Над пароконной линейкой, с гулом катившей по неширокой разбитой дороге, поднимались облака рыжеватой пыли, и, лениво клубясь над яркой придорожной травой, повисали в воздухе. Могучие горные вершины переходили на зимнюю форму одежды — облачались в ослепительно белые бешметы; те, что пониже, пока лишь слегка припорошило снегом. Осень роскошествовала в долине. Солнечные склоны стали багряными. Внизу преобладал золотисто-коричневый грушевый цвет. У самого подножия гор стаи журавлей важно бродили среди зарослей барбариса и шиповника. Река Чопрак, заглушая стук колес, подбегала к самой дороге, временами сужая ее до узенькой тропки и как бы доказывая тем самым, что она — единственная хозяйка долины. Вода в Чопраке заметно спала, посветлела, но привычно шумела на перекатах и в теснинах, когда ее сжимали поросшие мхом и кустарником крутые скалы. Хорошо, что в эту пору реку можно переезжать вброд: при отсутствии мостов она доставила бы немало хлопот…
На линейке ехал бывший полковой комиссар Доти Кошроков. Звания этого — комиссар — в армии давно уже не было, но к Кошрокову оно прилепилось накрепко. Комиссар — и всё. Китель с погонами, на груди — ордена и медали. Года три назад Доти на фронте называли «комиссар-смертник»: он призывал товарищей умереть в бою, прихватив с собой с десяток вражеских жизней. Теперь Кошрокову придется налаживать мирное бытие, поднимать из руин хозяйство, внушать людям веру в завтрашний день. «Будь благословен грушевый цвет», — думает Доти, ибо он знает: для кабардинцев грушевый цвет — символ зрелости плодов, благополучия, радостного мирного труда.
Раненый комиссар ни на минуту не терял, впрочем, надежды вернуться в строй.
На предложение Зулькарнея Кулова, секретаря обкома, отправиться в длительную командировку в качестве уполномоченного по хлебу он согласился прежде всего потому, что надеялся потом доказать медицинской комиссии, будто самая трудная горная дорога, самые тяжелые полевые условия ему нипочем. Сейчас он глядел на подернутые синей дымкой скалы, на высокогорные сосновые леса и вспоминал рассказ Кулова о бедняках-лесозаготовителях. Не зная, где взять лес для строительства и восстановления школ, больниц, клубов, люди пошли на крайнюю меру. В один прекрасный день десятки лесорубов начали подъем к вершинам. Внизу остались подводы, лошади, шалаши. Лесорубы намеревались рубить лес на отвесных скалах, как горцы в старину иногда косили сено. Человек привязывал себя к дереву или выступу скалы, другой, намотав веревку на руку, понемногу отпускал ее, давая напарнику возможность косить на весу, раскачиваясь над землей, как маятник. Лесорубы валили деревья, сбрасывали их вниз, а Чопрак, подхватив, уносил лес туда, где его можно было выбрать из воды. Поначалу все шло нормально. Освоив непривычное ремесло, люди осмелели: подняли наверх лошадей, подводы. И тут случилась беда. Снежная лавина, озлившись на нарушителей заоблачной тишины, сорвалась вниз, положив всему конец… Нелегкое это дело — восстанавливать народное хозяйство.
Кошроков, новоиспеченный директор конзавода, успел принять в штат только двоих: бухгалтера и Нарчо. Тринадцатилетний Нарчо, «ординарец», как его прозвал комиссар, числился конюхом. Ничего, старательный паренек, справляется.
— Нарчо, ты чего молчишь? Язык проглотил? — Доти шутя сдвинул мальчишке шапку на глаза.
— Не проглотил. Смотрю.
— Чего тут смотреть? Кругом одно и то же — горы.
— Бандиты еще не перевелись. Пальнут из-за скалы — не обрадуешься.
— Ах, вот что! — Доти ни о чем таком и не помышлял, хотя Кулов говорил, что борьба с налетчиками продолжается, созданы отряды, перекрывшие все тропы, ведущие с гор в аулы.
Можно было прихватить с собой оружие, но Кошроков счел это неразумным. С одним пистолетом против вооруженной банды не пойдешь.
— Едем-то хоть правильно?
— Ущелье. Не свернешь. — Нарчо подумал и как бы про себя добавил: — Чем дальше едешь по реке, тем выше поднимаешься.
— Ого, ты, я смотрю, мудрец. Хорошо сказано, Нарчо. Только гляди в оба и дальше, чтобы вправду на бандитов не напороться.
— Вообще-то здесь бандитов, я думаю, нет. Они у истоков реки. Ночью спускаются поближе к аулам, как волки. Волки тоже рыщут по ночам, а днем дрыхнут в чаще.
— Ты, оказывается, все знаешь, — снова похвалил мальчика комиссар. Паренек почувствовал прилив гордости.
Кошроков решил так: прежде всего заедет в райцентр, представится районному начальству: дескать, прибыл уполномоченный от обкома партии, прошу позволить ознакомиться с обстановкой. Впрочем, ни на что особенно хорошее он не надеялся. Кулов перед отъездом нарисовал ему не слишком радужную картину. Том не менее надо во все вникнуть, поставить перед активом четкие задачи, разослать уполномоченных по хозяйствам. Потом уже можно заехать в Машуко повидаться с Апчарой Казаноковой, старой знакомой по фронту. Маршрут получится такой: сначала вверх по реке, и обязательно с остановками на ночлег, чтобы не загнать лошадей. Обратная дорога будет легче — сверху вниз. Комиссар сидел, вытянув несгибающуюся в колене правую ногу, и размышлял. «Ординарец» деловито правил лошадьми, чувствовалось — он их любит. Кошрокову же лошадники сейчас были нужны больше всего.
Нарчо краснел от удовольствия, когда директор конзавода именовал его «ординарцем». Слово звучало по-военному, мальчик в душе считал себя на военной службе и не сомневался, что еще поедет на фронт вместе с полковым комиссаром. А что он этого достоин, Нарчо докажет во время поездки по району. Доти отдал ему ватную телогрейку, галифе, обул в старые стоптанные ботинки. Жаль, офицерский китель оказался великоват. Не хватает еще, правда, солдатского пояса с флягой, фуражки или пилотки — но их можно достать. Конечно, можно! Развеселившись, Нарчо гикнул на лошадей, хлестнул кнутом каурую, и линейка понеслась в гору, подскакивая на выбоинах и камнях.
— В гору лошадей не гони, — отечески спокойно поучал парнишку Кошроков, чувствуя, что больная нога и бок не выдерживают тряски, а им еще ехать и ехать. — Ездовой должен беречь лошадей, точно рассчитывать их силы — как бегун на дистанции. Понял? Мы с тобой только-только стартовали, нам еще предстоит объездить весь район, пересчитать, сколько стеблей на каждом кукурузном поле, сколько початков выломали, сколько предстоит выломать. А ты знаешь, сколько аулов в районе?
— Двенадцать. Пять на левом берегу и семь на правом. Они все недалеко друг от друга: один аул на горе, другой — под горой.
— Райцентр на каком берегу?
— Чопракский райцентр на правом. Гитлеровцы долго не могли его взять. Капитан Локотош держал там оборону. Не слыхали про Локотоша?
— Как не слыхал… — Кошроков вздохнул, хотел сказать, что они с капитаном воевали вместе, но вместо этого произнес: — Значит, нам надо переправиться на правый берег. Мост есть?
— Взорвали. Но сейчас воды в реке мало, переедем, — успокоил командира Нарчо.
— Кто взорвал: немцы или наши?
— Наши взорвали, чтобы немецким танкам дорогу преградить. У партизан противотанковых орудий не было. Бутыли с горючей смесью, и только. Разве бутылку далеко кинешь? Конечно, хорошо, если ты лежишь над обрывом, а танк идет внизу, под тобой. Тут не промахнешься. Задымит танк лучше, чем фитиль от кресала.
— О, ты, я вижу, разбираешься и в военном деле… — Доти всерьез заинтересовался биографией своего ездового. — Не пехотное ли училище кончал?
Вопрос удивил мальчика, он не понял, шутят с ним или нет, и не знал, как ответить. Встал, присвистнул, покрутил кнутом над головой.
— В четвертом классе учился, когда немцы пришли. Сейчас был бы уже в шестом… Школу нашу сожгли. — Последнюю фразу Нарчо добавил не без умысла. Учебный год-то уже начался, вдруг директор конзавода уволит его, скажет: иди, учись. А коль школу сожгли, идти вроде некуда. Кантаса говорила: «Побудь на конзаводе, пока для беспризорных не откроют детский дом».
Линейка въехала в узкое ущелье. Сразу стало темно и сыро. Столетние чинары, заглядывавшие в ущелье сверху, казались травинками, а небо — изломанной, как молния, светло-голубой полосой. Нарчо, придерживая шапку на голове, чтобы не слетела, долго глядел вверх, потом заговорил:
— Вон рисунок Куни. Тамга — не тамга, узор — не узор; мхом оброс, не разглядишь. И как она высекла его на скале? Туда же нет доступа…
— Рисунок Куни?
Доти вспомнил легенду, которую когда-то слышал от чабанов, по этой дороге гнавших овец на летние пастбища. Овцы теснились к скале, толкались, чабанам то и дело приходилось смотреть в оба, чтобы овца не угодила в грохочущую реку. Не досчитавшись нескольких животных, чабаны говорили: «Куни взяла себе». Девушка, которую звали Куни, и парень, чье имя не сохранилось в памяти потомков, любили друг друга. Но их должны были разлучить и отдать в неволю крымскому хану.
Куни была волшебницей. Вместе с любимым она убежала в горы. Чтобы их не преследовали, девушка высекла молнию из скалы, и гора с грохотом закрыла наглухо вход в ущелье. Наверху Куни начертала магический знак, долженствовавший губить всех, кто попытается проложить тропу в царство ее любви. Люди, не зная этого, вгрызались в гору. Сначала все вроде шло хорошо, но дело непременно кончалось обвалом. Не было пути в страну Куни, в ее владения.
— Пока была жива любовь, никому не удалось проложить дорогу, — вслух сказал комиссар. — Вот как случается, Нарчо.
Нарчо искренно верил в легенду. Но его волновала не страсть двух юных сердец, а то, как Куни изловчилась сделать свой рисунок в столь недоступном месте.
Комиссар же задумался о девушке, искавшей спасения в родных горах и запомнившейся людям навеки. «Стать бы и мне наскальным рисунком, — невесело усмехнулся он про себя, — чтобы остаться в памяти земляков, не покидать любимые места». Отгоняя грустные мысли, мысли о смерти, он тронул раненую ногу и спросил спутника:
— А что ты делал при немцах?
Нарчо снова не знал, как ответить. Рассказать про все свои горести — времени не хватит. Да и тяжело вспоминать.
— Бродяжничал, — нехотя отозвался он, — помогал партизанам. — Подумав о родных, мальчик, чтобы не расплакаться, прикрикнул на лошадей, щелкнул кнутом над головой. — Кое-что румынам попортил все-таки.
— Выходит, ты — ветеран войны?
Нарчо не знал, что такое «ветеран», и решил, что слово, видимо, происходит от ветра. Это показалось ему унизительным, и мальчик, все время так стремившийся понравиться директору конзавода, взиравший на него с обожанием, почти рассердился.
— Нет, я не такой, не ветеран я, — пробурчал он обиженно.
— Ты воевал или не воевал?
— Приходилось.
— Я о том и говорю. Чего злишься?
Нарчо успокоился, но на всякий случай запомнил мудреное слово «ветеран», чтобы при случае точно уяснить его смысл. Отвлекшись от дороги, маленький ездовой не заметил выбоины, в которую угодило сначала переднее колесо, а потом и заднее. Линейку так тряхнуло, что Кошроков даже вскрикнул от боли.
— Не гони. Едешь в гору или по снежной целине — придержи коня. Это закон.
Нарчо вспомнил фильм, где конница шла в атаку, рассыпавшись по снежному полю. Снег доходил лошадям почти до самого брюха, казалось, они плывут, да так быстро, что у всадников полы бурок развевались по ветру.
— Я видел, как конница идет в атаку по снегу. — Нарчо решил показать комиссару, что он действительно кое-что знает о войне и не ударит в грязь лицом, если тот возьмет его с собой на фронт.
— Где? Здесь, в горах?
— Не-ет, картину видел. — Нарчо слегка смутился.
— Фильм?
— Да нет, в журнале.
Комиссар не отозвался, он молча глядел на горы, прислушиваясь к однообразной дроби конских копыт. Воспоминания о боях, нахлынув, захватили его целиком.
Как-то дивизии, где служил Кошроков, было приказано стремительной кавалерийской атакой окончательно подавить противника, уже «контуженного» после мощной артподготовки и воздушного налета. При разработке операции все было настолько продумано, что не оставалось сомнений в успехе, и вдруг полковник Кошроков дерзнул сказать во всеуслышание:
— Не получится кавалерийской атаки, товарищ командующий, загубим кавалерию.
Начальник штаба, худощавый генерал-майор в старомодном пенсне, наступил Доти на ногу — дескать, не спорь со старшими, не лезь на рожон.
Все знали, что Доти Кошроков упрям, что по любому вопросу у него всегда есть собственное мнение. Завязалась, скажем, дискуссия о том, что сильней — техника или человек, и Доти решительно заявлял, что во все времена войны выигрывали те войска, что были лучше вооружены. Вспоминал дрессированных слонов, которых во времена Будды выпускали индусы против врага, чтобы деморализовать его, расстроить его боевые порядки; ссылался на катапульты, колесницы, сыгравшие решающую роль в давних битвах, на артиллерию, пулеметы и танки во время первой мировой войны. Несмотря на любовь к кавалерии, Доти считал, что мотопехота имеет перед ней все преимущества. Стрелок, проехав несколько часов в машине, идет в бой, не чувствуя усталости, кавалерист после многодневного марша устает, к тому же он должен еще позаботиться о коне, а это значит упустить драгоценное время…
Услышав, что Доти перечит командующему, окружающие с тревогой переглянулись. Командарм не терпел возражений.
— Это приказ, не подлежащий обсуждению. — Командующий армией ясно дал понять полковнику, что тому не положено вступать с ним в дискуссию. То была их первая встреча, и командарм обошелся с Кошроковым мягко.
— Я солдат, я приказ выполню, но считаю своим долгом предупредить: снег очень глубокий, стремительной атаки не получится. Лошади выдохнутся, не дойдя до передней линии обороны противника…
Приказ, разумеется, пришлось выполнять. Доти постарался предусмотреть все возможное. Конникам посоветовал накормить хорошенько лошадей, вести их в поводу до рубежа сосредоточения, снять с себя и с них, что только удастся. Как назло всю ночь снова валил густой снег. «Может, отменят кавалерийскую атаку», — с надеждой думал Кошроков, измеряя толщину снежного покрова, как мерят глубину пахоты в поле. Нет, все осталось в силе. В назначенный срок заговорила артиллерия всех калибров, загрохотали минометы. Сигнал — и понеслись конники. В снежном вихре над головами заполыхали сабли.
Кошрокова отговаривать было бесполезно, он помчался, что называется, на острие атаки. Как и следовало ожидать, лошади быстро выдохлись, ибо двигаться в снегу было очень трудно; они остановились перед противником и начали падать под выстрелами, вздымая снег копытами. Некоторые всадники, достигли передовых окопов, но метались, будучи не в состоянии перемахнуть через них, сваливались в окопы и ходы сообщения. Тогда бойцы принялись соскакивать с лошадей и устремлялись вперед, вооружившись карабинами вместо обнаженных клинков. Бой завязался на земле, бывшие конники смешались с пехотинцами. Кавалерийской атаки не получилось, хотя оттеснить противника все же удалось. Лишь один эскадрон прорвался во вражеский тыл, захватив пленных.
Не будь сам полковник в первых рядах, не свались он с коня в снег с раздробленной колонной чашечкой, неизвестно, чем бы это для него кончилось. Мертвенно-бледного от потери крови, закоченевшего Доти Кошрокова вынесли с поля боя и тут же отправили в госпиталь. На этом, казалось, завершилась его боевая биография. Но сам Кошроков был уверен, что это временно. В гипсе он пролежал несколько месяцев, а когда гипс сняли, выяснилось, что нога перестала сгибаться. Комиссар долго ждал, когда она «разработается», не дождавшись, стал проситься на фронт, писал в Москву, звонил знакомым, просил содействия, — добился одного: приказа поработать пока в освобожденных районах страны, занявшись восстановлением конского поголовья. Скрепя сердце он согласился. Пришел приказ о назначении его директором госконзавода, где пока еще не было лошадей, за исключенном тех двух, что сегодня запрягли в линейку. Специалистов-коноводов представлял Нарчо. Комиссара упросили взять сироту себе под крыло. Впрочем, парень, как уже говорилось, оказался что надо. Директор доволен, о Нарчо и говорить нечего: такая честь ему выпала — стать правой рукой комиссара.
На Кавказ Кошроков вернулся еще и по совету врачей, рекомендовавших ему сероводородные ванны, с помощью которых, по их мнению, можно было быстрое вылечить ногу. Теперь комиссару предложили и вовсе незнакомое дело — отправиться в отдаленный район в качестве уполномоченного по хлебозаготовкам. Получилось это следующим образом. Доти поехал в обком, чтобы представиться, поподробней узнать о делах в республике, получить, как говорится, информацию из первых рук. Да и помощи кой-какой попросить. Он с интересом слушал Зулькарнея Кулова, которого последний раз видел, когда Нацдивизия уходила на фронт. Около двух лет прошло с тех пор, как оккупантов изгнали с территории республики. За это время сделано столько, сколько, кажется, не сделать бы и в пять лет. Но главной задачей осталось восстановление посевной площади. Как этого добиться при почти полном отсутствии тягла? Первой весной сеяли по стерне. Лишь незначительную часть земли удалось вскопать вручную. На каждого человека установили норму — пятнадцать соток. Копали женщины и дети: «мужское население» (старики и мальчишки) занялись животноводством. Налаживали производство местных строительных материалов. Не хватало стекла. Кто-то предложил самодельную технологию производства — нашли сырье, построили печь. Объявились и стеклодувы, которые, правда, могли выдувать лишь большие бутыли цилиндрической формы. В окна бутыль не вставишь, поэтому цилиндр разрезали и тут же разглаживали его на специальном столе, делая стекло плоским. Юный сельский механизатор из трофейного мотоцикла смастерил трехколесный грузовичок. Полтонны груза запросто возил этот смешной автомобильчик, да еще к нему пытались цеплять борону. «С деньгами туго, — сокрушался Кулов. — Берем из банка, выдаем зарплату, а товаров в магазинах нет. Деньги, стало быть, в банк не возвращаются. Приходится прибегать к водочке. Как совсем прижмет — просим, чтобы увеличили фонды на спиртоводочные изделия. Другого выхода не вижу… Нелегкое дело и человеческие судьбы. Во время оккупации всякое бывало. Теперь нам разбираться. Авгиевы конюшни: успевай вывозить навоз. Нет заседания бюро, где бы не слушалось персональное дело. Одно тянет за собой другое. Детей беспризорных не счесть. Развалины кишат ребятишками…»
Кошроков искренне сочувствовал Кулову. Работа действительно колоссальная, многотрудная. Беседа старых знакомых закончилась неожиданным предложением со стороны Кулова — поехать уполномоченным от обкома в Чопракский район.
— Представителем Ставки? — улыбнулся Кошроков. Он все-таки был польщен, что ему нашли важное дело.
— Да. Представителем главного командования со всеми правами и полномочиями. Выполнить план по хлебу — задача номер один. Любыми средствами. — Зулькарней Кулов пожал комиссару руку, поблагодарил за согласие помочь, в свою очередь пообещал всяческое содействие.
Кошрокову прежде не приходилось вникать в сельскохозяйственные проблемы, опыта в этом деле у него не было никакого. Но комиссар, поразмыслив, поставил себе собственную «сверхзадачу» — высмотреть в колхозах и совхозах кобылиц, скупить их и таким образом заложить основу для воспроизводства лошадей на конзаводе. Из Ростовской области ему по наряду обещали маточное поголовье. Но сколько голов пришлют, что в наряде будет сказано — неизвестно. Ясно только, что лишних коней, скорее всего, сейчас нигде нет.
Дорога становилась уже. В ущелье подул ветер — признак близости снежных гор. Доти застегнул шинель. Лошади вспотели, на шеях под хомутами появились темные пятна. Животные стали дышать тяжелее, из расширенных их ноздрей валил пар. Небо над горами напоминало медный купол, по которому вниз струился кизиловый сок, расплываясь на горных склонах, покрытых густым лесом.
— Далеко до райцентра?
— Еще километра три, и будет мост… — Нарчо особенно не был уверен, так ли это — километрами расстояние ему мерить не приходилось.
— Ну, тогда останови. Пусть лошади отдохнут, — Доти долго кряхтел, сопел (хорошо, что поблизости не оказалось медицинской комиссии) и наконец выбрался из линейки. Первый шаг дался с огромным трудом, второй — легче. Потом дело пошло хорошо. Доти понимал, что он одет не блестяще — одна нога в сапоге, другая в валенке, но зато на голове полковничья папаха, зато — шинель, армейский широкий пояс, пряжка со звездой, начищенная до блеска…
— Я эти места знал хорошо, — тихо, как бы оправдываясь перед директором, проговорил Нарчо. Глаза его при воспоминании о прошлом затуманились. Мальчик повернулся спиной к ветру, чтоб было не так холодно и чтобы можно было спрятать непрошеные слезы.
— Откуда? Ты же с берегов Терека.
— Искал пристанища…
Нарчо не хотелось возвращаться памятью к горестным дням, когда он скитался по аулам. Да и запали в душу слова Кантасы, которая, отводя мальчишку на конзавод, наставляла: «Угождай начальству, не спорь с ним, будь послушным, старайся понравиться. А то прогонят тебя — будешь горе мыкать, совсем пропадешь». Нарчо подумал: «Расскажу все, комиссар отправит в детдом».
Кошроков прохаживался взад-вперед, чтобы размять ногу. Неожиданно он переменил тему.
— Нарчо, знаешь восточную мудрость: «Идя в гости, не забудь поесть, ибо неизвестно — покормят в гостях или нет. Если покормят, то лучше поесть два раза, чем ни одного»?
— Не слышал, — признался мальчик.
— Все равно доставай еду. В чемоданчике у меня бутерброды, сыр, хлеб, груши с яблоками. Подкрепимся и поедем.
Пока директор прогуливался под грушевыми деревьями — ветки их едва не ломились от тяжести плодов, — Нарчо достал сверток с припасами, аккуратно разложил все на крыше чемоданчика. Сначала он смущенно отказывался есть вместе с комиссаром. Ему даже с родным отцом не приходилось сидеть за столом. Потом склонился на уговоры. За едой мальчик разоткровенничался.
Долгим и печальным был рассказ Нарчо.
Его отец Батыр многие годы мучился от туберкулеза. Последнее время он уже не мог работать.
Кореец-рисовод как-то посоветовал ему питаться собачьим жиром. Он, дескать, целебный. Сначала больной, конечно, не мог решиться на это. Кабардинцы говорят: «отвратителен, как собачье мясо». Но болезнь есть болезнь. Батыр проступил запрет предков и понемногу привык к новой нище. Лиха беда начало. Теперь он заставлял сына искать молодых здоровых собак для откорма. Через какое-то время больной почувствовал облегчение, уверовал в новое лекарство, перестал обкладывать себя в постели горячими кирпичами и наконец даже попросился на службу в ночные сторожа. Дали ему кол, сказали: «Не пускай кабанов на поля». Батыр поначалу с энтузиазмом охранял кукурузные посевы от потравы, но от ночной сырости опять слег.
Нарчо не ленился, ходил по аулам, выпрашивал собак. Мальчишки ополчились против него, грозили избить, если он не перестанет уничтожать псов. Напрасно расстроенный Нарчо доказывал, что он делает это не со зла, что надеется с помощью собачьего мяса вылечить смертельно больного отца… Когда гитлеровцы вступили на Кавказ, Батыр, пожелтевший и обессиленный, окончательно согнулся под тяжестью дурных вестей. Лежа в постели, он слушал радио. Слова «наши войска оставили город…», словно глыбы камня, придавливали его к ложу. Попытка полуживого Батыра пойти на фронт вместе с Нацдивизией, естественно, кончилась провалом. Он почти перестал посылать сына за собаками, махнув на все рукой. Вскоре враг приблизился к их аулу. Послышались разрывы бомб, вой самолетов, перестало работать и радио. Соседи больше не заходили проведать больного — люди словно оцепенели от ужаса и горя.
Однажды в дом влетел перепуганный до смерти сынишка:
— Папа, немецкие танки! С крестами!
Батыр пытался приподняться, посмотреть в окно — руки дрожали, больной не мог даже присесть. Помог Нарчо. По улице прогромыхало несколько машин — зазвенели стекла в окнах, задрожала земля.
— Вот мы и под пятой врага! — Батыр упал на подушки, зашелся в кашле.
Шли дни. Воина «застряла» в горах: ни вперед, ни назад. Мальчишки ватагами шастали по аулу, присматривались — где стоят орудия, где немцы спрятали лошадей.
Однажды Нарчо вернулся домой в страхе: в ауле идут повальные обыски, полицаи ищут хомуты. Оказывается, фашисты своих лошадей держали рядом с пушками, на бывшей колхозной ферме. В соседнем ауле еще были наши, поэтому перестрелки происходили довольно часто. С наступлением осенних холодов оккупанты попрятались в дома, в землянки, ослабили бдительность, а кто-то этим воспользовался: порезал конскую сбрую.
Гитлеровцы узнали обо всем, получив приказ занять новые артиллерийские позиции: стали напяливать на головы лошадям хомуты — клещи развалились. Ременные постромки, шлеи, чересседельники, уздечки с затылочным, лобным, подглоточным, щечным, носовыми ремнями оказались изрезанными в куски. Фашисты орали, орали друг на друга и в конце концов бросились добывать новые хомуты… Ребята мечтали и в орудия насыпать песок, но возле них всегда стоял часовой.
Нарчо обо всем рассказывал так подробно, что отец догадался: его сын — один из тех, кто забрался на ферму. Будь в комнате посветлей, Нарчо увидел бы, как отец улыбается в усы. Дрожащей мокрой рукой Батыр отыскал руку сына, стоявшего у изголовья, молча погладил ее.
Полицаи из кожи вон лезли, чтобы навести карателей на след злоумышленников, поставить под удар тех, кого опасались, подозревая в связи с партизанами.
Особенно свирепствовал отряд под командованием дезертира Шаругова. Шаругов, хитрый делец, зять человека, занимавшего неплохой пост, долго уклонялся от мобилизации. Потом он малое время побыл на фронте, быстро вернулся в аул в немецком обмундировании и тут же поступил на службу в полицию. Теперь он заставлял своих недругов, прежних и теперешних, «ползать на животе».
Вот и сегодня у него из ноздрей дым идет. Шаругов командует отрядом, состоящим из полицаев и солдат. Никто не представлял себе, как он объясняется с немцами. Языка он не знает, знает лишь несколько слов вроде: «хайль», «шнель», «шлехт», «нах линкс», «нах рехтс», «геен», «зитцен», «штеен», но видно, настолько ловко оперирует ими, что производит впечатление человека, всю жизнь говорившего только по-немецки.
Заготовители прошли мимо дома Батыра, зная, что здесь им поживиться нечем. Убогий домишко накренился, не будь подпорок, он давно бы рухнул. Курятник крыт гнилым сеном. На крыше бурьян. Но среди «заготовителей» был человек, еще до революции учившийся вместе с Батыром в медресе. Кстати сказать, в те времена Батыр отличался удивительной памятью. Юноше было достаточно два-три раза прочитать суру из корана, чтобы запомнить ее наизусть. Когда учение закончилось, Хамац стал муллой, а Батыру не повезло — не нашлось места, хотя он отдал последнюю корову в обмен на коран, необходимый всякому грамотному мусульманину.
Хамац не сомневался, что этот коран с золотым тиснением и сейчас хранится у Батыра. Сам же Хамац свои арабские книги повыкидывал еще в тридцатые годы, когда священнослужителей постигла участь кулаков. Теперь он решил замолить грехи, прикинуться настоящим дугаши — ревнителем веры, который в силу обстоятельств вынужден был скрывать свои убеждения.
В ауле не было мечети. Хамац собрал со стариков деньги, нанял людей, стал строить мечеть-времянку из плетня, обмазанного глиной. Вместо минарета решено было использовать грушевое дерево: возле него сколотили халупу под соломенной крышей, приставили лестницу, чтобы по ней на площадку взбирался муэдзин, то бишь он сам, Хамац. Хамац начал с проповеди во славу германского оружия, на многолюдных похоронах не боялся призывать к покорности оккупационным властям.
Новоявленному мулле не хватало существенного атрибута духовной особы — корана. Вспомнив о священной книге, на которую в свое время Батыр не пожалел коровы, он отправился в дом Додохова.
— Уара ар? Это ты? — Батыр думал, что жена вернулась с похорон. В ответ он услышал мужской голос:
— Дао, ушит, Батыр? Прочно ли стоишь?
— О, если бы я стоял! Лежу. Кто это? А-а, Хамац! Ты словно в гости на тот свет пришел. Найди табурет, садись. Клянусь, лежу один, как в могиле. Все забыли дорогу к моему порогу. Боятся заразиться. Ты не побоялся. Спасибо тебе, не забыл… Мы ведь учились вместе.
Хамац сел на табурет, поглядывая по сторонам в надежде увидеть коран.
— Такое не забывается. Мудрость священного писания мы постигали вместе. Медресе породнило наши души. — При этих словах глаза бывшего однокашника Батыра остановились на кованом сундуке, поверх которого была сложена постель. Толстые матрацы, набитые шерстью, такие же одеяла. На них — подушки в пестрых, давно не стиранных наволочках. «В сундуке, — подумал Хамац, — но как туда залезть? Вдруг Батыр добровольно отдаст коран? Вдруг скажет: достань из сундука коран, дни мои, мол, сочтены, пора подумать о боге. Неплохо будет, если на его похоронах суру «я-син» прочтут по его же корану». Но больной молчал, часто и прерывисто дыша.
Хамац извлек из кармана недавно купленные аметистовые четки, стал перебирать полированные камешки, как бы подчеркивая, что он теперь истинный мулла, со всем, что было при Советской власти, покончено. Четки — вещь не простая, каждое зернышко (их обычно бывает шестьдесят одно) соответствует числу эпитетов во славу аллаха. Хамац таких эпитетов мог назвать не больше пяти, но все равно шевелил губами. Заметив, что из-под одеяла больного торчит кирпич и вот-вот упадет на пол, он, не вставая, палкой запихнул его обратно.
— И кирпич остыл. Некому подогреть, — жалобно проговорил Батыр.
Хамац возразил:
— Кто теперь в гости ходит? У каждого свои гости — солдаты. Успевай поворачиваться, угождать, иначе головы не сносить. Злости Шаругова на всех хватит.
— Злой человек и со своего коня упадет… А ты? Ты, кажется, одно время был у партизан, или неправду мне говорил сын? О, если б мне встать на ноги…
— Куда нам в партизаны? Мы с тобой дугаши. Нам аллах дал в руки коран, а не винтовку. У людей души искривлены, бог велел нам выпрямлять эти души. Я вот стал муллой. Отказаться было бы грехом.
Батыр не мог понять, всерьез говорит Хамац или его разыгрывает бывший председатель сельпо. Нет, видимо, он не шутит. Больной повернулся к гостю, чтобы получше разглядеть его лицо.
— Да, души искривлены. Это верно. — Батыр, внешне как бы соглашаясь с собеседником, на деле имел в виду самого Хамаца, который, оказывается, столько лет кривил душой — когда бы активистом, участвовал в закрытии мечети, на сходах предлагал наказывать аульчан за пережитки прошлого в их сознании, а однажды, в пятницу, будучи колхозным бригадиром, ворвался в мечеть, где старики совершали молебен, прервал дневной намаз и приказал всем отправиться на прополку кукурузы. Теперь этот человек взялся за выпрямление душ. Хотелось спросить Хамаца, когда же его собственная душа была «прямой» — при Советской власти или при гитлеровцах? Но сказал больной другое:
— Мечети у нас нет — вот что плохо.
— Строим, Батыр, пока соорудили времянку. Бог даст силы, построим каменную, с высоким минаретом. Новая власть разрешает. А мы все растеряли. Корана не найдешь. — Хамац сделал паузу, ожидая, что вот сейчас Батыр скажет: «У меня есть коран, бери», — но больной промолчал, поэтому гость как бы невзначай поинтересовался: — Ты не знаешь, где бы можно было раздобыть священное писание?
В Батыре боролись два чувства. Отдать коран? Все равно на тот свет его не унести, осталось жить совсем недолго. Коран у него под подушкой. Но, с другой стороны, зачем отдавать священную книгу этому седлу на жирном коне? (Так говорят о достойных презрения, о неверных людях: они — словно седло, которое легко сползает то на левый, то на правый бок, когда оседланный кони перекормлен.)
— Коран теперь ищи на Соловках. Муллы ведь с собой прихватили и священные книги. Коль вновь откроются мечети и детишек начнут учить корану, на них будет спрос, — сказал Батыр, догадавшись наконец, что сосед пришел к нему отнюдь не с дружеским чувством.
…Весь день больной Батыр лежал один. Мать с сестренкой должны были возвратиться к вечеру. Сам Нарчо бродил в поисках собаки.
Мулла, уйдя от больного, встретил Шаругова и попросил послать в дом Додохова солдата, чтобы тот отыскал коран. «Будет у меня священная книга, — пообещал он полицаю, — ставлю литр водки и, конечно, закуску». Тот послал солдата, приказав: «Переверни все вверх дном, а коран найди».
Батыр вздрогнул, когда фашист толкнул дверь прикладом и переступил порог, держа винтовку наизготове, словно собирался выстрелить. Пахло сыростью, затхлым воздухом, болезнью. Заметив около кровати глиняную миску с кровавой мокротой, солдат брезгливо попятился и хотел было уйти, но разглядел в углу все тот же кованый сундук с потускневшей медной отделкой. Больной не произнес ни звука. Гитлеровец приставил винтовку к стене, откинул увесистую крышку, нагнулся и принялся перебирать вещи. Вытащил женский пояс, несколько минут разглядывал его на свет, потом отложил в сторону и вновь склонился над сундуком.
В душе Батыра вспыхнула ненависть, жажда мести. Быть может, сам аллах послал ему случай — дескать, покажи, на что ты способен. Внутренний голос говорил: «Почувствуй себя на миг в седле. Муравей перед кончиной, говорят, обретает крылья, обрети и ты мужество. Осталось тебе все равно немного. Если даже сын принесет лучшего щенка, собачье мясо — не спасение…»
Батыр привстал, дрожа всем телом. Кровать даже не скрипнула. Тело стало невесомым — казалось, он может ехать верхом на ветре. По-кошачьи неслышно Батыр двинулся вперед с кирпичом в руке. Шаг, другой. Он не шел, а словно плыл, держась за облака. Взять приставленную к стенке винтовку? Потолок низкий, не развернешься, не получится удара. Он до боли сжал в пальцах чуть теплый кирпич, глубоко вздохнул, размахнулся и ударил гитлеровца по голове. Тот, оглушенный, слегка подался назад. Батыр нагнул его голову и обрушил на нее тяжелую крышку кованого сундука. Удар пришелся по шее. Хрустнули позвонки. И тут силы покинули больного. Батыр повалился на бок, потом распластался на холодном полу, исходя кашлем. Холодели губы, в голове гудело, будто там жернова крутились. «Конец, — подумал он, — конец, слава богу… Зато враг не воскреснет. Сына бы увидеть, сына…»
В тот трагический день Нарчо был далеко от дома. Он не сразу отыскал женщину, готовую даром отдать собаку. Ее звали Кантаса. Муж и сын Кантасы давно ушли на фронт. Она жила с девятилетней дочкой. Последнюю живность Кантаса забила, когда получила похоронку. Нужно было устроить поминки по мужу. Теперь она жила впроголодь. Едва появился Нарчо, Кантаса вышла за порог, позвала дворняжку:
— Цурка! Цурка!
Голодная рыженькая собачонка выскочила из кустов, замотала хвостом в надежде получить кусок мамалыги.
И тут произошло непредвиденное: Лейла, дочка хозяйки, яростно заступилась за собаку, разрыдалась, не желая отдавать свою любимицу. Она обхватила Цурку обеими руками:
— Не надо! Это моя собачка! — Девочка заливалась горькими слезами, с ненавистью глядя на незнакомого мальчишку.
Кантаса не смогла урезонить дочь. Лейла убежала вместе с Цуркой и на зов матери не откликалась. Женщина пожалела мальчика, пришедшего из далекого аула, усадила его, дала поесть. Тем временем, она надеялась, Лейла объявится сама.
— Собачья шерсть полезна при укусе, — говорила Кантаса, вспомнив, как в детстве, когда ее цапнула собака, родители отрезали клок шерсти у этого самого пса, сожгли его и черным пеплом присыпали рану.
— Собак едят и корейцы, — кивал головой Нарчо, чтобы как-нибудь оправдать отца. Он не знал, что за кустами их подслушивает Лейла. Девочка с ужасом думала о людях, пожирающих собак. Она не заметила, как Цурка вырвалась у нее из рук и бросилась к дому. Кантаса ловко сунула собачонку в корзину Нарчо, сказала торопливо: «Беги домой». Нарчо чуть не плакал оттого, что обидел девочку, он бежал и все оглядывался. Цурка спокойно сидела в корзине, даже не пытаясь удрать. Точь-в-точь такая собака была у Нарчо на высокогорном пастбище, куда он ездил два лета подряд — возила на тракторе молоко на молочный завод. Когда отец слег окончательно, Нарчо уже не мог уезжать в горы — все хозяйство легло на его мальчишеские плечи. Он ходил в лес за дровами, на базар, полол в огороде, окучивал картофельную ботву, заготавливал корм для коровы. В свободные часы бегал в тракторную бригаду, просил, чтобы ему разрешили кого-нибудь подменить. Тогда его величали «механизатором». А теперь называют обидным словом «собакоед». Ну ладно. Встанет на ноги отец, Нарчо свое возьмет. Он действительно станет механизатором. Трактор-то он уже может водить… Нарчо еще раз оглянулся. Вдалеке у ворот все еще стояла Лейла. Она тоже кричала:
— Собакоед! Собакоед! Больше ты никто!
…Никому не приходило в голову, что с гитлеровцем что-то могло случиться в доме умирающего, все терпеливо ждали, пока солдат выйдет с добычей. Видно, немало нашел, раз так задержался. Но в конце концов кто-то из полицаев зашел в дом, через минуту оттуда донесся исступленный крик:
— Он убит!
Гитлеровцы вскинули винтовки и, озираясь, словно попав в засаду, ворвались в дом. Услышав, как хрипит на полу Батыр, один из них хотел разрядить винтовку, но другой остановил его:
— Успеется.
Шаругов в полутьме разглядел кирпич на полу, заметил на нем рыжие волосы. На голове мертвого фашиста обнаружили вмятину.
Батыр задыхался. Предсмертные судороги сотрясали иссохшее, изможденное лицо. Затуманившиеся глаза едва ли различали происходящее. Кто-то снова щелкнул затвором и снова был остановлен.
— Не трать патроны, — мрачно проговорил бычеглазый гестаповец и обратился к отряду: — Несите сюда солому и сено.
Солдаты побежали к курятнику, крытому почерневшей от времени соломой, завалили его, расхватали по колышку. Две наседки, кудахча, выпорхнули оттуда, разлетелись в разные стороны, но тут же были схвачены. Гитлеровец вытащил из-под плетня шесты, служившие насестом для кур, и, подперев ими окна и дверь, запалил охапку сена. Подождав, пока разгорится пламя, он кинул охапку на чердак. Вскоре к небу взметнулись клубы черного дыма, в которых заплясали, извиваясь, языки пламени.
В ауле заголосили: «Дом Батыра горит!» Старики, женщины и мальчишки побежали тушить пожар. Впереди всех, не чуя собственных ног, плача и причитая, неслась мать Нарчо с маленькой дочкой на руках. Люди на ходу вооружались ведрами, лопатами, вилами, топорами. Кто-то тащил лестницу. Толпа остановилась у самых ворот, ибо в этот миг гитлеровский приспешник выпустил из автомата длинную очередь со словами:
— Стой! Ни с места!
Глаза гестаповца налились кровью. Он водил дулом автомата, словно прицеливаясь то в одного, то в другого.
Грозного окрика не слышала женщина, чей дом был охвачен огнем. Амина, рыдая, молила о помощи:
— Добрые люди, чего стоите? Спасите дом. Там больной Батыр!
Огонь разгорался, шумел, горящие стропила падали на чердак, взметая снопы искр, дым низко стелился по земле, черный пепел оседал на снег. Старики, толпившиеся у ворот, просили Шаругова пожалеть женщину, детей, стращали его божьей карой — дескать, человек не властен предать огню себе подобного. Только богу дано отправлять смертных в ад.
