Отец с нежностью вспоминал о Якове Бельском (о Яше Бельском, так он его назвал), талантливом человеке с большой и доброй душой.
С некоторых пор Яша Бельский перестал работать в ЧК, но по его же словам, "из этой организации не уходят", и поэтому ежегодно проходил там какие-то обязательные сборы.
На этих сборах он узнавал много интересного и по возвращении, хватаясь за голову, называл фамилии стукачей и осведомителей из числа литераторов, которые писали на отца в "органы" доносы.
Веселые застолья, поездки в Ленинград, вообще, жизнь богемы.
Все приобретало другой, зловещий смысл.
Конечно же алкоголь и загулы смягчали реальную картину, давали возможность словно бы пролистывать неинтересные страницы, точно их вообще нет.
Отец рассказал мне, вспоминая то время, что один его добрый знакомый, умный и скромный, как-то заметил с грустью: "Вы живете, как в чаду"...
- Их много!.. Почти все!..
Лицо отца, когда он об этом рассказывал, изменялось, приобретало выражение незнакомого мне лица Яши Бельского. И интонации отцовского голоса - этакого "крика шепотом" - так же копировали его голос.
Потом, много позже, я стал задумываться о том, как же должен был чувствовать себя отец в этом плотном окружении, постоянно сталкиваясь с людьми, пишущими на него доносы.
С течением времени многие (очень многие!) были навсегда вычеркнуты из его жизни, так, возможно, и не поняв за что, наивно полагая, что все шито-крыто...
Мир тесен...
И вот уже после смерти отца "тюремный эпизод" нашел подтверждение в словах Семена Израилевича Липкина, которому стал известен еще до войны если не при странных, то во всяком случае неожиданных обстоятельствах.
Немного о Липкине.
Поэт, мудрец, мыслитель, любовник.
Поговорить с ним, что напиться чистейшей воды. Каждая его фраза выстроена предельно просто. А в совокупности суждение, состоящее из нескольких таких простых гармоничных фраз звучит, как прекрасная мелодия, и организованный вокруг нее мир ясен и органичен.
Почему же любовник?
Рядом с ним, уже давно, а кажется что всегда и вечно - поэт Инна Лиснянская.
Его душа переполнена любовью огромной силы, и иногда кажется, что эта страстная любовь и есть вся его душа. С начала и до конца.
Да что там кажется. Так и есть.
Они едины, но при этом их отношения напряжены до предела. Они предъявляют друг другу невыполнимые требования и выполняют их, потому что в этом их суть, а иначе бы ничего не было.
Поэтические строки двух поэтов, обращенные ко всем, в действительности обращены друг к другу и никому другому.
И получилось, что из множества претендующих, они оказались единственными. Два неустроенных, больных человека, чье хрупкое существование поддерживается крупицами химических соединений, без которых - смерть, вдруг предстали такими, какими и являлись всегда - могучими и мудрыми.
А что же остальные?
Они тоже явились такими, какими всегда и были.
Компания молодых (душой), веселых и разных, объединилась, чтобы создать, не спросясь у начальства, не подцензурный литературный альманах.
(Речь, разумеется, идет о заключительном периоде существования социализма, его догнивания, то есть о конце семидесятых - начала восьмидесятых.)
И альманах был создан, вышел в нескольких экземплярах в "самиздате" на родине, напечатан уже нормальным образом на свободном Западе.
Дело сделано, осталось ответить за содеянное.
У начальства было много способов наказать непослушных и в дальнейшем в некоторой степени подобные наказания последовали. Нужно было выяснить, кто какого наказания заслуживает, кого как наказывать. Кого - по всей строгости. А кого и пожурить довольно будет.
Все участники - люди известные, официально признанные, члены творческих союзов, с наградами и регалиями. Кроме двоих молодых - "не членов". Но им совсем немного оставалось до членства - решение всего лишь одной, самой главной инстанции. И начальство, чтобы отыграться, задумало иезуитский ход - выбрать в этом дружеском монолите самый уязвимый уголок и отбить его.
Ударили по двум молодым претендентам - отказали в приеме в члены.
Чтобы монолиту остаться монолитом, начальство оставило один лишь выход - всем остальным участникам следовало отказаться от собственного членства. Что называется, сказали "а" - говорите "б". Посмотрим, как это у вас получится.
Получилось у Липкина и Лиснянской.
Получилось еще у одного участника альманаха, но тот был уже к тому времени отрезанный ломоть, то есть одной ногой на Западе, и его добровольное "не членство" не усложнило его жизнь, а скорее способствовало дальнейшим успехам в судьбе.
У остальных - не получилось...
Монолит рассыпался.
И начальство уж за одно за это было им благодарно.
К счастью, социализм недолго протянул после упомянутого события.
Меньше десяти лет - неуловимый миг для истории.
А вот для живых людей, формально проявивших твердость, в действительности же просто напросто не изменивших самим себе, это было тяжелое время. Безденежье, полная невозможность публиковать свои произведения, то есть по существу глухой "запрет на профессию"...
В это время на переделкинских аллеях и свела судьба отца с Липкиным и Лиснянской.
Отец и раньше был хорошо знаком с Липкиным - и по Одессе, их родному городу, и по Москве, где им доводилось встречаться на всяческих литературных "мероприятиях".
У них была довольно большая разница в возрасте - лет, приблизительно, пятнадцать, что особенно заметно в молодости. Но в литературе старшинство вовсе не связано с человеческим возрастом.
Оно связанно с чем-то другим, и общаются настоящие писатели всегда на равных.
Во всяком случае отец, отвечая на мои вопросы, связанные с Липкиным, говорил, что уже давно, с тридцатых годов, воспринимал его, как очень яркого литератора, проявившего себя великолепным переводчиком поэзии.
Собственные стихи Липкина "плохо" публиковались, и в конце концов их вообще перестали печатать. Липкин превратился в "чистого" переводчика, правда очень высокого класса. Первача. Но это отнюдь не значило, что он забросил поэзию. Многие годы, десятилетия он продолжал писать стихи, и именно теперь с ними довелось познакомиться отцу.
С творчеством Инны Лиснянской отец так же был практически не знаком, как, впрочем, и остальные любители поэзии, потому что ее лучшие стихи не печатались.
И тут вдруг отцу в руки одна за другой попадают стихотворные сборники высочайшего уровня - "Воля" Семена Липкина и "Дожди и зеркала" Лиснянской.
В этих сборниках - лучшее, написанное поэтами до сих пор.
Должен сказать, что отец был профессиональным читателем. Редкий случай, когда отец откладывал книжку после первых страниц. Я помню лишь единицы. Уж если в его руки попадала книжка, он обязательно дочитывал ее до конца, боясь пропустить даже мельчайшую крупицу "настоящего", и частенько такую крупицу находил даже в казалось бы "безнадежном" произведении.
Хорошая книга приносила ему радость. И такие книги время от времени попадались ему в руки.
И тут вдруг полная неожиданность - оказывается вот уже многие годы рядом существуют два крупнейших современных поэта, достойных признания и славы.
Ведь теперь уже вся современная российская поэзия без их строк рассыпается и теряет масштабность.
Для отца это были счастливейшие дни.
Заходя к нему в комнату, я заставал его в кресле за письменным столом, или лежащим в одежде на кровати с томиком Липкина или Лиснянской, углубленным в чтение с хорошо знакомым мне выражением лица - одухотворенным, с полу улыбкой и добрыми восторженными глазами.
Иногда он, заметив меня, продолжал, не отрываясь, читать, и тогда я тихо выходил из кабинета. Иногда же опускал книжку и глядя на меня блестящими глазами (да-да, в них стояли слезы!) произносил:
- Здорово!
Пусть он использовал какое-то другое слово, а то и вообще молчал, говоря взглядом, но мне важно передать его состояние и его оценку прочитанному.
Мы с отцом много говорили о стихах Липкина и Лиснянской, и он не уставал поражаться и восхищаться союзу этих двух крупнейших поэтов.
- Только руками развести!
Мне посчастливилось присутствовать при разговорах отца с Инной и Семеном Израилевичем.
Это было спокойное общением симпатизирующих друг другу людей, уважающих друг друга художников, но иногда у отца прорывались вдруг восхищенные оценки той или иной запомнившейся ему строки - Липкина или Лиснянской, и тогда мне казалось, что отец испытывает к ним чувство влюбленности.
Может быть общение с ними давало импульс его творчеству, вызывало желание писать?
Все-таки, как это ни грустно признать, ему было за восемьдесят, ему было физически трудно существовать, его мучили недуги. А он продолжал работать, создавая свои последние произведения "Уже написан Вертер", "Сухой лиман", "Спящий"...
После смерти отца мы часто при встречах с Инной и Семеном Израилевичем говорим о нем.
Много интересного, связанного с моим отцом, приходит на память Липкину.
Как-то в одном из его воспоминаний об отце возник тот давний тюремный эпизод двадцатого года в Одессе.
По своему юному тогда возрасту Липкин мог знать о проделках одесской чека из рассказов своих старших современников.
С таким он как-то случайно столкнулся уже в разгар социализма в одной из столиц Среднеазиатских республик, куда из Москвы был командирован союзом писателей для работы над переводами национального эпоса.
Крупный местный политработник по фамилии, если не ошибаюсь, Беккер, узнав, что Липкин родом из Одессы, рассказал ему про то, как его брат Яков, носящий псевдоним Бельский, в бытность свою чекистом "вытащил" из тюрьмы ныне знаменитого писателя Валентина Катаева а тогда начинающего поэта, попавшего под подозрение органов.
