметами наизготовку. Их лица позеленели.

Но что случилось? Что?

Не были разве нашими боевыми товарищами эти девять негодяев? Вон тот, Гань, командир первого отряда. Рядом с ним — Ту Эр-е. Лю Тай-бао, командир седьмого отряда… Разве они не соратники нашего командующего?

— Не шевелись! — заорал Гань. — Разговор есть.

Разговор? Чего же тянуть?

Маленький Сань дернул меня за рукав.

— Что стряслось?

— Не знаю.

Впереди меня стоял Те Ню — Железный Бык. Он тоже негодовал.

— Чего они там крутят, черт бы их побрал!

…Окрик Ганя застал Юя, командира нашего отряда, в ту минуту, когда он вместе с командирами третьего и четвертого отрядов прогуливал своих коней. Командиры спешились. Но что они могли сделать? Кусая губы, они следили за каждым движением Ганя и его людей. Наш Юй, по-видимому, тоже не знал, что стряслось.

Все стояли молча, не двигаясь. Наши винтовки, составленные в козлы, находились позади Ганя и его шайки. Бежать до минометов и пушек еще дальше. Попробуй сунуться к своему оружию! Пулеметы Ганя не станут церемониться.

— Слушайте! — рявкнул Гань. — Будет говорить командующий.

Распахнулась дверь, и Чан Да-е предстал перед нами. Он мелковат ростом, зато вынослив — ого-го! Вот он какой, наш командующий! Он водил нас взрывать железнодорожное полотно. С ним захватили мы японский бронепоезд… Кто не знает, как эти черти боятся его! Еще бы, Чан Да-е они предпочитали бы видеть мертвым.

— Тьфу, дьявол! Так это Чан Да-е будет говорить?

Чан Да-е бросил быстрый взгляд на наших командиров и начал:

— Ребята!

— Чего это он, а? — не расслышал кто-то из наших.

— За кого нас принимает? Пулеметы зачем?

— Хватит горланить!

— Да слушайте же! Может, и вправду стряслось что.

— Спокойно, друзья! Давайте послушаем!

— Ребята!.. — То ли от холода, то ли по другой причине, но голос Чан Да-е заметно дрожал. — Мы оказались с вами на дороге смерти. Со всех сторон нас окружают отряды противника. Ребята! Вместе со мной вы…

Порыв ветра унес конец фразы.

— А кто потащил нас на эту дорогу? — Те Ню со злостью сплюнул.

— Надо поскорее наладить связь с нашими в Цзигуаньси!

Эти слова принадлежали студенту… Кого только не было в нашем отряде! Чан Да-е привел пятьсот миньтуаней,[87] затем пришли студенты, крестьяне, солдаты.

— Разве с самого начала не было известно, что здесь кругом японцы? Дался нам этот железнодорожный узел! — злобно процедил кто-то из студентов.

— Видать, Чан Да-е задумал что-то хитрое, — покосился на студента старина Сань. — У него свой план…

— Хитрое? Это верно! Не иначе, завтра налетим на…

— Не разговаривать! — в третий раз рявкнул Гань.

Но его не слушали.

— Старина Гань! Ты что это надумал со своими?

— Случись что, с тобой первым рассчитаемся…

— Братцы, мы… — Чан Да-е не спускал глаз с командира нашего отряда Юя, голос у него все еще дрожал. — Мы отрезаны от своих… Кругом отряды противника. Ребята! Сами скажите: умереть мы хотим или жить?

— Если все равно помирать, так незачем пробиваться!

— Хотим жить!

— Жить!

Многоголосое эхо тысячу раз повторило далеко в сопках: «Жить! Жи-ить!..»

— Верно! — взмахнул Чан Да-е рукой, призывая к молчанию. — И именно для того, чтобы жить, мы с вами…

Большие, навыкате, глаза Чан Да-е, казалось, вот-вот вылезут из орбит.

— Пойдем до конца! — радостно поддержал кто-то из третьего отряда.

— Верно! Чего там тянуть? Драться так драться! Для того у нас разве пулеметы, чтоб своих же давить?

— Или за дураков нас считаешь?

— Кончай горланить! — Чан Да-е рассвирепел. Краска разлилась по его щекам.

Негодующие выкрики постепенно замерли, как дождь на исходе. Чан Да-е метнул в нас взгляд и быстро заговорил:

— Да! Мы все хотим жить. Но мы пришли на дорогу смерти. Противник превосходит нас силами в три-четыре раза. И пушек у него и орудий — всего хватает… Нам надо найти выход. Если хотим жить, у нас одна дорога…

— Биться до конца!

— Молчать! Стрелять буду! — заорал Чан Да-е не своим голосом.

Все закрыли рты. Только гудели, качаясь, сосны; казалось, снова пошел дождь.

— Ладно, не будем шуметь. Пусть Чан Да-е один говорит.

— Друзья! Вы со мной шли несколько месяцев. Мы как родные братья: встретим горе — пополам, встретим счастье — пополам!.. Горя за это время мы хлебнули немало, счастья пока не видели. Но я не успокоюсь и дам вам хоть крупицу счастья. Вот мое слово!

Счастье! О чем это он? Решается вопрос жизни и смерти. О каком счастье может идти речь?

Я переглянулся с товарищами.

— Братцы, у нас сейчас одна дорога. Не пойдем по ней — погибнем. Пойдем — каждого ждет счастье и благоденствие…

Все замерло. Не слышно было даже дыхания бойцов. Замолчали сосны. Люди, лошади, винтовки, орудия, минометы — все затихло. Все ждали, какую дорогу укажет Чан Да-е.

Глаза командующего скользили по рядам, лицо побледнело. Он широко открыл рот, но не издал ни звука.

Разве так трудно сказать?

Гань и Лю Тай-бао обменялись взглядами с Чан Да-е.

Казалось, вся вселенная замерла.

Но вот Чан Да-е снова раскрыл рот, хотя это стоило ему больших усилий. Говорил он вполголоса, однако слова его, точно гром, потрясли притихших людей.

— Выход только один! Мы должны покориться!

Все в ужасе вздрогнули:

— Как?! Покориться?!

И хлынуло лавиной:

— Кому покориться?

— Проклятье! Он рехнулся!

Сотни человеческих голов пришли в движение, словно колосья пшеницы при дуновении ветра.

— Сдаться японцам?

Как мог предложить такое Чан Да-е?

И все-таки это сказал он, командующий. Разве перед нашими глазами мечется не его фигурка? Или мы ослепли? Неужели это он водил нас взрывать мосты, железные дороги, бить японских захватчиков?

— Мы раздавим каждого, кто осмелится призывать нас капитулировать перед японцами!

Словно нечистая сила вселилась в командующего. Его всего скрючило, налитые кровью глаза вонзились в нас, руки сжались в кулаки: вот-вот набросится и сожрет. Лицо его стало ржаво-зеленым, колени затряслись.

— Внимание! — неистово закричал он тем девяти, с пулеметами — Не видите? Они зашевелились!

— Как он мог, подлец! Как он мог!..

Меня всего трясло, точно в лихорадке. Руки стали липкими от пота. Я поглядел на товарищей: губы их побелели, зубы были стиснуты.

Командир Юй, словно прикованный, впился остановившимся взглядом в Чан Да-е.

А тот визжал, утратив всякий человеческий облик:

— Братцы! Не думайте, что мне, вашему Да-е, наплевать на ваше доброе имя!.. Но сейчас у нас один разговор. Подчиняетесь вы или нет? Кто подчинится — того буду считать верным братом, с ним — счастье пополам. Кто не выполнит приказ — тот предатель. С ним разговор короткий: в расход!.. Приготовиться! Кто сдвинется с места — стреляю!

Девятка Ганя с ручными пулеметами оцепила нас. Дула все время были в движении. Ту Эр-е стал против командира Юя. Мы не шевелились.

Чан Да-е надрывался:

— Мы… мы… сможем ли мы пробиться? Кругом в горах противник. Сколько еще продержимся? А покоримся — наступят хорошие дни. Мы… покоримся — получим двести тысяч вознаграждения. Двести тысяч обещали, подумайте! Каждый будет иметь положение и сможет неплохо прожить до конца своих дней. Я, как видите, не очень-то церемонюсь сейчас с вами, но у меня. Юань Чан-жуна, доброе сердце, я не желаю вреда своим братьям. Встретим счастье — пополам…

Бешеные глаза Чан Да-е шныряли по толпе, будто черные дула пулеметов.

— Все поняли, о чем речь? — скрипел он зубами. — Только об одном: подчиняетесь или нет?