Амина, закутав дочку в большой платок, поставила ее на землю и бросилась в огонь, надеясь, что за ней последуют другие. Испугавшись, что мама сгорит, с плачем по снегу побежала к дому и девочка. Полицай хотел остановить их, но бычеглазый решил иначе:
— Пусть идут.
Аульчане думали — смилостивился гитлеровец, разрешил вынести больного из дома, тот, открыв дверь, прошипел злобно:
— Идите, идите. Переворачивайте отца с боку на бок. Поджарьте его хорошенько.
Амина вбежала в дом, девочку затолкали следом за ней, захлопнули дверь. Бычеглазый собственноручно подпер ее доской и, отряхиваясь, отошел в сторону. Послышались вопли женщины и ребенка. Гестаповец в исступлении прорычал:
— Кто сдвинется с места, будет в том же аду!
Шаругов тоже не щадил никого, надеясь, что новые хозяева воздадут ему должное за ревностное усердие…
Нарчо замолк, долго всхлипывал.
Комиссар был потрясен. Он забыл о дороге, о боли в ноге. Ничего этого он не знал раньше. Привела к нему Кантаса мальчика с испуганными глазенками, просила приютить сироту… Кошроков не знал, как утешить Нарчо и какими словами можно умерить такую боль. Вспомнил только, что Кулов рассказывал ему о Шаругове, получившем по заслугам.
Впереди показался райцентр. Нарчо по-прежнему шмыгал носом.
— Эх ты, сиротка мой! — Кошроков прижал к себе мальчика, долго не отпускал. Нарчо, отвыкший от ласки, вздрагивал, не говорил ни слова. До райцентра оставалось совсем немного. Надо было собраться с мыслями, приободриться.
— Ну, ты нюни все же не распускай, ординарец. Нас люди встретят. Глянут на тебя, подумают черт те что. Я сам от гибели чудом ушел.
— Я только тебе рассказал. Больше никому. — Нарчо встряхнулся, гикнул на лошадей, поднял кнут над головой, стараясь снова выглядеть бравым возницей.
— Как ты узнал, что дом сгорел? — не выдержал все же Кошроков.
— Мальчишки сказали. Я шел домой с Цуркой, меня остановили: «Не показывайся здесь, уходи скорей, не то гитлеровцы и тебя бросят в огонь». Я залез на дерево, посмотрел — дом горит, люди плачут…
— Вовремя друзья предупредили.
— Появись я там — запросто бросили бы в огонь. У пепелища, говорят, полицай дежурил, поджидал меня.
— Чудом от смерти ушел…
— Ребята видели своими глазами — полицай стерег двор. Дворами-огородами они вывели меня из аула. Мы сначала прятались в яме. Раньше там играли в войну. Большая-большая яма. Мы ее называли «крепостью», брали штурмом. Женщины доставали из нее глину обмазывать плетни, полы в домах, корзины-сапетки.
— Знаю, знаю. В каждом ауле есть такие «крепости».
Доти ясно представлял, где скрывался Нарчо. В годы коллективизации в ямах прятались антиколхозные элементы. Доти тогда служил в ГПУ, не раз ему приходилось вытаскивать из этих ям кулаков, подкулачников. Выкуривали, словно из лисьих норок.
— У нас и пещер сколько хочешь.
— А собака?
— Она уже была не нужна. Отца-то нет. У самого голова кружилась с голоду. Отпустил ее. Думал, сама свой дом найдет. Собаки — умные животные. Вытащил Цурку из корзины, она постояла секунду, не веря в свою свободу, а когда я присвистнул, припустила так, что и гончая не поспела бы за ней. Распрощался с друзьями. Это были смелые мальчишки, с ними я ночью ходил на вражескую артбатарею. Они нож дали, чурек и сыр на дорогу.
— И прямо в партизаны?
— Если бы! Кто бы меня навел на след? Решил следом за Цуркой перебраться на другой берег реки.
— К Кантасе?
— Да. Больше некуда. Думал: примет — хорошо, не примет — подамся в другие места. За Баксаном-то еще немцев не было.
— И как Кантаса — приняла?
— Она-то приняла. Долго плакала, когда я ей рассказал, как сожгли моих… — Нарчо смолк, перехватило дыхание… Но вот снова послышался его приглушенный голосок: — Лейла дразнила «собакоедом». Я ей сто раз объяснял, в чем было дело. А она как обидится на что-нибудь, так снова пойдет — «собакоед», «собакоед». Изводила меня… Они и так впроголодь жили, а тут еще лишний рот. Я ведь все понимал…
Впереди на возвышенности, у здания райисполкома, стояла толпа. «Ждут», — подумал Нарчо. Он постарался успокоиться, подобрался, но в глазах светилась прежняя недетская печаль. Лошади, словно из приличия, сделали рывок, а затем снова пошли шагом. Усталые животные дышали глубоко, бока их раздувались, как кузнечные мехи, из ноздрей еще сильнее валил пар.
Весть о прибытии Кошрокова вызвала целый переполох в райцентре. Еще не было случая, чтобы в качестве уполномоченного приезжал полковой комиссар, пусть и бывший. Обычно посылали партийных и советских работников среднего звена. Приехав в район, уполномоченные обкома большей частью занимались подведомственными учреждениями и лишь изредка выезжали в колхозы и совхозы вместе с руководителями района, которым не причиняли больших хлопот: мол, вы сами знаете, что делать, да и в умных подсказчиках у вас недостатка нет. Но на этот раз приезжий — не кто-нибудь, а живая история Нацдивизии, вместе с которой Доти Кошроков не так давно уходил на фронт. Да и само слово — комиссар — ассоциируется с революцией, первыми годами Советской власти. Такому уполномоченному надо все доложить по форме, рапорт отдать — по уставу, вытянувшись, приложив руку к козырьку.
Бог не дал Чорову воинской выправки, да и обмундирован он не так, как следовало бы. На гостя впечатление он надеется произвести тем, что знает наизусть все подряд цифры и факты в масштабе района; о фамилиях и говорить нечего. Не случилось ему командовать воинским подразделением — что ж, все-таки он к этому однажды был близок… Сейчас председатель райисполкома Чоров волнуется, как мальчишка: получится ли у него рапорт, блеснет ли памятью и знаниями.
Безошибочным чутьем ездового Нарчо понял, что к встречающим надо подъехать достойным образом: хлестнул каурую и гнедую, и линейка лихо подкатила к подъезду бывшей семилетней школы, завернула так, чтобы остановиться левой стороной к толпе. Это удобнее для раненого комиссара, да и встречающим не придется обходить линейку.
От районных деятелей отделился и почти строевым шагом двинулся вперед Чоров. Темно-синие галифе армейского образца, истертое демисезонное пальто, побитая молью шапка-ушанка из золотистого каракуля… Пальто, кстати, висело на тощем Чорове, как бурка на шесте. Зато председатель исполкома демонстративно носил на лацкане пальто две медали — «Партизану Отечественной войны» I степени и «За оборону Кавказа». Ему очень хотелось подчеркнуть свою причастность к партизанскому движению. (Партизанам, правда, не суждено было развернуться в этих местах в полную силу. Фашисты обратились в бегство, пока в партизанских отрядах устанавливали контакт с частями регулярной армии, оборонявшими Кавказ, доставали оружие.) Видя, что гость не без труда сходит с линейки, Чоров хотел было помочь ему, но передумал — чтобы не нарушить ритуал: подойдешь — придется потом отойти назад на три шага, чтобы была дистанция. Поручи рапорт другому — уполномоченный подумает, будто главный в районе — не он, «райнач», как его называли, а тот, кто рапортовал. Дождавшись, когда гость сам сойдет на землю, Чоров почти по-военному начал:
— Товарищ комиссар, районный актив партийных, советских… — Чоров осекся, беспомощно оглянулся по сторонам — дескать, подскажите, как поступить с этой дерзкой девчонкой. Все смотрели на Апчару Казанокову, председателя колхоза «Псыпо», которая, завидев Доти Кошрокова, бросилась к гостю, схватила его руку обеими руками, заговорила звонким, срывающимся голосом:
— Доти Матович, милый, как я рада, как я рада! Могла ли я подумать, что когда-нибудь увижу вас!
И Кошроков воскликнул:
— Апчара! Чарочка-Апчарочка! Вот так встреча! Сюрприз! Я собирался к тебе в гости. Ну как живешь? Смотри, какая ты славная, пригожая. Мне говорили, ты — колхозный голова. Должность полковника, а? Может, комдива?
— Ой, как я рада, как я рада! Мы думали… Я думала, не увижу вас больше. — Апчара не справилась с волнением, на щеках появились слезы радости. Она стушевалась было, поймав на себе негодующий взгляд Чорова, но тут же успокоилась: Кошроков ее не выдаст.
— Все нормально, Апчара. Вылечили меня армейские эскулапы. Теперь назначили директором конзавода, буду рядом с тобой. Тоже в люди выхожу. Осваиваю новую должность. Только не знаю, с чего начать…
— Я так счастлива! — Апчару душил ком в горле, нахлынули воспоминания — встреча на вокзале, когда везли подарки на фронт вместе с Узизой, женой комиссара, расставание в Сальских степях, бои. Бедная Узиза не вернулась с фронта, погибла неизвестно где вместе с ребенком, которого носила под сердцем.
Кошроков переложил палку в левую руку, правую положил на плечо Апчары. Девушка ухватилась за рукав своего бывшего комиссара. Хотелось побыть с ним рядом, вспомнить фронтовых друзей, тяжелые бои, тот кошмарный незабываемый день… Как они уцелели тогда — одному богу ведомо.
Кошроков наконец посмотрел на человека в потертом пальто, растерянно стоявшего возле него в ожидании момента для доклада. Чоров готов был съесть живьем эту выскочку, испортившую ему все торжество. Эффект был уже не тот. Он все же собрался с духом, приложил руку к шапке-ушанке:
— Товарищ комиссар, актив районных работников собрался, чтобы обсудить положение со сдачей хлеба государству. План на сегодняшний день… Принимаются дополнительные меры… Представим вам на утверждение…
— Ладно, ладно. — Кошроков не дал Чорову договорить, здоровался со всеми, не отпуская руки Апчары. — Глядя на вас, подумаешь — полк. Рапорт по уставу, ребята боевые. И урожай вроде есть, а с планом плоховато, не выполняете…
— Так точно, товарищ комиссар! — Чоров не понял иронии, скрытой в словах Кошрокова, он все еще старался выдержать деловой тон: идя рядом с гостем, представлял ему присутствующих, называя имя и должность. Не представил лишь Апчару.
— Ты посмотри только на своих гвардейцев! Обиделась на вас, что ли, матушка-земля? Не узнает своих? Хочет заморить вас голодом? — Уполномоченный обошел всех, пожимая руки, потом повернулся к Чорову и не без удивления заметил, что парень нечеловечески худ. Плоский, да такой, будто его разрезали, выбросили вон все внутренности и снова зашили. Чоров был когда-то жокеем, хотя об этом не любил вспоминать из-за обидного прозвища, утвердившегося за ним: «Жоэй» звали его, то есть «криворотый», или того хуже — «мартышкин рот». К прозвищу он относился очень болезненно. Вместо «Жокей Чоров, на выездку!» — ему слышалось: «Жоэй Чоров…», он вздрагивал, злился. «Может быть, в самом дело они голодают», — подумал Кошроков, но успокоился, увидев, что другие вполне нормального телосложения. От зорких глаз его не ускользнул бледный шрам на шее Чорова. «Неужели от сабельного удара? Вряд ли. Сабля снесла бы голову, если бы удар пришелся по такой тонкой шее», — мысленно рассуждал Кошроков.
«Райнач» по-прежнему старался произвести впечатление:
— Мы собрались, чтобы обсудить обстановку с вашим участием.
— Что тут обсуждать? Обсуждение урожая не прибавит, голубчик. Соловья баснями не кормят. Наш соловей — фронтовик, он нам скажет: «Дай мне хлебушка, я дальше погоню проклятого гитлеровца». А мы пошлем ему ворох обязательств, обещаний, резолюции. Не примет их наш соловей.
Пыла у Чорова поубавилось.
— Вы правы. Встретить бы вас другим рапортом — о выполнении плана. Нам тоже хочется первыми прийти в заезде. Что поделаешь, человек предполагает… — Чоров замялся. Фразу закончил гость:
— Аллах располагает?
Все рассмеялись, хотя повода для смеха не было. Люди просто рады были видеть Кошрокова, да еще в такой важной роли — роли уполномоченного от обкома партии по хлебозаготовкам. О нем немало легенд ходило по ущелью. Перед оккупацией многие считали его погибшим. В его доме собирались плакальщицы, в его честь пекли поминальные лепешки. Лишь после изгнания гитлеровцев с кабардинской земли от Кошрокова пришло два письма в обком — одно Кулову с подробным описанием всех трагических событий, связанных с Нацдивизией, другое жене, о судьбе которой комиссар не знал всей правды. Кулов отослал второе письмо с нарочным дальним родственникам Узизы. Потом приходили еще известия — о боевой удали Кошрокова, о его новых званиях. Люди знали, что последнее ранение вывело комиссара из строя на длительное время.
Кошроков и Казанокова шли рядом, как брат и сестра. Апчара говорила без умолку, вспоминала, спрашивала. Ей бы и трех дней не хватило для разговора с Доти Матовичем. Как же его увезти к себе домой поговорить?
— Мама очень просила. Хотела сама приехать. Я ее еле уговорила остаться дома. Все твердила свое: «Увижу комиссара — все равно, что увижу Альбияна…» Нас война породнила, терять друг друга мы не должны. Правда, Доти Матович?
— Правда, Чарочка-Апчарочка. И к твоей матери поедем. Обязательно поедем. Как Альбиян, пишет?
— Пишет, слава богу. Пишет. Каждое его письмо прибавляет Бибе год жизни. Когда от брата долго нет писем, она света божьего не видит, мечется, места себе не находит. Уйдет в глубь сада, сядет на берегу арыка, плачет под его журчанье. Вечерами зажигает в комнате Альбияна свет, глядит на него из глубины сада и старается уверить себя, что это Альбиян приехал…
В классной комнате когда-то было три окна. Одно сейчас заложено кирпичом, в два других вставлены куски фанеры. Рядами — разномастные стулья, кресла, табуретки. К двухтумбовому письменному столу приставлены два обеденные. На полу — истертая, сшитая из лоскутков ковровая дорожка. На стенах — портреты членов Политбюро и большой портрет Ленина. Кабинет никогда не отапливался, поэтому в нем никто не раздевался, даже не снимали панах. Чоров считал, что слишком мало бывает в кабинете, чтобы тратить на него дрова. От сидящих в помещении валил пар, будто от кипящих самоваров.
Чоров хотел усадить уполномоченного в свое кресло, оказать ему тем самым уважение. Доти Матович, не ожидая приглашения, вместе с Апчарой сел за обеденный стол, приставил к нему и свою увесистую палку. Остальные расселись по скрипучим стульям, табуреткам. У кого дела шли получше, те заняли места поближе к «райначу», опасавшиеся критики сели подальше, чтобы «не высовываться». Чоров приготовился обстоятельно рассказать о положении дел в районе, где, кстати, главной зерновой культурой была кукуруза.
— Начнем, товарищ комиссар?
— Начинайте. Только давайте договоримся: я вам не комиссар, вы мне не политруки. Я уполномоченный обкома партии, выполняю партийное поручение. Зовите меня Доти Матович… Фамилия моя…
— Знаем: Кошроков. — Чоров не дал ему договорить. — Хорошо. Клянусь честью, так нам даже легче.
Чоров постепенно овладел собой, только руки слегка дрожали. Пришлось положить листы бумаги на стол, чтобы они не выдавали его волнения. Иногда он сбивался, путал нужные цифры, но в целом знал дело, докладывал бойко, наседал на присутствующих, «давал понюхать стручкового перца» тем, кто этого заслуживал. Главным виновником плохого урожая, конечно, были «климатические условия» — отсутствие влаги.
— Кукуруза — влаголюбивая культура. Посеял, влаги нет — не взойдет. Прополол, влаги не дал — в рост не пойдет. Цвет выбросит, но если влаги не нашла, — початки будут, да без зерен…
— Совсем не было дождей?
— Были. Но кукурузе пришлось делиться влагой с сорной травой. Сеяли большей частью по стерне, без вспашки. Лопатами вскопали только то, что отводили раньше под огородные культуры. Тракторов-то — раз-два, и обчелся. МТС еще на ноги не встала. Все население было мобилизовано, все вскапывали землю, но не управились. Немцы угнали лошадей, волов забили на мясо, пришлось запрягать коров, не разбираясь — где яловая, где стельная.
— И лишились приплода! — не могла не сказать о своей боли какая-то женщина. Ее поддержал и мужской голос:
— Подрубили сук…
Чоров посмотрел туда, откуда донеслись последние слова, чтобы пресечь, как он говорил в таких случаях, «партизанские выкрики». Он угадал, кто «партизанит». То был Касбот Далов, председатель колхоза, бывший фронтовик. «Кинжал в ножнах»: молчит, молчит, но если распалить его — не остановишь. Лучше с ним не связываться. Он и так ходит в полном отчаянии — не знает, что делать с кукурузой, которая все зеленеет и зеленеет вместо того, чтобы желтеть, созревать.
— Да и коров в общественных хозяйствах было мало, а распахать предстояло десятки тысяч гектаров. Теперь пожинаем плоды. Транспорта не хватает. Вот и бьемся, как рыба об лед. А толку? Плана дать не можем…
Доти слушал внимательно, делая пометки в блокноте. Он сразу обратил внимание на газету, лежавшую на столе. На первой странице была опубликована статья с оптимистическим заголовком: «Чопракцам план под силу». Кошроков прочитал статью, выписал из нее кое-какие факты, цифры, обвел кружочком фамилию автора.
Точка зрения Чорова на события была прямо противоположна той, какую отстаивал автор газетной статьи. Кто же из них прав?
Но Чоров докладывал с явным знанием дела. Зулькарней Кулов, рассказывая о районе, куда предстояло отправиться комиссару, говорил о Чорове, как об инициативном человеке, человеке с выдумкой. Правда, он не вдавался в детали, не уточнял, что это за выдумки. Кошрокову люди с головой нравились всегда, теперь, внимательно слушая Чорова, он искал подтверждения словам Кулова.
Чоров перешел к уборке, ответственному моменту в жизни земледельца, подводящему итог всей проделанной работе. Он увлеченно говорил:
— Когда началась уборка колосовых, за комбайнами, жатками шли ватаги ребят, подбирая колоски. На токах расстелили циновки, кошмы, чтобы ни одно зернышко не пропало, на ссыпной пункт пшеницу везли в мешках; на каждом сделали надпись — сколько тут зерна. На бюро происходили баталии: председатель колхоза докладывал, что на тонну соломы дополнительно намолотили восемнадцать килограммов зерна, представитель «Заготзерна» не соглашался: шестнадцать! Разберешься — обе стороны правы: один имел в виду физический вес, другой — зачетный. И все же царица наших полей — кукуруза. Она пока нас не очень радует. Боюсь, может и подвести. Но что делать? С колосовыми все ясно. И вся надежда на кукурузу.
«Врет газетчик» — твердо решил уполномоченный. Вопросов никто не задавал. Доти повернулся к сидящим: может, кто-нибудь заинтересуется, почему газетная статья дышит оптимизмом, а доклад председателя райисполкома — не слишком. Все молчали. Тогда у Кошрокова мелькнула идея, показавшаяся ему простой и ясной.
— Можно мне?
— Пожалуйста. — Чоров услужливо постучал карандашом по стакану. — Слово имеет товарищ Кошроков, уполномоченный по нашему району.
— Я речь держать не намерен. Если не ошибаюсь, смысл этого совещания — решить вопрос о выполнении плана. — Кошроков вопросительно посмотрел на Чорова.
— Совершенно правильно. Каждый из нас должен ответить на вопрос: даст он план или распишется в своем бессилии. Когда опаливают усы — шутки прочь; говорят, теперь это касается не только мужчин. — Чоров бросил взгляд на Апчару, на присутствующую здесь без приглашения Кантасу. — У меня такое предложение: провести совещание коротко, по-военному.
Кошроков взял со стола свою серую полковничью папаху, оглядел присутствующих, как сделал бы на фронте с солдатами, с которыми ему предстояло провести задушевную беседу перед боем.
— Не надо клятв, заверении, обязательств, тем более не надо длинных речей. Пусть каждый из нас возьмет бумажку, напишет одни цифры. Голые цифры: сколько центнеров кукурузы, по его мнению, можно собрать по району, потом свернет бумажку и бросит на дно моей папахи. Посмотрим, сколько тут у нас оптимистов, сколько пессимистов. Если есть паникеры, это тоже выяснится. С места не вставайте. К вам с папахой подойдет Апчара. Согласна, Чарочка-Апчарочка?
— Согласна. Готова поклониться каждому.
— Ну, и отлично!
Предложение вызвало веселое оживление.
Кошроков развернул районную многотиражку:
— Автор статьи в вашей газете, Зураб Куантов, утверждает, что чопракцам по плечу выполнение плана. Вот его слова: «У чопракцев достаточно кукурузы». Хорошие слова, обнадеживающие. Но вас послушаешь — голод седлает коней, бескормица пробирается на колхозные фермы. Если с урожаем действительно плохо, то надо об этом сказать со всей откровенностью. И надо мобилизовать людей на сбор кукурузы — до последнего початка, до последнего зерна… Вот я и хочу разобраться с положением дела. Для этого Апчара раздаст вам по листку бумаги. Еще раз прошу каждого присутствующего: напишите, сколько центнеров кукурузы можно собрать с полей. — Уполномоченный вырвал несколько десятков листков из блокнота, отдал Апчаре, один листок протянул Чорову, сидевшему поблизости.
Чоров, не задумываясь, проставил цифру, свернул бумажку трубочкой, бросил в полковничью папаху, — мол, лучше всех вас знаю, сколько центнеров дадут неубранные участки.
Он вообще считал, что все знает лучше всех — в любых вопросах, серьезных и незначительных. «Райнач» держал подчиненных в состоянии вечного напряжения, или, как он говорил, в «предстартовом» состоянии. Когда позовет Чоров, никто не знал. Бывало, вдруг он назначает заседание исполкома в четыре часа утра, и не в кабинете, а на колхозном поле. Сам является туда первым и посылает шофера, к примеру, за директором школы, которому не удается освоить средства, отпущенные на восстановление семилетки. Директор полагает, что случилось непоправимое — растащили стройматериалы или дети подорвались на мине. Он едет в чоровской машине, замирая от ужаса, с отчаянием думая, что с ним теперь станет. Смотрит — на холме расположились знакомые лица — словно военачальники перед битвой в стародавние времена. Это члены райисполкома; заседание ведет Чоров, сидящий на разостланной бурке. Увидев директора еще не восстановленной школы, Чоров говорит:
— Извини, дорогой, прервали твой сон. Жена тебе простит. Но учти, при одном условии: если ты на этом месте поставишь телятник. — И втыкает указующий перст в землю рядом с собой. — Понял? Коровник построит директор кирпичного завода, общежитие для доярок тоже найдется кому воздвигнуть. Тебе поручаем телятник.
— На какие средства? Где материал? Рабочие?
— Если бы все это у нас было, тебя бы пригласили в качестве тамады на пир по поводу окончания строительства новой фермы. Думай, как, восстанавливая школу, и телятничек колхозу подарить. За это ты получаешь зарплату.
— Вы же толкаете меня на нарушение финансовой дисциплины.
— Иди ты со своей дисциплиной знаешь куда… Не приходи в исполком, не проси помощи. Понял?
Эти художества Чорова еще не были преданы гласности, но о них знали многие: большинство, впрочем, относилось к ним снисходительно. На свои «выездные заседания» Чоров звал сначала не всех и каждому велел «держать язык за зубами», а потом махнул рукой на предосторожности. Он уверял, что его стиль работы — одна из причин того, что Чопракский район, считавшийся отстающим, стал выходить из прорыва. В верхах однажды даже отметили «инициативу чопракцев». Чоров воодушевился еще больше. Он вызвал лесника, распорядился: «Посылаю в лес бригаду лесоводов для «санитарной рубки». Не мешай им». «Лесоводам» он поручил заготовлять плетни для восстановления общественных зданий и хозяйственных построек. Они вырубили молодые побеги, горные склоны вновь оголились, как при гитлеровцах, когда на близлежащих горах уничтожили весь лес (пустили на дрова, не пощадив даже плодоносящие деревья).
Чоров обладал еще одним умением — приклеивать ярлыки. Если кто-то, скажем, не справился с поднятием зяби, он его называл «Провалилов». На совещании во всеуслышание мог сказать: «Провалилов, объясни: почему ты не выполнил решения исполкома?» Когда стало известно, что Батырбек Оришев, обмолотив коноплю, поменял ее семена на пшеницу, он стал называть Оришева «Меняловым». Батырбек не обижался — мол, называй, как хочешь. Зато чуть глаза не выцарапала Чорову Апчара, когда после создания свинофермы он осмелился пришить ей прозвище «Свинская». Дело дошло до Кулова, и Чоров вынужден был извиниться перед молоденькой председательшей. После этого «райнач» как-то поостыл к изобретению кличек. Еще Чоров во время вспашки, сенокоса, прополки кукурузы и особенно уборки урожая носился ночами по полям, чтобы никто у него ничего не украл. Речь, понятно, могла идти о каком-нибудь пуде зерна. Пойманных с поличным «райнач» сам доставлял в отделение милиции. Однажды ночью он угодил в арык на своем «козлике» и чуть не сломал себе шею.
Лицо Чорова было таким же плоским, как живот. На узкий лоб ниспадали густые пряди волос, скулы, губы и подбородок — все словно нарочно было стесано так, чтобы, кроме длинного носа, ничто не возвышалось. Даже брови казались уж как-то особенно прилизанными.
Апчара собрала записки, вернулась к Доти, поставила перед ним на стол серую папаху. Все ждали, что будет дальше.
Уполномоченный обратился к Чорову:
— Сколько земли под кукурузой?
Чоров рад был отличиться знанием цифр и, не задумываясь, отрапортовал:
— Двенадцать тысяч га.
— Убрано?
— На сегодня около семи.
— На сколько процентов выполнен план?
— На шестьдесят шесть и две десятых процента.
— Значит, с оставшихся пяти тысяч вынь да положь тридцать четыре процента. В абсолютных цифрах сколько это получается?
— Не менее сорока трех тысяч центнеров. — Чорову хотелось продолжения «экзамена», но Кошроков удовлетворился тем, что услышал. Он несколько раз встряхнул папаху, как это делают при жеребьевке, потом осторожно, словно священнодействуя, извлек первую бумажку, развернул и громко прочел вслух:
— Восемьдесят тысяч!
В зале зашумели:
— С пяти тысяч гектаров? Зеленая она! Ударит мороз — прощай, кукуруза.
— Погодите! Погодите! Не все сразу.
— Восемьдесят тысяч вместе с зеленой массой, что ли?
Кошроков отложил бумажку:
— Это цифра с потолка, вернее — со скалы. Ехал сюда, обратил внимание — на скалах выведено: «Поднять уровень надоя молока!» Куда поднять? На уровень этих скал? Как высоко ни пиши лозунги, слова красны делом… Автор записки, видно, из тех, кто думает: начертал лозунг на вершине горы — и делу венец.
Оживление среди собравшихся усиливалось. Комиссар развернул еще одну «цигарку»:
— Тридцать три тысячи!
В зале снова зашумели. Кто-то рассмеялся и тут же затих.
— Маловер, пессимист, паникует… — Кошроков показал присутствующим листок бумаги, подняв его над головой, будто хотел, чтобы все удостоверились в подлинности написанного.
— В зачетном весе? — спросили из задних рядов.
— Какой там зачетный вес! Тот, кто писал это, не отличит кукурузу от морковки.
Смех прокатился по рядам.
Подождав, когда люди успокоятся, Кошроков заговорил уже вполне серьезным тоном:
— Видимо, это писал человек, которого урожай по-настоящему не волнует. Идет война. Хлеб — тот же снаряд, — Доти увидел большой початок кукурузы, лежавший у Чорова на письменном столе, схватил его и потряс им над головой. — Вы скажете: это початок. Нет! Это скорей граната, мина, ибо хлеб необходим фронтовику для победы над врагом точно так же, как граната или мина. Потому-то мы все в ответе за хлеб! Все! Чоров говорил: перемолачивали солому, то есть из сотен тонн соломы добывали граммы золота. Собирали золото по крупицам! Кабардинцы шутят: «Аллах заставит — чаю и с сахаром выпьешь». Перефразируя поговорку, я бы сказал: война заставит — солому и в третий раз пропустишь через молотилку.
«Ударит мороз — соберем двадцать тысяч», — писал кто-то печатными буквами, чтобы его не узнали по почерку. Что он имел в виду, было ясно: по утрам зеленые стебли встречали солнце в белом одеянии инея; значит, зерно не дозреет. Заготпункт же не примет некондиционную кукурузу.
Записка вызвала злую усмешку на тонких губах Чорова, но он ничего не сказал. Эксперимент Доти оказался занятным. Как Чоров сам не додумался до него!
— Вот вам и паникер! — Доти пристально глядел в зал, словно ища глазами автора записки. Но разве угадаешь! — Он проиграл битву, так и не приняв боя. Встречал я на фронте таких! Какой умный: «Ударит мороз…» — Кошроков бросил бумажку на стол, помрачнел, в карих глазах заблистал гнев. — Может и ударить, если медлить, тянуть резину. Я слышал, кто-то ворчал: «День и ночь сидим на кукурузе». Зачем сидеть? Слезай! Своим задом не доведешь кукурузу до кондиции. Надо действовать, искать пути, выламывать початки выборочно. Не всегда же они созревают одновременно! Вы-то это все лучше меня знаете.
— Ведь вот бывают же павшие духом. — Чоров, взяв записку, всматривался в нее, стараясь определить автора. — Трус! Иначе такого не назовешь. Мы дадим план! И не зеленой массой. Меня что возмущает? Почему мы должны ждать, когда ударит мороз? Если у кого мороз побьет кукурузу, мы его самого побьем так, что не останется живого места.
Было зачитано еще несколько записок. Снова самые разные, противоречивые цифры.
— Вы все зовете меня «комиссар», «комиссар», — раздумчиво произнес Кошроков, отодвигая от себя папаху, словно желая показать, что больше записки его не интересуют. — Допустим, я ваш комдив, а вы — мои штабные офицеры, командиры подразделений. Перед нами поставили боевую задачу: овладеть железнодорожным узлом, который прочно удерживает враг. Для решения этой задачи прежде всего надо точно знать, сколько войск у противника, какая у него техника, сколько ее, знать расположение огневых точек, систему обороны и прочее. Возьмем только количество вражеских войск. Я, комдив, спрашиваю начальника разведгруппы: «Сколько войска у противника?» Он отвечает: «Десять тысяч». Спрашиваю оперативника, слышу: «Восемь тысяч». Вызываю начальника штаба, говорит: «Пять тысяч». Спрашиваю командиров полков. Один считает — семь, другой — четыре. Что мне делать с такими офицерами? Только загубить дивизию и пойти под трибунал. Вот и вы, сидящие здесь, командиры подразделений, положения дел не знаете. — Доти стукнул кулаком по столу: — Не знаете! А ведь и здесь битва идет, ее надо выиграть во что бы то ни стало! Это — приказ фронта, веление партии, наказ народа…
Мы не можем сидеть здесь и гадать на кофейной гуще. Битву выигрывают на полях сражений. Мы и отправимся на поля, на кукурузные поля. Солому надо еще раз перемолотить там, где она не перемолочена, придется заглянуть во все закрома — пусть никто не прячет ни одного килограмма. — Доти сел, сердито уставился в стол.
— Вопросы есть?
— Гадалку бы сюда! — съехидничал кто-то. Последовал хохот, сам Кошроков не удержался от улыбки.
Не смеялся лишь Чоров. Слова про гадалку прозвучали явным оскорблением уважаемого гостя. Но заступись он за уполномоченного, его могут упрекнуть в зажиме критики, — не дает, мол, никому сказать правду.
— Снег, — тем временем говорил Кошроков, — грозит выпасть не сегодня-завтра. Офицеров, халатно относящихся к службе, отправляют на передний край, чтоб они понюхали пороху, как следует. То же самое и здесь. Надо партийный актив распределить по хозяйствам, дать каждому задания, установить сроки и отправить в путь сегодня же, немедленно. Битва за хлеб вступает в решающую фазу. Район должен выполнить план!
— После слов Доти Матовича, — важно объявил Чоров, — считаю дальнейшие словопрения пустой тратой времени. Кому куда ехать — объявлю позже. Доти Матович, вы поедете куда-нибудь?
— Непременно. Но сначала я навещу дом нашей Жанны д’Арк. Так мы ее звали на фронте. Хочу пожать руку ее матери — женщине, вырастившей достойного сына и не менее достойную дочь. — Доти ласково посмотрел на счастливую, раскрасневшуюся Апчару.
Апчара ни на шаг не отходила от Кошрокова, обещавшего заехать к «Жанне д’Арк». Она пригласила и Чорова.
— Кто еще у тебя будет? — С некоторых пор Чоров стал придирчиво выбирать, с кем сидеть за столом.
— Кто? Кураца да я. Хочешь, возьми с собой кого-нибудь.
Чоров был бы рад поехать с Кошроковым, но всячески избегал Курацу, директора недавно восстановленного кирпичного завода. Апчара знала причину, но делала вид, будто ни о чем понятия не имеет. Напротив, она вежливо сказала, что мама будет очень рада увидеть Чорова, хотя на самом деле Хабиба терпеть его не могла и называла по-своему: «аужиж-муужиж» — «убегай-прибегай».
— Точно не обещаю. Сама видишь, что делается, не знаю, какой рукой нос вытирать. Дел три арбы и две сапетки. Если улажу… — Чоров понизил голос: — Не при уполномоченном будь сказано: план этот уже камнем виснет на моей шее. Утонем, того и гляди… В общем, посмотрю.
— Будем ждать!
— Ну, ординарец, за тобой слово, — сказал Кошроков, усаживаясь поудобней, да так, чтобы и Апчаре хватило места рядом с ним. — Как кони, отдохнули?
— Напоены, накормлены, — бодро доложил Нарчо.
— А сам?
— И сам сыт. — Нарчо не лгал: поел он на славу. Кантаса принесла ему кусок мамалыги, сыр, крутые яйца.
— Тракторист! Ишь, загордился! — Апчара была рада видеть Нарчо, которого она знала с дней восстановления колхоза «Псыпо». — Самого комиссара полка возишь? Ординарцем зовешься? Молодец Кантаса, хорошо тебя пристроила.
Нарчо не удалось сдержать улыбку. Вопреки желанию «ординарца» выглядеть серьезным, рот его растянулся до ушей.
— Вы что, знакомы? — удивился Кошроков.
— Еще как! Мое вступление на пост председателя колхоза он ознаменовал таким событием, что мне вовеки не забыть. — Апчара озорным движением нахлобучила ушанку Нарчо на самые глаза. Мальчику это не понравилось. Он сделал строгое лицо:
— Разрешите ехать, товарищ комиссар?
— Трогай, трогай.
Линейка покатилась.
— Ой, какой счастливый день у меня сегодня! Были бы крылья — взлетела!
— Ординарец, ориентир: Машуко. Езжай быстрей, а то Апчара улетит. — К Кошрокову тоже вернулось хорошее настроение.
— Тут не заблудишься. Чопрак сам приведет, куда надо. Еще ориентир — заводская труба Курацы, сорок метров высоты. За десять километров видно. Подруга у меня молодец. С техникой еще при оккупантах освоилась. — И Апчара рассказала Кошрокову забавный случай, когда румыны, отступая, предложили Кураце пушку за головку сыра и дюжину яиц.
— Взяла?
— Взяла… И сделала, как советовали сами артиллеристы: сняла ствол, на колеса поставила кузов. Хорошая арба получилась.
— Кураца у тебя будет?
— Будет. Потому-то Чоров и отказался поехать, — нечаянно вырвалось у Апчары. От радости, что приехал Кошроков, она забыла даже свою обычную сдержанность.
— А в чем дело?
— Об этом в двух словах не расскажешь. — Апчара поняла, что от ответа теперь не уйти.
— Зачем же в двух словах? — Чоров интересовал комиссара. — У нас есть время.
Апчара долго мялась, смущенно поглядывая на собеседника, и, наконец, решилась. Вполголоса, чтоб не услышал Нарчо, пересказала то, что Кураца поведала ей под большим секретом.
После изгнании гитлеровцев Кураца поехала в Верхний Чопрак к родной сестре, у которой на фронте только что погиб муж. Женщина, потеряв кормильца, осталась с пятью детишками. Все ущелье собралось в ее дворике. Плакальщицы в доме, мужчины — снаружи; старики читали молитвы за упокой души убитого, поминали его добрым словом. Родственники солдата разорились — купили и забили бычка. Женщины сварили гору пасты из пшена и мяса. Кураца, засучив рукава, трудилась за троих — успевала месить тесто, разделывать кур, варить пшено на насту, угощать гостей.
Настал, однако, день, когда ей надо было возвращаться. Она пошла в центр аула в надежде найти попутную машину. Целый день прождала она напрасно, уже хотела вернуться к сестре, но тут ей кто-то сказал, что у чайной стоит машина из района. Кураца поспешила туда. Действительно, у дверей чайной, которую лишь с неделю как открыли, стоил «виллис» без шофера. Из окон доносились голоса подгулявших мужчин. На улице не было ни души. Лишь изредка слышался собачий лай. Аул уже погрузился во мглу: люди ложились рано.
Кураца постеснялась зайти в чайную, где явно собралась мужская компания. Ни у кого ничего не узнав, она забралась в кабину, устроилась на заднем сиденье в самом углу, стараясь занять как можно меньше места, и стала ждать. Кончится же когда-нибудь застолье. Ей бы попасть в райцентр, а уж до кирпичного завода она как-нибудь доберется…
Проснулась она от толчка. Машина неслась по дороге. Сначала Кураца не могла взять в толк, где она, потом все вспомнила, хотела спросить шофера, докуда он ее довезет, подалась вперед и… замерла от изумления.
За рулем сидел сам Чоров. К нему прижалась какая-то женщина в кудряшках, выбивавшихся из-под шапочки. Чоров вел машину левой рукой, правой обнимал спутницу. Кураце стало неловко. Ей бы остановить машину, попросить извинения и выйти, но с другой стороны. Верхний Чопрак давно остался позади, остаться ночью одной на дороге опасно, да и волки. И как это ее угораздило! Чоров, не подозревая, какой сюрприз таится у него за спиной, то целовал пассажирку, то говорил без умолку или напевал что-то. Таким Кураца никогда не видела «райнача». В кабине пахло вином, чесночным соусом. Чоров явно подвыпил.
«Виллис» пошел вниз. Фары слабо освещали дорогу. Кураца успокоилась, поняв безвыходность своего положения, и снова задремала. Трое суток без сна не каждому под силу. Сестра умоляла ее прилечь на часок, отдохнуть, а как приляжешь, если людскому потоку нет конца. Всех надо накормить, выслушать все соболезнования…
Время от времени она просыпалась — целуя свою приятельницу, Чоров вообще бросал руль, и старенький «виллис» то заносило в сторону, то подбрасывало на колдобинах. Дорога казалась бесконечно долгой. «Куропатка сама залезла в силок», — думала о себе Кураца.
Внезапно Чоров остановил машину, вылез, обошел ее с другой стороны, открыл дверцу. У Курацы екнуло сердце. Она думала, что сейчас будет разоблачена. Однако Чоров смотрел не на пес.
— Что ты, что ты! — фальшиво заверещала женщина. — Разбойник… Видно же! Вдруг кто-нибудь проедет! Прикрой дверцу.
— Только аллах видит. И тот, наверное, занят чем-нибудь более важным. — Чоров изо всей силы что-то рванул.
— Не рви. Я сама. Молния же…
Наконец, Чоров вернулся на водительское место. Кураца сгорала от стыда. Дама торопливо приводила в порядок свои туалет. Теперь машина пошла быстрее.
Какое-то время было тихо. Потом женщина заговорила, смеялась, кокетничая с Чоровым, прижимаясь к нему.
— Мешаешь вести. Свалимся вниз, — беззлобно журил спутницу Чоров. Теперь он не решался и на миг оторвать глаз от узкой дороги, вьющейся над бездной. По обеим сторонам мрачно высились скалы.
— Я ничего не боюсь. В пропасть, так и пропасть. Лишь бы с тобой. — Женщина потянулась, звонко чмокнула Чорова в щеку. — Воина все спишет, правда?
— Одно спишет, другое запишет… — развеселился и Чоров.
— Твоя жена все запишет. Ты ее не боишься?
— Волков бояться — в лес не ходить. Откуда она узнает? Свидетелей нет. Ты доносить не станешь.
Наконец «виллис» остановился.
