Перед отъездом Матильду относят на ее портшезе в музей, хотя ей хочется скорее вернуться в Бинго и поговорить с Рукье. Это большой зал с оштукатуренными нишами, в которых при ярком электрическом свете ее ожидали манекены французских, британских и немецких солдат в полный рост, одетых черт знает во что, с мешками за плечами и оружием, взирающие слепыми глазами и поражающие своей жутковатой неподвижностью. Однорукий очень гордится своим детищем, он вложил в него все сэкономленные деньги и наследство, доставшееся от предков в пятнадцатом колене. Он с гордостью показывает Матильде разложенные на столе, стоящем в центре, форменные пуговицы, погоны, знаки отличия, ножи, сабли, а также красный металлический ящик для сигарет и табака "Пел-Мэл" "Это точная копия, поясняет он, - того, который нашла чудачка на моем поле и который воткнули в могилу пятерых солдат. Внутри, как рассказывала ее мать, один из хоронивших их канадцев по доброте душевной положил записку, чтобы не оставить мертвецов без эпитафии".

По дороге назад, вдыхая свежий дорожный воздух, Матильда, которая обращается к Всевышнему лишь тогда, когда без этого нельзя обойтись, просит Боженьку не посылать в ее сны увиденное в музее. Пусть она злая, но пусть ей лучше приснится, как лошади уланов с мертвыми головами разрывают сержанта из Авейрона по имени Гаренн, как еще называют диких кроликов.

Селестен Пу довольно быстро находит ферму Рукье, ему для этого даже не надо оставаться сиротой. Это дом с заделанными кирпичом, камнем и цементом пробоинами. Его поддерживают две сваи, между которыми развешано белье. Мадам Рукье сообщает, что их дочь уехала в Нормандию с животом и бродягой из Ланса, что она получила открытку из Трувиля, что у дочери все в порядке, та занята по хозяйству и рожать ей в октябре. Селестен и Сильвен остались во дворе и играют с собаками. В чистенькой кухне, пахнущей подвешенными к потолку связками чеснока, как поступают на юге, и это благоприятно для сердца и изгоняет дьявола, Матильда выпивает стакан лимонада.

Коробку "Пел-Мэл" вырыла малышка Жанетта. Ей было десять лет, она уже умела читать. Помчалась по дороге и встретила солдат, а потом вернулась на ферму, где схлопотала пару затрещин за ослушание и за то, что носилась среди всякой гадости, которая того и гляди взорвется. Начиная с этой минуты мадам Рукье считает, что все видела сама. Она отправилась к солдатам, которые раскопали могилу в поле Ясинта Депреза, туда тотчас принесли пять белых гробов и уложили в них трупы.

"Естественно, вид у них был тот еще", - говорит женщина. Матильда холодно кивает: "Разумеется". Все пятеро лежали под большим темным брезентом, кто с повязкой на левой, а кто на правой руке. Мадам Рукье не смогла подойти ближе, тем более что прибежали другие соседи и солдаты начали сердиться. Но она все слышала. Ей известно, что у одного из несчастных была фамилия Нотр-Дам, у другого - Буке, как букет роз, третий был итальянец. Капрал или сержант - она не разбирается в чинах, командовавший солдатами, громко называл имена, год рождения и год призыва, значившиеся на их солдатских бирках, пока их укладывали в гробы, и ей помнится, что самому молодому из них не было и двадцати лет.

Гробы увезли на грузовике, запряженном лошадьми. Было холодно. Башмаки и колеса скользили по подмерзшей земле. Тогда-то один из солдат, нехороший парижанин, обернулся к ним и крикнул: "Вы как банда коршунов! Не нашли ничего лучше, как пялиться на мертвых?" Некоторые так обиделись на его слова, что, вернувшись, сразу пожаловались мэру. Но их офицер, к которому тот обратился по этому поводу, стал поливать его еще чище. Даже сказал, что пусть он найдет скрипку, чтобы помочиться туда - представляете? помочиться туда! - что это будет, мол, то же самое, как пускать при нем слюни. Наконец в апреле эти солдаты уехали, остались англичане - те были повежливее, а может, их просто не понимали.

Немного позже поднялся ветер, шелестя листьями вязов Угрюмого Бинго. Матильде хочется вернуться туда. Селестен Пу говорит ей: "Ты напрасно себя мучаешь! Для чего?" Она сама не знает. Смотрит, как заходящее солнце освещает холм. Сильвен уехал на машине заправиться. Она спрашивает: "Как выглядела перчатка, которую ты отдал Манешу?" Селестен отвечает - красная с белыми полосами на запястье, ее связала подружка детства из Олерона. Он не хотел расставаться с этим сувениром, поэтому до конца зимы носил вторую на правой руке вместе с офицерской кожаной перчаткой цвета свежего масла, для которой позднее раздобыл парную.

Она представляет его себе в красной вязаной перчатке и кожаной офицерской, цвета свежего масла, с каской на голове, с мешками, скаткой и караваями хлеба. Она взволнована. Селестен спрашивает: "Почему ты спросила про перчатку? Мадам Рукье ведь сказала, что видела ее на руке одного из пятерых похороненных солдат". Матильда говорит: "Вот именно, что нет". Тот задумывается: "Может быть, она не обратила внимания или, может быть, забыла. Может быть, Манеш ее потерял". Матильда считает, что для такой яркой перчатки слишком много "может быть". Стоя рядом, он помалкивает. А потом говорит: "Когда Манеш сооружал Снеговика, она была на нем, это точно. Мадам Рукье не могла всего увидеть, она стояла далеко, вот и все".

Он расхаживает по полю. И она понимает, что Селестен Пу пытается восстановить в памяти местность, взяв за точку отсчета деревья и русло ручья, и таким образом найти место, где Манеш лепил Снеговика. С расстояния пятидесяти-шестидесяти метров от нее он кричит: "Василек был тут, когда товарищи увидели, как он упал. Не могли же они все это придумать!"

Матильда успела привязаться к солдату Тото. Он ее понимает, не торопит. К тому же всю зиму носил разные перчатки из-за того, что помог Манешу. Иначе она бы давно послала его поискать скрипку.

В тот же вечер, в пятницу 8 августа 1924 года в пероннской таверне "Оплот" в течение одного часа произошли три события, настолько потрясших Матильду, что, вспоминая, она с трудом отделяет одно от другого - все они, похоже, были отблесками одной грозы.

Сначала, едва они устраиваются в столовой, к ней подходит дама ее лет, в бежевом с черным платье и в шляпке-колоколе, и представляется по-французски почти без акцента. Это худощавая невысокая брюнетка с голубыми глазами, не красивая и не уродливая, австриячка. Путешествует с мужем, которого в конце зала оставила доедать раков, говорит, что он пруссак, таможенный чиновник. Заметив, что Матильда смотрит в его сторону, тот приподнимается и приветствует ее резким кивком головы. Ее зовут Хейди Вейсс. От метрдотеля она узнала, что Матильда потеряла жениха в траншее Угрюмого Бинго или Бинг в Угрюмый день, или, вероятнее всего, Буинг в Угрюмый день - так звали грозного английского генерала Она приехала помолиться на могиле двадцатитрехлетнего брата Гюнтера, тоже убитого перед Бинго в первое воскресенье 1917 года.

Матильда просит Сильвена подать австриячке стул. Усаживаясь, Хейди Вейсс спрашивает мужчин, воевали ли они. Те отвечают - да. Она просит не обижаться на нее, она не может подать им руки, как Матильде, ведь ее брат погиб, и было бы непристойно так поступать, ее супруг, принадлежащий к травмированной поражением семье, стал бы дуться на нее много недель подряд.

Сильвен и Селестен отвечают, что им все понятно, что они не обижены. Однако ей приятно узнать, что Сильвен занимался снабжением на флоте и в глаза не видел противника и военнопленных, что если он с чем-то и сражался, так только со своей усталостью. Селестен Пу помалкивает. С уже подступающими слезами она продолжает настаивать на своем: "Вы тоже были здесь тогда?" И тот, посмотрев на нее, мягко отвечает, что был, да, что считает себя хорошим солдатом, делавшим все от него зависящее, но, насколько ему известно, за всю войну он убил только двух вражеских солдат, одного в Дуомоне, против Вердена в 1916 году, а другого во время разгрома весной 1918 года. Пусть она рассказывает, может, он вспомнит ее брата.

Насколько она поняла со слов фельдфебеля, бывшего в Бинго, Гюнтер был убит в траншее второй линии, где находился в качестве пулеметчика.

Селестен Пу говорит: "Это верно. Двое погибли, а остальные без снаряжения сдались в плен. Фельдфебеля, здоровенного рыжего детину, я запомнил. Он потерял каску, волосы падали на глаза. Вашего брата убили гранатометчики, целившиеся в пулемет, но кто будет их за это попрекать они исполняли свой долг".

Хейди Вейсс понимает. Со сжатыми до посинения губами и опустив глаза, она кивает.

Потом берет себя в руки и называет фамилию командира брата, фельдфебеля, который приезжал к ней в 1919 году, чтобы все рассказать: Хайнц Герштакер. Это он рассказал, что французы выбросили на снег пятерых своих безоружных раненых солдат. В начале дня ему пришлось отправить в тыл эстафету, чтобы получить очередной приказ, потому что телефон из-за попадания траншейной мортиры не действовал. Он о разном тогда рассказывал, она многое позабыла, но помнит одну поразившую ее подробность: когда Хайнца Герштакера, пленного доставили во французскую траншею, он заметил по дороге в одной из воронок кого-то одного из пяти убитых - ибо все пятеро были убиты - стоящим на коленях, словно в молитве.

Матильда холодно оборачивается к Селестену Пу. Тот спрашивает у Хейди Вейсс: "Ваш фельдфебель не рассказывал, когда его привели? В воскресенье ночью или в понедельник утром?" Она отвечает: "Он говорил только о воскресенье и ночи. Но я знаю, где его найти в Германии. Я ему напишу или поеду повидать, чтобы рассказать о нашей встрече".

Матильда спрашивает: "Не рассказывал ли он об одном из пятерых, самом молодом, который между траншеями одной рукой лепил Снеговика? Вы должны были бы это запомнить" Хейди Вейсс сжимает губы и прикрывает веки, а затем медленно кивает - да, она знает Затем, не глядя на Матильду и не отрывая глаз от края скатерти или стакана, произносит: "Вашего жениха расстрелял один из наших самолетов. Могу поклясться, что никто в немецких траншеях не желал ему смерти. Вы ведь знаете, что он был не в своем уме. А тут еще один из них, спрятавшийся лучше других, бросил гранату в самолет и сбил его. Хайнц Герштакер рассказывал, что тогда и пришел приказ отойти из траншеи, чтобы дать свободу артиллерии".

Никто не ест. Хейди Вейсс просит листок бумаги и карандаш, чтобы записать адрес Матильды. И снова заводит, что теперь много недель подряд ее супруг не даст ей покоя. Матильда дотрагивается до ее руки: "Успокойтесь, но попросите фельдфебеля мне написать". Теперь ей уже кажется, что у Хейди Вейсс красивые печальные глаза. Повернувшись на колесах, она смотрит, как та направляется к мужу Походкой австриячка напоминает горную лань, а шляпкой - бабешек с Монпарнаса. Муж снова поднимается и сухо кивает Принимаясь за недоеденное яблоко, Сильвен говорит: "И все же война - порядочная мерзость. Может так получиться, что мы еще вернемся на исходные позиции, вынужденные дружить со всем миром".

В следующие минуты обслуживающий их, знакомый Матильде официант по прозвищу Фантомас, потому что он имеет обыкновение с заговорщическим видом шептать что-то клиенту на ухо, просит Сильвена подойти к телефону.

Когда он возвращается, глаз его почти не видно. Матильде даже кажется, что они провалились и ничего не видят, так как их хозяин находится во власти чего-то, что выше его понимания. В руках у него сложенная газета. Усевшись, он передает ее Селестену Пу.

Звонил Жермен Пир, попросил купить утреннюю газету и поберечь нервы Матильды. Просмотрев газету и положив ее себе на колени, Селестен Пу произносит только: "Вот дерьмо!" Подвигав колесами, Матильда пытается вырвать у него газету. Тот просит: "Пожалуйста, не надо, Матти, пожалуйста... Тину Ломбарди, прозванную Убийцей офицеров, вчера утром гильотинировали".

