Перенеся ее на руках в автомобиль, Сильвен продолжает: "С чего он расстроился? Представляешь? Пролетел под аркой! Даже те, кто пешком проходят под ней, могут подхватить плеврит".

Матильда смеется. И думает: будь у нее талант Милле, Ван Гога, или десятка других, которые их не стоят, она написала бы, как живое воплощение человеческого тщеславия, портрет страдающего "испанкой" старшего фельдфебеля, награжденного Военным крестом, сидящим в лучах солнца, пробивающегося сквозь сосны, или в своей выкрашенной розовой краской палате.

В этот вечер она ненавидит Эсперанцу.

СЛАВНЫЕ БЫЛЫЕ ДЕНЬКИ

Октябрь 1919 года.

Терезе Гэньяр, жене человека, которого называли Си-Су, тридцать один год от роду, стройная фигура, светлые волосы польки, лукавые голубые глаза. Работает прачкой в Кашане, около Парижа. У нее лавочка на маленькой площади, где кружат засохшие платановые листья.

Она знает, что муж выстрелил себе в руку и предстал перед военным трибуналом. Об этом рассказал его бывший фронтовой товарищ, приезжавший к ней после перемирия. А большего знать ей не надо. На официальной похоронке, полученной в апреле 1917 года, значится: "Убит врагом". Получает пенсию, у нее две дочери, которых надо поставить на ноги. Она сама шьет им платья и завязывает одинаковыми лентами банты, как поступают с двойняшками. Уже несколько месяцев за ней ухаживает человек, который хочет на ней жениться. Он ласков с детьми.

Она вздыхает: "Жизнь не выбирают. У Си-Су было золотое сердце. Уверена, он одобрил бы мое решение".

И возвращается к утюгу.

О Си-Су рассказывает, что он был ранен в Дравейе в 1908 году, когда кавалеристы стреляли по забастовщикам в песчаном карьере и многих поубивали. Яростно ненавидел Клемансо. И не одобрил бы, чтобы этого убийцу рабочих называли теперь Отцом Победы.

Только не думайте, что Си-Су увлекался одной профсоюзной работой. Ему нравилось ходить на танцульки на берегу Марны, да еще гонять на велосипеде. Он любил это не меньше, чем свою ВКТ [Всемирная конфедерация труда]. В 1911 году, в то ужасное жаркое лето, ему довелось в качестве механика сопровождать Гарригу, когда тот стал победителем Тур де Франс. В вечер этой победы Тереза привезла Си-Су мертвецки пьяным на тачке от Порт д'Орлеан до Банье, где они жили. На шестом месяце беременности своей первой дочкой. На другой день ему было так стыдно, что не смел глаз на нее поднять и не хотел, чтобы она на него смотрела. Большую часть дня он, подобно осужденным в средние века, провел с мокрым полотенцем на лице.

Пьяным она его видела в тот единственный раз. А если он и выпивал стаканчик, то лишь за столом, да и то потому, что, когда они начали встречаться, она вспомнила поговорку своей бабки: "После супа стакан вина бьет по карману твоего врача". Он никогда не транжирил получку на игры или выпивку в кафе. Чтобы позлить, его называли скрягой. Но если приносил Терезе слегка усохшую зарплату, она знала, что помог кому-то из товарищей. Развлекался он только на Зимнем велодроме, где знал всех гонщиков и куда его пускали бесплатно. Оттуда он приходил с горящими глазами и яркими впечатлениями. Тереза говорит, что, если бы у них родился сын, Си-Су сделал бы из него чемпиона по велоспорту.

Когда Сильвен, доставивший Матильду в Париж, приезжает за ней, обе девочки уже вернулись из школы. Восьмилетняя Женевьева умеет, не обжигаясь, гладить утюжком маленькие платки и очень гордится тем, что помогает матери. Шестилетняя Симона принесла с улицы засохшую ветку платана и обрывает листья. Одну из веток она отдает Матильде.

В отцовском автомобиле, большом красно-черном "пежо", с новым, незнакомым ей шофером за рулем, Матильда сидит сзади рядом с Сильвеном. Между большим и указательным пальцами она зажала ветку и задает себе вопрос, смогла бы она, имея двоих детей от Манеша, забыть его? И не может ответить. Говорит себе - "нет", а потом - "конечно, ведь у Терезы Гэньяр нет отца, уже зарабатывавшего много денег до войны, и еще больше - после, восстанавливая разрушенные города".

Они въезжают в Париж. Наступил вечер. На Монпарнасе идет дождь. Она видит, как по стеклам машины стекает ручьями вода.

И думает: "Бедный, бедный Си-Су. Мне бы тоже хотелось узнать тебя в другие времена и в другом месте, как сказал капитан человеку, которого ты называл Надеждой. Ты, я знаю, так бы встряхнул этого Надежду, что он бы выплеснул правду всему свету".

До отъезда Матильда написала в Кап-Бретон письмо жене Этого Парня из Дордони. Оно вернулось с пометкой: "Адресат не проживает". Рожденная в январе, Матильда унаследовала - пусть астрологи разбираются - от Тельца упрямство, а от Рака - упорство. Она написала мэру деревни Кабиньяк. Ей ответил кюре.

"25 сентября 1919 года.

Дорогое мое дитя!

Мэр Кабиньяка, господин Огюст Булю, умер в этом году. А тот, кто его сменил, Альбер Дюко, поселился у нас после войны, которую достойно провел на медицинской службе. Он радикал, но тем не менее выказывает ко мне братские чувства. Это умный врач, бессребреник, он не берет денег с бедных, а таких немало среди моих прихожан. Я очень уважаю его. Он отдал мне письмо потому, что не был знаком с Бенуа и Мариеттой Нотр-Дам. Я же обвенчал их летом 1912 года. Я знал Мариетту и Бенуа еще детьми. Бенуа ни за что не хотел учить катехизис. Однако, выловив его в поле, где он шел за плугом, я заставлял его учить текст во славу Иисуса и Марии. Они оба подкидыши. Бенуа нашли в нескольких километрах от Кабиньяка на ступенях часовни Нотр-Дам-де-Вертю. Отсюда его фамилия. А так как это случилось в день святого Бенуа, 11 июля, - то ему дали это имя. Такой же кюре, как и я, найдя ребенка, отнес на руках в монастырь, откуда потом его не хотели отдавать. Пришлось вмешаться конным жандармам. Если вы когда-нибудь будете в наших краях, старики расскажут вам эту историю во всех подробностях.

Этим летом на площади перед моей церковью возведен временный памятник погибшим на войне. На нем есть и имя Бенуа Нотр-Дам. Шестнадцать сыновей Кабиньяка отдали свою жизнь за родину. В 1914 году у нас было тридцать мужчин призывного возраста. Сами видите, какой урон нам нанесла война.

Я почувствовал, дитя мое, в вашем письме раздражение и горечь. Никто не знает, как погиб Бенуа Нотр-Дам. Но здесь все убеждены, что в суровом бою: он был таким большим, таким крепким, что сломать его могла только чья-то адская сила. Или - и тут я умолкаю - воля Божья.

Мариетта получила ужасное известие в январе 1917 года. Она тотчас повидалась с нотариусом из Монтиньяка, продала ферму, так как одна бы не управилась с ней Продала все - даже мебель. И, сев на двуколку папаши Трие, вместе с маленьким Батистеном уехала. У нее было два чемодана и мешки. Взяв под уздцы лошадь, я спросил ее: "Что ты делаешь? Что с тобой будет?" - "Обо мне не беспокойтесь, господин кюре, - ответила она. - У меня есть малыш, друзья близ Парижа, я найду работу" А так как я все еще держал уздечку, папаша Трие крикнул: "Пошел прочь, кюре! А то огрею тебя плеткой!" Этот скряга, потерявший на войне обоих сыновей и зятя, оскорблял всех, кто вернулся, и поносил Господа нашего. Это он откупил ферму у Нотр-Дам. И, несмотря на свою жадность, дал Мариетте, по словам нотариуса, хорошую цену Наверное, с тех пор как сам пережил столько горя, стал уважать чужое больше, чем деньги. В каждой заблудшей душе всегда найдется кусочек ясного неба. Я вижу в этом длань Божью.

В апреле 1917 года пришло официальное извещение о смерти Бенуа. Я отправил его по временному адресу, оставленному мне Мариеттой, на улицу Гэй-Люссак, 14, в Париже. С тех пор мы ничего о ней здесь не знаем. Может, вы поищете ее, поспрошав у хозяев этого дома. Буду весьма признателен, если сообщите, нашли ли ее. Я бы так хотел знать, что сталось с ней и ребенком.

Именем Господа нашего Ансельм Буалеру,

кюре в Кабиньяке".

Матильда написала также подруге Уголовника, Тине Ломбарди, поручив письмо заботам госпожи Конте, проживавшей на дороге Жертв, 5, в Марселе. Эта дама написала ей ответ фиолетовыми чернилами на страничках, вырванных из школьной тетради. С трудом разобрав письмо с помощью лупы и итальянского словаря, она получила следующее:

"Четверг, 2 октября 1919 года.

Дорогая мадемуазель!

Я не видела Валентину Эмилию Марию, мою названную крестницу, с четверга, 5 декабря прошлого года. Она провела у меня полдня, как и прежде до войны, принесла горшок хризантем на могилы моих отца, сестры и покойного мужа, пирог с кремом, печеные яблоки и горошек. А еще 50 франков сунула в коробку из-под сахара, да так, чтобы я не заметила.

Вид у нее был обычный - ни довольный, ни недовольный, скорее благополучный. Одета была в синее в белый горох платье, очень красивое, но такое короткое, что открывало икры, ну, сами знаете как. Сказала, что такая теперь мода. Убеждена, что вы порядочная и образованная девушка и не наденете такое платье, разве что изображая уличную девицу на карнавале в последний день поста. Да и то не шибко тому верю. Я показала ваше письмо соседкам - мадам Сциолла, а также мадам Изола, которая вместе с мужем держит бар "Цезарь" на улице Лубон Эта женщина всегда может дать полезный совет, ее все уважают, уверяю вас. Так вот, обе они сказали: "Сразу видно, что эта девушка из хорошей семьи", что я должна вам написать вместо Валентины, хотя понятия не имею, где она уже много месяцев. Что и делаю.

Только, дорогая мадемуазель, простите мне мой почерк, я не ходила в школу. Я ведь из бедной семьи, приехала из Италии в Марсель с моим вдовым отцом и сестрой Сесилией Роза в январе 1882 года, четырнадцати лет. Моя бедняжка сестра умерла в 1884 году, а отец - в 1889. Он был каменщиком, его все уважали, так что мне пришлось много работать. 3 марта 1900 года я вышла замуж за Паоло Конте, мне было тридцать два года, а ему пятьдесят три, и он двадцать лет проработал на шахтах в Алэсе. 10 февраля 1904 года он умер от болезни бронхов в два часа ночи, а это значит, что мы не прожили и четырех лет в браке. Просто ужасно, уверяю вас. Этот славный человек приехал из Казерта, где я сама родилась и моя сестра Сесилия Роза тоже. Детей мы не успели завести, да, просто ужасно. А потом у меня начало шалить сердце, и вот в пятьдесят один год, даже не в пятьдесят два, я превратилась в старуху, не способную самостоятельно выходить на улицу. Я стала задыхаться, даже когда перехожу от постели в кухню - представляете, каково это. К счастью, у меня хорошие соседи - мадам Сциолла и мадам Изола. Благодаря хлопотам мадам Изола, меня взяла на свое попечение мэрия. Я ни в чем не нуждаюсь. Не подумайте только, что я вам жалуюсь, моя бедная девочка, потерявшая на войне своего любимого жениха. Я тоже пережила горе и поэтому вместе с мадам Сциолла и мадам Изола выражаю вам свое искреннее соболезнование.

Я всегда любила Валентину Эмилию Марию, с самого дня ее рождения, 2 апреля 1891 года. Ее мать умерла от родов, у меня тогда уже не было ни отца, ни сестры, и пока еще мужа. Я бы все вам лучше рассказала не в письме, но вы сможете себе представить мою радость, когда двадцати трех лет я могла держать на руках ребенка, тем более что ее отец, Лоренцо Ломбарди, пил горькую и задирался, его все соседи терпеть не могли. Чтобы вволю поспать, она часто пряталась у меня. Так что разве удивительно, что она пошла по дурной дорожке? В тринадцать или четырнадцать лет она познакомилась с этим Анжем Бассиньяно, жизнь которого была не лучше, чем у нее. Но ведь любовь побеждает все.

Я возвращаюсь к письму 3 октября. Вчера не могла продолжать, кровь так и приливала к голове. Я бы только не хотела, чтобы вы подумали, будто Валентина Эмилия Мария, моя названная крестница, дурная девчонка. Как раз напротив, у нее доброе сердце, до войны не было дня, чтобы она не посещала меня, не приносила подарки, не оставляла незаметно, чтобы не обидеть, в сахарнице пятьдесят или больше франков. Но ей не повезло. Она отдалась этому окаянному неаполитанцу, а затем последовала за ним в его падении, ведя разгульную жизнь до тех пор, пока он не сцепился насмерть с другим негодяем из нашего района в баре Аранка и не всадил в него нож. Меня всю передернуло, когда я об этом узнала.

Потом она каждую субботу ходила к нему в тюрьму Сен-Пьер, и у него ни в чем не было недостатка, уверяю вас. Он к этому привык с тех пор, как шестнадцати лет вообразил себя принцем, и жил за ее счет. Потом, когда в 1916 году его отправили на войну, она последовала за ним, переезжая с одного фронта на другой, они пользовались каким-то шифром, так что она всегда знала, где его найти. Представляете, кем сделала ее эта любовь: солдатской девкой. Он даже сумел в своем полку найти с десяток болванов, которым она стала "фронтовой крестной", и в увольнении обчищала их до нитки. Он заставлял ее делать вещи и похуже, и все ради денег. Разве сегодня, когда он подох как собака, вернее всего от рук французских солдат, ему нужны деньги? Натерпелись бы стыда его родители, будь они живы. К счастью, они знали его очаровательным мальчуганом, настоящим красавцем. Они умерли, когда ему было четыре года, и он воспитывался не Бог весть у каких людей, выходцев из Пьемонта, которые оставляли его на улице. Я, уверяю вас, совсем не злая женщина, но, когда жандармы принесли подтверждение о его смерти и вручили уведомление, я испытала чувство облегчения. Я поплакала, но не из-за него, пропащий был малый, а из-за крестницы, для которой он стал сущим демоном.