Ночь была глухая, ни луны, ни звезд. Чоров въехал в гараж, выключил мотор, вылез, хлопнул дверцей и удалился. «Кончилось мученье», — подумала Кураца, собираясь выбраться из заключения, и тут — о, ужас! — она услышала, как Чоров снаружи запирает гараж. От страха она чуть не потеряла сознание.
Пришедший утром шофер принял незнакомую женщину за воровку, хотел позвать милицию, но в конце концов ограничился тем, что привел ее к Чорову.
Чоров в эту ночь вообще не уходил домой, устроившись на старом диване в кабинете. Он только успел надеть брюки и собрался идти умываться, когда конвоируемая шофером перед ним предстала Кураца.
Чоров моментально все сообразил, поспешил выпроводить парня и, как только за тем закрылась дверь, прошипел:
— Значит, все время была в машине? Все видела?
Кураца лгать не умела. Пришлось сознаваться во всем чистосердечно.
— Клянусь памятью матери, не хотела я, меня бы меньше грызла совесть, если бы я была той женщиной.
— Не бойся. Тебе это не грозило. — Чоров стремился побольнее уколоть уже немолодую Курацу.
— Считай, что я ничего не видела, не слышала. Я сгораю от стыда, проклинаю себя. — Бедняжка словно бы пропустила мимо ушей обидные слова, только углы губ дрогнули.
— Болтовня! Ломаного гроша в базарный день не стоит. Знаешь пословицу: молчание — золото? Понесешь, как сорока на хвосте, сплетню, — сойдет за бабью трепотню, а вот молчание твое может стать золотом. Умеешь молчать? Ты ведь не простая женщина, ты же руководящий работник.
— Клянусь памятью близких, в могилу унесу.
— Не надо в могилу. Помолчи хотя бы года три. Уговор: пока ты хранишь тайну, ты не услышишь от меня «нет». О чем бы ни просила — исполню все. По рукам?
— Буду молчать. Просьбами обременять не собираюсь.
— Тогда все. На той машине тебя довезут до завода. Ты меня не видела, я тебя не видел. — Чоров злобно глядел на Курацу. — Если сболтнешь, пеняй на себя. Ты тоже не святая. Не за красивые глаза тебе румыны давали черепицу для продажи. Ты, можно сказать, работала у оккупантов торговым агентом. Да и кто знает, что у вас происходило в траншее, когда солдаты выгружали черепицу. Там тоже было темно.
Вот тут уж Кураца взорвалась. Сознание собственной правоты и безгрешности придало ей сил:
— Что значит — «не святая»? Я путалась с румынами? Негодяй! — Кураца шагнула вперед. Чоров испуганно попятился. Лицо женщины пылало гневом. — Говори, если знаешь обо мне что-нибудь дурное! Говори с районной трибуны, с областной. Я не боюсь. На ту же трибуну поднимусь и я. И люди мне поверят. За мной нет ничего, что помешало бы мне взглянуть в глаза моему мужу, если бы он вернулся, в глаза незабвенного моего сына Аслануко. Ты оскорбил не меня одну, ты оскорбил память моих близких, павших на войне…
Чоров растерялся:
— Я не хотел тебя оскорбить. Подумаешь, гурия с небес сошла. Слова о ней не скажи. Ладно, извини, если обидел. Иди, садись в мою машину, и с богом. К этому разговору мы больше не вернемся. В конце концов, мой грех невелик. Подумаешь, доставил удовольствие незамужней женщине…
Позже Апчара и Кураца назвали описанную выше поездку Курацы «левым рейсом», и если надо было о чем-нибудь попросить Чорова, Апчара говорила Кураце: «Сходи еще раз, напомни ему «левый рейс».
На самом деле в те времена Чоров страшно боялся за свою репутацию: пылинка упадет — сдувал. Скрепя сердце он выполнял просьбы Курацы, которая, поразмыслив, решила использовать «райнача» в интересах дела, каким занимались они с Апчарой. Во время весенней вспашки велено было всех коров запрячь в плуг. Кураца пошла к Чорову с просьбой освободить от повинности тех животных, что находились в личном пользовании рабочих завода. Дескать, рабочие — не колхозники, за вспашку ответственности не несут. Чоров согласился. Нужен был лес для ремонта глиномешалок. Кураца попросила Чорова разрешить ей нарубить десяток кубометров в порядке санитарного ухода за лесом. Разрешил. А куда денешься? Ларек на заводе долго не открывали. Горторг сопротивлялся: «Вы сельская местность, а мы торгуем в городе». Райпотребсоюз тоже нашел причину: «Вы рабочий класс, вы на иждивении у госторговли». Кураца опять кинулась к своей палочке-выручалочке…
— Так Чоров вносил плату за хранение тайны, — засмеялась Апчара.
— Какая же плата? Это его дело, — возразил Доти.
— Да кто к нему пойдет с личной просьбой? Я, например, не пойду ни за что.
— Кулов о нем с похвалой говорил: мол, оседлает ветер — инициативный, быстрый, знает свое дело. Вожак, одним словом.
Апчара категорически опровергла эти похвалы:
— Какой он вожак? Просто когда нет волов, в плуг впрягают телок. Нашему району не везет. Первым секретарем райкома избрали фронтовика, только что демобилизованного. Он лежит в больнице в тяжелом состоянии. Второй секретарь — мать новорожденного сына. На работу не скоро выйдет. Третьего не подобрали. Вакансия. Вот Чоров и выбился в крупные начальники. За все хватается, все вопросы решает по собственному усмотрению. Ему ужас как хочется стать постоянным «первым человеком», головным журавлем районного масштаба. Ночью спит и видит, как его избирают на этот пост. Оттого он на ходу и рвет подметки, оттого Кулову дым в глаза пускает. Что хочешь делай, но подавай ему план. Как — это его не интересует. Цифры нужны. «Таблицу умножения знаешь?» — «Знаю». — «Делай план, иначе с тебя живого не слезу».
Поедет в область — первым выходит на трибуну; на пленумах, на активах то же самое! — Апчара перевела дух. Собеседник молчал, обдумывая услышанное. — Вас вот он боится. Вьюном вьется. Скажет слово — смотрит в вашу сторону. А так он, знаете, как с нами разговаривает? Только что усы у мужчин не пообрывал.
— Вот уж не подумал бы.
— Подождите, увидите, он еще развернется.
Нарчо хлестнул лошадей и линейка быстрей покатилась под горку. Далеко внизу, в глубине долины, показались крыши коровников, силосные башни.
— Как твоя молодежная ферма? — Кошроков неожиданно переменил тему разговора. — Не зачахла?
— Нисколько. Там Азиза трудится, моя подружка и одноклассница. Дело знает.
— Азиза, которая чуть не утонула в ливневом потоке?
— Она самая. Ферму мы восстановили. Правда, расписок, что взяли у тех, кто обязался сохранить колхозных коров, не сберегли. Пропали они. Но люди зато сберегли животных. Признаться, я схитрила. Всем говорила, что расписки целы и лежат в сейфе. Лучше, мол, подобру-поздорову возвращать коров. Если кто сдаст купленную — тоже хорошо: чуть-чуть встанем на ноги — заплатим.
— Вернули?
— А как же? В канун прихода оккупантов на ферме было сто двадцать голов. И сейчас столько же. Хотите, заедем? Ферма как раз по пути.
— С удовольствием.
— Ординарец, — Апчара легонько тронула Нарчо за плечо. — Вон, видишь, лесок? Грушевые деревья — точно снопы пламени. С полкилометра проедем — будет ферма.
Нарчо, окрыленный услышанным — «ординарец», живо откликнулся:
— Твою ферму я знаю.
— Я забыла, ты же наш, машуковский.
— Там на реке мельница. Мы с партизанами приносили туда кукурузное зерно. Хотели мельницу запустить, да одного жернова не нашли. Мы тогда утащили другой и сделали маленькую ручную крупорушку. Каждый день — суп из кукурузной крупы! Бывало и с бараниной.
— Да, да, там стоит мельница! Я обязательно восстановлю ее. Будет наш музей. — Апчара вспомнила, что на мельнице лечили Локотоша, когда подобрали его полуживого.
— Ты мог здесь кое-кого встретить.
— Кого?
— Локотоша. Не слыхал про такого?
— Конечно, слыхал! Оборону здесь держал, ущелье в крепость превратил — в знаменитое ЧУУ — Чопракское укрепущелье.
— Так капитан на мельнице лечился? — заинтересовался Кошроков, оглядываясь по сторонам и оценивая местность с точки зрения военного человека.
— Насколько я понимаю, знаменитое ЧУУ остается там? — комиссар палкой показал в сторону синих гор, окаймлявших снизу снежные вершины Кавказского хребта. — Жаль, ординарец, не повстречался ты с капитаном Локотошем. Боевой командир. Тоже на одной ноге бегал, как я, а воевал лучше, чем те, что на двух. Он бы тебя взял на фронт. Это уж точно.
Апчара, разумеется, не сказала ни слова о своей былой переписке с Локотошем, о том, как она горюет из-за того, что переписка прервалась. О Локотоше уже который месяц ни слуху, ни духу. Живой или нет — никто не знает. Но в гибель капитана она не верит. Хабиба на фасолинах гадала, вышло — тянется Локотош душой к родному очагу. Только где его очаг? Блокаду Ленинграда прорвали, может быть, он к родной матери подался?
Апчара сидела боком к комиссару, повернув голову назад, в сторону ЧУУ, чтобы тот не заметил слезинок, набежавших на ее глаза…
«Я постараюсь привезти к нам в дом человека, воевавшего вместе с Альбияном», — сказала Апчара. Этого было достаточно, чтобы ее мать решила не ударить лицом в грязь и принять гостя по всем правилам.
Ей были бесконечно дороги все люди, знавшие сына. Она представляла себе, как все будет происходить: она накроет на стол, а сама встанет у двери, будет глядеть, как ест гость, и воображать, что перед нею не Кошроков, которого она даже не видела в памятный день ухода дивизии на фронт, а единственный, любимый Альбиян. Хабиба и еду приготовила словно для сына — положила побольше красного перца: Альбиян любил острые блюда.
Вечерело. Хабиба только успела подоить корову, как во двор въехала линейка с Кошроковым и Апчарой, обдав ее пылью и запахом конского пота. У старой женщины застучало сердце от радости и волнения. Давно у них не бывало гостей. Когда был жив муж, Темиркан, тогда и дом был полон народу — один гость открывал дверь их жилища, другой закрывал…
— О, кебляга, посланник бога, а после бога — посланник моего сына! Да будет у тебя столько радости, сколько шагов ты сделал, направляясь в этот дом… — Хабиба умолкла, дожидаясь, пока гость, морщась от боли в ноге, сойдет на землю.
Нарчо проворно спрыгнул вниз, помог комиссару спуститься.
— Да будет к добру мой приезд, — в тон старой женщине промолвил Кошроков. — Видишь, какие мы путешественники, собственным ногам в тягость. Но не мог я огорчить Апчару отказом, да и сам очень хотел повидать тебя. Пусть столько счастливых дней проживешь ты, сколько добрых слов сказали мне о тебе и твоя дочь, и твой сын, — бог поможет ему добраться до родного очага целым и невредимым. — Комиссар, переложив палку в левую руку, правой обнял худые плечи Хабибы.
— Дошли бы до аллаха твои слова. Война тебя покалечила, но, благодарение богу, ты все-таки живым вернулся в отчий край. Кости целы, а мясо будет. Идемте в дом. — Хабиба хотела помочь гостю, но Кошроков отказался, сделав вид, будто нога у него нисколько не болит. Хабиба не замечала ни Курацы, появившейся во дворе, ни своей дочери, словно их и не было вовсе, хотя обе неотступно следовали за гостем.
— Я хочу посмотреть ваш сад, арык. — Кошроков надеялся, что во время прогулки одеревеневшая нога отойдет.
— Теперь это не арык — бомбоубежище. Мама вместе с собакой пряталась там от бомб, — засмеялась Апчара.
Слова дочери Хабиба с возмущением пропустила мимо ушей.
Гость остановился, кинул взгляд в сторону шагнувшего во мглу сада. Оттуда дул легкий ветерок, слышался шелест осенних листьев. В небе показались первые звезды.
— До арыка, пожалуй, не дойти. Темнеет. А сад замечательный. Хорошую память оставил по себе Темиркан.
— Какой сад? Все погибло. Свои пришли — рубили кроны, чтобы удобнее было стрелять в небо по самолетам, пришли немцы — деревья пустили на топку. Одно воспоминание осталось. Новые саженцы посадила… А что толку? Кошачий хвост станет деревом через полтора десятка лет. Доживем — не доживем…
— И на деревьях рубцы от ран. — Голос Курацы, произносившей эти слова, дрогнул, она вспомнила убитых мужа и сына. Сегодня она и так наплакалась. До сих пор в себя не придет. Три работницы ее завода получили похоронки. Кураца их утешала, рыдая вместе с ними. Ей бы успокоиться, не омрачать приезд дорогого гостя, но как справиться с собой…
— Ну, не надо, милая, не надо… — Апчара гладила подругу по голове.
— Нарчо! Где там ординарец? — Кошроков сделал вид, что не замечает слез Курацы.
— Я здесь! — послышался мальчишеский голосок.
— Управишься с лошадьми, — заходи в дом.
Гость, опираясь на палку, поднялся на большую глыбу камня, приставленную к крыльцу. Высота ее составляла примерно три обычных ступеньки. Хабиба и Апчара давно уже не замечали этого, и легко взбирались наверх. Для Доти Матовича этот подъем был равносилен восхождению если не на Эльбрус, то по крайней мере на Казбек, но он одолел «гору» и переступил порог комнаты.
В глаза ему сразу бросилось нечто вроде стенда, застекленного, обрамленного простенькой деревянной планкой. В центре — знакомая комиссару фронтовая «молния», посвященная тому памятному дню, когда Апчара проявила поразительное мужество и ее прозвали Жанной д’Арк. «Эта боевая реликвия, — подумал комиссар, — достойна того, чтобы переходить из рода в род». По левую сторону от боевого листка красовалась вырезка из газеты с портретом Локотоша в форме танкиста. Небольшая корреспонденция описывала один из многочисленных боевых эпизодов фронтовой биографии храброго офицера.
В заметке речь шла об уничтожении гитлеровцев, волею прихотливых военных обстоятельств оказавшихся и тылу наших войск. Танкистам Локотоша попался трудный орешек. Потеряв надежду на спасение, утратив связь со своими, небольшая группа фашистов ушла в лес, принялась устраивать засады на дорогах, взрывала мосты, обстреливала автоколонны. Локотош не раз нападал на след врагов; казалось, вот-вот схватит, но они словно сквозь землю проваливались. Бывало, вот свежие следы: еда в котелках еще не остыла, костер горит. Окружают хутор в лесу и — никого. Пустые дома. Локотош не знал, что делать. Зайдя как-то в один такой опустевший дом, он хотел бросить окурок в печь и тут заметил кусочек глины, отлетевший от дверцы. Заглянул в дверцу. Печь, в которой выпекали хлеб, была холодной. Зато дыру в поду печи прикрыли листом кровельного железа. Локотош дулом пистолета сдвинул железо — за ним открылся лаз. Остальное было делом техники. Начали поиски второго хода. Он оказался в дупле огромного дуба. Третий лаз отыскался сам. Гитлеровец вылез из кучи осенних листьев с пулеметом в руке, но открыть огонь не успел… Три десятка фашистов взял в плен Локотош. Этот эпизод в армейской газете был описан под заголовком «Гитлеровцев достали из-под земли».
Справа от «молнии» поместилась размытая фотография. На ней едва можно было узнать Альбияна. Рядом письмо, написанное, видимо, его рукой, и еще одна газетная заметка: рассказ о смелости, которую проявил минометчик Казаноков в боях за правый берег Дона.
Гость не успел прочитать заметку.
— Садись, дорогой, на кровать. Будет удобней! — прервала его Хабиба. Кошроков не сопротивлялся: он знал — по обычаю ему положено сидеть на кровати. Это считается почетным.
— Последний раз я видел Альбияна на Сиваше. — Доти Матович никак не мог усесться толком — больная нога мешала все время. Наконец, он подсунул под нее подушку. — Знаете, есть такое море…
— Альбиян на море? — ужаснулась Хабиба. Глаза ее расширились от страха. Хабиба была уверена, что море — страшная, безжалостная стихия, уносящая в свои пучины всех, кто к ней приблизится. Каждый раз, когда при ней заговаривали о море, ей вспоминались рассказы прабабушки о мухаджирах — черкесах, в середине прошлого столетия месяцами ожидавших погрузки на корабль. Покинув родные места, люди аулами, целыми княжествами уходили в мусульманские пределы, лагерями становились на берегу моря и гибли там от голода и болезней. Долгожданный корабль не мог взять всех — он был рассчитан не более чем на сотню человек. Те же, кому удавалось подняться на борт, испытывали в пути неимоверные мучения. Иные, не выдержав страданий, бросались в пучину. Бухту, куда заходили корабли, позже назвали Це Мез — «вшивый лес». Мухаджиры спасались там от знойного солнца, но зная, что лес кишит тифозными вшами, и погибали, не догадываясь о причине.
— Мы с Альбияном, — продолжал Кошроков, не подозревая, какого страху он нагнал на Хабибу, — перешли море, можно сказать пешком по дну. Да, да. Без шуток. По дну.
Кураца и Апчара переглянулись, недоверчиво улыбаясь, но из деликатности не решились спорить с гостем. Можно ли представить себе человека, идущего по морю пешком?! Попробуй перейти Чопрак по дну — и то унесет, не успеешь оглянуться.
Гость понимал, что ему не верят, но не умолк:
— Было это не в жаркий день, когда хочется искупаться. Стоял конец октября, день выдался пасмурный, холодный… Впрочем, отдадим сначала дань кулинарному искусству достопочтенной Хабибы. Доскажу чуть позже.
Тем временем Нарчо вошел в дом и робко остановился у порога. Военные рассказы комиссара он готов был слушать ночи напролет. Его тотчас потащили к столу, хотя мальчик долго упирался. Не привык он сидеть за столом со взрослыми, но желание послушать взяло верх.
— Угощайся, доставь нам радость. Твоими словами мы будем жить долго. Всем расскажем, ничего не забудем. — Кураца протянула гостю блюдо. — Да прибавит тебе бог год жизни за каждую пролитую на фронте каплю крови.
— По фронтовому обычаю. — Апчара взяла бутылку, налила комиссару почти полстакана водки, плеснув себе и остальным по глотку. Теперь она ждала тоста матери. Хабибе, старшей в доме, по обычаю предоставлялось первое слово. Мать не заставила себя упрашивать, взяла в руку маленькую стопочку — из нее пил когда-то незабвенный Темиркан, и Хабиба ничего другого не признавала.
— Именем милостивого и милосердного… — начала Хабиба, вспомнив слова молитвы. — Да простит мне аллах, что слова свои я обращаю к нему со стопкой в руке. Возвышенных тостов я не знаю — скажу, как умею. Наша земля оказалась богатой достойными сыновьями. Такую землю и солнцу радостно освещать. Не все братья — от родной матери. Есть другое братство, оно родилось в горниле войны. Оно привело сюда нашего доброго гостя. Мы столько слышали о нем, столько раз мечтали взглянуть в его лицо. Сегодня сбылась эта мечта. За гостя нашего! За большого сына моего, старшего брата Альбияна! Да будет он всегда на виду у аллаха!..
Хабиба могла бы говорить и говорить, но дочь шепнула ей на ухо: «Все остывает». Хабиба закинув голову, осушила свою рюмку, поморщилась, вытерла губы тыльной стороной ладони. У нее был железный закон: она пила только первую стопку, потом — наливай не наливай — не прикоснется.
Зазвенели стаканы.
— Как же вы море перешли пешком? — Хозяйке не терпелось узнать подробности. Пешком через море! Такого никто не рассказывал, тем более не видел. — Предки Волгу переходили верхами. Но у них был испытанный способ. Надует всадник пару бурдюков, свяжет их ремнем да привяжет к подпругам с обеих сторон. В третий бурдюк прятали порох, пули, самопал, чтобы уберечь их от воды.
— У нас вообще-то есть свои бурдюки — резиновые лодки, — улыбнулся Доти. — Вернее, не у нас — у саперов. Но в тот день саперы не поспели к нужному моменту. А на войне ведь как? Опередил врага — его мать заплачет, замешкался — он первым нанесет удар, тогда у твоей матери польются слезы из глаз. Мы не стали ждать саперов. Солдатам, воевавшим против немецких фашистов, — говорил Кошроков, — предстояло повторить подвиг красноармейцев, освободивших Крым в годы гражданской войны. Войска Фрунзе в 1920 году вышли к Сивашу на неделю позже — к седьмому ноября.
Бойцов, когда-то форсировавших Гнилое море, вел проводник — местный житель Иван Оленчук. В тумане бойцы легко могли заблудиться. Жив ли сейчас знаменитый проводник, никто не знал, но о нем вспомнил немолодой офицер из штаба армии, некогда служивший под началом Фрунзе. Опережая отступающие в панике гитлеровские войска, наши части приблизились к Сивашу. Послали воздушных разведчиков.
Едва самолет У-2 приземлился возле хутора, к нему, увидев красные звезды на крыльях, бросились женщины, дети, старики, восторженно размахивая платками и шапками. Обрадованные жители рассказали все, что знали о противнике. Их нисколько не удивило, что летчиков больше всего интересует направление ветра на Гнилом море, ибо, не выяснив это, соваться в Сиваш было опасно.
Прибрежное село Строганово как бы накрыло плотным, тяжелым туманом. Село совсем недавно находилось в глубоком тылу, в стороне от больших дорог. Теперь оно ожило, улицы наполнились советскими солдатами. Попрятавшиеся во время налета авиации люди выходили из укрытий, зазывали бойцов в нетопленные хаты. Под крышей все же лучше, чем на улице, под мокрым снегом. Нашелся и Оленчук. Пришел в стоптанных кирзовых сапогах, шапке-ушанке. Было ясно и без слов, для чего он понадобился. Борода едва тронута сединой, густые брови, пышные запорожские усы, — слово «старик» никак к нему не подходило.
Командир дивизии разъяснил задачу разведчикам и Оленчуку. Я двинулся по подразделениям. Подготовка к операции шла вовсю. Минометчики разбирали минометы на три части, пулеметчики делали то же самое: по частям нести оружие втроем-вчетвером, конечно же, легче. Бойцам раздавали мины, снаряды, диски с патронами. Каждый должен был тащить что-нибудь сверх своего снаряжения.
Рассказчик повернулся к Хабибе:
— Вдруг слышу — знакомый голос: «Не бурдюк это, опорная плита. А ты ее на шею повесил. Хочешь сразу на дно? Тебе надо живому выйти на берег. Ты еще пригодишься! Понял?» Это Альбиян учит солдата, как нести через Гнилое море плиту от миномета. Конечно, нести ее надо было на плече. Угодит парень в яму — бросит, потом нащупает и вытащит. Я крикнул: «Казаноков!» Альбиян не сразу узнал меня. Вытянулся: «Я Казаноков!» — и строевым шагом прямо ко мне. Мы оба и не подозревали, что воюем рядом. Он разглядел меня, да как бросится… Чуть не сбил с ног. Мы обнялись — ведь не виделись с тем самых пор, как лежали в госпитале. Альбиян каждый день заходил ко мне в палату, приносил новости. Мне не разрешали вставать, а он на своих костылях носился, точно на крыльях. Вспоминали бои, погибших друзей, больше всего говорили о близких. О Хабибе, о маленькой дочке Альбияна, об Ирине… так, кажется, зовут вашу сноху?
— Да, да, Ирина Федоровна. Она теперь работает в городе. В приемной самого Кулова. Даночка, ее дочка, совсем большая стала. Приедет отец — ее не узнает.
— Подожди. Пусть гость говорит. Об Альбияне же речь, — прервала Хабиба Апчару.
Доти продолжал:
— Мы отошли в сторонку, к самому берегу. Немцы вели беспорядочную стрельбу — наугад. Альбиян уверял меня, что не боится холодной воды. В горах, говорил он, вода всегда холодная. Но лезли — мол, «надо искупаться раньше, чем чесоточный кабан».
— Верно, чтоб кабанья чесотка к тебе не перешла, — вспомнила и Кураца детские приметы. — Правда, Нарчо, так считается?
Нарчо снисходительно улыбнулся.
— Правда.
— Альбиян оказался молодцом, успел познакомиться с Сивашем, узнать, что можно, о характере моря, подготовил батарею к формированию, вовремя подогнал снаряжение. Однако перейти море — еще не все. Надо там закрепиться. Вдруг выяснится, что на крымском берегу нет пресной воды? Альбиян снял торбы с повозок, приказал их наполнить водой и нести на голове. Водоносов он освободил от другой ноши. Позаботился и о том, чтобы курево и спички остались сухими. Вылезешь из воды, чем согреться? Только цигаркой. Еще Альбиян решил пустить своих бойцов парами. Рядом пошли высокий солдат и солдат среднего роста. Предосторожность не лишняя. Подует ветер с востока — нагонит столько воды, что по Сивашу могут плавать небольшие суда. Тогда о переходе вброд и говорить нечего. Но на первых порах даже в этом случае рослый поможет невысокому…
В тот вечер ветер, к счастью, дул с запада, надо было торопиться.
Разведчики, уходившие в море вместе с проводником, определили расстояние до противоположного берега. Оно составило три тысячи шестьсот метров. Наибольшая глубина Сиваша, если не угодишь, конечно, в воронку или яму, — метра полтора. Командирам подразделений тут же приказали измерить рост каждого бойца и всех, в ком оказалось менее метра шестидесяти, оставили на берегу. Альбиян сам мерил солдат длинной камышиной. Пришлось «отчислить» чуть ли не треть батареи. «Отчисленные» протестовали, доказывали, что они хорошо плавают, что в глубоких местах им помогут товарищи повыше ростом; кто-то шутил, предлагая сделать ходули для коротышек. Наконец прозвучала команда. Батальоны двинулись к морю.
— Боже мой, люди все тащили на себе!.. — Кураца всплеснула руками.
— Минометы, они знаешь, какие тяжелые. С ними не только на дно моря, и в ад можно провалиться. Одна опорная плита чего стоит! — Апчара была рада продемонстрировать некоторую осведомленность в военном деле.
— Да-а, ящики с минами тоже тяжеленные. — Хабиба вспомнила памятное утро. Гитлеровцев из аула за ночь как ветром сдуло. Возле дома Хабибы осталась повозка, полная ящиков с какими-то снарядами. Посмотрела — ящики добротные, могут в хозяйстве пригодиться. Хабиба хотела взять несколько штук, но мины увесистые, пришлось выбрасывать по одной. Об опасности Хабиба не подозревала. Возле ее ног крутилась собака. Мишкарон что-то вынюхивал в одном из ящиков, пытаясь открыть его зубами и когтями. Там, видно, лежало нечто съестное. Хабиба открыла ящик — и верно, мясо. Она не ела ни баранины, ни говядины, забитой не по-мусульмански, и потому к мясу не стала притрагиваться — отложила в сторону. Внучка приедет, будет что поесть. Мишкарон, однако, не дремал: схватив здоровенный кусок, пес опрометью бросился в кусты. Хабиба, крича и надеясь остановить вора, бросила ему вслед первое, что попалось под руку. То был самый подходящий предмет — мина. Она ударилась о камень и взорвалась. Все обошлось, к счастью, но Хабиба, кажется, всерьез поняла, что эти круглые штуки не для забавы.
Нарчо забыл о еде, о времени, обо всем. Идти по дну моря! Это же надо! Самой большой рекой, какую он видел, был Терек шириной в несколько десятков шагов, а тут четыре километра — расстояние, как от Машуко до райцентра…
Кошроков вернулся к прерванному рассказу.
— Гитлеровцы, окопавшиеся в Крыму, не предполагали, что нашим богатырям море по колено. Да и густой туман был нам хорошим подспорьем. Фашисты узнали о десанте слишком поздно. Советские войска, разбившись на несколько групп, успешно преодолели Сиваш. Бойцы и командиры торопились, не обращая внимания на разрывы мин, на всплески воды от снарядов! Скорей вперед! Холод нас тоже подгонял — остановиться нельзя, мокрая одежда застывает на ветру, ледяным панцирем охватывает тело. Альбиян потом вспоминал: «Человеческие головы походили на дымящиеся самовары, плывущие по воде. Это клубился пар, шедший из сотен ртов».
— А проводник? Он остался дома? — возбужденно спросила Кураца.
— Иван Оленчук? Занятный был человек. — Гость снова выпил воды, сел поудобнее. — Он рассказывал о своей встрече с Фрунзе. И, конечно, ему во сне присниться не могло, что спустя два десятилетия он второй раз поведет наши войска через Сиваш… Нет, Оленчук вернулся домой. Свое дело он сделал, и сделал превосходно.
Кошроков из истории знал: с незапамятных времен Крым на части раздирали завоеватели. Они рыли рвы на перешейке, насыпали земляные валы, но никто никогда даже и не пытался форсировать Гнилое море. Неудивительно поэтому, что подвиг бойцов, руководимых Фрунзе, Ленин назвал одной из блестящих страниц в истории Красной Армии.
Апчара чувствовала гордость за брата. Ведь Альбиян оказался среди тех, кто повторил легендарный подвиг!.. В тот день наши войска захватили небольшой клочок земли на крымском берегу — двенадцать километров в длину и около восьми в ширину. Но на этом «клочке» в течение зимы разместилась целая армия с танковым корпусом и другими специализированными частями. Этот кулак «зрел», «набухал» полгода и весной обрушился на врага.
— Я тоже хочу произнести тост, — поднялась взволнованная Апчара, едва комиссар закончил свой рассказ. — Выпьем за тех, кто победу добывал даже на дне морском. За вас, Доти Матович, за Альбияна, за всех, кто был с вами!
Что касается Хабибы, то старая женщина была просто подавлена услышанным. Она верила и не верила. В снег! Четыре километра по дну моря! Нет, это определенно не укладывалось в голове.
Была уже ночь, но расходиться собравшимся не хотелось. Даже Нарчо, у которого глазенки слипались, отказывался идти спать.
— Еще чуточку послушаю. — Он умоляюще смотрел на своего кумира. — Я днем подремал, пока вы там заседали. — Может, это была и правда. Во всяком случае Доти Матович оставил «ординарца» за столом.
— Больше вы не встречали Альбияна? — Хабиба взбодрилась, на впалых щеках заиграл румянец, глаза засияли, стало видно, как они с дочкой похожи друг на друга. К гостю Хабиба испытывала живейшую благодарность. Этот замечательный человек так тепло говорил о сыне…
— Конечно, я его видел и потом. Мокрые, усталые, голодные минометчики не теряли ни минуты, — едва достигнув берега, они принялись перекрывать проходы между лагунами, выбирали огневые позиции для минометов, противотанковых орудий, рыли землянки. На второй день в воздухе появилась «рама» — фашистский самолет-разведчик.
— Знаю, знаю. От него погиб… — С губ Апчары чуть не слетело дорогое всем имя Аслануко — сына Курацы, но девушка вовремя спохватилась: — Адамоков, связист. Мой учитель.
— «Рама» исчезла, гитлеровцы ринулись в бой, намереваясь сбросить нас в море лихой кавалерийской атакой. Не тут-то было. Врага встретили ружейно-пулеметным огнем. В узком проходе между лагунами кавалеристы не могли развернуться. Десяток лошадей остался на поле без всадников. Артиллеристы подобрали их, вырыли яму-конюшню, чтобы уберечь животных. Первый бой — первые трофеи. К полудню началась новая атака — теперь уже при поддержке танков. У артиллеристов было немного снарядов, но стреляли они наверняка. Два танка подбили, остальные сами повернули назад. Фашистская пехота попала под минометный огонь батарей. Наши стойко удерживали плацдарм.
— А как было с водой? — Кураца полагала, что без воды люди умерли бы.
— Поначалу пришлось туго. Потом подошли саперы, навели понтонный мост — снабжение наладилось. Штаб дивизии тоже переправился на «Малую землю», неприветливую, припорошенную снегом. На всем пятачке ни родника, ни колодца. Голо — хоть шаром покати. Повара штыками, кухонными ножами выковыривали из мерзлой земли кустарник, чтобы растопить походные кухни.
Я сам спал на камышах. Землянку мою прикрывала плащ-палатка. Только командный пункт имел покрытие в три наката.
Эти детали были не слишком понятны собеседницам и Кошроков вернулся к Альбияну.
— В последний раз мы встретились под Севастополем, на Сапун-горе. Договорились увидеться после освобождения Крыма. Не пришлось. Я получил новое назначение и сразу уехал. Меня перебросили в Прибалтику. Воевал с полгода, потом угодил в госпиталь.
Наступило молчание. Женщины с печалью думали о судьбе своих близких. Поглядев на их погрустневшие лица, Кошроков поднял стакан.
— Теперь моя очередь провозглашать тосты. Я хочу выпить за женщин. Вы подпираете фронт плечом. Раньше говорили, что дому не удержаться на женских плечах — опора, мол, непрочна. Вы опровергли это. Как бы ни был вооружен боец, он не может воевать без хлеба, без теплой одежды, без постоянной заботы. На фронте мы знали, что вы себе отказываете во всем, лишь бы помочь нам. Вы поддерживали наш боевой дух ласковыми словами писем, посылками, собранными с таким трудом и любовью. Победу над гитлеровским фашизмом вы по праву делите с нами.
За вас, милые женщины, за мужественную Хабибу. Она не убоялась, я знаю, ни гитлеровцев, ни их приспешников. За Чарочку-Апчарочку, нашу Жанну д’Арк, как прозвали ее на фронте, за Курацу, на долю которой выпало немало горя, которая и теперь несет нелегкую ношу — руководство заводом. Уверен, это ей под силу.
Зазвенели стаканы. Апчара быстрым движением руки смахнула слезу со щеки. Она и Кураца чуть отхлебнули водки, Хабиба осталась верна своему правилу — одна стопка, и все. Гость выпил до дна, чтобы подтвердить: все сказанное им — сказано от чистого сердца. Он отломил кусок курицы, с аппетитом съел его и, оглядев «собутыльниц», рассмеялся.
— Вы занимаете мужские посты, а пьете-то не по-мужски. Я за вас один должен отдуваться? Будьте мужчинами во всем!
— Твоими словами, мой старший сын, золото бы резать. — Хабиба поднесла к губам стопку, пригубила, поставила на стол, потом с укором поглядела на дочь: — Что же ты никого из мужчин не позвала? Гостю же нужен настоящий собеседник.
— А кого позовешь? Мужчин война держит возле себя, не отпускает, — пожала плечами Апчара. — Те, кто с губ гитлеровцев слизывал жир, отбывают, слава богу, наказание. Ты ведь бываешь на сходах и ауле. Одни женские платки мелькают перед глазами. Папах — раз, два и обчелся. Спроси Курацу, кто у нее работает. Одни женщины.
— А этот, как его — Чохов-Мохов?
— Не Чохов-Мохов, а товарищ Чоров! — усмехнулась Апчара.
— Пусть Чоров-Моров. Мужчина все-таки. От него не помадой пахнет, а порохом и табаком.
— Ну уж — порохом! Услышал бы он твои слова, три раза кинул бы папаху в небо от радости. — Кураца развеселилась. — С мужской работой мы справляемся не хуже джигитов, — ну а к водке — что поделаешь? — непривычны.
— Мужчинам больше останется! — махнула рукой Апчара.
— Расскажи, пожалуйста, как это получилось, что тебя выбрали председателем колхоза. Ты ведь теперь всему колхозу голова?
— Не голова — полголовы, — проворчала Хабиба.
— Почему?
— Ее и спроси. — Апчара дерзко кивнула в сторону матери, озорно, как в давние счастливые времена сверкнули ее красивые глаза. — Она, когда сердится, обязательно называет меня «полголовы».
— Я сержусь не из-за того, что ты председатель, Сержусь из-за другого. Сама знаешь. Ты полголовы. Не спорь, не сиди на моей губе. А другая половина держится не на твоих плечах.
Кошроков уже догадывался, что отношения у Апчары с Хабибой сложные, но о причинах сейчас едва ли следовало допытываться. Ему вспомнилась семья — покойная Узиза, так нелепо погибшая сразу по приезде на фронт к нему, к Доти. Он глубоко вздохнул и осторожно, стараясь не обидеть хозяек, с улыбкой спросил:
— Если Апчара — половина головы, то кто же другая?
— Не догадываешься? Вторая, лучшая половина — она сама, Хабиба. Каждый свой шаг я должна согласовать с ней.
— Ее вообще не избрали — выкрикнули. — Мать, судя по всему, была настроена воинственно. — Избирают — бюллетени дают, в кабину приглашают.
— Ты путаешь колхозные выборы с выборами депутатов.
И Апчара с Курацей, перебивая друг друга, рассказали историю избрания Апчары Казаноковой, заведовавшей до войны молодежной молочнотоварной фермой, председателем колхоза «Псыпо». Все произошло неожиданно. С самой Апчарой предварительно никто не говорил. Вообще-то ее прочили в секретари райкома комсомола. Сама она не хотела этого, верней, мать намертво стала ей поперек пути: Хабиба не желала отпускать дочь одну, а переезжать в райцентр отказалась наотрез: «Стерегу прах твоего отца, храню его очаг».
Вскоре после изгнания оккупантов холодным зимним утром колхозников созвали на общее собрание. Явились, естественно, одни женщины и старики. Ежась от холода, они толпились в бывшем зрительном зале клуба. В том месте, где была сцена, от крыши ничего не осталось; на заснеженном помосте поставили колченогий обеденный стол и несколько венских стульев. В окнах — ни стеклышка, доски пола давно сгорели в печах.
Люди догадывались, о чем пойдет речь. В соседних аулах уже избраны заново председатели колхозов и сельсоветов. Очередь за машуковцами. Где-то после полудня во дворе затарахтела машина. Это приехал Талиб Сосмаков, спустившийся с гор и уже занявший свой пост. За ним из «виллиса» вылез мужчина в ватнике, каракулевой шапке, галифе и яловых сапогах. Талиб Сосмаков взобрался на сцену, посмотрел вверх, сквозь огромную дыру увидел клубящиеся облака и понял: тут долго не позаседаешь.
На своем «виллисе» Сосмаков утром вез трех кандидатов на пост председателей колхозов. Двух он уже «определил» и не сомневался, что и машуковцев устроит его ставленник.
— Вот мы и встретились. Поздравляю вас с изгнанием немецко-фашистских оккупантов с нашей земли, — начал Сосмаков простуженным, сиплым голосом. На правом боку оратора, оттягивая замусоленный широкий армейский пояс, висел пистолет. — Врага не спасли отвесные стены Чопракского ущелья. Тот, кто думает отсидеться в горах до возвращения гитлеровцев, пусть хорошенько запасается терпением: не дождаться ему своих хозяев, не доведется ему пировать с ними и делить на пиру баранью голову!.. — Талиб остановился, передохнул, прочистил горло, но голос его от этого не зазвучал более звонко. Он глянул вверх, обозрел сквозь зияющую дыру свинцовые облака в небе, почувствовал, что в зале становится еще холоднее, и торопливо заговорил о задачах машуковцев по восстановлению колхозного хозяйства.
И тут произошло непредвиденное. Послышался гул трактора. Собравшиеся едва не бросились врассыпную, решив, что надвигается танк. Мальчишки, прильнувшие к подоконникам, успокоили колхозников:
— Трактор! Трактор это, не бойтесь!
Откуда ему взяться? Но у самого крыльца, чадя и грохоча, стоял самый настоящий трактор. За рулем сидел мальчонка — одни из тех, кому в начале войны, когда в ауле не осталось мужчин, пришлось овладеть «взрослой» профессией. Апчара выглянула, узнала Нарчо — он приезжал к ним на ферму.
Спасаясь от полицаев, сгубивших всю его семью, Нарчо наткнулся на брошенный трактор с прицепом, груженным бидонами со скисшим молоком. Недолго думая, мальчик сел в кабину, запустил мотор. Он решил угнать трактор куда-нибудь подальше, чтобы его не нашли немцы. Свои вернутся — отыщется. Нарчо добрался до пещеры, проехал ее почти до конца, загнал трактор в узкую расщелину, засыпал его травой, листвой, завалил вход камнями.
Теперь он вспомнил о тракторе. Завести машину оказалось делом нелегким. Но Нарчо с этим делом справился: выбрал камни из-под колес, пустил трактор по склону, разогнал, включил скорость, и мотор заработал. Так Нарчо и явился прямо на колхозное собрание машуковцев. Мальчик стал героем дня. О нем даже писали в газете.
— Ординарец, ты и в танкисты годишься. Тракторист, оказывается! — Кошроков, выслушав Апчару, с одобрением похлопал мальчика по плечу.
От комиссарской похвалы у Нарчо сон совсем пропал.
— На танке тоже мотор внутреннего сгорания, — не растерялся он.
Авторитет «ординарца» в глазах начальника рос с каждой минутой.