Третье событие происходит в номере Матильды, где она разместилась вместе с Сильвеном, который никогда не оставляет ее во время поездок одну. Она читает и перечитывает двадцатистрочную информацию о казни, состоявшейся в эльзасской тюрьме Хагенау. Казнили женщину из Марселя по имени Валентина Эмилия Мария Ломбарди, она же Эмилия Конте, она же Тина Бассиньяно, за убийство полковника от инфантерии, героя Великой войны Франсуа Лавруйя из Боннье, департамент Воклюз, подозреваемую в убийстве еще четырех офицеров, о которых ничего не захотела сказать. По словам анонимного автора заметки, она умерла, "отказавшись от отпущения грехов", "до последней минуты сохраняя удивительное достоинство". Ни на казнь, ни на суд "по вполне понятным причинам" зрители допущены не были.

Сейчас немного более десяти часов вечера. В одной рубашке Сильвен сидит рядом с вытянувшейся на постели Матильдой. Его снова зовут к телефону. На этот раз звонит Пьер-Мари Рувьер. Надев пиджак, Сильвен спускается к администратору. Матильда же думает о мадам Пасло Конте, урожденной Ди Бокка, о ее муже, умершем потому, что долго работал на шахте, об Анже Бассиньяно, который хотел сдаться и был убит своими выстрелом в затылок, о несчастной, измотанной Тине Ломбарди, о ее бобровом воротнике и шапочке, ее невероятной клятве "оторвать башку всем, кто причинил горе ее Нино", и о страшном тюремном дворе августовским утром.

Вернувшись. Сильвен видит, что она, лежа на спине, плачет, у нее нет больше сил, она глотает слезы, она задыхается.

Успокаивая ее, второй отец, Сильвен, говорит: "Будь благоразумна, Матти, будь благоразумна. Ты не должна опускать руки. Конец этой истории близок".

Пьер-Мари Рувьер встретился днем с адвокатом Тины Ломбарди. Они были знакомы, и тот знал, что Рувьер является юрисконсультом Матье Доннея. Ему надо увидеть Матильду. У него для нее запечатанный конверт, который он должен вручить в собственные руки.

Всхлипнув еще раз, Матильда приходит в себя и говорит, что дважды вымоет руки, прежде чем возьмет это письмо.

ВЛЮБЛЕННЫЕ ИЗ БЕЛЬ ДЕ МЭ

"Хагенау, 31 июля 1924 года.

Мадемуазель Донней!

Я никогда не умела писать, как вы, так что, может статься, не сумею все как надо объяснить до того рокового утра, когда меня разбудят, чтоб сказать - пора. Мне не страшно, мне никогда не бывает страшно за себя, знаю, что меня остригут, а затем отсекут голову, но я стараюсь об этом не думать, так я всегда поступаю, когда тревожно на сердце. Но теперь, когда я вынуждена подыскивать слова, мне нелегко, вам понятно?

Я не стану вам рассказывать о том, что они называют моими преступлениями. Все время, пока меня с разными подковырками допрашивали с одной целью - погубить, я ничего не сказала, ничего. Это вам подтвердит, вручая письмо, мой адвокат. Поймали меня из-за моей глупости: я застряла в Карпентра. Рассчитавшись с этим Лавруйем, мне следовало бы сразу смыться куда-нибудь. Тогда я не оказалась бы тут и никто бы не разыскал меня. А у меня еще был пистолет в дорожной сумке, такая я дура. Я бы без смущения рассказала обо всем перед зрителями на процессе, всю правду о Лавруйе и о том, что он двадцать часов скрывал помилование Пуанкаре. Естественно, они не хотели это услышать. И все они повинны в убийстве моего Нино. Им нужно было мое признание в убийстве всех этих крысиных рож, хотя они заслуживали большего, чем смерть. Произведенный потом в лейтенанты Тувенель, стрелявший в траншее, прокурор на процессе в Дандрешене, капитан Ромен, и оба офицера - члены суда, уцелевшие на войне - тот, что с улицы Ла Фезандери, и другой - с улицы Гренель, все они получили по заслугам, и я радуюсь этому. Говорят, что я их наказала, действуя с преднамеренными целями потому, что их обнаружили бездыханными в весьма подозрительных местах, в низкопробных отелях. Но кто это сказал? Во всяком случае, не я.

Не стану вам рассказывать об этих подонках, я припасла для вас нечто поинтереснее. Я не сделала этого раньше, зная, что вы, как и я, ищете правду в траншее Человека из Буинга, называемого также Бинго. Вы могли, сами того не желая, помешать осуществлению моего плана, либо, узнав слишком много, невольно способствовали бы моему аресту. Теперь, в ожидании своего последнего часа, для меня это уже не имеет значения. Когда вы прочтете это письмо, я уже буду мертва и счастлива тем, что могу наконец успокоиться, освободиться от этой ноши. И еще я знаю, что вы чем-то похожи на меня, тем, что продолжаете столько лет искать правду, верны своей любви на всю жизнь. Мне приходилось продаваться, но любила я одного Нино. Да еще я вспоминаю бедную крестную, которой многим обязана, она так страдала из-за того, что я не хочу вам отвечать, но я все правильно сделала, и теперь она знает об этом. Там, где она сейчас находится и где я скоро к ней присоединюсь, она обрадуется, что я все же написала вам. Понимаете?

Она наверняка вам рассказывала, что я знаю Анжа Бассиньяно всю жизнь Мы родились в одном квартале Бель де Мэ, что в Марселе. Он остался один, а я с вечно пьяным отцом. Но не плачьте, мы не были несчастны, дети не бывают по-настоящему несчастны, мы вместе с другими играли на улице под платанами, и уже тогда Нино был самым красивым, самым хитрым и самым нежным со мной парнем. В тринадцать или двенадцать лет мы перестали ходить в школу, проводили время на пустырях, а вечера на улицах, спускавшихся в Шют-Лави, куда никто не совал носа с наступлением ночи. Мы занимались любовью стоя, мы мечтали. Я была на несколько месяцев моложе его, но отличалась большей решительностью. Потом болтали, что это Нино отправил меня на панель. Да я сама туда пошла, такой была моя планида, а впрочем, они были правы: Нино подтолкнул меня, ведь он хотел есть, и я тоже, нам нужна была одежда, чтобы пойти на танцы и любить друг друга в настоящей постели, как все Может, я не очень ясно выражаюсь и вам трудно понять меня, вы девушка из другого круга, богатая. Мы не были знакомы, но мой болтун-адвокат сказал, что вы в детстве упали и случилось несчастье, так что - как знать? Я хочу сказать, что готова была зарабатывать любым способом, лишь бы мы были вместе, были счастливы, и этим мы были похожи на вас и вашего жениха. Ведь любят все одинаково, любовь приносит и счастье, и несчастье.

Мы с Нино были счастливы до 1914 года. Снимали маленькую квартирку на Национальном бульваре, на углу улицы Лубон. Я купила обстановку из грушевого дерева, постель, шкаф и комод с ракушками. У меня был и холодильник, жемчужная люстра, горшки для камина из лиможского фарфора. Для работы я снимала комнатенку напротив вокзала Аранк. Я имела дело с таможенниками, моряками, буржуа с улицы Республики. У Нино были свои заботы, его уважали в барах, все шло как по маслу до того проклятого дня, когда он ввязался из-за меня в драку с одним известным сутенером, сыном Жоссо, который облизывался на меня как кот на сметану. Но вам все равно не понять этих дрязг, так что и объяснять не стану. Нино вытащил нож, которым до этого пользовался лишь для обрезки кончика сигар, и его заперли в тюрьму Сен-Пьер на пять лет. Конечно, я ходила на свидания, он ни в чем не имел недостатка, только считал дни, которые тянулись слишком медленно. В 1916 году, когда ему предложили выбор, он предпочел присоединиться к тем, кто умирал за родину. Так, перебираясь от одного Вердена к другому, он и оказался в снегу и грязи перед траншеей Человека из Буинга.

Вечером, накануне того дня, когда его убили, он продиктовал письмо ко мне, в котором писал о своей любви и о своем горе. Крестная рассказала вам об этом, я здорово на нее за это наорала. У нас с Нино был шифр для переписки, чтобы я всегда знала, где он находится. Так что я могла его найти, когда их отводили на отдых, я имела доступ в эту зону, как все трудяги, и куда не пускали буржуазок. Но были среди них и такие, что выдавали себя за шлюх, лишь бы повидать своего мужчину.

Шифр был несложным, мы пользовались таким же до войны, когда Нино играя в карты на деньги. Смысл шифра заключался в его обращении ко мне - моя Любовь, моя Вертихвостка, моя Козочка и так далее. Если в письме слово Козочка повторялось трижды, это означало, что он на прежнем фронте Соммы, но восточнее, и что ближайший населенный пункт на букву К, мне оставалось только выбрать по карте Клери или Комбль. Если он подписывался "твой Ангел из Ада", значит, был на передовой. В письме могли быть и другие ласковые слова, они говорили, что он в опасности, что все очень плохо. Если вы, как я поняла, получили копию письма от сержанта Эсперанцы или Селестена Пу, к которому взывали о помощи в газетах и которого я так и не смогла отыскать, вы, вероятно; поняли, каким образом Нино обо всем сообщал мне. К сожалению, когда его письмо, пересланное крестной, нашло меня в Альбере, где я развлекала англичан, прошел месяц как его убили, словно собаку какую.

Я более или менее понимала, каким путем вы идете в поисках жениха. Я искала по-другому, но убеждена, что кое-где наши дорожки пересекались. В первых числах февраля 1917 года я искала свой путь в Комбле, кругом были одни томми. Однако я напала на след медчасти, которую перевели в Розьер, где я обнаружила фельдшера Жюльена Филипс, работавшего с лейтенантом медслужбы Сантини Он и рассказал мне историю пяти осужденных, одного из которых встретил потом в Комбле в понедельник 8 января раненным в голову. Сантини приказал ему молчать в тряпочку и сказал, что их это не касается. Раненый был эвакуирован как раз перед артобстрелом. Сантини погиб. Филипс не знал дальнейшей судьбы осужденных. Я попросила его описать раненого и поняла, что это не мой Нине. Филипс вспомнил, что он пришел в медпункт вместе с другим, смертельно раненным парнем моложе его, которого тоже успели эвакуировать. Возможно, это и внушило мне напрасную надежду, но все же какую-то надежду. Однако от Филипс я получила кое-какую полезную информацию о старшем раненом: оказывается, у него на ногах были немецкие сапоги.

Оттуда я двинулась в Беллуа-ан-Сантерр, чтобы поискать там пехотинцев, которые сопровождали пятерых в субботу вечером. Их уже и след простыл. От одного уличного цветочника удалось узнать, что мне может помочь солдат по прозвищу Пруссак, он тоже был в эскорте, а сейчас находится в Каппи. Я рванула туда. Мы с ним встретились в солдатском кабачке на берегу канала, и он рассказал мне об осужденных куда больше, чем Филипс. Ведь он сопровождал их в траншею, которую назвал по имени Человека из Буинга. Он именно так называл ее, а не Бинго. В тот вечер один из солдат рассказал ему происхождение этого названия. Оказывается, какой-то канадский солдат написал картину, но это все, что я запомнила. А еще сказал, что осужденный солдат в немецких сапогах был парижанин Буке по прозвищу Эскимос. Пруссак назвал только его одного, потому что, когда они прибыли в траншею и ждали наступления, тот попросил его, коли доведется быть в Париже, рассказать обо всем некой Веронике, обратившись в бар "У Малыша Луи" на улице Амело.

От него же я узнала и о том, что осужденных не расстреляли, а выбросили к бошам со связанными руками. Но этого он сам не видел, знает со слов своего сержанта. Это сержант Даниель Эсперанца взялся отправить письмо Нино и четверых других, и Пруссак потом видел, как он их переписал и сказал: "Когда смогу, постараюсь проверить, доставлены ли они". Я стала разыскивать этого Эсперанцу, но он был где-то в Вогезах. Пруссак не знал, где точно, я уехала из прифронтовой зоны и отправилась в Париж.

"У Малыша Луи" я спросила Веронику, подругу Эскимоса. Но у хозяина бывшего боксера - не было адреса. От него я узнала ее фамилию - Пассаван и о том, что она работает на Менильмонтане в бутике для дам. Понадобилось два дня, чтобы ее отыскать. Был уже март, я все еще на что-то надеялась, но эта Вероника не захотела мне ничего рассказать, и я ушла несолоно хлебавши. Теперь-то я знаю, что она ничего от меня не скрывала, я ошибалась на ее счет.