А совсем недавно в поселке Мичуринец (являющимся составной частью городка писателей Переделкино), где Лиснянская и Липкин "получили" литфондовскую дачу, и куда они перенесли из своего хлебосольного московского дома дух доброжелательности и гостеприимства, и где я имею счастье их навещать, Семен Израилевич вспомнил еще один замечательный случай, связанный с моим отцом.
Речь идет о "втором эпизоде" из жизни отца, эпизоде, который, как и первый, тюремный, мог закончиться для него трагически.
Вот что я узнал из рассказов отца.
Во время его выступления на крупном совещании в Центральном комитете всесоюзной коммунистической парии (большевиков) руководителей партии и правительства с представителями советской интеллигенции (постарался ничего не перепутать в названиях и определениях) вдруг открылась незаметная дверь где-то в углу, и отец боковым зрением увидел, что на сцене (или на помосте, где стоял длинный, покрытый красным сукном стол руководителей совещания, а проще говоря руководителей партии и правительства, все там были) появился товарищ Сталин.
(Написал, и самому стало противно).
Отец так передал свое впечатление: лицо в глубоких оспинах маленького роста на вывернутых ногах в мягких сапогах в сером френче с сивыми усами с трубкой в руке несколько на отлете. (Знаков препинания не ищите).
Сталин вышел вперед и, не обращая внимания на замолкшего оратора, похаживая, стал тихим голосом произносить свою очередную историческую речь.
Как прокомментировал отец, его слова немедленно наносились на скрижали и для вечного хранения покрывались лаком.
Руководители партии и правительства вместе со всем переполненным залом, затаив дыхание, слушали вождя.
Прерванный на полуслове отец тихо ждал, когда сможет продолжать свое выступление. И дождался. Закончив очередную фразу, вождь сделал характерный жест, точно поставил в воздухе запятую своей трубкой, и скромно отошел в сторонку.
Отец продолжил было прерванное выступление, но не успел закончить мысль, как вождь снова выдвинулся вперед и снова заговорил. И снова присутствующие с огромным вниманием и по обыкновению затаив дыхание с нескрываемым восхищением внимали его мудрым речам.
И снова Сталин отошел в сторонку, проговорив:
- Продолжайте, пожалуйста...
И тут присутствующих, не успевших еще перевести дух после по обыкновению основополагающих высказываний вождя, ждало новое потрясение.
На вежливое предложение Сталина продолжить выступление отец вдруг сказал, обратившись к нему:
- После того, как вы столь блестяще закончили мое выступление, мне нечего больше добавить.
И вежливо склонил голову.
Как можно было представить себе по рассказам отца всю эту картину, в зале повисла мертвая тишина.
Руководители партии и правительства за длинным столом замерли, как по команде. Замерли так же остальные, рядовые участники совещания.
Товарищ Сталин приостановился, трубка замерла в воздухе на пол пути к усам.
В многолюдном зале отец мгновенно ощутил вокруг себя полную пустоту. Зал замер как в волшебной сказке.
И тут он заметил сбоку, что опущенный ус Сталина чуть-чуть двинулся вверх, обозначая улыбку - ухмылку.
Реакция вождя расколдовала зал, все шумно зашевелились и стали гневно переглядываться, негодуя по поводу хамской выходки Катаева и по хорошему осуждая проявленную к нему мягкость Иосифа Виссарионовича. (Не сразу же расстрелял...)
Впрочем, все знали переменчивый нрав вождя и на всякий случай отводили от отца взгляды, или же смотрели сквозь него, и после окончания совещания отец выходил из центрального комитета, как прокаженный.
Однако обошлось.
Об этом случае есть воспоминания участника того памятного совещания, я о них слышал, но прочитать не довелось.
А вот что по этому поводу рассказал мне Семен Израилевич Липкин.
И снова, как и в первом "опасном эпизоде", все началось в столице одной из советских среднеазиатских республик, где проходило празднование по поводу многовековой даты со времен создания национального эпоса.
На юбилей съехались виднейшие представители литературы и культуры со всего Советского Союза. В качестве одного из главных действующих лиц присутствовал тем и переводчик эпоса Семен Липкин.
И вдруг, рассказывает Семен Израилевич, неожиданно большинство участников отзывается в Москву.
Причина - неизвестна.
Празднование продолжается, но в сильно урезанном составе.
Вернувшись после окончания торжеств, Липкин отправляется в дом творчества писателей в Переделкино и во время прогулки на берегу Самаринского пруда сталкивается с бывшим тогда руководителем союза писателей Александром Александровичем Фадеевым, который жалуется ему на безобразное поведение своего приятеля Вали Катаева на совещании в Центральном Комитете с участием руководителей партии и правительства во главе с товарищем Сталины.
- Как он не понимает, - кричал красный от возбуждения Фадеев, имея в виду отца, - что я не смогу его защитить!
Но Фадеев не рассказал Липкину, в чем же была суть скандала.
А суть заключалась в том, что на совещании подвергался уничтожающей критике писатель из рабочих Александр Авдеенко, причем не за литературное произведение, а за статью, где тот хвалил оборудование шахт и различных механизмов за рубежом и ругал технический уровень родных социалистических предприятий.
(Впрочем, кажется, формальным поводом к партийному разбирательству явился художественный фильм по сценарию Авдеенко...)
Вся несуразность ситуации состояла в том, что именно в результате идеологической политики партии в области литературы ряды советских литераторов должны были пополняться все большим и большим числом писателей, выдвигаемых из среды рабочих, то есть пролетариата.
Партии хотелось, чтобы социалистическая литература делалась идеологически выдержанными товарищами.
А уж кто усомнится в идеологической выдержанности выходцев из класса гегемона.
И тут вдруг такое!
Насколько я могу понять, предполагалось, что и выступление отца будет в духе всего совещания направлено против Авдеенко.
Свое выступление, однако, отец построил не как критику конкретного писателя, а высказал свое отношение вообще к идее выдвижения писателей из народа.
Отец заявил, что писателя невозможно выдвинуть, а он должен сам по себе появиться, и уж тем более писателей никак не может быть так много.
Сталин остановил отца и произнес тираду о том, что писателей должно быть еще больше, чем есть.
Отец не согласился и заметил, что нужно следовать примеру Франции, где существует Академия, состоящая из ста "бессмертных". А чтобы в числе академиков появилось новое лицо, кто-то из "бессмертных" должен был умереть.
Тут Сталин снова прервал отца, еще раз провозгласил точку зрения партии на эту проблему, после чего отец и произнес обращенную к вождю свою ставшую печально знаменитой фразу.
Невольно своим выступлением отец скомкал первоначальную задачу совещания в Центральном комитете, призванного заклеймить зарвавшегося писателя - выдвиженца из рабочих, и перевел весь гнев общественности на себя
В этом-то и заключалось главное "хамство" Катаева по отношению к Сталину.
И все же это оказалось не смертельно...
До сих время от времени по телевизору крутят кинокомедию "Цирк", известную как чуть ли не лучшая картина кинорежиссера Григория Александрова с лучшей ролью его знаменитой жены, великой звезды актрисы Любовь Орловой.
В отличие от других фильмов, в титрах этой комедии не значится имя сценариста.
Сей факт вовсе не означает, что таковой здесь отсутствует. Более того, сценарий фильма сочинили целых три автора - Илья Ильф с Евгением Петровым и Валентин Катаев.
О том же, как случилось, что имена сценаристов отсутствуют в титрах, мне весело рассказал отец.
Но сначала небольшая предыстория.
Прежде чем стать сценарием фильма, пьеса с несколько другим названием - "Под куполом цирка", "принадлежащая перу" трех известных авторов, с огромным успехом игралась на сценах Московского и Ленинградского мюзик-холлов в исполнении тогдашних театральных звезд и каждый вечер собирала аншлаги.
Именно это и побудило режиссера Григория Александрова предложить соавторам успешной пьесы "переложить" ее в киносценарий.
Узнав о замысле режиссера создать веселую кинокомедию со смешными репризами, музыкальными номерами, цирковыми трюками Илья Ильф с Евгением Петровым и Валентин Катаев согласились и с удовольствием принялись за работу.
И сценарий был написан, сдан на студию и принят к постановке.
Поначалу все шло благополучно, но постепенно авторы стали замечать, что режиссер, без согласования с ними, вносит в сценарий поправки, с которыми они никак не могли согласиться.
Сценарий с их точки зрения явно ухудшался.
И вот однажды, когда авторы сценария и режиссер в очередной раз собрались вместе, отец высказал недоумение по поводу непонятных изменений в сюжете и в репликах.
По сути, как поначалу казалось авторам, эти изменения ничего принципиально не меняли и их вполне могло бы не быть.
- Вы знаете, Гриша, - сказал отец. - у авторов сценария может сложиться впечатление, что вы хотите примазаться к сценарию, чтобы получать авторские.
В те благословенные времена, объяснил мне отец, авторы киносценариев получали авторские отчисления за каждый показ кинофильма. При условии большого зрительского успеха это могли быть баснословные гонорары.
Забегая вперед, скажу, что так оно и получилось.
Григорий Александров ухмыльнулся и заявил твердо, что у авторов сложилось превратное впечатление, и он не претендует на авторские.
- Вы уверены? - спросил отец.
- Абсолютно!
- Ну вот и отлично! Вы дадите нам расписку, что не претендуете на авторские, и поставите на ней свою подпись. Согласны?
- Согласен.
- Тогда пишите.
- Прямо сейчас?
- Прямо сейчас.
Александрову ничего не оставалось, как "прямо сейчас" написать расписку, которую отец спрятал в карман, а затем отнес Хесину, председателю Всесоюзного агентства по охране авторских прав, известного всем советским авторам по аббревиатуре ВААП.