Где уж тут не понять! Все было ясно. Ларчик просто открывался. Сейчас все поняли: ловушку, вот что подстроил нам Чан Да-е. Его предательских рук это дело! Почему он отверг совет командира Лю и повел нас в этот мешок? Почему не захотел связаться с нашими в Цзи-гуаньси? Почему направил на нас пулеметы? Ловушка это, самая настоящая ловушка! Как он, Чан Да-е, посмел продать нас япопцам? Разве не его деревня была разрушена врагом?! Разве не он повел нас драться с захватчиками?! О, подлое отродье!

Никто не проронил ни звука. Каждый думал: что же делать?

Долго стояла тишина.

Вдруг люди зашумели:

— Встретим счастье — пополам…

— Двести тысяч награды…

— Двести тысяч захотелось! У, гад!

— Каждый будет иметь положение…

— Какое положение? В холуи записаться?

В холуи! Любопытно поглядеть, как Те Ню станет холуем! И старина Сань! И я! Все мы окажемся холуями?

— А как обещали тебе японцы? Серебром платить будут? — Голос маленького Саня был едва слышен.

— Сдается, Чан Да-е уже нашел свое холуйское счастье. А нам что остается?

— Все равно нам не жить…

— Видели, куда он гнет, сволочь! Хочет уговорить нас капитулировать, пойти бить своих же братьев.

— Равняется на императришку!..

Чан Да-е равняется на императришку с его шайкой: те нашли свое счастье, лакействуя перед японцами.[88]

А что с нашими братьями стало? Сколько их обезглавлено руками японцев?

Чан Да-е все наседал:

— Подчиняетесь или нет?

— Двести тысяч…

Это верно, двести тысяч.

— И положение…

Да, и положение.

Стать наемными солдатами японцев? Как войска изменника Си Ця.[89] Повернуть оружие против своих товарищей в Цзигуаньси? Чтобы те сдались, не причинив, как и мы, никакого вреда японцам… А ведь там наши отцы-братья…

Черт возьми! Все это не укладывалось в сознаньи! Я задыхался. Мне казалось, что мой нос и рот чем-то заткнули.

— Приготовиться!

Все оцепенели.

— Подчиняетесь или нет? Неподчинение буду рассматривать как неповиновение приказу… Готовы? Кто но глупости вздумает шевельнуться — стреляю! Отвечайте: да или нет?

— Своих бить…

— Подлая тварь! Рассчитаться с ним, с предателем!

Командир пятого отряда Лю схватился рукой за деревянную кобуру маузера и замахал нам:

— Ребята! Мы хотим жить! Будем бороться до конца! А того, кто попробует заставить нас капитулировать перед японцами, мы… — Он вырвал маузер из кобуры.

«Та-та-та…» — опередил его пулемет Ту Эр-е. Командир Лю упал на землю.

— Гады, своих же бить!

— К оружию!

— Все равно пропадать!

— Вперед! К винтовкам!

Несколько человек, стоявших впереди, бросились на пулеметы. «Та-та-та…» Нападающие упали, и среди них Те Ню… Те Ню! Те Ню!..

Мы не могли шелохнуться. Как же проучить их, если нельзя и шагу ступить!

— Смотрите у меня! Шевельнетесь — с вами будет то же самое! — выкрикнул Лю Тай-бао.

Вдруг командир Юй сделал два шага вперед. Дульное отверстие последовало за ним, в точности повторив его движения. Юй высоко поднял руки и бросил Ту Эр-е:

— Можете взять оружие у командиров. Я сдаю пистолет и первый подчиняюсь приказу…

Ту Эр-е навел пулемет на командиров, и Лю Тай-бао разоружил их.

Мои ноги точно в прорубь провалились.

Лица бойцов посерели. Мы стояли стиснув зубы, не в силах оторвать взгляд от пистолетов, которые отобрали у командиров эти мерзавцы.

— Я должен что-то сказать командующему по секрету! — крикнул Юй.

— Оружие сдал? — покосился па пего Чан Да-е.

— Сдал.

— Проходи!

Глаза всех устремились на Юя. Пока он шел, дуло пулемета неотступно следовал: за ним.

Он остановился.

И вдруг бешеным рынком поднял Чан Да-е, бросил его на землю и коленями придавил тело предателя. В следующее мгновение он зажал одной рукой руки Чан Да-е, другой — вцепился ему в горло.

Пулеметы уставились на командира Юя. Но никто не решался открыть огонь.

— Стреляйте же! — крикнул Юй. — Убейте вместе со мной Юань Чан-жуна! Но предупреждаю: прежде чем вы броситесь па меня, я задушу это собачье отродье!

Мы ожили.

— Души его, старина Юй!

— Души!

— Прикончи эту вонючую собаку!

— Гадина, он продал нас японцам!

— В атаку, ребята!

— Рассчитаемся с этой паршивой черепахой! Мы хотим жить!

— В атаку!

Мы бросились на предателей и отвели дула пулеметов.

Девять ублюдков остолбенели.

Вот они пришли в себя.

«Та-та-та-та…» — затрещали пулеметы. Поздно спохватились, гады! Дульные отверстия глядели в небо, огонь уже не поражал людей.

Теперь к винтовкам! Там наша позиция, наши винтовки. Вот они снова в наших руках!

Мы били негодяев прикладами, кололи штыками. Гань и его люди ползали в пыли, отчаянно борясь за жизнь. Слышались выстрелы. Кричали люди. Ржали кони.

— Рассчитаться с Чан Да-е!

— Шкуру с него!

— Стоите, стойте! — закричал командир Юй и разжал пальцы на горле Чан Да-е. — Ну, Юань Чан-жун, что теперь скажешь? Говори!

— Я… подчиняюсь… тебе… — Голос у Чан Да-е был сиплый, прерывистый.

— Очень нужно, чтобы ты подчинялся мне! Лучше скажи, как ты завел нас в ловушку? Отвечай!

— Так было согласовано…

— С кем? С неприятелем?

— Да. Двадцать тысяч они уже прислали…

— Серебром?

— Серебром… В горах засада. Они ждут…

— Все?

— Все…

Командир Юй обвел нас взглядом.

— Ребята, что с ним делать?

— Прикончить!

— Пусть отведает пулю!

— Пощадите… пощадите… — завопил Чан Да-е. — Я же с вами…

Выстрел. Пуля пробила ему череп.

Командир Юй выбежал вперед.

— Ребята! Жить мы хотим или умереть?

— Жить!

— Жить!

— Будем пробиваться! Юань Чан-жуна мы убили, потому что хотим жить!

— Жить!

— Пойдем до конца! Хотим жить!

И снова эхом прокатилось из конца в конец: «Жить! Жи-ить!»

— Товарищи! — Командир четвертого отряда встал рядом с Юем. — Мы обмануты и находимся в окружении… Надо скорее прорываться!

Мы подняли высоко вверх наше оружие.

— Прорвемся!

— Никакой черт нам не страшен!

— Вперед, к нашим братьям!

— Вперед!

— Дайте мне сказать, — махнул рукой Юй. — Мы вошли в это ущелье с востока. На Цзигуаньси можно пробиться только этим же путем.

Все выпрямились в едином порыве.

— Пробьемся! У нас одна дорога!

Юй подбежал к коню, ухватился левой рукой за гриву и вскочил в седло.

— Приготовить гранаты!

Мгновенно все было приведено в боевую готовность. Ох, как бились наши сердца! Каждый из нас находился в радостном возбуждении. Мы хотели жить: у нас была только одна дорога. Вперед, в атаку, сколько бы японцев там ни было…

Извиваясь, словно змейка, отряд за отрядом выскальзывал из ущелья.

— Японцы!

— В атаку!

— Бей!

Полетели гранаты. Винтовки, пулеметы, штыки — все было пущено в ход. «Та-та-та-та! Ба-бах! Ба-бах!»

Половина наших полегла, и все же мы вырвались из ущелья. Отход прикрывали ручные пулеметы.

Но что это? Командир Юй упал с коня.

— Идите… идите, товарищи… бросьте меня…

Не стало старины Юя!

Какая странная штука — эти слезы: текут, и ничем их не остановишь.

Нет больше с нами старины Юя. Спи спокойно… Мы… Мы пришли в Цзигуаньси.

— Брат! Брат!.. Будь они прокляты!


1933

МОГУЩЕСТВО БОДИСАТВЫ

Солнце садилось, окрашивая разорванные облака в розовый цвет. В комнате сгущались сумерки.