Тем временем мне написал денщик одного генштабиста, мой клиент. Я просила его разыскать батальон, находившийся в траншее Человека из Буинга. Я знала только номер полка, который дал мне Пруссак, и имя капитана Фавурье. Но денщик обнаружил роту, которой я интересовалась. Она находилась в резерве в Эсне, что около Фисма. Я вернулась в армейскую зону, где после отхода немцев был полный кавардак, и потратила три дня, чтобы пробиться в Фисм. Тут-то я и встретила человека, положившего конец моим надеждам и окончательно разбившего мое сердце. С этого дня мною владела только ярость и жажда мщения за Нино.

Это был сержант Фавар. От него-то я все и узнала. Во-первых, что Нино убили - падла капрал Тувенель хладнокровно застрелил его, когда увидел, что он хочет сдаться бошам. Командиру батальона Лавруйю помилование поступило в субботу, он имел полную возможность приостановить казнь, но из-за каких-то разборок между высшими чинами оставил его у себя до воскресного вечера. Позднее, летом, я съездила в Дандрешен, около Сюзанны, где проходил военный трибунал, и сумела узнать имена судей и прокурора-крысы, но я уже сказала, что не хочу говорить об этой дряни. Для них и для меня ведь все кончено. Как, впрочем, и для крестьянина из Дордони, который двинул моего Нино каблуком по голове. К сожалению, я могла ему отомстить только разбив собственными ногами его деревянный крест на кладбище в Эрделене. Понимаете?

Из всего, что рассказал мне Фавар, который погиб в мае под Шмен де Дам, чего никак не заслуживал, как и капитан Фавурье, проклявший перед смертью падлу-командира батальона, я напишу вам только то, что, быть может, касается вашего жениха. Во-первых, в медпункте в Комбле 8 января был капрал Бенжамен Горд. Это он обменялся с Эскимосом обувью, чтобы того не убили в укрытии как зайца. Второе касается красной вязаной перчатки, которую Селестен Пу отдал вашему жениху Спустя два-три дня после этой истории Фавар разговорился с санитаром, который на поле боя столкнулся с раненым Бенжаменом Гордом, тащившим другого, почти умирающего солдата из их роты по имени Жан Дерошель. Бенжамен Горд просил сообщить об этом товарищам. Рассказывая, санитар припомнил одну деталь: на левой руке солдата, которого Горд тащил на себе, была красная перчатка. Фавар был так заинтригован, что даже расспросил капрала Юрбена Шардоло, тоже бывшего перед Бинго ранним утром в понедельник и подтвердившего, что все пятеро осужденных погибли. Было понятно, что его расспросы не доставляют Шардоло радости, но он все-таки ответил, что не заметил на Васильке, как называли вашего жениха, красной перчатки, к тому же было плохо видно, снова пошел снег. А может быть, Горд или Дерошель подобрали перчатку, чтобы отдать ее Селестену Пу Фавару пришлось в это поверить, но мне он признался: "Если Шардоло что-то скрыл от меня, он во всяком случае не мог уже отпереться от своих слов - разве чтобы позлить майора, - но если один из этих несчастных сумел спастись, я буду только рад"

Думаю, вам полезно это знать, это дополнит то, что вы узнали сами. Поскольку Нино был мертв, меня больше не интересовали мертвые, у меня в голове были одни убийцы. И все же мне не хотелось бы уйти и унести с собой мою тайну. Во-первых, в своих поисках вы уже не сможете мне помешать, а во-вторых, если есть загробная жизнь и я повстречаю мою крестную, она будет мной недовольна. Что касается судей, пусть они считают меня преступницей. Я хорошо их поимела. И еще: если хотите, скопируйте это письмо, исправив орфографические ошибки, но потом сожгите мои листки. Я не хотела бы, чтобы они попали в чужие руки и их приняли за признание.

Сегодня 31 августа. Сейчас вложу свой рассказ в конверт. Мой болтливый мэтр Поллестро вручит его вам только после того, как свершится то, что меня ждет, - на случай, чтобы вы, упаси Бог, не обратились за помилованием к президенту Думергу. Их помилование мне не требуется. Я хочу все до конца разделить с моим Нино. Сначала они приговорили к смерти его, теперь меня. Они убили его, убьют и меня. С тех пор как еще детьми мы впервые поцеловались под платаном Бель де Мэ, никто не мог нас разлучить.

Прощайте. Не жалейте меня. Прощайте.

Тина Ломбарди".

Матильда читает и перечитывает это письмо в своей комнате на улице Лафонтена. Переписав его, она по очереди сжигает каждую страничку в бело-синей фаянсовой фруктовой вазе, которой до сих пор никак не пользовались. Несмотря на открытые окна, дым не улетучивается, и ей кажется, что этот запах будет сопровождать ее всю жизнь.

Откинув голову на спинку кресла, Матильда долго сидит неподвижно и вспоминает два вяза, сломанных, но продолжающих жить и уже окруженных молодыми побегами. Шкатулка из красного дерева находится в Оссегоре, ей жаль этого. Надо бы поскорее туда вернуться. Кажется, теперь она поняла, что произошло в Угрюмом Бинго на самом деле. Но чтобы быть уверенной, надо проверить все записи и полученные письма - все, ибо история, связанная с тремя снежными днями, соткана из такого количества лжи и шума, что на их фоне не следует упускать даже едва слышный шепот. Ведь она - это только она.

И все же, чтобы выиграть время, она пишет Ансельму Буалеру, кюре из Кабиньяка в Дордони, опираясь лишь на свою память.

И все же, доверяя своей интуиции, звонит по стоящему возле ее постели белому - как-это-нравится-маме телефону, Жермену Пиру и просит его заехать к ней как можно скорее, то есть в этот же вечер, а если через час, то было бы совсем хорошо.

И все же, доверяя своему сердцу, она доезжает до лестницы и кричит играющему в нижнем салоне в карты Селестену Пу, что просит прощения за то, что отравляет ему жизнь, но хочет, чтобы он поднялся к ней, он ей нужен.

Когда он появляется в ее комнате, у него небывало розовые щеки и такие наивно-прямодушные голубые глаза, которых ей прежде не случалось видеть. Она спрашивает: "Ты знал солдата, которого называл Ларошель и которого на самом деле зовут Жан Дерошель?"

Он берет стул у камина, садится и отвечает: "Немного".

"Ты ведь сказал, что он из твоей родной Шаранты. Откуда точно?"

Вопрос ставит его в тупик, необходимо время, чтобы он вспомнил.

"Из Сэнта. Недалеко от Олерона. У его матери был книжный магазин в Сэнте".

"После Бинго он вернулся в полк?"

Тот качает головой.

"Ты больше никогда о нем ничего не слышал?"

Он опять качает головой и говорит, что это ничего не значит, что, даже вылечившись, Ларошель мог быть переведен для службы в интендантстве, артиллерии или еще где-нибудь. После заварухи 1916 года люди везде были нужны. Вполне возможно также, что он был серьезно ранен и отправлен домой.

"Расскажи о нем"

Селестен Пу вздыхает. Он играл в карты с Мамой, Сильвеном и Полем. Чтобы не дать себя объегорить, играя против Мамы, требуется вся его сноровка. Во что бы Мама ни играла - в манилу, белот или бридж, - она ведет себя как последняя дрянь. Она гениально играет в карты, но, чтобы сбить с толку своих партнеров, всячески оскорбляет и высмеивает их.

"Его звали Жанно, - рассказывает Селестен Пу. - Оказавшись в траншее, он радовался не больше других, но делал свое дело. Много читал. Много писал. Кстати, все тогда много писали. Кроме меня. Меня это страшно утомляло. Однажды я попросил его написать моей подружке Биби от моего имени. Той самой, с Олерона, которая связала перчатки. Получилось такое прекрасное письмо, что я чувствовал себя влюбленным вплоть до нашей с ней встречи. Пожалуй, мне нечего больше сказать, на войне встречаешь столько всяких людишек".

Матильда понимает. Что еще? Пусть сделает над собой усилие и вспомнит.

"Однажды на отдыхе он рассказал о своей матери. С самого детства он жил только с ней, отец умер. У него не было ни подружек, ни друзей, кроме нас. Письма он писал только матери. Говорил, она у него одна. Словом, маменькин сынок. Показывал ее фото. Я увидел старую, скромно одетую, не очень красивую женщину, но он гордился ею, говорил, что она красивее всех, что ему ее не хватает. Я сказал, что у меня дела, и смотался, я себя знаю, я тоже могу разреветься".

Матильде кажется, что она слышит голос Тины Ломбарди: "Понятно?" И говорит Селестену Пу, что он - стыдобище армий. Потом подъезжает к столу, берет письмо для кюре Кабиньяка и просит отнести его на почту после игры. Он отвечает, что пойдет сейчас же, что сел играть только для компании, что слишком поздно пошел с короля бубен, что его обкрадывают, как фрайера. Короче, что Мама в карточной игре - последняя дрянь.

После его ухода Матильда звонит Пьеру-Мари Рувьеру. Это он в 1919 году объехал военные госпитали для солдат с травмированной психикой. Она просит его узнать, что стало с солдатом известной ему роты, эвакуированным с известного ему фронта в день, который он без труда угадает. Пьер-Мари спрашивает: "Его имя?" Она отвечает: "Жан Дерошель из Сэнта, департамент Шаранта". Записав, он вздыхает: "Наверное, я тебя очень люблю, Матти. Очень". И вешает трубку.

Едва войдя в ее комнату, где она с суровым видом сидит напротив двери в своем кресле, Жермен Пир слышит: "Когда вы прекратили поиски и написали письмо, которое я получила в Нью-Йорке, вы уже знали, что Тина Ломбарди убийца?"

Прежде чем ответить, он целует ей руку, несмотря на то что она упорно считает себя молодой девушкой, и делает комплимент ее внешности, хотя после поездки в Бинго она чувствует себя измученной, разбитой, ей лучше знать, какой у нее мерзкий вид, глядя в зеркало так и хочется показать себе язык. Наконец он отвечает: "Моя профессия заключается в том, чтобы вынюхивать. В Сарзо, что в Морбиане, был убит лейтенант Гастон Тувенель, и произошло это именно тогда, когда эта несчастная находилась там. Для всех, кроме меня, это ни о чем не говорило".

Он тоже берет стул, садится и продолжает: "Дорогая Матти, вам следовало бы поблагодарить меня за то, что я прекратил слежку за ней. Тем более что это мне стоило ваших гортензий!"

Матильда отвечает, что картина, которая ему так некогда понравилась, висит теперь внизу на стене маленького салона. Уходя, он может снять ее и унести. Если Мама удивится, пусть разыграет вора, она в равной степени боится воров и мышей.

Он не знает, как ее благодарить. Матильда замечает: "Так не благодарите. Помните мимозы, которые выбрали сначала? Они тоже будут ваши, если разыщете одного человека - командировочные в придачу, естественно. Но при одном условии: я заплачу лишь в том случае, если разыскиваемый человек жив. Впрочем, если вы чуточку потерпите, я это сейчас узнаю".

Жермен Пир отвечает, что, коли ставка так велика, он подождет. Кладет котелок на край стола Матильды. На нем черный галстук, маниакально белые гетры. Он спрашивает: "Что означают на вашей прелестной картине буквы "МЛМ", вырезанные на дереве?"

"Матильда любит Манеша, или Манеш любит Матильду, на выбор. Но оставим это. У меня к вам серьезный разговор".

"И о чем же?"

"О сапогах, - отвечает Матильда небрежным тоном. - Во время вашего расследования о пропавшем без вести в Комбле Бенжамене Горде трое свидетелей подтвердили, что на нем были немецкие сапоги. Означает ли это, что на одном из солдат, найденных под обломками дома, были немецкие сапоги?"

Жермен Пир улыбается, блестя глазами и поглаживая крышеподобные усы. "Послушайте, Матильда, не станете же вы меня уверять, что нуждаетесь в ответе?"

Действительно, не нуждается. Если бы 8 января 1917 года под обломками дома был обнаружен труп человека в немецких сапогах, Бенжамен Горд не числился бы пропавшим без вести до 1919 года, его личность была бы установлена тотчас и отпала бы нужда в расследовании.