Работа над фильмом продолжалась.
И продолжались вмешательства режиссера в текст сценария.
Но теперь уже стала проглядывать политическая тенденция.
По сюжету иностранные гастролеры приезжают в Советский Союз из идеологически враждебной гитлеровской Германии, а коррекция сюжета, совершаемая Александровым, "переводит стрелки" на Соединенные штаты Америки.
То есть теперь уже Советскому Союзу противостоит не Германия, а Америка.
Устав бороться, авторы пользуются последним имеющимся у них правом, а именно - снять свои фамилии с титров готового фильма.
У фильма бешеный зрительский успех, аншлаги в кинотеатрах и как естественное следствие - огромные авторские отчисления всем трем автором сценария.
И Александрову тоже, но только лишь как режиссеру.
Свой рассказ отец заканчивал так.
- Приезжая в гости к своему знакомому (называлась фамилия знаменитого актера и режиссера, который жил в соседней с родителями квартире на Тверской), Гриша Александров всякий раз звонил в нашу дверь и когда я открывал, с язвительной улыбкой спрашивал: - Получаете авторские?
- И что ты говорил?
- Получаем, - отвечал отец и сейчас, спустя годы и годы, на его лице появлялась озорная улыбка точь в точь такая, как и тогда на полутемной лестничной площадке в доме на Тверской.
Позволю себе небольшой комментарий по этому поводу.
С точки зрения "большой" политики "прав" оказался именно режиссер фильма "Цирк", а не сценаристы.
Возможно Александров интуитивно потрафил начальству, а может быть начальство и впрямую указало ему, что главным противником (или врагом) нашей социалистической родины был не немецкой фашизм, а американская демократия.
Во всяком случае факт остается фактом: критическая направленность фильма с Германии переориентирована на Америку.
А то, что это относится к "большой" политике, имеет еще одно убедительное подтверждение в судьбе другого "довоенного" произведения отца, повести "Я, сын трудового народа...".
Повестью, как литературной основой для музыкального сочинения, заинтересовался композитор Сергей Прокофьев.
По либретто, написанному совместно с отцом, Прокофьев создал оперу "Семен Котко" (по имени главного персонажа повести).
Первая постановка оперы готовилась в музыкальном театре имени Станиславского и Немировича - Данченко.
Однако дальше генеральной репетиции дело не пошло.
Началось "замирение" с гитлеровской Германией, а поскольку в самой повести и, следовательно, в опере, сюжет которых разворачивался на Украине во времена революции и гражданской войны, немецкие завоеватели вид имели с точки зрения большевистской идеологии довольно-таки не приглядный, то есть выступали на стороне контрреволюции, постановка спектакля была прикрыта.
В последние десятилетия судьба оперы "Семен Котко" была более удачной.
Большой успех сопутствовал московской постановке спектакля в Большом театре в семидесятых годах, осуществленную Борисом Александровичем Покровским и дирижером Фуадом Мансуровым.
Мне посчастливилось побывать не только на премьере спектакля, но и на рядовой, так сказать, рабочей репетиции на большой сцене прославленного театра.
Впрочем, репетиция вовсе не казалась рядовой. Напротив, она была какой-то особенной, хотя вроде бы никаких ярких событий на полу пустой и слабо освещенной сцене не происходило.
Особый интерес репетиции придавало присутствие в зрительном зале вместе с Покровским отца.
Огромный зал был погружен в темноту. Можно даже сказать - кромешную темноту.
Вообще, картина была фантастическая.
Сверху, с колосников на сцену опускались столбы слабого света, которые еле-еле освещали артистов и рабочих сцены.
Время от времени Покровский своим резким громким голосом подавал реплики, обращаясь к певцам или же к рабочим сцены или осветителям.
После каждой такой реплики что-то неуловимо менялось и в расположении фигур, и в общей освещенности.
Все происходящее могло бы показаться бездушным и механическим, если бы не фигура Покровского, излучающая артистизм и неожиданный юмор, что давало понять - здесь не заводский цех, а зыбкий, мерцающий мир большого искусства, нащупывающего свой еле уловимый, но единственно возможный путь.
- Заслуженный артист Володя! - кричал из-за своего режиссерского пульта Борис Александрович, обращаясь к одному из Владимиров, находившихся на сцене. - Вы же совсем не то делаете! Неужели так трудно сосредоточиться и вспомнить, что вам говорилось!
- Совсем не трудно, - звучало в ответ со сцены.
- Ну и прекрасно!
Происходящее завораживало, затягивало.
Я поглядывал на отца, и пытался понять, что он чувствует и о чем он думает в связи с тем, что декорации должны воспроизвести написанные им картины природы, а артисты перевоплотиться в придуманных им персонажей.
Отец задумчиво, даже одухотворенно смотрел куда-то в верхнюю часть сцены, внезапно улыбнулся, наклонился ко мне и проговорил:
- Там, в темноте, на колосниках сидят петухи, в разное время пущенные Шаляпиным, Собиновым. А рядом пристроился молодой петушок, только что пущенный заслуженным артистом Володей.
Не могу сказать со всей определенностью, но, кажется, свою повесть отец писал к какой-то годовщине образования Красной Армии, и экземплярами этой повести легендарный маршал награждал выпускников какой-то краснознаменной военной академии.
Проходное произведение профессионала, написанное для денег.
Но в том-то и дело, что "строительный материал" для этой "проходной" вещицы был первоклассный - наблюдения из народной жизни, атмосфера грандиозного слома в судьбе могучей страны, рассыпающейся на глазах, свежие чувства любви, страсть, разлука смертью, и живые люди со своими характерами и стремлениями.
Может быть и гениальный композитор Сергей Сергеевич Прокофьев собирался сочинить для денег что-нибудь проходное, воспользовавшись своим профессиональным мастерством.
А получилось нечто бессмертное.
Рассказывая о том - "опасном" - совещании в Центральном Комитете, отец упомянул дверь где-то сбоку, откуда бесшумно и внезапно появился Сталин.
Небожитель предстал перед людьми, явившись из своего таинственного мира, скрытого за незаметной дверью.
Этот образ - таинственная дверь, скрывающая какой-то другой, недоступный никому из смертных мир - волновал отца.
Ну, идет совещание, ну, совещание посетил руководитель партии и правительства, ну, произнес речь.
Все это обычно, все это рутина.
Другое дело - откуда он явился и куда он исчезнет...
В марте 1953 года, сразу же после смерти вождя, отец написал воспоминания о Сталине.
Работа была заказана для "Нового мира", где отец в ту пору был членом редакционной коллегии, и подобные задания получили сразу несколько человек.
Как сейчас помню, рукопись состояла из девятнадцати плотно исписанных страниц. Отец писал воспоминания с воодушевлением, с поставленной задачей справился очень быстро.
Предполагалось, что все эти произведения, написанные самыми известными в ту пору писателями, поэтами и журналистами "Нового мира" вот-вот появятся в печати и станут достоянием страдающих от неизбывного горя читателей.
Дни шли за днями, вождя похоронили, а несколько бесценных рукописей все не публиковались и не публиковались.
Рассказываю о своих впечатлениях мальчика - подростка, о своем недоумении по поводу такой задержки с публикацией. Но до меня дошло, что отец знает что-то большее. Он не удивлялся, и даже однажды сказал как бы вскользь, что все написанные воспоминания были куда-то увезены из редакции и авторам дали понять, что о рукописях следует забыть.
Однако еще вечером того дня, когда воспоминания были написаны, отец перед тем, как "сдать" рукопись в редакцию, по моей горячей просьбе прочел их вслух.
Со слезами на глазах и с горечью в сердце я прослушал папино сочинение и оно мне очень понравились. Но к сожалению почти ничего из этих воспоминаний не запомнилось. Возможно, крупицы фактов были растворены в большом количестве эмоциональных размышлений.
Хотелось бы сейчас без слез на глазах и без горечи в сердце прочесть то, что было написано тогда отцом, по горячим следам и в том именно душевном состоянии.
И не только заметки отца, но и других авторов.
Воскрешаю факт существования сгинувших рукописей для того, чтобы подтвердить хорошо известную истину - в те тоталитарные времена ничто не могло появиться в печати только лишь по желанию автора.
Требовалось разрешение руководства.
Со смертью Сталина политика резко становилась другой, менялся объект поклонения, и новое руководство решительно меняло оценки...
Что же касается воспоминаний, не написанных, а услышанных мною из уст отца, то некоторые я очень хорошо запомнил, потому что они были сильно окрашены эмоциями.
Помимо воли отца личные наблюдения за Сталиным, его повадками, жестами, походкой были очень зримы, рождали представление о живом персонаже, даже просвечивали черты характера, но не несли прямой оценки. Они были как бы бесстрастными, сторонними.
Но вот когда диктатор представал в пересказанных отцом впечатлениях других людей, его личность окрашивалась в довольно мрачные тона.
Мне запомнились две цитаты из рассказанного отцу Демьяном Бедным о его грозном и опасном соседе, занимавшем квартиру в том же кремлевском коридоре.
Демьян Бедный, большой библиофил, любитель и почитатель книг, рассказал отцу, не скрывая презрения, как Сталин своим толстым и коротким указательным пальцем неряшливо разрывал неразрезанные страницы в новой книге, взятой у Бедного на прочтение,
С тем же презрением и даже еле скрытым негодование Демьян Бедный как-то рассказал отцу, когда тот пришел к нему в гости в его квартиру в Кремле, что первого мая увидел на праздничном столе вождя свежую землянику.
- У великих князей такого не было!