Праведник Ши взглянул на золотые часы, которые вынул из кармана, и монотонным голосом, словно читал молитву, произнес:

— Шесть…

Покосившись в сторону Дяо Цзы-дуна, он снова перевел взгляд на часы и стал медленно шевелить губами, отсчитывая, сколько минут показывает минутная стрелка.

— Ого! Уже шесть сорок пять. Мне пора.

С треском захлопнув крышку часов, он снова отправил их в карман.

Дяо Цзы-дун вздохнул и робко заметил:

— Поужинали бы? Сегодня как раз курицу зарезали.

— Что ж! — Праведник как-то уныло поглядел на Дяо Цзы-дуна, подперев большим пальцем резко выступающую скулу, а остальными пальцами перебирая бороду. — Можно и поесть. Ты кормишь вкуснее, чем даже моя Чжан Лю.

Дяо Цзы-дун успокоился и, обхватив руками колени, заискивающе улыбаясь, поглядел на праведника. Не он ли настоял на том, чтобы ужин приготовили пораньше? Почтенный праведник поужинает и отправится к этой женщине. Нет, Дяо Цзы-дун не задержит праведника. Дяо Цзы-дун заглянул в строгое лицо гостя и вдруг, сорвавшись с места, кинулся к двери:

— Старина Лю! Старина Лю! Давай скорее курицу и вино подогрей!

— Сам знаю, — глухо отозвался из кухни Лю.

Дяо Цзы-дун чувствовал себя умиротворенным, как человек, напившийся в знойный день холодной ключевой воды. Обычно на его приказы слуга Лю не обращал внимания. Но сегодня проявил несвойственное ему усердие, и Дяо Цзы-дун не мог не отметить этого про себя.

Во время обеда он был убежден, что с этим паршивцем Пи-эром и его компанией ему никогда не справиться. Однако с приходом праведника Ши они сразу преобразились. Как-никак Ши был настоятелем Эрланшаня.

Очень довольный, словно он совершил важное дело, гость вернулся к тростниковому стулу, с которого было встал, сложил на животе руки и стал шевелить пальцами. Дяо Цзы-дун украдкой следил за ним и наконец решил воспользоваться благоприятным моментом, чтобы вызвать благосклонность настоятеля. Сердце его трепетало.

— Не желает ли учитель еще чаю?

Его руки, гладившие чашку, стоявшую перед гостем, готовы были тотчас же угодливо схватить коробок со спичками, зажечь одну и поднести к сигарете, торчавшей изо рта праведника.

С улицы доносилось карканье ворон. Они словно жаловались друг другу на свою судьбу: стоило закаркать одной, как ее крик подхватывали другие, и тогда казалось, будто что-то сыплется на черепичную крышу. Дяо Цзы-дун бросал тревожно-вопросительные взгляды на потолок, потом на учителя: не находит ли он в этом карканье что-либо предосудительное?

Но праведник Ши был поглощен курением: то и дело ярко вспыхивал огонек сигареты, которую раскуривал праведник, и бороду его окутывал голубой дымок.

Убедившись, что Ши очень торопится к тетушке Лю и хочет скорее поесть, Дяо Цзы-дун снова вздохнул: праведник Ши доверяет одному Ли И-цину. И не удивительно, что этот пройдоха назначен главным распорядителем храма. Со временем его сделают управляющим, а Дяо Цзы-дун так и останется ни с чем.

Он вытащил спичку, зажег керосиновую лампу и в нетерпении крикнул:

— Как дела, старина Лю, курица уже готова? Тогда грей вино и подавай на стол.

На этот раз ответа не последовало. Бормоча ругательства, Дяо Цзы-дун обиженно покосился в сторону учителя и подумал: «Вот добьюсь своего — тогда рассчитаюсь с этим Лю!»

Дяо Цзы-дун ведал нехитрым имуществом храма Ба-гуатянь. В доме у него только и было что две винтовки, да и то у одной ствол заржавел. Верных помощников Дяо Цзы-дун не имел. Случись что, взбунтуются…

И он подумал с горечью: «Деревенские сейчас не те, что в прошлые годы!»

Праведник Ши торопливо выпустил струю дыма:

— Чего бояться этих мерзавцев! Они не посмеют нам навредить.

Дяо Цзы-дун в волнении глотнул слюну и посмотрел на учителя.

Никому нет дела до Дяо Цзы-дуна. А ведь здесь положение куда хуже, чем на заливных землях. Одних винтовок у них больше ста. А доходы какие! Там он за эти три года наверняка ссыпал бы в свои закрома не меньше пятисот даней зерна. Так надо же было, чтобы учитель отправил его в этот злосчастный Багуатянь.

В это время громко каркнула ворона, и Дяо Цзы-дун вздрогнул.

Когда наконец вино и еда были поданы, Дяо робко обратился к праведнику, озабоченно глядя на него: он беспокоится о судьбе праведника, как почтительный сын печется о матери.

— Ах! — вздохнул Дяо, покачав головой. — Больше всего я боюсь, как бы Сюй Хун-фа и негодник Пи-эр с его компанией не подняли смуту…

Праведник, который обсасывал в это время намокшие в супе усы, спокойно посмотрел на Дяо Цзы-дуна:

— Трусишь?

— Я не за себя боюсь. — Щеки Дяо Цзы-дуна нервно задергались, и было непонятно, улыбается он или хмурится. — За вас, учитель… Сейчас ведь не то, что раньше. Учитель должен быть осторожнее!

Рюмка с полпути вернулась на стол. Ноздри праведника затрепетали от смеха, на скулах забегали желваки.

— За меня боишься? Ха-ха-ха! Скорее земля и небо поменяются местами, чем я испугаюсь их.

Праведник отставил рюмку и пошарил у пояса: ни днем, ни ночью не расставался он с браунингом, хотя эта игрушка, по правде говоря, была ему ни к чему: прихожане знали настоятеля храма Эрланшань, и даже самый дурной человек не решился бы его тронуть.

— Но нынче засуха, — понизив голос, сказал Дяо Цзы-дун. — Так что лучше не расторгать договора с этим паршивцем Пи-эром и ого бандой. Если мы прижмем их, чего доброго…

Праведник Ши как раз и пожаловал в Багуатянь, чтобы навести порядок. Но дело, оказывается, принимало серьезный оборот. Сюй Хун-фа, Пи-эр и другие арендаторы требовали расторжения договора и возвращения залоговых денег.[90] И праведник как ни храбрился, а не на шутку струхнул.

— Сволочи! Они хотят получить обратно залог! Но раскошеливаться не так уж приятно, если учесть, что все залоговые деньги отданы в долг под проценты. А расторгнем договор, кто согласится сейчас обрабатывать землю?

И праведник тотчас отправился в Багуатянь, чтобы наставить на путь истинный паршивца Пи-эра и всех его подпевал.

Когда крестьяне пришли к праведнику, он сидел, развалившись в глубоком кресле, закинув нога на ногу, поглаживая бороду.

Крестьяне были раздражены, но все же поклонились праведнику.

— Вы собираетесь расторгнуть договор? — спросил праведник Ши и, изобразив благородный гнев, заявил, что каждому надлежит разуметь закон. — Вы что, порядка не знаете? Так помните: только хозяин имеет право расторгнуть арендный договор. У арендатора этого права нет. Так повелось испокон веков.

Крестьяне переглянулись, переминаясь с ноги на ногу, точно в мороз, кто-то пробормотал:

— Как же нам быть? Не уродила нынешний год земля… Опять…

— Яви милость, отец наш, яви милость! Мы с голоду мрем, долги замучили. Верни нам наши деньги!

— Не выйдет! Я не намерен возвращать вам деньги. — Нижняя челюсть праведника ходуном заходила, точно у него заныли сразу все зубы. — Со мной разговор короткий: хотите — работайте, не желаете — катитесь на все четыре стороны! Но в будущем году я с вас должок взыщу.

Крестьяне в упор смотрели на него запавшими глазами, словно выжидали момента, чтобы броситься, — так кошка высматривает мышь. Праведник нащупал в кармане браунинг…

Так закончилась его первая беседа с Пи-эром и Сюй Хун-фа.

Вспоминая о ней, Дяо Цзы-дун отхлебнул вина и провел рукой по глазам. Сквозь огромную тень учителя на стене ему померещились ненавистные лица, сморщенные, как южный финик; лицо Сюй Хун-фа, рядом физиономия паршивца Пи-эра, фиолетово-красная, а на макушке распухшие шрамы, цветом похожие на хурму.