А теперь я отвечу на вопрос, который вы задали Тине, как вы ее называете. Я распечатала ваше письмо, так я поступаю по ее указанию, чтобы пересылать туда, где она находится, и чтобы отвечать на письма властей и полиции. Я первой узнала от жандармов в субботу 27 января 1917 года в одиннадцатом часу о том, что Анж Бассиньяно пропал на войне. Незадолго до этого, во вторник 16 января, я получила последнее письмо Ангела из Ада, как он сам себя называл, посланное Валентине. Я была очень удивлена, получив это письмо, ведь с тех пор как он вышел из тюрьмы, я перестала служить ему почтой, и удивилась еще его нежности, но он заговаривал зубы, за его нежными словами явно скрывался, как я уже сказала, тайный код для моей крестницы.

В то время у меня еще был адрес Валентины Эмилии Марии: П.П.1828.76.50 и больше ничего, но письма доходили. Ее последнее письмо было написано пять недель назад, она нигде долго не засиживалась, но я все-таки переправила ей письмо, и она мне потом говорила, что получила его. Словом, она нашла след своего демона и узнала о том, что с ним приключилось.

Она рассказывала, что это произошло на Сомме и что его надо считать погибшим. Так она и сказала, вернувшись в Марсель, сидя на моей кухне, во вторник 13 марта 1917 года. Выглядела усталой и больной. Я сказала ей поплачь, да поплачь же, бедняжка, что это ей поможет, но она ответила, что ей неохота, мечтает только оторвать башку тем, кто погубил ее Нино - так она его называла. Потом я некоторое время опять не видела ее. Наконец пришла открытка из Тулона, она писала, что у нее все в порядке, чтобы я не беспокоилась. Официальную похоронку доставили в пятницу 27 апреля в конце дня. Вот тогда-то я и произнесла - тем лучше. На бланке было написано: "Убит врагом 7 января 1917 года", но где похоронен - не сказано. Конечно, я спросила у жандармов. Но те не знали. Только сказали: "Наверное, в одной могиле с другими"

Я написала в Тулон, и при первой возможности моя крестница приехала меня проведать. Располнела, расцвела. Я радовалась, особенно потому, что она не хотела говорить о своем Нино. Потом она еще приезжала, почти каждый месяц до того четверга, 5 декабря 1918 года, о котором я писала, привозила подарки и сладости, мы вместе ужинали в кухне, а однажды, опираясь на ее руку, я даже вышла из дому и мы вместе отправились в "Бар Сезара", там мадам Изола приготовила нам вкуснейшие отбивные - в Бель де Мэ или Сэн-Морон, даже в верхней части Национального бульвара нет лучше кухни.

Сейчас я ничего не знаю о моей крестнице. Ко дню моего рождения в феврале я получила поздравительную открытку из Ла Сиота. Позже мне сказали, что ее видели в Марселе с девицами на улице Панье, а еще в заведении по дороге в Гарданн. Но пока она мне сама все не расскажет, я никому не поверю. Злословить ведь так просто.

Я продолжаю письмо, которое прервала, как и накануне, 4 октября, по причине усталости. У меня плохое зрение и перечитать мне трудно, надеюсь вы разберете мои каракули. Боюсь только, что на почте не примут такое толстое письмо, самое длинное из всех, когда-либо мною написанных. В каком-то смысле оно позволило мне облегчить душу, уж не знаю, как сказать. Когда я увижу крестницу - а я ее непременно увижу, - я узнаю от нее адрес и пошлю его вам, если она позволит. С самыми лучшими чувствами к вам и соболезнованиями также от мадам Сциолла и мадам Изола. До свидания, с уважением

мадам вдова Паоло Конте,

урожденная Ди Бокка".

Бар Малыша Луи на улице Амело обшит темным дубом. Пахнет анисом и опилками. Две лампы освещают потолок и давно некрашенные стены. Позади оцинкованной стойки над батареей бутылок развешаны фотографии довоенных боксеров в боевой стойке. Они с каким-то завороженным видом смотрят в объектив. Все фотографии в полированных рамках. Малыш Луи говорит: "Рамки изготовил Эскимос. И макет парусника в глубине зала тоже он Макет, конечно, постарел, но вы бы видели его в 1911 году - настоящая игрушка, точная копия шхуны "Camara", на которой в дни молодости Эскимос вместе с братом Шарлем плавали от Сан-Франциско до Ванкувера. Честное слово, руки у Эскимоса были золотые".

Малыш Луи опустил жалюзи. На часах полдесятого вечера, в это время бар обычно закрывается. По телефону он сказал Матильде: "Так нам будет спокойнее". Когда она приехала, подталкиваемая в своей коляске Сильвеном, за стойкой находились только два клиента, которым Малыш Луи посоветовал скорее допить рюмки. Теперь он ставит на мраморную плиту столика разогретую похлебку, початую бутылку вина, тарелку. Он, конечно, предложил Матильде разделить его трапезу - рагу из барашка, но она не смогла бы проглотить и кусочка. Сильвен отправился ужинать в пивную на площади Бастилии.

Малыш Луи вполне соответствует своему прозвищу. Но располнел. Говорит: "Будь я сегодня боксером, перешел бы в средний вес. И со мной разделался бы любой противник. Истинно говорю, если имеешь бистро, трудно сохранить форму". Но его походка, когда он переходит от стойки к столику, приносит две рюмки, полбатона хлеба, камамбер в коробке, отличается удивительной гибкостью. Он ходит словно на пружинах. По перебитому носу, сплющенным ушам и изуродованному рту видно, что ему доставалось от противников. Улыбка открывает ряд золотых зубов.

Усевшись и заложив клетчатую салфетку за ворот рубашки, он наполняет рюмку и сначала предлагает Матильде. Чтобы покончить со светскими условностями, она соглашается. Налив себе и отпив глоток, чтобы промочить горло, он прищелкивает языком и говорит: "Можете убедиться, вино отличное. Мне его присылают из родного Анжу. Вот сколочу деньжат и сам вернусь туда. Продам это вонючее заведение и поселюсь в винном погребе вместе с двумя-тремя приятелями для компании. Истинно скажу, я многое повидал в жизни, но нет ничего лучше вина и дружбы". И, сокрушенно улыбнувшись, добавляет: "Извините, глупости болтаю. Вы меня смущаете".

Затем накладывает в тарелку еду и ест, макая хлеб в соус. А в перерыве между рюмками рассказывает Матильде о том, что ее интересует. Она пододвинула к столу свою коляску. За окном все тихо, не слышны даже автомобили и голоса буянов, любящих вино и дружбу.

В конце января 1917 года в кафе зашла вдова из Благотворительного общества, "дама в трауре", и сообщила Малышу Луи, что его друг умер. Она пришла из дома на улице Давиль, в двух шагах от бара, где до войны у Эскимоса на первом этаже была столярная мастерская, а наверху - комнатенка под крышей.

Малыш Луи так и рухнул на стул. В тот момент он как раз рассказывал клиентам об одном из своих самых славных боев Вечером, оставшись один, он напился и плакал, перечитывая полученное раньше последнее письмо Эскимоса. И даже в сердцах разбил в баре столик, проклиная судьбу-злодейку.

А в середине апреля явился господин из мэрии с официальной похоронкой: "Убит врагом 7 января 1917 года". Господин хотел узнать, есть ли у Эскимоса родственники, хотя бы дальние, которых надо было бы известить. Малыш Луи ответил, что не знает. Брат Эскимоса Шарль остался жить в Америке и уже давно не подавал о себе вестей.

В тот вечер, чтобы встряхнуться, Малыш Луи выбрался в город с одной из своих возлюбленных. После кино, которое они недосмотрели, не было настроения, они поужинали в ресторане на площади Клиши. Не было настроения заняться и другими делами, он проводил даму до дому, но не зашел к ней, и пешком, весь в слезах, вернулся к себе, заперся в кафе и опять напился в одиночестве, предаваясь воспоминаниям Однако столов крушить не стал, потому что они дорого стоят, да и все равно ничего не поправишь.

Нет, он не получал больше никаких известий ни о гибели Клебера Буке, ни о месте, где он похоронен. Никто из фронтовых товарищей к нему не заходил. В начале войны приходили, по случаю увольнения, чтобы сообщить ему новости, отдать фотографии, а потом стали бывать все реже. Армия пополнялась новыми людьми, возможно, все они погибли или попали в плен, а может быть, им надоело пережевывать свои беды.

Веронику Пассаван - Веро, о которой писал Эскимос, Малыш Луи встречал часто, она и теперь заходит, обычно к закрытию, чтобы, сидя возле печки, выпить чашку кофе, поговорить о славных былых деньках и немного поплакать. В 1911 году она приходила с Клебером. В тот год Малыш Луи повесил на гвоздь перчатки по случаю своих тридцати девяти лет. А после пресловутого боя с Луи Понтье купил бар. Даже боксируя с сильным противником, он никогда не падал на колени. Но в тот раз здорово испачкал майку. Потом наступили годы, которые они с Веро называют славными деньками. Клебер много раз на дню, весь в стружке, приходил выпить белого винца. Часто по вечерам водил расфранченную Веро в мюзик-холл. Он очень гордился своей спутницей, которую всем представлял как жену. Даже не будучи венчаны, они все равно решили жить вместе до гроба. Разлучила их война.

И вот еще что. В 1916 году Клебер продолжал оплачивать мастерскую и комнату, он хотел, чтобы, приезжая в увольнение, все было как прежде. Он чаще других пользовался отпуском, потому что вызывал у людей симпатию, а может быть потому, что был награжден за то, что привел пленных. В те дни, так сказать, разрядки, он полдня проводил с Веро в постели, а вторую половину - в увеселительных заведениях, даже в тех, куда до войны не осмеливался зайти. Едва приехав, он еще на лестнице скидывал свою солдатскую форму и надевал ее только перед отъездом. Надо было видеть, как он пыжился, идя в твидовом английском пиджаке, сдвинутом для форсу на затылок котелке и с длинным белым шарфом на шее под руку со своей зазнобой. Его принимали за одного из асов-летчиков.

Следует еще сказать, что Вероника Пассаван - прехорошенькая штучка Высокая, отлично сложенная, с черными до пояса волосами, большими, как шары, кошачьими глазами и с такой кожей, что ей позавидовали бы многие дамочки - истинно говорю, хорошенькая штучка. Ей двадцать семь лет. В последний раз заходила к Малышу Луи в июле этого года, служит продавщицей в бутике для дам в Менильмонтане. Но ни дома, ни улицы, на которой живет, он не знает. Уверен, что она скоро зайдет, и тогда он свяжет ее с Матильдой.

Причина ссоры и разрыв между любовниками в 1916 году во время очередного увольнения Клебера так и остались для Малыша Луи загадкой. Ни он, ни она ничего ему не сказали. Он решил, что такие раздоры между влюбленными не могут длиться долго. Когда в то окаянное утро Веро, узнав от соседей, что ее любовник погиб, прибежала к нему, Малыш Лун дал ей прочитать последнее письмо Эскимоса и попросил обо всем рассказать. Вся в слезах, убитая горем, она стояла на коленях, подняв лицо без следов косметики, и кричала: "Да какое это имеет значение теперь? Хочешь, чтобы меня замучали угрызения совести? Думаешь, я не решила в его следующий приезд броситься ему на шею? И все было бы забыто! Все!" Так она кричала, не считаясь с присутствием пяти-семи клиентов, которым не хватало такта, чтобы удалиться, поборов любопытство перед лицом чужой беды. Малышу Луи пришлось их вышвырнуть.

Много позже, успокоившись и сев за стол у печки, Веро, с сухими глазами, сказала: "В любом случае Клебер заставил меня поклясться, что я никому ничего не скажу". Малыш Луи не стал настаивать. Коли Матильде угодно знать его мнение, то Клебер, всегда питавший слабость к женскому полу, наверное, сделал левый заход, признался Веро и она его не простила. Забрала свои вещи и ушла. Если не мучить себя ненужными подробностями, он, Малыш Луи, видит дело именно в таком свете. Но его смущают две вещи: первое - Веро слишком любила Эскимоса, чтобы долго сердиться на него за случайную связь. И второе - раз Клебер отказался довериться ему, хотя отдавал даже деньги, значит, ему было стыдно или, что всего вероятнее, он кого-то выгораживал. Пусть уж Матильда простит ему, но в постельных делах черт ногу сломит.

В то время как Малыш Луи заканчивает ужин, Матильда приближает свою коляску к огню. В какой-то момент его рассказа ее вдруг охватил озноб. Или всему виной возникшая в мозгу картина. Тем временем Малыш Луи приносит ящик с приготовленными для нее сувенирами: американские фотографии Эскимоса, а также другие, относящиеся к славным довоенным денькам, военные фото, последнее письмо. Матильда еще не знает, должна ли она сказать Малышу Луи, что у нее есть его копия и в какой страшный вечер оно написано. Впрочем, она почти не разыгрывает удивления, читая письмо словно в первый раз.

Она смотрит на скошенные влево буквы, написанные неумелой рукой простого паренька, делающего орфографические ошибки, в ее воображении возникает связанный, замерзший, жалкий солдат, который обернулся, стоя на верху лесенки, чтобы спросить разрешения помочь другому, еще более жалкому, чем он.

Малыш Луи переставляет рюмки, свою и Матильды, на соседний столик, ближе к ней, садится и закуривает сигарету. Его взгляд под разбитыми бровями устремлен куда-то в прошлое. Матильда спрашивает, кто такой Бисквит, о котором написано в постскриптуме? Покривившись, Малыш Луи говорит: "Истинно говорю, вы прочли мои мысли. Я только что о нем подумал".

С Бисквитом связана целая история.

Бедняга тоже не вернулся с войны, он был самым симпатичным из знакомых ему людей. Длинный и худой, как жердь, шатен со спокойными голубыми глазами и редко стригущейся шевелюрой. А Бисквитом его прозвали из-за мягких бицепсов, которые он, Малыш Луи, мог, хоть он и не горилла, обхватить одной ладонью.

Бисквит дружил с Клебером со времен наводнения 1910 года, во время которого они спасли старуху. Оба торговали по субботам на барахолке, что на перекрестке улиц Фобур Сент-Антуан и Лед-рю-Ролен, шкафами, кронштейнами, мелкой мебелью, всем, что могли сделать своими руками. Эскимос был мастак по дереву, достаточно увидеть макет "Camara" в глубине зала, а вот руки Бисквита Матильда вряд ли сможет себе представить: руки ювелира-краснодеревщика, пианиста в работе с грушевым деревом, перекупщика колониального бензина, руки колдуна. Другие барахольщики даже не ревновали к нему.