Свое отношение к лучшему другу советских писателей отец ненавязчиво привил и мне, хотя в те тяжелые времена не предпринимал попыток раскачать мое чувство обожания вождя.
Понизив голос, доведя его до шепота, родители на всякий случай предупреждали нас детей, чтобы мы о чем-то молчали на улице. Учила мама, а папа с тревожным озабоченным видом выражал молчаливое согласие.
Мы твердо усвоили правило: то, о чем можно говорить дома, нельзя во дворе.
Так сказать, двойной стандарт.
Отец некоторое время размышлял над пьесой о Сталине. Главным персонажем должна была стать старая няня, многие года прожившая в семье диктатора и вынесшая ему в конце концов смертный приговор, который сама же и привела в исполнение, отравив тирана.
То есть отец предполагал, что Сталин был умерщвлен кем-то из домашних, кто не мог вынести преступлений и решил положить конец злодеяниям.
Разумеется, речь идет не об истинных фактах, а о лишь о художественном осмыслении реальных событий.
Кто знает, существовала ли в действительности женщина, няня в семье Сталина, душа которой не смогла смириться со злодеяниями Хозяина. Причем, со злодеяниями не только семейными, но и в масштабах страны и мира.
Не стану расшифровывать и комментировать замысел пьесы, потому что отец довольно скоро остыл к нему, не найдя, видимо, достаточно весомых подтверждений своему предположению. Но этот замысел красноречиво отражает его отношение к чудовищной и кровавой эпохе сталинизма и уверенность в силе и справедливости нравственной оценки, которую дает всему случившемуся рядовой представитель народа - старая няня.
Вернемся к образу приоткрывшейся в стене двери.
Величью гения не верь,
Есть только бронзовая дверь
Во тьму открытая немного
И два гвардейца у порога.
В этом четверостишии отца (1952 год), названном "Могила Тамерлана", а в действительности посвященном мавзолею Ленина на Красной площади, также присутствует маленькая дверь, за которой - тайна.
Личная жизнь вождя, сокрытая за ней, постепенно становится известной, перестает быть тайной.
Однако же ее вытесняет какая-то другая тайна.
Возможность новой тайны беспокоит, и неудивительно поэтому, что самым первым произведением "новой прозы" "нового" Катаева, или, как отец ее иронически называл, "мовизма", стала повесть "Маленькая железная дверь в стене".
Это произведение о жизни Ленина в Париже.
В самом начале двадцатых годов, когда отец уже перебрался в Москву и, сотрудничая в Народном комиссариате по делам образования, общался с Надеждой Константиновной Крупской, он просил познакомить его с Лениным.
Крупская выразила свое согласие и даже "подвела политическую базу" под возможность такого знакомства.
Якобы вождю мирового пролетариата и руководителю молодой советской республики интересно было бы за чашкой чая поговорить с молодыми литераторами, занимающимися агитацией и пропагандой.
Крупская объясняла, что сейчас Владимир Ильич хворает и со встречей придется немного подождать:
- Вот Владимир Ильич поправится...
Как известно, этого не случилось.
На последующую вскоре смерть Ленина отец откликнулся стихотворением - очень напряженным, жестким.
Стужа, птицы замерзают налету, жизнь превращается в застывшую скульптуру. Не мог не найти отражения в этой поэтической работе факт-слух, ставший тогда известным и произведшим на отца сильное впечатление - мозг Ленина окаменел от склероза и в пальцах анатома от него, как от каменного, отскакивал пинцет.
Задумав книгу о Ленине в Париже, отец меньше всего собирался делать какие-то биографические открытия, связанные с пребыванием вождя мирового пролетариата в самом буржуазном, роскошном и элегантном городе мира. Все было хорошо известно партийным историкам, на какие-то факты было наложено "табу" (пьянство и "матримониальные курбеты", если таковые были, и остальное в том же роде), и отец вовсе не желал никаких разоблачений Ленина.
Его задача была самой что ни на есть простой - посетить места, где бывали Ленин и Крупская, и по возможности "зримо" описать эти уголки Парижа.
Элементарная задача для "исторического репортера".
Но отец не был историческим репортером.
И хотя его блужданиям по "Ленинским местам" сопутствовали разные мелкие открытия, способные вызвать глубокую радость у поклонников вождя, он искал другое - таинственную и единственную "маленькую железную дверь в стене".
Нашел ее, нашел так же возможность отомкнуть, и за ней снова, уже в который раз за бесконечную творческую жизнь, обнаружил свою Атлантиду.
На сей раз то был огромный ангар французского исторического музея военной авиации, где в числе множества экземпляров самых разных самолетов всех времен и народов отец с замиранием души встретил своего старинного знакомца еще по дореволюционному одесскому детству - знаменитый летательный аппарат Блерио...
Плоский, мало выразительный портрет вождя будущей революции на фоне великой эпохи.
Повесть "Маленькая железная дверь в стене", произведение формально конъюнктурное, выполненное для галочки идеологических начальников (ездишь в Париж, так отрабатывай!) явилась для отца ни чем иным, как очередной попыткой воскресить навсегда исчезнувшее.
Мне довелось побывать в Париже вместе с отцом, ходить с ним по улочкам Латинского квартала, по набережным Сены. При мне он сделал художественное открытие по поводу двух строк стихотворения Мандельштама, посвященное этому великому городу:
И во дворе военной школы
Играли мальчики в футбол.
Мы с отцом возвращались домой с правого берега реки на левый в гостиницу на авеню де ля Бурдоне - спустились к Сене с лестниц Трокадеро, затем двинулись по мосту Йены в сторону Эйфелевой башни, на Марсовом поле полюбовались игрой энергичных и азартных пожилых французов в шары, и когда подходили к Эколь мелитер, за оградой которой на плацу молодые люди занимались физкультурой, отец схватил меня за плечо и воскликнул:
- Эколь мелитер это ничто иное, как военная школа! И там он видел мальчишек, гонявших футбольный мяч!
И снова повторил мандельштамовское двустишие.
Как-то отец повел нас с мамой обедать в ресторан Куполь на бульваре Монпарнасе.
Народу было много, мы ждали своей очереди в американском баре, так сказать, в предбаннике главного ресторанного зала.
Вот выкликнули "Месье Катаев" (с ударением на последнем слоге), и мы отправились к заказанному столику.
К хорошему быстро привыкаешь, но память вдруг возвращала в родную социалистическую Москву и сердце сжималось от тоски при воспоминании пустых серых пространств и суровых бездушных солдат, охраняющих узкие проходы, ведущие через границу твоей страны в остальной мир, в затем - в обратную строну. И тогда клетка снова захлопывалась.
А тогда в Куполь неожиданно к нашему столику приблизился скромный пожилой француз в сером твиде с доброжелательной улыбкой и представился. Это был хозяин ресторана, который помнил отца еще по тридцатым годам и сейчас подошел возобновить знакомство.
По легкому мановению его руки официант подал бутылку вдовы Клико во льду и хозяин легендарного ресторана поднял бокал шампанского за здоровье мадам и месье Катаев.
Позже, на вечерней Парижской улице, обсаженной платанами и сияющей золотыми огнями и алыми пологами над витринами кафе, отец с показным недоумением пожимал плечами и глаза его сияли счастливым озорством.
Наверное в эти короткие мгновения он был спокоен и счастлив.
Как бы за скобки выносилось, что память о его существовании в этом мире продолжалась, хотя он проводил свои дни далеко, далеко отсюда. В какой-то степени он оставался гражданином мира, хотя порядки его страны не предполагали такого для своего гражданина.
И еще два эпизода, связанные с любимой им Францией.
Году, кажется, в шестьдесят восьмом отец получил приглашение возглавить жюри международного фестиваля короткометражных фильмов во французском городе Туре.
Он взял с собой во Францию мою сестру Женю, и из ее восторженных и образных рассказов я получил представление об этой интереснейшей с налетом французского романтизма поездке.
Дело в том, что отца, как Председателя, то есть очень важную персону, вместе с остальными членами жюри этого престижного кинофестиваля, выдающимися интеллектуалами, деятелями культуры европейских стран, поселили в средневековом замке в окрестностях Тура отдельно от рядовых участников фестиваля - режиссеров и других создателей фильмов.
Все было устроено очень роскошно, дорого, красиво, с ужинами при свечах и живых звуках средневековой музыки, с интеллектуальными беседами и так далее и тому подобное.
Было сделано все, чтобы на Председателя жюри никто из делегаций стран, участвующих в конкурсе, не мог оказать давления в пользу "своей" ленты. А поскольку отец был гражданином Советского Союза и в фестивале участвовал фильм советского режиссера, то предполагалось, что мнение Председателя жюри в пользу его соотечественника безусловно будет принято в расчет при присуждении Гран При.
Таковы были, так сказать, узаконенные издержки национальной принадлежности приглашенного Председателя жюри.
Но во время конкурсного просмотра отец заинтересовался английской короткометражкой о школьном сельском учителе, который вдруг осознал, что человек создан смертным и что жизнь каждого из нас конечна.
Отец буквально влюбился в этот фильм и вместе с остальными членами жюри был убежден, что он достоин главной награды.
Вопрос о национальной принадлежности фильма ушел в сторону и решало лишь одно - художественность.
После возвращения с фестиваля отец долго и с увлечением рассказывал об английском фильме, продолжая находить в нем все новые и новые достоинства, а про советской фильм говорил с легким презрением и даже обидой, потому что тот по уровню был ниже любого другого конкурсного фильма.
Приведенный эпизод можно было бы отнести к такому, например, сюжету: "Катаев и Франция".
А вот следующий?