«Да, эти наделают дел…»

Кто-то катил по ухабистой дороге ручные тележки, они скрипели, и казалось, что это плачет душа умершего.

Праведник Ши поглядел в глаза Дяо Цзы-дуну, потом перевел взгляд на его левую руку, которая благоговейно протягивала ему куриную грудку.

— А ты и вправду трусоват!

«Деревенские нынче не такие смирные, как раньше», — хотел возразить Дяо, но побоялся вызвать неудовольствие учителя. Для храбрости он одним духом осушил рюмку и протянул чайничек с вином праведнику.

Издалека донесся неясный гул. Прислушавшись, можно было различить топот множества ног, шум голосов. Слышались удары гонга.

— Слышите?

Дяо Цзы-дун от страха сгорбился. Праведник насторожился, на минуту перестал жевать, но тут же снова принялся за трапезу, и его покрытые щетиной щеки затряслись.

— Верь в провидение!

Дяо Цзы-дун ловко выудил палочками кусочек солонины из чашки и, немного успокоившись, подумал: «Наверно, ветер».

Может быть, это листья шелестят на деревьях, а в поле, шурша, носится по ветру солома. В прошлый раз, когда встречали бога дождя Лун-вана, то и дело слышались взрывы хлопушек и тоже торжественно били в гонг.

Скулы праведника слегка покраснели: возбуждение его росло. Он закурил и, видимо, готовясь к долгой беседе, заерзал в кресле, устраиваясь поудобнее, и наконец уселся, закинув ногу на ногу.

— Боишься, что они заставят нас пойти на это… Ошибаешься.

Дяо Цзы-дун, притворившись, будто с нетерпением ждет, когда учитель продолжит свою речь, склонив голову, краем уха прислушивался к доносящемуся издалека шуму, который напоминал клокотание кипящей воды, и мучился недобрым предчувствием. Но тут на кухне что-то бросили в котел, раздалось громкое шипение, и этот звук заглушил все остальные.

Учитель выпускал струи голубого дыма.

— Время трудное, что и говорить! — сказал он, остановив отсутствующий взгляд на Дяо Цзы-дуне. — Но мы не должны давать им послабления. Я не страшусь, о нет! Эти негодяи… Я вижу их насквозь и, не хвалясь, скажу: я знаю, что делать…

Он уронил сигарету, она покатилась по столу, попала в пролитый суп и погасла.

— Спичку!.. Все они безмозглые олухи! — Праведник взял сигарету, потянулся было к Дяо Цзы-дуну прикурить, но вдруг что-то вспомнил. — Они не посмеют бунтовать!

Догорев, спичка обожгла Дяо Цзы-дуну пальцы, он бросил ее и зажег другую.

— Мне-то что! Я за учителя боюсь…

— За меня? Хе-хе-хе! — рассмеялся дробным смехом праведник, не вынимая изо рта сигареты. Он был совершенно спокоен: эти негодяи почтительно кланялись, проходя мимо ворот храма, а настоятелю оказывали положенные почести — они трепетали перед Бодисатвой.

Дяо Цзы-дун отхлебнул вина и поддакнул:

— Угу!

Крестьяне прекрасно понимают, что судьба каждого предначертана свыше, так что бояться их нечего.

В феврале и марте посевы риса погибли от засухи, и крестьяне рассчитывали получить зерно из житниц храма Пун Юэ. Пользуясь моментом, праведник Ши и Ли И-пин составили бумагу и на другой день принялись ее повсюду распространять. Тот, кто умел писать, переписывал бумагу и передавал другому, кто не умел — рассказывал, о чем в пей говорилось. Так стало всем известно, что святой Дун Юз прислал указ, в котором говорилось следующее: людские сердца зачерствели, и Небо ниспошлет на поля засуху. Только смиренные избегнут горькой участи. А кто не вынесет тяжких мук и вздумает бунтовать, немедленно погибнет…

— Все справедливо… — говорили сельчане. — Слишком злы сердца у людей.

— Надобно возжечь перед святым Дун Юз курительные свечи.

Свечей в храме было такое великое множество, что аромат благовоний стоял до самого дня рождения святого Дун Юз. И если раньте ругательства у людей не сходили с языка, то теперь они все сносили молча, без единого бранного слова. Ведь предки могли разгневаться: «Опять бунтуете! Святой Дун Юз прислал указ: быть засухе. Во время цзинчжэ[91] прогремит гром, от большого зала храма Дун Юз отколется каменная плита, и в ней вы увидите небесную книгу с этим указом. Трепещите!»

Нa, праведник Ши знал свое дело!

Всячески ублажая учителя, Дяо Цзы-дун положил в чашку праведника куриный пупок и, как бы извиняясь за свою трусость, прошептал:

— Одного только я страшусь, как бы они… Впрочем, яти негодяи Пи-эр и Стой Хун-фа боятся Бодисатвы, еще как боятся!

Праведник снова вытащил часы, взглянул на них и, не слушая Дяо, сделал несколько затяжек. Потом он заявил Дяо Цзы-дуну, что все крестьяне — бродяги и копошатся в грязи, как свиньи. Язык ему не повиновался, он молол всякий вздор. На усах застыли капельки жира, и он то и дело брызгал слюной в чашку.

Дяо Цзы-дун понимал, что у учителя на уме. Но, уверенный в своих силах, считал, что и сам мог бы справиться с любым делом. Односельчане еще назовут его мудрецом! Они живут в нужде и недолюбливают его, но не могут же они винить его во всех своих несчастьях.

— Сам подумай… — сказал праведник. — Взять хотя бы господина Янь Ба… так он и откроет свои амбары… да он им… Мы поступим иначе. В нынешнем году все высохло… Лун Ван согласился послать на землю дождь, но Верховный владыка Юй Хуан не захотел…

Праведник расхохотался, обнажив коричневые, как кофейные зерна, зубы.

Дяо Цзы-дун тоже рассмеялся.

— Эти негодяи еще будут благодарить учителя, — угодливо заметил он. — Кто молился святому Дун Юэ о ниспослании дождя? Праведник Ши, владыка алтаря. Кто совершил обряд гадания, когда взывали к милости Лун вана? Опять же праведник Ши.

…Трижды совершали обряд. Все преклоняли колени. Старухи плакали.

«Благо! Благо! Бодисатва наконец сжалится над нами!»

«Разве я не говорил, что Небо не встанет человеку поперек пути?»

«Не надобно только зло чинить Небу, и Бодисатва всегда защитит и поможет. Три раза гадали, амитаба[92]…Сердца станут мягче, Небо смилуется, и дива в том нет, что святой Дун Юэ указ прислал! Пожалел он нас».

Люди ждали дождя. Каждое утро, на рассвете, они устремляли свой взор к небу. Но там не видно было ни облачка; оранжевое, как яичный желток, солнце всплывало над восточным краем равнины.

Прошло три дня, четыре, пять, семь, полмесяца.

Все терпеливо ждали, но…

— Где же дождь? Неужели молитвы не услышаны?

Целых двадцать пять дней ждали, а солнце все так же нещадно палило. Листья на деревьях пожухли. Поля горели. Сердца людей сжимались от боли.

Среди крестьян началось брожение. Тогда праведник Ши снова призвал всех в храм вознести молитву Юй Хуану о ниспослании дождя. А несколько дней назад пустил новый слух: будто во сне к нему явился святой Дэн Тянь и рассказал, что Лун Ван предстал перед небесным престолом с просьбой ниспослать дождь, но Юй Хуан не внял его просьбе: слишком злы сердца людей, может быть, со временем подобреют. А пока каждый должен покорно переносить свою участь, иначе его гром поразит.

— Опять в храме будут молиться о дожде, — говорили в народе, — ведь праведнику Ши во сне явился святой Дэн Тянь.

Так и заставляли людей жить в страхе, мучиться сознанием несуществующей вины, угождать Бодисатве и праведнику Ши, чтобы очистить свою совесть и вздохнуть спокойно.

Постепенно все затихло…

— И вот опять… — возмущается праведник. — Расторгнуть договор! Я им покажу… Думают заставить нас открыть амбары, поди как просто! Я себе не враг! Отдать мои земли? Да я им…

Дяо Цзы-дун хмыкнул, ощутив некоторую неловкость: храмовые земли учитель называл своими.

Лицо у учителя стало красным, как свежая говядина. Он вливал в себя рюмку за рюмкой и, хотя язык его заплетался, распалялся все сильнее: такое возбуждение обычно переходило в ярость.