— А почему ты решил трактор отдать машуковцам?
— Пещера же на машуковской земле. Без пещеры я бы не сохранил машину. А молзавода еще нет, не открыли.
— Сосмаков хотел отнять у него трактор и велел гнать его в МТС — Дальнейший рассказ повела Кураца. — Но Сосмакова мы вообще приняли не так, как он ожидал. Хабиба вышла на сцену раньше, чем Талиб успел сказать то, ради чего приехал в Машуко. Я никогда не видела такого единодушия у женщин. Все поддержали мать Апчары. Правда, Хабиба?
— Мужчинам чуть с голов папахи не сорвали. Так осмелели, что не узнать было наших женщин.
— Я помню твои слова… — Кураца попыталась изобразить Хабибу: — «Посмотри, мой сын, кто перед тобой стоит. Видишь ли ты хоть одну папаху, такую, как твоя, да будет аллаху угодно, чтобы ты носил ее столетие?.. Перед тобой лишь головы, повязанные платками. Старики не в счет. Колхоз поднимать придется нам, женам, сестрам, матерям. Вот и поставь женщину во главе женщин. В голубиной стае ведущий — голубь, у лебедей — лебедь, в стае журавлей главная птица — журавль. Чтобы стадо шло легко, ставь во главе животное той же породы…» — Так было, Биба?
— Ты все помнишь. Говори, говори.
Кураца забыла о собственных горестях, оживилась, раскраснелась:
— Тот, кого прочили на пост председателя, стоит, мнется, понял, видно, чем тут пахнет, хочет скорей уехать. Талиб, однако, напористый, надеется уломать женщин. Он уже обещал и трактор оставить колхозу, и семенами помочь…
Стороны, как пишут газеты, не нашли общего языка. Пошли споры, раздоры, а женщин, сами знаете, перекричать невозможно. Старики, конечно, были на нашей стороне.
Разошлись поздно ночью — дескать, утро вечера мудренее. Утром собралось народу в два раза больше. Все пришли. Целый день канат тянули. Сосмаков свое, мы — свое. Пока спор шел, Талиб послал человека в обком: что делать, кандидатура не проходит. Оттуда ответили: «Пусть выберут того, кого хотят». Известно, машуковцев не переспоришь. Талиб сдался. «Кого вы хотите избрать?» — спросил он. Я осмелела, вышла на сцену. «Апчару, — говорю, — Казанокову!» Сама Хабиба этого не ожидала. Правда, Хабиба?
— От тебя всего можно было ожидать. Ты мою дочь в печи прятала, от меня же скрывала. Вместе с черепицей листовки развозила и расклеивала по ночам. Думаешь, мы не знали, чьих это рук дело? Знали, да помалкивали.
— И это было? — изумился Доти.
— Все бывало. Нужда заставит — и на муравейник сядешь.
Хабиба заговорила серьезно. Видно, нешуточной была обида на дочь.
— Ошиблась я. Правильно говорят: женщину выслушай, а поступай, как советует мужчина. Надо было послушать Сосмакова. Не увидела бы я тогда, какие глупости делает Апчара.
— Я отстояла трактор. Его забрали бы на другой же день. Это была моя первая победа… — Апчара с вызовом поглядела на мать, но в испуге остановилась: у Хабибы в глазах полыхали молнии, губы дрожали. Добра не жди.
— Мужчина не развел бы свиней. — Хабиба сказала наконец о том, что занозой сидело у нее в сердце. Пусть гость знает все об упрямстве, своеволии Апчары. — Избаловалась она, перечит родной матери. Ишь — всему колхозу голова!
— Что ты все попрекаешь меня свиньями! Я завела свиноферму, но вини в этом тех, кто украл овец… — Апчара решила в присутствии гостя напрямую поговорить с матерью. Кошроков безусловно примет ее сторону, и тогда Хабиба раз и навсегда поймет свою ошибку, все станет на место.
Едва Апчару выбрали колхозным головой, она с присущим ей рвением взялась за дело, решив в максимально короткий срок восстановить хозяйство. Первой ее советчицей, конечно же, была Хабиба. Вечерами после ужина мать и дочь подолгу сидели у очага. Дочь рассказывала все, что делала днем, куда ездила, с кем и о чем говорила, многоопытная, мудрая Хабиба, выслушав Апчару, давала ей дельные советы. Все шло хороню. Мать как бы стояла за спиной дочери. Но перед самым праздником жертвоприношении, когда каждый добропорядочный мусульманин должен забить барана, из колхозной овчарни за ночь исчезла половина овец. Их и всего-то пока что удалось собрать на развод около двухсот голов. Апчара была вне себя от отчаяния. Розыски абсолютно ничего не дали.
— Не примет аллах такой жертвы, — утешала Хабиба дочь, которая плакала, уронив голову на стол. — Пророку аллах послал не ворованного барана. Жертвенное животное должно быть заработано или куплено на честные трудовые деньги.
Но до аллаха Апчаре не было особого дела. Она решила по-своему отомстить ворам, не дожидаясь господней карм. Не посоветовавшись даже с матерью, «председательша» продала остаток овец и вместе с бухгалтером поехала по казачьим станицам соседнего края покупать на вырученные деньги свиноматок. Заодно прихватила и зоотехника Питу Гергова.
Последний, узнав о замыслах Апчары, буквально оторопел. Но напрасно убеждал он девушку, напрасно доказывал ей, что верующие сожгут непотребную ферму, что ее больше никогда не выберут председателем! Апчара твердо стояла на своем.
— Колхозники сожгут свиней заживо? Не верю. Да и пусть только попробуют! Я им в ноздрях волосы опалю. Не те времена!.. А не переизберут — пожалуйста…
— Я тебе дело предлагаю — возглавь свиноводство. Ты подумай только: никому и в голову не придет в день жертвоприношений заколоть свинью во славу аллаха. Весь приплод останется у колхоза. Будем выполнять план мясопоставок свининой. Что такое двести овец? Двести свиноматок — это дело. Можно получить по десять-двенадцать поросят от каждой. А потом мы закупим еще двести свиней — если не больше.
— На такую ферму люди не пойдут.
— Знаю, — со будут обходить стороной. Вот и хорошо. А то любая тропа ведет к овцеферме, будто это Мекка. Соглашайся, не пожалеешь.
— Не могу, Апчара. Меня родители в дом не пустят. Ты не знаешь, какие они религиозные. — Гергов готов был расплакаться от досады.
Апчара твердо решила развести свиней, чего бы это ни стоило. Она знала: верующая Хабиба случайно увидит на улице свинью — уже просит у аллаха прощения за то, что не смогла отвести глаз от проклятого аллахом животного. Ей насчет свиноматок лучше и не заикаться. Но иного выхода не было.
Словом, в один прекрасный день, Апчара, наняв несколько грузовых автомашин в «Союзавтотрансе», привезла в Машу ко свыше сотни свиноматок. Аул ахнул. Хабиба узнала об ужасном происшествии, когда ее позвали плакальщицей в дом, куда пришла очередная похоронка. Какая-то старуха просто не подала ей руки. Хабиба чуть в уме не повредилась. Но Апчаре в этот момент было уже не до религиозных чувств матери. Одна проблема возникала за другой. Свиноферму она все-таки решила устроить подальше от аула. Но когда животных привезли, оказалось, что выгружать их некому. Апчара на грузовике съездила на кирпичный завод, но успеха не добилась: там каждый был занят своим делом. Тогда она понеслась в город к снохе, Ирине Федоровне. Примчалась прямо в обком, влетела в кабинет, напугала Ирину.
— Как хочешь, выручай. Ты русская, не брезгуешь. Я помню, как ты ела сало под одеялом, чтобы мама не видела. Я тебя тогда не выдала. Помоги мне. Машины со свиньями стоят — некому выгружать животных. Сотни верст везла. Свиньи не кормлены, не поены. Погибнут — пропадут деньги, и я вместе с ними. Я-то ладно. Колхозу будет урон…
— У меня же Даночка, работа…
— Как только выгрузим свиней, привезу тебя назад.
К счастью, Кулов в этот день уехал в район. Ирина попросила девушку из протокольного отдела подменить ее в приемной.
Она забежала домой, уговорила соседей — двух грузин, вчетвером они поехали в Машуко. Выгрузили свиней, загнали их на ферму, напоили, задали корму. Так было положено начало новой отрасли хозяйства.
Один из грузин согласился наняться на ферму — но не за трудодни, а за твердую плату. Апчара и с этим согласилась. Помогать ему приходили женщины с кирпичного завода. Весть о новой ферме облетела весь Чопракский район, дошла и до самых верхов. Одни одобряли, другие осуждали затею Апчары: существует, мол, психологический барьер в сознании людей, его преодолеть нелегко.
Оказалось, волки тоже верующие. Раньше спросишь иного чабана: «Почему мал приплод?» — отвечает: «Волки так и ходят следом за отарой». — «Куда молодняк девается?» — «А ты организуй отстрел волков». — «Почему уменьшается поголовье?» — «От волков без оружия не убережешься». И вдруг все изменилось. Ни один волк не забрался на ферму, боясь нарушить запрет аллаха. Поросята росли в безопасности, славя правоверных.
— Волк-мусульманин — это смешно, — развеселился Кошроков.
Хабиба поджала губы. Она поняла, что высокий гость одобряет поступок дочери. Кошроков тем временем размышлял про себя. Ферма стала источником серьезного разлада между матерью и дочерью (двумя половинками головы). Как же ему поступить? Нельзя обижать старую женщину, но и Апчару поддержать просто необходимо.
— Нельзя разводить свиней в нашем ауле! — тем временем разгорячилась Хабиба. — Любой скот, какой хочешь, но не поганых свиней.
— Не могу я с тобой согласиться. Не могу! Мама, как ты этого не понимаешь?
— Не понимаю. Зато я понимаю другое. Со мной из-за тебя люди не здороваются. Ты как думаешь, мне это приятно?
— Мамочка, а ты забыла, как румыны в твоем ведре свинину варили? Ты же их не прогоняла?
— То — враг, — призналась честная Хабиба.
— Доти Матович, рассудите нас! — Апчара говорила с жаром, как она умела это делать на сходах и пленумах. — Сам Кулов, понимаете, сам Зулькарней Кулов с высокой трибуны во всеуслышание сказал: «Апчара Казанокова преодолела бессмысленные пережитки прошлого, вопреки заповеди корана, вопреки недовольству верующих она развивает новую отрасль животноводства». Он порекомендовал всем перенять «опыт Казаноковой».
— Что ж, живи, как знаешь. Я больше тебе не советчица, не вторая половина головы. Что взбредет в твою голову, тем и живи. — Хабибе не хотелось, чтобы гость был свидетелем семейной ссоры. Да к тому же имя Кулова на нее тоже подействовало.
Хабиба поднялась раньше всех. Ни разу в жизни солнце не застало ее в постели. Оно само будто ожидало ее появления во дворе с подойником в руке, чтобы, прорвав толщу осенних облаков, осветить лучами вершины гор.
Гости тоже оказались не лежебоками. Нарчо побежал на речку, плеснул в лицо студеной воды, напоил, накормил лошадей, почистил, поправил подстилку на линейке. Предстоял довольно долгий путь.
Прощались «по-военному» — быстро, без лишних слов. Несколько минут, и линейка покатилась в сторону гор. Теперь уполномоченному предстояло познакомиться с Батырбеком Оришевым, председателем верхнего колхоза. Партийно-советский архив, ушедший в горы, в партизанские отряды, вернулся назад сразу же по освобождении края. Многие отсутствовали месяца два, не больше. Только левобережье Баксана оккупанты удерживали около пяти месяцев. Бухгалтер Оришев увез за хребет и спас от немцев два мешка денег. Это была целая история. Привези он деньги назад, можно было бы снова стать управляющим отделением банка. А теперь жди, когда этот самый банк откроют. Пока суд да дело, Батырбека Оришева послали в Верхний Чопрак. Он должен был представлять кандидата на пост временного председателя колхоза — человека, не известного ни ему, ни тем, кому предстояло за него голосовать.
Оришев любил делать все обстоятельно. Он изучил структуру посевных площадей колхоза, сенокосные и пастбищные угодья, подсчитал, сколько деревьев осталось в колхозном саду, выяснил, кто сохранил скот, отданный под расписку, какое тягло имеется в наличии — в общем, продумал пути скорейшего восстановления хозяйства. Все это он выложил собравшимся — словно в председатели собирались избрать его, а не другого человека.
Его и избрали.
— Ты все знаешь, значит, ты будешь нашим председателем! — заявили колхозники единодушно. Батырбеку не помогли никакие отговорки. В конце концов он сдался, принял колхоз; из него вышел рачительный, умелый хозяин. С утра до вечера Оришев не слезал с коня, ездил по бригадам, фермам, полевым станам, мельницам; колхозников принимал рано утром, часов в пять, а то и раньше. Когда он спит, и спит ли вообще, никто не знал. У него все было точно рассчитано. Батырбек не выламывал кукурузы — жал стебли серпами, собирая их в суслоны. Старики на арбах везли стебли к полевому стану, а там очищали початки — зрелые складывали в одну кучу, незрелые — в другую.
Уберут кукурузу — на поле будет пастись общественный скот, пока не выпадет снег. Когда иссякнут все запасы, на корм пойдут кукурузные стебли. Вокруг полевого стана на плетнях подсушивается кукуруза восковой спелости; так ее доводят до кондиции. Совсем зеленые початки могут начать преть, их кладут отдельно, на ночь прикрывают от сырости, днем раскидывают, перебирают. За этим следят старики, их величают «инспекторами по качеству».
Оришев иногда читает лекции — рассказывает колхозникам о положении на фронтах Великой Отечественной войны, о международных делах, о событиях в республике. Сегодня привезли из средней школы большую карту Европы, подвесили ее на перекладине между двумя тополями, расставили перед ней скамейки — доски, положенные на булыжники. Всем хватит места.
Прохаживаясь по полю, где женщины серпами жали кукурузные стебли, Оришев заметил, что нескольких жниц не хватает. Куда они могли деться? Он пошел к тому месту, где пасся его стреноженный конь. День был на исходе, но солнышко щедро согревало горы, поля, долину.
Вдруг Оришев остановился: из-за снопа виднелись чьи-то обнаженные ноги. Голова молодой женщины лежала в тени. Разомлев на солнце, устав от тяжелой работы, она мирно дремала. Оришев кашлянул — никакого впечатления. Лежит — не шелохнется. Щеки тронуты румянцем, запекшиеся губы полуоткрыты, руки раскинуты.
Батырбек посмотрел по сторонам. Никого, только жеребец, недоумевая, почему хозяин застыл на месте, как завороженный, вскинул голову, похрапывает, словно стараясь обратить на себя внимание. Оришев провел по усам указательным пальцем.
— Ты смотри, прохлаждается. А? Другие с утра не разгибаются, а она нежится тут, санаторий устроила. — Батырбек знал молодуху. У них с мужем еще медовый месяц не кончился, когда новобрачный отправился на фронт. От него уже давно ни слуху ни духу. Но Биля ждет мужа: ведь похоронки не было. Молодая стройная женщина обносилась; платье залатано-перелатано, ткань почти истлела, потяни слегка — порвется. Батырбек нарочито сердитым голосом потребовал: — Вставай! И не стыдно тебе, Биля?!
Молодуха прикрыла колени, лениво натянув юбку, но глаз не открыла, лишь что-то пробурчала спросонья.
— Кому говорю? Отдохнула, и хватит. Иди!
— Неохота, — как во сне проговорила Биля.
— Иди, я тебе говорю. Иначе я за себя не ручаюсь…
— Я тебя не боюсь, председатель. — Женщина лукаво улыбнулась, чуть приоткрыв глаза и не меняя позы. Оришев переступил с ноги на ногу, чувствуя, как пот заливает ему лицо.
— Ну что ты за девка! С тобой только в аду воду таскать.
Женщина присела, прикрыв глаза ладонью, поглядела на Батырбека, боявшегося приблизиться к ней, и то ли шутя, то ли всерьез сказала:
— Я могу и в ад загнать тебя, председатель.
— Это каким же образом?
— Очень просто. Видишь, на мне платье рваное. Сейчас брошусь по полю с криком: «На помощь! Председатель хотел меня изнасиловать!..» Может, и поверят. Что тогда?
— Господи, что ты мелешь-то?
Биля хитро улыбнулась, склонив голову к плечу:
— Так поверят или не поверят?
— Не болтай! — Батырбек рассердился больше на себя, чем на молодуху. Зачем ему надо было будить ее? — Коль очень устала, лежи. Я разрешаю…
— Спасибо, председатель. Хватит, належалась. — Она встала, отряхнулась; сквозь дыры на платье виднелось упругое тело цвета спелого камыша. — Ладно уж, не загоню я тебя в ад. Живи в раю. — Женщина засмеялась, обнажив красивые, ровные зубы, и пошла туда, откуда доносился шелест кукурузных стеблей.
Оришев, смущенный, раздосадованный, чувствуя, что все получилось как-то не так, медленно пошел к жеребцу, отвязал его, сел в седло. Застоявшаяся лошадь весело рванулась вперед. Батырбек не заметил, как уронил путы. Зато Биля заметила. Она вернулась, когда председатель был уже далеко, подобрала путы и положила их в свою ободранную сумку из черного дерматина.
На лекции Биля сидела в первом ряду, внимательно слушая докладчика. Батырбек старался не встречаться с ней глазами, невольно поглядывая в ее сторону, заметил, что она озорно усмехается. «Как бы чего не выкинула». И тут у него буквально челюсть отвисла: на коленях у Били лежали его путы.
— Ты зачем взяла мои путы?
— Да чтобы они тебе не мешали…
Тайный смысл этих слов Батырбек прекрасно понял и растерялся, как мальчишка. Он даже забыл, что следует говорить дальше.
— Давай сюда. Без пут мне нельзя. Моего жеребца на месте не удержишь. — Батырбек подошел к Биле, взял путы, повесил их на тополь рядом с картой и уже собрался было продолжать лекцию, как со стороны дороги послышался конский топот. К полевому стану подъезжала линейка. Завидев лошадей, председательский жеребец громко заржал, забил копытом.
— Гости! — воскликнул кто-то.
Кудлатая белая дворняжка с желтоватыми пятнами на спине, громко тявкая, первая бросилась навстречу линейке, словно намеревалась разорвать лошадей. На ее заливистый лай лошади отвечали пренебрежительным фырканьем.
— Цурка! — голос Нарчо дрогнул от радости. — Это Цурка, товарищ комиссар!
Кошроков вылез из линейки и направился к собравшимся. Женщины во все глаза смотрели на необыкновенного пришельца. Обычно гости из столицы приезжали в сопровождении районных руководителей. Уполномоченный не пожелал, чтобы его сопровождали. Он действовал, как в армии: выезжая в подразделения, никого с собой не брал. Так больше увидишь и поймешь.
Оришев узнал гостя, обрадовался. Это он вчера на совещании написал в записке слова, про которые уполномоченный сказал, что они близки к истине. Батырбек тогда испытывал неподдельную гордость. Кошроков-то не узнал Оришева. Разве всех с первого раза запомнишь?
— Добро пожаловать, товарищ Кошроков, на наш полевой стан. Застали нас, можно сказать, врасплох.
— Здравствуйте. Вы, конечно, председатель?
— Председатель колхоза Батырбек Оришев. Лекцию читал колхозникам. Сочетаем политико-массовую работу с производственной. Сводку Совинформбюро сообщил. Целые дни люди проводят в зарослях кукурузы. Радио некогда послушать, а знать-то надо…
— Здравствуйте, товарищи.
Отозвались только старики. Доти Матович понимал: это дань обычаю. Женщины хором не отвечают на приветствие. Когда затекшая нога немного отошла, гость пошел здороваться с каждой женщиной в отдельности. Биля, стыдясь своих дыр на платье, спряталась за спинами подруг. Кошроков сделал вид, будто не замечает ее убогого наряда. Пожимая руку гостю, каждая женщина произносила:
— Кебляга! Добро пожаловать!
Доти с душевной болью отмечал, какие у них не по-женски огрубевшие и сильные руки, какие они худые, плоскогрудые, как дурно одеты. Они и сами, как Биля, стеснялись своих лохмотьев, чувяков, штопаных носков, платков в колючках. Но радушно повторяли:
— Да будет к добру твой приезд!
— Легенда о тебе шла впереди тебя самого.
— Да вознаградит тебя бог за ратные дела!
— Садитесь, пожалуйста, садитесь! — Но Кошроков знал — ни одна не сядет прежде гостя. Оришев засуетился, подвинул гостю табурет, служивший ему кафедрой.
— Садись ты. Мы у себя дома. Ты наш дорогой комиссар.
Кошроков, опираясь на палку, сел, вытянул больную ногу и обратился к председателю:
— Сразу уговор: не зовите меня все время комиссаром. Я уже давно не комиссар. Моя фамилия Кошроков. Зовут меня Доти. Это Нарчо, пострел эдакий, называет меня «товарищ комиссар» для пущей важности. Дескать, знай наших. А должен бы звать дядей Доти. Я его ординарцем величаю. Ему так больше нравится. Приехал вот поглядеть, как у вас идут дела. Кукуруза-то какая уродилась?
Батырбек не замешкался с ответом:
— План пока не вытягиваем, дорогой гость. Но собираем все, что земля дала. Стебель скашиваем. Если его не скашивать — нет-нет где-нибудь да и останутся початки. А так все пойдет на заготпункт. Кондиционные початки сразу отправляем, некондиционные — вот, сушатся. — Батырбек вытащил из-за голенища плетку, показал ею на рассыпанную на плетнях кукурузу. — Кочерыжки тоже собираем в отдельные сапетки, если на них хоть пять-десять зерен есть. Урожай в здешних местах одинаковый. Засухи не бывает, но и кукуруза не всегда вызревает.
Председатель явно понравился гостю.
— Я прервал вашу беседу. Продолжайте. Сам охотно послушаю. Закончите лекцию — поговорим о делах. — Заметив, что женщины по-прежнему стоят, попросил Оришева: — Скажите им, чтобы сели.
— Садитесь! — Колхозницы заняли свои места на скамейках перед картой.
— Я тут о положении на фронтах говорил, — смущенно объяснил Батырбек. — Про Гитлера толковал. Сам я второй день газет не читал, но радио слушаю каждое утро. В курсе событий. Может быть, вы, Доти Матович, поговорите с нашим народом? Я-то им надоел, а послушать фронтовика — удовольствие. И я пополню свои знания.
Политработник Кошроков не привык, чтобы его упрашивали говорить с людьми. Вспомнились солдаты, которых он собирал для бесед перед наступлением. С чего начать?
— Смотрите. Я могу, если вы не устали.
Женщины заговорили наперебой:
— Очень просим. И про Нацдивизию расскажите. У многих из нас мужья и сыновья ушли на фронт с Нацдивизией.
— Мне о войне говорить — все равно что охотнику об охоте. Хватило б у вас терпения слушать. — Кошроков по привычке встал, как перед строем, оперся на палку.
— Да вы сидя, сидя.
— Нет, знаете, привык перед людьми стоять, а уж перед женщинами, такими славными труженицами, и подавно постою. Вижу, с умом и желанием работаете. Спасибо вам за это от всей доблестной армии нашей, от областного комитета партии.
К удивлению уполномоченного, все поднялись с мест. Полагается стоя принимать благодарность. Кошроков забыл этот обычай.
— И вам спасибо на добром слове, — за всех ответил Доти Матовичу Батырбек Оришев. — Кусок хлеба горло дерет, коль не выполнен долг. Стараемся трудиться на совесть.
Кошроков задумчиво посмотрел в сторону гор.
— Красотища какая! Глаз не оторвешь. С этих гор покатился гитлеровский булыжник. Я не горец, но знаю: покатился с высоте камень — будет подпрыгивать, крошиться от ударов, но не остановится, пока не угодит в пропасть. Гитлер хотел овладеть этими снежными вершинами и этими древними скалами. Хотел первым встречать и последним провожать зарю, но сорвался с крутизны, катится в пропасть. Туда ему и дорога. Он канет в историю, как и подобные ему завоеватели, возмечтавшие стать властелинами мира сего. Прусский король Фридрих II семь лет успешно воевал в Европе, одерживал победу за победой, пока не дошел до России.
В августе 1757 года он потерпел первое крупное поражение от русской армии. Через два года, летом 1759 года, под деревней Пальчи его снова разбили русские воины. Под деревней Кунерсдорф прусскому воинству нанесли еще один зубодробительный удар, последний. Русская армия наголову разбила немцев, захватив огромное количество пленных. Сам Фридрих II чудом избежал плена. «Я несчастлив, что еще жив, — в отчаянии писал король, — от армии в 48 тысяч человек у меня не остается и трех тысяч».
Осенью 1760 года русские войска штурмом взяли Берлин. Немецкий генерал Рохов вынужден был принять условия капитуляции безоговорочно. — Голос Кошрокова звучал с такой уверенностью, будто он ясно видел, как Советская Армия окружает логово фашистов. — Недалек день, когда гитлеровский камень канет в небытие.
Каждый трудовой день, каждая тонна хлеба и мяса приближают нас к заветной цели — к победе. Для встречи с победой приходится карабкаться по отвесной скале. Только так можно достичь вершины. — Доти Кошроков мог говорить еще долго. Он видел, с каким вниманием его слушали. Люди, словно отбирая зерна на семена, ловили каждое слово гостя. В первом ряду прямо перед собой Доти Матович вдруг заметил молодую женщину. Она посинела от холода, сжалась в комок, обхватила себя руками, будто хотела прикрыть прорехи на платье. Кошроков закончил: — Скоро, очень скоро, дорогие друзья, будете встречать победителей. Последней сводки Совинформбюро, извините, не слушал. Но ясно, Гитлер понял: вот-вот держать ему ответ перед народами.
Раздались бурные аплодисменты.
Нарчо, как всегда, слушал своего комиссара с гордостью. Когда Кошроков кончил, он деловито обратился к нему:
— Дядя Доти, запрягать лошадей? Скоро совсем темно будет. — Нарчо хитрил. Ему очень хотелось погостить у Кантасы, полакомиться. Кантасе тоже не хотелось отпускать Нарчо.
— Подожди. Не встревай, — вмешался Оришев. — Дело гостя — приехать, когда ему уезжать — дело хозяина. Запомни.
— Нет, нам пора, — согласился с Нарчо Кошроков.
— Доти Матович, оставайтесь. Утром поедете, — искренне умолял Батырбек. — Мы гостей так не отпускаем. Кровная обида. Полевой стан, конечно, не гостиница, не кунацкая, не для вас…
— Гостиница? Я солдат.
— Не надо на ночь в дорогу. Все-таки нет-нет да постреливают здесь. Оставайтесь.
Доти Матович сдался:
— Как, ординарец, остаемся?
— Лучше остаться, — еле сдерживая волнение, ответил мальчик. Теперь лошадей поставить в хлев, задать им сена, а самому — к Кантасе на кухню. Тепло, и еда будет…
Оришев предупреждал колхозниц, на ночь возвращающихся в аул:
— Опозорите меня перед гостем — не прощу. Покажите комиссару, как работают в тылу. До восхода быть здесь. Ясно? Биля! Где Биля?
— Я здесь, — отозвалась совсем закоченевшая Били.
— Где мои путы?
— На дерево. Ты сам повесил.
— А-а, извини, забыл.
Биля оставалась на полевом стане. Она вообще редко уходила домой. Кошрокову больно было смотреть на обносившуюся молодую женщину, на рваное платье, маленький выцветший платок. У него возникла одна мысль, но пока он соображал, как ее реализовать, Биля исчезла в доме.
Из кухни вышла раскрасневшаяся Кантаса, пахнущая луком и перцем. Она робко, на ходу вытирая руки фартуком, направилась к гостю, чтобы приветствовать его. Кошроков не сразу узнал женщину, а когда узнал, громко воскликнул:
— Ах, и вы здесь? Ну, тогда я за Нарчо спокоен.
Кантаса волновалась, боясь забыть слова благодарности, теснившие грудь.
— Да высекут имя твое на белом камне, — вымолвила она наконец. — Предки говорили: сотвори добро, брось в реку — река не унесет добро. Ты пригрел сироту, сделал добро, — оно навеки останется в моем сердце. Нарчо так счастлив, он точно на седьмом небо! Я ему не мать, по живу его радостями.
Кантаса протянула руку Кошрокову и пошла к себе. Уж она накормит как следует дорогого гостя!
Впрочем, сам гость уже догадывался об этом. Из кухни доносился запах жареного мяса, пахло луком, ароматными травами. Только откуда здесь мясо?
А, понял Кошроков, умный Оришев заранее позаботился об ужине. Ну, и хитер же, бестия! Послал к себе домой за овцой, ее привезли, закололи… Доти Матович пошел к линейке, вытащил из чемодана шерстяную гимнастерку, завернул в свой голубой башлык. Гимнастерку погладить — будет выглядеть, как новенькая. Кошроков берег ее: одевал раза два — не больше. Башлык тоже сделан из добротной шерстяной ткани.
— Пойдемте в дом. Все готово. — Председатель колхоза пригласил гостя в комнату, где обычно спал, если обстоятельства заставляли его остаться на ночь в поле. Сегодня он с радостью приготовился уступить комнату Кошрокову, а сам решил переночевать где-нибудь в сарае, в кухонной пристройке.
— Пошли, — согласился гость.
«Не иначе, как переодеться собрался», — решил Оришев, беря чемоданчик Кошрокова. Доти сунул сверток под мышку. Они вошли в комнатушку с небольшим окном и земляным полом. Как ни странно, все стекла здесь были целы. На подоконнике — керосиновая лампа. В углу — железная кровать, застланная кошмой поверх сухих трав. Подушка, простыня, большое стеганое одеяло — все, как надо. У окна притулился небольшой столик, покрытый рваной клеенчатой скатеркой, на ней красовалась большая глиняная тарелка, доверху наполненная фруктами и румяными лепешками — лакунами.
— Клянусь аллахом, ты сегодня потрудился. Такую лекцию прочитал. Академия! — искренно восхищался Оришев. — Историю знаешь — прямо ученый. Садись!
— Я сяду. Но у меня к тебе просьба.
— Чего ни попросишь, все исполню.
— Отдай этот сверток той молодой женщине, что сидела в первом ряду. Такая симпатичная и, знаешь, в самом рваном платье.
— Биле? О, эта девушка работящая… От мужа вот вестей нет. Переживает очень. Днюет и ночует на полевом стане.
— Наверное, она. Отдай, пожалуйста.
— Она гордая, не примет.
— Придумай что-нибудь.
Оришев почувствовал неловкость:
— Даю тебе слово: колхоз ее оденет. Они же только на работу приходят в лохмотьях, а хорошее платье берегут. Ты бы посмотрел, как они выглядят, когда идут в гости. — Батырбек лгал. Это было видно по всему. — Мне за колхоз стыдно. Авторитет подрывается…
Доти протянул сверток Оришеву.
— Пока правление будет обсуждать вопрос, морозы начнутся. Ей теплая одежда нужна сегодня, в таком тряпье простудиться, получить воспаление легких ничего не стоит. Я и лекцию раньше времени закончил из-за нее. Бедняжка посинела от холода. Бери. Если я сам к ней с этим явлюсь, она чего доброго обидится, — настаивал гость.
Оришев неохотно принял сверток:
— Будешь гимнастерки раздавать каждой плохо одетой женщине — сам без портянок останешься. Поверь, я бы сам купил ей одежонку, на собственные деньги.
— Когда? Холод-то не ждет.
— Тогда дари сам. Я ее сейчас позову. Как раз из твоих рук она скорее примет.
Через несколько минут Оришев привел Билю. Молодая женщина не могла понять, зачем ее позвали к высокому гостю. Она не решалась переступить порог, встала в дверях, как ни тащил ее за руку Батырбек, и замерла, потупясь от смущения и страха.
Кошроков понимал ее состояние.
— Не обижайся на меня. Я от чистого сердца. Поверь! Война… — Кошроков сам волновался. Слова не шли с языка. — Страна разорена. Народ обносился. Вот — прими это, пожалуйста. Гимнастерка, башлык — они тебе пригодятся. Женщины изобретательны, перешьешь как-нибудь.
Биля рванулась было назад, но Оришев стоял на страже: обхватил ее руками и строго, по-отцовски произнес:
— Клянусь аллахом, примешь.
На глазах у Били показались слезы, лицо запылало, дрогнули запекшиеся на солнце губы.
— Не нищая я. Сама заработаю.
Батырбек цепко держал ее кисть.
— Знаю. И колхоз тебе поможет. Но гостя не обижай. Негоже так! Он, понимаешь, от всей души.
Взмолился и гость:
— Ты мне в дочери годишься, Биля. Считай, от отца подарок.
— У нее отец и муж на фронте…
— Возьми, прошу тебя, на память.
Биля, как во сне, протянула руки, взяла сверток, но продолжала стоять, будто ноги у нее приросли к порогу, не зная, что сказать и как уйти. Внезапно она прижала подарок к лицу и разрыдалась. Как теперь вернешь подношение чужому человеку, не обидев его самого…
— Ну, ну! Слезами благодарить! Что у тебя — слов нет? — ворчал Оришев. — Гимнастерка с плеч боевого комиссара! С гордостью должна носить. Человек в бой ходил в этой гимнастерке.
— Пусть ему прибавится столько лет… — Биля с трудом справилась с собой, — сколько нитей в этой рубашке.
— Молодец! Хорошо сказала. Теперь иди. — Оришев сам был тронут, боялся, как бы непрошеная слеза не набежала на глаза и ему.
О столь пышном ужине Доти Кошроков и не помышлял. Прежде всего он отдал должное шашлыку из свежей печени, жареному на вертеле вперемежку с кусочками курдюка. Просто не мог оторваться, хотя знал, что будут новые вкусные блюда. И точно. Вслед за шашлыком внесли отварное мясо под соусом из сметаны, перца и толченого чеснока. Но гость уже был сыт и мог только вдыхать аппетитный запах мяса, заполнивший маленькую комнатку. Пожалуй, так вкусно и сытно комиссар не ел с начала войны. Лакумы тоже пришлись ему по вкусу. Он подумал — не слишком ли хорошо и обильно едят в этом колхозе? Ведь того, что подали им на двоих, на фронте хватило бы для целого военного совета армии.
— Сколько у вас пшеницы? — спросил Кошроков как бы между прочим.
— Нисколько, — спокойно ответил Оришев, обмакнул кусок мяса в шипс (острый соус), проглотил, вытер губы. — Я понял тебя, Доти Матович. Ты прав. Уполномоченный по хлебу имеет все основания интересоваться, не утаил ли чего старый Батырбек Оришев от государства, раз он так жирно живет.
Кошроков смутился. Оришев словно прочел его мысли. Он заерзал на стуле. Гостю, которого принимают с таким неподдельным радушием, не подобает худо думать о хозяине. Ведь вот проклятый характер. Привычка до всего докапываться…
— У нас тоже скудная норма. Не разгуляешься. Трехлетний ребенок больше съест, чем мы даем взрослым. Колхозники целый день — от зари до зари — на воздухе. Аппетит такой, что каждому по курице подавай. Бывает, и в непогоду не прекращается работа. Пшеницу нельзя под дождем убирать, но кукурузу можно. Подсушил потом — и готово. Звенит зерно. Плохо только, коли снег выпадет. В этих местах снега жди каждый час. У скал и бока крутые, и характер такой же. Не заметишь, как понесутся с них плотные снежные облака.
— Норма есть? — Впрочем, Кошроков хотел сказать не это.
— Как и везде. План даже по овцематкам установили: сотня овцематок должна дать приплоду восемьдесят пять голов. Чабан обязан сохранить семьдесят пять. Не меньше.
— А если сохранит больше?
— Премию получит.
— На трудодни зерна не даешь?
— Не из чего. С кукурузой плоховато. Рано посеешь — сгниет, поздно посеешь — не вызревает. Прямо беда. Капризное растение, хуже слезливой девки. Не знаешь, как и подступиться к ней… Да, так откуда у меня пшеница? — Оришев взял большой румяный лакум, повертел его в руке, положил обратно в тарелку. — Я начну издалека. Так понятней. Мы в колхозе пшеницу вообще не сеем. Озимую посеешь — вымерзнет, яровая не дает урожая. Однажды поохал я в низовья заказывать кузнецам колеса для арб. Проезжаю мимо лубзавода, вижу — лежит конопля. Ее колхозы сдают на переработку. Коноплю подвозили, подвозили да и складывали как попало, верное, разбрасывали вокруг завода и по всей территории. Я отыскал только что вступившего в должность молодого директора и с упреком ему говорю: «Что ж ты, братец, ценное сырье разбрасываешь дождю на радость? Сложил бы в стога — ни дождь, ни снег не попортили бы». Тот пожаловался на нехватку рук: «Мужчин нет, а женщины на завод плохо идут». Коли так, думаю, дай-ка я предложу тебе свои услуги. Но не впрямую, а обходным маневром.
«Знаешь, — спрашиваю, — сказку про то, как черт с одним горцем артель составил?» — «Напомни, — отвечает. — Вроде в детстве мне ее рассказывали, да теперь что-то забыл», — «Ладно, — говорю, — напомню. Ты слушай.
Черт и хитрый горец договорились вместе пахать и сеять. Урожай — пополам. Черт вспахал землю, горец посеял просо. Когда пришла пора снимать урожай, горец говорит черту: «Друг, давай так — корешки твои, вершки мои». Так и сделали. Но черт вдруг обиделся: зачем, мол, мне одни корешки? Горец успокоил его: «В будущем году поступим наоборот». Дождались следующей весны. Черт вспахал землю, крестьянин посадил лук. Поспел урожай, оба вышли в поле. «Ну, теперь скашивай себе вершки, а корешки я возьму себе». Черт забрал свою долю и только тут понял, что его опять надули».
Директор лубзавода, молодой, славный такой парень, из комсомольских работников, хохотал до слез. «Только, — просит, — скажи наперед: кто из нас черт, а кто горец?»
Я ему отвечаю: «Ты верь мне, я старый человек, не обману тебя. Через пару дней пришлю бригаду стариков. Они тебе уложат коноплю в такие стога, что ни снег, ни дождь, ли ураган ей будут не страшны. За это я возьму только вершки. Что это значит? А вот прежде чем складывать вязанки конопли в скирды, я легонько обмолочу вершки. Семена все равно сгниют или их птицы склюют, а так, глядишь, я кое-какую пользу из них извлеку. По рукам?»
Парень сразу узрел свою выгоду. Семена заводу доставляли немало хлопот. Там, где лежала конопля, весной все зарастало, чтобы сложить в этом месте урожай, приходилось косить всходы…
На том и порешили. Старики за неделю навели на территории завода идеальный порядок. Такие аккуратные стога выросли — загляденье. Зулькарней Кулов на пленуме похвалил директора. Я подошел к нему: «Хитрый горец-то, оказывается, ты, чужими руками жар загребаешь». А он мне: «Ну-ну, не говори лишнего. Договор наш сохраняется и на будущий год». По правде сказать, семян конопли у него я намолотил порядком. Отправил их соседям в районы, где сеют коноплю, выменял на зерно. Вот откуда и лакумы. — Оришев улыбнулся, снова повертел пышку в руке.
Рассказ пришелся Кошрокову по душе. Восхищенными глазами смотрел уполномоченный на хозяина. Как много значат выдумка, изобретательность, умение находить выход из положения даже там, где, казалось бы, все пути отрезаны. Этому не учат. Это заложено в человеческой натуре. Оришев — прирожденный хозяин. Он и кукурузу убирает не так, как другие, — не позволяет выламывать початки не глядя, кидать их, куда попало: так можно не заметить невыломанный початок, если он висит низко или закрыт листьями. У Оришева ничто из того, что дает земля, не пропадает. Было бы таких руководителей побольше, поставить бы их во главе хозяйства повсюду, а Оришева назначить председателем исполкома районного Совета! А то ведь дела в масштабе района вершит бойкий честолюбец…
— Да ты поешь, как следует, — прервал Оришев размышления своего собеседника. — Кантаса старалась. Думаешь, она каждый день меня так балует? Ошибаешься. Ты здесь — вот и мне праздник. — Оришев положил гостю на тарелку большой кусок мяса.
— Спасибо, спасибо. Просто наелся до отвала… Очень интересно то, что ты рассказываешь. Другим бы перенять твой опыт. — Кошроков, подражая хозяину, окунул мясо в соус вишневого цвета и принялся его жевать, ощущая приятный вкус жареного лука, чеснока, стручкового перца.
— А знаешь, как я здесь оказался?
Оришев полотенцем тщательно вытер усы.
— Расскажи.
— Оккупантов изгнали в январе. Мороз тогда сковал реки, мощной рукой пригнул деревья к земле. Мелкие ручьи — те совсем вымерзли. В лесу — не пройти, не проехать, тропы и дороги завалило снегом. На ближних склонах гор, где колхозники косили сено, то там, то здесь чернели на снегу стога. Временами дул ветер с севера. Партийные и советские работники, вернувшиеся вместе с частями Советской Армии, сразу же взялись за восстановление хозяйств. Царила военная дисциплина. Что предложат — то и делай, выбирать, клянчить — бесполезно.