"Целью этого расследования было, в интересах моей клиентки, его супруги, установить факт смерти славного капрала, - говорит Жермен Пир. Мог ли я упустить такую подробность? Отсутствие сапог долго мешало мне жить".

Матильде приятно это услышать. Стало быть, он ей солгал, что эта подробность вылетела у него из головы. Соединив большой и указательный пальцы, он возражает - ложь была не столь уж велика.

В эту минуту в комнате раздался телефонный звонок. Подкатив к постели, Матильда снимает трубку. Пьер-Мари Рувьер говорит: "Ты мне испортила вечер, Матти. Жан Дерошель, призыва 1915 года, из Сэнта действительно был эвакуирован с фронта на Сомме 8 января 1917 года. Он подхватил воспаление легких и страдал от множества ран. Сначала его лечили в больнице Валь-де-Грас, затем в военном госпитале Шатодена и наконец в больничном центре Камбо-ле-Бэн, в Пиренеях. Отчисленный из армии, он был сдан 12 апреля 1918 года на руки матери, вдове Поля Дерошеля, хозяйке книжного магазина, проживающей в доме 17 по Вокзальной улице в Сэнте. Повторяю, я, вероятно, очень люблю тебя, Матти, очень". Она отвечает, что тоже любит его.

Повесив трубку, она поворачивает колеса к Жермену Пиру и просит его вынуть записную книжку. Он вытаскивает из внутреннего кармана сюртука уже не ту, которой пользовался в 1920 году, но такую же истрепанную и тоже перевязанную резинкой. Матильда диктует: "Жан Дерошель, 29 лет, у мадам вдовы Поля Дерошеля, хозяйки книжного магазина, в доме 17 по Вокзальной улице, Сэнта". Закрывая книжку, Жермен Пир говорит: "Раз вы даете адрес, что мне сделать, чтобы заслужить мимозы? Вероятно, я должен совершить кражу?"

"Подождите, - говорит Матильда. - Дайте подыскать нужный ответ" Она подъезжает к нему "Мне достаточно было бы небольшой лжи, но я предпочитаю скрытую правду. Признаюсь вам, я всем сердцем желаю, как никогда в жизни, чтобы вы в Сэнте остались с носом".

Прищурив глаза, он молча пристально смотрит на нее. Матильда берет со стола котелок и отдает ему.

Вечером во время ужина Мама рассказывает, как прилично одетый, вероятно, хорошо воспитанный и весьма любезный человек вошел в маленький салон, снял картину и заявил, что мадемуазель Матильда сказала, будто у него эта картина будет в большей сохранности от мышей. Бедная женщина уже расставила всюду мышеловки. А это значит, что все останутся без сыра.

ПОДСОЛНЕЧНИКИ НА КРАЮ СВЕТА

Оссегор плавится в августовской жаре, страдают даже кошки. Каждый вечер гремят грозы, расстреливая деревья, срывая листву, уничтожая цветы. Бенедикта пугается при каждом раскате грома.

Селестен Пу остался на несколько дней в "МЛМ", он смазывает "делаж", помогает Сильвену по саду, пилит с ним дрова на зиму. Купается в озере. Матильда учит его играть в "Скопу". Ест он с большим аппетитом, и Бенедикта на верху блаженства. Ему скучно. Подчас Матильда застает его в задумчивости стоящим у окна и наблюдающим за потоками дождя. Она подъезжает к нему. Он ласкает ее руку с милой, рассеянной улыбкой человека, мысли которого далеко. И однажды вечером объявляет, что утром уедет, а как только устроится, сообщит о себе, они всегда будут знать, где его найти, если понадобится. Матильда говорит, что понимает.

Назавтра, 15 августа, в Кап-Бретоне праздник, люди высыпали на улицы, следуя за процессией. Селестен Пу крепит вещи к багажнику мотоцикла, Сильвен наблюдает за ним, Матильда и Бенедикта присутствуют при сборах, сидя на террасе. Прошло всего двенадцать дней с того воскресенья, когда он приехал, чтобы скрепить готовую порваться нить. Как и тогда, солнце садится за кроны сосен. Матильде кажется, что прошла целая вечность. Со шлемом и очками в руках он подходит к ней, чтобы попрощаться. Она спрашивает, куда он теперь, и тотчас жалеет об этом. Он снова улыбается так, что может растопить лед, - он не знает. Быть может, заедет в Олерон. Не знает. Целует Матильду и Бенедикту, крепко жмет руку Сильвену. И уезжает почти в тот же час, что и приехал, в грохоте мотора на предельной скорости. А там, куда приедет, у него снова будут два чистых круга под голубыми глазами. Матильде вдруг хочется знать, куда она подевала свою куклу Артюра.

Через несколько дней приходит письмо из Лейпцига, в Германии. Тотчас по возвращении из поездки Хейди Вейсс встретилась с фельдфебелем Хайнцем Герштакером. Тот снова рассказал ей про воскресенье в Угрюмом Бинго. Это почти то же самое, что она слышала в таверне "Оплот", но с некоторыми уточнениями. Последнее, наверно, поставило бы в тупик Селестена Пу, если бы он был тут, но лишь подтверждает предположения Матильды, и удовлетворило бы ее гордыню, будь она у нее. Выходит, что вопреки ее неуемному воображению родители в своем любовном порыве в Толедо сделали ее не такой уж дурой.

Взятых в плен Герштакера и трех его товарищей отправили во французские траншеи в понедельник незадолго до рассвета. Их сопровождало двое солдат, которые, вместо того чтобы пойти кратчайшим путем, решили заглянуть в Бинго. Здесь, разбросанные на снегу, лежали трупы осужденных. Освещая местность электрическим фонариком, солдаты разошлись в разные стороны, отыскивая их. Герштакер увидел одного из убитых, смерть застала его на коленях, с руками на бедрах и со склоненной на грудь головой. Это был тот, кто сбил Альбатроса. Другой находился в похожей на погреб яме, сохранились лишь ступеньки вниз. В свете фонарика Герштакер различил, что у того, кто там лежал ничком, на ногах были немецкие сапоги. Французский солдат выругался: "Вот дерьмо", - то было одно из французских слов, известных фельдфебелю. Затем, что-то обсуждая, они снова пустились в путь, и один солдат сказал другому: "Да, да, только заткнись". Чтобы понять это, Герштакеру опять же не было нужды знать другой язык.

Возможно, Селестена Пу это удивило бы, ее же, Матильду, нисколько. Правда, сердце ее бьется сильнее прежнего. Если то, что она себе представила с тех пор, как прочла письмо Тины Ломбарди и проверила записи в шкатулке из красного дерева, имеет смысл, выходит, Бенжамен Горд в ночь боя снова оказался у Угрюмого Бинго. Теперь это подтверждает Герштакер.

Бедный, бедный Бенжамен Горд. Надо же было тебе умереть там, думает она, чтобы я смогла убедиться, что один из пятерых, взявший у тебя немецкие сапоги, остался жив и добрался, по крайней мере, до Комбля. Им не мог быть ни твой друг Эскимос, ни Си-Су, ни Анж Бассиньяно. Манеш тоже в его тогдашнем состоянии не мог этого сделать. Остается Этот Парень, крестьянин из Дордони, найденный новорожденным на паперти часовни, который в свой последний день на войне прятался в руинах другой часовни. Осталась фраза Юрбена Шардоло, тем утром побывавшего на ничьей земле, когда снова пошел снег. Но уже после тебя, после немецкого военнопленного и безымянного солдата, который видел тебя в яме: "По крайней мере один, если не двое".

Да, у Шардоло были уверенность и подозрение. О своей уверенности он сказал Эсперанце в июне 1918 года на перроне вокзала при эвакуации: "Готов поставить две монеты на Василька, если бы они у меня были. Но меня обобрали девки". Подозрение же связано с Этим Парнем просто потому, что безымянный солдат в конце концов не послушался и не заткнулся.

Письмо, которого Матильда надет с особым нетерпением - письмо от кюре Кабиньяка, - приходит два дня спустя.

"Суббота, 16 августа 1924 года.

Мое дорогое дитя!

Признаюсь, ваше письмо сильно озадачило меня по сути тех действий, которые вы предприняли. Не могу понять, каким образом письмо Бенуа Нотр-Дам или его жены попало в ваши руки. Выходит, вы встречались с Мариеттой и она просила вас ничего мне не рассказывать. Это меня очень опечалило.

Постараюсь, с верой в Господа нашего, и испытывая к вам полное доверие, как можно лучше ответить на ваши вопросы.

Я несколько раз перечитал это письмо. И с самого начала хочу сказать, что Бенуа, которого я знал и ребенком, и подростком, и взрослым, никогда не был таким уж крутым и недоверчивым человеком. Вероятно, война меняет чувства и людей, но я ощущаю нутром, что написанное им перед кончиной письмо несет в себе какой-то скрытый смысл.

Я пытался понять то, что вы называете "неуместным" в его письме. Я расспрашивал окрестных жителей вплоть до Мартиньяка. Этими поисками и объясняется задержка с ответом. Я поговорил со многими, кто знал Нотр-Дама. И все единодушно утверждали, что Бенуа не было нужды продавать удобрения, которыми пользуются для окуривания полей, они у него были невелики, больше всего он преуспевал в разведении скота. Никто не знает никаких Верней, или Берне. Ближе всего к той, что вы называете, фамилия Берноттона, кузнеца, который не использует удобрения. Не сочтите за упрек, но самое непонятное в этом письме - употребление слова "неуместный". Все, что может быть неуместным, связывается с неприличием, а не с разумом. Итак, самое непонятное - это никогда не живший в этих местах господин Верней.

Я уже стар, дорогое дитя, и хотел бы, до того как меня призовет к себе Господь, знать, что у Мариетты, которая, видно, устроила свою жизнь без Бога, и ее Батистена, которого я крестил, а прежде венчал его родителей, все в порядке. Сейчас я помолюсь за Бенуа Нотр-Дам. Я от всей души помолюсь и за вас, веря в то, что путь, который вы выбрали и который выше моего понимания, и есть один из тех путей, которые называют неисповедимыми.

До свидания, дорогое дитя. Если вы пришлете несколько строк, дабы успокоить мою душу, я готов простить вам употребление слова "неуместный". Догадываюсь по вашему письму, что вы усложняете себе жизнь, не всегда к месту употребляя изучавшуюся вами латынь.

С верою в Господа нашего пребывающий

Ансельм Буалеру, кюре из Кабиньяка".

Первое, что делает Матильда, это проверяет по словарю французского языка, прав ли кюре. Он прав. Но все равно она с помощью языка и губ производит неуместный шум по адресу добрейшего кюре.

Затем достает из ящика листки для рисования и нарезает столько бумажек, сколько слов в письме Этого Парня, написанном вечером 6 января 1917 года.

Затем очищает стол, раскладывает бумажки со словами и начинает их перемещать в поисках шифра под названием "лифт", о котором ей говорил Селестен Пу. Она не знает слово, которое Этот Парень и Мариетта используют в качестве точки отсчета, и отталкивается от неизвестного в Кабиньяке имени Верней.

В час дня Бенедикта и Сильвен объявляют, что их желудки требуют еды. Она просит обедать без нее, она не голодна. Только пьет из горлышка минеральную воду. В два часа в комнату приходит Бенедикта. Матильда повторяет, что не хочет есть и просит оставить ее в покое. К трем часам она все еще ничего не добилась, кошки мешают ей, она прогоняет их из комнаты. В четыре часа слова выстраиваются в следующем порядке:

Дорогая супруга,

Я

пишу, чтобы предупредить, что

не

буду

некоторое время писать. Скажи

папаше

Берней,

что я хотел бы все уладить в

месяце

марте,

иначе пусть пеняет на себя. По

мне,

лучше

продай

все удобрения. Уверен, он

согласится на

все.

Крепко поцелуй малыша, скажи

ему, что

лучше

его матери нет никого, но до поры

об этом лучше

молчать.

Пусть один знает, что

Бог

никого

не одарил так, как его, и

что

не слушать

ее большой грех. Я люблю тебя

Бенуа.

Таким образом по вертикали получается следующая фраза:

"Я буду Берней марте, продай все, лучше молчать, никого не слушать. Бенуа"

Некоторое время Матильда сидит неподвижно, испытывая нечто, похожее на гордость, как бывает, когда, закончив картину, она не может поверить, что все сделала сама, и когда вот-вот потекут слезы, если еще и растрогаться. Но она понимает, что конец ее мучениям еще не наступил. И звонит в колокольчик.