Речь снова пойдет о Франции, которую мои родители стали активно "обживать" после первого совместного посещения прекрасной страны и ее прекрасной столицы в пятьдесят шестом году во время морского круиза вокруг Европы.
К ним в гостиницу пришел познакомиться с отцом знаменитый французский писатель, Нобелевский лауреат, автор мирового бестселлера "Чума" Альбер Камю.
Как оказалось, он был поклонником отца и в свое время на него произвел сильное впечатление роман "Растратчики", переведенный на французский язык. Каким-то странным образом роман из советской жизни двадцатых годов повлиял на французского автора, повествующего о полу фантастических событиях, происходивших более чем через двадцать лет в совсем другой стране...
"Граф Гвидо вскочил на коня!"
Эту фразу на протяжении всего романа "Растратчики" произносит советский бухгалтер.
"Амазонка скакала по Булонскому лесу..."
Эту фразу все пишет и пишет герой романа "Чума" французский почтовый работник.
Писателям было о чем поговорить.
Камю несколько часов провел в гостиничном номере родителей, но каждый раз беседу прерывал непрошеный гость, сотрудник советского посольства, который как приклеенный (по выражению отца) сидел все это время на стуле, не отлучаясь ни на секунду, словно бы поклялся испортить такую интересную для писателей встречу
Это ему полностью удалось.
Отец с плохо скрываемой яростью говорил о бестактном дипломате (во всяком случае я не почувствовал, что отец заподозрил его в злом умысле).
- Как он не понимал, что он нам мешает! - восклицал отец, рассказывая о той встрече.
К недобрым чувствам в адрес горе-дипломата прибавилось через некоторое время чувство горечи: вскоре Альбер Камю погиб в автомобильной катастрофе.
Машиной в тот роковой день управлял сын Альбера Камю.
еще.
В связи с непроизвольно возникшим сюжетом "Гражданин мира" мне хочется рассказать об одном случае, который произошел в отсутствии отца, но имеет к нему прямое отношение.
В середине семидесятых годов судьба занесла меня на борту советского грузового судна, приписанного к Одессе, в Гамбург.
Если бы книжка была не об отце, а обо мне, можно было бы написать пространное объяснение, каким образом это со мной произошло, каковы были мои переживания и так далее, и тому подобное.
Речь, однако, не обо мне, и я продолжу.
Из Гамбурга, знаменитого западногерманского (в ту пору Германия делилась на Восточную и Западную) портового города на Эльбе происходит прапрабабушка моего отца по материнской линии.
Раненый участник войны с Наполеоном был пленен в одном из сражений с французами неподалеку от Гамбурга и для лечения помещен в дом местного священника, где и влюбился в дочь хозяина.
Любовь оказалась взаимной.
Историю эту отец, далекий потомок тех персонажей, изложил в романе "Кладбище в Скулянах".
Таким образом для меня немецкий город Гамбург не был совсем уж чужим.
Сей факт, подвернувшийся под руку, дал возможность намекнуть на происхождение отца, но к тому, о чем я собираюсь рассказать, отношения не имеет.
Так вот.
Как-то, вернувшись с берега на судно, дед (так на море называют старших механиков) с воодушевлением сообщил, что продавщица маленького магазинчика, где он "отоварился" некоторым количеством ходового тогда на черном рынке нашей страны кримплена, полька по происхождению, живущая сейчас в Западной Германии, выразила горячее желание познакомиться со мной.
Дело в том, что когда дед с ней разговорился и рассказал, что он советский моряк из Одессы, девушка на ломаном русском языке сообщила, что в Одессе родился ее любимый писатель Валентин Катаев.
Дед, конечно же, не удержался и довел до ее сведенья, что как раз на его сухогрузе в настоящее время находится не кто иной, как именно сын ее любимого писателя.
Дед потребовал, чтобы я непременно пошел с ним на берег и посетил в припортовом магазинчике девушку Биату, которой поклялся привести меня.
Биата, полноватая светловолосая девушка с серыми глазами, никак, казалось, не могла поверить в свою немыслимую удачу - мое появление в ее тесной, набитой дешевым барахлом лавочке.
Она договорилась с хозяйкой, что уйдет на час другой, и повела нас в бар угостить пивом и поговорить.
Время как раз было неудачное - все бары на ближайших улочках были закрыты, обычный перерыв среди дня, но девушке удалось уговорить знакомого югослава и тот пустил нас в свой бар и налил по кружке пива.
Биата на ломанном русском расспрашивала меня об отце и буквально наизусть цитировала ее любимую вещь отца "Святой колодец", который читала еще в Гданьске до своей иммиграции в Германию и на русском языке, и в переводе на польский.
Меня она также хорошо знала, как одного из персонажей любимой повести.
Девушка буквально потребовала от меня принять отцу в подарок рубашку и галстук из своего магазина и письмецо с ее адресом.
Судя по всему, я столкнулся с фанаткой отца.
Месяца через два я вернулся в Переделкино, передал отцу вместе со своим подробным отчетом посылку от поклонницы и письмецо. Отец, который отвечал на каждое письмо, ответил Биате, та, в свою очередь, ответила ему...
Повторю: отец отвечал на всякое письмо, иногда заставляя себя.
Но вот короткая переписка с польской девушкой Биатой из немецкого города Гамбург доставила ему удовольствие.
Здесь был упомянут роман "Кладбище в Скулянах", где отец прослеживает двухсотлетнюю историю своей семьи и в связи с этим рассказывает об исторических событиях тех прошедших эпох.
Причем многие из упоминаемых событий, казалось бы, навсегда ушедшие в прошлое, потускневшие, затянутые патиной времени, такие, скажем, как кавказская война девятнадцатого века, оказываются никуда не делись, а продолжают существовать и так же актуальны в наши дни, как и века назад.
Что имел в виду отец, приступая к работе над этой своей вещью?
Думаю, он не ставил перед собой какой-нибудь глобальной задачи, скажем, попытаться понять и осмыслить ход истории.
Очевидно, в данном случае, как и всегда, его охватила непреодолимая потребность в художественных образах и человеческих чувствах и ощущениях рассказать о живых людях, их взаимоотношениях, нарисовать картины ушедшего быта и вечной природы.
Нет большого смысла сейчас разбирать особенности этого произведения.
Роман создан, и каждый интересующийся имеет возможность оценить его достоинства, проанализировать, просто получить удовольствие от прозы.
Но я отчетливо помню, как отец приступал к работе над своим новым произведением, не зная, что из этого выйдет и вообще выйдет ли что-нибудь.
Отец был безусловно сильно увечен начальным этапом работы, очень кропотливой, трудоемкой, требующей огромного внимания и воображения. Речь идет о каким-то чудом сохранившихся и попавших в его руки нескольких ветхих тетрадях, представлявших собой дневниковые записи его прапрадеда, молдавского помещика из местечка Скуляны, сына русского воина, участника заграничного похода российской армии против Наполеона и принявшей православие уроженки Гамбурга.
Каждое утро отец, "как прикованный" (по его же выражению) садился за письменный стол, вооружался лупой - большим увеличительным стеклом с приделанным к нему каким-то чудесным образом ручкой, подарком своего анонимного почитателя, и вчитывался в плохо сохранившиеся строки, выведенные скверным старинным почерком.
Обычно отец писал в первой половине дня, но сейчас изменил многолетней привычке и задерживался за письменным столом до позднего вечера.
Он был поглощен чтением старинных тетрадей, разборкой непонятных слов, разгадыванием плохо различимых букв. Его тянуло к столу, и он вопреки обычаю ничего нам, домашним о прочитанном не говорил.
И так продолжался ни день, ни неделя, а несколько месяцев.
В конце концов он разобрал все до последней закорючки, вошел в материал и уже с удовольствием и подробно пересказывал нам содержание прочитанного, а иногда и зачитывал некоторые особенно яркие куски дневниковых записей.
Его рабочий день снова вошел в привычную колею, он уже твердо знал, что делать с приплывшими в его руки бесценными записками и уже планировал поездку в Молдавию, в Скуляны, где вскоре оказался и на местном кладбище разыскал замшелый надгробный камень на могиле своего предка, от имени которого начал повествование:
"Я умер от холеры тогда-то и тогда-то..." и так далее.
Как уже говорилось, в этом произведении отец прослеживал историю своего рода с материнской, так сказать, украинской стороны.
Очень интересовала его и отцовская линия, но там ему были известны лишь родители отца - православный священник Василий Катаев, настоятель Вятского собора и его жена с довольно странным женским именем Павла.
Трое сынов вятского священнослужителя не пошли по духовной части, а переехали в Одессу и поступили на разные факультеты Новороссийского университета.
На юге жилось легче, дешевле.
Сюда же после смерти мужа переехала матушка Павла доживать свой век за ширмой в скромной квартире своего сына Петра, папиного отца, преподавателя гимназии и женского епархиального училища.
Отец при мне размышлял о роде Катаевых и высказывал предположение, что они происходят из ушкуйников, разбойников, скрывавшихся с незапамятных времен в новгородских и вятских дремучих лесах.
Никаких свидетельств тому у отца не было, только смутные соображения.
Он постоянно размышлял о происхождении своей фамилии, и очередная догадка могла вырваться на свет Божий из глубины его души в любой момент, неожиданно и непредсказуемо, что и случилось на страницах романа "За власть советов".
В одесских катакомбах, глубоко под землей, вдали от выхода на поверхность неожиданно сталкиваются две группы партизан, действовавших там независимо друг от друга. У каждой из этих групп возникает опасение, что их выследил враг.
Но вот как это выяснить?