— Я хозяин своему зерну! Захочу — отправлю его в Дахэба! Как пожелаю! А ты очумел, что ли? Боишься, они тронут меня? Ты хоть и трус, но я послал тебя в Ба-гуатянь, потому что доверяю тебе… ты — свой человек, свой…

«Свой человек» тоже покраснел, сердце его полыхало жаром, но он овладел собой и глянул на гостя. Глаза у него были мутные, в красных жилках, как после бессонной ночи. Дяо Цзы-дуну вдруг показалось, что праведник одержим дурной страстью, с такой нежностью смотрел он на своего подопечного.

Дяо Цзы-дун больше не слышал шума, доносившегося снаружи: в его ушах звучали лишь слова учителя, который продолжал бубнить, как заведенный: то обвинял ученика в трусости, то успокаивал его, то, заикаясь, требовал к себе внимания и при этом поминутно отрыгивал.

— Со мной… со мной… Ого! Я знаю, что делать… — Кулак с грохотом опустился на стол. Все, что стояло там: рюмки, чашки, — все запрыгало. — Я… мы… мы… Ай-а! Ты все еще боишься?

По лицу Дяо Цзы-дуна разлилась медовая улыбка. Он закивал головой:

— Видно, лишку хватил, вот и боюсь.

— Ладно, ха-ха-ха!

Теперь душа гостя пребывала в полном покое. Он разжал кулак и вытащил из кармана свои золотые часы. Но тут знаки на циферблате будто ожили и пустились в пляс, образовав сплошной черный круг. Ши поднес часы к глазам, но ничего не увидел. Стрелки прыгали, и ему показалось, что их семь или восемь.

В наступившей тишине слух Дяо Цзы-дуна снова уловил нарастающий гул.

— Ну что ж, поужинали и ладно! — Праведник Ши обсосал усы и причмокнул. — Мне пора к Чжан Лю. Хе-хе-хе, баба, что надо!.. В Дахэба продадим зерно. Все в порядке… Куплю ей набор колец. Нет, хватит и одного… Ли И-цин говорит, что у тебя тоже…

Он громко захохотал, и его вырвало прямо на стол.

Хозяин и гость будто сквозь сон слышали шум и грохот, окружавшие их со всех сторон; казалось, дом погрузился в котел с кипящей водой.

А праведник, покачиваясь, продолжал болтать. Он и сам не понимал, что говорит, да и Дяо Цзы-дун не пытался его понять. Оба пили без передышки, ставя рюмки куда попало, стол был весь залит вином.

— Я! Я знаю, что делать… Это… это… Ты… Ли… Ты и Ли…

Вдруг дом задрожал, и в распахнувшуюся дверь толпой ворвались люди. Это они, негодяи Пи-эр и Сюй Хун-фа!

— Что? Как они посмели?…

Служители Будды, красные, как маринованные крабы, не могли взять в толк, что надо здесь этим людям. Может быть, они громко стучали и Лю, ворча, впустил их в передний двор? Значит, Лю спелся с ними, раз согласился впустить. Но стука не было слышно. Выходит, они перелезли через стену.

Лампа бросала апельсиновые блики на темно-коричневые лица крестьян. Зрачки их глаз, глубоко запрятанные, походили на дула винтовок.

Дяо Цзы-дун съежился в комок. В голове молнией сверкнула мысль: «Попались! Теперь они нас угробят! Похоронят меня за счет храма, закопают у Семи сосен и поставят надгробие с высеченными на нем узорчатыми иероглифами, как на фонариках: „Здесь покоится благочестивый Дяо Цзы-дун“».

Хмель как рукой сняло, но людей Дяо Цзы-дун все же различал с трудом. Ему померещилось, что Пи-эр не то о пяти, не то о шести головах, а у Сюй Хун-фа он насчитал восемь подбородков. Все качалось у него перед глазами, как в лодке.

Праведник Ши огромным усилием сдерживал подступавшую икоту. На усах так и застыли капли жира, которые он не успел стереть. Лицо распухло. Его била дрожь, сердце бешено колотилось. Учитель и ученик не помнили, о чем только что вели разговор. В желудке они ощущали непомерную тяжесть. Мысли путались, голова разламывалась на части.

Праведник имел власть над людьми, но тем не менее нащупал браунинг: что-то недоброе появилось в лицах крестьян.

Один из крестьян заговорил, как обычно, робко, только в голосе его звучали какие-то новью нотки:

— Мы… мы… Праведный Ши, открой амбары на дамбе… мы…

Даже не разобрав как следует слов, праведник тотчас же уловил их смысл. Рука его крепче сжала браунинг, на щеке заходили желваки:

— Открыть амбары?

Пи-эр кивнул, и на макушке его стали видны фиолетовые шрамы.

— Праведный Ши, мы истинную правду говорим… нынче год… очень уж тяжел. Не хочешь вернуть залоговые деньги — открой амбары. Есть нечего… одеться не во что… Только и остается, что помереть, если ты…

Вены праведника, казалось, вот-вот лопнут:

— Бунтовать?!

Бац! Кулак с грохотом опустился на стол, в лампе запрыгал фитиль. Опрокинулась чашка, и по столу разлился жирный суп. Зазвенели рюмки. Палочки для еды полетели на пол.

Праведник Ши оттолкнул стул, точно расчищая место для поединка. Дяо Цзы-дун поглядывал то на дверь, то под стол. Бежать никуда! Ио он сразу сообразил, как действовать: ведь у него есть винтовка. Правда, она заперта в чулане. И старина Лю куда-то запропал. Надо позвать его — пусть принесет винтовку! Нет, не выйдет. Попробуй он раскрыть рот — этот негодник Пи-эр живо заткнет его здоровенным кулаком.

Между тем Пи-эр выжидательно смотрел на праведника.

— Зачем злобствуешь? — раздался чей-то грубоватый голос. — Ведь мы с миром пришли, л ты зло затаил.

— Вот-вот! Мы только просим открыть амбары. Откроешь — ладно, а не откроешь…

— Как жить дальше? Коли не откроешь…

— Не хочешь, так верни залоговые деньги!

— Просим тебя, праведный Ши, напиши записку, мы отнесем ее к дамбе, и твои люди откроют амбары.

Настоятель заскрежетал зубами:

— Амбары мои! Мои! Эй, вы! Вы!

Резче обозначились па лицах морщины; налились кровью глаза: того и гляди, крестьяне оросятся па праведника и разорвут его на части.

Не смея глядеть людям в глаза, Дяо Цзы-дун зашептал трясущимися губами:

— Учитель, учитель, позвольте им… разрешите…

— Свинья! — Праведник в бешенстве залепил ему оплеуху.

Глаза его едва не вылезли из орбит. Послушаться Дяо Цзы-дуна? Ни за что! Кто станет ему после этого повиноваться? Он и не подозревал, что эти негодяи так смелы.

Как переменился мир! Раньше хоть Бодисатвы боялись, а сейчас и Бодисатву ни во что не ставят, и он, праведник, со своим браунингом для них ничто.

— Просим тебя, напиши, пусть откроют амбары!

От оплеухи Дяо Цзы-дун отлетел к стене, ударился затылком и, хлопая глазами, смотрел на праведника. Левая щека его стала лиловой. В ушах стоял ужасный шум, в глазах рябило от множества жестикулирующих рук. Перед ним поплыло пепельно-серое лицо учителя, его рог, как во время конвульсий, то открывался, то закрывался, и непонятно было: говорит учитель или только шевелит губами.

Неожиданно он повернулся к Дяо Цзы-дуну:

— Неси кисть и тушь!

— Что?! — Дяо Цзы-дун вздрогнул и снова ударился затылком о стену. Однако тотчас же бросился выполнять приказание, а в голове неотступно вертелось: «Только бы их отсюда спровадить, только бы спровадить…»

Сразу наступила тишина. На улице залаяли собаки — одна, другая, третья, — будто в деревне появился чужак.

Несколько десятков пар глаз впились в руку праведника, который, закусив губу, кистью выводил иероглифы… Пусть отправляются с этим листком на заливные поля и требуют у охраны[93] открыть амбары… Писал праведник одно, а на уме у него было совсем другое. Теперь он знал, как справиться с этими негодяями. Безмозглые боровы!

«Есть два способа утихомирить народ, — часто поучал он своих учеников. — Первый — это одурачить его, как одурачивают разбушевавшихся свиней; стоит позвать их: „дю-дю-дю“, — как они сразу угомонятся, совсем не обязательно кормить их рисом. А не удалось одурачить, тогда надо прибегнуть к оружию — это способ более жестокий. Словом, поцеремониться немного, а потом пусть испытают на своей шкуре закон сторожевых постов».