Когда появляется Сильвен с огромным бутербродом и стаканом вина, Матильда уже все привела в порядок и вынула из шкатулки красного дерева свои записи от 1919 года, касающиеся его лично. Как обычно, он вытягивается на ее постели, положив руки под голову и скинув сандалии. Тогда она спрашивает его с набитым ртом:

"Когда ты был в меблирашках на улице Гэй-Люссак, чтобы разузнать про Мариетту Нотр-Дам, хозяева сказали, что, уезжая с ребенком, своими тайнами и багажом, она наняла такси именно до Восточного, а не Северного, Орлеанского или Тмутараканского вокзала?"

Он отвечает, что если она не записала сразу после рассказа, то может быть совершенно уверена, что и по прошествии пяти лет он все равно вспомнит сказанное тогда.

Проглотив здоровенный кусок хлеба, Матильда говорит: "Я еще отметила, что оба раза, когда Мариетта уезжала с ребенком к друзьям, это занимало не больше одного дня, стало быть, это место недалеко от Парижа".

"И что же?"

"Тебе не трудно отыскать неподалеку от Парижа деревню под названием Берней, до которой можно добраться с Восточного вокзала?"

"Сейчас?"

Она молчит, силясь справиться с байонской ветчиной. Сильвен встает, надевает сандалии и отправляется за железнодорожным справочником. Он обожает железные дороги и как-то рассказал Матильде, что, будь он холост, сел бы в первый попавшийся поезд, идущий куда угодно, останавливался бы в незнакомых городах, которые даже не хотелось узнать, ночевал бы в железнодорожных гостиницах напротив вокзала, а на следующий день уезжал бы дальше. По его словам, железные дороги - это волшебство, но понять это могут только избранные.

Вернувшись, он садится на постель и смотрит на Матильду добрыми глазами второго отца: "Есть Берней около Розей-ан-Бри в департаменте Сена-и-Марна".

Проглотив последний кусок бутерброда и выпив вино, она говорит: "Я знаю, что от меня тебе одно беспокойство, мы только что вернулись. Но я должна ехать туда".

Сильвен чуть вздыхает, пожимает плечами и говорит: "Беспокоишь ты не меня, а себя. Да и Диди будет недовольна".

Склонившись к нему в своем кресле, она коварно и жарко шепчет ему на ухо: "Поставь ей хорошенький пистон этой ночью. Чтобы мне отсюда было слышно, как она кричит. А вообще-то она тебя обожает, мы же поступим, как хотим".

Он хохочет, корчась на постели и почти касаясь лбом ее коленей. Ему стыдно, но он гордится собой. Когда Матильда пишет эти строки, никто и представить себе не может, как она любит Сильвена.

На другой день они выезжают.

Согреваемый лучами солнца Берней находится на таком же расстоянии от Розей-ан-Бри, как Матильда от своей судьбы. У нее болит спина. У нее все болит. Сильвен тормозит перед школой. И приводит к "делаж" невысокого мужчину с растрепанными волосами и раскрытой книгой в руке. Это местный учитель господин Понсо, как он себя называет. Матильда издалека видит, что это "Приключения Артура Гордона Пима" Эдгара По. Эту книгу она может узнать на расстоянии десяти шагов, тем более в руках человека, который читает ее в воскресенье. "Я вырезал это на скале, моя месть написана пылью скалы". Такую эпитафию, переведенную Бодлером, как будто специально для Тины Ломбарди, можно найти только в прошлом веке, в книге одного безумца.

Матильда спрашивает у учителя, есть ли в его классе мальчик лет восьми по имени Батистен. На что господин Понсо отвечает: "Вы имеете в виду Титу Нотр-Дам? Это один из лучших учеников в моем классе. Он пишет поразительные для его возраста сочинения. Одно из них, новогоднее, о змеях убедило меня в том, что он станет ученым или художником, настолько у него великодушное сердце".

Матильда спрашивает, где он живет. Вытянув руку, учитель отвечает, что это не здесь. И поясняет: "Доехав до Вильбера, вы свернете влево по дороге в Шом, через сто или двести метров повернете налево по грунтовой дороге вдоль реки. Проехав ферму Мениля и Маленькую Фортеллу, следуйте дальше, вы не ошибетесь, оказавшись в глубине долины, посреди которой стоит ферма, именуемая тут Краем Света. Там и живет Титу Нотр-Дам".

Грунтовая дорога, проложенная между рядами деревьев, скрывающих реку и густой лес, полна свежести и тени, поэтому так велик шок при выезде на Край Света с открывшимся взору бесконечным полем желтых подсолнечников такого роста, что из строений фермы видна только охра черепичных крыш.

Матильда просит Сильвена остановиться. Когда выключился мотор, слышно только журчание реки да пение лесных птиц. Никаких оград. Вокруг, по краям откосов, служащих границами полей, характер посевов можно определить только по цвету - зеленому или позолоченному. Сильвен достает коляску. Он тоже считает, что тут красиво, но не может отделаться от ощущения, что красота эта какая-то давящая. Матильда просит оставить ее одну в кресле под зонтом, близ поваленного дуба, и не показываться на своей "делаж" раньше чем через два часа, Он начинает волноваться: "Это неблагоразумно, кто знает, что может случиться. Позволь довезти тебя хотя бы до дома". Она отвечает "нет", ей надо быть одной, когда появится тот, кого она хочет увидеть.

"А если он не придет?"

"Придет, - отвечает Матильда. - Возможно, не сразу, он боится меня куда больше, чем я его. Некоторое время он понаблюдает за мной, а потом придет. Поэтому возвращайся в деревню и займись пивом".

Матильда слышит, как отъезжает машина. Перед ней бескрайнее поле подсолнечников, и она не может отделаться от ощущения, будто уже когда-то это видела, возможно, во сне, много лет назад, и позабыла.

Через одну-две минуты залаяла собака, но ее быстро уняли. А потом со стороны дома послышался чей-то топот. Она догадывается, что так легко может бежать только ребенок. И вот он уже в двадцати шагах от нее застывает на месте. Это блондин с большими черными глазами, по ее подсчетам ему восемь с половиной лет. На нем серые штаны, голубая майка, пластырь на колене, но ему, похоже, не больно, иначе он бы не бежал так быстро.

"Тебя зовут Титу?" - спрашивает Матильда.

Не ответив, тот убегает по тропинке между двумя рядами подсолнечников, и через некоторое время Матильда слышит спокойные шаги Этого Парня. И чем ближе он подходит, тем сильнее бьется у нее сердце.

Он тоже застывает в двадцати шагах от нее. Несколько минут молча разглядывает ее. Это высокий, возможно, выше Матье Доннея, крепко сбитый мужчина, в белой сорочке без воротника с засученными рукавами и бежевых фланелевых брюках на помочах, без головного убора. Матильда думает, что ему лет тридцать восемь. Брюнет, у него такие же большие черные глаза, как у сына.

Наконец он медленно подходит к Матильде и говорит: "Я знал, что вы меня разыщете. Я жду вас с тех пор, как мне показали ваше объявление в газете". Он усаживается на упавший дубовый ствол, поставив одну ногу на него, а другую, в матерчатых серых туфлях - на землю. На нем нет носков. У него глухой, спокойный, как он сам, голос, более мягкий, чем можно представить по фигуре. Говорит: "В апреле 1920 года я поехал в Кап-Бретон и видел вас в саду на вилле, когда вы писали картину. Я не знал, что делать. Вы представляли для меня страшную опасность, но, думая о себе, я имел в виду и жену, и сына. Увидев вас в инвалидном кресле, а еще потому, что я после войны и курицы не могу убить, а когда приходится, стараюсь делать это как можно безболезненнее и с величайшим отвращением к себе, я подумал: "Тем хуже для меня, если она меня когда-нибудь разыщет и выдаст. Будь что будет". И вернулся домой.

Матильда отвечает, что никогда никого не выдавала, даже когда была маленькой. Так что теперь уж поздно начинать. "Все, что с вами произошло после Бинго, - продолжает она, - касается только вас. Я рада, что вы живы. Но вы знаете, что меня интересует тот, кого прозвали Васильком".

Подобрав сухую ветку, он ломает ее на две, затем на четыре части и отбрасывает в сторону. Потом говорит: "В последний раз, когда я видел Василька, он был плох, но не очень. Для такого длинного, как жердь, он был довольно крепким парнем. В тот день тащить его на спине оказалось не простым делом. Если его хорошо лечили, он должен был выжить. Но я понимаю, почему вы его до сих пор не нашли. Он уже тогда не мог толком объяснить, кто он такой".

По сухой земле Матильда направляет колеса своего самоката поближе к нему. Этот Парень давно сбрил усы. Как и у Сильвена, у него загорелые руки и шея человека, работающего на воздухе. Глаза строгие и блестящие. Она видит, что ладонь, которой он опирается о колено, пробита в самой середке. Это четкое, безупречно круглое, размером в одно су, отверстие. Увидев, что Матильда разглядывает его руку, он чуть улыбается. И говорит: "Я много часов обтачивал пулю и все аккуратно проделал. Чтобы поковырять в ухе, я могу и сейчас пользоваться большим пальцем, указательным и даже мизинцем". И в доказательство шевелит пальцами руки, лежащей на колене. Матильда ласково кладет свою ладонь на его руку.

Немного подождав, я пошел, - говорит Этот Парень. - И вообще, только об этом помню. Провалившийся погреб я приметил еще раньше при свете ракет, то есть груду кирпичей, выступающих из-под снега. Я был вместе с Васильком и Эскимосом в воронке от снаряда, но для троих она была маловата. Развязал нас Василек, и по тому, как он ловко это сделал, я понял, что он умел обращаться с веревочными узлами. Я сказал Эскимосу, что нам не следует оставаться вместе, и он согласился, этот на войне уже пообвыкся. Я пополз по снегу к кирпичам, а они пошли искать дыру поглубже. Я не знаю, ни что сталось с человеком, которого вы называете Си-Су, ни с молодым марсельцем, готовым на все ради своей жизни, которого я двинул ботинком по башке, чтобы унять.

Из немецкой траншеи бросали гранаты, запускали ракеты, слышался пулеметный треск. Прижавшись к кирпичной куче, я ждал. Позже, когда все стихло, я пошарил вокруг и обнаружил под рукой деревянную доску, оказавшуюся сорванной дверью, а под ней - провал. Я дождался следующей ракеты, чтобы просунуть в него голову, и увидел, что это все, что осталось от погреба. Вниз, где стояла вода, вели пять-шесть ступеней. Когда я оттащил дверь в сторону, крысы, которых я не заметил, пока они не начали бегать по мне, разбежались. По ступенькам я спустился в погреб, где опять же на ощупь обнаружил у стены балку, выступающую из воды. Сначала я сел, а потом лег на нее.

Я ждал. В ту минуту я не чувствовал ни холода, ни голода. Я понимал, что могу утолить жажду, протянув руку и схватив снег. У меня появилась надежда.

Чуть позже я уснул. Возможно, траншеи продолжали обстреливать друг друга, врать не буду, грохот на войне не мешает людям спать, и, если такая возможность появляется, они говорят "будь что будет" и просто не желают думать о том, что может случиться.

В то воскресенье еще было темно, когда я оказался в погребе, который, как вы говорите, остался от часовни. Внезапно я ощутил холод. Согнувшись вдвое, я пошел по воде - то, что называлось потолком, находилось в ста пятидесяти или ста шестидесяти сантиметрах над головой. В темноте я искал около стены хоть что-нибудь, что могло бы мне помочь. И вдруг нащупал руками старый инструмент и замерзшую ветошь, но ничего для освещения.

Я подождал утра. Постепенно оно наступило, без солнца, такое же белое как снег. Сквозь дыру проникало достаточно света, чтобы понять, где я оказался. В углу под обломками находился слив, я потянул цепь, но она разорвалась. Пальцами и ногтями я сумел поднять железную крышку, и вонючая вода ушла с пола в колодец.

Я ждал. Я ждал. Сначала кто-то звал нас из нашей траншеи, хотели знать, живы ли мы: Буке, Этчевери, Бассиньяно и Гэньяр. А потом и Нотр-Дам, потому что я не отвечал. Кстати, вслед за этими призывами немцы и стали бросать гранаты. Их осколки барабанили вокруг, а я все думал о том, что мир остается таким же ублюдочным, как прежде. Потом тот, кого звали Си-Су, запел. Раздался выстрел, и он смолк.