— Я сам угодил, можно сказать, как кур в ощип. Привык выполнять директивы. Прислали меня сюда. Я пришел к секретарю обкома и говорю: «Попробую поднять этот колхоз, но прежде чем приступлю к работе, соберу всех на общее собрание, буду принимать присягу перед народом». — «Какая присяга, что ты надумал?» — встревожился Зулькарней Увжукович. Я отвечаю: «Воины принимают присягу в начале службы, приму и я».
Обстановка в целом была, сам понимаешь, трудная. Враг все разорил, что успел. Помощи просить не у кого. Все — точно у разбитого корыта. У Апчары Казаноковой хоть трактор нашелся. В Чопракском ущелье, кстати, обнаружили и разбитые орудия. Гитлеровцы их впопыхах оставили. Иной раз удавалось, отделив ствол и лафет от колес, пустить в дело колесные пары. В тот момент это было все, чем располагал колхоз. Но и аульчане проявили сознательность: приносили на колхозное подворье кто грабли, кто борону, кто плуг. С миру по нитке… Отыскались понемногу конные сеялки, жатка, сенокосилки…
— А скот?
— О скоте поначалу речь не вели. Коровы тут не были розданы под сохранные расписки. Редко кому удалось сохранить скотину. Оккупанты и их приспешники рыскали по ущельям, сгоняли скот и отправляли на бойню: кормить армию. Что не удалось съесть, оккупанты забрали с собой, чтобы в пути не голодать… Постепенно в ущелье стали возвращаться люди, кое-кто со скотиной. Но ни кормов, ни ферм не было. Гитлеровцы не просто скормили лошадям сено, а по приказу командования сожгли оставшиеся стога: дескать, сено идет партизанам.
Вот в таких условиях я должен был принять колхоз.
На собрание явились все.
Многих я знал. Знали и меня в ауле по прежней работе. Знали про то, как я колхозные деньги спасал. Я пришел в полной боевой форме и с пистолетом на боку. Оружие не было лишним: партизаны с гитлеровскими холуями поменялись местами. Партизаны вернулись в аулы к мирным делам, гитлеровские прислужники, наоборот, из аулов подались в леса, в горы, в надежде отсидеться в пещерах, пока не возвратятся их хозяева.
Люди, услышав про принятие присяги, недоумевали. Что теперь — вместо бригад будут роты, батальоны? Бригадиры погоны станут носить? Пришли даже те, кто о благе колхоза совершенно не помышлял. Вдруг начнут присваивать звания, волновались эти люди, а их обойдут. Многие были уверены, что речь пойдет и о скоте, находящемся в личном пользовании, но на этот счет у меня были свои соображения. На меня давил Чоров, требовал согнать весь скот на фермы и числить его колхозным, сразу «дать план быстрого роста общественного поголовья». Я, наоборот, медлил, хотел сначала подготовить кормовую базу, восстановить животноводческие помещения, но понимал, что и затягивать решение этого вопроса нельзя. Бесхозный скот во время войны прибран к рукам самыми разными людьми, его могут пустить под нож.
Кстати, собрание проходило в том самом клубе, где произошла схватка капитана Локотоша с предателем Бештоевым.
— А-а, слышал, слышал. Исторический клуб. Капитана прикрывала толпа, иначе не унести бы ему ноги, — сказал Кошроков. — Но где-то в пути его все же подкараулили.
— Да. Устроили засаду.
— Что же было дальше?
— Я сказал: «Между нами недомолвок быть не должно. Вы меня избрали своим вожаком. Это для меня честь. Коня проверяют выездкой, сталь — оселком, а человека — делом. Перед нами трудная задача — восстановить хозяйство, вернуть людям достаток, радость труда, ощущение причастности к победам наших сыновей и братьев на фронте. Для этого мало засучить рукава. Надо встряхнуть собственную душу. Это я хочу первым на ваших глазах проделать с собой». Торжественно, неторопливо извлек я из-за пазухи книжицу, завернутую в красный платок, и говорю: «Достаю документ особой ценности. Он известен каждому из вас. В этот документ стреляли гитлеровцы, топтали его грязными сапогами, сжигали, хотели превратить в пепел. Но документ выжил, не сгорел, не истлел…» В толпе закричали: «Знаем, знаем — партбилет!» Я говорю: «Терпение! Не угадали! Я скажу, что храню под сердцем», и поднял над головой книжечку так, чтобы все видели. «Смотрите! Это устав сельскохозяйственной артели. Священная книга. Корана я не читал. В аллаха я не верю, но вера у меня есть. Верю в колхоз, в коллективный труд. Эту веру я исповедую и вероотступником мне не быть! Так вот: не на коране, на уставе сельскохозяйственной артели торжественно клянусь вам в трех вещах.
Во-первых, клянусь отдать все свои силы, знания, опыт колхозному делу.
Во-вторых, каждой буквой и каждым слогом этого писания… — я снова потряс над собой книжечкой, словом «писание» желая придать ей больший вес, — клянусь быть честным, не дать воровать никому. Уличите меня в нечестности — каждый из вас мне судья. Пока не кончится война, не ждите полновесного трудодня, не ждите зерна на трудодни. Но я клянусь третий раз — никому из вас, ни взрослому, ни старому, ни малому не дам умереть с голоду!
А теперь — хотите, оставляйте меня своим вожаком, хотите — нет!»
Я подошел к столу; чувствую: еле стою. Но креплюсь. Вижу, дошли мои слова до сердец, люди перестали шуметь. Я воспользовался тишиной, по ритуалу, придуманному мной, коснулся книжицей лба, потом приложил ее к губам и, придерживая у сердца, обратился к собранию: «Принимается моя клятва-присяга?» В ответ отовсюду послышалось: «Принимаем!», «Принимаем!» Нашлись, конечно, и злые языки: «Ты чистыми губами устав целовал?» Но их было мало.
Вот и вся история с принятием присяги.
Однако Чоров припер меня к стене: «Никто тебе не разрешит не выдавать колхозникам зерно на трудодни».
Я ему сразу врезал: «Ты первый и не разрешишь!»
Чоров такого не ожидал: «Как это?»
«Очень просто. Допустим, мы дадим план, рассчитаемся с МТС, отдадим долги. Останется зерно и на трудодни. Нет, не дай бог, чтобы мы не оставили на общественное питание, детсады, завтраки школьникам. Но в районе всегда найдется хозяйство, которое не смогло вырастить хороший урожай. Тебе же захочется, чтобы мы сдали зерно в счет будущего года и тем самым вытянули соседнее хозяйство в порядке, так сказать, взаимной помощи». Я вижу Чорова насквозь. Он весь урожай под метелку подметет, чтобы отчитаться перед обкомом.
Есть пословица: кто мед раздает — оближет свои пальцы; мы проживем как-нибудь, хотя бы запахом хлеба. Я хотел, чтобы люди наперед знали, что нас ждет, чтобы не питали напрасных надежд. Кончится война — иначе жить будем.
Кошроков подумал: «А ведь он чем-то похож на меня…»
— С нуля все начинали…
— С нуля? С ямы! Трудно было — ничего не скажешь. Лезь из кожи, покажи на деле, на что способен, находи выход из безвыходного положения, понимай нужды людей. С утра до ночи я в седло, успеваю за день побывать во всех хозяйствах, знаю, кто приболел, у кого горе в доме. Если у человека есть просьба, то он не ждет, когда председатель появится в правлении. Я сам его найду в поле или на ферме.
— Кто был до войны председателем райисполкома? — спросил Кошроков.
— Цишев.
— Нет. Мне называли русскую фамилию.
— Правилнов.
— Вот, вот, — Правилнов.
— Он и есть Цишев.
— Правилнов — это прозвище. Впрочем, сам он так к нему привык, что на собственную фамилию и не откликался. Всюду — пленум ли, актив, сессия — он садился в первом ряду, пожирал глазами докладчика. Выступает начальство — он кивает головой в знак согласия и громко выкрикивает «Правилно!» — в тех местах, где требуется одобрение. Сначала смеялись над ним, потом надоело. Он уверял, что ему дали прозвище не зря, мол, он человек правильный, находящийся на верном пути.
Оришев посмотрел на мясо, на соус. Все застыло, покрылось белой коркой жира.
— Не подогреть ли?
— Нет! Что ты! Спать будем. — Гость оглянулся на кровать.
— Да. Засиделись. Заговорил я тебя.
Единственное окно кухни светилось во мраке. Люди привыкли: стряпуха ложится спать глубокой ночью, когда последние запоздавшие колхозники явятся к ужину и съедят свою миску супа с кусочком мяса да ломтик мажаджи — большого круглого каравая кукурузного хлеба. Сегодня Кантаса и Биля условились вообще не спать, чтобы сшить к утру из комиссарского подарка юбку и кофту. Биля выйдет провожать доброго гостя в новом наряде. Наверное, ему это будет приятно.
Не отвыкли руки женщин от шитья. Кантаса взялась за юбку, Биля — за кофту. Раскроили быстро, да шить пришлось руками — швейной машины нет. Обе женщины вооружились иглами, нитками, наперстками, сели возле лампы. За работой начались воспоминания. Рассказывала главным образом Кантаса. Биля слушала, порой глубоко вздыхала. Верно говорят: язык рукам не помеха. О печальной судьбе дочки Кантасы Биле все было известно, а вот как появился в доме подруги Нарчо, почему она испытывает к чужому мальчику материнские чувства, а тот отвечает ей сыновней любовью, Биле не приходилось слышать.
В бригаде каждая женщина знает, почему Кантаса покинула свой аул, бросила дом и переехала в Верхний Чопрак. Каждая понимает, как тяжело матери к тому же видеть ежедневно то страшное грушевое дерево…
Дерево толщиной в несколько обхватов стоит с языческих времен. Когда-то ему поклонялись предки. Оно разрослось за века, ветви вытянулись: когда смотришь издали, кажется, будто высоко вверху соединилось несколько куп деревьев, образовав огромный зеленый шатер. От фашистских бомб ветки кое-где обломились, но дерево неколебимо стоит возле «Девичьего» кладбища, как бы охраняя сон тех, кто там покоится. Бывало, маленькая Лейла погонит корову в стадо и на обратном пути долго собирает под деревом кисло-сладкие желтые груши.
— Не ходи на «Девичье» кладбище, — просила мать девочку, сама не зная почему.
По традиции место под грушевым деревом считалось священным. В праздничные дни сюда гнали жертвенных быков, козлов, баранов, выжигали им на лбу каленым железом особый знак — символ того, что они приносятся в дар богам; головы заколотых животных устанавливались на ветвях, оставались на суку, пока не истлеют…
В очаге весело горит огонь, Биля подкладывает дровишек. Ветхая одежда не греет; что было бы, когда б не молодость, не закалка. За окном глубокая ночь. Луна словно залила молоком небесный купол, царственно и величаво глядит она сверху на зубчатую панораму гор. На ледниках, снежных папахах горных вершин — отблески луны.
Биля уступила свою кровать в кухне Нарчо. Кантаса дала мальчику подушку, стеганое шерстяное одеяло. Одеяло тяжелое: овечья шерсть свалялась; сними пододеяльник — увидишь толстую, в три пальца, кошму. Зато такое одеяло греет в любую погоду. Нарчо мерно посапывает, временами что-то бормоча во сне: видно, погоняет лошадей.
Биля не может скрыть восторга, примеряя будущую обнову. И Кантаса рада за подругу. Если все хорошее, чего они обе пожелали гостю, сбудется, на свете не отыщешь человека удачливее, чем он.
Кантаса все говорила, говорила…
Не повезет — и на верблюде собака тебя достанет, — гласит народная мудрость. Кантаса до войны числилась инструктором по работе среди женщин. В районе ее знали, уважали, она ездила по аулам, беседовала с женщинами в бригадах, на фермах. В начале войны Кантаса уже нашла было, куда пристроить Лейлу, чтобы самой уйти в горы с партизанами, но пришедшая в последнюю минуту весть о гибели мужа отсекла ей крылья. О сыне не было никаких вестей. А ушли они вместе. Отец — по мобилизации, сын — добровольцем. Кантаса думала — так безопаснее, будут оберегать друг друга: юношу все равно призвали бы через год… Сельские активисты уже эвакуировались. Кантаса не могла сообразить, как ей поступить. После гибели мужа и жизнь уже была не мила. Растерянная женщина осталась в ауле — захворала. Потом в доме появился Нарчо.
Немцы, наступавшие стремительно, неожиданно застряли на берегах Баксана, в двадцати километрах от аула. Республика оказалась разрезанной, благодаря реке, на две половины. Ту, что примыкала к железной и шоссейной дорогам, оккупировали, горная часть пока оставалась зоной действия лишь вражеской авиации. Нарчо и Лейла сначала прятались, услышав гул в небе, потом привыкли, выскакивали из дому, чтобы посмотреть, куда летят бомбардировщики или самолет-разведчик — так называемая «рама».
Кантасу теперь очень беспокоило, как бы не сбежал Нарчо, не всегда ладивший с Лейлой. Мальчик старался не даром есть хлеб — куда ни пошлешь, все сделает, как надо. Картофель в огороде выкопал, посушил на солнце, потом высыпал его в глубокую яму, предварительно выложив ее соломой, сказал: «До весны». То, что помельче, отобрал, как рачительный хозяин: для еды на каждый день. Планы строил — завезти дров в осенние теплые дни, чтобы зимой не тащиться с санями в лес. Коровы своей у Кантасы не было, а кукурузные стебли Нарчо скосил, аккуратно сложил в стожок. Работал на совесть.
— Однажды, — рассказывала Кантаса, — со двора исчезла Цурка, будь она неладна. Лейла без нее не могла жить. Думали — вернется. Прошел день — нет собаки.
— Пропади она пропадом. Может, кто увел ее?
Нарчо пожимает плечами.
— Собакоед съел, увел в кусты и съел. — Лейла злыми глазенками уставилась на мальчика.
Вижу, Нарчо затрясся от обиды. Не будь меня, он мог бы ударить девчонку. Паренек заплакал:
— Что я, волк? Почему ты меня называешь «собакоедом»? Я и раньше не для себя искал собак.
— Хватит вам ссориться из-за ерунды. Помогите лучше лук убрать. Он уже высох, пора делать вязанки.
Нарчо вроде успокоился. Но душа чует — что-то задумал. Нашел где-то кинжал, отточил, сказал: «Вдруг воры влезут…» Днем все вместе собирали с грядок луковицы. Он сопел, кряхтел, отворачивался от Лейлы. Девочка понимала, что обидела Нарчо, но не знала, как помириться. К вечеру Нарчо исчез. В свой аул он убежать не мог — там немцы. Значит, отправился бродяжничать. Попробуй теперь отыскать его.
Утром, как назло, вернулась Цурка, ободранная, грязная, голодная. Тут уж Лейле досталось от меня, как следует. Она, бедняжечка, и так казнилась, горько плакала по мальчику.
Шли дни. Я решила послать Лейлу в город, на базар. Повесила ей через плечо вязанку отборного лука: «Продашь, а на вырученные деньги купишь банку-две муки, еще возьми пшена, останется что-нибудь — купи себе сладенького». Девочка у меня была толковая, сообразительная…
Кантаса подробно описала поход девочки. За Лейлой, оказывается, увязалась Цурка, привыкшая сопровождать хозяйку. До базара они добрались быстро.
Столы не ломились от товаров, от мяса, овощей, фруктов. У одного — с десяток яиц. Продавец выложил яичко, остальные прикрыл мешковиной, чтобы кто-нибудь не унес. У других — крынка молока, или курица, или кулек макарон. Где-то еще продавались полмешка кукурузной муки, горка картофеля, тыква, пучок чеснока. Старики на ишаках привезли охапки сухих дровишек, сена, темно-коричневые плитки жмыха с маслобойного завода. Продавались тут, правда, хомуты, сыромятная кожа, конская сбруя, бурки, пояса, брюки, гимнастерки армейского покроя со следами от петлиц, белье…
Лейла прохаживалась вдоль торговых рядов с вязанкой лука через плечо. Она понимала — важно не продешевить, продать лук подороже, тогда денег хватит на все.
Базар тихо шумел. Лейла с любопытством разглядывала происходящее. Люди разговаривали вполголоса, приценивались к товару, пренебрежительно отмахивались, услышав, как высока цена. Это не мешало иному, уйдя, вернуться вновь, поторговаться. Мальчишки притащили свою добычу — дикие лесные груши. Плоды не успели еще приобрести восковой цвет, но аромат распространяли вокруг заманчивый. Лейла любила лесные груши больше садовых.
Вдруг девочка заметила молодую белокожую женщину, необычайно нарядно одетую, с замысловато уложенными золотистыми волосами.
Лейла слышала, как переговаривались люди:
— Римма Лагунова… Немка. Не эвакуировалась.
— Разрядилась, точно на свадьбу.
Лейла загляделась на роскошную блондинку. А потом так и ходила за ней, забыв, что надо продать лук и побыстрей вернуться домой. Наконец она вспомнила о Цурке. Собаки нигде не было. «Цурка! Цурка!» Лейла испугалась: неужели увели? Девочка носилась по базару, как угорелая. По щекам у нее текли слезы.
Биля, сокрушенно вздыхая, отложила шитье, поправила фитиль: керосин в лампе кончался.
Кантаса продолжала свое повествование. Через несколько минут Лейлу остановил какой-то немолодой мужчина и, не торгуясь, купил всю вязанку.
— Сдачи нет.
У Лейлы задрожал голос: хороший покупатель уйдет, а ей надо поскорей избавиться от лука и найти Цурку.
— Не надо сдачи. Иди. Я все беру, на шашлык пойдет! — сказал добрый покупатель с каким-то странным акцентом. — Лучшего лука не сыщешь. — Видимо, это был грузин из шашлычной. Успел завести собственную…
Лейла снова бросилась между рядов, плача и горько кляня свою рассеянность. О пшене и муке она уже не вспоминала. Внезапно девочка услышала разноголосый собачий визг и лай. Собаколов с огромным мешком в руках ловил собак. В стороне от лавок остановилась подвода — вернее, объемистый ящик на колесах, зарешеченный с одной стороны. Внутри его у решетки толпились собаки, кусая прутья, визжа и завывая.
Цурка, подмятая большим рыжим псом, тоже пробилась к решетке, и, жалобно скуля, царапала ее лапками. Девочка хотела умолять собаколова отпустить Цурку, но боялась. Забыв обо всем на свете, оцепенев, она следила, как собаколов подбирается к дворняжке, мирно свернувшейся калачиком под ишачьей повозкой. Он был уже у цели и едва не накрыл пса своей мешковиной, но дворняжка бросилась прочь. Собаколов выругался и двинулся за добычей, ускользнувшей из рук.
Лейла, придя в себя, побежала к клетке на колесах и тут лицом к лицу встретилась с нечесаным, замызганным мальчиком. Это был Нарчо. Он сделал вид, будто не замечает девочку. Лейла закричала:
— Нарчо, Нарчо, освободи Цурку! Скорей, пока нет того дядьки!
Раздумывать было некогда. Выяснять отношения тоже. Нарчо быстро оглядел ящик с собаками: в торце была сделана дверца — она закрывалась на шпингалет. Он мигом откинул ее, а сам кинулся прочь. «Ты что украл?», «Держи вора!» — послышалось сзади. Нарчо понимал, как это опасно. Поймают — изобьют раньше, чем разберутся.
Из ящика с лаем выскакивали собаки. По две, по три разом… Они застревали в проеме узкой дверцы, кусали друга друга за загривок, а выбравшись, разбегались в разные стороны. Люди шарахались от них. В одно мгновение ящик опустел. Едва Цурка лапками коснулась земли, как послышался голос Лейлы. Собака стремглав кинулась к хозяйке, завизжала от радости, подпрыгивала, благодарно лизала ручонки девочки. Обе побежали напрямик, не разбирая дороги, чтобы только поскорее покинуть злополучный базар. Через минуту они догнали Нарчо.
Мальчик то и дело оглядывался со страхом — не гонится ли за ним собаколов с огромным мешком в руке. Все трое неслись что есть духу. Впереди мчалась Цурка. Потом Нарчо остановился. Решил идти своей дорогой. Зачем возвращаться в дом, где его так оскорбили? Не веселее ли бродяжничать, скитаться, где душе угодно…
— Нарчо, — взмолилась Лейла, — пойдем домой.
Нарчо молчал, глядя в сторону.
— Зачем мне к вам? — выговорил он наконец. — Чтобы ты звала «собакоедом»?
— Не буду больше, Нарчо. Честное пионерское, не буду. Знаешь, как мама меня за это ругала. Она обегала весь аул, искала тебя. Нарчо, милый, пойдем.
Конечно, лучше всего было вернуться к доброй заботливой Кантасе, да, кстати, и выполнить свое обещание — заготовить на зиму дров, пока стоят теплые дни. Попрошайничать — если говорить откровенно — последнее дело. Но и обида велика.
— Я в городе хочу жить, — пробурчал мальчик, будто в его распоряжении были кров и пища.
— Пойдем домой, Нарчо, пожалуйста. Мама слезами изошла, думает — тебя бомбой убило. Цурка, знаешь, сама явилась. Кто-то, наверное, хотел ее оставить у себя, а она сбежала. Я про тебя и не думала тогда ничего плохого, просто от обиды слово дурацкое сорвалось с языка…
Цурка терлась о ноги мальчика, опасливо поглядывая в сторону базара, — не грозит ли что-нибудь плохое?
— Поклянись, что никогда не будешь называть меня «собакоедом», — решился в конце концов Нарчо.
— Клянусь памятью папы, именем мамы, брата своего. Вот тебе честное, честное, самое честное слово! — Лейла приложила руки к груди, глядя на мальчика глазами, полными любви и страха.
— Ну, пошли, а то еще собаколов нас увидит, — Нарчо сменил гнев на милость.
Лейла была счастлива. Радовалась и Кантаса. Не беда, что Лейла не купила муку и пшено. Она вернулась с Нарчо. Мальчик и девочка с этого дня сблизились, точно брат и сестра. Один без другого есть не сядет. Нарчо где-нибудь добудет большую, сочную грушу — обязательно разделит с Лейлой. И Лейла — лакомка — делилась с ним всем. Друг без друга они никуда не ходили. На мельницу — вместе, по ягоды — вместе. Приносили целые корзины терна, калины. Кантаса варила повидло, сушила ягоды, откладывала на зиму. Нарчо все искал колеса от передка плуга — хотел повозку для дров сделать.
Но свет померк. Гитлеровцы накопили сил, вода в бурном Баксане спала, и началось новое наступление. Снова всполошились люди, срываясь с мест. Кантаса занедужила именно в этот день. Сжимало сердце, непривычно болела голова. Попробовала собрать самое необходимое — все поплыло перед глазами, и бедная женщина рухнула прямо на мешок с вещами. Началась бомбежка. Небо над аулом словно раскололось. Нарчо в это утро отправился на мельницу, за мукой (накануне он отвез туда зерно). Вернувшись, увидел небывалую суматоху. Из местной лавки, оставшейся бесхозной, люди выносили мешки, свертки, коробки, ящики. Тащили керосин в ведрах, подсолнечное масло в бутылках, серпы, лопаты, косы. Два старика впряглись в сеялку и волокли ее, останавливаясь через каждые двадцать шагов, чтобы отдышаться.
Товар, однако, раздавал участковый милиционер, заехавший в родной аул перед эвакуацией. Он знал, что все это добро через час или два достанется врагу. Так пусть лучше достанется своим. Нарчо понесся к Кантасе сообщить о происходящем. Она и слушать его не хотела: «Я не грабительница и тебе запрещаю». Нарчо умолял ее: немцы близко, придут — поздно будет. Кантаса отмахивалась — мол, жизнь дороже соли или керосина. Нарчо сначала подчинился, а когда бомбардировщики стихли, отважился без спросу вернуться в магазин. Какой-то старик аккуратно складывал в мешок два хомута, шлею, уздечки, постромки — видимо, надеялся приобрести лошадей или, во всяком случае, войти с кем-нибудь в долю, когда весной аульчане объединятся «в плуг». Старух интересовали продукты и домашняя утварь. Одна женщина согнулась под тяжестью сепаратора. О сепараторе, конечно, мечтала любая хозяйка в ауле. Из него молоко льется отдельно, сливки отдельно…
Милиционер требовал, чтобы люди встали в очередь, и давал то, что попадется под руку. Выбирать товар он не разрешал. Благообразный старик тащил ящик со стеклом. У многих от бомб уже повылетали стекла: подойдет зима — все придут к нему за помощью. Другой впрягся в новенький ход, изготовленным обозостроительным заводом. Он смотрел далеко. Явятся немцы — помощи ждать неоткуда, а тут сам бог даст четыре колеса: ставь ящик, вставь дышло — и подвода готова.
Нарчо прошмыгнул вперед. В сыром полуподвальном помещении, где хранились продукты и хозтовары, люди рылись в мешках и ящиках. Мальчик подошел к небольшому мешку, из которого сыпалось что-то белое. Лизнул — сахар. Он тут же вцепился в мешок и, как муравей, который тащит на себе червяка, в десять раз превосходящего его размером, поволок сахар к выходу. Во дворе Нарчо перевел дух, оттащил мешок в сторонку, потом отыскал клок травы, законопатил прореху. Теперь бы взвалить добычу на спину. Нет, пожалуй, мешок он не поднимет. Надо бежать домой за Лейлой. Вдвоем они осилят ношу. Самолетов вроде не слышно. Мальчик с трудом повалил мешок в крапиву и помчался к дому. Лейла уже бежала ему навстречу, на ходу возмущаясь:
— Что ж ты ничего не несешь? Все что-то несут!
— Не могу одни. Мешок тяжелый. Сахар.
— Я помогу тебе. Бежим. Сахару у нас давненько не бывало.
— А мама? Она не будет ругать?
— Бежим к дяде Гуле. У него тележка есть. На ней привезем.
Старик Гуля жил один.. Внуки на фронте. Их письма дед складывает и, как амулет, зашив в кожу, носит на себе. Сам читать не умеет, но знает: пишут письма, значит, живы. Это — главное. Нарчо и Лейла вбежали во двор. Тачка стояла у сарая, где хранились фрукты. Ребятишки впряглись и понеслись, что есть силы. У Лейлы горели глазенки: охваченные азартом дети не замечали ничего и не слышали гула приближающихся самолетов. Добежали до сельпо. Нарчо кинулся к зарослям крапивы, куда он затащил мешок. Его там уже не оказалось. Увидев милиционера, Нарчо пожаловался ему. «Унесли мой мешок!» Милиционер усмехнулся:
— Не зевай! Понял? — Он раскидал ящики и откуда-то, кажется, из-под пустой тары извлек еще мешок. — На, тащи, скорей. Теперь уже все. Гитлеровцам ничего не осталось.
Нарчо и Лейла в восторге потащили мешок к выходу. Там оказалась мука. Пшеничная. Тоже неплохо! Кантаса будет печь лакумы. Милиционер помог им уложить мешок в тачку. Нарчо хотел прихватить кастрюлю для Кантасы, огляделся — нету ни одной. Ну, ничего, Кантаса и муке будет рада.
Чуткого слуха Лейлы коснулся уже знакомый гул:
— Летят.
— Давай скорей. Успеть бы добежать до дому.
Это были не бомбардировщики, а маленькие юркие самолеты — может их и бояться не стоит? Летят не строем, как те, которые бросают бомбы, а словно стая стрижей — кто как хочет: вверх, вниз, будто играют. Нарчо и Лейла бежали, обливаясь потом. Вдруг Нарчо почувствовал, что бежать стало подозрительно легко. Оглянулся — мешок пуст, а по дороге за ними тянется белая полоса — мука просыпалась.
— Вот тебе и лакумы, — расплакалась от обиды Лейла.
— Пойдем назад.
Милиционер хотел уже покинуть опустевший магазин, когда вернулись расстроенные дети. Узнав, в чем дело, добрый парень пошел шарить по полкам. Заглянул во все закоулки, вытащил полмешка соли.
— Берите. Больше ничего не осталось. Да скорей бегите отсюда, слышите?
Нарчо с Лейлой «поехали» домой не с таким торжественным видом, как в первый раз, но все-таки не с пустыми руками. Полмешка соли — клад, соль ведь можно менять. Нарчо уже размышлял о том, что надо отсыпать соли старому Гуле: что бы они делали без его тачки?
Улица внезапно опустела. Лейла почувствовала страх, словно перед грозой, от рева самолетов звенело в ушах. Что-то зашуршало, точно кто-нибудь швырнул горсть камешков в озеро. Нарчо посмотрел вверх, увидел черный крест на боку самолета и самого летчика.
— Ух, винтовку бы мне! Я бы ему влепил! — крикнул он в сердцах. Его никто уже не слышал. Самолет начал новый заход. Нарчо оглянулся. Лейла тихо сидела на земле, уткнувшись в мешок головой. Вокруг нее расплывалась лужица крови.
Нарчо схватил раненую девочку и бросился к дому. В его ушах звенели слова Лейлы: «Успеть бы добежать…» — будто она чувствовала приближение беды.
Девочка скончалась у Нарчо на руках.
— О боже! Лейла! Свет моих глаз! — Кантаса в исступлении обхватила еще теплое тельце дочери. — Не может быть… Она жива. Моя радость! Я ее вылечу. Вылечу! — Она коснулась окровавленного платьица и тут же увидела зияющую рану на груди ребенка.
Ни рева самолета, ни взрывов бомб, ни воплей людей, взывавших о помощи, — ничего не слышала Кантаса. Она безутешно рыдала. От ее стенаний и мертвый перевернулся бы в могиле. Прислонившись головой к двери, рыдал и Нарчо. Мать молила бога, чтобы в нее угодила бомба — тогда она ляжет в одну могилу вместе с дочкой. Она стояла, раскачиваясь из стороны в сторону, словно укачивала мертвую Лейлу.
Судьбе было угодно, чтобы Лейла сошла в могилу одна, без матери.
В долине реки, где строился мост, лежали большие железобетонные трубы. Во время налета бомбардировщиков в них залезло немало народу: люди считали трубы надежной защитой. Но одна из бомб, предназначенная для переправы, угодила именно в трубу. Погибли все, кто прятался там, одних убило осколками, других — воздушной волной. Узнав об этом, все, у кого кто-то отсутствовал в этот час, бросились к реке. Вскоре горестное шествие направилось в аул. Командир подразделения красноармейцев, отступающего, видимо, последним, сказал:
— Немцы идут за нами. Пока не поздно, похороните трупы.
Шествие направилось прямо к грушевому дереву, приветно склонившему навстречу людям свои пышные ветки. Созревающие плоды золотистым блеском оттеняли зелень листвы.
Вырыли две глубокие могилы — одну для мужчин, другую для женщин. Пусть священное дерево, думали аульчане, охраняет покой погибших. Кантаса не захотела хоронить Лейлу в общей могиле. Вместе с Нарчо они вырыли отдельно небольшую яму поближе к груше. Похороны закончились уже в сумерки. По обряду женщинам не полагалось входить на территорию кладбища: они еще долго плакали за оградой. В эту ночь никто не спал, друзья собирались у родственников погибшего, чтобы быть рядом, разделить с ними горе, произнести слова утешения. К Кантасе пришли соседки — плакальщицы. Кто-то притащил тачку. На мешке виднелись пятна крови. То была кровь Лейлы. Мешок с солью поставили посередине комнаты. Женщины, сидя вокруг, рыдали, причитая, и трогали руками красное пятно на мешке, будто касались головки убитого ребенка.
Нарчо с Цуркой спрятались в сарае. Цурка тоже скулила, будто сознавая беду. Нарчо плакал, коря себя за то, что взял Лейлу в магазин.
Под утро началась новая бомбежка. Угрожающе загудели самолеты. Люди, однако, на этот раз словно и не испугались. Потрясения минувшего дня истощили их силы. Но под конец раздался взрыв невиданной мощи. Затряслись дома, из окон со звоном полетели стекла, с крыш посыпалась черепица. Люди выбежали на улицу, стенай и плача. Ужас охватил селение. И тут кто-то, стоявший неподалеку от кладбища, закричал истошным голосом, созывая земляков. Самая мощная из бомб упала вблизи свежих могил. Взрывом из могил выбросило трупы, раскидало вокруг. Несколько мертвецов, подброшенных взрывной волной, повисло на грушевом дереве. Выше всех висела Лейла. Тельце девочки попало между двух больших веток, зацепилось уцелевшим рукавом за сук и теперь раскачивалось в шелестящей листве. Если бы не поникшая кудрявая головка, не бессильно опущенные руки, можно было подумать, что Лейла порхает в небе. Кантаса чуть не сошла с ума…
Немцы вошли в аул рано утром, на заре. Жители не успели снять с дерева трупы. Даже гитлеровцы были поражены невиданным зрелищем и молча стояли перед грушевым деревом. Впрочем, заметив неподалеку свежую воронку от бомбы, они поняли, в чем дело.
Рассказ Кантасы подошел к концу. Обе женщины долго не произносили ни слова.
— А он? — вымолвила наконец Биля, мотнув головой в сторону Нарчо. Она дрожала всем телом, хотя в комнате стало тепло. Этих страшных подробностей Биля не знала.
— Нарчо остался со мной. Без него мне бы вообще конец пришел. Он меня просто выходил. Я уже и воду пить не хотела. Нарчо был терпелив, заботлив. Успевал и готовить, и за водой ходить, и в лес, и на мельницу. И всюду один. Дадут ему на похоронах кусок поминального мяса — принесет, подогреет, поставит у моей постели.
Кантаса пролежала долго. Но жить-то все равно было нужно, хотя бы ради Нарчо. Встав на ноги, первым делом купила корову: обменяла на нее припрятанную одежду мужа. Она и не подозревала, сколько хлопот принесет ей горемычное животное…
Нарчо вдруг заплакал во сне, заскрежетал зубами. Биля испугалась.
— Ему снится плохой сон. Разбудить?
— Не надо, — покачала головой Кантаса. — Какие бы сны ни снились, теперь все в прошлом. Мало прожил паренек, а натерпелся — на троих хватит. Я за него рада. К настоящему человеку приставлен, есть с кого брать пример. Чабаны, и те ищут хороших взрослых псов, чтобы щенята росли вместе с ними и тоже стали хорошими собаками. Нарчо будет отличным парнем.
Шитье подходило к концу. Кантаса велела Биле последний раз примерить кофту. Биля, надев обнову, крутилась перед Кантасой. Зеркала-то, чтобы взглянуть на себя, не было. Кофта получилась длинная. Кантаса не советовала укорачивать ее: теплее будет. Все равно под юбкой не видно. От башлыка осталось два больших лоскута. Даже на поясок хватило. Биля сияла. Бессонная ночь ее нисколько не утомила. Теперь она с нетерпением ждала рассвета, чтобы люди увидели ее в новом костюме. Дело было сделано. Теперь женщины принялись готовить завтрак для бригады и для гостя.
Проснулся Нарчо. Увидев тусклый свет в окне и женщин, суетившихся у плиты, мальчик испугался: неужели проспал! А спать хотелось — словно неделю не смыкал глаз. Усилием воли Нарчо поднялся, сел.
— Сыночек, родненький, ты уже проснулся? — Кантаса ласково глянула на сонного парнишку. — Не рано ли? Все еще спят. Поспи и ты, ненаглядный. Ох и вкусным завтраком я вас угощу! И разбужу, когда надо.
— Нет. Нельзя. Ординарец должен вставать раньше комиссара. А то за самовольство знаешь что будет?
Ни Кантаса, ни Биля не знали, что такое ординарец. В кухне запахло мясом.
— Ты бы рассказал, что думает Доти Кошроков о будущем. Какие у него планы? — попросила Нарчо Биля, уже красовавшаяся в своей обнове. Она думала, что мальчик заметит ее наряд, но Нарчо женские туалеты не интересовали.
— Заживет нога у полкового комиссара — поедем на фронт. — Нарчо бодро выдал желаемое за действительное.
— На фронт? — у Кантасы подкосились ноги. — И ты?
— Мы не имеем права разлучаться. Ординарец должен всегда быть при комиссаре. Так велит устав. — Нарчо и сам изумился тому, что придумывал.
— Детей не берут на фронт. — Кантаса уже жалела, что пристроила парня на конзавод. — Может, вернешься ко мне?
— Комиссар говорит: «Без тебя никуда».
— А я? — Голос Кантасы дрогнул. Утро показалось ей хмурым, холодным. — Неужто ты бросишь меня, Нарчо, родной мой?
— Я пойду поить лошадей, — заторопился он, не зная, что ответить. Вопрос озадачил мальчика.
— А завтракать?
— Потом. Первым делом лошади. Служба. — Нарчо хотел еще раз сослаться на БУК — боевой устав кавалерии, который только раз увидел на столе директора, но промолчал. Он искренно жалел добрую Кантасу, видя слезы на ее смуглых щеках.
— Все зависит от коленной чашечки комиссара, — добавил он, как бы оправдываясь. — Разработается нога, будет сгибаться — тогда на фронт. А если с палкой останется, куда ж такого на воину…
Лицо Кантасы озарилось надеждой.
Не спал в эту ночь и Чоров. Его одолевало желанно быть поближе к комиссару. Хотелось не просто ввести уполномоченного в курс дела, а прежде всего показать ему свое умение решать вопросы «в седле», распекать руководителей хозяйств за нерадивость, «укорачивать стремена» тем, кто пытается возразить председателю. Но так получилось, что к Казаноковым он не поехал, дабы не есть из одной миски с директором кирпичного завода. Не предполагал он, что Кошроков, переночевав в ауле, утром исчезнет в неизвестном направлении. В Чопракском ущелье аулы можно пересчитать по пальцам. Однако не в каждом есть телефон…
Уязвленное самолюбие не давало Чорову покоя. И почему это Кошроков не проявил к нему должного интереса! Чоров не допускал мысли, что Доти Матович останется ночевать на полевом стане, где нет элементарных удобств. Он проверил все дома, куда обычно зазывали гостей, где сам гостил, если задерживался в колхозе, — безрезультатно.
Утро выдалось туманным — признак того, что день разгуляется, когда с гор подует ветер. Из аула тянулись женщины — не подвели председателя, — шли с ведрами, сапетками (корзинами, сплетенными из тонких прутьев).
Кошроков встал рано, умылся, побрился. Оришев сливал ему на руки воду, держа наготове полотенце. Они решили с утра поехать посмотреть хозяйство. Кошрокову не терпелось увидеть колхозную конеферму, он тайно мечтал купить у Оришева несколько кобылиц для своего конзавода; хорошо было бы прихватить и жеребца, на котором разъезжает председатель. Кошроков приметил его еще накануне. Хороший жеребчик!
Комиссар сидел в ожидании завтрака, когда дверь отворилась и порог переступил торжествующий Оришев.
— Ну, Доти Матович, узнаешь, кто несет нам еду? — Батырбек раскрыл дверь пошире, пропуская вперед радостную, взволнованную Билю. Гордо приосанившись, она несла поднос, где чего только не было: румяные лакумы, горячий шашлык из свежей баранины, нарезанная ломтиками брынза, две большие пиалы с чаем. Кошроков поразился: надо же, башлыка хватило на целую юбку, а из гимнастерки-то какую сшили отличную кофту… Биля преобразилась — похорошела, глаза засветились.
Гость тоже был счастлив. Как приятно доставить радость ближнему…
— Неужели все это создано за ночь? И так ладно!
— Женщины захотят — все могут. — Оришев улыбаясь смотрел на Билю. Он вспомнил лохмотья, в которых та грелась на солнышке. Что значит наряд для женщины!
Биля ушла. Ей казалось — все только на нее теперь и смотрят.
Неожиданно появился наугад прискакавший Чоров.
— Клянусь аллахом, ты вовремя подоспел. Садись. — Батырбек уступил гостю свой табурет.
— Утренний гость, говорят, долго не засиживается. — Чоров был собран, бодр, его плоское лицо выражало удовлетворение: наконец-то удалось разыскать уполномоченного.
— Да и мы не засидимся, — в том же тоне ответил Кошроков, попивая из деревянной ложки густую, чуть солоноватую каракуру — чай с молоком, и закусывая брынзой с лакумом.
— Что ж ты, кроме чая, ничем не угощаешь гостя? — не вытерпел Чоров.
— Наркомовские сто грамм мы пили вчера. С утра не полагается, — ответил за хозяина уполномоченный. Правда, и вчера он категорически возражал, чтобы посылали за водкой в сельский магазин. Но Оришев был неумолим: «символически, по глотку». Глотки, правда, получились лошадиными…
— Да и на фронте не полагается с утра, иначе попадешь в штрафную роту, — шутил Чоров, словно полжизни провел на передовой.
— И здесь — фронт, — заметил Кошроков. — Вон какой ворох кукурузных стеблей взяли в окружение. Домолачиваем.
— Вот за это следовало бы по маленькой.