Чтобы спровадить людей, Ши пошел на уступки, а вдогонку им пошлет стражу для расправы. Завтра нескольких арестуют, и силы крестьян будут подорваны.

Рука праведника дрожала, пока он писал, и он едва не выронил кисть.

Крестьяне, однако, и не думали расходиться.

— Возьми, брат Гао-сань, записку и беги на дамбу. Как уладится все, дай знать, мы здесь подождем.

Тот, кого назвали Гао-санем, схватил записку.

— Ждите от меня вестей. Если до рассвета не дождетесь, знайте…

Тело праведника обмякло, перестало ему подчиняться. Зубы стучали. Вдруг он выхватил браунинг и с такой силой нажал на спусковой крючок, что заныл палец.

Раздался выстрел.

Кто-то пронзительно вскрикнул. Толпа разом подалась назад.

— Монах Ши, ты стрелял?

Его назвали «монах Ши» и к имени не добавили почтительное «праведный».

Это вывело из оцепенения Сюй Хун-фа, Пи-эра и всех остальных: праведный Ши — всего-навсего монах, самый обыкновенный человек! Все пережитое разом нахлынуло на людей. Чаша терпения переполнилась…

— Эй, Ши! Так вот ты, оказывается, какой!.. Ты… ты!

— Он и сегодня думал одурачить нас, он хотел…

— Держите его!

Кто-то вырвался из толпы и с яростью вцепился в праведника.

«Стрелять», — мелькнуло в его голове, но было поздно.

— Смотрите, как бы не сбежал монах Дяо!

— Убить эту сволочь! Это ты звал Бодисатву, ты, поганое отродье! Ты! Ты! Ты!

Вырваться монахи не могли: их крепко держали за руки и за ноги, осыпая ударами, разбивая в кровь лица.

Кто бы мог поверить, что крестьяне с таким остервенением бьют монахов, да еще приговаривают:

— Не жить вам, до смерти забьем!

У дверей двое поддерживали раненого. Пуля попала ему в грудь. Кровь из раны капля за каплей медленно стекала на пол. Несчастный корчился в судорогах, лицо его покрылось мертвенной бледностью.

— Надо вынести его на воздух!

— Воды! Скорей воды!

Праведник и его ученик никак не могли вырваться, несмотря на отчаянные попытки.

— Хватит! Довольно! А-а!! — беснуясь, кричали они.

— Бодисатва, ай-а! Разгневали Бодисатву! Бодисатва поразит вас громом! Мы сейчас же… мы…

— Теперь нам все едино, все едино!

— Монах поганый! Паршивец!

— А ну, смелей! Убьем их и двинемся к дамбе, чтобы открыть амбары!

В доме все было опрокинуто вверх дном, пол дрожал от топота ног.

— Бей!

— Отомстим за Гао-саня! Отомстим!

Стол с треском разлетелся на куски. На пол попадали чашки и рюмки.

В доме стало темно.

Дяо Цзы-дун стонал, но его никто не слышал. Праведник бился в судорогах.

— Ну, кончать надо! Хватит с ними возиться!

— К дамбе! К дамбе!

Спустя несколько минут по деревне разнеслись частые удары гонга: дон-дон-дон-дон…

Эти звуки разорвали черную ночь и заставили содрогнуться землю.


1935

УСАТЫЙ БЭЙ

Когда в гостинице при землячестве снова появилась молодая женщина, которую называли учительницей Цзун, кто-то пустил слух, будто она принесла с собой книгу для записи пожертвований и будет собирать деньги.

Старик Чжун Ци, который чувствовал себя здесь хозяином, потому что четверть века прослужил управляющим гостиницы, стоял у своей комнаты и внимательно следил за учительницей. Обойдя несколько комнат, женщина обратилась к нему. Он церемонно поклонился:

— В школу торопитесь? Зашли бы на рюмочку… Живший по соседству с управляющим Усатый Бэй поспешно запер дверь и столь же поспешно опустил занавеску на окне, затянутом пергаментной бумагой.[94] Выбрав из связки нужный ключ, он подошел к сундуку, намереваясь его открыть, но вдруг что-то вспомнил, и рука с ключом застыла на полпути.

— Почтенный Чжун, а почтенный Чжун! — Он постучал ключом в оклеенную обоями дощатую перегородку и почти шепотом спросил: — Она все еще у Чэн Ши-лю, эта барышня?

Слышно было, как Чжун Ци поставил рюмку — он, видимо, опять пил — и, грузно шлепая, подошел к стене.

— Ушла уже… Но лучше подождите. А то как бы не вернулась…

На какую-то минуту Усатый Бэй задумался, потом выпятил подбородок, отчего на лице обозначились морщины, и, покручивая кончики усов, проворчал:

— Паршивый привратник! Дело яйца выеденного не стоит… Нашел кого впустить: у-чи-тель-ни-цу Цзун!

Он слышал, как управляющий, громко икая и едва волоча ноги, зашаркал по комнате.

Крадучись, Усатый Бэй подошел к окну и, подняв занавеску, выглянул во двор. Там было пусто, освещенный солнцем булыжник слепил глаза, по двору с кудахтаньем расхаживала курица, но вот и она исчезла за воротами.

— Какая мерзость! — Усатый Бэй, расстроенный, закурил трубку и сплюнул. В душе шевельнулось недоброе предчувствие.

Пролетел, гудя, самолет, и в комнате все задрожало. Топот ног на улице, крики — все потонуло в реве мотора. Можно было лишь догадаться, что люди сейчас кричат от страха и негодования.

Во двор выбежал сынишка привратника и во все горло заорал:

— Бей! Бей! Так их! Налетай!..

Усатый Бэй вытащил из сундука приходо-расходную книгу, но прежде, чем ее раскрыть, положил трубку на стол и стряхнул пыль с одежды. Записи были в идеальном порядке.

Дрожащими губами старый Бэй неслышно произносил цифры. Так, так… Если до праздника лета ничего не стрясется, основной капитал сохранится в целости, да еще можно будет заработать юаней тридцать барыша… Но тут вдруг цифры качнулись и поплыли у него перед глазами, словно норовя выпрыгнуть из книги.

Тьфу, дьявольщина! Бэй взял со стола трубку и в сердцах плюнул.

С какой стати он должен давать в долг этим типам! Подумаешь, из одного землячества! Ну, пусть даже под проценты! Какие-то студентишки вроде этой учительницы Цзун! Пустые, никчемные людишки, которым «до неба не достать, землей не управлять», вот они кто, по его мнению.

Вообще-то к молодому поколению старик относился снисходительно.

Усядется, бывало, поудобней в кресло, закинет правую ногу на левую, носком вверх, и начнет: «Вот вы молодежь. У каждого есть мать и отец… Здоровьем бог не обидел… Родители о вас пекутся… Зачем же шум поднимать? Какая в том польза? Читали бы лучше „Сяоцзин“,[95] тогда, может, задумались бы над моими словами».

Глядя на приунывшие лица молодых людей, он вздыхал, брал трубку, многозначительно оттопыривая безымянный палец и мизинец, и, затянувшись, продолжал:

— Главное — прилежно учиться, а остальное вас не касается! Придет время, станете чиновниками, пойдете в канцелярии, в департаменты! Глядишь, все дела государства лягут на ваши плечи… Зачем же кричать и шум зря поднимать? «Бедствие! Бедствие!» Чего только я не насмотрелся за два десятка лет жизни в Бэйпине![96] Ох, чего только не насмотрелся…

Директорам учебных заведений, в которых учились его земляки, он отправлял письма с подробным изложением своей точки зрения. Тщательно, слово в слово, переписывал по несколько экземпляров, наклеивал марки, но подписи не ставил. И когда прочитал однажды в газете короткое сообщение о разрабатываемых администрацией мерах по прекращению студенческих забастовок, стал выговаривать соседу Чэн Ши-лю:

— Гляди вот! Хотел бы я знать, что ты теперь скажешь? Страстный любитель газет! Не тем занимаешься, чем надо! А известно тебе, кто так обстоятельно написал им обо всем этом?!

Без конца твердя самому себе, что среди директоров учебных заведений изредка все же попадаются разумные люди, которые и вняли его советам, Бэй сохранил этот замусоленный номер газеты и показывал его каждому, кто приходил в землячество.

И вот снова какие-то беспорядки. Что за пожертвования собирает учительница Цзун?