Пролетавшая над нами бошевская "этажерка" развернулась и стала на бреющем поливать местность огнем. Тут я совершил первую ошибку. Мне захотелось выглянуть. Я прополз по ступенькам наверх посмотреть, что происходит, и увидел вылепленного Васильком Снеговика с котелком на голове. Сделав вираж, самолет летел теперь прямо на нас на высоте не более пятнадцати метров. Это был Альбатрос. Когда он оказался надо мной, я успел увидеть, как разлетелся на куски Снеговик и как упал Василек между двумя траншеями, которые палили друг в друга, как в худшие времена.

Другая моя ошибка заключалась в том, что я тотчас не залез в свою нору. Биплан с черными крестами на крыльях пролетел снова. Находившийся метрах в тридцати от меня Эскимос вдруг выпрямился на снегу и здоровой рукой что-то бросил в него как раз тогда, когда "этажерка" оказалась над ним. Почти тотчас взорвалась хвостовая часть самолета и одновременно пулеметная очередь прошила грудь Эскимоса, а на мою голову пришелся сильный удар.

Придя в себя, я понял, что лежу на полу погреба, что еще светло. Но я не знал, который час, хотя и догадывался, что наступил вечер. Крупные снаряды дальнобойной артиллерии 220 калибра рвались вокруг, аж земля дрожала. Я прижался к стене, чтобы укрыться от осколков, и только тут заметил, что по лицу, там, где уже запеклась прежняя кровь, течет новая.

Меня задела не пуля, а осколок кирпича или кусок хвостового оперения самолета. Не знаю. Я дотронулся до раны на голове и, хотя кровь еще текла, понял, что она не смертельна.

Я ждал. Хотелось есть. Было очень холодно. Снаряды падали так густо, что я понял: боши оставили свои траншеи, да и наши отошли, ведь командир в Бинго, которого я уже видел, был не из тех, кто подставляет под огонь своих людей.

А потом я услышал скрежет здоровенных черных чудовищ, перебазирующихся на восток. Досталось тогда и англичанам, которые вместе с нами держали оборону. Когда на фронте вспыхивают бои - это происходит либо в глубину, либо растягивается на километры вширь. Я снова почувствовал надежду Но сказал себе, что надо ждать, не двигаясь с места, что в завтрашней неразберихе на таком растянутом фронте у меня появится шанс незаметно пройти через наши линии. А уж потом придется, пока будут силы, идти лишь вперед.

Я снова уснул, - продолжает Этот Парень. - Иногда рвался снаряд и земля сыпалась на меня, но я был далеко и снова погружался в сон.

Внезапно меня что-то разбудило. Думаю, тишина. Или голоса в тишине, обеспокоенные, приглушенные, и шаги по снегу, да, скрипел снег. Я услышал: "Василек еще дышит!" И кто-то ответил: "Подойди сюда с фонариком, да поскорее!" Но тут снова начался обстрел и рядом со свистом разорвалось несколько снарядов. Земля подо мной дрожала, как при землетрясении, вспышки освещали погреб, и я увидел, что дверь, частично закрывавшая вход в погреб, горит. Тогда один из солдат, пригнувшись, спустился в погреб, и я сразу увидел на нем немецкие сапоги. Затем луч фонарика пробежал по стене, и он как подкошенный рухнул головой вниз около меня.

Я подобрал фонарик и узнал одного из капралов с Бинго, того самого, которого Эскимос называл Бисквитом. Он был весь в крови, ему было худо. Я, как мог, затащил его поглубже и прислонил к стене. Он потерял каску, шинель на груди была разорвана и пропитана кровью. Держась за живот, он открыл глаза и произнес: "Клебер погиб. Я не верил до последнего момента". А затем, застонав от боли, сказал: "Мне тоже крышка". И больше уже не говорил, а только стонал. Я захотел посмотреть, куда его ранило, но он отвел мою руку. Я погасил фонарик. Наверху разрывы сместились в сторону, но стрельба велась с обеих сторон.

Чуть позже капрал перестал стонать. Я зажег фонарик. Он был без сознания, но еще дышал. Я снял с него сумки. В одной были гранаты, в другой - документы, личные вещи. Так я узнал, что зовут его Бенжамен Горд. В третьей сумке я обнаружил кусок хлеба, сыр, плитку шоколада. Я поел. В его фляжке было вино. Я выпил два глотка и погасил фонарик. Дверь над моей головой перестала гореть, а небо все еще полыхало от взрывов. Я снова уснул.

Глаза я открыл только перед рассветом. Капрала рядом не было. Он лежал на ступеньках. Думаю, придя в сознание, он хотел выбраться наверх и упал. Он умер не меньше часа назад. Лицо стало бледным и холодным. Но тут опять послышались шаги и голоса. Я снова забился поглубже в погреб. Спустя несколько минут луч фонарика осветил Бенжамена Горда, и я услышал по-французски "Вот черт!", а затем какую-то фразу по-немецки. По скрипу снега я понял, что они ушли, но еще долго сидел в своем углу.

Наступил день. Вокруг было тихо, как всегда после ночной канонады. Решив, что пора выбираться, я снял шинель, куртку и башмаки. Подтянув к себе тело капрала, я раздел его. Труднее всего было потом надеть на него мою одежду и обувь. Холода я больше не чувствовал. Но пальцы замерзли. Я не стал зашнуровывать на нем свои ботинки, только кое-как обвязал ноги обмотками. Натянув на себя куртку капрала, разорванную шинель с запекшейся кровью и немецкие сапоги, я взял у Бенжамена Горда его перчатки и сумку с личными вещами. Подобрав свои давно снятые бинты, я обвязал ему руку вокруг пальцев. И тут, обнаружив его личную бляху, чуть не совершил серьезной ошибки. Повесив ему на шею свою, я нацепил его на свою руку. Перед тем как уйти, я еще раз взглянул на беднягу, но у мертвецов ведь прощения не просят.

Наверху уже занялся новый день, солнце еще не встало. Я подобрал в снегу каску капрала и его ружье, сбросил все в траншею Бинго и пошел по пустой местности. Между погребом и разбитым Снеговиком я обнаружил тело солдата, сопровождавшего Бенжамена Горда. Он лежал около воронки от снаряда головой вниз с разорванной грудью. И тут, стоя около убитого двадцатилетнего парня, я услышал недалеко от себя чьи-то стоны и увидел Василька. Весь в грязи, он пытался встать и ползти с закрытыми глазами.

Я подошел к нему и посадил на снег. Он улыбнулся своей отрешенной улыбкой. Стараясь изо всех сил, он попытался подняться и опереться на мои плечи и руку. Я сказал ему "Обожди, обожди, я не брошу тебя. Сиди тихо".

Я посмотрел, куда его ранило. Оказалось, слева, в нижнюю часть левого бока у самого бедра. В этом месте на его куртке и рубашке была запекшаяся кровь, и я понял, что от такой раны он не умрет. Зато лицо и шея у него полыхали огнем. Погубить его могло долгое пребывание на снегу. Когда он прижимался ко мне, я чувствовал, как он дрожит. На какую-то минуту, рассказывал Этот Парень, - мною овладело искушение снова стать тем, кем я был на войне, то есть думать только о себе и бросить его тут. Но не смог.

Затем я снял с его руки бляху. Снова пошел снег Сначала небольшой. Когда я стаскивал браслет с солдата, пришедшего с Бенжаменом Гордом, снег пошел гуще, покрывая вокруг всю вспоротую снарядами землю. Молодого солдата звали Жан Дерошель. Задумав выбраться из полосы боев, мне надо было много чего уладить, чтобы избежать преследования. Но я без сил упал возле трупа. Василек неподвижно сидел под падавшим снегом. У меня совсем не было сил, но я встал. Ружье Жана Дерошеля я забросил подальше в немецкую траншею. Об остальном - его каске и вещах - я решил не беспокоиться. Подойдя к Васильку, я сказал ему: "Помоги мне, Василек. Попробуй встать". Уверяю вас, у меня совсем не было сил.

Он обхватил меня рукой за шею, и мы медленно двинулись к руслу высохшей реки. Василек не жаловался. Только выбрасывал вперед одну ногу, потом другую. Мы упали. Он был горячий. Мне никогда раньше не приходилось чувствовать такой жар тела через одежду. И весь дрожал. Дыхание было коротким, свистящим, широко раскрытые глаза смотрели куда-то вперед. Я сказал ему "Мужайся, Василек. Держись. Я понесу тебя"

И взвалил его себе на спину, обхватив руками ноги под коленями. Снег падал на нас, а я шел, шел вперед.

Позднее, сквозь снежную пелену я увидел санитаров с носилками. Я крикнул им, что, если они обнаружат батальон капитана Фавурье, пусть скажут, что видели капрала Горда, следовавшего в медпункт. И один из санитаров ответил: "Не беспокойся, капрал, мы все скажем. А кого это ты тащишь на себе?" Я ответил: "Солдата Жана Дерошеля". И услышал: "Мы все скажем, парень, постарайся эвакуироваться".

И я понес Василька через развороченное поле дальше На подъемах волок его по земле, снег прекратился. Я чуть передохнул. Мимо прошли англичане. Один из них дал мне выпить из фляжки что-то крепкое. Он сказал по-французски: "Крепись, капрал, крепись. Там Комбль. Там ни тебе, ни твоему солдату не дадут умереть".

Я двинулся дальше с Васильком на спине, ему было плохо, но он не жаловался. Я только чувствовал на шее его жаркое дыхание. А потом мы выбрались на дорогу, кругом было полно раненых австралийцев, и нас взяли на грузовик.

В давно разбитом Комбле санитарная часть была разделена на английскую и французскую. Тут царил полный бедлам, все кричали, медсестры и монашки в чепцах носились по коридору, слышалось пыхтение паровоза, готового увезти раненых.

Я потерял Василька. Позднее, когда я был уже на втором этаже с чашкой супа в руке, ко мне подошел знакомый лейтенант медслужбы Жан-Батист Сантини и сказал: "Я отправил твоего спутника. Рана на боку у него пустячная. Плохо, что у него пневмония Сколько он пробыл под снегом?" Я ответил "Всю ночь, весь день и еще ночь". Он сказал: "Ты молодец, что доставил его сюда. Мне все равно, встречал ли я тебя раньше и какое у тебя настоящее имя. Я тебя тоже отправлю Когда чуть-чуть подлечишься, скройся где-нибудь, ведь эта война когда-нибудь кончится. Желаю тебе жить".

Тело Жана-Батиста Сантини, лейтенанта медслужбы, ненавидевшего войну, как и все медики, я увидел час спустя на походной кровати с оторванной головой.

Вы, наверное, догадались, мадемуазель, что мне не доставляет радости рассказывать об этом. Когда начался артобстрел, Василек уже был в поезде, идущем в тыл. Я никогда его больше не встречал. Если в Париже или где-то еще его вылечили от пневмонии, полученной из-за долгого пребывания на снегу, куда его бросила злая воля людей, и вы его до сих пор не обнаружили, значит, у него по крайней мере остался шанс все забыть.

Когда в Комбле провалился второй этаж санчасти, мне удалось спуститься вниз. Я пересек двор, где валялись солдаты, призывая на помощь, а другие метались под падавшими снарядами. Я шел вперед, прикрепив к одной из пуговиц куртки эвакуационный листок капрала Горда, и не обернулся, пока не вышел из деревни.

Я шел по ночам, днем спал, прячась во рвах, кустарнике, руинах домов. Грузовики, пушки и солдаты, двигавшиеся в сторону фронта, были сплошь английские. Тут было меньше разрушений, даже птицы летали. Однажды утром я встретил на дороге мальчика. Он пел песенку "Возле моей блондинки". И я понял, что выбрался из войны. Этому мальчику было столько же лет, сколько моему сыну сегодня. Он отвел меня к родителям, таким же крестьянам, как и я, которые все поняли, не задавали вопросов, чтобы не заставлять меня лгать. Я пробыл у них неделю или чуть больше, помог починить сарай, поставить ограду. Они дали мне велюровые брюки, рубашку и куртку, не похожую на солдатскую. Волосы мне сбрили в Комбле, когда обрабатывали рану на голове; а также шляпу, похожую на ту, что Василек надел на Снеговика.

И я двинул дальше. Шел на запад, в обход Парижа, где меня могли бы сцапать, затем по ночам на юг, спал днем, ел, что подвернется или то, что по доброте своей давали люди, шел в направлении прекрасных земель, которые вы видите перед собой и где все растет, несмотря на человеческую глупость.