— На, держи. Здесь целая чаша. — Оришев принял из рук Кантасы тарелку, вилку и большую чашку с чаем. Все это он поставил перед председателем. — Пей, пока горячий. Из шиповника чай. Знаешь, как бодрит — не хуже «Охотничьей».
— Не по-партизански поступаешь, забываешь старые традиции. Помнишь, как мы соблюдали принцип — не оставляй на утро то, что можно выпить с вечера. — Чоров ложкой мешал чай. Утром он обыкновенно почти ничего не ел. Не было у него аппетита и на сей раз, зато говорил «райнач» не переставая.
— Разве обязательно пить? — укорял Чоров Оришева, — Важно провозгласить тост…
— Дядя Доти, запрягать лошадей? — деловитый вопрос Нарчо прервал эти разглагольствования. Мальчик рассмешил Кошрокова: приложил руку к шапке. К сожалению, эффектно щелкать каблуками Нарчо не умел.
— Запрягай, милый, запрягай. — Нарчо уже повернулся, чтобы идти, но Кошроков остановил его: — А ты поел, мой боевой ординарец?
— Поел, — нараспев ответил Нарчо, счастливо улыбаясь. Как было бы хорошо, если бы комиссар назвал его «мой боевой ординарец» в присутствии Кантасы… Мальчик побежал к ферме, где стояли каурая и гнедая. Лошади были уже накормлены.
Спор о гостеприимстве продолжался недолго.
Увидев, что Кошроков вместе с Чоровым и Батырбеком выходит из комнаты, Нарчо лихо, по-кавалерийски, словно правил не линейкой, а пулеметной тачанкой, подкатил к крыльцу; отдохнувшие лошади остановились, перебирая от нетерпения ногами.
Из кухни вышла Кантаса. Она успела завернуть в чистую тряпицу гостинец для Нарчо. От волнения она все вытирала руки фартуком. За ней появилась Биля, довольная, улыбающаяся.
— Ну, хозяюшки, благодарность вам превеликая. А знаете — так угощать гостей рискованно. — Кошроков не отпускал теплую, пахнущую луком и жиром руку Кантасы. — Того и гляди, не захотят уезжать, а уедут — вернутся доедать то, что не смогли съесть. Оставлять-то — грех. — Доти и не догадывался, что говорит правду. — Один генерал спросил своих солдат: «Ну как, хватает харча?» — «Хватает, товарищ генерал, — отвечают солдаты, — даже остается». — «А что делаете с тем, что остается?» — «Доедаем, товарищ генерал, доедаем». Так и мы поступим.
Мужчины рассмеялись.
— И вам дай бог столько радостных дней, сколько кругов сделали ваши колеса по пути к нам. — Кантаса смущалась, но решила все-таки высказаться. — Вы думаете, что сделали добро только для Били? Нет. Вы всех нас обрадовали. Пришли женщины, увидели Билю — слез не сдержали, а сколько хороших слов произнесли… Вы добрый человек. Дай бог вам легкого пути… — Кантаса замолкла раньше, чем сама хотела.
Биля подошла к гостю, низко поклонилась, хотела поцеловать ему руку, но Кошроков не позволил. Он сам прикоснулся губами к ее натруженной руке, погладил молодую женщину по голове, пожелал ей всех благ, обещал еще приехать.
— Очень просим, очень, — в один голос говорили женщины.
Цурка никак не отставала от Нарчо, норовила забраться на линейку, стоит на задних лапках, передними упирается в ноги Нарчо, машет хвостом, глаз не отводит: возьми, мол, меня. Нарчо гладит собаку по мягкой шерсти.
— Куда ни приедешь — всюду твои друзья, Нарчо, — искренно удивлялся Доти Матович. — Даже собаки тебя знают.
— Так это же Цурка!
— Нарчо — парень известный, — согласился Оришев, легонько похлопывая «ординарца» по плечу.
«Укладывая» на сиденье больную ногу, Кошроков оглянулся. Чоров, желая попрощаться с Кантасой, сделал к ней шаг, но Кантаса насупилась, отвернулась и быстро зашагала прочь. Чорову стало неловко, он сделал вид, будто пошел не в ту сторону. И с линейкой ему не повезло. Кошроков не пригласил его сесть рядом, а Чоров прикинулся, будто не замечает этого:
— Вы не ждите меня. Я догоню. На конеферму едете? Мне надо еще на скотооткормочную базу завернуть. Я раньше вас буду на месте. Недаром говорят: пеший конному не попутчик. Я на машине, стало быть, для меня вы — пешие.
Старый «виллис» сначала покатил под горку, лишь потом включили мотор — иначе он не заводился.
— Ну и «конный», — засмеялся Кошроков.
Однако и Оришев, и Кошроков чувствовали неловкость. Получалось, будто они избегают общества Чорова… Линейка катилась легко. Сытые кони звонко били копытами по каменистой дороге. Женщины, стоя толпой у полевого стана, провожали гостя взглядом. Первым тишину нарушил Кошроков.
— Батырбек, ты заметил — Кантаса не подала руки Чорову.
— Старые враги.
— Почему?
Оришев ответил не сразу: не хотелось обсуждать чужую ссору. Нарчо тоже мог бы дать исчерпывающую информацию на этот счет, но не смел вмешиваться в разговор взрослых.
— Она — стряпуха, — продолжал Доти, — он — первое лицо в районе. Что им делить?
— Обидел он ее… — решившись, начал в конце концов Оришев.
— У Кантасы была корова, она выменяла ее на тулуп погибшего мужа, холила, лелеяла, уберегла от гитлеровцев. Как это ей удалось — неизвестно, говорят, держала животное в погребе, кормила по ночам. Оккупация кончилась. Объявили первый сельский сход. Пришел час восстанавливать хозяйство. Насчет коров установка была правильная: если удастся обеспечить ферму кормами, то и скот следует согнать на фермы. Чоров вгляделся в горные склоны и увидел: чернеют копны сена, заготовленные еще до прихода гитлеровцев. Он решил, что с кормами дело обстоит благополучно, распорядился свести уцелевший скот на фермы. Спустили и другую команду: в целях быстрейшего выполнения плана поголовья скупить коров у колхозников и рабочих сельской местности не по рыночной цене, а по заготовительской. Чоров вызвал милицию, перекрыл дороги, ведущие на базар. Народ заволновался…
Уполномоченный внимательно слушал, повернувшись к рассказчику.
«Директивы — вехи, — думал он. — А вот способ, которым идет от вехи к вехе: напрямик или выбирая, как лучше, — дело исполнителя. Кулов дал правильную директиву — восстановить общественное хозяйство, в частности фермы. Как ее выполнить применительно к конкретным условиям — это уже была задача Чорова. К каждой ситуации нужен свой подход».
— Кантаса, — говорил тем временем Оришев, — не отдавала коровы. Она делила одиночество с Нарчо, и я знаю, как преданно они заботились друг о друге. От пережитого пошатнулось здоровье Кантасы. Нарчо заботу о корове взял на себя, из лесу он возвращался не только с дровами, но и с охапкой прошлогодней травы, в наших местах называемой «милиф». Он добывал ее, шаря под кустами, между валунов, возле деревьев. В траве этой питательных веществ негусто, но все-таки корм. Поили корову теплой водой, так она и держалась на ногах. А когда в доме молочко — знаешь, все-таки легче.
Явились от Чорова: «Отдай корову». Кантаса отрезала: «Не отдам». Корова была к тому времени стельная. Кантаса и Нарчо ждали, что она вот-вот отелится и они заживут по-другому.
Тем временем часть собранных на ферму коров пала. С планом дело не выгорало. Да и упорство Кантасы создавало опасный прецедент. И тогда в дом к ней пожаловал сам Чоров. Он понимал, что вдову уломать трудно. Она знает свои права и объективно заслуживает, чтобы к ней отнеслись внимательно: кто, как не она, тяжело пострадала в период оккупации… Чоров полагался на свой начальнический авторитет и, так сказать, на личное обаяние.
— Я знаю, зачем тебя принесло. Зря стараешься. — Кантаса встретила непрошеного гостя сурово. Сжала губы, напряглась. — Коровы я не продам, если даже золотом будешь платить.
— Ты спишь и видишь во сне корову. — Чоров делал вид, будто не собирается уговаривать хозяйку дома. — Нужна мне твоя корова! Свет на ней клином, что ли, сошелся?
— Я хочу видеть корову в своем хлеву. Мальчик повел ее на выпас — чуть не отобрали. Пришлось гнать стельную корову, как кобылицу, — галопом. Ты бы лучше нажимал на тех, кто у лица оккупантов опахало держал, а мне ты обязан помогать. Я — наседка без детенышей. У меня нет никого… — Кантасе изменило самообладание: плечи дрогнули, из глаз хлынули слезы. Она рассердилась на себя за внезапное малодушие.
В эту минуту Нарчо внес в дом дрова и с силой бросил их на пол. Поленья разлетелись в разные стороны, одно ударило Чорова по ноге. Мальчик, как мог, выражал свой протест против визита председателя. Он тоже прекрасно знал, зачем тот пожаловал.
— Перестань реветь. Я не по поводу коровы приехал. — Чоров мерил шагами комнату, соображая, как вести себя дальше.
— А по поводу чего? — Кантаса уже взяла себя в руки. — Я не из тех, к кому слетаются любители весело провести время. Война опалила мое гнездо, ничего не оставила. Не будь со мной мальчика — совсем было бы плохо. Он меня выходил. Да приласкает аллах моего Нарчо…
— Так было? — обратился Оришев к мальчику, сидевшему с опущенной головой.
— Так, — тихо согласился тот.
Он был удивлен: Оришев до того точно передавал события, словно присутствовал при них сам. Видно, Кантаса рассказала.
— Я рад, что ты оправилась от недуга. Хочу, чтоб ты твердо встала на ноги. За этим и пришел. Собираюсь предложить тебе помощь. — Чоров лгал, но Кантаса поверила:
— Так бы и сказал.
— Я так и сказал бы, да ты не даешь. У меня для тебя хорошие новости: нам выделены большие средства для оказания помощи тем, кто пострадал при оккупантах. Понятно? Тебе мы обязаны помочь прежде всего.
Кантаса усомнилась: «Больно сладко поет. Неспроста это». И спросила напрямик:
— Давно это вы продрали глаза? Вы слепыми щенятами были и вдруг прозрели?
Чоров лукавил:
— Ты же активистка со стажем, а говоришь несуразные вещи. Кто слепым щенком был?
— Те, кто хотел забрать у меня корову. Ну да ладно. Теперь вижу — поняли люди. Дошли слова мольбы. Да еще говоришь — деньги отписали? За это отблагодарю не словами, а честным трудом. За заботу, за уважение готова на любые жертвы.
Чоров обрадованно подхватил:
— Именно на любые жертвы. Нам ссориться нечего. Общее дело делаем. — Он воодушевился. — Жертва — отличное слово. Жертва во имя победы. Эти слова начертать бы над входом в правление колхоза! Если речь идет о победе, что такое одна корова? — Заметив, как Кантаса сверкнула глазами, Чоров поспешно отступил: — Мы тебе отписали солидную сумму. Можешь хоть завтра получить ее в исполкоме. Даже сегодня.
— За деньги спасибо, — сдержанно поблагодарила Кантаса. Чоров снова навел ее на подозрения. — Я в долгу не останусь. У меня есть руки, ноги, слава богу, и голова цела — отработаю. — Кантаса на секунду замолкла, ожидая, что скажет Чоров. Тот молчал. — А корову мою раз и навсегда оставь в покое. Окрепнем, встанем с Нарчо на ноги, я сама пригоню ее на ферму, отдам даром. Но только дайте срок.
Чорову изменила выдержка.
— Тогда и колхозу она не будет нужна! — зло выпалил он.
Кантаса наконец окончательно поняла, что Чоров пытается обойти ее любым способом.
— Какую же сумму вы мне определили? — От возмущения она даже повеселела.
— Это от тебя зависит. — Лицо Чорова озарилось слабой надеждой. Вроде клюнула вдова.
— Как от меня? Сколько захочу, что ли?
— Пожалуй, так. — Чоров затянул на талии широкий армейский пояс — Отдашь корову — одна сумма, не отдашь — другая…
К сказанному Нарчо мог бы добавить, что во время этой беседы он, отведя Цурку в угол, старался разозлить собаку и натравить ее на «благодетеля». Было бы здорово, если бы Цурка прокусила Чорову сапоги или порвала штаны. Но Цурка, как назло, была настроена миролюбиво.
— Отнять у меня сейчас корову — все равно, что грудного младенца лишить молока. Нас двое. Мы голодны. Не надо мне денег, оставьте меня в покое. Вот мое последнее слово.
— Может, все-таки передумаешь?
— Не передумаю.
— А жертва? Красивое словечко?
— О жертвах моих не тебе говорить…
— Тогда пеняй на себя. — Чоров встал, с ненавистью глядя на Кантасу. — Ни по какому делу ко мне не обращайся. Для тебя отныне исполком не существует. — С этими словами он вышел из дома.
Кантаса долго думала: что это значит — «ни по какому делу»? Какие еще могут быть у нее дела к исполкому? Шли дни. Приближалась пора весенней вспашки. Тягла в колхозе осталось мало, говорили — будут пахать на коровах. Это волновало Кантасу. Но ее никто не беспокоил. Если бригадир звал перебирать картофельные семена — ходила. Выяснилось, что не хватит картофельного семенного фонда — понесла почти мешок из своих запасов, когда потеплело и Нарчо открыл яму.
Как-то ранним утром Кантасу разбудил хриплый мужской голос. Нарчо уже не спал. Кантаса выглянула в щель между ставнями. У ворот стоял человек, которому Цурка преграждала путь, заливисто лая.
— Кто это так рано? Ябляга (будь гостем)! — крикнула Кантаса с порога, накидывая на плечи большой платок. Она вышла во двор, цыкнула на собаку. Та послушно затрусила к дому с видом существа, исполнившего свой долг.
У ворот стоял председатель колхоза. В ответ на приглашение войти он только что-то пробурчал. По его мрачному виду было ясно — пришел он сюда не в гости. Из хлева послышалось мычание коровы.
— Я не собираюсь упрашивать. Просто хочу посоветовать тебе согласиться подобру-поздорову. Заплачу по рыночной цепе. — Угрюмый, всегда немногословный председатель и на этот раз не хотел тратить время на то, что и без слов было ясно.
Кантаса знала своего председателя. Мату Маремова поставили во главе колхоза только по причине отсутствия других мужчин. Мату ревностно исполнял указания начальства…
Кантаса не уступила. Чему быть, того не миновать. Коли Самому Чорову отказала, то уж Маремов ее не сломит. Скорей бы открыли детский дом. Тогда можно будет устроить туда Нарчо, а самой, отдав корову, переселиться в аул, где живут родители.
Мату больше ничего не сказал, повернулся и ушел.
Кантаса, повздыхав, решила все-таки отдать корову, когда та отелится. Может, телка удастся оставить себе… Но дальнейшие события разворачивались с быстротой камнепада. Вскоре после ухода председателя пришли двое, обмерили приусадебный участок вдовы. Кантаса подумала, это для определения суммы налога. Но пришельцы, не говоря ни слова, принялись срывать с места и перетаскивать поближе к дому остатки ограды.
— Куда тащите? Рассыплете плетень!
— На топку пойдет, — прозвучал ехидный ответ. — Ограда-то ни к чему. Межи давно распаханы. Помнишь, сама агитировала женщин «все запреты снять». Плетень — тоже запрет, мешает в чужой огород залезть.
— Вас послал Маремов?
— А то кто же? Председатель ясно сказал: «У Кантасы отчуждается половина приусадебного участка». Попользовалась землицей — хватит. Сегодня же вспашем и засеем.
Недолго думая, Кантаса собралась и отправилась в район дать бой Чорову, а мальчику, безуспешно пытавшемуся помешать перетаскивать плетень, наказала: — Ни шагу со двора! Слышишь? Глаз с коровы не своди. Я на них управу найду. Попомнят они у меня этот день!
— Завтра и дом будем передвигать! Ищи скорей управу, — со смехом говорили «землемеры».
Как Чоров посмел лишить земли вдову фронтовика? По мере приближения к исполкому негодование в душе Кантасы росло. Чоров прощелыга, вымогатель… У него на лице не кожа, а жесть. Кантаса поставит его на место, чтоб не зарывался!..
Еще пять минут, и она бы не застала Чорова. Он встретил ее почти у выхода из кабинета, даже не предложил сесть. Под окном фырчала машина. Кантаса не сразу заговорила: не могла отдышаться да и слова исчезли неизвестно куда. Стоит женщина, с чего начать — не знает, внутри все кипит. Чоров не стал ждать, пока она успокоится:
— Я знаю, зачем ты притащилась. Передумала — говори сразу. Мне некогда играть в кошки-мышки.
Кантаса поняла, что и председатель колхоза, и двое «землемеров», и Чоров — одна скала. Любые ее слова, как горох, отскочат от камня.
— Это ты велел отнять у меня приусадебный участок? — вымолвила она все-таки.
— Я, и сюда ты явилась совершенно напрасно. Разве я тебе не сказал тогда на прощанье, что двери исполкома для тебя закрыты?
— Другие двери открыты. Я буду жаловаться!
Чоров презрительно ухмыльнулся:
— Жалуйся куда угодно. Только не господу богу. Он меня в ад пошлет, а у меня бронь на лучшее место в раю. — Чоров натянул пальто, висевшее на нем, точно на вешалке, взял со стола дерматиновую папку с бумагами. — Ты, я помню, толковала что-то о жертвах. Где они? Жалеешь для колхоза куска земли, не говоря уже о корове.
Кантаса поняла: ничего она здесь не добьется. Надо действовать иначе. Она пошла к прокурору — не застала. Писать? Пока с письмом разберутся, опоздаешь посадить овощи в огороде. Ноги стали ватными, в голове гудело. Возвращаться ни с чем нельзя. Крутилась, вертелась по райцентру — вернулась в исполком, прошла мимо двери, где размещался женотдел. Заходить, не заходить? Легонько толкнула дверь — закрыта. Кантаса присела, сама не зная зачем. По коридору, беседуя, шли мужчины. Из их разговора она узнала, что назначен новый директор конзавода.
— Это, значит, я? — спросил Кошроков.
— Да, конечно.
Кантаса вернулась домой к вечеру и пришла в ужас. Отчужденную землю успели вспахать и засеять. От участка осталось соток двенадцать, считая землю под домом, хлевом и курятником. Об огороде даже думать было нечего.
— Многолетними травами засеяли, — уточнил Нарчо, на глазах у которого все это происходило. Они с Цуркой сидели на пороге, вдвоем охраняли корову. Рядом лежал кинжал, с которым Нарчо собирался в партизаны.
Ночью Кантаса не сомкнула глаз. Встав на рассвете, подняла и Нарчо. Решила отвести его к тебе на завод.
— Я помню этот день, — вздохнул Кошроков. — Хорошо помню. — Кантаса ни о чем не рассказывала, просила лишь об одном: пристроить сироту. Ехали сюда — Нарчо поведал мне историю своей семьи. Беды изрешетили кожу на нем… Ничего. Все зарастет, забудется. Правда, Нарчо?
— Ты ординарцем доволен? — спросил Оришев, надеясь, что Кошроков скажет о мальчике что-нибудь доброе.
— Он один у меня. И все на нас двоих возложено. Но мы не ропщем. — Кошроков положил руку на плечо парня и почувствовал, как тот дрожит.
— Кантаса уехала из аула, — закончил Оришев свой рассказ. — Пришла ко мне, говорит: «Возьми мою корову, даром отдаю». Я говорю: «Зачем даром? У нас есть деньги». — «Не надо, — говорит, — ничего. Одного прошу: дай работу». У меня как раз не хватало стряпухи. Я спрашиваю: «Стряпухой пойдешь в бригаду?» — «Пойду, — отвечает, — куда хочешь пойду».
— Да-а. История, — протянул задумчиво Кошроков. Он понимал, что с Чоровым у него нет и не может быть ничего общего. Чорова он отныне как бы отсек от себя. Наступила тишина. Линейка в гору пошла медленней, лошади взмокли от напряжения. Нарчо сидел понурясь.
Кошроков изумлялся только, как это Чорову все сходит с рук. Может быть, Кулов ничего не знает о проделках председателя райисполкома?
Конеферма колхоза «Бермамыт» спряталась на дне ущелья. Длинный навес, крытый соломой, держался на каменных столбах, высеченных из туфа, на таких же балках держалась и крыша, чтоб никакой обвал не грозил конюшням. Справа расположились утепленные стойла — родильни для жеребых кобылиц и нечто похожее на ветлечебницу (оттуда несло неистребимым запахом лекарств). Конюшни были пусты. Несколько десятков конематок паслись на крутых склонах гор под наблюдением лучшего колхозного табунщика — Айтека, сына председателя, о котором Кошроков почти ничего не знал.
Линейка остановилась у дома табунщиков. Облупившаяся штукатурка, два окна без стекол. Дверь висела на одной петле. У коновязи, почуяв лошадей, заржала слепая кобылица. Но, видно, топот и запах были не те, каких она ждала, поэтому гнедая умолкла, повернув голову в сторону линейки, хотя ничего не могла видеть.
— В трауре кобылица, — сказал Батырбек, и пока Доти «выгружал» свою ногу, объяснил: — Тоскует по жеребенку, никак не оправится от горя. А прошло уже месяца два…
Из конюшни вышел хромой старик с большим шрамом поперек носа. Костылями ему служили вилы. Как-то давно во время сенокоса старик стоял, поставив косу вертикально и, опираясь на нее, переводил дух. «Уалейкум салам», — ответил он на приветствие проезжавшего мимо всадника, кивнул головой и в тот же миг острая коса перерезала ему нос. Кое-как обошлось, зашили рану. Увидев гостей, старик заковылял быстрее. Кто же это с председателем? Вроде военный. Не собирается ли забрать лошадей под седло?
— Фикебляга — добро пожаловать! — глухо сказал старик издали, будто извинялся, что быстрей идти не может. — Только нет никого на ферме. Я да слепая кобылица.
— Товарищ по несчастью! — горько усмехнулся Доти Кошроков. Сам подошел к старику, поздоровался за руку.
Тот от неожиданности чуть вилы из рук не выронил. Его смутили погоны: командиры Красной Армии, каких он видел в начале войны, носили петлицы и нарукавные нашивки. А вот Султанбек Клишбиев, бывший правитель Кабарды, щеголял в золотых погонах.
— Где парень? — спросил Оришев, согласно обычаю не называя сына по имени.
— Да не будет сегодня конца твоим гостям, разве он усидит на месте?
Оришев, зная, что старик не выходил из дому с того самого дня, как захромал, спросил с удивлением, почему тот сегодня на ферме. Но тут же вспомнил все. Сын пригонит табун, сам вернется в аул, оставив старика вместо себя. Как же он не сказал до сих пор о важном событии гостю?..
Кошроков подошел к слепой кобылице. Чистокровная кабардинская порода: изящная голова, слегка округленный, как у барана, нос, широкие ноздри, уши, торчащие, словно всходы кукурузы, — все знакомо. Жаль, что слепая. «Для воспроизводства, впрочем, сойдет», — подумал старый лошадник.
— Как это — почему я здесь? Свадьба же! Ты что, забыл? — восклицал тем временем старик. Батырбек покраснел. О сегодняшней свадьбе, назначенной аллах знает когда, говорил весь аул. Свадьба необычная. Каждый волен по-своему расценить ее. Чоров и так зуб точит на Оришева-старшего, ему только дай за что-нибудь зацепиться — с корнем вырвет. Оришев осторожничал, решив устроить свадьбу скромную, тихую, для одних только родственников.
— Дел невпроворот, не только про свадьбу — собственное имя забудешь. Доти Матович, дорогой мой гость, осчастливь нашу семью… Сын женится. Понимаешь?.. Что значит не бывать дома! Целыми днями фермы да бригадные станы. Боюсь прирасти к седлу. Клянусь аллахом, забыл сказать тебе раньше. Спасибо Цухмару, напомнил.
— Айтека женишь? — спросил Кошроков.
— Да. Единственного сына… — Батырбек оживился. — А жених-то вроде меня. До сих пор его нет. Ему бы расчесывать усы, крутиться перед зеркалом, а он носится по горам с табуном. От такого жениха и невеста сбежит.
— Скоро явится, — сказал Цухмар. — Управлюсь с лошадьми, пожалуй, и я на Хуаре примчусь. Посижу, послушаю, посмотрю на людей. Давненько не бывал я на свадьбах.
— Конечно. Без тебя, как без тамады, — совсем развеселился Батырбек.
Хуарой звали слепую кобылицу. Весной у нее появился жеребенок, смешной, крутогрудый. На длинных ножках носился он вокруг матери, как бы приглашая ее полюбоваться сыном — вот, мол, я какой. Мать не видела ни его гнедой масти, ни пушистого хвостика, только по запаху и топоту угадывала она присутствие детеныша, тревожно ржала, если, заигравшись, он уходил далеко, и хлестала себя хвостом по бокам и спине.
— Почему она не в табуне?
— Хуара — мои ноги. У нас с ней кооператив: ноги ее — глаза мои. И ей хорошо — в пропасть не угодит, и я могу передвигаться. Разве не так, Хуара?
Лошадь, словно понимая, что речь идет о ней, повернула голову к беседующим. Из пустых темно-багровых глазниц заструились слезы. Хуара переминалась с ноги на ногу.
— Славный был жеребенок. Айтек все восхищался им. Аллах не дал ему жизни. — Обветренное смуглое лицо с глубокими морщинами у рта и глаз помрачнело. Жилистой рукой Цухмар провел по подбородку, уперся грудью в вилы, воткнутые железными наконечниками в землю.
— Не выжил? — допытывался Нарчо. Ему до слез было жалко Хуару, еще больше жалел он жеребеночка. — Или волки разодрали?
— Нет, не волки! — Цухмар покачал головой. — Сейчас расскажу. Но сначала о Хуаре. — Взяв клок сена, он принялся чистить кобылу, чтобы шерсть ярче заблестела на крупном, красивом теле. Лошадь ласково коснулась знакомой руки бархатистой губой. — Когда перегоняли табун с гор в долину, немцы бросали бомбы в лошадей. Одна бомба разорвалась перед Хуарой, опалив ей глаза. Оба вытекли… Все равно она у нас лучшая конематка. Только не повезло ей в этом году. Погиб жеребеночек. Вот и плачет мать, ждет сыночка своего. Умница!
До войны на Хуаре ездил зоотехник, живший в двух десятках километров от формы. Утром табунщики седлали Хуару и отпускали без седока. Она шла сама и останавливалась у ворот зоотехника, спокойно ожидая, пока тот выйдет. Вечерами зоотехник, подъехав к дому, отпускал лошадь. Скажет: «На ферму», — Хуара послушно поворачивает назад и возвращается в свое стойло.
Ослепшую Хуару продали колхозу в Ставропольском крае. Там на ней возили воду для тракторной бригады. Лошадь все время была в упряжи. Однажды ее отпустили пастись на ночь. Никто не думал, что она может уйти. Утром хватились — нету слепой кобылицы. Думали — волки задрали. Костей, крови нигде не было. Пошли по балкам — тоже ничего не нашли. Увели, решил водовоз, и успокоился. Хуара необъяснимым чутьем через степи, балки, реки, десятки деревень нашла путь к своей конеферме. Сколько дней она шла, неизвестно, но три сотни километров отмахала, ничего не видя. Табунщики как раз были на мосте, когда она заржала, остановившись у этого самого домика. Дескать, вот я пришла, не хочу, чтобы меня продавали. Бока ввалились, шерсть слиплась, ноги еле двигались, но вернулась домой!
Табунщики, чувствуя себя виноватыми перед Хуарой, поклялись никогда с ней не разлучаться. Ее держали в стойле, лишь иногда запрягали в двуколку, чтобы съездить в колхоз за продовольствием или в лес за дровами. Берегли, холили кобылицу.
Весной Хуара ожеребилась. Жеребенок был всеобщим любимцем. Его кормили из рук, поили родниковой водой. Но однажды случилось несчастье — жеребенок вместе с травой съел по неопытности ядовитые листья дурмана. К несчастью, на ферме никого не было в тот момент, когда он, лежа на боку, в муках рыл копытами землю. Слепая мать чуяла беду, плакала, тихо ржала, зовя людей на помощь. Кто знает, может, жеребенок бы и выжил, если бы пососал материнского молока. Он силился встать, но сил не хватало. Вечером, когда табунщики вернулись на ферму, жеребенок был мертв.
С тех пор Хуара не знает ни радости, ни покоя…
— Нету худа без добра, — сказал Оришев, видя, что Нарчо готов расплакаться, — Айтек никакой ядовитой травы на пастбищах не оставил. Всю выдернул с корнями. Ну, правда, схитрил при этом.
Айтек Оришев положил в переметную суму с десяток поллитровых бутылок, наполненных родниковой водой, и одну или две — с водкой. Приторочил к седлу охапку подсушенного дурмана и отправился «в поход». Доехал до самого Кавказского хребта и начал с дальних конеферм, разбросанных по ущельям. Айтек даже родного отца не посвятил в свой замысел, — хотя, быть может, отец подсказал бы ему лучший способ достижения цели. Айтеку хотелось искоренить зло, которое загубило славного жеребенка. Ему казалось, что он в ответе за горе кобылицы, за ее слезы.
На высокогорных пастбищах особенно ценили гостей: там они очень редки.
— Ябляга! Откуда путь держишь, Айтек? — приветливо встречали Оришева-младшего табунщики из разных колхозов.
— Да будет у вас много гостей. Не могу остаться. Тороплюсь домой, — отвечал Айтек с озабоченным видом. — И так задержался в Кисловодске…
Он останавливался на каждой ферме, уверяя при этом, что времени у него ни капли, и лишь особое уважение заставляет его сойти с коня именно здесь. У табунщиков разговор почти всегда об одном и том же — о лошадях, о жеребятах, жеребцах. Но Айтек явился с новой темой. Он просил только держать услышанное в тайне. Все будут знать — отобьют хлеб. Как бы между прочим, он называл адреса приемных пунктов, которые, конечно, выдумывал.
Табунщики слушали и каждый про себя думал: «Ну-у, уедешь — мы уж постараемся». По словам Айтека, в Кисловодске открыли пункты, где принимают подсушенный дурман (он, дескать, лекарственное растение), дают за него хорошие деньги. Впрочем, можно брать и водкой. В подтверждение своих слов Оришев-младший демонстрировал слушателям горлышки бутылок, торчавшие из переметной сумки.
— А что это за пучок? — спрашивали люди, увидев охапку, притороченную к седлу.
— Не приняли. Корневища оборваны. Надо вялить траву вместе с корнями. Весь смысл, говорят, в корнях. А я, дурак, поспешил, — сочинял Айтек.
Если попадались скептики, то Айтек, откупорив бутылку с водкой, отливал им «по глотку» и отправлялся дальше, заручившись обещанием «беречь дурман — ценнейшее лекарственное растение». После его отъезда табунщики бросались на поиски дурмана, выкапывали куст за кустом — лопатой, топором, а то и кинжалом. За неделю в междуречье не осталось ни одного куста дурмана. «Заготовители» ждали Айтека, который обещал каждому: «Хочешь — я возьму тебя с собой. Жди. Через несколько дней я появлюсь у тебя с навьюченными травой лошадьми. Готовься и ты, но учти — ни слова другим».
Гость смеялся, слушая рассказ о проделках Айтека. Нарчо от восхищения только в ладоши не хлопал. Батырбек вернулся к свадьбе.
— Пора ехать. Прошу тебя, окажи нам честь…
— Как, ординарец? Поедем на свадьбу?
Нарчо всем своим видом словно говорил: «Какой разговор». Правда, он слегка смутился, подумав о подарке, без которого не дадут взглянуть на невесту.
— Как хотите, мое дело — лошади.
— Ну, раз ты «за», что мне остается? Поедем.
Дело принимало неожиданный оборот. Свадьба переходила за «рамки», которые определил Оришев. Он просто думал отдать дань обычаю. А тут вон какой гость пожалует! Теперь обязательно надо послать за Чоровым. А где его искать? Обещал прикатить на ферму. Не прикатил. Не пригласить — кровная обида.
Оришев и Кошроков пошли осматривать конюшни. Как колхоз подготовился к зимовке — видно по ферме. Они шли медленно. В голове Оришева-старшего свадьба уже вытесняла все остальное. Батырбеку послать бы кого-нибудь в аул, да кроме Цухмара никого нет.
— Заспинного бы где-нибудь найти… — Оришев нечаянно произнес эту фразу вслух.
— Это что означает?
Батырбек несколько растерялся, но ответил правдиво.
— Заспинный — по-кабардински «кодза» — человек, который стоит за спиной, то есть заменяет стоящего впереди.
— Верно. Есть такое слово. Кого же ты имеешь в виду?
— Чорова. Он выглядывает из-за спины каждого — первого секретаря, второго, третьего. Один за всех. Един, как бог, в трех лицах.
— Тогда какой же он заспинный: он, скорее, впередсмотрящий, как говорят моряки. Без него с курса свернешь так, что порт назначения не сыщешь.
Батырбек подумал: может, и пришел подходящий момент, чтобы сказать правду о Чорове. Многое можно было поведать о председателе райисполкома. И все же он счел за благо промолчать, чтобы его критика тоже не выглядела «заспинной». Только и проговорил:
— Молод он как руководитель. Конечно, опыт — дело наживное. Но он нахрапом берет, приказами действует. Прямо генерал. Вынесет решение — тотчас рой землю. Вот и роем…
— Как Кулов к нему относится? Поощряет?
Оришев ответил уклончиво.
— Об этом я ничего не знаю. Это для меня сфера недосягаемая. До таких высот даже птицы моих волос не донесут. Подумал и добавил: — Молчит — значит, поощряет. Так надо понимать. Человек высоко сидит, далеко и видит. Кулов же видит Чорова, его дела. Может быть, правда, он не все знает?..
— Хочу надеяться. Я за то, чтобы начальству говорить правду-матку в глаза, не размышляя, знает оно или не знает. Плохо, когда вершителя судеб держат в неведении, но еще хуже, когда он дает втереть себе очки, закрывает глаза на истинное положение дел. — Кошроков внезапно переменил тому: — А соседей своих ты не пригласил?
— Кого именно?
— Я хотел сказать — соседок. — Кошроков улыбнулся, ощутив неловкое чувство. Вопрос мог вызвать подозрения. — Коллегу по должности — Апчару Казанокову. Девушка видная, боевая. Я бы и ее подругу позвал. Тоже боевая. Недаром назначена директором кирпичного завода.
Батырбек понял, что присутствие этих женщин не только украсит свадьбу, но доставит удовольствие Кошрокову.
— Просто не подумал. Исправлю ошибку. Приедем в аул, пошлю и за Чоровым, и за знатными женщинами. Будет свадьба — настоящая! Я-то думал иначе, думал, соберутся двоюродные, троюродные братья — и всё. Теперь придется переиграть — назовем гостей побольше. С приготовлениями справимся. Род Оришевых дружный, многочисленный — все сделают…
— Если я что-то сказал некстати, извини…
— Гость не может говорить некстати. Я просто не хотел широкой огласки. Чем больше гостей, тем дальше слышно музыку. Мне казалось — ни к чему сейчас пышные свадьбы, люди голодают, не каждый поймет, что у меня-то сын один. Скажут: «С жиру бесится председатель». Я ведь клялся на уставе сельхозартели.
— Тогда не надо. — Кошроков решительно поднял руку.
— Апчару я очень уважаю. Толковая. Всего двадцать два, а по уму от матери своей не отстает. Только не любит она Чорова. Ее подруга — того хуже. Встретятся — друг друга буравят глазами. Их души в один кисет не клади — одна обязательно окажется мертвой.
Разговор пришлось прервать на полуслове. Послышался топот копыт, из-за скалы вырвался табун лошадей с отменным гнедым жеребцом впереди. Жеребец шел рысью, как бы любуясь собой. За ним мчались кобылы с жеребятами.
Доти Кошроков замер на месте. Три-четыре косяка — и его завод стал бы выращивать верховых лошадей для армии… За лошадьми мчался рысью и сын Оришева — Айтек, лучший коневод района.
Слепая Хуара, заслышав дробь копыт, вскинула голову. Мордастенький жеребенок подошел к ней, остановился в нескольких шагах. Хуара чутьем угадала, что рядом детеныш, придвинулась к нему, предлагая молоко. Жеребенок понюхал, по запаху понял, что это не его мама, попрыгал и, резвясь, помчался в загон, где его поджидал Цухмар. Приплод в этот раз был отменный: жеребята игривые, смешные, еще покрытые медвежьей шерстью, напоминающие стриженых овец с глазами, похожими на сливы, с лоснящимися черными мордочками. Наиболее любознательные подходили к гостю и смотрели на него. Стоило Кошрокову поднять руку, чтобы приласкать их, — и они со всех ног бросались к матерям. Табунщик загонял жеребят в отдельный вольер, чтобы их не зашибли взрослые лошади.
Подъехал и сам Айтек в черной бурке, в белом башлыке.
— Двадцать семь кобылиц — вся конеферма, — с грустью промолвил Оришев. — До войны — пусть не на полк, но на эскадрона два хватило бы. Скакуны какие были — сказка!
— Сколько всего загублено лошадей? — спросил гость, немало слышавший о потерях колхозного скота в республике. Как погибли лошади Нацдивизии, он знал лучше всех. Об этом не хотелось говорить.
— На пленуме называлась цифра — сорок пять тысяч.
— Целая конармия.
Айтек повесил бурку на столб, к которому была привязана Хуара, деловито подошел к Доти Кошрокову.
— Как удачно вы приехали. Клянусь, лучшего дня не выбрали бы никогда! — сказал он, протягивая гостю свою грубоватую мозолистую руку. Он был высок, строен, быстр в движениях. Загар покрывал обветренное лицо с карими глазами, в которых искрились задор и веселье.
— Да вот стоим с твоим отцом и думаем: ехать на свадьбу или поворачивать оглобли назад, — шутил гость.
— Клянусь, ни одно колесо в вашей линейке не станет кружиться, если не поедете к нам. Как это так — попрать все хабза, все обычаи? Отец, ты что же молчишь?
Батырбек улыбался.
— Я поехал домой. Не прощаюсь. Жду. — Айтек поспешил к своему коню, сел в седло и ускакал. А Кошроков вспомнил юность, времена, когда он участвовал в скачках, устраиваемых во время свадебных торжеств, командовал конным отрядом.
Не раз он несся по скаковой дорожке со скоростью шестьдесят пять километров в час — летел на крыльях, но все равно видел окружающее, следил за соперниками. Однажды случилось вот что: скакун на старте рванул с такой силой, что Доти, который, видимо, расслабился на мгновение, слетел с лошади. Но заезд пошел, фальстарта не дали. Жеребец, оставшись без седока, продолжал скакать как бы по велению жокея, преграждая путь соперникам. Он правильно распределил силы на дистанции и пришел первым.
Это был крек, каких редко встретишь на ипподромах. В жеребце жили спортивный дух, дух соперничества, даже жажда славы. Он «обожал» бурные аплодисменты, музыку, шум на трибунах. Жеребцу давали молоко, овес, яйца, патоку, а иногда даже сухое вино. Доти, который соблюдал диету не хуже балерины, завидовал своему подопечному.
Война застала Кошрокова сотрудником органов внутренних дел. Вскоре он перешел на новую работу, связанную с формированием воинских частей. Уезжая, пошел прощаться прежде всего на конюшню к своему коню, не раз спасавшему его от бандитских пуль, а потом уж к родным и близким…
— Едем? — прервал Оришев воспоминания Кошрокова.
— Да. Поехали.
Линейка покатила в долину.
Во двор Оришевых народу набилось гораздо больше, чем ожидал Кошроков. Мужчины, разведя огонь в сарае, кололи дрова, свежевали баранов. Подвесив туши к перекладине, они сдирали кожу деревянным ножом, а то и руками. Им помогали мальчишки, носившие воду, которой обмывали внутренности. По комнатам просторного дома, крытого черепицей, сновали женщины. Из двери и окна небольшого прямоугольного флигеля, служившего летней кухней, валили пар и дым. «Все-таки зря я приехал на эту свадьбу, — казнился уполномоченный, — в конце концов, я здесь не в гостях, а в командировке».
Сгустились сумерки; в наступавшей мгле тонули горы, деревья, дом. Кошроков подумал о хозяине. С первой встречи понравился ему Батырбек своим чистосердечием, прямодушием. А к Чорову он испытывал теперь откровенную неприязнь. Все, что довелось услышать о председателе исполкома, настроило его в высшей степени недружелюбно. Таить же свои чувства комиссар не привык.