От этих мыслей Бэя даже передернуло, и он в сердцах выколотил трубку о кирпичный пол. Воображение рисовало ему студентов-мальчишек, которые с криками бегут прямо на солдат, сжимающих винтовки. В руках у студентов белые траурные флажки, как будто они только и ждут собственных похорон.

Усатый Бэй захлопнул свою приходо-расходную книгу и с силой прижал ее ладонями. Ну, конечно, его надули! С этими земляками всегда так. Заманили его, Бэя, в ловушку, заняли у него денег, а сами помчались вдогонку за собственной смертью…

— Мошенники! — Он в гневе замахал руками. — Скоро праздник,[97] вот они и спешат убежать от долгов в преисподнюю, к самому Янь Вану.

Ловя ртом воздух, он уставился на изогнутые ножки чайного столика.

В гостинице было тихо. Лишь за стенкой похрапывал старик управляющий. А на улице крики людей слились в один сплошной гул. Весь мир, казалось, бурлил, словно вода в котле. Вот что-то зашумело вдалеке. Неужели опять самолет! Бэй напряг слух, но вместо жужжания отчетливо услышал скрип ботинок Чэн Ши-лю. Поспешно сунув приходо-расходную книгу в сундук, Бэй выжидательно посмотрел на дверь.

— Дядюшка Бэй! Хорошие новости! — донесся из комнаты управляющего голос Чэн Ши-лю.

Это повторялось каждый день, в один и тот же час. Выспавшись, Чэн Ши-лю сообщал жителям гостиницы новости, которые в газетах не публиковались, иногда до нелепости неправдоподобные. Рассказывая, он ухмылялся, почесывал родимое пятно на подбородке, и трудно было понять, шутит он или говорит серьезно.

В таких случаях Усатый Бэй обычно качал головой и, как ребенка, отчитывал юношу:

— Смотри-ка, яйцо курицу учит!

Но сегодня Усатый Бэй вошел к Чжун Ци с безучастным видом. И вдруг почувствовал, как кожу на лице стянуло, будто ее смазали клеем, — это Чэн Ши-лю сообщил, что учительница Цзун просит всех членов землячества пожертвовать немного денег.

— А на что, собственно? — Усатый Бэй притворился, будто впервые об этом слышит.

Управляющий перевел вопросительный взгляд с Бэя на Чэн Ши-лю: пусть первыми выскажутся.

Заядлый любитель газет, Чэн Ши-лю застегнул рукава рубашки и, слегка понизив голос, сказал своим обычным шутливым тоном:

— Деньги нужны в любом деле. Кое-кто раскошелился на сотни, даже на тысячи. И надо заметить, весьма почтенные чиновники. Но, увы! Об этом никто не знает — в газетах нет сообщений. — Помолчав, он добавил: — Вы, почтеннейший, конечно, пожертвуете немного? Ведь вы издавна отличались щедростью.

Бэй, к которому вежливо обратился юноша, выпятил губу и бросил на управляющего выразительный взгляд, словно советуясь с ним.

Во всех делах Бэй и Чжун Ци, долгие годы живущие по соседству, действовали согласованно, тем самым как бы противопоставляя себя молодежи. Даже хозяйство вели общее: по очереди закупали продукты и готовили еду — и удобно и выгодно. Экономия на чаевых привратнику давала им одну-две связки чохов; жили они душа в душу. А когда надо было принять гостей, изредка навещавших землячество, тоже раскладывали расходы пополам — все же не так обременительно.

— Уж не собирается ли этот молодчик разорить нас? — Усатый Бэй с нетерпением ждал, что скажет компаньон, ибо сам он, говоря по правде, не решался положить конец этой игре в прятки.

Однако управляющий не раскрывал рта, как человек, который никак не может оправиться от удара, и счел за лучшее махнуть на все рукой. Поморщившись, он отхлебнул прямо из бутылки.

«Ничтожество!» — выругался про себя Бэй.

— Э-э… — Он обернулся к юноше: — Сколько же надо пожертвовать?

— На ваше усмотрение. Можно один-два мао.

— Один-два мао? — изумился Бэй.

Чэн Ши-лю пожал плечами и засмеялся:

— Корзина по зернышку наполняется. Но если вы, почтеннейший, хотите внести больше — вносите, не стесняйтесь! Доброе дело не бывает в убыток. Если вам угодно, можете пожертвовать и два юаня…

Старый Бэй покосился на юношу и даже не удостоил его ответом, давая тем самым понять, что так шутить — это уж слишком!

Чжун Ци обдал Бэя запахом винного перегара и плюнул.

— Старый дурак! Сам напросился!.. — С трудом ворочая языком, он стал распространяться насчет того, что собственными глазами видел, как солдаты волокли по земле окровавленного юношу, били, а тот кричал осипшим голосом. Тут управляющий вдруг преобразился и завопил: — Хватайте мечи! Рубите чертовых солдат! Рубите!

Чэн Ши-лю сел у окна, расстегнул рукава рубашки и стал их закатывать. Улыбка исчезла с его лица, и он пристально смотрел на одутловатое лицо Чжун Ци.

А тот все что-то бормотал, и глаза его растерянно бегали.

— Как же так? Они ведь тоже из плоти и крови. И их тоже девять месяцев вынашивали в чреве…

Эти слова напомнили 4jh Ши-лю о цели его прихода:

— Скоро придет учительница Цзун с книгой для пожертвований, будем записывать желающих.

Старик управляющий сокрушенно вздохнул. Эх! Сам напросился! Пожертвовать разве авансом на загробную жизнь? Он крякнул, отпил еще вина, пошелушил пальцами ядрышко земляного ореха и, отправив его в рот, стал старательно разжевывать.

Усатый Бэй так и сверлил его взглядом: «Ничтожество!»

Желая напомнить о своем присутствии, он несколько раз с шумом затянулся. Он был возмущен и рассержен.

— Черт знает что выдумали, пакостники! Мерзость какая-то! Жертвовать деньги! Ведь опять на забастовки да на петиции! Сами себе могилу роют… Так и вправду беды не миновать!

Чжун Ци опешил: верно, верно, как это он сразу не сообразил? Глаза его стали мутными, нос распух.

Гнев медленно разливался краской по лицу Чэн Ши-лю. Он исподлобья смотрел на Бэя. Старики впервые видели юношу таким серьезным.

Орех замер во рту у Чжу Ци, рюмка застыла в руке. В душе старика шевельнулось недоброе предчувствие…

Этот всегда смеющийся, иронически настроенный юнец умел втянуть их в спор, когда сообщал о новостях. Особенно он загорался, когда спорщиков было несколько.

— Слышали? Абиссиния будет воевать с Италией! — И он тут же начинал рассказывать, сколько абиссинцев уничтожено самолетами.

Глаза управляющего становились круглыми от испуга, он облизывал кончиком языка верхнюю губу, словно за какие-нибудь пять минут услышал сразу несколько страшных историй из «Сиюцзи».[98]

— Это правда? — чуть слышно спрашивал он.

— Подумаешь! Э-э… Мы с тобой и не такое видывали… — возмущался Усатый Бэй. — Скажите пожалуйста, абиссинский император! Такого четвертовать надо! Воевать захотелось! Драться! Людей посылать на верную гибель! А подумал он о том, выиграет ли войну? Будто кроме войны у людей нет дела…

Стоило Бэю разойтись, как Чэн Ши-лю поддевал его колкой репликой. Тогда Бэй вытаскивал на свет божий прописные истины предков и начинал учить этого молокососа уму-разуму.

— Побольше думай о своем моральном долге, а то, смотри, допрыгаешься! Все вы одинаковы! Дальше газет ничего не видите! — При этом старик никогда не забывал упомянуть расстрелянных несколько лет назад Шао Пяо-пина и Линь Бо-шуя. — Э, да что говорить! Линь Бо-шуй сам своей смерти искал… Был виноват сам — кто заставлял его ругать Чжан Цзун-чана?[99] Ругал, а тот взял да и расстрелял его. А как же…

На лице Чэн Ши-лю появилась насмешливая улыбка, глаза сузились. Такого злого лица старики никогда еще у него не видели.

— На свою беду! На свою беду! — словно в беспамятстве бормотал Чжун Ци.

В комнате на мгновение воцарилась тишина. Но тут Чэн Ши-лю бросил Усатому Бэю:

— Отчего же на беду?

— А очень просто. — Бэй вскинул голову. — Подстрекаете студентишек к беспорядкам?

Чэн Ши-лю не успел и рта раскрыть.