Почему я выбрал район Бри? Скажу. Я приезжал сюда, когда мне было двенадцать лет. Меня поместили на полгода к одному крестьянину в Верней, который умер, а его сыновья меня не узнают. Я всегда рассказывал Мариетте о том, как был счастлив в Верней, о своем желании снова увидеть эти поля, где растет отборная пшеница, а подсолнечники такие высокие, что в них могут заблудиться дети. Смотрите, какие у меня подсолнечники. Мне бы следовало начать уборку неделю назад. Теперь я понимаю, почему все тянул. Начну завтра. Однажды, много лет спустя после тех несчастий, которые я вам описал, вы приснились мне, хотя я вас не знал. Вы шли ко мне через эти поля, и я, вздрогнув, весь в поту, проснулся, посмотрел на спящую Мариетту и встал послушать дыхание сына. Сон был тяжелым, и я испугался.

Теперь я рад, что вы смогли увидеть эти подсолнечники. Получив мое письмо в 1917 году, Мариетта продала нашу ферму в Дордони и перебралась с сыном в Верней. Я в течение нескольких дней поджидал ее, сидя на каменной скамье напротив таверны, где жил, в верхней части площади. Однажды жандармы спросили, кто я такой. Я показал им голову и руку Они сказали: "Извини, парень. Кругом столько дезертиров". А в одно мартовское утро приехала Мариетта. Автобусом из Турнана, Титу был завернут во что-то шерстяное.

За несколько месяцев до этого, во время страшной осени 1916 года, я написал Мариетте, пользуясь нашим шифром, что буду ее ждать на Восточном вокзале. Я соорудил себе поддельное увольнение. Она поняла и приехала. Но у барьеров вокзала было столько проверок, что я даже не пытался пройти. Мы поцеловались через решетку. Ощущая тепло ее тела, я не смог сдержать слез, хотя никогда, даже в детстве, даже после наказаний в воспитательных домах, не плакал. В тот день я дал себе зарок выбраться из этой войны живым.

Я больше никогда не заплачу, мадемуазель. С тех пор как я тащил на себе вашего жениха, меня зовут Бенжаменом Гордом, я управляющий у вдовы Нотр-Дам. И все меня зовут, как я хочу, Бенуа. Титу всеми жилками чувствует, что он мой сын. Я еще подожду. Подожду сколько надо, чтобы эта война стала восприниматься всеми именно так, как надо - ужасной, жестокой и бессмысленной пакостью. Чтобы в ноябре, по случаю дня перемирия, больше не вывешивали флаги перед памятниками погибшим, чтобы все эти несчастные мудаки-фронтовики перестали собираться в своих засранных беретах - кто без руки, кто без ноги, чтобы отметить - что? В мешке капрала, вместе с его военным билетом, удостоверением личности и деньгами, я нашел фотографии пятерых его детей, мальчиков и девочек. И сказал себе - жизнь продолжается, она достаточно сильная штука, чтобы вытащить их на своей спине.

Слышу, возвращается ваш автомобиль. Теперь я уйду и тихо вернусь к себе Знаю, мне нечего вас опасаться, вы меня не выдадите Если вам удастся увидеть Василька живым и он забыл то дурное, что было в его жизни, не напоминайте ему об этом. Пусть у вас будут другие воспоминания, как у меня с Мариеттой. Фамилия, скажу вам, ничего не значит. Свою я получил случайно. И также случайно взял себе чужую. Василек, как и Бенуа Нотр-Дам, умер в Угрюмом Бинго однажды в воскресный день. Если где повстречаете Жана Дерошеля, я буду счастливее, чем вы думаете. Напишите тогда. Запомните адрес, принадлежащий только Этому Парню. Я живу близ Берней, в департаменте Сена-и-Марна. Я живу на Краю Света.

ГЕНЕРАЛ-ЛЕЙТЕНАНТ БИНГ В УГРЮМЫЙ ДЕНЬ

В этот последний воскресный вечер августа, вернувшись на улицу Лафонтена и лежа в своей кровати, Матильда обо всем рассказывает отцу и позволяет ему открыть шкатулку из красного дерева. Пока он читает, она спит, и ей снятся кошки, делающие глупости. Кричит Бенедикта.

Утром отец приносит ей телеграмму от Жермена Пира, отправленную из Сэнта:

"Остался с носом, как вы и хотели. Ваше послание получил через брата. Выезжаю в Мелон. Скоро гортензии будут источать аромат в моей комнате".

Через день, во вторник 2 сентября 1924 года в три часа пополудни от маленького человека в белых гетрах, более пылкого и хитрого, чем мангуста, приходит новая телеграмма:

"Он жив. Не трогайтесь с места, Матти, главное - не трогайтесь с места. Я выезжаю".

Телеграмма отправлена из Милли-ла-Форе в пятидесяти километрах от Парижа.

Матильда сидит в маленькой гостиной в окружении отца, матери, Сильвена и еще кого-то, кого сейчас, когда она пишет эти строки, уже не в силах вспомнить. Может быть, шофера отца Жаку, которого она упорно называет Торопыгой, как и того, что служил у них, когда она была ребенком. Может быть, ни красотки-ни сестры, может быть, какой-то черной тени из ее снов. Телеграмма падает на пол. Сильвен поднимает ее и подает ей. Глаза ее полны слез, она не видит Сильвена, никого не видит и говорит: "Вот черт, какая же я дура".

И сразу оказывается в объятиях своего отца, Матье Доннея. Потом, в своей комнате, она открывает шкатулку из красного дерева, бросает туда телеграмму и закрывает шкатулку, как ей кажется, в последний раз.

Но ошибается. Жизнь продолжается, как сказал Этот Парень, и она достаточно сильная штука, чтобы нести нас на своей спине.

В июле 1928 года, спустя четыре года, из Канады придет письмо, написанное сплавщиком леса с озера Сен-Жан и в свободные минуты поэтом, где рассказывается, как он похоронил в Угрюмом Бинго пятерых солдат.

Пройдет еще двадцать лет, минует другая война, и в сентябре 1948 года Матильда получит еще одно письмо для шкатулки из красного дерева. В нем окажется предмет, который еле-еле удастся туда затолкнуть. Это письмо от Однорукого из "Красного кабаре".

"Мадам!

Я видел пройдоху Пу, и он уговорил меня отправить вам это. Предмет достался мне от одной дамы, он пролежал у нее на чердаке много лет, вполне подходящий экспонат для моего музея. Но я вспомнил нашу первую встречу. Надеюсь, этот кусок, дерева образует вас.

Ваш Ясинт Депрез".

Внизу рукой Селестена Пу, которого она иногда встречает, женившегося, имеющего дочь по имени Матильда, разведенного, по-прежнему переезжающего с места на место, очень старательно приписано:

"Мне даже не пришлось стать сиротой".

Предмет, присланный Одноруким, представляет собой деревянную пластину с названием Бинго. Видно, что оно было много раз переписано, и все-таки еле различимо, буквы почти все стерлись, остались лишь УГ и ГО. На другой стороне потускневшими масляными красками нарисована картина, произведение неизвестного автора с той, названной Великой, войны, словно бывают Малые. Как и представляла себе Матильда, на ней изображена фигура британского офицера в профиль, в начищенных до блеска кавалерийских сапогах, в кепке и с зажатой в скрещенных за спиной руках тростью. Это вечер, ибо справа нарисовано заходящее в море солнце. Серая кобыла на первом плане что-то жует. Пальма на берегу слегка оживляет пейзаж. Виден то ли купол церкви, то ли минарет. Внизу очень тонкими, старательно выписанными буквами значится:

"Генерал-лейтенант Буинг в Угрюмый день, 1916 год".

Короче, эта написанная в желто-красных и черных тонах картина, очевидно, сделана канадским солдатом еще и потому, что надпись выведена фиолетовыми чернилами по-французски. Она пятидесяти сантиметров шириной и с трудом входит в шкатулку.

В этот сентябрьский день 1948 года Матильда берет в публичной библиотеке Оссегора словарь Ларусса.

Джулиан Хейдуорт Джордж Буинг возглавил в 1917 году победоносное наступление под Вими. Это он с колонной танков выиграл в 1918 году решающую битву при Камбре. Он же после войны был генерал-губернатором Канады. Наконец он же возглавлял Скотленд-Ярд до получения звания маршала, после чего ушел на заслуженный отдых.

Разве знал этот окаянный генерал Буинг, думает Матильда, пряча рассказ о его подвигах в шкатулку, что окажется помимо своей воли замешанным в другое странное дело. Теперь она собирает - как и тот, кого звали Язвой, марки, тщательно раскладывая их по кляссерам. У нее есть блок, выпущенный в 1936 году по случаю открытия в Вими памятника в честь канадцев, павших здесь во время войны. Одна марка красно-коричневая, другая - синяя. Глядя на них, она надеется, что человек, нарисовавший картину, не оказался среди тех, чья память увековечена двумя устремленными в небо башнями. Увы, их погибло немало.

Проходит еще несколько лет, и другой французский генерал, тоже получивший звание маршала, в свою очередь получает место в шкатулке из красного дерева. В начале января 1965 года Матильда получает письмо Элен, дочери Элоди Горд, своей подруги. Как и ее братья и сестры, так и Батистен Нотр-Дам и обе дочери Си-Су тоже стали близкими ей людьми. Элен преподает в лицее. Она пересылает Матильде ксерокс страницы 79 из книги, выпущенной прошлой осенью издательством "Плон" под названием "Секретные дневники Великой войны" маршала Файоля. Последний параграф его записей от 25 января 1915 года гласит:

"Совещание в Обиньи. Из сорока самострельщиков соседней части Петен хочет расстрелять двадцать пять. Сегодня он отступает и отдает приказ связать их и выбросить через накат перед ближайшей вражеской траншеей. Они проведут там ночь. Он ничего не сказал, дадут ли им умереть от голода. Какой характер, какая энергия! Где кончается характер и начинается жестокость и дикость?"

В оценке этого дня Матильда предпочитает трех шутников, здорово ей досаждавших в "Красном кабаре". Тем хуже, если, не испытывая симпатии к военной форме и превознося Мари-Эмиля Файоля, она противоречит сама себе. Ведь всегда существуют исключения, подтверждающие правило.

"Жермен Пир.

(остальное вычеркнуто)

Вторник, 2 сентября 1924 года. Ночь.

Моя дорогая Матти!

Это письмо я отправлю на рассвете. То, о чем я должен вам сказать, - не телефонный разговор. К тому же мне хочется, чтобы вы все обдумали. Это самая печальная история из всех, с которыми мне пришлось столкнуться за всю мою практику. А мне уже шестьдесят лет, я до сих пор ношу траур по горячо любимому младшему брату Шарлю. Его смерть в 1922 году, когда вы меня видели таким убитым, была для меня страшным ударом. Я больше не стыжусь слез и не удивляюсь тем безумствам, на которые может подвигнуть несчастная любовь.

Итак, я вернулся из Милли-ле-Форе. Я видел вашего жениха Манеша, которого теперь зовут Жан Дерошель, и женщину, живущую в постоянном страхе встретить вас, Жюльетту, называющую себя его матерью. Амнезия полностью вычеркнула у него из памяти все, что было до снежного утра, когда его товарищ, чье существование примиряет меня с мне подобными, нес его на своей спине. Ему даже пришлось учиться говорить. Психиатры, наблюдавшие его с 1917 года, не слишком обнадеживают, но кому, как не им, знать, что эта болезнь протекает очень индивидуально - сколько людей, столько и амнезий, так что можно ли вынести окончательный диагноз? Жюльетте Дерошель, владевшей в Сэнте книжным магазином, пришлось покинуть город, потому что там бы ее быстро разоблачили. В 1918 году они обосновались в Нуази-сюр-Эколь, у ворот Милли-ла-Форе. Насколько можно судить, он вполне здоров, по документам ему двадцать девять лет, но мы знаем, что на самом деле - двадцать шесть, это высокий худощавый брюнет. Как и всех, кто с ним сталкивается, меня взволновали его серо-голубые глаза. Красивые, внимательные и порой даже веселые, они поражают тем, что из глубины зрачков как бы выглядывает взывающая о помощи разбитая, обнаженная душа.