По вечерам в субботу - но не каждую, ведь у него была жена и пятеро детей, так что приходилось выкручиваться, когда он являлся к холодному ужину - Бисквит заходил вместе с Клебером. За стойкой они выпивали, платя по очереди, шутили и делили выручку. В такие минуты он, Малыш Луи, ревновал к Бисквиту, теперь можно признаться. Конечно, беззлобно, Бисквит ведь был хорошим парнем. Он всегда был уравновешен, никогда не пытался перекричать других и оказывал хорошее влияние на Эскимоса. Да, хорошее. По совету Бисквита Клебер стал откладывать деньги - то сто, то двести франков и отдавал их Малышу Луи, чтобы не выбросить на ветер. Малыш Луи складывал деньги в железную коробку из-под бисквитов с изображением полевых цветов на крышке, хранившуюся в сейфе банка. Когда он вручил эти деньги Веронике Пассаван, как велел поступить Эскимос, та не хотела их брать, плакала, говорила, что не заслуживает. Тогда тут, в этом самом баре, где сейчас находится Матильда, Малыш Луи выпрямился во весь свой рост - 168 сантиметров, полон решимости выполнить волю друга и, держа в руке горящую зажигалку, поклялся, что, если она тотчас не положит деньги к себе в сумочку, он их сожжет, а пепел съест, чтобы ничего не осталось. В конце концов она их взяла. Там было около восьми тысяч франков - маловато, чтобы заглушить тоску, но вполне достаточно, чтобы не нуждаться некоторое время.

И вот еще что: Боженька умеет вершить добрые дела. На войне Клебер и Бисквит, родившиеся в одном квартале, оказались в одном полку, в одной роте. Они вместе выстрадали бои на Марне, Вевре, Сомме, под Верденом. А когда один из них приезжал в увольнение, то сообщал кое-что и о приятеле, пытался рассказывать, какова она, жизнь в траншее, но, потягивая вино, смотрел на Малыша Луи печальными глазами, как бы прося - поговорим о чем-нибудь другом, потому что о траншее не расскажешь: пусть там тревожно и все провоняло, но все равно это - жизнь, и ощущается она куда сильнее, чем в каком-нибудь занюханном местечке. Никто этого не поймет, если сам не побывал там и не помесил вместе с товарищами окопной грязи.

Произнеся эти горькие слова. Малыш Луи на добрую минуту умолкает. Но иногда Боженька делает больно. Летом 1916 года, на каком фронте, забыл, их дружба внезапно кончилась. Клебер и Бисквит возненавидели друг друга, цеплялись друг к другу из-за всякой мелочи - будь то пачка сигарет или банка консервов, спорили до хрипоты, кто из двоих - Файоль или Петен больше берегут своих людей. Они старались не встречаться, не разговаривать. Едва Бисквиту дали звание капрала, как он сменил роту, а вскоре и полк. И никогда больше не заходил в бар. Он погиб во время бомбежки, когда его раненого как раз эвакуировали с какого-то фронта.

Его настоящее имя Малыш Луи услышал в одну из тех суббот 1911 года, когда Эскимос представлял друга, но не может теперь вспомнить, знавшие его клиенты тоже наверняка не помнят. Все звали его Бисквитом. У него была мастерская в нашем районе, по ту сторону Бастилии. Во всяком случае, Малыш Луи был рад узнать, что, слава Боженьке, перед смертью они помирились.

Когда Сильвен постучал с улицы по ставням, уже было более одиннадцати часов. Пока Малыш Луи ходил за рукояткой, чтобы открыть дверь, Матильда еще раз просмотрела фотографии Эскимоса. По ворвавшемуся воздуху ей ясно, что идет дождь. Она не знает, должна ли рассказать Малышу Луи о том, что поведал Даниель Эсперанца, и решает - нет. Ей от этого никакой пользы, а он расстроится и не сможет спокойно уснуть.

На одной из фотографий Эскимос снят вместе с братом Шарлем под гигантским калифорнийским деревом - секвойей. На другой - они сидят в крытом шарабане, вожжи держит Шарль. Потом стоят на фоне далекого города или деревни под снегом. Урожденный Клебер Буке, Эскимос из одиннадцатого округа Парижа, с суровым видом вытянул вперед руки со шкурками белых лисиц. Матильда понимает, что это было восемнадцать лет назад - фото подписано: "Доусон, Клондайк, 16 января 1898 года". Через девятнадцать лет судьба настигла его в снегу на Сомме.

Больше других Матильде нравится фотография, где Эскимос стирает белье, стоя в солдатской пилотке с засученными рукавами, и очень спокойно смотрит прямо в объектив. У него добрые глаза, сильная шея, широкие, внушающие доверие плечи. Словно обращается к Матильде, говоря - и ей хочется ему верить, - что защищал Манеша до последней минуты, ибо был достаточно крепок, достаточно опытен и достаточно пожил, чтобы не дать тому умереть.

МЕЛОЧЕВКА КОРОЛЕВЫ ВИКТОРИИ

Ноябрь.

У отца Матильды, Матье Доннея, есть юрисконсульт, пятидесятилетний адвокат, симпатичный, услужливый, очень привлекательный, несмотря на лысину. Он известен скорее как неутомимый защитник сирот и вдов, чем как их обольститель. Зовут его Пьер-Мари Рувьер. Он знает Матильду с детства. И так набаловал экскими миндальными пирожными, что навсегда завоевал ее сердце. Именно к нему, в его обшитый штофом кабинет, Матильда и приехала за советом, когда выбралась в ноябре в Париж.

Едва она назвала ему Угрюмый Бинго и площадь Оперы, он воздел к небу руки, завопив, что это нелепица какая-то. Неужто кто-то может поверить, что пятерых связанных солдат привели на передовую и выбросили за колючую проволоку - да еще в снег! Это одна из тех злобных выдумок, которые возникли отнюдь не случайно и разлетались, словно пух одуванчиков, на протяжении всей войны.

Эсперанца? Жалкий выдумщик, доведенный до крайности, желающий вызвать к себе интерес, но сразу давший задний ход, едва почувствовал, что зашел слишком далеко. Фотография солдат? Она ничего не доказывает, ее могли сделать где угодно. Письмо Манеша, идентичное сделанной копии? Он мог его продиктовать и в других обстоятельствах. Письмо Фавурье? Такая же фальшивка, как подделка бордеро в деле Дрейфуса. Не исключено, что этого капитана Фавурье и вовсе не существовало.

Тем не менее, если подойти к решению военного трибунала с точки зрения презумпции невиновности, ибо сам факт процесса подтверждается товарищем Манеша по полку, он, Пьер-Мари Рувьер - "только строго между нами, в знак старой дружбы" - готов записать в тетрадь с выгравированными инициалами место действия и имена солдат, названных Матильдой. Он обещает как можно тщательнее разобраться в этой дичайшей истории.

С тех пор он дважды звонил Матильде на улицу Лафонтен: В первый раз, чтобы уточнить имя офицера медслужбы, который делал перевязки пятерым осужденным в разрушенной деревне - его фамилия Сантини. А во второй чтобы назначить ей на сегодня свидание в шестнадцать часов у нее дома.

За окном дождь. Пьер-Мари курит крепкие турецкие сигареты, вставив их в длинный мундштук из слоновой кости. На нем черный галстук, который он неизменно носит после перемирия в память об умершей в тот день актрисе: он ее очень любил. Одет во все темное, и лицо у него мрачное. Даже кокетливо обставленный Мамой маленький салон кажется помрачневшим.

Во-первых, Матильда должна пообещать, что никому не расскажет о том, что узнает. Эти сведения Пьер-Мари получил благодаря дружбе со штабным офицером. Тому могут грозить большие неприятности, и он сам дал обещание сохранить все в секрете. Зная, что является лгунишкой, Матильда без раздумья дает обещание.

Он садится. Вынимает из внутреннего кармана сложенный листок. За прошедшие пять недель он неоднократно встречался с этим офицером, чье имя сохранит в тайне и будет называть его другом Офицером, как будто это его настоящее имя. Сегодня они пообедали вместе и подвели итог. Хотя некоторые слова Эсперанцы и подтверждаются собранными документами и свидетельскими показаниями, оба они убеждены, что все, что поведал Матильде этот старпер, - сплошная ложь, что события в Угрюмом Бинго предстают совсем в ином свете. У тех, кто находился в траншее 6 и 7 января, несомненно были куда более важные заботы, чем экономить патроны, выбросив через настил приговоренных к смерти солдат.

В маленьком салоне становится светлее. Матильда смотрит на огонь в камине из розового мрамора и на отблески пламени на золотом перстне адвоката, когда он разворачивает свой листок. Значит, Угрюмый Бинго существовал в действительности.

Посмотрев на нее, адвокат опускает голову, говорит "да", что это и другие детали из рассказа Эсперанцы не вызывают сомнения. Водрузив очки, он обращается к своим записям.

"Угрюмым Бинго" называлась немецкая траншея, взятая нашими в октябре 1916 года на фронте Соммы, близ Бушавена, и числившаяся под номером 108. В январе 1917 года ее занимали французские и британские войска. В ночь на 7 января там завязался отчаянный бой, а восьмого, в соответствии с договоренностью между командованием обеих армий, что исключает какую-либо связь с данным делом, британцы на этом участке фронта сменили наши войска.

Капитан Этьен Фавурье, тридцати пяти лет, учитель истории, действительно командовал полубатальоном, находившимся в траншеях 108 и 208 первой и второй линий в воскресенье 7 января 1917 года.

Лейтенант Жан-Жак Эстранжен, двадцати пяти лет, действительно командовал в Угрюмом Бинго ротой, в которой служили капралы Юрбен Шардоло и Бенжамен Горд, а также солдат Селестен Пу.

В руках друга Офицера оказался список потерь 7 января. Среди пятидесяти шести убитых есть имена Фавурье и Эстранжена, а среди семидесяти четырех раненых - Бенжамена Горда.

Адвокат умолкает, снимает очки и долго-долго разглядывает Матильду. Наконец говорит: "И вот что еще, моя бедняжка Матти. В списке потерь, составленном 8 января сержантом разбитой роты, наряду с различными другими чинами значатся убитыми "приданные батальону 6 января" Клебер Буке, Франсис Гэньяр, Бенуа Нотр-Дам, Анж Бассиньяно и - раз уж ты хочешь все знать - Жан Этчевери"

Матильда подкатывает кресло к камину. Наступает пауза. Не оборачиваясь, она заставляет себя произнести: "Продолжайте, я слушаю"

Точно известно, что лейтенант медслужбы Жан-Батист Сантини, двадцати семи лет, погиб во время бомбежки в Комбле 8 января 1917 года. Его непосредственный начальник не помнит, давал ли он ему указание сделать перевязки приговоренным к смерти. Другу Офицеру этот довольно известный сегодня врач сказал следующее: "Послушайте, если бы такое имело место, я бы не забыл". Еще более определенно он высказался относительно фельдшера, якобы сопровождавшего лейтенанта Сантини: "Так там был еще и фельдшер? Два человека, в том числе врач, для перевязки пятерых солдат, вы смеетесь? Никогда бы я не отдал такого приказа!"

Точно известно, что в январе 1917 года на том же участке, что и хутор Танкур, куда якобы привели осужденных, располагался и драгунский полк. Друг Офицер получил доступ к документам этого полка и утверждает, что в них за 6 января нет никаких следов распоряжения о сопровождении приговоренных. Если только Эсперанца не спутал род войск, что более чем невероятно для бывалого солдата. Таким образом, это его утверждение тоже надо поставить под сомнение.

Пьер-Мари разговаривал с главным врачом госпиталя в Даксе и не смог добиться, чтобы Эсперанцу подозвали к телефону. Старик не покидает постели, совсем не разговаривает, ничего не помнит, за исключением имени школьной учительницы, которую он однажды разыграл в детстве и которую, плача, зовет по ночам.

Командир батальона, в котором Эсперанца служил в январе 1917 года, умер в тот же год. Но не на фронте, а от разрыва сердца во время семейного ужина. Его вдова никогда ничего не слышала ни про Угрюмый Бинго, ни о пятерых приговоренных к смерти, ни вообще о чем-то подобном: она ненавидела его рассказы о войне.

Вот так. Похоже, все, если не считать главного. Об этом Пьер-Мари узнал только сегодня во время обеда, что отметает всякие сомнения и закрывает дело.

Суд действительно состоялся. Действительно в помещении школы в Дандрешене, близ Сюзанны, на Сомме. Судили двадцать шесть солдат и двух капралов за нанесение себе увечий. Подобные факты, имевшие место в течение короткого промежутка времени, конечно, всполошили командование, ибо могли пагубно отразиться на дисциплине. Их судил военный трибунал 28 и 29 декабря 1916 года. Четырнадцать солдат и один капрал - Франсис Гэньяр были приговорены к смерти, остальные - к разным срокам каторжных работ от двадцати до тридцати лет.

Сложив листок, Пьер-Мари резко выпрямляется и подходит к камину, у которого сидит Матильда. Та говорит: "Не вижу оснований для закрытия дела. Все только начинается".

"Подождите, Матти. Я еще не закончил. Каким образом, вы думаете, мы получили все эти сведения?"

Ей представляется, что в армейских архивах сохранились протоколы заседаний военных трибуналов, какие-то следы.

Нет, его друг Офицер - пока - их не обнаружил, во всяком случае протокола заседания трибунала в Дандрешене, ничего такого. Но зато обнаружил нечто большее: имя капитана артиллерии "сильного по юридической части", о котором ей говорил Аристид Поммье после лодочных гонок, то есть самого защитника Манеша.

Матильда замирает и с бьющимся в горле сердцем смотрит на Пьера-Мари широко раскрыв глаза и разинув рот, став похожей на рыбу, выброшенную из воды. Тот несколько раз кивает головой, довольный произведенным эффектом. "Да-да, Матти, мой друг Офицер отыскал его".

Защитник Манеша, юрисконсульт из Лаваллуа, больше не практикует, живет на ренту и пенсию по инвалидности в компании кошек и котят в домике при каменоломне. Он потерял сына в бою при Эпарже, ногу в Шампани и жену во время эпидемии. Друг Офицер виделся с ним вчера днем у него дома и попросил рассказать о суде. И тут узнал очень важную вещь, которую оставил Пьеру-Мари на закуску: оказывается, все пятнадцать осужденных были помилованы президентом Пуанкаре 2 января 1917 года, за четыре дня до истории в Угрюмом Бинго. Смертный приговор был заменен им каторжными работами. Защитник Манеша получил уведомление о помиловании 4 января в своей части, а заинтересованное начальство, по-видимому, еще раньше, по телеграфу. Чего теперь стоят разговоры Эсперанцы?

Слегка придя в себя, Матильда говорит: "Мне не хочется обижать вашего друга Офицера, но уверен ли он, что такое уведомление вообще существовало?"

Пьер-Мари наклоняется к ней и говорит с таким металлом в голосе, что она даже откидывает голову: "Я сам его видел!"