И тогда в "ничейной" части катакомб, в мрачной и просторной пещере, откуда во все стороны расходятся штольни, подпольщики на толстом слое пыли под скупым светом самодельного факела пишут слово, на которое как-то должны будут отреагировать опасные незнакомцы. По реакции легко можно будет понять - свой это или враги.
И что же это за слово?
Слово - "кат".
В романе выбор именно этого коротенького странного словца, имеющего в древне русском несколько значений, в том числе "палач", как-то обосновывался.
Командир отряда, придумывая пароль, произносит внутренний монолог - лекцию по этимологии выбранного слова, однако мне, читателю, все доводы поначалу казались неубедительными. Эпизод задел меня за живое, даже можно сказать рассердил. Обычный авторский произвол. Волюнтаризм.
И лишь сравнительно недавно меня осенило - да ведь это слово, корневое от нашей фамилии, вырвалось у отца из самых глубин сознания.
Или даже - подсознания...
Власть над отцом бессознательного проявилось и в самом замысле романа, действие которого протекает в замкнутом пространстве мрачных подземных лабиринтов.
Сначала партизаны вынуждены скрываться в штольнях и пещерах каменоломен под Одессой из-за того, что город оккупирован фашистами, объявившими партизанам войну не на жизнь, а на смерть.
Наружу не высунуться: каждая вылазка в город чревата гибелью.
Но и в самой последней, заключительной стадии борьбы партизаны столкнулись с непреодолимым препятствием - физической невозможностью выбраться на поверхность, ибо многие штольни взорваны, а все известные выходы из катакомб завалены и заминированы.
И все же им удается вырваться из лабиринта.
Они оказываются на выступе скалы над морем, овеваемые свежим морским ветром и освещенные солнцем - живые и свободные.
И звучит фраза, которую произносит один из персонажей романа, но которая в действительности также вырывается из глубин авторского подсознания:
- Я же говорил, что мы бессмертны!
Позволю себе высказать еще одно соображение, связанное с упомянутым романом.
Помню, меня несколько смутило его название - "За власть советов".
Оно показалось мне совсем не точным.
Лучше было бы, если бы отец назвал его как-нибудь иначе. Ну, например, "За Родину, за Сталина".
Все-таки, говоря откровенно, власть была не у Советов, а у Сталина и других вождей. Так что название "За власть советов" немножечко принижало значение борьбы с немецкими фашистами, которые вели Петр Васильевич Бачей и его сын пионер Петя, случайно оказавшиеся в одесских катакомбах.
А уж теперь-то я точно знаю, что никогда у Советов никакой власти и не было.
У партии, у органов - да, а у Советов - нет.
В составе тетралогии этот роман, сильно сокращенный, получил новое название - "Катакомбы", то есть название приблизилось к самому первому - "Одесские катакомбы".
Сейчас, размышляя над возней с названием, я прихожу к выводу, что связанный с романом скандал вызван недовольством идеологического начальства именно неудачными названиями - и первоначально данным роману его автором и вторым, измененным по требованию того же начальства но не вполне политически внятным.
- Советские редакторы любят менять названия произведений, - повторял отец, имея в виду, наверное, и историю со своим романом "За власть советов".
(Я не был редактором, но поменять название тоже хотел...)
Он отлично понимал, что победоносно бороться с этим было невозможно, как со стихией.
Кстати сказать, и с названием второй части тетралогии "Волны черного моря" - "Зимний ветер" не все было благополучно. По своему обыкновению отец хотел назвать эту вещь "Черный ветер" - стихотворной строкой из поэмы Александра Блока "Двенадцать".
Помните?
Черный ветер
Белый снег...
Неизвестно, почему этого не произошло, можно только лишь строить догадки...
А во что и как отец одевался?
В семейном архиве сохранилась старая, чуть ли еще ни первых после военных лет фотография, на которой отец сидит в траве под сосной на нашем дачном участке в Переделкине, а рядом с ним мы, его дети - старшая сестра Женя стоит с котенком в руках и я сижу у отца под боком.
Женя - в коротеньком летнем платьице, я - голышом в черных трусах до колен.
А вот наш папа - в удивительном наряде.
На голове монгольский национальный головной убор, по очертания напоминающий буденовку, только понарядней - твердый, прошитый цветными нитями.
Сам же отец запахнут в длинный со стоячим низеньким воротником парчовый халат до пят, на ногах - национальные сапоги, жесткие, расшитые шелковыми узорами и с загнутыми вверх мысами.
Крепкие, изящные папины пальцы, выглядывающие из широкого рукава, сжимают длинный в узорах мундштук узкой монгольской трубки.
Недавно отец вернулся из поездки в Монголию и оттуда привез подаренный ему руководителем страны маршалом Чайбалсаном (на всю жизнь запомнил странную фамилию) национальный наряд, в котором и решил позировать фотографу.
Это был, кажется, корреспондент из Москвы.
На фотографии лицо у отца темное, светятся белки глаз.
В странном одеянии он и сам кажется странным, чужим, каким-то восточным. (Он рассказывал, что в гимназии у него было прозвище "китаец").
Позже отец весело вспоминал разные эпизоды посещения далекой страны, в частности бесконечные пиры и утренние пробуждения, когда в комнату входил маршал с бутылкой советского шампанского и тут же предлагал выпить за дружбу.
Небольшого размера старая фотография.
Русский человек в подмосковном летнем лесу в диковинном наряде. Причуда, да и только. А вот и нет! Поездка в Монголию, где отец волей случая побывал сразу же после войны, задела его душу вовсе не пирами и утренними опохмелками в гостевых правительственных юртах, а чем-то значительно более важным, глубинным, что нашло отражением в его будущем творчестве, в "новой прозе".
Буддийские храмы, древности, кровавые революционные легенды.
Много лет спустя, в конце шестидесятых мне посчастливилось побывать с отцом в Улан-Баторе, где в местном историческом музее отец обратил мое внимание на удивительный, "людоедский" экспонат - засохший комочек человеческого сердца, вырванного из груди поверженного врага и привязанного лентой к древку революционного знамени.
Волнующе описаны религиозные ритуалы в буддийском храме и дворец Богдагегена в повести "Святой колодец".
Там же, в суровой и таинственной Монголии творил свои кровавые дела советский чекист - один из персонажей рассказа "Уже написан Вертер".
Продолжу тему одежды.
Как-то отцу сшили (по его выражению "построили") прекрасный вечерний костюм цвета маренго для разных торжественных случаев, в частности, посещений посольских приемов и различных важных заседаний.
Ему очень шел этот костюм.
Белая рубашка, отлично повязанный (мной!) галстук, платок в наружном кармане хорошо сидящего пиджака, черные удобные полуботинки...
Нет, насчет галстука - вру!
Вспоминаю, отец на самом деле не умел и не любил хорошо завязывать галстуки и даже этим несколько бравировал, утверждая, что это его особенность. Но, с другой стороны, он позволял мне завязывать ему галстук, если я очень наседал...
Отец был строен, моложав, обрызган английской туалетной водой "Аткинсон" из большого квадратного флакона.
На лице - добрая и чуть ироничная по собственному адресу улыбка.
Можно и в путь!
Но костюму не повезло.
Не прошло и года со времени его постройки, как отца награждают званием героя социалистического труда и вызывают в Кремль получать заслуженную награду.
И там, в Кремле Председатель президиума верховного совета СССР (президент) с улыбкой воодушевления и радости прокалывает шилом (очевидно специально для этого существующим) щедрую дыру в грудной части пиджака, внедряет туда ножку золотой звезды и завинчивает с изнанки специальным кружочком.
Теперь костюм безнадежно и навеки испорчен.
Без звезды не пойдешь - дырочка заметна, не заделать.
А свои многочисленные награды отец никогда не носил.
Чувствовалось, что отец раздосадован, но досаду он пытался не показывать, "замазать" неприятный осадок веселым рассказом о происходившем в Кремле.
Председатель президиума, сделав свое черное дело, предложил отцу и другим награжденным сфотографироваться на память - мы, мол, со всеми награжденными снимаемся.
Подозвали фотографа.
Сфотографировались.
- А вы не прогорите? - спросил отец Председателя.
- Не прогорим! - бодро ответил тот. - Контора надежная!
Отметим, что вскоре Председатель был отправлен в отставку.
Для первого ордена, который вручал отцу всероссийский староста в сороковом году, дырку не проделывали - обошлись уже готовой петличкой в лацкане пиджака.
Существует соответствующая фотография: Михаил Иванович Калинин одной рукой пожимает руку отца а другой протягивает коробочку с орденом Ленина.
Оба улыбаются.
Упомянул об этом факте не в связи с темой "как отец одевался", а по другому поводу.
Дело в том, что Калинин возглавлял совет народных депутатов, то есть являлся главой советской власти, той именно власти, за которую сражались герои романа "За власть советов".
А где же Сталин?
Не слишком ли низок уровень воспеваемой произведением писателя Валентина Катаева власти, за которую ведут борьбу советские патриоты в одесских катакомбах?
С другой стороны, формально - комар носу не подточит.
Но все же, главная одежда отца - та, удобная и уютная, так сказать, повседневная, в которой он из года в год, из десятилетия в десятилетие сидел за своим рабочим столом и работал.
Вязанные свитера, как правило бежевые, серые фланелевые брюки, просторная и теплая клетчатая рубаха навыпуск ковбойской расцветки. В этой одежде отец чувствовал себя хорошо и спокойно, и напоминал мне рабочего человека высокой квалификации - может быть столяра, или часовых дел мастера, особенно когда склонялся над книгой или рукописью с лупой, точно пытаясь разгадать устройство какого-то мельчайшего механизма.