В основе несчастной и в чем-то безумной истории Жюльетты Дерошель лежит неумолимая логика бытия. Познакомившись с ней поближе, понимаешь, что иначе поступить она просто не могла. Она родила сына, когда ей было почти сорок лет. Во время беременности умер от сердечного приступа ее муж. Это случилось прямо в магазине. Причиной приступа был скандал: тираж романа, проданного ему одним издателем, оказался напечатан без имени героини, которое каким-то мистическим образом исчезло. Название романа она не помнит. Можно предположить, что это "Красное и черное", а фамилия героини - мадемуазель де Ла Моль. Ведь Дьявол вездесущ, сумел же он уничтожить моего брата.

Таким образом, вдова одна воспитывает умного, мягкого, послушного сына. Сама она наделена сильным и властным характером. Мальчик хорошо учится, в семнадцать лет становится бакалавром, помогает ей в книжном магазине. А через три года война отнимает у нее сына. В увольнении он был всего один раз, в 1916 году. Больше ей не суждено его увидеть.

В конце января 1917 года, после того как она уже много недель не получала от него вестей и обегала тьму учреждений, где никто ничего не знает, судьба сталкивает ее с одним жителем Тура. Не доехав до дома, тот сворачивает в Сэнт и сообщает ей страшное известие. Это капрал Юрбен Шардоло Он прижимал к груди мертвого Жана Дерошеля перед траншеей на Сомме. Вместе с другими личными вещами капрал вручает матери последнее письмо сына, написанное перед боем, в котором он погиб. В этом письме Жан пишет о своем отвращении к войне. Но в нем нет того, о чем Юрбен Шардоло не может не рассказать несчастной матери, - о пятерых солдатах-самострельщиках, которых со связанными руками выбросили перед вражеской траншеей. Капрал провел с ней весь день, боясь оставить одну наедине с ее горем. А она все плачет, расспрашивает и опять плачет. В конце концов капрал рассказывает ей, что самый молодой из осужденных, поменявшись с Жаном Дерошелем его личной бляхой, присвоил его имя и фамилию, но об этом никто не знает, он никому не рассказывал, ибо испытывал горечь и отвращение, а теперь уже она говорит: "Раз нельзя вернуть моего Жанно, пусть его смерть спасет жизнь другому".

Вам легко догадаться, дитя мое, что произошло в апреле, когда Жюльетта Дерошель была вызвана в шатоденский военный госпиталь для опознания сына. И все-таки расскажу все до конца - медсестра отвела ее в большой зал, где лежали раненые, разделенные белыми ширмами, и оставила на стуле рядом с постелью, на которой спал другой Жан, а не ее сын. И когда он проснулся, когда он открыл глаза, улыбнулся ей и спросил ее кто она, прошел долгий час. За это время она успела его разглядеть, полюбить и даже почувствовать смысл жизни Поэтому ей ничего не оставалось, как погладить его по щеке и сказать: "Твоя мама".

Естественно, Матти, вас может возмутить такой поступок, ведь он лишил всякой надежды другую мать, умершую от горя, и толкнул в озеро Оссегор отца. Но подумайте как следует Объясняя то, что выше их понимания, наши правители любят повторять: "Таково положение вещей" Попробую вам кое-что объяснить. Если вы станете настаивать на своих правах, то в лучшем случае всполошите семьи и правосудие. Манеш, который сейчас счастлив, доверчив и за семь лет успел привязаться к этой женщине, проведет остаток дней в сумасшедшем доме, а Жюльетта Дерошель умрет с горя, чего отнюдь не заслуживает, даже если принять во внимание ее ложь и эгоизм. Она всецело посвятила ему свою жизнь, все распродала, бросила Сэнт, родных, друзей, с которыми боится видеться из страха разоблачения. Теперь она живет около Милли-ла-Форе в домике с садом, куда я вас отвезу после того, как вы прочтете это письмо. Подумайте как следует, Матти. Я знаю вашу непримиримость. Пусть пройдет несколько дней, пусть ослабнет удар и уляжется ваша злость. Жизнь сама залечит ваши раны. Ваше обручение так затянулось, пусть продлится еще немного.

Прилагаю несколько строк, написанных самой Жюльеттой Дерошель. Вы узнаете ее почерк. Да, это она, прочитав ваше объявление в газете, куда был завернут купленный ею салат, написала вам анонимное письмо в наивной надежде обескуражить, а для того, чтобы еще больше запутать, отправила письмо из Мелона.

Я знаю, Матти, что никто и ничто не остановит вас, пока вы живы. И все-таки. Не убедит ли вас следующая прекрасная и волнующая подробность. В 1918 году в Комболе-Бен, где Манеш находился на излечении и куда к нему приехала Жюльетта Дерошель, поселившаяся в семейном пансионе, чтобы быть к нему поближе, Манеш увлекся живописью. Я видел его картины в домике, куда готов отвезти вас хоть сегодня вечером Это абсолютная абстракция, настоящее буйство красок, истинное чудо. Краски словно кричат обо всем на свете, ужасном и возвышенном, подобно ноябрьскому морю во время прилива, словно притаившемуся в глубине его глаз.

Вот увидите. Вам предстоит встреча с сильным соперником, Матти. Я же остаюсь, как вы знаете, вашим самым верным и любящим поклонником.

Подумайте как следует. До встречи.

Жермен Пир".

Записка Жюльетты Дерошель написана тем же почерком, на такой же розоватой бумаге, как прежнее письмо из Мелона. Ее оказалось достаточно, чтобы снова почувствовать соленый вкус слез.

"Не отнимайте его у меня, умоляю вас, не отнимайте. Мы умрем оба".

В полдень, когда Матье Донней приезжает домой обедать, она дает ему письмо Жермена Пира и записку Жюльетты. Прочитав, он произносит те же слова, что и Язва когда-то в траншее: "Окаянная жизнь".

Она спрашивает, не станет ли он возражать, если в силу сложившихся обстоятельств она захочет переехать поближе к Милли-ла-Форе. Надо будет снять или купить дом и пригласить кого-нибудь с покладистым характером, кто бы стал за ней ухаживать. Ведь Сильвену придется остаться в Оссегоре, было бы жестоко разлучать Бенедикту с таким красивым мужчиной.

Как она и ожидала, отец говорит, что знает ее лучше других, во всяком случае сердцем, и что уж если она что-то задумала, то всем, кто с ней не согласен, придется смириться.

Во второй половине дня состоится то, что Матильда потом назовет экспедицией в Милли. Природа, небо, солнце благоволят ей. Как истинная женщина, она постаралась выглядеть как можно привлекательнее: оделась в белое, чтобы казаться свежее, наложила чуточку помады на губы, брови у нее и так хороши, зубы блестят, только никакой туши для удлинения ресниц, ей ведь известно, к чему это приводит, если сдадут нервы. Она едет в "делаж" с Сильвеном и своим самокатом, который занимает слишком много места. Папа с Жерменом Пиром и Торопыгой за рулем следуют за ними в другой машине, марку которой она уже не помнит.

На площади Милли-ла-Форе со времен Жанны д'Арк или ее бабушки стоит большой крытый рынок. Она просит Сильвена притормозить. А отцу, который подходит к ней, говорит, что хочет поехать в дом Дерошелей одна, что на площади есть прекрасная таверна, пусть ей с Сильвеном снимут там комнату, а на другой стороне площади видна вывеска торговца недвижимостью, можно выиграть время, если отправиться туда немедленно. Она крепко жмет руку отца. Тот говорит: "Будь благоразумна", как прежде, когда она была маленькая.

Дом Жюльетты Дерошель стоит под деревьями на холме совсем рядом, он построен из серого камня и покрыт плоской черепичной крышей, с маленьким садиком перед домом и большим сзади. Вокруг много цветов.

Уже в доме, сидя на своем самокате, когда покончено с мольбами, слезами и другими глупостями, Матильда просит Жюльетту Дерошель, свою будущую свекровь, отвезти ее в сад за домом, где Манеш пишет картины, и на некоторое время оставить их одних. Его предупредили о ее визите, сказав, что приехала девушка, которую он очень любил. Он спросил ее имя и нашел его очень красивым.

Когда Жюльетта и Сильвен покидают ее, Матильда оказывается в двадцати шагах от Манеша. У него вьющиеся черные волосы. Ей кажется, что он стал выше ростом. Сейчас он стоит перед мольбертом. Как хорошо, что она отказалась от туши.

Ей трудно приблизиться к нему, потому что дорожка посыпана гравием. Обернувшись, он видит ее, кладет кисть и направляется к ней сам, и чем он ближе, тем больше она радуется, что не воспользовалась тушью, ей не хочется плакать, но это сильнее ее, и в какой-то момент все затягивается пеленой слез. Успев их вытереть, она видит, что он остановился в двух шагах. Если протянуть руку и он подойдет ближе, можно будет прикоснуться к нему. Он все тот же, только исхудал и стал красивее, а глаза именно такие, какими их описал Жермен Пир, - бледно-голубые, почти серые, спокойные и нежные, и кажется, будто в глубине что-то бьется, детская разбитая душа.

И голос у него все тот же. А первая произнесенная фраза буквально сражает ее наповал. Он спрашивает: "Ты не можешь ходить?"

Движением головы она говорит - да.

Он вздыхает и возвращается к своей живописи. Подталкивая колеса, она приближается к мольберту. Он опять оборачивается к ней и улыбается. Потом говорит: "Хочешь посмотреть?"

Движением головы она отвечает - да.

Он кивает: "Я покажу тебе потом, не сейчас. Я еще не закончил".

В ожидании она только крепче прижимается к спинке своего самоката, сжимает руки на коленях и смотрит на него.

Да, она смотрит на него, она смотрит на него, жизнь ведь продолжается, она и не такое может вынести на своей спине.

Она смотрит на него.

В ПОНЕДЕЛЬНИК УТРОМ

Ньюфаундлендские солдаты прибыли на ничью землю перед траншеей Человека из Буинга часам к десяти, когда слабые солнечные лучи все же пробились сквозь оболочку облаков и на время смолкли пушки.

Пока по дороге они месили грязь, шел снег. Их шинели промокли, им было холодно и трудно идти по снегу, каждый из них в дымке собственного дыхания тащил заботы, страхи и воспоминания о близких, которых, возможно, никогда больше не увидит.

Их было десять вместе с сержантом, хорошим парнем, сплавщиком леса на еще более молчаливых ледяных просторах, где он сражался только с медведями и волками.

Пока первая тройка спускалась в разбитую бомбами французскую траншею, трое других отправились на разведку в немецкую. Оставшиеся обследовали местность между траншеями и в разных местах обнаружили тела пятерых французских солдат.

Первый из них в воронке застыл на коленях с открытыми глазами, снег облепил его и превратил в каменную статую. Другой, очень молодой, но без раны на руке, был единственным, у кого сохранился номер полка на воротнике и знаки отличия. Он лежал, раскинувшись, с развороченной осколком снаряда грудью и выражением наконец-то обретенной свободы на лице.

Сержант всегда возмущался, когда сталкивался с варварством противника, раздевавшего убитых, чтобы прихватить домой предметы, которыми можно было бы похвалиться перед своими фройляйн. Он сказал солдатам, что всякий умерший с башмаком на ноге имеет право на достойное погребение, что, конечно, трудно похоронить всех оставшихся лежать на поле боя, но этих да, они обязаны похоронить, к ним взывает стоящий на коленях, и что, если они этого не сделают, им это выйдет боком.

И ньюфаундлендцы в тот холодный, как многие другие, день на войне взяли на себя этот труд. Командиром их был Ришар Бонавантюр, чем-то похожий на того, кого он только что пожалел, и которому на Дальнем Севере случалось охотиться с эскимосами.

Они сложили трупы в воронку от снаряда, прочитали имена на личных бляхах, и сержант записал их в свою дорожную тетрадь.

Затем они отыскали во вражеской траншее прочный брезент, накрыли им убитых и быстро закопали, потому что на западе и востоке возобновилась канонада, напоминавшая барабанную дробь и призывавшая их на войну.

Перед тем как уйти, Ришар Бонавантюр попросил одного из своих людей освободить красную железную коробку из-под табака, вложил туда записку, адресованную тем, кто обнаружит могилу, и на три четверти врыл коробку в землю. На вырванном из тетради листке он написал карандашом:

"Пять французских солдат

Здесь спокойно лежат,

К счастью, не босые,

Ветер гнал их туда,

Где погибают розы

От сильного мороза".

Оссегор, 1989 - Нуази-сюр-Эколь, 1991

Загрузка...