Бывший юрисконсульт подтвердил наличие документа другу Офицеру, а Пьер-Мари сам мог читать и перечитывать его сегодня. В нем значится имя Жана Этчевери и еще четырнадцати осужденных. Он прочитал постановление о замене наказания, видел дату и подпись Раймона Пуанкаре. Разве можно себе представить, что кто-то осмелился не выполнить этот приказ?

Конечно же, нет, она так не думает. Но вдруг помилование пришло слишком поздно? Когда осужденных уже отправили? Они ведь говорили Эсперанце, что их два дня и две ночи мотали по фронту, пока не привели в разрушенный хутор - Танкур, не так ли? - где тот взял их под стражу.

Натолкнувшись на столь упорное желание убедить себя в невероятном, Пьер-Мари лишь качает головой. Чтобы помилование пришло слишком поздно! Тогда как она объясняет, почему их не расстреляли сразу после вынесения приговора, как бывало в те времена, когда действовали военно-полевые суды? После их упразднения закон предусматривал задержку исполнения приговора до решения президента Республики, с его правом на помилование. Стало быть, ждали этого решения. Оно могло поступить немного раньше, немного позже, но чтобы никогда - совершенно исключено. И повторяет: "Исключено".

На лице Матильды он читает, что она сомневается в столь очевидных вещах, и снова вздыхает. Потом говорит, что готов стать адвокатом дьявола.

Допустим, что Эсперанца рассказал чистую правду. Допустим, что ему действительно поручили сопровождать пятерых раненых, измученных осужденных в ту траншею на передовой. Я скажу тебе, о чем бы я подумал, будь я защитником. Командиры частей, где за шестнадцать дней были совершены одинаковые преступления, любой ценой хотят наказать виновных для острастки остальным. Они опасаются волны непослушаний, коллективного выхода из повиновения. Той самой волны, которая, по словам наших депутатов, весной обрушилась на всю армию. Вместо того чтобы дождаться решения президента, осужденных разбивают на три группы по пять человек и отправляют на разные участки фронта. Их перевозят с места на место и в конце концов теряют. Какое значение теперь имеет их помилование? Они умрут раньше. Вот; мол, что грозит за то, что они сделали. Их не имеют права расстреливать? Отлично! Тогда их связывают, выбрасывают на линию огня и предоставляют противнику покончить с ними. Когда же это происходит, их вносят в списки потерь полка. Даже родные ничего не узнают: "Убит врагом". Всех участников этой операции - офицеров, младших офицеров, солдат-пехотинцев, драгун, проводника поезда, лекарей, водителей грузовиков - разбрасывают по разным участкам, и они тонут в океане войны. Одни погибнут: мертвецы ведь молчат. Другие будут молчать, чтобы не иметь неприятностей или сохранить пенсию: подлость тоже нема. Третьи, после перемирия оказавшись на свободе, будут рассказывать своим детям, жене, друзьям совсем о другом, а не о гнусности, совершенной в зимний день на фронте в Пикардии. Почему? Им важно сохранить воспоминание о том, как они храбро дрались, чтобы дети гордились ими, чтобы жена могла рассказывать в магазине, что ее муж привел пятьдесят пленных из самых опасных пригородов Вердена. Среди тысяч людей на участке Бушавена остается только один неподкупный Даниель Эсперанца, который упорствует относительно того, что произошло в действительности 6, 7 и 8 января 1917 года: "То, что я видел, было убийством, покушением на наши законы, выражением презрения военных к гражданским властям".

Торопясь прервать адвоката - что на суде его противникам редко удается, - Матильда вяло аплодирует. "Браво, - говорит она, - но вам незачем меня убеждать, я думаю точно так же. За исключением некоторых деталей, все именно так и произошло".

"Деталей?"

Матильде неохота ставить под сомнение искренность его друга Офицера. Скажем, он выбрал те аргументы, которые его больше устраивали. Но если он получил доступ к полковым документам, ему без труда удалось бы найти тех, оставшихся в живых, кто был в Угрюмом Бинго, и расспросить их.

"По какому праву? - возмущается Пьер-Мари. - И под каким предлогом? Чтобы потом кто-нибудь из них пожаловался на него и раззвонил об этом повсюду? До чего мы тогда дойдем?"

Он приносит стул и садится рядом. Потом как-то грустно говорит: "Ты неблагодарная девочка, Матти. Этот человек из дружеских чувств рисковал, чтобы оказать мне услугу. Дальше пойти он не мог. Он расспросил капитана артиллерии, жену одного командира пехоты, врача из медчасти. Но так он поступил потому, что рассчитывал на их молчание, пообещав им свое. Тебе кажется, что он установил то, что его устраивало - кстати сказать, чем? Он ведь не скрыл то, что его тревожит, задевает его честь солдата. Я хорошо и давно с ним знаком. Сомнения он отбросил только сегодня утром, когда получил текст президентского помилования и смог проверить его последствия".

Наклонившись к ней, он говорит: "Я бы предпочел промолчать, Матти, чтобы не добавлять тебе огорчений, но две другие группы осужденных, отправленных на разные участки фронта, были найдены и доставлены в Дандрешен, где им сообщили об изменении меры пресечения. Все десять живы и теперь работают в каменоломнях в Гвиане".

Матильда сидит молча, опустив голову, пока он не кладет ей руку на плечо: "Матти, моя малышка Матти, да будь же благоразумна. Манеш мертв. Неужели он выиграет в твоих воспоминаниях, если даже вопреки очевидному ты права?"

Он треплет ее по щеке, целует, оставляя запах лаванды и табака, и встает. Обернувшись, она видит, что он подбирает свой брошенный на кресло дождевик, и говорит: "Назовите мне имя этого юрисконсульта из Лаваллуа".

Тот отрицательно качает головой, об этом не может быть и речи. Надевает пальто, серый шерстяной шарф, шляпу и берет трость.

"Видишь ли, - говорит он, - на этой войне было израсходовано столько же тонн металла, сколько и бумаги. Понадобятся месяцы, годы, чтобы их доставить, разобрать, просмотреть. Раз ты не во всем уверена, постарайся быть терпеливой. И осторожной. В данный момент прикосновение к некоторым табу опасно для жизни".

После его ухода Матильда просит принести ей в маленький салон бумагу и ручку. И записывает состоявшийся разговор, ничего не опуская, чтобы не забыть. Перечитав, она убеждается, что узнала кое-что новое о двух периодах событий из трех: о том, что произошло в воскресенье 7 января 1917 года и после. Относительно самого воскресенья Пьер-Мари лишь подтвердил то, что она уже знает: что был бой, что были тяжелые потери. В целом она информирована лучше его. Матильда представляет Манеша, скатавшего на ничьей земле Снеговика, аэроплан, сбитый гранатой, Си-Су, распевающего песню коммунаров. И думает "о безумствах". Значит, ей придется одной пребывать в состоянии безумия.

В тот же вечер Матильда, погруженная в свои мысли, молча обгладывает куриную ножку. Она сидит с краю большого стола напротив отца, которого любит всем сердцем. Слева от нее любимая Мама, справа - брат Поль, который ей не очень интересен, она просто терпит его, и наконец напротив - ни красотка-ни сестра - Клеманс, которую она терпеть не может. Двое поганцев, Людовик и Бастьен, восьми и шести лет, уже давно писают в постельки.

Отец спрашивает: "В чем дело, Матти?"

Она отвечает:

"Все в порядке".

Он говорит: "Как только закончится эта окаянная забастовка газетчиков, я опубликую твое объявление. Это будет подарок к Рождеству".

Она отвечает: "Ладно".

Ей хочется напечатать в главных ежедневных газетах, еженедельниках и в журналах участников войны, где всегда кто-то кого-то разыскивает, следующее объявление:

"УГРЮМЫЙ БИНГО

(траншея на Сомме, участок Бушавен)

Вознаграждение тому, кто сообщит о днях 6, 7 и 8 января 1917 года, а также о капралах Юрбене Шардоло, Бенжамене Горде, рядовом Селестене Пу и всех участниках боев в этом месте в те дни.

Писать мадемуазель Матильде Донней,

вилла "Поэма", Кап-Бретон, Ланды".

Она не сомневается, что получит сотни писем, и ночью, в постели, представляет, как распечатывает их. Писем столько, что Сильвен и Бенедикта, помогая ей, совсем забросили дела на кухне и в саду. Питаются они бутербродами, запустили крапиву, работают далеко за полночь, при свете ламп. И вот в одно прекрасное утро:

"О чем ты задумалась?" - спрашивает Мама.

"Даю сто су, если догадаешься".

"О, я знаю, о ком ты думаешь".

"Ты выиграла сто су".

Матильда просит дать ей вина. За едой его пьет только отец. Бутылка стоит рядом с ним, он встает и сам наливает ей рюмку. Ни красотка-ни сестра считает нужным заметить: "Ты стала пить вино?"

"После супа рюмка вина бьет по карману твоего врача", - отвечает Матильда.

"Где ты этого набралась?" - спрашивает отец, усаживаясь на место, даже не обратив внимания на нахальство своей ни красотки-ни дочери, которую называет невесткой. Он тоже, считая ту безобразной, старается не смотреть в ее сторону.

Смакуя вино, Матильда отвечает: "Так считает бабка жены механика Гарригу, победителя велотура Франции в 1911 году".

"Скажите на милость, - озадаченно говорит Матье Донней. - А ну-ка повтори".

"С начала или с конца?"

"Все равно".

Матильда потягивает вино и повторяет; "У победителя велотура 1911 года Гарригу был механик, у механика-жена, у жены - бабка из Воклюза, которая утверждала то, что ты слышал. От нее я и узнала".

В растерянности Мама говорит: "Она уже пьяная".

Поль замечает: "Матти было одиннадцать лет в 1911 году. Откуда ей знать, кто выиграл велотур Франции?"

Матильда отвечает: "Я много чего знаю". Продолжая пить вино маленькими глотками, она обращается к брату: "Вот скажи, кто из участников боя по боксу - Луи Тейссье или Луи Понтье - выиграл в 1911 году? Даю луидор за правильный ответ".

Поль пожимает плечами, как бы говоря, что не интересуется боксом, не знает.

"А ты, папа?"

"Я не держу пари на деньги".

Выпив свою рюмку до дна и щелкнув языком, она говорит: "Это Луи Понтье, чье настоящее имя Луи де Рэйнье-Понтье, отколошматил славного Луи Тейссье, более известного под именем Малыш Луи с Бастилии".

Она задумчиво смотрит в свою рюмку. И говорит: "Я вот думаю, что пора купить анжуйского вина. Мне оно больше других нравится". Потом вздыхает и говорит, что хочет спать. В Париже ее комната на втором этаже. Когда надо туда добраться, начинается цирк. До войны Матье Донней соорудил маленький лифт без перил, который портит вход, работает по настроению. Разъедаемый ржавчиной, он с таким трудом и грохотом поднимается на три метра вверх, что все дрожит. К тому же Матильда не может им пользоваться самостоятельно. Нужно, чтобы кто-то внизу заблокировал колеса ее коляски, а потом наверху их разблокировал, если только не заснет перед этим.

Чаще Матье Донней, как и в этот вечер, предпочитает отнести дочь на руках. Потом снимает с нее обувь и чулки. С остальным она справится сама, когда ляжет. Матильда изрядная притворщица. Если бы ее ножки были как весла маленькой лодочки, она могла бы зарабатывать на ярмарках.

Продолжая массировать ей ноги и лодыжки, отец говорит: "Я видел недавно Рувьера. Вы, оказывается, встречались. Сделал тебе комплимент".

"И что же он тебе рассказал?"

"Ничего особенного. Что наступили трудные времена. Что после второго тура выборов мы получим железный парламент. А ты о чем хотела с ним поговорить?"

"О марках", - отвечает Матильда.

Отец давно знает, что Матильда - скрытная девочка, и не выказывает раздражения.

"Скажи пожалуйста! С некоторых пор круг твоих интересов удивительно расширился - велоспорт, бокс, анжуйское вино, а теперь еще и марки".

"Я повышаю свое образование, - отвечает Матильда. - Тебе бы тоже не мешало. Уверена, ты не назовешь ни одного судна на линии Сан-Франциско-Ванкувер в 1898 году, не скажешь, что такое "сбрендить" или как дают имя подкидышам".

Тот смеется; "Разыгрываешь? Но какая у всего этого связь с марками?"

"Тут и я, похоже, пасую. Не веришь?"

"Да нет же, я готов тебе поверить".

И продолжает растирать ее маленькие ножки.

"Так вот, на прошлой неделе я просмотрела более половины огромного английского каталога марок, чтобы выяснить, на какой марке у королевы Виктории напечатано одно из ее тайных имен - Пено".

"А какое второе?"

"Анна".

Глаза его подергиваются ностальгической дымкой, ясно, что в дни своей нищей молодости в Латинском квартале он здорово ухаживал за какой-то Анной.

"Папа, когда ты меня не слушаешь, ты выглядишь смешным".

"Значит, я никогда не бываю смешным".

"Это отняло у меня целых четыре дня".

Все чистая правда. На прошлой неделе она четыре дня провела в клинике, проходя обычные обследования, и между двумя процедурами погружалась в филателистические дебри.

"И ты нашла?"

"Пока нет. Я остановилась на букве "Л", "Лауард" - Подветренные острова, британская колония в Карибском море к северу от Мартиники и к востоку от Пуэрто-Рико. Видишь, как полезно изучать марки!"

"И к чему тебе все это?"

Он перестал массировать пальцы ног. И уже жалеет, что задал вопрос. Он знает свою Матти. По крайней мере, ему так кажется. И знает, что, отправившись так далеко - сегодня на Подветренные острова, - она не скоро встанет на якорь. А ежели начнет по обыкновению над всеми насмехаться, все более разжигая себя, ее уже не остановить, и все кончится слезами.

"Такое ведь не придумаешь, - отвечает Матильда. - А вещи, которые нельзя придумать, бывают очень полезны, чтобы отличить настоящее от фальшивого. Если бы в октябре, когда я ездила повидать Пьера-Мари, я все это знала, то могла бы сразу заткнуть ему рот".

Она знаком просит отца приблизиться к ней. Тот садится на край постели. Она говорит - ближе, просит обнять ее. Отец тоже пахнет лавандой и табаком. Но это ей нравится, потому что внушает уверенность.

Подняв глаза к потолку, она говорит: "Один учитель истории отправляет письмо виноторговцу из Бордо. Его письмо содержит загадку: каково происхождение почтовой марки, в которой раскрыто второе тайное имя королевы Виктории? Пьер-Мари с ходу утверждает, что это - фальшивка, что виноторговец послал письмо себе сам".

"Надо сравнить почерки", - говорит Папа.

"Я это сделала. Они не похожи. Но я знаю почерк учителя истории только по этому письму. А что, если виноторговец просто исказил свой почерк?"