Но Кошроков не жалел, что выбрал именно Чопракский район. Он сразу заявил: «Поеду в отдаленные места». Тем более эти места связаны с его фронтовым другом Локотошем. Дай бог, чтобы район успешно выполнил план по поставкам молока и мяса, собрал неплохой урожай кукурузы. Тогда уполномоченный будет рад доложить обкому, когда придет срок, об успешном выполнении своей миссии. Как-никак, это очень важная операция, от ее успеха зависит и репутация полковника. Затребует ГлавПУР характеристику на Кошрокова перед тем, как подобрать для него новую должность, — Зулькарней Кулов напишет: выполнил план. Доти Матович усмехнулся, поймав себя на том, что все время думает об одном и том же. Тщеславие?
Нет, не тщеславие, — его одолевает желание скорее вернуться на фронт. Кукуруза — это все же не для него…
Размышления Доти Матовича прервал появившийся Оришев.
— За невестой уже послали? — спросил Кошроков без всякой задней мысли. Если не послали, то его линейка в распоряжении Оришева. Раньше полагалось невест привозить в фаэтоне и в сопровождении полусотни всадников. Среди них многие были с винтовками, будто в пути им предстояло отразить нападение. Кстати, случалось и отражать…
Батырбек не знал, как ответить. Выдержав паузу, он все-таки признался:
— Невеста давно здесь.
— Ах, даже так! Оперативно действует жених.
— Это не жених. Это я действовал.
Кошроков не понял, что значат произнесенные слова. По каменным глыбам, и здесь заменявшим ступеньки, он поднялся на застекленную веранду, — вернее, когда-то застекленную, потому что теперь почти все стекла были выбиты. Как почетного гостя его провели в самую большую комнату, где уже сидело несколько человек. Доти с каждым поздоровался за руку. Два старика усадили его на кровать и сами взгромоздились рядом, по обе стороны. Один из них был Цухмар. Когда он успел примчаться сюда на слепой кобыле?
Вскоре комната уже была набита людьми. Яства подносили из кухни, а затем передавали из рук в руки над головами сидевших за пиршественным столом. Чего тут только не было: отварная птица, нарезанная ломтиками паста из пшена, румяные лакумы, чесночный соус, сыр, овощи, фрукты… На подоконнике высилась тарелка с головой барана, которую по ритуалу предстояло разломать руками на части.
— Батырбек, ты мне объясни: как это ты «действовал»? — вспомнил вдруг Доти Матович.
— Я привез невесту. Сына-то здесь не было…
— Первый раз слышу! — Гостю это показалось невероятным. — В наше время отец ездил за невестой для сына, которого даже дома нет! Такой обычай существовал, но в старину, очень давно.
— Главное не в этом. Главное — невеста отменная. Батырбек правильно сделал, что не упустил ее, — заговорил старый Цухмар, очень довольный, что занял почетное место рядом с Доти. — Замешкайся Батырбек — она бы разводила огонь в другом доме.
В комнате появился человек, одетый по-городскому, в костюме с галстуком, правда, не слишком удачно подобранным, с копной черных волос на голове, крупными, выразительными глазами. Учитель или врач? Оказалось, это директор средней школы. Он сел против Кошрокова.
— Нет, но как же Оришев все-таки позволил себе нарушить обычай? За невестой в крайнем случае должны ехать друзья жениха.
— Разве он живет по обычаю? Не знаете вы Оришева! — заговорил директор школы. — Он и к постановлениям относится, как к обычаям, — творчески. Иначе бы ему не поставить колхоз на ноги! И школа наша из руин — первая в районе! — поднялась, благодаря его помощи.
— Тем более интересно!
— Коли интересно, расскажу. — Оришев провел рукой по усам, как бы вспоминая, с чего все началось. В ауле до мелочей знали эту историю. Батырбек начал, но каждый считал своим долгом добавить что-то, уточнить. Вспыхивали споры. Гости вскакивали с мест, перебивали друг друга, Оришев по праву хозяина требовал, чтобы ему не мешали, и все равно его перебивали каждую минуту. Тогда Цухмар не выдержал:
— Не спросить ли нам самого виновника — Айтека?
— Какой он виновник? — Айтеку разжевали сладенькое да в рот положили. Где он был, когда ему невесту привезли?..
В этот момент в соседней комнате зазвучала музыка. Свадьба набирала силу. В комнату, где шел пир, втолкнули Нарчо. Он, взволнованный, возбужденный, упирался. Цухмар, сидевший рядом с Кошроковым, неторопливо, с достоинством приподнял свой стаканчик. Виночерпий мигом наполнил его. Цухмар поставил стаканчик на тарелку, положил туда же кусочек курицы, протянул «ординарцу». Нарчо поклонился Цухмару, молча принял угощение и замер в ожидании тоста.
Кошроков пытался возразить: нельзя мальчику наливать спиртное. Старик и слушать не хотел: «Гость младшим не бывает. Особенно такой — стремянный дорогого человека». Потребовав тишины, тамада заговорил:
— Знаешь ли ты, что в старину опытные джигиты доверяли своих коней только самым чутким, храбрым и умным парням? Тебя избрал стремянным наш почтенный гость, именитый человек. Будь, сынок, достойным его! Оправдай его надежды.
Раздались голоса:
— Да будет так!
— Амин!
— Клянусь, нам радостно видеть тебя — кость рода Додоховых. Дом твоего отца, Нарчо, стоял на видном месте. Но солнце отпустило ему мало света и тепла. Да прибавит тебе аллах и те годы жизни, что не прожили твой отец, твои мать, сестра… Будь продолжением рода. Да приумножишь ты все то хорошее, чем славился дом Додоховых. Прими, сынок, эту чарку и осуши ее.
Все притихли. Нарчо держался мужественно, только рука его дрожала и водка выплескивалась на пол.
— Да будет солнечно-белой твоя старость, — сказал он, с трудом преодолевая волнение. Поднес стаканчик к губам, но смог сделать лишь глоток, — закашлялся, сморщился. Виночерпий мигом долил стопку. Нарчо вернул полный стакан тамаде, как того требует обычай. Курицу он ел со слезами умиления на глазах.
— Молодец, Нарчо! — похвалил комиссар. — А теперь позови нам Айтека.
Нарчо был рад, его освободили. Но такой тост — это же награда на всю жизнь! Теперь он может считать себя взрослым. Нарчо побежал исполнять поручение. Вскоре на пороге появился Айтек, молча встал у двери в ожидании распоряжений тамады.
— Дорогой Айтек! — ласково сказал Цухмар. — Наш почетный гость, добрый друг Батырбека, хочет узнать историю твоей женитьбы. Гость ничего не знает. А я, клянусь, готов выслушать ее сто раз.
— Калым давал, честно скажи? — Лицо директора школы расплылось в улыбке. Кошроков заметил, что правый глаз у него искусственный, понял, отчего этот молодой мужчина не на фронте. — У невесты мать такая, что без калыма с ней не договоришься. Скажи, дал?
— Где ж мне взять? У меня и денег нет.
— Так мы тебе и поверили. Два миллиона за хребет отнес, а себе и рубля не оставил, — шутил директор школы. Когда он приехал сюда, от школы почти ничего не осталось. Одни развалины. За два месяца он узнал весь аул, со всеми подружился и многое сделал для своих маленьких питомцев. Без веселого, остроумного Аслана не обходилось ни одно застолье.
Между тем свадьба Айтека имела свою, довольно любопытную историю.
После изгнания гитлеровцев воскресли некоторые старые обычаи. Перед войной все уже забыли, как умыкают девушек да и выплата калыма стала редкостью. Теперь же обнищавшие родители требовали плату за дочь-невесту, требовали скот и деньги. Жениху, которому неоткуда было достать требуемое, приходилось тайком увозить возлюбленную.
Похищение грозило и сельской библиотекарше Данизе. Даниза, погрузив на бидарку ящики с книгами для форм, бригад и полевых станов, разъезжала по долине. Айтек познакомился с ней перед самой войной. Отец одобрил его выбор. Началась война, и Батырбек решил поскорее сыграть свадьбу: не сегодня-завтра Айтек уйдет на фронт, и он хотел, чтобы сын уехал женатым. Глядишь — родится наследник, продолжение рода. Но гитлеровцы оккупировали республику, и жизнь словно прекратилась. В памятный день отец и сын, спасая государственные деньги, хранившиеся в банке, взвалили на плечи по мешку, подались за хребет к своим. Слава богу, удалось спасти народное добро. На пути их не однажды подстерегала опасность. Обошлось.
Батырбек вернулся к мирному труду раньше сына. Айтек, воевавший в партизанском отряде, после изгнания оккупантов оказался в специальном соединении по борьбе с бандитизмом. Бои в горах вспыхивали то тут, то там. Гитлеровцы подбрасывали своим приспешникам подкрепление — вооружение, боеприпасы. Преследуя врагов, Айтеку не раз приходилось снова уходить далеко за хребет: иные бандиты пытались бежать в Турцию.
Айтек воевал в горах, а жизнь в ауле текла своим чередом. После ухода отца на войну Данизе пришлось оставить библиотеку и идти птичницей на колхозную птицеферму, где работала ее мать. Тут им голодная смерть не угрожала: яйца, да и куры, утки… Председатель берет себе помногу, Мима — понемножку.
Батырбек не забывал о девушке. Забьет барана — отложит кусок для Данизы: «Доля невесты». Попадется на базаре хорошая ткань — не преминет купить, отослать Данизе, чтобы помнила об Айтеке.
Однажды Батырбек сам сделал большую сапетку из прутьев и отвез ее будущей теще сына — для хранения кукурузы. Корзину он сделал добротную — на три-четыре воза кукурузных початков.
— Что это — в счет калыма? Мы так не уговаривались! — протестовала Мима, худая, как жердь, бледнолицая, остроносая. Она уже не хотела связывать себя с Оришевыми. На это у нее появились свои соображения. Ушей Батырбека тоже коснулся кой-какой слушок. Поэтому будущий сват особенно настаивал на своем.
— Не хочу, чтобы невеста голодала. Увянет.
— Это не твоя забота. Она еще не стала хранительницей огня в твоем очаге. Не ходи в мечеть раньше пятницы, все равно муллу не застанешь.
— В мечеть ходят не ради муллы, а чтобы исполнить долг правоверного. Я с Данизы глаз не спускаю. Забота о ней для меня — все равно что забота о сыне. Этой радости ты меня не лишай. Хочешь не хочешь, а я к тебе ходить буду, станешь ругаться — заберу Данизу к себе. Пусть живет у меня.
Мима ожесточилась духом от бедности и нездоровья и всячески цеплялась за дочь. Без калыма она решила ее замуж не отдавать. Деньги, одежда, живность — все это продлит существование самой Мимы.
— А я? Куда меня денете? Я останусь одна? — взвизгнула она злобно. Лицо ее еще больше заострилось, побледневшие губы сжались. — Одна в четырех стенах?
— И ты переезжай ко мне. Места хватит. Зачем вам тут горе мыкать? Вместе веселей, вместе легче с горем бороться. Каждый день сливочное масло и мед не обещаю, но голодать не будем.
Даниза жила на краю аула. Батырбек, проезжая на горные пастбища или возвращаясь оттуда, обязательно наведывался к ней, что-то привозил. Мима до сегодняшнего дня не сопротивлялась, принимала дары со словами: «Да вернет тебе аллах в большем количестве». Но тут, оказывается, забеспокоился старинный воздыхатель Данизы, уверившийся, что теперь, когда Айтека нет, девушка станет его женой. Забеспокоился и решил поторопить события. «Не может быть, — думал Батырбек, услышав про это, — Даниза поклялась, что будет ждать конца войны. Похоронка на Айтека придет, и то не поверит».
Однорукий агроном до войны не решался свататься ни к одной пригожей девушке, боясь отказа. Теперь, когда вокруг не оказалось достойных женихов, он осмелел, послал сватов к Данизе.
Мать не выдержала. Пусть дочь выйдет за агронома. Будет в доме человек в папахе, оградит их от бед. Не дай бог, чтобы немцы вернулись, но если все же придут — придется все равно забыть про Айтека, даже если к этому дню его не убьют и не искалечат. Так она всем и объявила.
Оришев потерял покой, ездил к работнику НКВД Бахову узнавать, скоро ли Айтека отпустят на побывку. Тот разводил руками — мол, покончим с бандитизмом, отряд вернется в казармы, видно будет. Батырбек теперь уже места себе не находил.
— Род Оришевых никто еще не обскакал. Мы своего не отдадим в чужие руки и на чужое не заримся, — говорил он жене. — Мы Данизу нарекли снохой, она будет нашей снохой.
— Все в руках аллаха, — отвечала богомольная и безропотная жена Батырбека, жившая одними сновидениями. Увидит во сне своего ненаглядного Айтека (видела она его почти каждую ночь) и, проснувшись, семенит к соседке — гадалке. — Лишь бы Айтек вернулся целым, — Она не тревожилась из-за Данизы — невест теперь хоть пруд пруди. Вернется сын — лучшую найдет. Но говорить об этом мужу не решалась.
Воинственно настроенный Батырбек отправился к Данизе. Девушки не было дома.
Мать Данизы ехидно усмехнулась:
— Не за сапеткой ли приехал? — Она была уверена, что Батырбек хочет забрать назад свои дары. — Во дворе она. Слава аллаху, еще не успели засыпать кукурузой.
«Неласково встречает. Значит, чувствует свою вину», — подумал Оришев и, не дожидаясь приглашения, взял табурет, сел посреди комнаты.
— Не за сапеткой я приехал. Пусть она стоит там, где стоит.
— Отрез дочь вернет сама.
— Я не крохобор. Не нужен мне и ситец. Своих подарков назад не беру. — Батырбек кипел от гнева, но старался сдерживаться. — Я приехал не за сапеткой. Я забираю твою дочь. Поняла? Нет на тебя надежды, ты ее не убережешь для жениха. А у меня она будет как за каменной горой.
Миму словно обухом по голове ударили: шутит он, что ли?
— Как это ты забираешь к себе мою дочь? Жениха-то ведь нет. Дай бог, чтобы он вернулся живым, но… Сам знаешь — похоронка на похоронкой идут… Я сама который месяц жду весточки от него, — она не называла мужа по имени: не полагалось.
— Все равно забору.
— Насовсем?
— Мой сын не на время сватался к ней. На всю жизнь!
— Он разве дома? — Мима сделала вид, будто не знает, где Айтек.
— Пока его нет. Пока, поняла? — Батырбек снял папаху, положил ее на колени, ладонью провел по лысеющей голове, покрывшейся испариной.
— Хочешь обидеть меня? Много ли мужества надо, чтобы обидеть беззащитную женщину?
— Ты меня обижаешь. Ты! Я отпишу твоему благоверному, пусть знает, как вы тут заигрываете с агрономом. Дескать, кто на войну ушел, тот назад не вернется. А те, что пылят в тылу, пусть времени даром не теряют — хватают то, что по праву принадлежит фронтовикам. Нет! Я за фронтовиков. Я клялся, когда провожал их на войну, что буду следить за каждой семьей, оберегать ее, чтобы их арба невзначай не опрокинулась…
— Чья же это арба опрокидывается?
— Будто не знаешь. Не твоя, конечно. — Батырбек повысил голос: — Моя арба накренилась, не подопри — уйдет под откос.
— Ты сначала разберись: где твоя арба, где не твоя. — Мима решила принять бой и не уступать. Она и раньше понимала, что схватки с Оришевым не миновать, пусть уж это произойдет сейчас. Да и лучше выпроводить гостя, пока не вернулась дочь, а то еще возьмет сторону Оришева. — Моя арба! И колеса на месте. Как хочу, так и поступлю.
У порога появилась Даниза.
— А уговор? Невеста-то наша!
— Была! — Мать Данизы воинственно подбоченилась. Трудно было сейчас узнать в ней вечно охающую, болезненную женщину. Увидев дочь, вернувшуюся домой так некстати, она испугалась и затараторила:
— Не ставил ты на ней своего фамильного тавра. Видит аллах, хотели мы породниться с тобой, но война решила иначе. Да приведет аллах твоего сына живым и здоровым к родному очагу, однако кто знает, сколько его придется ждать. А к Данизе посватался хороший человек. Не беда, что без руки: голова цела, и слава богу. Нынче с войны иначе не возвращаются: без ног, без глаз, без рук. Ты извини нас, Батырбек, извини и пойми. Я не одна прошу. Пятью устами просим. Кроме Данизы, у меня еще трое. Не лишай нас тепла и достатка…
Увидев названого свекра, Даниза не переступила порог, ушла за дом. По обычаю это означало уважение к старшему, признание его близким человеком. Батырбек почувствовал себя увереннее.
— Что ты просишь пятью устами, — понятно. — Он не повышал голоса, понимая, что каждое его слово и так доходит до слуха Данизы, притаившейся за углом. Пусть она поймет, как неправа ее мать, которая хочет запастись теплом за счет счастья дочери, отдавая ее за случайного человека. — Я беспокоюсь о твоей семье больше, чем о собственной. Кусок хлеба мне в горло не идет, если я знаю, что вы в нужде.
— Аллах вернет тебе твои благодеяния сторицей. Вернется наш отец, и мы в долгу не останемся. Но сейчас не взыщи. Не будет дочь ждать… — Услышанного оказалось достаточно, чтобы Даниза преодолела замешательство и решительно встала на пороге:
— Нет, мама, я буду ждать Айтека. Я поклялась и буду ждать.
— Слышала? — сорвался с места Батырбек, схватил девушку, обнял, прижал к себе. — Спасибо тебе, дочь. Ты отмыла мне лицо, родная. Я всегда знал, что ты достойная из достойных. Я твой слуга, остаток жизни посвящу тебе. Но здесь я тебя не оставлю. Поедем ко мне. Так надежней. Будем ждать вместе. Айтек не за горами, я знаю, где он. Мне Бахов говорил.
— От кого увозишь? От матери?
— От постылого жениха. Иначе не будет покоя ни ей, ни тебе, а мне уж тем более. Тебя тоже не оставлю. Дров надо — съезжу в лес, на мельницу — не поленюсь и на и на мельницу отправиться. И с поля вывезу вашу долю кукурузы.
— Захочет жених умыкнуть невесту, он ее и у тебя найдет. Не смеши людей, Батырбек. Ты немолодой человек. Видано ли, чтобы невесту привозили в дом, где нет жениха?
— Не видано — пусть видят.
Так и перевез Батырбек невесту в дом, а сам чуть ли не в батраки нанялся к матери Данизы. Делал все по хозяйству, хлев починил, сапетку для кукурузы на валуны поставил, чтоб мыши туда не пробрались. Съездит куда-нибудь — для нее прихватит щепотку соли, бутылку керосина; кусок мыла разделит пополам. Сначала женщина отказывалась от услуг свата, потом привыкла. Бывало, уйдет на птицеферму с ребятами на целую неделю, и спокойна: за домом присмотрят. Даже пастух по договоренности с Батырбеком вечерами сам загонял ее буренку в хлев, а утром забирал ее в стадо.
— Видит аллах, не дочь ты выдаешь замуж, а сама при живом муже мужа приобрела, — язвили любители почесать языками. Эти колкости не слишком досаждали матери Данизы, но причиняли боль жене Оришева, хотя она верила в добропорядочность своего мужа, за долгие годы ничем не омрачившего их супружескую жизнь.
Председатель фактически работал на два дома, но испытывал удовлетворение от сознания того, что таким образом сберегает счастье сына. Агроном, сватавшийся к Данизе, пытался воздействовать на Оришева через Чорова. Сельский Совет даже отправил письмо районному прокурору: так, мол, и так, — произвол, пережитки прошлого, объявился мелкопоместный феодал, распоряжается судьбами людей. Районный прокурор приезжал сам, расспрашивал сваху — не чинил ли Батырбек насилия над невестой?
— Дочь не в клетке живет. Захочет вернуться домой, никто ее не удержит. А лишиться заботы Батырбека не хочу, — отвечала Мима.
Так и жила Даниза у Батырбека. Прошло немало времени, пока вернулся Айтек, сейчас опять вот-вот придет повестка, заберут парня на фронт. Тогда жди конца войны. И Оришев-старший решил сыграть свадьбу — так, для отвода глаз, чтобы только было по закону и люди лишнего не болтали. А получилось настоящее торжество. И правда — гости-то какие!
— Приехали! — крикнул кто-то в открытую дверь. Сидящие за столом притихли в ожидании достойных людей — таких, которые не входят в дом без того, чтобы о них не оповестили заранее.
В дверях появилась нарядная Кураца, а за ней, сияя свежим, красивым лицом, ее ближайшая подруга Апчара Казанокова. Все встали, кроме тамады, которому не положено подниматься с места ни при каких обстоятельствах.
— Сидите, сидите. Ради бога, не тревожьтесь! — мило улыбалась Кураца, но глаза ее говорили другое: «Вставайте, мужчины, женщина идет!»
— А гость всем гостям, оказывается, здесь! — Апчара ласково взглянула на Доти Матовича, протянула ему руку — Знала бы, что вы тут, не упиралась бы. А то не хотела ехать. Дел невпроворот. Готовимся к зиме.
— Я же говорила, что он обязательно будет на свадьбе, — засмеялась Кураца.
— Ты гадалка. Все знаешь.
Потревоженные гости долго рассаживались заново, шумели, уступая старшим более почетные места. Церемония усаживания, как правило, у кабардинцев длится долго. В эти минуты люди как бы решают, кто чего достоин. Каждый обязан занять подобающее ему место, но не прослыть нахалом и не оказаться чересчур скромным. Учитель предлагал посадить женщин на кровать рядом с уполномоченным по хлебу, но Кураца и Апчара наотрез отказались: велика честь даже для «руководящих» женщин.
— Что вы, ни за что не сядем. Женщины вообще не должны садиться за стол в мужской компании. Это мы, нахалки, влезли сюда, — беспощадно бичевала себя директор кирпичного завода.
— Ты не женщина, ты директор! — расхохотался Аслан.
— Правильно Кураца говорит. Не сядем. Директором ее сделала война, но женщина все равно есть женщина… — Апчара, заступаясь за подругу, дала понять, что свое общественное положение она считает случайным.
Кошрокову, конечно, было бы приятно сидеть рядом с Апчарой и Курацей. Но и старики неумолимы — ни за что не позволят женщинам сесть на кровать.
Наконец все утихомирились. Тамада приступил к исполнению своих обязанностей. Стаканы мигом наполнились. Тоста не было, просто «наказывали» женщин «за опоздание». Они подчинились — пригубили. Тамада хотел, чтобы Кураца и Апчара чувствовали себя непринужденнее.
— От века имя женщины мы связываем с домом и семьей, — медленно заговорил Цухмар. — Народ всегда чтил женщин; недаром возникла пословица: делишь тушу — жирный кусок отдан женщине. Почему? Потому что она не одна, у нее уже есть или будут дети, и то, что она сама съест, становится пищей для ребенка. Я гляжу на двух женщин, сидящих передо мной. Это не простые женщины. Разве не так? Сколько людей с папахой на голове ходят у них под их началом! Нынче женщина — погонщица, мужчины — волы…
Аслан не согласился:
— Арбу тянут волы, а не погонщица.
Раздался смех, завершивший спор.
Кураца и Апчара переглянулись. У Апчары зарделись щеки, заблестели глаза. Доти ласково поглядывал на обеих, но чаще его взор привлекала Апчара, он вспомнил, как Оришев-старший с восхищением говорил о ее уме. А ведь девушке и правда едва за двадцать. Доти Кошрокову за сорок. Ему бы снова жениться, но идет война, неровен час — жена станет вдовой, ребенок — сиротой. Выживет — видно будет…
— …Это женщины новой судьбы, — говорил тем временем Цухмар своим глухим, ровным голосом. — Кураца подставила плечо под нелегкую ношу. Громадина завод. Ее очаг такой, что из высоченной трубы дым виден за тридевять земель. Дымит завод — значит, работает, черепицу, кирпич выдает…
Батырбек добавил:
— И народ благодарит директора. Крыша над головой не течет.
— А наша Апчара? Во главе колхоза стоит, скачет в заезде с такими мужчинами, как Батырбек Оришев. И скачет ведь — да не обидится на меня наш председатель — стремя в стремя. Когда-то родилась пословица: у женщины волосы длиннее, но ум еще длиннее. Выпьем же за наших женщин!
— Неправда, про нас говорят по-другому: волос долог, ум короток, — запротестовала Апчара из любви к истине.
— Это не о таких, как вы. Вы совсем другие, — не отступал тамада.
— Мужчины пьют стоя! — выкрикнул директор школы.
Мужчины встали, зашумели, принялись чокаться с женщинами. Каждый осушил свой стакан до дна, демонстрируя уважение к тосту.
Директор школы и правда любил сострить.
— Какие самоуверенные! Я ведь ясно дал понять, что встают мужчины, а вскочили все.
Гости смеялись.
Завязался оживленный разговор, все шутили, перебивали друг друга. Только Кошрокова перебить не смел никто. Воспоминаниям не было конца. Тост следовал за тостом, и каждый претендовал на призовое место в негласном соревновании.
Нарчо не спал. Иногда, найдя повод, он заходил в комнату, где пировали старшие, чтобы послушать, о чем они спорят, и ждал, когда же наконец начнут петь старики. Мальчик любил народные песни, слушал их с волнением, старался запомнить слова мудрости. Покойная мать учила: когда делят баранью голову, самому младшему дают ухо, чтобы он прислушивался к мудрости старших, подрастет — дадут губу: пусть произносит умные слова, прославится — получит глаз, ибо нет ничего дороже глаза. Мальчику хотелось увидеть, кому что дадут.
Батырбеку хватало забот. Ему то и дело приходилось бегать — отдавать распоряжения, следить за тем, чтобы никого не обошли вниманием.
— Не пора ли провозгласить тост за жениха? — Кошроков, наверное, собирался сам произнести какие-то слова, но Цухмар, верный традициям, не любил, чтобы опережали события.
— Пора, пора! — Апчаре хотелось послушать Кошрокова, она вспомнила, как они в Сальских степях праздновали первую маленькую победу — захват высоты. То была капля, а комиссар полка еще тогда предсказал «ливень побед». И он уже льется, этот ливень…
— Зовите сюда Айтека, — сдался Цухмар.
Айтек переступил порог, а точнее сказать — его втолкнули в комнату Нарчо и юноша, изъявивший желание быть до утра шао кот, то есть стремянным жениха, исполнителем его поручений.
Наконец-то тамада поднялся со своего места. Это был тот случай, когда не встать он не мог.
— Дорогой мой сын! — начал Цухмар. — Твой отец не с краю стоял в толпе, когда делили мудрость, думаю, он оказался очень близко к руке дающего. Твой отец всегда думал о продолжении рода. Теперь эту обязанность взвалил на свои плечи ты. Не думай, будто тебе досталась легкая ноша. Нет, под этой ношей гнутся спины, да еще как. Мы знаем, плечи у тебя крепкие, руки чистые и сильные…
— Мешок денег тащил, — не выдержал Аслан, хотя прерывать тамаду не полагается.
— Да, сберег народное добро. То добро, что ты обретаешь сегодня, тоже требует бережного отношения. Любовь, говорят, — молоко со сливками, не убережешь — прокиснет. Сохранишь любовь — сохранишь родной очаг, землю предков. Прими, сынок, эту чарку, «утверди» мои сладкие слова горьким питьем.
Айтек обеими руками принял стакан, поставил его на ладонь левой руки и, поддерживая правой, сделал шаг назад.
Кошроков смотрел на Айтека восхищенным взором и в душе ему немножко завидовал; взгляд его внезапно встретился со взглядом Апчары, сидевшей напротив, оба вздрогнули и, смутившись, словно по команде, повернули головы к Айтеку.
— Твои слова запали в душу, — запинаясь, негромко говорил взволнованный жених. — Будь я скалой, их бы и на этой скале можно было высечь. Да будет мудрость всегда твоим посохом, а дорога твоя — долгой. — С этими словами Айтек не спеша осушил чару с «горьким питьем» и протянул пустой стакан виночерпию.
— Пусть превратится горькое питье в материнское молоко! — воскликнул Цухмар: больше он ничего не успел сказать.
Вихрем влетел Чоров на веранду.
— Гуп махо апши — пусть к добру будет ваша компания! — Все всполошились, поднялись — за исключением уполномоченного и Цухмара, — Клянусь, сегодня не тот случай, когда гость гостю не по душе, а хозяину — оба. Чем больше гостей сегодня, тем больше и радости. Хоть я и гость незваный, полагаю — найдется и для меня местечко, если не рядом с тамадой, то где-нибудь неподалеку…
— Да усыплет бог твою дорогу зерном счастья. Мы сами искали тебя. Двух всадников послали. Ни один еще не вернулся. По всему району ищут, — оправдывается перед Чоровым Оришев-старший.
— Я не опоздал?
— Ты всегда вовремя. Впрочем, попробуй ответить тебе что-нибудь другое, — нашелся Аслан. Он глянул на Кошрокова, с удовольствием заметил на его лице одобрение и весело рассмеялся.
— Вовремя, вовремя, — сказала Апчара.
— Хоть и опоздал малость, — не утерпела Кураца.
Цухмар тоже подал голос:
— Успеешь наверстать упущенное.
— Ты прибыл, как гость, знающий себе цену, — сказал уже серьезно директор школы. Он помнил, что на вечеринки самые достойные люди аула приходят лишь к тому моменту, когда торжество наберет силу. Тогда-то все видят — появился «гвоздь программы». Эту традицию прекрасно знал и Чоров и всегда заставлял себя ждать. Даже когда на торжество съезжались «птицы повыше», все равно Чоров оставался верен себе. И уж не дай бог, чтобы, не дождавшись его, закончили пир — не простит.
Чоров торопливо пожимал всем руки, не обращая внимания на колкости Аслана. Айтек, воспользовавшись суматохой, выскользнул за дверь. Слова «гость гостю не по душе» не миновали ушей Кошрокова, осели у него где-то в глубине души, как камешек, кинутый на дно ручья. Чоров не заставил долго упрашивать себя. Он быстро выбрал место и сел.
— Доти Матовича я ищу по полевым станам и фермам, а он, смотри ты, здесь пирует.
— Ты со свадьбы на полевой стан заворачиваешь, а я наоборот, — парировал уполномоченный. Раздался одобрительный хохот. Чоров понял, что словесный поединок обещает быть трудным; шумный гость переключился на женщин.
— Женскому руководящему составу салам! Персональный каждой.
— Да выпрямит аллах твои дела. Ты очень щедр. — Кураца язвительно усмехнулась. Ее подруга не хотела пикировки на свадьбе и под столом тихонько толкнула Курацу ногой.
— Да будет добрым знамением наша встреча. — Апчара с милой улыбкой протянула Чорову руку.
— Ты приехал на машине? — разошлась от выпитого вина Кураца.
— Да. А что? — Чоров не заподозрил подвоха в вопросе старой знакомой.
— У тебя на заднем сиденье не найдется для меня местечко?
— Почему на заднем? Я тебя на переднее посажу! — Чоров надеялся выйти из положения, сделав вид, что ничего не понимает.
— Нет, впереди пусть другие едут…
Чоров понял, что сел неудачно, слишком близко от Курацы. Теперь ему придется все время видеть ее, слушать ее колкости. Но делать нечего, менять место на пиру неприлично, придется терпеть.
— Я бы осмелился провозгласить тост, — почтительно обратился к Цухмару Кошроков.
— Желание гостя — закон для хозяина, — коротко ответил тамада. Все поддержали его:
— Просим, Доти Матович!
— Внимание, товарищи. Тихо!
— Кто-то здесь обронил фразу: «Война на половине остановится, и то хорошо», — начал бывший полковой комиссар. — Что и говорить, есть такая пословица, потому что бремя войны всегда тяжко, воюющий народ всегда ходит в рубашке, сшитой из пламени. А эта война особенная, она опалила и тела людей, и души. И поэтому мы не имеем права кончать ее на половине. Мы обязаны довести ее до конца. Сейчас, слава богу, наши воины стучатся в дверь тех, кто навязал нам эту войну. Дверь в логово врага прикладами будет разбита в щепы, если ее не откроют, если враг не бросится к ногам советских солдат вымаливать пощаду. Победу мы уже ясно видим перед собой, уже различаем ее очертания. Как солнечный диск, она медленно, но неуклонно движется к зениту; скоро ее теплом, точно солнечным, будет согреваться все живое на земле…
— За победу, одним словом. — Чоров явно грубил, перебивая гостя.
— Да, я хочу провозгласить тост за победу. Ты прав, — Кошроков разгадал состояние Чорова. — Но ты спешишь. А я еще одно хочу добавить. Когда люди прощаются и нет уверенности, что судьба скоро вновь сведет их вместе, они говорят: да встретимся мы с чистым лицом — то есть с чистой совестью. Судьба вот-вот сведет нас с победой. Я хочу предложить тост за то, чтобы мы вышли ей навстречу в самый светлый и торжественный день нашей жизни с чистыми лицами, с чистыми душами… Я разбогател, познакомившись с вами, творцами победы. Другого богатства я себе не желаю. Вы покорили меня. Я счастлив, что сижу здесь. Самые счастливые глаза те, что увидят День Победы. Да увидят ваши глаза этот день!
— Хорошие слова. Словно стихи! — задумчиво проговорил директор школы. Дождавшись, пока все выпьют, Аслан шутливо добавил: — За глаза Чорова, Батырбека, Доти Матовича, Цухмара, Айтека и всех других я пил с удовольствием, но за глаза Апчары надо пить отдельно.
Все рассмеялись.
Апчара благодарно посмотрела на Аслана. Она не пила, но заставила себя из почтения к тосту сделать два глотка. У Чорова косой рубец на шее налился кровью. Председатель райисполкома понял, что скрещивать меч с полковником даже в шутку рискованно.
Через некоторое время он вскочил:
— Настал и мой черед. Можно?
— Когда есть, что сказать, не надо ждать, пока слова потускнеют. — Цухмар кивнул головой в знак согласия.
— Мои слова не искрометные… — Чоров явно рисовался, резким движением рук одернул гимнастерку на впалом животе, поправил пряжку широкого армейского пояса, — но и ржавчины на них нет. Доти Матович предложил красивый тост. Глубокий по смыслу — за чистую совесть воина на фронте и труженика в тылу. Очень правильный тост. Но у меня есть добавление. За воинов говорит уже одно то, что они на фронте, да и орудийные залпы салюта в нашей столице звучат в их честь. Я хочу сказать о тех, кто в тылу, хочу, чтобы отцы, матери, братья, невесты и сестры встречали своих воинов-победителей тоже с незапятнанной совестью. Чтобы никто из них не ставил личные интересы выше интересов фронта, интересов победы. А это значит, что каждый из них должен быть готов на жертвы, на самопожертвование во имя высокой цели, это значит уметь туго затягивать пояс, отказывать себе в последнем куске хлеба. Вот за это я предлагаю выпить! — Чоров в запале чокался с каждым так сильно, что стакан в его руке грозил расколоться.
И тут поднялся Аслан.
— Я учитель, — сказал он просто. — Мой долг — добиваться от учеников, чтобы они понимали истинное значение тех слов, которые произносят. Товарищ Чоров, я думаю, не совсем верно употребляет слово жертвенность.
— Разве я твой ученик? — резко прервал Чоров директора школы.
— Дайте договорить, — заступилась за Аслана Апчара, догадываясь, что тот скажет все, что надо.
— Я о такой чести и не помышлял никогда. — Аслана тоже голыми руками взять было трудно. — Допустим, командир видит: солдату по щиколотку грязь в окопе, а он в одних ботинках. Командир снимает свои яловые сапоги, отдает их солдату — это жертва. Хоть и небольшая. Другой видит бедную вдову в лохмотьях — снимает с себя гимнастерку, дарит ей — это самопожертвование. Но если за счет средств, выделенных на восстановление школы, заставляют строить телятник колхозу, какое уж тут самопожертвование, какая жертвенность?
— Правильно. Молодец, Аслан. — Апчара чуть не захлопала в ладоши.
— Нет. Это не самопожертвование и не жертва, — заключил Аслан, — это грабеж. Товарищ Чоров просто ограбил детей, чьи интересы был обязан соблюсти. Слова надо употреблять в их подлинном значении.
Кошроков догадался, что это Аслана вызывали в поле на «выездное» заседание, чтобы заставить его строить телятник.
— Клянусь хлебом, ты слова брал из моего сердца! — воскликнула директор кирпичного завода.
— Я за жертвенность в лучшем смысле слова! — Чоров, пытаясь сделать хорошую мину при плохой игре, не стал продолжать разговор при уполномоченном, а то чего доброго возьмет услышанное на заметку.
— Молодежь хочет поглядеть, какой кожей подбиты ваши ботинки! — В дверях появился радостный Нарчо, старавшийся казаться взрослым. Увы, неокрепший мальчишеский голосок явно подводил его.
За столом оживились. Кошроков был не прочь посмотреть танцы. Сам он, конечно, не сможет танцевать. Все равно. Надо размяться, нога совсем затекла.
— Вот хорошо! Пойдемте!
За Кошроковым пошли все.
— Тряхнуть бородой? Пожалуйста! — шутил Аслан.
— Я лично могу тряхнуть палкой, — отвечал Кошроков.
Гости поднялись, гремя стульями, и гуськом потянулись во двор. У самого входа в дом молоденькие парнишки дружно и звонко хлопали в ладоши, отбивая танцевальный ритм. Нарчо был назначен распорядителем танцев. Когда гости выстроились полукругом, он громко выкрикнул, словно подавал команду целому эскадрону.
— Кафу! Лучшую кафу!
Гармонистка заиграла кафу — старинную танцевальную мелодию. Молодые, оказывая честь старшим, били в ладони с необыкновенной силой — так, что даже заглушали музыку. Честь выйти первому принадлежала, конечно, Кошрокову, но он стоял неподвижно, опираясь на палку. В круг вышел Чоров, решил показать, чем подбиты его хромовые сапоги. Он четко отбивал ритм. Красивая девушка составившая ему пару, не отрывала глаз от ног партнера, зная, что в танце мужчина может придумывать любые па, а женщина должна подлаживаться под него, чтобы движения обоих, выглядели согласованными. Танцор то плыл по кругу, то неожиданно подскакивал, казалось, он даже нарушает ритм.
— Брось подскоки, ты не футбольный мяч! — с иронией бросила Кураца. Чоров стал двигаться более плавно. Он чувствовал себя на коне. Прищурив и без того узкие глаза и вытянув руки, словно с высоты своего величия глядел он на девушку, на ребят, призывая их хлопать сильней. Кошроков оценил: умеет плясать Чоров! Эх, была бы цела нога, и он попробовал бы свои силы.
После Чорова и Аслана наступила небольшая заминка. И тут Апчара вышла из толпы, встала, стройная, улыбающаяся, перед Кошроковым, еле заметным наклоном головы приглашая его на танец. Парни ударили в ладоши с неимоверной силой — у присутствующих чуть ушные перепонки не лопнули.
Доти приподнял палку, отстраняясь, — дескать, пожалейте, ради бога, и так стоял, не зная, как поступить дальше. На помощь ему пришел Нарчо. Ловко пристукнув каблуками, отчего они словно вонзились в землю, паренек остановился возле Апчары, давая понять, что принимает вызов вместо своего комиссара.
— Молодец, Нарчо! — похвалил «ординарца» Кошроков.
Заиграли плясовую, и Апчара поплыла по кругу за юным джигитом. Нарчо шел на пальцах, оттого казался ростом почти с партнершу. Его сверстники, оценив и находчивость и смелость товарища, хлопали, не жалея сил, хлопали виртуозно — то громче, то тише.
Кошроков, не отрываясь, глядел на Апчару. Вспомнились ему сейчас бои на берегах Сала. Днем и ночью комиссар убеждал воинов, что нет лучшей доли, чем смерть в бою с врагом, и сам готов был в любую минуту отдать свою жизнь за Родину. Это были не красивые слова. Кошроков не рисовался. А с той минуты, когда он узнал, что Узиза, жена, погибла от бомбы вместе с ребенком, которого носила, он даже нарочно искал гибели. У Сапун-горы под Севастополем он повел в атаку штурмовые группы; каждой вручил красное знамя и приказал водрузить на вершине горы. Одно из них нес сам и надеялся: погибну со знаменем в руке. В этом бою пало много наших бойцов, но Доти остался жив. Он мучился, считая решение судьбы несправедливым. И лишь сейчас, в эту минуту, любуясь танцующей милой девушкой, он впервые с необыкновенной силой почувствовал жажду жизни. Она была столь же неодолима, сколь и его желание умереть под Севастополем.
Зрители бурными аплодисментами вознаградили Апчару и Нарчо за темпераментную пляску. Кто бы мог подумать, что такой шкет, как Нарчо, способен танцевать, словно взрослый джигит! Апчара, счастливая, разгоряченная, вернулась к Кошрокову.
— Великолепно! — наклонился к ней комиссар.