Из телевизионных передач отец, помимо "новостных", любил музыкальные передачи и особенно прямые трансляции из концертных залов, в частности из московской консерватории, которые бывали довольно редко, но зато очень высокого качества.
Разумеется передавалось огромное количество разной муры, и ее тоже "приходилось" смотреть.
Иногда что-то увиденное на экране вызывало у отца ироническую улыбку, и он делал какое-то смешное замечание.
Хотелось бы собрать все папины шутки и привести их полностью, да куда там!
Когда нужно - их и не вспомнишь.
Они сами по себе самостоятельно влетают вдруг в память, радуют, заставляют улыбнуться или даже расхохотаться и растворяются в бесконечности.
Одну сейчас вспомнил.
По телевизору исполняется известный романс Чайковского "Средь шумного бала" на слова Алексея Константиновича Толстого.
Исполнитель поет, старается.
Доходит дело до слов:
В часы одинокие ночи
Люблю я усталый прилечь...
У отца на губах появляется знакомая ироническая улыбка, он оборачивается ко мне и весело восклицает:
- Ишь ты! Прилечь, видите ли, любит.
И добавляет: вместо того, мол, чтобы спать по ночам, как все люди, господин, возвратившись усталый среди ночи откуда-нибудь с бала, укладывается вздремнуть прямо в прихожей.
Романс и сейчас частенько продолжает звучать, и две злополучные строчки, выхваченные отцом из романса, вызывают все тот же образ усталого господина во фраке с хризантемой в петличке, скромно улегшегося на кушетку и уютно подложившего под щеку две сложенные ладошки.
И все же мне хочется вернуться к разговору о второй и третьей частях тетралогии "Волны черного моря", потому что они содержат много интереснейших фактов из детства и ранней молодости отца.
В романах "Хуторок в степи" и "Зимний ветер" биографические факты вправлены в беллетристическую форму.
Попробую вызволить их из плена, чтобы легче было соотнести с реальной судьбой живого автора, то есть моего отца.
В первом из названных романов повествуется, в частности, о путешествии заграницу, предпринятом учителем одесской гимназии Петром Васильевичем Бачеем и его сыновьями Петей и Павликом.
Греция, Италия, Швейцария...
При чтении романа самое сильное впечатление производили не описания стран и их туристических достопримечательностей, а удивительная легкость, с которой в царской России, в Одессе с помощью домашней кухарки и городового "выправляются" паспорта, открывающие беспрепятственный выезд из родной страны в любую часть света.
Были бы деньги.
Семейная легенда гласит (это уже не из книги, а из настоящей жизни), что папины родители, поженившись, договорились когда-нибудь потом, с детьми, которые у них обязательно появятся, совершить большое заграничное путешествие и для этой цели накопить необходимую сумму.
Судьба распорядилась иначе.
Папина мама умерла через несколько месяцев после рождения второго сына, оставив его и шестилетнего старшего брата с овдовевшим отцом.
Прошли годы, мальчик поросли, и отец решил осуществить план, задуманный в счастливые минуты супружеской жизни.
В семейном архиве сохранилась фотография, на которой изображены три путешественника из России на горной тропе в Швейцарских Альпах. Бородатый интеллигент в пенсне и рядом с ним два мальчика, один из которых, в романтической накидке мечтательно опирается на длинный альпеншток. Это и есть мой отец.
Так вот, в романе "Хуторок в степи" можно найти описание итальянского острова Капри, где оказались наши путешественники и где они встретились с буревестником революции Максимом Горьким.
Такой встречи, разумеется, на самом деле не было. Она потребовалась автору для определенных беллетристических нужд.
Но отец все-таки встречался с Горьким там же, на Капри много лет спустя и воспользовался достоверным материалом, сместив его во времени.
Много лет спустя отец вспомнит свое пребывание на Капри в очерке, посвященном Горькому, гостеприимному хозяину и блестящему рассказчику.
Непроизвольно щемящее чувство возникает во время чтения страниц, повествующих о возвращении на родину - из процветающей чистенькой заграницы в "немытую" Россию.
Более значительные эпизоды отцовской биографии используются в третьей части тетралогии, в романе "Зимний ветер", где главный герой Петя Бачей, ставший уже вполне взрослым молодым человеком отправляется вольноопределяющимся на фронт, участвует в боях первой мировой войны, получает контузию и ранение, которое по чистой случайности не убивает или калечит его.
Само собой разумеется, я неоднократно видел след этого ранения.
Две давно уже заживших, но навсегда оставшихся глубокими "вмятины" от влетевшего и вылетевшего осколка в верхней части правого бедра в опасной близости от детородного органа.
(Не знаю, как мне так спокойно удалось написать эти слова).
Рассказывая о своем ранении и показывая его, отец вовсе не драматизировал ситуацию, то есть относился к происшедшему с полным спокойствием, словно бы верил в свою неуязвимость.
Приблизительно также спокойно за свою жизнь, хотя и с нескрываемым восхищением работой хирурга он рассказывал о тяжелой операции, которую пережил на пороге старости.
Раковую опухоль вырезали, но возникла проблема - хватит ли оставшейся здоровой ткани для того, чтобы шов не разошелся.
Ткани хватило.
Отец в лицах передавал разговор двух хирургов, спорящих по его поводу: расползется шов или не расползется. И восторгался филигранной работой оперирующего хирурга, решительной и умелой женщины, участницы войны, которая осталась его доброй знакомой до конца жизни.
Шов не расползся.
Хотелось бы полистать, поизучать записные книжки, куда бы отец заносил свои наблюдения, сюжеты произведений и так далее.
Увы, таких книжек у отца нет.
Отец говорил, что время от времени пытался завести записную книжку, как это подобает но всякий раз у него не получалось. И он эту затею оставил.
Последние двадцать лет жизни он регулярно делал записи в дневнике. Итальянская переводчица как-то подарила ему специальную книжку, рассчитанную на весь год, с первого января до тридцать первого декабря. Книжка была очень красивая, в малиновой кожаной обложке и чуть ли не с золотым обрезом.
Не хочешь, в будешь писать!
Книжка называлась Agenda.
Каждый год у него появлялась книжка с таким названием, иногда присланная из Италии, иногда из Франции от преподавательницы русского языка в парижском лицее, выпускницы Сорбонны, которая защищала диссертацию по творчеству отца, для чего приехала как-то с визитом в Переделкино и с тех пор осталась другом дома.
Бывали случаи, когда на один и тот же год у отца на столе оказывалось две таких книжки, и обе его не устраивали.
Дело в том, что требовались книжки со страничками не разграфленными вертикальными полосками, а чистыми, в крайнем случае просто спокойно разлинованными. Иногда требуемого дневника так и не удавалось достать, и отец вынужден был заполнять разграфленные странички.
По почерку можно заметить наличие некоего раздражения...
Об этих дневниковых записях - особый разговор.
Как-нибудь потом, когда они будут тщательно изучены и осознаны.
Могу только сказать, что последние годы, когда отец чувствовал себя плохо и жить ему из-за проблем со здоровьем становилось труднее и труднее, каждую запись он заканчивал одним словом "живу..."
Но еще до появления книжек-дневников отцу как-то подарили очень красивую тетрадь для записей из прибалтийской республики - кожаная бежевая обложка со своеобразным национальным узором.
В это время как раз родители оправлялись в морской круиз вокруг Европы, и отец взял с собой эту тетрадь, чтобы делать в ней всякие путевые заметки.
Помню он именно так сказал, по обыкновению с долей иронии, с удовольствием поглаживая кожаную обложку тетради и затем укладывая ее в чемодан.
Действительно, во время путешествия он ежедневно делал какие-то короткие заметки, главным образом сухо излагая маршруты перемещений. Записи заняли совсем мало места в достаточно толстой тетради, но при этом некоторые из них были очень глубокие и заставляли глубоко задуматься.
Особенно реакция отца на венгерские события (дело происходило в 1956 году, в начале хрущевской оттепели).
Несколько фраз показали душевную подавленность, и видно было, что конец путешествия безнадежно испорчен.
Описывая румынский порт Констанцу, темный и обшарпанный, отец отметил вызываемое им ощущение "мерзости запустения".
В коротких записях все-таки промелькнула тема нового произведения, которая родилась во время морского круиза и над которой отец размышлял после этого долгие годы. Но так и не осуществил.
Эта тема - "Огни Лиссабона".
В ночи, проплывая по Бискайскому заливу мимо таинственных берегов непонятной и недоступной Португалии, отец увидел слабое зарево во тьме, и моряк, к которому он обратился, сказал, что это "Огни Лиссабона".
Там была тайна, и ее так хотелось разгадать!
Рассказывая о круизе, отец вспоминал всяческие забавные наблюдения и происшествия.
Самой смешной и одновременно грустной оказалась история, которая случилась с ними в Париже, куда их привезли ночным поездом из Марселя на трехдневную прогулку.
Париж.
Может быть именно этот город был главной и тайной целью поездки родителей в круиз вокруг Европы.
В Париже родилась моя мама, затем после начала первой мировой войны ее родители переехали в Лондон, и уже оттуда после великой октябрьской революции - не сразу, разумеется, - всей семьей вернулись в советскую Россию.
С тех пор до нынешнего, 1956 года ни моей маме, ни двум ее сестрам - старшей и младшей, ни их родителям не представлялось возможности вернуться в Европу.
Хотя бы на время.
Особых объяснений сей факт не требует.