Прижав щечку дочери к своему плечу, Матье Донней некоторое время раздумывает, а потом отвечает: "Ты права, Матти. Если твой виноторговец не чокнутый по части марок, письмо действительно принадлежит учителю истории, и тогда Пьер-Мари - осел".

При этих словах раздается стук в дверь и входит Мама. Обращаясь к мужу, она говорит: "Ты даже не закончил ужин. А мы, как провинциальные болваны, ждем тебя к десерту". Потом Матильде: "О чем вы шушукались за моей спиной?" Эту фразу она повторяет всю жизнь, чтобы прогнать собственную неуверенность, глупейшее чувство вины, которое мучит ее с тех пор, как ее дочь в трехлетнем возрасте упала со стремянки.

Уже засыпая, Матильда слышит голоса внизу. Ей кажется, что это спорят отец и Сильвен. Но это невозможно, они никогда не спорят. Ей это просто снится. Потом голоса стихают. Она ощущает, как угасает огонь в камине. Ей снится большое пшеничное поле, протянувшееся до горизонта. Мужчина, к которому она направляется, смотрит на нее. Под ногами хрустят пшеничные зерна. Но вот уже вокруг нее только цветы, огромные желтые маргаритки, их становится все больше, и она топчет их ногами. Мужчина пропал. Стебли цветов вдруг стали толстыми, за ними ничего не видно. Она осознает свою ошибку, ей не следовало идти этим путем. Это подсолнухи, теперь она это понимает, они очень высокие и окружают ее со всех сторон, она начинает яростно крушить толстые стебли, источающие какую-то белую жидкость. Нет, она не сможет, у нее нет сил, никогда не сможет, ее белое платье стало совсем грязным, она не сможет.

А утром, едва открыв глаза и вспомнив сон, в котором она что-то не смогла сделать, что, впрочем, ничего не меняет в ее привычках, и еще другие глупости, которых уже не помнит, она видит в полумраке предмет, появившийся на столе, за которым она обычно рисует, пишет, а иногда плачет: потрескавшийся макет парусника "Camara", который ходил еще до ее рождения между Сан-Франциско и Ванкувером.

Улыбнувшись, она опускает голову на подушку и просит Господа сделать так, чтобы у ее отца и Малыша Луи ночь была спокойной.

После полудня она поручает Сильвену отвезти макет парусника в бар на улицу Амело, поблагодарив запиской бывшего боксера за то, что одолжил его ей на несколько часов, и особенно за то, что позволил ее отцу забрать его еще раз.

Сделав крюк по дороге назад, Сильвен заезжает на улицу Гэй-Люссак и останавливается перед меблирашками, где в феврале 1917 года жила Мариетта с сыном Батистеном.

Хозяева прекрасно помнят ее, хотя она прожила у них три или четыре недели. Снимала комнату на втором этаже. Ей разрешили пользоваться кухней, чтобы готовить еду своему малышу. Много раз приглашали за свой стол, но она неизменно отказывалась.

По их описанию, Мариетта Нотр-Дам была очень молоденькой дамой, лет двадцати, не более, с большими печальными глазами, свои светлые волосы она собирала в шиньон, красивая дама, не желавшая это подчеркивать. У нее погиб муж на войне. Она только однажды об этом упомянула и больше никогда-никогда к этому не возвращалась. Вообще была не болтлива. Только по рукам можно было догадаться, что она из деревенских и всю жизнь много работала. Из дома выходила лишь в ближайшую булочную за хлебом или погулять с ребенком в Люксембургский сад. Своего Батистена она называла Титу, ему было только одиннадцать месяцев, но он уже начал ходить. Пару раз Мариетта с сыном на целый день уезжала к друзьям. Тогда хозяева дома видели ее в другом платье, а не в обычном серо-черном, которое она носила каждый день.

Она съехала в начале марта, сказав, что друзья нашли ей работу и приютят у себя, пока она не подыщет себе кров. Уезжая, настояла на том, чтобы уплатить "за пользование кухней". Чтобы доехать до Восточного вокзала, вызвала такси. Куда едет, не сказала, не оставила адреса, куда можно было бы пересылать ее почту, мол, "не знаю, где буду жить". Во всяком случае, письма к ней не приходили. Шофер такси взвалил один узел на крышу, пристроил где смог чемоданы и сумки, она уехала и больше не возвращалась.

Через два месяца, 18 мая, на ее имя пришло письмо из Дордони. Хозяева долго хранили его, более года, думая, что Мариетта может к ним заглянуть, если окажется в этом районе. А потом решили вскрыть. В нем было официальное уведомление о смерти ее мужа, тридцати лет, убитого врагом. Они еще подумали, как же это печально, очень печально, но Мариетта об этом давно знала, и письмо отправилось в кухонную плиту.

В поезде, в котором они с Сильвеном возвращаются в Кап-Бретон, в английском каталоге марок Матильда добирается до буквы "М". Откинув голову на спинку скамьи, она чувствует озноб, который всегда сопровождается сильным сердцебиением, как тогда, когда выигрываешь в карты, однако сейчас это ощущение приятнее. Она благодарна себе и гордится собой. И с окрепшей надеждой смотрит, как за окном поезда к ней приближается солнце Ланд.

Сильвен был в разлуке с Бенедиктой шесть недель. Он соскучился по ней и по их стычкам. При встрече оба явно испытывают смущение. Бенедикта говорит: "Я уж и забыла, что ты такой красивый мужчина". А наш весельчак не знает, куда деть руки, разглаживает рыжеватые усы, расстегивает жесткий воротничок и срывает галстук.

Матильда опять оказывается в компании своих кошек, которые, не испытывая никакого смущения, следуют за колесами ее самоката. Она вдыхает соленый ветер, любуясь видом дюн за окнами виллы, где прижималась к Манешу и он целовал ее, желанный желанную, такую же, как все.

В ночь после возвращения, сидя за столом в своей комнате, окруженная своими фотографиями и кошками, она пишет на бумаге для рисования:

"Разновидность номера четыре с острова Маврикий, один синий двухпенсовик, напечатанный в 1848 году в серии из двенадцати марок. Орфографическая ошибка по вине рассеянного гравера содержится в седьмой марке этой серии, в результате чего ПЕНС превратился в ПЕНО. Новые или гашированные, эти двухпенсовики стоят теперь целое состояние".

А внизу листка добавляет:

"Сведения о потерях могут быть подделаны. Придерживаться отныне письма капитана Фавурье. В воскресенье на заре они все еще живы".

ШКАТУЛКА ИЗ КРАСНОГО ДЕРЕВА

"Вероника Пассаван.

Улица Амадье, 16, Париж.

10 января 1920 года.

Мадемуазель!

Позавчера я зашла к Малышу Луи, чтобы пожелать ему счастливого Нового года. Он рассказал мне о вашем с ним разговоре осенью прошлого года, стараясь в точности воспроизвести свои слова.

Я бы не хотела, чтобы по поводу нашего разрыва с Клебером Буке, которого все называли Эскимосом, возникли кривотолки. Я просто любила Клебера, всего без остатка, и очень страдала из-за своего упрямства. Однако я совершенно уверена, что при первой же встрече мы бы помирились. Я же не знала, что он погибнет на войне. Чтобы меня успокоить, он всегда говорил о своих связях, что его не посылают на опасные задания. Мне казалось просто невероятным, что он может погибнуть. Иногда, по ночам я все еще не верю и готова объяснить почему.

Я об этом не говорила Малышу Луи - к чему еще больше расстраивать человека? Так вот, в марте 1917 года ко мне на работу зашла женщина и сообщила то, о чем вы, вероятно, давно догадались и о чем вы также не пожелали рассказать Малышу Луи - о самостреле и приговоре трибунала.

Эта женщина побывала в армейской зоне, где ее парень наряду с другими был приговорен к смерти, и мне кажется, что ваш жених был среди них. Женщина рассказала, что свои их не расстреляли, а выбросили между траншеями, чтобы это сделали немцы. Возможно, ей было известно еще что-то, но она об этом умолчала. Зато очень допытывалась, имею ли я какие-нибудь сведения о Клебере, видела ли я его живым после января, не прячется ли он где-нибудь. Я заверила ее, что ничего не знаю. Конечно, она не поверила, и была права, хоть и наполовину. Если бы я что-то знала про Клебера, то уж, конечно, придержала бы язык.

По тому, как она задавала вопросы, было ясно, что она знает больше того, что говорит. Я считаю, что она, как и мы с вами, надеется на то, что ее парень жив. Правильно ли я все поняла? Наверняка, раз уж вы сами приезжали к Малышу Луи с расспросами и спустя некоторое время ваш отец разбудил его среди ночи и тоже расспрашивал с таким пристрастием, словно ничего не знал, ну настоящий лицемер, разве что вы сами не шибко откровенны с вашим отцом.

Выходит, мы обе влипли в эту историю. Нам бы лучше объясниться друг с другом. О чем и пишу. Малыш Луи сказал, что у вас парализованы ноги после несчастного случая в детстве. Мне понятно, что вам не просто выбираться из дома, но вы, по крайности, можете ответить на это письмо. Наверняка вам сделать это проще, чем мне. Как вы уже догадались, я не очень образованная женщина. Но я не глупа, и хочу, чтобы мы открыли свои карты.

Иногда я чувствую, что мой Клебер жив. А на самом деле у меня нет никаких, ну ни малейших сомнений, что он погиб в январе 1917 года. Вот только эта женщина сбила меня с панталыку. Я считаю, что она толком ничего не знает, но что-то разнюхала, о чем не хочет говорить. Это доказывает, что один из приговоренных сумел избежать смерти. Насколько я поняла, их было пятеро. В доказательство своей откровенности сообщаю вам одну деталь из ее рассказа, внушившую мне надежду, что Клебер остался жив. Там, куда их отправили помирать, был снег, так я думаю, что у него было больше шансов выжить. В своей жизни Эскимос знавал холодай почище. Это мелочь, но вам не мешает ее знать, ведь цепляешься за что угодно.

Возможно, эта женщина, говорящая с южным акцентом, приходила и к вам. Прошу вас, скажите и, коли знаете больше моего, будьте со мной откровенны. Жду ответа, не мучайте меня. Малыш Луи сказал, что вы приличная особа. Не мучайте меня.

Вероника Пассаван".

Матильда отвечает ей, что не знает, о чем идет речь, что весной или летом она приедет в Париж и тогда они увидятся.

Вслед за тем она пишет славной мадам Паоло Конте в Марсель, торопя ее связаться с "названой крестницей" Тиной Ломбарди, которая ездила искать своего Нино в прифронтовую зону.

Еще она пишет Пьеру-Мари Рувьеру, торопя его узнать, какой части в январе 1917 года соответствовал номер полевой почты 1828.76.50. Но, проверив по письму мадам Конте номер и подумав, решает не отправлять послание.

На дворе подходит к концу очень холодное утро.

Стекла окон в большой зале запотели, мешая видеть море Кошки и котята наблюдают, как Матильда бросает в огонь обрывки письма. Она говорит им: "Надо попридержать язычок. Совет вполне разумный. Не кажется ли вам, что у меня есть основания остерегаться советов?"

Уно наплевать. Дуэ заинтересована. Терца и Беллиссима отправляются спать возле каменного изваяния Святой Девы Марии, привезенной Папой и Мамой из поездки в Толедо в 1899 году, когда, опьяненные красотой ночи, в порыве внезапной нежности они зачали Матильду.

Одни Вор и Мэтр-Жак следуют за ней, когда она на колесах подъезжает к обеденному столу и, к неудовольствию Бенедикты, раскладывает на нем листки для рисования и письма, которые не помогают ей ни рисовать, ни быть счастливой, а лишь заполняют большую шкатулку из красного дерева с золотыми краями всем, что имеет отношение к Угрюмому Бинго. По правде говоря, она сует туда только свои записи да письма в порядке их поступления.

Шкатулку ей подарил Манеш к ее пятнадцатилетию на Новый 1915 год, под краски. Она не красива, не безобразна, имеет в высоту сорок сантиметров, в ширину - пятьдесят. Это тяжелая шкатулка из полированного красного дерева с золотыми краями - точь-в-точь как отделывают кают-компанию на судне. Почему он купил ее, она не знает. Как и Папа-Мама не знают, зачем купили каменное изваяние Марии. Люди ведь бывают такими странными.

Бросив письмо Вероники Пассаван в шкатулку, Матильда осторожно прикрывает крышку, боясь пробудить спящий в ней страх, и говорит Вору и Мэтр-Жаку: "Если вы тотчас слезете со стола, я вам доверю тайну". Кошки не двигаются с места, и тогда она сухо добавляет: "Это очень большая тайна". Те смотрят на нее удивительно бесстрастными, удивительно пристальными, удивительно безразличными - поклясться можно - кошачьими глазами, потом, не торопясь, вместе подходят на своих мягких лапах к одному краю стола и спрыгивают на пол.

Чтобы привлечь их внимание, она склоняется к ним, держась одной рукой за ручку кресла, а другой поглаживая шкатулку Манеша, и тихо говорит: "В этой шкатулке лежит часть моей жизни. Как видите, я рассказываю здесь о себе в третьем лице, словно о чужой. И знаете почему? Мне просто стыдно, что я - это только я и что я вряд ли сумею достичь своей цели".

"Какой цели?" - думает она под их невозмутимыми взглядами. И не знает. Но кошки не требуют объяснений и спокойно отправляются в угол мечтать о быстротекущей жизни, им наверняка и так все известно.

"Скобяная лавка Лепренса.

Улица Дам, 3, Париж.

25 января 1920 года.

Мадемуазель!

Пользуюсь воскресным днем, чтобы ответить на ваше объявление в "Ле Боном". Спешу сообщить, что деньги мне не нужны. Я не из числа подлецов, готовых нажиться на несчастье людей, разыскивающих пропавших на войне родных. За исключением 1918 года, я всю войну провел в пехоте, был ранен шрапнелью в ногу и госпитализирован. После выздоровления меня отправили в полевую артиллерию - но это не лучше, потому что артиллеристы страдают не меньше пехтуры, и я потерял пятьдесят процентов слуха. Но это другая история.

Хочу сказать, что помню названную вами траншею, только в другие дни. Я был там в ноябре 1916 года, когда колониальные войска взяли ее у бошей. Не обижайтесь, коли я поправлю вас, но траншея называлась не Бинго, а Бинг в Угрюмый день. Хорошо помню надпись на деревянной табличке, которую парни до нас прикрепили к балке, служившей ей опорой. Я и сейчас ее вижу. Она была написана в октябре другими бедолагами, когда они под обстрелом, видно, рыли окопы.