— Да-да, подстрекаете! А желторотые птенцы обречены, дело ясное! Не видишь разве? У солдат сабли, винтовки, они до зубов вооружены, а ты прешь на них, как слепой!

Чэн Ши-лю презрительно хмыкнул, постучал пальцем по столу и, едва сдерживая себя, напомнил Бэю, что в сборе пожертвований участвуют не только студенты — чиновники, рабочий люд, приказчики…

— Господа приказчики? А что от них проку? — буркнул старик и отвернулся.

Сквозь бумагу в окне пробился луч солнца, озарив лицо Чэн Ши-лю. Юноша вздохнул и с жалостью посмотрел на Бэя. Ему было досадно, что он затеял с ним спор, и он перевел взгляд на управляющего, как бы говоря: «Сколько ни старайся, а такого ничем не прошибешь!»

Но Чжун Ци отвел глаза и принялся сосредоточенно растирать ореховую скорлупу.

Разговор угас. Слышно было, как во дворе жужжит пчела, она металась во все стороны, словно скрываясь от преследования. Сквозь оконные щели в комнату ворвался ветер, песок застучал по пергаментной бумаге.

Вдруг Усатый Бэй выпрямился — стул под ним затрещал, — взглянул свысока на Чэн Ши-лю и откашлялся, прочищая горло. После чего начались утомительно-нудные наставления.

Говорил старик примирительным тоном, как бы желая подчеркнуть, что победитель должен быть снисходительным:

— Ну, зачем вы все это затеяли? Кричите, из себя выходите, уверяете, будто страна может утратить независимость… Думаете, заморские дьяволы не знают всего этого? Понятно, что они бьют вас! Образумить хотят, вот что!.. Я многое видел, братец Ши-лю, многое! Все шумят: «Долой! Ура!» Э-э… Я спрашиваю: приятно тебе будет, если на тебя кричать станут? Чего ж удивляться, что японцы выставили против вас войска?

— Сегодня, — все так же сдержанно ответил Чэн Шилю, — они убивали, хотя никто на них не кричал. Как в таких случаях прикажете поступать?

— Где ты об этом слышал? Чепуха!

— Чем кипятиться, почитали бы внимательно газету, почтенный! Они ворвались в наш дом с оружием в руках ради наживы! Им на все наплевать! Они жгут и убивают! Можем мы оставаться равнодушными?

— Смешно! Не лезьте на рожон, и никто вас не тронет.

Бэй снова отвернулся, уверенный в том, что дал исчерпывающий ответ. Бросив на Чжун Ци выразительный взгляд, он дернул щекой и несколько раз с жадностью затянулся.

Впрочем, чувствовал он себя прескверно: что-то очень важное он должен был сделать, а что именно — Бэй позабыл. Он выругался про себя, но так и не мог взять в толк, кто же, собственно, был его противником.

— Черт проклятый! Пристал, будто я взял у него взаймы еще в прошлой жизни, — разозлился Бэй и в упор посмотрел на юношу: — Не в свое дело лезешь, братец Ши-лю. Чего ради мы должны собирать для них деньги?… Они… э-э… Все это только слова, что Китай может потерять независимость. Они нарочно вопят о бедствиях, хотят натравить на нас заморских солдат. Вот как я это понимаю… — Он остановился и энергично закончил: — Это… это предательство!

Затем взглянул на компаньона, как бы ожидая его поддержки.

Чжун Ци, весь в красных пятнах, сидел, откинувшись на спинку стула, и сопел, часто моргая глазами. К происходящему он относился совершенно безучастно. Одно только, казалось, могло его заинтересовать: приглашение пропустить еще рюмочку.

Тут Чэн Ши-лю тряхнул его за плечи — он вздрогнул и пришел в себя:

— А? Что?

— Но вы, я полагаю, сможете пожертвовать некоторую сумму, почтенный?

— Э? — Управляющему почудилось, будто его приподняли. В глазах зарябило. — М-гм… э… э…

Уходя, Чэн Ши-лю столкнулся у дверей с Бэем, пожал плечами и непринужденно рассмеялся.

Оставшиеся долго с недоумением разглядывали друг друга и не знали, о чем говорить, словно впервые встретились.

Усатый Бэй покачал головой и холодно усмехнулся: «Дерьмо». Потом, выколотив трубку об пол, забормотал:

— Когда солдаты восьми держав вошли в столицу,[100] они до основания разрушили город! А почему? Мы сами беду накликали!

Управляющий поднялся, ощутив потребность пройтись, однако ступал неуверенно, держась обеими руками за край стола. По правде говоря, слова Чэн Ши-лю на него подействовали. Пожалуй, лучше всего сказать все откровенно и попробовать договориться с Бэем! Поколебавшись с минуту, он тихо спросил:

— Может, пожертвуем что-нибудь? А?

Бэй вытаращил глаза:

— Что?

— Нет… нет… — Чжун Ци напрасно старался подавить икоту. — Чэн Ши-лю! Ай! Чэн Ши-лю, э-э… все же он славный малый…

Вдруг Чжун Ци показалось, что в комнате так темно, будто небо заволокло тучами. Руки, которыми он упирался в край стола, ослабли, но он собрал все свои силы и медленно сел, стараясь не потерять равновесия.

Лицо компаньона исказила злоба. Он плюнул прямо на стенку и заорал:

— Хочешь жертвовать — жертвуй! Меня это пе касается!

Он даже подскочил от негодования, схватил трубку, замахнулся, словно хотел ударить своего приятеля, и, с силой хлопнув дверью, выбежал из комнаты.

— Ничтожество! — скрежетал зубами Бэй. — На пять юаней в месяц, которые присылает ему зять, он еще собирается пагоду строить! Благочестивец какой выискался!.. Хорош бы он был без помощи зятя!..

У дверей своей комнаты старик овладел собой и осторожно, чтобы не сломался замок, повернул ключ.

Ровно в пять снова явилась учительница Цзун. «Баба не баба, мужик не мужик», — подумал Усатый Бэй, подсматривая за нею из окна. Когда она вошла в комнату управляющего, Бэй приник ухом к стене и стал слушать. Чутье подсказало ему, что его друг уже расписался в книге пожертвований.

Строит из себя добряка, дерьмо этакое! Теперь слывет в землячестве порядочным человеком и даже привратник будет относиться к нему с уважением.

«Пожертвовал все же, а! Пожертвовал!» — шептал Бэй, медленно распрямляясь. Его обманули! Обошли! Теперь все станут тыкать в пего пальцами, осуждать — мол, во всем землячестве у него одного мелкая душонка! Он до боли сжал губы, потом хрипло выругался.

Если уж он допустил, чтобы Чжун Ци купил себе доброе имя, то почему бы и ему не последовать примеру друга?

Бэй запер дверь и отправился на поиски Чэн Ши-лю.

— Э… этот… Э-э… Сколько записал за собой господин управляющий?

Когда была названа сумма, Бэй умиленно заулыбался и, прищурившись, покосился на женщину с коротко подстриженными волосами:

— Это правда? Можно и один мао?

Учительница, недовольная тем, что помешали ее беседе с Чэн Ши-лю, нахмурилась, но все же хотела ответить, однако, взглянув на Чэн Ши-лю, улыбнулась: гоноша сидел, развалясь в кресле, и смотрел на Усатого Бэя с полным безразличием.

Это озадачило старика. Он стал кланяться, не переставая приговаривать:

— Я вот тоже пришел… Принес мао… Нет, нет, погодите записывать. Сейчас схожу к себе и принесу шесть мао…

Он засеменил было к выходу, но в дверях обернулся:

— Э-э… А правда, что крупные чиновники тоже подписались? И-и… и в газетах напечатают благодарность?

— Никакой благодарности не напечатают, господин Бэй!

— То есть как это не напечатают?! Люди сделали доброе дело…

Женщина усмехнулась, а за нее ответил Чэн Ши-лю, пожав плечами и явно насмехаясь над Бэем:

— Ведь дело это незаконное! Кто станет о нем сообщать в газетах?

— Незаконное?

Усатый Бэй остолбенел. Но тут его осенило — спасен!.. И началось:

— Ну нет, тогда я не согласен! Пойти на преступление? Против закона? Не могу я, уважаемые. Ни за что не решусь! Шестьдесят лет я прожил честно, а теперь меня толкают на преступление? Я, брат Ши-лю, ты знаешь, всегда принимаю близко к сердцу дела других. Если что нужно — пожалуйста… Но на преступление не пойду. Ни за что!

У Бэя задрожали колени, и, бормоча ругательства, он скрылся в своей комнате.

Загрузка...