Впрочем, в самые первые годы после возвращения семьи в страну победившей революции, когда ошибочность этого поступка стала очевидной, три девочки со своей мамой имели возможность снова оказаться в Англии (или во Франции). Проблема заключалась в том, что в Европу путь был заказан их отцу, революционеру-бундовцу, врагу мирового капитала. Моей бабушке предлагали уехать с дочерьми и там дожидаться воссоединения со своим оставшимся в Советской России мужем. В такой ситуации - жена с детьми там, а муж здесь - проблема снималась. Но дедушка был человеком больным, сердечником, и бабушка не рискнула оставлять его одного, даже на короткое время.
Таким образом клетка захлопнулась.
И вот - круиз вокруг Европы с заездом в Париж.
У родителей забрезжила возможность побывать в городе, где появилась на свет мама.
Получится ли?
При заполнении анкет самую большую тревогу у родителей вызывал не столько мамин "пятый пункт", как место ее рождения. Начальство могло "подумать", что мама воспользуется такой прекрасной зацепкой и "останется". Да еще и мужа с собой потащит. За маму "поручился" знакомый родителей, некогда знаменитый комсомольский поэт а сейчас - уважаемый и авторитетный член партийного комитета.
Родителей выпустили...
Им удалось "отколоться" от группы.
Вдвоем, взявшись за руки, родители бродили по Парижу, отец показывал маме ее город.
Они побывали на улице Риволи, в беднейшем северо-восточном конце, которая значилась в маминой метрике, как место ее рождения в Париже.
Бульвары Монпарнас и Распай, Елисейские поля...
Это уже места, хорошо знакомые отцу по посещению Парижа в начале тридцатых годов, молодым и известным советским писателем, автором знаменитых "Растратчиков", переведенных на французский язык и выпущенных издательством Галлимар, а так же широко идущей в Европе и приносящей большие авторские комедии "Квадратура круга".
Все это было давным-давно, в другой жизни.
Отец говорил, что ноги у них от усталости гудели, и они решили, наконец, "как люди" сесть за столик в бистро, выпить по чашечке кофе, выкурить хорошую американскую сигарету.
Последнее относилось к маме. Тогда еще, в отличие от отца, она не бросила курить и дымила, как паровоз.
Но тут она уже давно не курила, и ей не терпелось поскорее усесться в кафе и открыть пачку американских сигарет Винстон, которые им удалось купить в какой-то дешевой лавочке буквально за гроши.
К нормальному табачному киоску с их грошами они и приблизиться не могли. А так они сэкономили даже на две чашки кофе.
И вот наконец они уселись за столик, гарсон поставил перед ними по чашечке вожделенного кофе, мама аккуратно вскрыла пачку сигарет и - о ужас - сигареты оказались не настоящими, а сделанными из шоколада.
То есть это была пачка конфет, загримированная под дорогие американские сигареты.
Когда папа во всех подробностях, с интригующими паузами и с восторженным ожиданием на лице нашей реакции на финал излагал сию печальную и трогательную историю, по маминому лицу пробегали все оттенки переживаний.
Но все же родители были счастливы, что замысел с посещением Парижа увенчался успехом, и в их жизни наступил какой-то новый этап.
Следует добавить, что в то время, как родители выкраивали сантимы для пачки сигарет и двух чашечек кофе, на счету отца в Обществе драматических авторов в Париже лежали довольно крупные по тем временам авторские отчисления за исполнение его произведений заграницей.
Некогда, будучи заграницей и оформляя соответствующие денежные документы для получения гонорара, отец вступил в общество драматических авторов, не придав этому факту значения. Но всяческие связи были оборваны, забыты, и тогда отцу и в голову не приходило, что у него за границей есть валюта.
Времена снова изменились, и в следующую поездку во Францию отца нашел представитель упомянутого общества и выдал некую сумму во франках, которая значительно превышала стоимость двух чашечек кофе и шоколадных сигарет.
Такое положение длилось недолго.
И виной этому был тогдашний президент Франции генерал Шарль де Голль.
О его остроумии, кстати сказать, отец после одного из посещений Парижа привез такое свидетельство.
Однажды де Голль пригласил к себе в ложу в Гранд Опера, где, кстати сказать, потолок (называемым плафоном) был расписан великим художником Марком Шагалом, советского посла. Сидят они, беседуют, и советский посол, чтобы подчеркнуть близость культур двух великих держав, говорит:
- Обратите внимание, господин Президент, что плафон Град Опера расписан художником из России.
- Я хожу в оперу не для того, чтобы глядеть в потолок, - холодно ответил генерал.
Так вот, отношения де Голля и нашей страны были так хороши, что в Советском Союзе как-то перевели и издали его книгу. Советский посол воспользовался этим фактом, чтобы вручить Президенту авторский экземпляр его книги на русском языке.
Де Голль с интересом и благодарностью принял книгу, повертел ее в руках и, передавая своему помощнику, распорядился, чтобы гонорар за нее был по обыкновению переведен на счет благотворительного фонда в пользу больных детей.
- Никакого гонорара нет, - возразил помощник. - Советский Союз не платит иностранным авторам.
- А Франция платит советским авторам? - поинтересовался генерал.
- Разумеется, господин генерал.
- В таком случае Франция также прекращает платить гонорары советским авторам, - заявил Президент, и счета советских авторов во французских банках, в том числе, и отца, были заморожены.
Книжка об отце заканчивается.
Был ли он доволен собой, своей судьбой, своим творчеством?
На три этих вопроса, самых, пожалуй, главных в жизни человека, и отец-то вряд ли смог бы ответить.
А уж я тем более не смогу.
- Я - средний русский писатель.
Фразу, звучащую, как формула, я слышал из его уст в течение многих лет, и теперь понимаю, что он защищался этой фразой от несправедливых наскоков критики, которую ни в грош не ставил, и от неумеренных восторгов почитателей.
В этом он был глубоко уверен, и никто не смог бы заставить его изменить столь высокую оценку, данную самому себе.
Отец утверждал, что никогда не перечитывает своих произведений, и это было правдой.
Он время от времени раскрывал свои книги, но не мог осилить и нескольких страниц, потому что жил уже в атмосфере нового замысла, совсем, совсем другого.
Он утверждал, что для каждого следующего произведения создает новый строительный материал, а не пользуется кирпичами, приготовленными для предыдущих вещей.
Но когда он читал только что написанные страницы, чувствовалось, что они ему нравятся.
И все же мне кажется, что порой он испытывал чувство мучительной неудовлетворенности, ставшей, возможно, навязчивой идеей, заставившей его в последние годы, или даже месяцы жизни приступить к переработке своей пьесы "Растратчики", которая в свое время, более полувека назад была написана по предложению Художественного театра, поставлена на его сцене и затем после восемнадцати представлений исчезнувшая из репертуара.
Отец не распространялся об этой своей работе...
Часто я заставал его согнувшимся над столом, но он или не замечал присутствия постороннего или же бросал мельком взгляд и снова углублялся в рукопись, хотя частенько в подобных случаях с удовольствием отвлекался, заявляя:
- Русские писатели любят, когда их отвлекают от работы!
Он закончил этот тяжелый труд, но кто знает - дал ли ему результат удовлетворения, успокоил ли его.
Отец утверждал, что каждое свое произведение переписывает по три раза.
Думаю, такая практика началась со времени так называемого "нового Катаева", то есть с "Маленькой железной двери в стене" и "Святого колодца" и далее до последней его работы - "Сухой лиман".
Все три рукописи одного и того же произведения разительно отличались друг от друга.
Самая первая - черновая - была испещрена поправками, вымаранными отдельными словами и целыми предложениями, крест накрест перечеркнутыми абзацами, а иногда и целыми страницами.
Вторая рукопись выглядела гораздо лучше - аккуратные строки, почти без помарок - хоть отдавай машинистке.
Отец, однако, не успокаивался и переписывал рукопись еще один раз, третий.
И этот, третий, вариант совсем уже не походил на два предыдущих. Между абзацами появлялись просветы, и рукопись от этого становилась словно бы прозрачной. Одни абзацы были поуже, другие пошире. Иногда коротка фраза из двух трех - слов, занимающая пол строки или еще короче, отделялась сверху и снизу полновесным просветом.
На этом этапе работы над новым своим сочинением (третья рукопись) на мой вопрос, что он сейчас делает, отец озорно улыбался, прикладывал ко рту две сложенные ладони и с шумом выдувал воздух, словно бы наполняя невидимый воздушный шарик...
Мальчишка, да и только!
"Живу..."
Таково последнее слово в его земной жизни, написанное писателем Валентином Катаевым в дневнике.
После этого было еще полтора месяца страданий в больничной палате, желания выбраться оттуда.
Через несколько дней после начала болезни, когда нам, его жене и детям, позволили навестить отца, мы принесли в палату несколько букетов цветов.
Это были очень хорошие, сильно пахнущие розы - крупные и мясистые.
Отец повел глазами, слабо иронически улыбнулся и проговорил:
- Как на похоронах.
Прошел месяц.
Состояние его, как говорится, стабилизировалось и больничная палата стала тяготить его.
Последние слова, сказанные мне, были такие:
- Обещай мне, что ты меня увезешь домой.
Он крепко держал мое запястье своей такой родной прекрасной рукой и лицо выражало уверенность, что уж сын-то не подведет. Но эта безоглядная уверенность говорила о том, что уже ничего не осталось, кроме последней, самой последней надежды.
Выйдя из палаты, я направился к врачу и тот заверил меня, что в понедельник (дело было в пятницу) отца отпустят домой.
До возвращения домой ему нужно было продержаться двое суток. Не случилось.
В субботу отца не стало.
Постоянно думаю о нем, размышляю, восхищаюсь и вместо того, чтобы раз и навсегда попрощаться, повторяю: - Привет, папа...
Москва - Отепя - Москва
Весна - лето 2002 г.