Лично мне запомнился солдат по имени Селестен Пу Он служил в моем полку Не думаю, впрочем, что на той войне могли оказаться двое таких, как он. Иначе об этом стало бы известно, и мы бы выиграли или проиграли войну раньше Такого пройдоху, как он, свет не видывал. Его прозвали Грозой армий. Он крал сено у лошадей, чтобы обменять на вино для своего взвода, придумывал липовые взводы, воскрешал мертвых, чтобы получше обчистить полевую кухню. Конечно, товарищи уважали его. Это был такой хитрован, что схватить его за руку было совершенно немыслимо Говорили, что под Верденом он достал брошенное штабистами тушеное мясо, белый хлеб, вино и ликеры. Но на все, как невинный ребенок, отвечал: "Клевета"

В 1918 году, служа в артиллерии, я узнал, что он хватанул в Сен-Мишеле предназначенные американцам три ящика табаку, коньяк и сигареты, а взамен отправил мешки с опилками. Разумеется, я помню Селестена Пу. Он уроженец острова Олерон, голубоглазый блондин, способный своей улыбкой обворожить девушек-сержантов. А уж коли спрашивал время, ему лучше было не отвечать, ни тем более вынимать часы - считай, что тогда ты с ними распрощался.

Но раз о нем рассказывали в 1918 году в Сен-Мишеле, значит, он сумел избежать многих неприятностей. Этого пройдоху вам следует искать где-нибудь в районе Шаранты, и сами увидите, он жив-здоров. Что же касается траншеи, то в указанные вами дни я там не был. Помнится, нас сменили "Овсянники", и, возможно, в общем кавардаке Селестен сумел и их пощипать.

Желаю вам, мадемуазель, найти тех, кого вы любите. А если окажетесь в Батиньоле, не задумываясь приходите повидаться.

С уважением, Адольф Лепренс".

"Мадам Паоло Конте.

Дорога Жертв, 5, Марсель.

Суббота, 31 января 1920 года.

Дорогая мадемуазель!

Я слишком плоха, чтобы ответить на ваше письмо, я совсем не сплю по ночам, разрываюсь между вами и моей крестницей Валентиной, которая и слышать не хочет, чтобы вам написать. Она даже не дала своего адреса, опасаясь, что я вам его сообщу. Надо теперь ждать, когда она снова приедет меня проведать, не знаю, когда это будет. Она очень разозлилась на меня за то, что я настаивала, ничего не могу поделать, только виню себя.

Отвечаю вам потому, что показала ваше письмо мадам Изола, подруге, о которой уже писала и которую все уважают, она дает хорошие советы, и она сказала: несчастная, ты сгоришь на медленном огне, если не напишешь все как есть, что ложь ничего не дает, только сон теряешь и здоровье.

Так вот, я виделась с Валентиной в воскресенье девятого этого месяца после годовой разлуки. Был полдень, на ней было синее бархатное пальто с бобровым воротником и премиленькая шляпка с отделкой, которая стоит сумасшедших денег Наверняка это подарок к Рождеству, она была вся расфранченная, красивая и довольная, с красными от холода щеками. Ее красивые глазки так и блестели, я была очень рада снова ее увидеть и расцеловать. Пришлось даже присесть Мне она тоже привезла подарки льняное пиренейское покрывало, домашние туфли, испанские апельсины и маленький золотой крестик, который отныне ношу на шее даже ночью, да, я была рада, даже не могу сказать как. Затем я все испортила, дав ей прочитать ваше письмо и особенно сказав, что ответила вам. Тут ее понесло "Что ты вмешиваешься? - кричала она. - Что ты ей наговорила? Неужели не видишь, что эта девушка не нам чета, своими красивыми словами она лишь хочет нас одурачить". И еще говорила такое, что повторять стыдно. Я уверена, что в вашем письме чистая правда, что ваш бедный жених повстречал на войне ее Анжа Бассиньяно, что вы просто хотите с ней поговорить.

Короче, она пробыла у меня меньше часа, щеки у нее снова покраснели, но не от холода, а от гнева, она мерила шагами кухню, стуча каблуками, а я сидела на стуле, еле сдерживая слезы, и в конце концов расплакалась. Тогда, направив мне в нос свой указательный палец, она сказала: "Слезами делу не поможешь, крестная Бьянка. Разве я плачу? Я тебе однажды сказала, что оторву башку тем, кто погубил Нино. А ты когда-нибудь видела, чтобы я пускала слова на ветер?"

Она меня так напугала, что я узнать ее не могла, мою-то крестницу. Только сказала ей: "Что ты несешь, несчастная? Что плохого сделала эта девушка твоему неаполитанцу?" И тогда она заорала: "Мне плевать на нее, я с ней не разговаривала! И мне нечего ей сказать. Я не хочу, чтобы ты ей писала. Это мое дело, а не твое! Если она еще напишет, поступай как я". Тут она сняла конфорку с печки и бросила туда ваше письмо, смяв его в комок с такой злобой, которую, заверяю вас, я никогда прежде за ней не знала, даже в ее пятнадцать лет, когда она взбрыкивала, если ей делали замечание.

Потом сказала, что у нее дела в другом конце города, поцеловала на пороге, но как-то холодно. Я слышала, как стучали ее каблучки по лестнице, подошла к кухонному окну, чтобы увидеть, как она идет к тупичку. Я плакала потому, что она казалась мне сверху такой маленькой в своем бобровом воротнике, шапочке и муфте. Я так боюсь, что больше ее не увижу, так боюсь.

Возобновляю письмо в воскресенье утром, у меня глаза уже не те, чтобы много писать, должно быть, вы уже привыкли к этому. Вчера вечером я долго думала о Валентине и устроенной ею сцене. Но сегодня ярко светит солнце, и я уверена, что по весне она снова приедет, мне стало лучше, я облегчила душу, сказав вам правду. Вы спрашиваете, почему в октябре я написала по поводу Анжа Бассиньяно, что он "подох как собака, вернее всего от рук французских солдат"? Так уж у меня вырвалось, я и представить себе не могу, что он умер по-другому, чем жил, знаю - грешно так говорить, особенно повесив на шею крестик, но это сильнее меня, я никогда бы не поверила, что он умер во время штыковой атаки, как показывают на картинках, он был слишком большим трусом, наверняка сделал какую-нибудь гадость или глупость, и его просто расстреляли, но об этом не пожелали сообщить, ведь такое не поднимает моральный дух другим и пачкает наше знамя.

Вы просите объяснить слова Валентины, сказанные мне о том, что она обнаружила следы Нино на участке фронта на Сомме и что его следует "считать мертвым". Не уверена, что она сказала именно так, но наверняка имела в виду, что с этим покончено, что не надо об этом говорить. Мы так и поступали в прежние разы, мы о нем никогда не говорили.

Когда моя крестница снова пожалует ко мне, уверяю вас, дорогая мадемуазель, я ей опять скажу правду о том, что написала вам, пусть шумит себе и сердится. Я ведь знаю, что у нее доброе сердце, я сумею побороть ее подозрительность. А когда вы с ней, надеюсь, встретитесь, то убедитесь, что она заслуживала лучшей участи, чем ей выпало на роду, со всеми горестями, которые эта жизнь ей принесла. Но такова уж судьба всех людей, к сожалению.

Примите мои самые лучшие пожелания на Новый год, а также от мадам Сциолла и мадам Изола.

С уважением к вам,

мадам вдова Паоло Конте, урожденная Ди Бокка".

"Пьер-Мари Рувьер.

Улица Курсель, 75, Париж.

Сего 3 февраля.

Моя маленькая Матти!

Твое решение дать объявление в газетах я не одобряю. Так же, как, хотя и понятную, но зряшную снисходительность твоего отца. Я позволил себе сказать ему об этом и хочу, чтобы ты знала.

Я много размышлял после нашей последней встречи. И если всякие задержки и трудности с передачей сообщений, иначе говоря, наличие злой воли в том или другом эшелоне власти, позволили свершиться той подлости, в которую ты продолжаешь верить, я все же не вижу выгоды, которую ты получишь от разглашения этого дела. Ты действуешь словно вопреки очевидному и чисто умозрительно отказываешься верить, что твои Манеш мертв. Я уважаю силу твоей любви, и не мне, твоему другу, разубеждать тебя. Но я хочу сказать одну простую, а может быть, и грубую вещь: не забывай, что взамен расстрела Жан Этчевери получил бы пожизненную каторгу. Если ты каким-то чудом или по Божьему промыслу встретишь его, то пожалеешь, что раззвонила по всему свету об этой истории, ведь тебе не останется ничего другого, как прятать его, дабы спасти от исполнения приговора.

Прошу тебя, умоляю, мою дорогую, такую импульсивную, но не теряющую здравого смысла, отказаться от мысли напечатать снова это объявление и соблюдать отныне величайшую осторожность. В своих поисках истины обращайся только ко мне. Пойми, что, если хоть один из пятерых выбрался после той заварухи, ты станешь для него опасной, это касается и Манеша, а те, кто имел хоть какое-то отношение к той несправедливости, стараясь ее скрыть, не могут не стать твоими врагами.

Надеюсь, ты меня поняла. Я целую тебя так же нежно, как тогда, когда ты была маленькой.

Пьер-Мари".

На это письмо Матильда ответила, что она уже не ребенок, и точка.

"Оливье Бержеттон,

Собиратель механических игрушек, авеню Порт д'Орлеан, 150, Париж.

Понедельник, 15 марта 1920 года.

Мадемуазель!

Я знавал одного капрала Горда. Если это тот, которого вы разыскиваете, то мы были с ним на Сомме, между Комблем и лесом в Сен-Пьер-Вааст. Я был вахмистром и, хотя осенью 1916 года служил в другом полку, всегда забирал его письма и письма его взвода. Мне было противно, что его корреспонденция по причинам, о которых я не стану говорить, за исключением того, что во всем был виновен один глупый чин, не могла быть вовремя отправлена. Помнится, Горд был довольно высоким, лысоватым и скорее печальным человеком. Я имею в виду, куда более печальным, чем мы, остальные. Однако, как капрала, все его уважали.

Не хотел бы вас огорчать - тем более что не нуждаюсь в вознаграждении, таким образом я никогда не зарабатывал на хлеб - в общем, мне кажется, что он был убит в указанные вами дни, потому что один из наших солдат как-то сказал мне в январе 1917 года: "Помнишь высокого капрала, приносившего тебе письма? Он попал под бомбежку". Но так как я никогда не знал имени этого Горда, то, может быть, это и не он.

А вот Селестен Пу наверняка тот, кем вы интересуетесь, другого такого на свете не сыщешь. Какими только кличками его не награждали. Но все вши той войны не высосали столько крови, сколько он, занимаясь снабжением. Мы познакомились на том же участке фронта осенью или зимой 1916 года. Рассказывали, будто он поспорил на целый жбан супа с поварами, что если, мол, они не обернутся прежде, чем досчитают до десяти, то никогда не догадаются, что он проделал с этим жбаном. И жбан с горячим, он сам и двое его помощников исчезли до того, как повара обернулись. Потом те объясняли: "Не думайте, мы так поступили нарочно, у нас свои счеты". Но ни я, ни другие, слышавшие эту историю, им не верили, так как для Селестена Пу не было ничего важнее, чем дать пожрать людям из своего взвода. Мы все мечтали иметь такого спеца по доставанию супа.

К сожалению, это все, что я могу вам сообщить. Я не знал места, которое вы называете в объявлении, появившемся в газете "Ла Бифф", и не слышал, чтобы его так называли. Но знаю наверняка одно: если это тот самый мой Селестен Пу, то, коли он еще не вернулся домой, все равно однажды вернется. А если немцы взяли его в плен, то, значит, поэтому стали подыхать с голоду и запросили перемирия. Но если бедняга помер, повесьте, однако, замок на ваши шкафы.

Приветствую вас на гражданский манер, мадемуазель. Я непременно напишу вам, если что-то еще узнаю.

Оливье Бержеттон".

"Жермен Пир,

"Хитрее мангусты", слежка и розыски любого рода,

Улица Лилль, 52, Париж

Вторник, 23 марта 1920 года.

Мадемуазель!

Прочитав ваше объявление в "Фигаро", я не спешу предложить свои услуги, хотя все мои клиенты оставались мной очень довольны.

Однако хочу вам сообщить, что среди этих клиентов в прошлом году была некая мадам Горд, чей муж, капрал пехоты, пропал на фронте Соммы в январе 1917 года.

Профессиональная тайна мешает мне раскрыть результаты моих поисков, но я могу вам дать адрес той, которая одна может это сделать, - улица Менгалле, 43, в Париже.

Я, конечно, мог бы быть вам полезен в вашем деле и готов сообщить мои тарифы.

Искренне ваш,

Жермен Пир".

"Мадам вдова Альфонс Шардоло

Улица Ардоз, 25, Тур.

28 марта 1920 года.

Мадемуазель Донней!

Я мать Юрбена Шардоло, капрала в 1916 году, произведенного в сержанты в июне 1917 года, раненного в Шампани 23 июня 1918 года и погибшего во время транспортировки.

Юрбен был нашим единственным сыном. Муж умер от горя пятидесяти трех лет в начале прошлого года. Он не пережил смерть того, которого обожал, и оставил меня одну.

Я думаю, вы тоже страдаете, потеряв близкого, этим я объясняю появление вашего объявления в "Иллюстрасьон". Я не читаю его, потому что не выношу больше газет, опасаясь увидеть в них или прочитать вещи, внушающие мне ужас. Я не хочу больше думать о войне. Родственница показала мне ваше объявление. Я отвечаю потому, что там упомянут мой сын, а также место и даты, о которых он кратко рассказал во время увольнения в конце января 1917 года.

Юрбен находился в траншее под названием Бинго на Сомме, а двумя неделями раньше - 6 января 1917 года, - туда привезли из тыла пятерых французских солдат, приговоренных к смерти за самострел. Их выбросили со связанными руками между этой траншеей и траншеей противника. Мой муж, фармацевт, вполне здравомыслящий человек, гордившийся нашей армией, не хотел верить в эту историю, а я так и слышать не желала. Помнится, Юрбен воскликнул: "Вам забили мозги, да поймите же, что из-за этой гадкой истории мы потеряли половину взвода". Позднее, успокоившись, он добавил: "Вы правы, мне все приснилось, но верно и то, что я видел всех пятерых мертвыми на снегу, и один из них, если не двое, был совсем не тот, кого я ожидал обнаружить".

Знаю, мадемуазель, что пишу ужасные вещи, но таковы были подлинные слова сына. Ничего другого при мне он не рассказывал. Возможно, с отцом он был более откровенным как во время этого увольнения, так и последнего - в марте 1918 года. Но я ничего не знаю.

Вероятно, вы подруга, сестра, невеста одного из тех осужденных. Эта мысль, поверьте, мучила меня, прежде чем я решилась написать. Но я повторяю то, что слышала своими ушами из уст сына. И готова повторить это в чьем-либо присутствии, если потребуется.

Позвольте расцеловать вас, как сестру по трауру.

Розина Шардоло".

Матильда решает ответить на это письмо как можно скорее. Но не сразу. Надежда слишком велика, слишком сильна, ей надо успокоиться.

Вечером, пока недовольная Бенедикта ожидает, устроившись на постели, чтобы помочь ей улечься, она садится записывать:

"Тина Ломбарди в марте 1917 года разговаривала лишь с Вероникой Пассаван, любовницей Эскимоса.

Если бы она повстречала жену Си-Су, та бы рассказала.

Если бы она встретилась или по крайней мере попыталась встретиться с Мариеттой Нотр-Дам, об этом бы вспомнили кюре из Кабиньяка и хозяева меблирашек на улице Гэй-Люссак.

Естественно, она не видела и девушку, которая "не нам чета", чье письмо с такой яростью сожгла на марсельской кухне.

Что же такого она могла узнать в расположении армии, от чего у нее возникла надежда на то, что Эскимос жив?

Юрбен Шардоло сказал: "Один, если не двое".

Один - и у Тины Ломбарди есть основания верить - это Эскимос. Ей хочется надеяться, что второй - это ее Нино".

Наутро, едва закончив свой туалет и выпив кофе, она записывает на листке:

"Чем мог так отличаться Эскимос от четырех остальных в Угрюмом Бинго?

Раненой рукой? У троих она правая, у двоих - Эскимоса и Си-Су - левая.

Цветом глаз? У Манеша и Си-Су они голубые, у остальных - темные.

Возрастом? Эскимосу тридцать семь, Си-Су - тридцать один, Этому Парню тридцать, Нино - двадцать шесть.

На фотографии Эсперанцы все они выглядят людьми одного возраста, отмеченными своим несчастьем и усталостью".

И еще ниже:

"Согласна. Сапогами, снятыми с немца. Тина Ломбарди ошиблась. Их на Эскимосе уже не было".

"Мадам Элоди Горд.

Улица Монгалле, 43, Париж.

Воскресенье, 11 апреля 1920 года.

Дорогая мадемуазель!

Я не могла ответить раньше из-за отсутствия времени. Целую неделю я занята в швейной мастерской, а дома все время отнимают дети.

Как вам написал господин Пир, я действительно воспользовалась его услугами в феврале минувшего года, чтобы узаконить свое положение и получить пенсию как вдова погибшего на войне. Мой муж, Бенжамен Горд, числился пропавшим без вести 8 января 1917 года на фронте Соммы. И это все, что я знала, пока делом не занялся господин Пир. Я уже сказала, что у меня не хватает на все времени, ложусь поздно из-за домашних дел и глажки белья. Я не могла все сделать сама и пожертвовала частью сэкономленных денег. К счастью, господин Пир меня не обманул, он взялся за дело и довел его до конца. Сегодня мой муж официально числится погибшим. Он был ранен в голову во время атаки, потом, находясь в санитарной части Комбля, был убит при бомбежке 8 января 1918 года. Это подтверждено документами санчасти и показаниями неизвестных очевидцев - солдат и санитаров.

Последний раз мой муж приезжал в увольнение в 1916 году. Фамилий Пу, Шардоло или Сантини я от него не слышала. В том нет ничего удивительного, потому что в августе его перевели в другой полк и он мог с ними познакомиться только позднее. В своих письмах муж интересовался Только детьми. Никогда не рассказывал о товарищах по войне. Перечитав письма за осень и зиму 1916 года еще раз, я не обнаружила ни одной фамилии.

Вот и все, что могу вам сообщить, мадемуазель. Да еще выразить свои соболезнования по поводу того, что ваш жених познал ту же участь, что и мой муж.

Примите выражение моего сочувствия.

Элоди Горд".

"Эмиль Буассо.

Набережная Рапе, 12, Париж.

15 июня 1920 года.

Мадемуазель!

Дожидаясь своей очереди у парикмахера, я обнаружил старый номер "Ла ви паризьенн", в котором прочитал ваше объявление. Не знаю, чего стоит моя информация, но готов сообщить вам следующее. Я был знаком с Бенжаменом Гордом, я служил с ним в одном отделении в 1915 и 1916 годах, до того как он получил чин капрала и перевелся в другой полк. После войны я узнал, что он остался на поле боя, так что можно сказать - одним больше. Не могу утверждать, что мы были дружны, но всякий раз, пересекаясь, обменивались дружескими приветствиями. Во время боев дальше своего отделения ничего ведь не видишь, а он служил в другом взводе. Да еще был довольно замкнутым. И дружил лишь с одним парнем, с которым был знаком на "гражданке". Тот тоже был столяром, как и он, но уж точно не любил портить себе кровь. Они как бы жили отдельной жизнью. Бенжамен Горд был высоким, в свои тридцать лет уже изрядно облысевшим человеком, длинноногим и длинноруким. Прозвище у него было Бисквит. Фамилии другого, постарше, хотя он и не казался таким, я не запомнил, все звали его Бастильцем, сначала по крайней мере, но так как ребят из этого района было немало, то он получил прозвище Эскимос, потому как был золотодобытчиком на Аляске. Короче, они были неразлучны и в деле, и на отдыхе, как настоящие друзья. Но потом, не знаю почему, дружба их пошла прахом. Можете сказать, что на войне и не такое бывает. В июне 1916 года я приехал в Париж в отпуск вместе с Эскимосом и другими парнями. Именно после возвращения на фронт я узнал, что у них что-то случилось. А вскоре их отношения совсем испортились. Как-то на отдыхе они даже сцепились. Меня рядом не было, врать не стану. Но более крепкий из них, Эскимос, сумел повалить Бисквита и крикнул: "Уймись, Бенжамен, иначе я за себя не ручаюсь. Кто из нас виновнее, черт побери? В чем ты меня упрекаешь?"

Они стали избегать друг друга, старались даже не встречаться глазами. Их грызла черная злоба. Но мы так и не узнали, почему они поссорились. Строили предположения, даже спрашивали Эскимоса, но тот только посылал подальше. В конце лета Бенжамен Горд был произведен в капралы, поговорил с командиром батальона, и его перевели на другой участок фронта. Мне сказали, что он погиб в 1917 году, судьба его бывшего дружка оказалась не лучше, даже много хуже. Он поранил свою левую руку из ружья товарища, как утверждал, совершенно случайно, и те, кто его знал, верили ему. Он был не из тех, кто способен сделать такое намеренно. Однако его все же забрали и на военном трибунале приговорили к расстрелу.

Какая печальная история, скажете вы, но в ней все правда, слово мужчины. Больше я ничего не знаю о Бенжамене Горде. Имена других, которые вы называете для вознаграждения, мне не известны. Как и это окаянное Бинго. Траншеи, которые я видел на Сомме и в любом уголке Пикардии, назывались авеню Издохших, улицей Невернувшихся, Выходными воротами или Свиданием при Кормежке. Очень красочные, но отнюдь не веселые названия. Но все так.

Если мои сведения могут вам помочь, рассчитываю на вас. Я работаю помаленьку, продаю рыбу на набережной, где живу, разгружаю баржи, но никакой радости это не приносит, так что я буду доволен, если вы мне что-нибудь пришлете. Да! Мне доставило удовольствие вспомнить те ужасные времена. Мне ведь больше некому о них рассказывать. Счастливо, мадемуазель, и заранее благодарю.

Эмиль Буассо".

Матильда отправляет ему 200 франков с благодарностью. И заносит на бумагу для рисования слегка дрожащей рукой, так велико ее волнение:

"Еще одна частичка головоломки встала на место. Вероника Пассаван порвала с Эскимосом во время увольнения в июне 1916 года.

Бенжамен Горд, по прозвищу Бисквит, подрался с ним после его возвращения из увольнения и перевелся в другой полк, чтобы с ним не сталкиваться.

В каком состоянии духа встречаются они, приговоренные к смерти в Угрюмом Бинго? Эскимос утверждает, что они помирились. А что, если это примирение было для Бенжамена Горда лишь выражением сочувствия или лицемерия? А что, если он воспользовался обстоятельствами, чтобы потешить свою злобу?

Кем бы он ни был - союзником или врагом, но Бенжамен Горд наверняка повлиял в то снежное воскресенье на судьбу Эскимоса и, соответственно, четырех остальных.

Причину же ссоры нетрудно угадать, но, как говорит Малыш Луи, "в постельных делах черт ногу сломит".

ЖЕНА ВЗАЙМЫ

Июль.

Гроза разразилась над Парижем в тот самый момент, когда Элоди Горд в ситцевом светло-синем платье вышла из своего дома на улице Мангалле и бегом направилась к машине, где сидела Матильда. Открыв ей дверцу и впустив внутрь. Сильвен со всех ног бросился в ближайшее бистро.

Элоди Горд не более тридцати лет, довольно красивое лицо, светлые глаза и волосы. Зная, что она живет на пятом этаже, Матильда извиняется за то, что попросила ее спуститься вниз. "Да нет же, нет, - отвечает та, господин сказал мне про вашу беду".

Сидя очень прямо на заднем сиденье, она рассматривает свои колени и с видом жертвы покусывает губы. Чтобы ее немного задобрить, Матильда спрашивает, сколько у нее детей. Оказывается, пятеро, из них четыре достались ей вместе с Бенжаменом Гордом, от его первого брака. И добавляет: "Я не делаю между ними различий".

И снова замыкается в неловком молчании. Матильда отыскивает в сумочке фотографию осужденных, которую получила от Эсперанцы, и показывает ей. С расширенными глазами и открытым ртом, слегка покачивая головой, Элоди долго рассматривает ее. Кровь отлила от ее щек. Она оборачивается к Матильде с испуганным видом и говорит: "Я его не узнаю".

"Неужели? Кого вы не узнаете? - спрашивает Матильда. И пальцем указывает на Эскимоса. - Этого?"

Элоди еще пуще начинает мотать головой, устремив взгляд вперед, и внезапно отворяет дверцу машины, чтобы выйти. Матильда пытается ее удержать и, увидев полные слез глаза, говорит: "Значит, ваш муж и его друг Клебер поссорились из-за вас?"

"Пустите меня!"

Матильду это не устраивает. "Разве вам непонятно, - говорит она, - как мне важно узнать, что там произошло. В той злосчастной траншее они все были вместе, и мой жених тоже. Что случилось? - Теперь слезы душат уже ее, и она заходится в крике: - Что там случилось?"

Но Элоди только мотает головой. Половина ее тела промокла насквозь, но она не произносит ни слова.

Матильда отпускает ее.

Элоди Горд поспешно перебегает улицу, останавливается под навесом своего дома и оборачивается. Несколько минут она смотрит в сторону Матильды, которая пересела ближе к дверце и медленно возвращается, безразличная к грозе, в промокшем платье, с волосами, прилипшими к лицу. Усталым, бесцветным голосом она произносит: "Это совсем не то, что вы думаете. Я обо всем напишу. Так лучше. Пусть мсье заедет за письмом в воскресенье вечером". Потом дотрагивается мокрыми пальцами до лица Матильды и уходит.

В тот же год, в своей другой жизни, Матильда впервые решает выставить картины в парижской галерее. Разумеется, никто ее не знает, но у Папы большие связи. Среди них очень занятой банкир, любящий цветы. Он покупает на вернисаже подсолнухи, камелии, розы, лилии и целое поле маков, чтобы украсить ими стены своего кабинета. Делает Матильде комплимент - "у нее, мол, уверенная рука", заверяет, что та далеко пойдет - "у него есть нюх", сожалеет, что забежал только на минуту - в тот же вечер он уезжает на Ривьеру, вещи еще не собраны, а поезд ждать не будет. Старая дама более искренна и благодарит за пирожные - с довоенных времен ей не приходилось пробовать таких вкусных "в местах, где их дают бесплатно". Короче, успех выставки не вызывает сомнений.

Однажды днем, дабы не нарваться на неприятность, она просит отвезти ее в галерею на набережную Вольтера и час-полтора со страхом разглядывает посетителей. Одинокие - смотрят на все мрачно и презрительно, компании разговаривают насмешливо. У нее появляется желание сорвать все картины, вернуться домой и больше не мечтать ни о чем, кроме посмертной славы. И тем не менее, уходя, все расписываются в Книге отзывов. Она видит, как морща лоб они собираются с мыслями, чтобы изложить их на бумаге: "Истинный талант цветочного архитектора", "Юношеский романтизм в неумелом использовании синего цвета" или еще: "Чувствую себя разбитым, словно после любовных утех в деревне". Иные отваживаются на замечания: "Бедные цветочки, они никому не причинили зла" или "Одно удовольствие". Хозяин галереи, некий господин Альфонс Доде, не тот, который написал "Письма с моей мельницы", а другой, который использовал это название для вывески, стирает все замечания, сделанные фиолетовыми чернилами, утверждая, что "это все козни завистников-коллег".

В такой вот успокоительной и приглушенной атмосфере она читает письмо, принесенное ей Сильвеном с улицы Лафонтена. Оно написано рукой сестры Марии Ордена Страстей Господних в Даксе. Даниель Эсперанца умер и похоронен на больничном кладбище. У него не оказалось ни родных, ни друзей. Единственной, кто пришел на похороны вместе со священником и сестрой Марией, была вдова Жюля Боффи, его бывшего капрала. Ей-то и передали кое-что из оставшихся вещей покойного и достойные внимания сувениры. За несколько дней до смерти он оставил Матильде свою фотокарточку, где изображен молодым, причесанным, с усами а-ля Макс Линдер, чтобы она запомнила, каким он был бравым мужчиной.

Сильвен ждет ее Заложив руки в карманы и вытягивая шею, он рассматривает картины, каждый сантиметр которых ему известен лучше, чем кому бы то ни было. Она говорит, что ей не хочется ужинать дома и приглашает его в ресторан на Монмартре, а затем выпить с горя рюмочку белого рома, дабы поднять настроение Сильвен отвечает - охотно, ему это тоже по душе, потому что его тоска берет, видя, как она, словно торговка на рынке, продает свои картины, тяжело становится на сердце, когда картины уходят, особенно маковое поле, и так далее.

К черту сожаления и ностальгию. У них появился отличный сюжет для спора об искусстве на весь вечер.

"Элоди Горд

Улица Монгалле, 43, Париж.

Среда, 7 июля

Мадемуазель!

Я решила, что мне будет легче написать вам, но вот уже третий лист я отправляю в мусорную корзину. Просто не знаю, какая вам польза от того, что я все расскажу. И какая тут связь с гибелью вашего жениха? Вы говорите, что это жизненно важно, и я видела вас такой несчастной в тот день, что мне просто стыдно молчать и заставлять вас страдать еще больше. Прошу только сохранить мои откровения для себя, как и я поступала до сих пор.

Я была потрясена, увидев на фотографии вместе с солдатами Клебера Буке со связанными руками. Но солгала вам лишь наполовину, сказав, что не узнала его. До войны, в течение почти трех лет муж не раз рассказывал мне о нем - по субботам они делили выручку, - но я никогда его не видела. Даже настоящей его фамилии не знала, муж называл его Эскимосом.

Чтобы вы лучше меня поняли, я должна рассказать вам о вещах, о которых прошу никогда никому не рассказывать, потому что речь идет о счастье детей.

После прохождения военной службы в возрасте двадцати двух лет Бенжамен Горд нашел работу у краснодеревщика в квартале Сент-Антуан, где делопроизводителем работала бабенка чуть старше его, по имени Мари Берне. Она ему нравилась, но надежд не внушала, так как уже четыре года жила с женатым агентом по обмену, который не мог или не хотел развестись с женой. Он сделал ей троих детей, разумеется и не подумав их признать. Это было весной 1907 года. Когда несколько месяцев спустя она снова забеременела, краснодеревщик уволил ее, как это делали ее предыдущие хозяева.

В октябре 1908 года Бенжамен снял небольшую мастерскую на улице Алигр и стал там жить. Спал на матрасе посреди готовой мебели. Сюда-то в поисках работы и пришла Мари Берне в январе или феврале 1909 года. Она была свободна, потому что ее возлюбленного убили при выходе из дома - так и не узнали, кто это сделал, вероятнее всего кто-то из разоренных им людей. В апреле Бенжамен женился на ней и признал всех ее детей. Мари Берне, о которой он всегда очень тепло отзывался, была невезучей. Она вышла замуж в субботу, а уже в среду ее увезли в больницу с приступом острого аппендицита. Она умерла в ту же ночь, в точности как моя мать, когда мне было шестнадцать лет.

Пока мои и его пути-дорожки не пересеклись, я тоже не могла бы похвастаться особым везением. У матери остались родственники - дядя и его брат, с которыми она много лет была в прохладных отношениях. Я обратилась к дяде за помощью. Бросив коллеж за два года до сдачи экзаменов на бакалавра, я начала работать в галантерейной лавке, которую они с женой держали на улице Сент-Антуан-дез-Ар. Ютилась я в комнатенке, в глубине двора, который отделял меня от лавки. В течение многих месяцев, если только я не выходила за хлебом в соседнюю булочную, этот двор составлял весь мой мир. Но чтобы повстречать свою судьбу, далеко ходить не надо. Весной 1909 года, в то самое время, когда Бенжамен остался вдовцом с четырьмя детьми на руках, я познакомилась с рабочим-каменщиком, приглашенным подновить в доме лестницу. Мне было семнадцать лет, ему двадцать. Он был смелым, разговорчивым человеком, тогда как я всегда была застенчива, отчего часто страдала. Был нежен, и мне впервые в жизни было с кем-то хорошо. Я не долго сопротивлялась.

Он приходил ко мне украдкой и исчезал до рассвета Дважды мы гуляли ночью по берегу Сены. Однажды в воскресенье он показал совершенно неизвестный мне Париж - Елисейские поля, Трокадеро, мы даже забрались на Эйфелеву башню. А в другое воскресенье он заехал за мной на площадь Сен-Мишель и повез через весь город в Пуасси. Мы пообедали в таверне Жюзье, взяли лодку и отправились на маленький зеленый остров посреди реки Это случилось уже в самом конце нашей связи. Она продолжалась два месяца. Когда на том островке я ему сказала, что беременна, он отвез меня в Париж, и был таков.

Дядя и тетка относились ко мне ни хорошо, ни плохо. Они приняли меня потому, что были единственной родней, так уж случилось. Но почувствовали облегчение, когда после рождения моей маленькой Элен я сказала, что намерена от них съехать. С помощью врача, принимавшего роды в больнице Сент-Антуан, я получила место с питанием и кровом. Работа моя заключалась в том, чтобы ухаживать за детьми Бенжамена Горда. До этого он отдавал их сестре Одиль, старше его на шесть лет, проживавшей в Жуэнвиль-ле-Пон. Эта убежденная старая дева терпеть их не могла. Его квартира находилась на улице Монгалле, где я живу до сих пор. Бенжамен снял ее для совместной жизни с Мари Берне. Она состоит из столовой, кухни, двух комнат и туалета. Я с детьми спала в самой большой комнате, выходящей на улицу, а Бенжамен Горд - в другой.

Все, кто его знал, подтвердят, что мой муж был деликатным и добрым, немного замкнутым человеком, жизнь не очень-то его баловала. Он не получил образования, но зато обладал талантом в работе с деревом Могу без преувеличения сказать - он был настоящим художником. Когда я поступила к нему на службу, ему было двадцать пять лет, но выглядел старше из-за степенного и строгого вида, всегда думал только о детях. Такая любовь к детям, я считаю, возникла у него из-за предчувствия, что своих не будет Что в дальнейшем и подтвердилось.

Четверо малышей Мари Берне - Фредерик, Мартина, Жорж и Ноэми, от шести до двух лет, обожали отца. У них был настоящий праздник, когда он возвращался из мастерской на улице Алигр, а если задерживался в субботу или какой другой день, проводя время со своим другом Эскимосом, и я приказывала им идти спать, почти рыдали. Бенжамен любил мою маленькую Элен как свою дочь. Ее первое слово, сказанное в люльке, конечно же, было "папа". В течение шести месяцев, пока он не сделал мне предложение, мы жили одной семьей, хотя и в разных комнатах. Свою недельную получку он отдавал мне, мне же рассказывал о своих неприятностях, со мной и детьми ходил гулять по воскресеньям. Я стирала его белье, готовила завтрак и похлебку на полдник. Мы поженились 10 сентября 1910 года, и Бенжамен признал Элен своей дочерью. Так как он немного стыдился своего короткого вдовства, а для меня было сущей пыткой принимать гостей, мы пригласили в мэрию присутствовать на церемонии бракосочетания только его сестру и моих дядю и тетку. Но никто из них не пришел. Мы взяли в свидетели первых встречных и заплатили им.

Четыре последующих года моей жизни - я знаю это - были самыми счастливыми. Не могу сказать, что я испытывала к мужу ту страсть, которая бросила меня в объятия моего рабочего-каменщика, но любила я его куда сильнее, мы жили в согласии, у нас были прекрасные дети, достаточно средств, чтобы планировать отдых у моря, которого ни я, ни он никогда не видели. В восемнадцать или девятнадцать лет большинство девушек мечтает о другом, но ко мне это не относилось, ничто так меня не успокаивало, как привычка и даже монотонность жизни.

Я пишу, а дети давно спят. Сегодня пятница, вот уже два дня я провожу вечера за письмом. Приближаясь к тому, о чем вы хотели узнать любой ценой в тот грозовой день, я испытываю страх.

Наверное, я нарочно оттягивала начало этого рассказа, но есть еще одна вещь, которую вам надо понять. Не будь войны, не было бы и этой глупости. Война все разрушила, она сломала даже Бенжамена Горда и в конце концов Эскимоса, и простой здравый смысл, и наконец меня.

В августе 1914 года со страхом думая о том, что мой муж может и не вернуться, я обрадовалась, узнав, что он повстречал в полку своего верного друга, с которым прежде зарабатывал деньги. Он всегда говорил об Эскимосе с теплотой. Такого отношения он больше ни к кому не проявлял. Восхищался его солидностью, добродушием, даже некоторым авантюризмом, а тот наверняка восхищался его талантом краснодеревщика. При мобилизации, зная, что у него пятеро детей, его вполне могли бы отправить в тыловые части - чинить железные дороги, шоссе. Так нет же, он предпочел служить в армии вместе со своим другом. Он говорил при этом: "Уж лучше быть с Эскимосом, чем со стариками, которые всегда попадают под артиллерийский обстрел. Пока мы вместе, мне не так страшно". Теперь могу сказать, что, возможно, он испытывал угрызения совести из-за детей, которых, солгав, признал своими. Таков уж он был со всем своим образом мыслей.

Я не стану распространяться, как жила все эти ужасные годы, наверное, вы испытывали те же страхи. Весь мой день, если я не занималась детьми, состоял из ожидания. Ожидания письма, ожидания сообщения, ожидания следующего дня, чтобы снова ждать. Не любивший писать письма, потому что боялся показаться смешным, Бенжамен не оставлял меня надолго без весточки, все зависело от расторопности почты. Я уже сказала, что он не любил писать о войне, но чем больше она затягивалась, тем больше я ощущала, как он печален и угнетен. Все свои надежды он связывал с Эскимосом. Так я узнала его настоящее имя: "Вчера мы ходили с Клебером в армейский театр и здорово повеселились", "Кончаю, долг повелевает присоединиться к Клеберу в карточной игре с двумя нерасторопными гранатометчиками", "Не забудь прислать со следующей посылкой пачку табака для Клебера, он все время держит в клюве трубку", "Клебер узнал, что скоро нам дадут увольнение".

Увольнение. Это слово повторялось не раз. Первое увольнение Бенжамен получил после боев под Артуа в конце июля 1915 года. Почти день в день прошел год, как его не было дома. Мало сказать, что он переменился. Он был сам не свой. То не скупился на нежности к детям, а то кричал на них за то, что они шумят. Прикончив во время еды целую бутылку вина, долго молчал. Он почти не пил до войны, теперь же ему нужна была бутылка в обед и бутылка в ужин. Как-то на неделе он сходил в свою мастерскую, вернулся за полночь, пошатываясь, от него пахло вином. Я уложила детей и в тот вечер впервые увидела его плачущим. Эта война засела ему в печенку, он боялся ее, как будто предчувствовал, что, если что-нибудь не предпримет, не вернется домой.

На другой день, протрезвев и обняв меня, он сказал: "Не сердись. Как и все там, я привык пить, это единственная; возможность не терять силы. Никогда бы не поверил, что стану таким".

А потом уехал. Письма приходили одно печальнее другого. Я узнала, что их полк участвовал в осенних боях в Шампани и в марте 1916 года под Верденом. В увольнение он приехал, помнится, в одну из апрельских суббот. Казался еще более худым и бледным, чем всегда. И в глазах застыла смерть, да, уже смерть. Не пил. Делал усилие, чтобы не забывать о детях, которые росли без него, но те быстро его утомляли. Лежа в постели и не проявляя ко мне никакого мужского интереса, он сказал в темноте: "Эта война никогда не кончится. Немцы сдохнут, и мы тоже. Надо видеть, как сражаются англичане, чтобы понять, что такое настоящая храбрость. Но одной храбрости недостаточно, ни их, ни нашей, ни бошей. Мы увязли в этой войне, как в болоте. Она никогда не кончится". А в другую ночь, прижимая к себе, произнес: "Если я дезертирую, они схватят меня. Нам нужен шестой ребенок. Если есть шестеро детей, можно ехать домой". И после долгого молчания спросил: "Тебе понятно?"

А вам понятно? Уверена, вы понимаете, что он имел в виду. Думаю, вы должны здорово потешаться, читая это письмо.

Простите, глупости говорю. Вы не станете надо мной смеяться. Вам ведь тоже хотелось, чтобы ваш жених вернулся.

В ту ночь я назвала Бенжамена сумасшедшим. Он уснул, я - нет. Наутро, пока нас не слышали дети, он опять принялся за свое. "Это не будет изменой, раз я сам тебя прошу. Да и какая разница, ведь и эти пятеро не мои. Стал бы я тебя просить об этом, если бы сам мог сделать тебе шестого? Неужели я бы додумался до такого, будь я свободен от своего долга и оставаясь таким фаталистом, как Клебер?"

Он произнес имя: Клебер.

Однажды днем, оставив детей соседке, мы шли по набережной Верен. "Обещай мне, - сказал он, - пока я не уехал. Если это будет Клебер, я не стану переживать. Главное - спастись, и тогда мы будем счастливы, словно этой войны никогда не было".

В день отъезда я провожала его до решетки Северного вокзала. Он поцеловал меня и посмотрел такими глазами, что у меня возникло ощущение, словно это совсем чужой человек. Он сказал: "Знаю, тебе кажется, будто я чужой. И все-таки это я, Бенжамен. Только у меня больше нет сил жить. Спаси меня. Обещай, что ты сделаешь то, о чем я прошу. Обещай".

Я кивнула и заплакала. Видела, как он уезжает в своей военной форме грязно-синего цвета, с мешками и в каске.

Рассказывая о муже, я ведь рассказываю и о себе, а не о Клебере Буке. Но именно он сказал мне однажды то, о чем я думала тоже: нужно брать от жизни то, что есть, и в тот момент, когда это приходит к тебе, нельзя бороться ни против войны, ни против жизни, ни против смерти; что люди притворяются, будто единственный господин в жизни - это время.

Время усугубляло наваждения Бенжамена. Ему было невыносимо видеть, как затягивается война. В тот месяц, когда Клебер получил увольнение, он как раз писал об этом. Хотел знать мои дни, когда я могла бы забеременеть.

Я написала ему: "Если я даже попадусь, все равно пройдет восемь или девять месяцев, а война тем временем кончится". Он ответил: "Мне нужна надежда. Если я буду жить с ней восемь или девять месяцев, это уже кое-что". Потом Клебер рассказывал: "Во время битвы при Артуа Бенжамен совсем свихнулся, увидев мертвых, их страшные раны и резню при Нотр-Дам-де-Лоретт и Вими, что напротив Ланса. Бедные французы, бедные марокканцы, бедные боши! Мы нагружали их телами тележки, кладя друг на друга, словно они никогда не были людьми. Один здоровяк, укладывая их так, чтобы они занимали поменьше места, расхаживал по ним. Бенжамен набросился на него с проклятиями, обозвал его черт знает как, и они катались по земле, словно собаки. Может быть, Бенжамен потерял мужество на этой войне, но это не помешало ему кинуться на здоровяка, который ходил по трупам солдат".

Не знаю, поймете ли вы меня, мадемуазель. Но на свете есть не только черное и белое. Время стирает все. В это воскресенье, 11 июля, написав письмо, я уже не та, что была в прошлую среду, когда так боялась вам все рассказать. Теперь же я думаю, что, если все это вам пригодится, я забуду о своих горестях. По правде говоря, я тоже в выигрыше, мне больше не стыдно, мне все равно.

Клебер Буке приехал в увольнение в июне 1916 года. Седьмого, в понедельник, он оставил мне записку, в которой написал, что зайдет завтра после полудня, но, если я не хочу его видеть, он все поймет, достаточно вывесить в кухонном окне цветное белье. На другой день я отвезла детей в Жуэнвиль-ле-Пон к их тетке Одиль, объяснив ей, что у меня дела, которые займут пару дней.

Загрузка...