Танцы были в самом разгаре. Аслан снова вышел в круг, желая перещеголять Нарчо. Но пальма первенства осталась за «ординарцем». Он ловил на себе одобрительный взгляд комиссара и завистливые взоры сверстников. Уже опустилась ночь, но сна у гостей не было ни в одном глазу. Еще не оперившиеся юнцы старались продемонстрировать в танце и грацию, и темперамент, и достоинство, и лихость. С парнишками плясали взрослые девушки, смотревшие на них, как на детей. Их женихи в этот миг были где-то далеко на фронте…
Комиссар заметил, что глаза танцовщиц грустны, от этого и ему самому стало грустно. Он думал о трудной судьбе этих девушек, о том, что иные из них так и останутся одинокими, не узнают счастья материнства. А ведь они заслужили это счастье беззаветным трудом, теми жертвами, на которые пошли ради общего дела. Они и дали пример того настоящего самопожертвования, о котором сегодня шла речь… Ни гармоника, ни дружный смех, ни разговоры не прерывали мыслей Кошрокова.
Время близилось к рассвету. Батырбек снова позвал гостей к столу. Кошроков, конечно, слегка жалел, что ему не удалось показать, чем подбит его единственный сапог (раненая нога покоилась в валенке), но не терял надежды когда-нибудь расстаться со своей палкой. Войдя в комнату, он остановился: перед местом, которое занимал тамада, лежала баранья голова.
Почетному гостю, видимо, предстояло разломать ее в соответствии с ритуалом. Со двора доносились шумные возгласы, музыка и голосок Нарчо, захмелевшего от комплиментов.
— Не споют ли девушки? — попросил Кошроков, давно не слышавший народных песен.
— О, у нас есть отменные певицы, — охотно отозвался Аслан. — Я их сейчас позову.
— Как, тамада? — спросил Чоров, полагая, что Цухмар покачает головой: «рано еще». Но старик неожиданно согласился:
— Песня — первая гостья на свадьбе.
— Тогда по одной до песен. Нет возражений? — Чоров наполнил чарки. — Подкрепим силы, да и продрогли мы во дворе. Кому что — говорите: вино, водку, коньяк?
— Наливай, — смеялась Апчара. — Мужчинам коньяк, нам — вино.
И тут заговорила Кураца.
— Если разрешите, я скажу два слова. — Она ни на кого не смотрела и лишь теребила кончик шелкового платка, которым была повязана ее голова. Губы ее дрожали. — Аслан прав. Слово должно быть точным. И мысль, которую оно выражает, тоже пусть будет точной и справедливой. Товарищ Чоров говорил о необходимости жертв, о последнем куске хлеба. Дескать, отдай этот кусок фронтовику, и ты приблизишь час победы. — Кураце было трудно говорить, она и смущалась, и сердилась одновременно, и старалась не выказать давней нелюбви к Чорову. — Мы ли таим кусок хлеба? Видели, кого у нас на заводе мы зовем рабочими? Мальчишек. Девчонок. Стариков. Они и землекопы, и формовщики, и машинисты, и истопники, и экспедиторы, и коногоны. Что они едят? Сколько раз на дню случается с кем-нибудь голодный обморок? Апчара знает — у нас есть навес, куда ставят бутылки. Принесет с собой работница пол-литра молока — сыта, есть силы трудиться целый день. Но нередко они приходят с бутылкой воды. Весной ты, товарищ Чоров, чуть не лишил детей наших работниц молока. А это уже было бы не жертвой во имя фронта, а жестоким безрассудством. Дети должны вырасти, они — будущее народа. А у них живот к позвоночнику присох… — Кураца не выдержала и расплакалась.
— Ну хватит. Ты на свадьбе. Нечего омрачать чужое торжество. — Апчара обняла Курацу за плечи, привлекла к себе. — Ты не на пленуме, не на активе, хотя, впрочем, на пленумах из тебя слова не вытянешь. Все всё поняли. Только одно неясно — за кого ты предлагаешь пить?
— За рабочий коллектив завода! — нашелся Аслан и вышел, вспомнив про обещанных им певиц.
— Что наболело, то и сказала.
Кошроков ничего этого прежде не знал. Он понимал, что и в тылу живется нелегко, но чтобы от голода падали — не представлял себе.
— Да, мы не только кровью солдат завоевываем победу, — мы ее выстрадали всем народом, — задумчиво и печально произнес он. — Долгожданная победа станет лучшим памятником тем, кто за нее погиб, наградой всем, кто пролил кровь, кто трудился ради нее. Я поднимаю чарку за рабочих, колхозников, за ребятишек, чье детство исковеркала война. Вы видели их сейчас, видели Нарчо. Как они хотят казаться взрослыми! Да они и так взрослые — столько пережить… За их мирное, безмятежное будущее!
Чоров хотел что-то сказать, но в это время в комнату вошли три девушки в сопровождении Аслана и гармонистки.
— Внимание, песня!
— Про войну! Спойте ту, что поете в поле, — просил Батырбек.
— Спойте про войну, — попросил и Цухмар.
Девушки перешептывались, решая, с чего начать. Тем временем в дверь протиснулся раскрасневшийся и озабоченный Нарчо с листком бумаги в руках. Комиссар удивился:
— Ординарец, ты не спишь до сих пор?
Вместо ответа Нарчо протянул своему директору листок бумаги:
— Телефонограмма. Из сельсовета принесли. Я расписался.
Звонил Кошрокову бухгалтер — единственный, кто остался на конзаводе. Он сообщал, что получен наряд на три десятка кобылиц для завода. Так как срок наряда истекал, то бухгалтер счел необходимым немедленно поставить об этом в известность директора. Не получишь вовремя маточное поголовье, — потом когда еще удастся добиться его снова.
Девушки запели старинную народную песню про Адиюх. Юный джигит усадил в седло любимую, сам сел сзади и повез невесту в свой дом. Джигит пел об Адиюх, о высоком небе, в котором отныне засияет еще одна звезда — его любовь. Всадник не спешил — хотел насладиться дорогой счастья. Вдруг из лесной чащи выскочил зверь. Лошадь от испуга шарахнулась в сторону, и влюбленный выронил из рук свою судьбу. Девушка ударилась головой о камень и скончалась на руках жениха. И он в отчаянии запел песню о безграничном горе, превратившем день в ночь, дорогу радости в дорогу печали. Песня заканчивалась словами о том, что неразделимы счастье и горе в жизни, что они — лезвия одного кинжала.
Цухмар, эту песню слышавший, может быть, не одну сотню раз, ласково похвалил девушек. Теперь зазвучала песня о войне. «В степях Украины лежат кости наших женихов», — печально пели девушки. По щекам гармонистки текли слезы, она не могла их вытереть…
Кураца сидела с поникшей головой и тоже плакала, Кошроков и Апчара понимали ее. Казалось, песня сложена об Аслануко, погибшем на Дону. Громко застонав, Кураца вдруг сорвалась с места и выбежала за дверь.
— Хватит. Тут не плакальщицы собрались. Тут свадьба, и нечего расстраивать людей. — Чоров хотел прервать песню, но остальные запротестовали.
— Пусть поют! — первой воскликнула Апчара.
— Не мешай. Это не простая песня, это гыбза — горькая песня невест, оставшихся без женихов. — Кошроков сам еле сдерживал слезы, вспоминая Сальские степи. О, сколько близких и родных осталось там! Скоро война кончится, дни ее сочтены. Но еще немало жизней будет принесено ей в жертву…
Девушки, кончив петь, собрались уйти, но тамада остановил их:
— Подождите, голубки мои. Растревожили вы сердца, души растравили, да так, что мы не сдержали слез. Это неплохо. Дай бог, чтобы плакали только от песен. — Цухмар обратился к виночерпию, надвинувшему на глаза папаху, чтобы не были видны его мокрые глаза. — Налей-ка девушкам по чарочке.
— А ты, Чарочка-Апчарочка, угости их чем-нибудь вкусным, — добавил Доти Матович. — Хорошо они поют. Я не слышал этой песни. Кто ее сложил? Кто этот безымянный певец народного горя?
— Это песня горьких лет, — проговорил Аслан. — Теперь возникнут иные песни, радостные, победные. Скоро война остановится там, откуда она двинулась на нас. А ее зачинатели запоют «шишхаег» — плач над конской гривой. Хорошо смоется тот, кто смеется последним.
— А существует песня о Нацдивизии? — спросил комиссар.
— Я не слышала, — призналась Апчара. — Может быть, где-нибудь поют, но до нас не дошла. Песня, она как распространяется? Где-то сочинят, и песня начинает ходить от фермы к ферме, от аула к аулу.
— Нет, — убежденно сказал директор школы. — Песни о Нацдивизии нет, хотя Нацдивизия — это незаживающая рана народа.
— Почему? — Кошроков вглядывался в лица.
— Кто знает. Видимо, есть причина… — неопределенно сказал Чоров.
Девушки, покидая комнату, встретились в дверях с Курацей, возвращавшейся к гостям. Кураца хотела уехать домой. Ее с трудом усадили на место.
— Незаживающая рана… Она будет кровоточить долго, — тихо вымолвила Апчара. — Может быть, еще не пришла пора для песен о ней.
— Да, незаживающая рана, — поддержал Апчару Кошроков. — Нацдивизия — детище народа, пример его истинного самопожертвования, желания отдать все ради победы. В детстве я слышал песню, где говорилось: «Я кожу свою сниму с себя, чтобы защитить тебя от холода». Так поступил и наш народ — снял с себя, что называется, кожу. Дивизия саблями встретила танки и мотопехоту противника, но кавалеристы не струсили. Те, кто оказался в тылу врага, сумел вернуться на Кавказ в надежде продолжить борьбу в родных горах. На них вины нет. В первые годы войны в окружение попадали и батальоны, и полки, и дивизии, и целые армии. Они пробивались к своим через линию фронта. Не удавалось — уходили к партизанам. Никакого значения не имеет то, что сколько-то джигитов, потеряв свои части во время сражения и передислокации, вернулись в горы. Пусть они составляют два процента, пусть три. Но девяносто семь процентов выполнили свой воинский долг до конца, бились не на жизнь, а на смерть. Это знает Апчара, знаю я. Помнишь, Апчара, бой у моста через Сал?..
— А бой за райцентр Маратовку, за Ново-Николаевскую станицу, хутора Московский, Немецко-Полтавский? Названия врезались мне в память навек.
— Почему мы попали у переправы под удар танков противника? Не было связи. Полк должен был выйти к новым позициям ночью под прикрытием темноты. А когда вышел? Утром. На виду у врага. Выяснилось, что связной, посланный с пакетом из штаба дивизии, не нашел нас. Мы ждали распоряжений и не знали, куда идти, где занять оборону, какую задачу выполнять. Будь у нас в этот час рация — связались бы со штабом, опергруппой, получили бы боевую задачу. Летняя ночь коротка, уже взошло солнце, когда мы тронулись с места. Это было на руку врагу. Мы и попали на марше под удар авиации и танков. Куда всаднику деваться, если за ним на бреющем полете гоняется самолет? Лошадь не удержишь. Вот откуда те, кто вернулся назад. Нельзя их винить за то, что саблями, как капусту, не порубили танки. Но все это легло ржавчиной на добрую славу погибших и тех, кто до конца оставался верен присяге. Наверное, из-за этого тоже нет до сих пор песни о Нацдивизии. Это Чоров и называет «причиной». Ложка дегтя испортила бочку меда, как говорят русские. Наш долг очистить бочку от дегтя. Правда, Апчара?
— Я не побоюсь сделать это где угодно.
— Вас не поддержит Кулов, — безапелляционно заявил Чоров. — У него на сей счет своя точка зрения. Я помню, он зачитывал на пленуме пространный документ…
— Кулов не поддержит? Он сам формировал дивизию! Сколько труда вложил!.. Крестный отец.
— Почему тогда он не отвел руку, которая несла ложку дегтя? Он видел — не предотвратил. — Чоров явно не хотел соглашаться.
— Ты все упрощаешь…
— Товарищ полковой комиссар, разрешите закладывать лошадей? — прервал разговор Нарчо.
«Как точно малыш чувствует время, — подумал Кошроков. — Действительно, скоро светать начнет».
— А спать не будем, ординарец? — улыбаясь, спросил комиссар. — Мы ведь не на войне. Противник на нас не наседает. Давай малость отдохнем, милый, а?
— Есть, — по-солдатски ответил Нарчо и повернулся к двери, а сам обиженно подумал: «Зачем «милый»? Так ведь не говорят командиры своим подчиненным». Мальчику очень хотелось выглядеть в глазах взрослых бойцом, готовым отправиться на фронт хоть сейчас, с этой свадьбы.
Кошроков понимал — настала пора завершить пиршество. Бухгалтер не зря беспокоится. Послать-то за лошадьми некого. Директор, бухгалтер и Нарчо — вот и весь штат конзавода. Самому ехать в Ростовскую область с больной ногой невозможно. Бухгалтер стар, да и в лошадях не совсем разбирается. Кошроков еще раз достал телефонограмму, внимательно перечитал ее, соображая, сколько дней понадобится на то, чтобы добраться до места, где их ждет маточное поголовье. Ясно, этот конзавод не в городе.
Гости шумно и долго расходились. Доти вместе с Оришевым провожал их. Потом полковник с Батырбеком еще долго прохаживались по двору.
— Кулов действительно сказал что-то плохое о Нацдивизии? — Кошроков все еще не мог поверить словам Чорова.
— Нет. Я не слышал. Вокруг Бештоева действительно шли разговоры.
— Гм, Бештоев… Нельзя же по одному предателю судить о целой дивизии.
Они еще потолковали между собой, потом улеглись.
Спал комиссар недолго. Вместе с ним пробудился и Оришев.
— Гость плохо спит — значит, недоволен хозяином. Доти Матович, не холодно ли тут? — Батырбек бодрился, хотя почти не сомкнул глаз. Ну, ему не привыкать. Днем подремлет где-нибудь украдкой и перебьется. — Я думал, отдохнешь, как следует, после вчерашнего. Все в доме спят — хоть по одному вытаскивай за ногу.
— А ты? Ты что — дневальный по сонному царству?
— Я что? Я крестьянин. Когда бы ни лег, а встать должен с петухами. Иначе проспишь все дела. Тебя нога не беспокоит?
— Болит, конечно, — Кошроков приподнялся, но одеваться не спешил. Китель висел на спинке стула. — Садись. Признаться, я рад, что и ты не спишь, надо поговорить. Не о свадьбе, правда. Свадьба была по военным временам отличной.
— Какая это свадьба! — Батырбек махнул рукой. — Вот раньше были свадьбы — сплошное разорение. Обе семьи готовились месяцами со всеми близкими и дальними родственниками. Двор напоминал бойню… Забивали всякую живность — и свою, и дареную. А тут война. Перед людьми совестно. В других домах погибших оплакивают, а мы веселимся.
— Жизнь, дорогой мой, нельзя остановить. Она не считается ни с чем, идет в обнимку со смертью. Слышал песню? И на фронте люди, бывает, женятся. А ведь никто не дает гарантии, что они выживут в этой войне. Под артогнем спят — не добудишься. Как твои молодожены. Они, видимо, к полудню встанут.
— Айтек уже давно на ферме.
— Да что ты! — Гость был искренно удивлен и огорчен. — А я хотел с ним потолковать.
— Обычай. Как ни сладок сон с милой, солнце не должно застать новобрачного в постели. Иначе он не мужчина.
— Суров наш обычаи. Суров, нечего сказать.
— Но вообще-то Айтек должен вернуться к завтраку.
— Отлично. Но сначала я с тобой посоветуюсь. Может быть, с моей стороны это бестактно и я не учитываю твоих планов…
— Располагай мной, Доти Матович. И советом и делом я готов быть полезным тебе.
— Хочу забрать Айтека.
Батырбек побледнел. Руки, спокойно лежавшие на коленях, задрожали, принялись нервно теребить полу солдатской телогрейки. Посуровели, сузились глаза.
— Как это забрать? За что?
— Бог с тобой! — Кошроков нарочито громко засмеялся, сообразив, что понапрасну напугал человека. — Ты не понял. Я хочу предложить ему поступить ко мне на работу. Конечно, с твоего разрешения.
У Батырбека отлегло от сердца.
— На работу? Так бы сразу и сказал. Возьми хоть сегодня. — Он махнул рукой, расхохотался, вытер платком пот, выступивший на лбу. Встал, прошелся по комнате, чтобы отдышаться, глянул в окно. На дворе шла его жена с подойником.
— Так ты не возражаешь?
— Бери. И сноху бери.
— А как же иначе? Не разлучать ведь их. И для нее дело найдется. У меня большое хозяйство, дай срок — поставим конзавод на ноги. — Кошроков обрадовался, что Оришев готов отпустить к нему сына. — Квартирку дам. Пусть живут, работают.
— Я не против. Табунщик он отменный. Ты не подумай, что я хвалю, потому что он мне сын. В лошадях разбирается, любит их.
— Вот это главное. Человек должен любить лошадь. Да ее и нельзя не любить. Умнейшее и благороднейшее животное… — Гимн лошади прорвался. Нарчо принес небольшой дорожный несессер с бритвенными принадлежностями, хотя об этом его никто не просил, и снова удостоился похвалы за сметливость. Он не забыл даже прихватить кружку с горячей водой и тазик.
— Ты настоящий ординарец, знаешь свое дело!
Нарчо поставил тазик на табурет и приготовился сливать воду из медного кумгана.
Доти скинул рубашку, обнажив искореженное войной тело. Нарчо удивился и испугался, увидев на спине комиссара большую вмятину. Заметно было и отсутствие двух ребер. Доти тщательно намылил лицо. Потом в привычных руках заблестела бритва. Доти Матович предварительно поточил ее о широкий ремень, один конец которого держал Нарчо. После бритья полковник, шумно фыркая и кряхтя, умылся, расплескивая воду на земляной пол. Вокруг таза уже образовалась лужица, а Нарчо все сливал ему на руки. Пока Кошроков приводил себя в порядок, Батырбек сбегал на кухню.
— Как там кони — не застоялись? — спросил Кошроков, растирая мокрым полотенцем шею, грудь, спину. Тело порозовело, будто налилось вином. — Напоены, говоришь?
— Напоены. — Нарчо был рад доказать, что знает службу.
— Ну, молодец! Очень мне хочется взять тебя на фронт. Смышленый, неутомимый. Всем хорош. Но маловат, вот беда…
Последние слова огорчили мальчишку. А ведь он так старается доказать, что уже не маленький и что на фронте даром хлеб есть не будет. Нарчо промолчал и, взяв таз, кружку и несессер, вышел.
— Не опускай нос. Все равно я без тебя на фронт не поеду, — сказал ему вслед Кошроков.
Нарчо от радости чуть не уронил таз с водой.
Принесли завтрак.
— Это нам на двоих? — изумился гость. Еды хватило бы на десятерых.
Батырбек сделал вид, будто не расслышал вопроса и исчез.
Есть Кошрокову не хотелось. Горячего чаю он выпил бы с удовольствием. Но знал — хочешь не хочешь, надо позавтракать основательно: до вечера еды не будет.
Отворилась дверь, появилась стройная, нарядно одетая девушка с подносом, на котором стояла бутылка шампанского. За ней вошла женщина, лицом напоминавшая Айтека. Она несла большое блюдо с отварной бараниной. Обе, переступив порог, молча остановились.
Гость понял, в чем дело, и поднялся. Это был ритуал, который следовало выполнить. Батырбек, видно, нарочно исчез, не хотел смущать своим присутствием домашних.
Пожилая женщина в ситцевом платье с мелкими неяркими цветочками по синему полю, с головой, покрытой большим черным платком, в чувяках домашней выделки и белых шерстяных носках была, по-видимому, хозяйкой дома. Молодая — по всей вероятности, сноха — с почти целиком закрытым платком лицом, не отрывала глаз от пола. Из-под платка виднелись только тонкие красивые брови, точеный нос. По обычаю Кошроков сам должен был подойти к снохе, вручить ей подарок за «погляд», попросить снять фату, выразить восхищение ее красотой, даже если бог не дал девушке этого достоинства. Кошроков, конечно, давно отвык от подобных вещей. Но тут от него ничего не зависело. Почетный гость не может уйти, не повидав новобрачной. Свекровь настояла на том, чтобы сноха сама представилась Кошрокову. Вот обо и предстали перед ним с «хлебом-солью».
Пожилая женщина заговорила проникновенно, с чувством. Тут появился и Батырбек, скромно встал у порога.
Женщина будто читала молитву:
— Ручьи, слившись в общее русло, образуют поток. Незаметные тропы, соединяясь, рождают дорогу. Свадьба — тоже начало дорог в жизни человека. Чем больше почетных гостей на свадьбе, тем она памятнее. Ты украсил нашу свадьбу, ибо ее украсить могут именно такие люди, как ты. Прими, Доти Матович, нашу великую благодарность за это. Да будет у тебя столько радостных дней, сколько шагов ты сделал, направляясь к нам. Если у тебя, дай бог, родятся сын или дочь, пусть сама радуга небесная станет оправой их счастья. — Женщина сделала паузу, потом продолжала: — Рядом стоит моя сноха. Отныне она — хранительница огня в очаге этого дома. Нам, старым людям, осталось греться у ее костра. Возьми чарку у нее из рук. Сколько капель примет твое доброе сердце, столько лет тебе жить. А сердце у тебя точно доброе. Женщины с полевого стана до слез тронуты тем, что ты снял с себя рубашку и подарил бедной солдатской жене. Да продлится твой век на радость близких, родных и друзей.
Гость принял поднос со словами благодарности. Женщины, поклонившись, вышли из комнаты.
— Теперь ты видел и сноху, — сказал Батырбек, вышибая пробку ударом ладони по дну бутылки. — Знаешь, кого берешь на завод. Характеристика требуется? Подпишу…
Кошроков все еще думал о словах, с которыми к нему обратилась хозяйка дома: сколько достоинства и мудрости.
— Характеристику подписала твоя жена. Как хорошо она говорила!
— У женщин сладкое и горькое хранится в одной кубышке, — хозяин пренебрежительно махнул левой рукой, правой осторожно наливая водку в стакан. Рюмок он не терпел.
— Это передашь снохе. Я так разволновался, что забыл про подарок. — Кошроков вынул из нагрудного кармана прозрачный золотистый браслет из янтаря, положил его на стол. — Янтарь приносит счастье.
Оришев запротестовал было: «Твое присутствие — самый ценный подарок». Но гость настоял на своем, а стакан отодвинул подальше.
Так никто и не выпил ни капли.
Не без слез согласился Нарчо отправиться вместе с Айтеком в Ростовскую область за лошадьми. «Ординарец» лихорадочно изыскивал повод остаться рядом с Доти, но Кошроков, по-отцовски добродушно посмеиваясь над простодушной хитростью мальчика, тем не менее оставался тверд в своем решении. Кроме того, приняв строгий вид, он напомнил «ординарцу» ряд положении строевого устава кавалерии (сокращенно он назывался «СУК»). Нарчо однажды видел этот устав. О него все доводы разбивались, как яйца о скалу.
— Ты ординарец или не ординарец? — спрашивал директор конзавода, заранее, впрочем, зная, каков будет ответ.
Нарчо шевелил большим пальцем правой ноги, вылезавшим из разодранного ботинка, где нога и без того болталась, словно в жару язык у Цурки, и не поднимал головы, пряча слезы. Он боялся расстаться с Кошроковым даже на миг. Как раз накануне полковник кому-то звонил в Москву, кому — Нарчо не знал, и уверял, будто многочисленные ванны в Кисловодске ему невероятно помогли (на самом деле он принял их два-три раза и махнул рукой — мол, как мертвому припарки), и теперь уже близок день, когда он разломает свою палку ударом о колено. Комиссар кричал в телефонную трубку, что совершенно готов ехать на фронт: «Предпочел бы Первый Белорусский. Уж очень хочется попасть в Берлин!» — говорил он. Кошроков не знал, что Нарчо его подслушивает; у мальчика дух захватило при мысли о Берлине. Уж он задаст там перцу самому Гитлеру!
— Ординарец, — хныча выдавил он из себя наконец, едва не зарыдав при этом.
— Тогда, дружочек, будь добр, выполняй устав, подчиняйся командиру беспрекословно. — Тут директор повысил голос — дескать, не такой уж он благодушный, и речь идет о серьезных вещах. — Чтобы я не видел больше, как ты сопли утираешь! Понял? Ишь, нюни распустил. Какой из тебя ординарец? Плакса, девчонка…
При этих словах Нарчо передернуло. Он уже готов был просить прощения за непослушание, за слезы и даже попытался, унимая дрожь в коленках, стать по стойке «смирно»…
Кошроков подошел к мальчику, положил руку ему на плечо и уже совсем другим голосом — ласково, увещевая, произнес:
— А говорил — «ветеран». Если не хочешь, неволить не буду. Езжай к Кантасе. Она ведь каждый день жалеет, что отпустила тебя. Кантаса одна и ты один (Доти Матович хотел добавить: «Я, правда, тоже один», но удержался). Соберетесь под одной крышей — будете жить, как люди. Спокойно, по крайней мере. Только скажи мне честно: почему ты не хочешь ехать? Айтек тебе не нравится, что ли?
Айтек действительно не слишком нравился Нарчо. Но только по одной причине. Парень на Нарчо смотрел свысока, видно, считал его мальчишкой, не способным на серьезное дело. Он даже называл его «апидз-ляпидз», то есть подручный, годный, словно лоскуток овчины, лишь на то, чтобы им удлинить полушубок. Но Нарчо в глубине души понимал, что к Айтеку он просто придирается, парень хороший, надо ехать, выполнять приказ. Ведь сам Кошроков говаривал не раз: «Брата посылает бог, а командира — «служба». Значит, надо покориться судьбе.
— Оставайся за меня. Я поеду с Айтеком. Хочешь?
— Не-е-ет!
— Чего же ты тогда боишься?
Нарчо снова потупился, потом, словно решившись, поднял голову, с мольбой уставился на директора:
— Ты не уедешь без меня на фронт?
Кошроков расхохотался так искренне, что Нарчо стало стыдно.
— Вот где собака зарыта! Слушай, ведь ты же всего натерпелся, Нарчо! Не хватит ли с тебя? Спросить бы твоего покойного отца, чего он больше хочет — мести врагу или продолжения рода. Он наверняка ответил бы: продолжения рода. — Доти Матович заметил, как тень набежала на лицо мальчика и понял, что говорит не то. — Ладно, уговор дороже денег. Не ты ли мне читал стихи: «Слов на ветер предки не бросали, не стреляли в облачную высь…»? Я тебе дал слово командира, я его сдержу. Не веришь? Чего молчишь? Ну, Нарчо, ты не только с СУКом не считаешься, но и меня ни в грош не ставишь.
Мальчик уже думал только о том, как искупить свою вину.
— К-когда ехать? — Он хотел еще что-то добавить, но, почувствовав, что заикается от волнения, стих.
— Вот это по-военному! — Директор оживился, щелкнул Нарчо по фуражке с отломанным козырьком. — Когда — это уже от вас зависит. Как соберетесь. Но мешкать нельзя: срок наряда истекает, не «отоваримся» — считай, пропало. Ты же знаешь, с каким трудом я выбил этот наряд. Начинал с того, что просил немецких племенных конематок. Куда там! Даже говорить со мной не стали. С трудом согласились на три десятка отечественных. Теперь их надо у донских казаков выклянчить. Думаешь, они так за здорово живешь и отдадут своих коней?..
В тот же день начались сборы. Узнав о поездке приемного сына на конзавод, примчалась Кантаса, привезла кукурузные лакумы (по дороге они успели затвердеть — хоть топором руби), курицу, нашпигованную чесноком. Холод такой, что она может пролежать хоть неделю, ничего не случится. Кантаса приготовила Нарчо с килограмм хакурта — муки из жареных кукурузных зерен. Она-то не испортится и за год, зато как хорошо к молоку, простокваше! А простоквашу можно купить на любом базарчике… Больше всего Нарчо обрадовался теплым шерстяным носкам, которые связала ему Биля. Незнакомая женщина с полевого стана прислала в подарок смушковую шапку. Тоже хорошо — парень на север едет: там степь, ветры.
Кантаса когда-то побывала в Ростове-на-Дону — ездила на первый съезд Советов Северного Кавказа в январе 1925 года. Тогда она училась на курсах при Ленинском учебном городке. Ей даже было предоставлено слово для выступления, и она не струсила в присутствии самого Микояна. Кантаса вспомнила большой красивый город, людей, которых встречала на съезде, и надеялась, что Нарчо обязательно увидит Ростов, а, может быть, встретится с ее друзьями-делегатами. Ей казалось, что они все живы, здоровы и на своих местах.
Привязанность Кантасы к Нарчо становилась все крепче. Женщину не покидала мысль, будто мальчика им с Лейлой послала сама судьба. Если бы не тот страшный день, они все втроем — кто знает? — были бы счастливы. Кантаса жалела, что отдала Нарчо на конзавод, не оставила возле себя. Он каждый час напоминал бы ей о дочери. Она мечтала, что и мальчик полюбит ее, как мать, станет приезжать в гости, помнить.
— Моя бедная лакомка обожала хакурт, — вздохнула Кантаса. Ей хотелось, чтобы Нарчо тут же набил рот этой коричневой мукой и глотал, глотал через силу. (Не дай бог, правда, поперхнуться — мука попадет в легкие, час будешь исходить кашлем.) — В дороге купите молока. Деньжат я припасла. Женщины наши собрали. — Кантаса развязала платок с замусоленными бумажками.
— Не надо. Нам комиссар дает суточные.
— Бери, бери. Деньги лишними не бывают, — Кантаса перебирала рубли, пятерки, червонцы, старательно разглаживая их ладонью.
Доти не пожалел своей видавшей виды планшетки. Из-под целлофана выглядывала карта с маршрутом, прочерченным красным карандашом. Увидев планшетку, которую комиссар вручил Айтеку, Нарчо почувствовал, что отправляется в самый настоящий военный поход. Айтек теперь называл его стремянным. Это мальчику нравилось все-таки больше, чем обидное «апидз-ляпидз».
— Не запалите лошадей, а то без ног останетесь, — предупредил Кошроков. Он написал от себя письмо директору конзавода. Правда, комиссар не знал ни имени его, ни фамилии, но надеялся, что тот его поддержит, особенно, если окажется из военных.
Всадники тронулись в путь.
Гнедой мерин, на котором ехал Нарчо, назывался Марем, лошадь Айтека звали Тузер. То была пока единственная верховая лошадь на конзаводе. Ее взяли в долг у колхозников. Марем не сразу признал седока, нервничал, крутился на месте, норовя укусить мальчика за ногу, мотал головой, вытягивая у него из рук поводья. Лошадь, видимо, ощущала волнение седока, его дрожь и неуверенность.
Марем поворачивал голову, стараясь своими крупными желтоватыми глазами разглядеть маленького джигита: таких ему не приходилось носить на себе. Всадник ласково похлопывал его по холке — дескать, не бойся, не обижу, буду заботиться о тебе, кормить, поить.
Нарчо воображал, будто отправляется на фронт, и вспоминал день, когда уходили на войну кавалерийские части, как он завидовал тогда мальчишкам из духового оркестра, одетым во все военное! Опустив поводья, они ехали верхом впереди полков. Нарчо мысленно примерял их гимнастерку и думал, что не хуже играл бы на трубе, если бы его зачислили в оркестр… Он оглянулся, увидел Кантасу и почувствовал, как к горлу подкатил ком. На глаза набежали слезы. В тумане возник зыбкий образ Лейлы…
— Чего приуныл? — Айтек со свистом хлестнул плеткой мерина, на котором ехал Нарчо. Конь так рванул, что мальчик чуть не вылетел из седла. — Слезы всадника для коня — свинцовый груз. Кончай хлюпать, а то и лошадь заплачет.
Нарчо обиженно насупился. Айтек привстал в стременах, оглянулся, рукой помахал провожавшим и украдкой тоже грустно вздохнул. Все-таки молодую жену оставлял дома… Он поехал рысью, чтобы быстрей скрыться из виду.
— Бараны мы с тобой! — неожиданно воскликнул Айтек, когда они уже порядочно отъехали от конзавода. Впереди показалась высоко поднятая, как наперсток на пальце, цистерна, заменявшая, видимо, водонапорную башню. Стали видны и развалины железнодорожной станции. — Почему мы не захватили бумагу на имя здешнего начальника? Поехали бы поездом и завтра уже были на месте. В крайнем случае, послезавтра…
Словно в подтверждение этих слов из-за горы показался длинный товарный поезд с двумя паровозами, сноровисто катившими груженный боевой техникой и войсками состав.
— Поезда на фронт идут. Мы-то ведь не на фронт едем, — бурчал Нарчо, пристально разглядывая грузовики и орудия на платформах. Конечно, он бы дорого дал за то, чтобы хоть сутки побыть среди солдат, мчавшихся на войну. — А примут нас? — неуверенно спросил он.
— Кто?
— Их генерал. — Нарчо не сомневался в том, что в каждом воинском эшелоне едет свой генерал.
— Зачем нам генерал? Дадут теплушку, прицепят к пассажирскому поезду — и все.
Нарчо не знал, что такое теплушка. Он не сводил глаз с эшелона, пытаясь сосчитать, сколько в нем вагонов, но сбился, а поезд, лишь чуть-чуть замедлив ход на станции и не останавливаясь, пошел дальше. «Спешит на фронт», — с завистью подумал мальчик.
Между тем у Айтека созрел план.
— Вот что, апидз-ляпидз, слушай внимательно. На этой станции мы должны сделать первый привал. Поедим, дадим лошадям отдохнуть. Но мы с тобой отдыхать не будем. Лучше плохо ехать, чем хорошо идти.
— А что будем делать? — Нарчо, не привыкшему долго ездить верхом, очень хотелось поразмяться, однако идея Айтека не вызвала у него одобрения: время было слишком дорого.
— Что будем делать? — задумчиво переспросил Айтек. Он смотрел на полуразрушенное здание вокзала с чудом уцелевшим куполом. До войны это был самый красивый вокзал на всей дороге. — Что делать будем? — Дальнейшее ему и самому представлялось не слишком ясным, но он не был бы Айтеком, если б не придумал новую авантюру — вроде той, на пастбищах, с ядовитыми травами. — Подцепить бы нам товарный вагон, лошадок погрузить и со всеми монатками — ту-ту-ту! Марем и Тузер заржали бы от счастья. А то им каково, а? Ездят на них и ездят. И нам лучше под крышей. Осень. Там, куда мы путь держим, север, там холоднее чем у нас. Ветры такие — из седла выкинут, покатишься, словно перекати-поле, пока не угодишь в овраг.
— Бурка же есть!
— Что бурка? Пропитается водой — не поднимешь. Сам промокнешь, заболеешь. Путник должен быть здоров, — гласит народная мудрость.
— А дадут вагон?
— Надо, чтобы дали.
Нарчо ни разу не ездил по железной дороге.
— А поездом быстрей?
— Быстрей? Это — не то слово… Слушай, придется раздобыть две-три охапки сена. И лошадям корм, и нам на подстилку. Ведро есть — воду на остановках найдем. Надо действовать. — Оришев уже говорил сам с собой. — Я иду к начальнику станции и объясняю, что мы с тобой выполняем боевое задание — едем за конским поголовьем для формирующегося кавалерийского полка. Все для фронта, все для победы. Какое он имеет право нам отказать? — Айтек повысил голос, будто уже стоял перед начальником станции, который не хотел и слушать про вагоны для них, — Да не может он не дать. Мы же при исполнении боевого задания. Только давай заранее распределим роли.
— В каком смысле — роли?
— Эх, апидз-ляпидз, зелен ты еще! — Айтек со скрытым сожалением оглядел Нарчо, будто видел его впервые. — Ты должен показать, на что способен. А ну, р-равняйсь направо!
Нарчо выпрямился в седле, резко повернул голову.
— Ничего. Получится, — одобрительно заметил Айтек.
Похвала вызвала у Нарчо прилив сил:
— Я все могу. Ты только скажи. Не подведу. Сено надо — найду. Вон там стога стоят.
— Слышал про Петьку? У Чапаева? Сегодня я вроде Чапаева, а ты — Петька. Ты — мой ординарец.
Нарчо не видел фильма «Чапаев», но был достаточно наслышан о нем; в школе на переменах больше всего играли в «белых» и «красных». Среди ребят были свои «Чапаевы» и «Петьки». Нарчо Чапаев казался богатырем из народного эпоса.
— Ты Чапаев? — мальчику стало смешно. Он тоже оглядел Айтека с ног до головы, но ничего богатырского в нем не нашел.
— В общем, так. Сейчас я — полковник, командир дивизии. Значит, захожу я к начальнику станции… — Айтек заговорил, подражая глуховатому голосу директора конзавода. — «Здравствуйте». — «Здравствуйте». — «Вы начальник станции?» — «Да, я. Чем могу служить?» — «Видите ли, мне и моему ординарцу необходимо срочно добраться до Батайска, там нас ждут кони для кавалерийского полка, который вот-вот отправляется на фронт. Нужен вагон, товарный, конечно, потому что мы едем верхом». — В этот момент ты влетаешь в кабинет и подтверждаешь мои слова.
— Как?
— Очень просто. Заходишь без спросу, становишься по стойке «смирно», прикладываешь руку к козырьку (неважно, что у тебя на голове шапка) и выпаливаешь, как из пушки: «Товарищ полковник, разрешите отвести лошадей на водопой!» Я отвечаю: «Иди, ординарец, только живо. Времени в обрез. Получим вагон — тут же в путь. Да пусть лошади напьются вволю. В дороге мы не сможем выводить их из вагона». Ты говоришь: «Есть!» — и, лихо повернувшись на каблуках, исчезаешь. Ясно?
— Каблук под правым ботинком еле держится, как бы не отлетел, — с горечью доложил Нарчо.
— Шпорами можешь звенеть! «Каблук еле держится»! Тоже мне! Голову держи, как полагается!
Подъехав к развалинам станции, Айтек оставил стремянного возле лошадей, а сам пошел к перрону. Станция была забита поездами. Дорога оставалась одноколейной, вторую колею еще не успели восстановить. Гитлеровцы, отступая, распахали дорогу в прямом смысле слова — с той только разницей, что в плуг запрягли не лошадей и не волов, а два паровоза. Паровозы тянули специальное приспособление, похожее на мощный плуг, перерезавший надвое шпалы и взрыхлявший насыпь.
Айтек понемногу входил в роль. Поправил шпоры, издававшие малиновый звон. По его мнению, шпоры должны были произвести неотразимое впечатление на начальника станции. Выяснив, где его искать, Айтек, не теряя времени, направился туда, махнув рукой стремянному, — мол, ступай за мной. У дверей Айтек еще раз оглянулся на ординарца — дескать, будь наготове, рванул дверь на себя и решительным шагом переступил порог.
Сидевший за массивным, потемневшим от времени и паровозной копоти столом громко говорил по телефону и не обратил на вошедшего ни малейшего внимания. Айтек огорчился: пропадал заряд смелости. Наконец телефонный разговор прервался.
— Товарищ начальник станции, я к вам.
— Я дежурный по вокзалу. Начальник будет ночью. Слушаю вас.
— Мне нужен вагон. Не позднее завтрашнего дня я должен быть на месте назначения согласно командировочному предписанию. Нас двое, я и мой ординарец, не считая верховых лошадей.
— Документы? — хмуро спросил железнодорожник.
— Как же? Все есть.
— Прошу предъявить.
Айтеку не хотелось показывать командировку, хотя он понимал, что без этого не обойтись. Он неохотно извлек бумагу, подписанную Кошроковым. Железнодорожник, надев очки, углубился в нее. Нарчо, не совсем точно выбрав момент, протиснулся в дверь, встал на пороге и, вылупив глаза, выпалил единым духом:
— Товарищ полковник, разрешите отвести лошадей на водопой, я уже присмотрел колодец!
— Разрешаю, исполняй.
— Есть! — Нарчо повернулся на левом (и единственном!) каблуке, эффектно зазвенели шпоры, которые он нацепил. Дежурный всего этого даже не заметил.
— Вы полковник? — В Айтека впились два насмешливых глаза.
— Да, — неуверенно отозвался он.
— Или старший конюх?
— Война, дорогой мой, война. Сегодня ты командир роты, завтра командуешь полком и, наоборот, сегодня ты комдив, а завтра командуешь штрафным батальоном. Что, не слыхали? — Айтек сам удивился своей находчивости.
Насмешливые искорки в глазах дежурного погасли.
— Так ты полковник или…
— Да, полковник, выполняю боевое задание. Документ подписан комиссаром дивизии. Какое это имеет значение? Мне нужен товарный вагон. Дадите — хорошо, не дадите — доложу, мол, не дают…
— Для меня это имеет значение.
— Для меня имеет значение вагон.
— Если вы полковник…
— Я сказал: полковник!
— Тогда идите к военному коменданту. Покажите ему свои документы, он примет решение.
Айтек понял, что влип. Представься он просто старшим конюхом, дежурный бы решил дело сам, а военные дела прерогатива военной комендатуры. Он заговорил другим тоном:
— Я полковник, но разжалованный, понимаете, штрафник. Быть мне впредь полковником или не быть, зависит от того, как я выполню приказ командования. — Айтек, упершись руками в край стола, наклонился к железнодорожнику, уставился на него умоляющим взором. — Помогите мне снова встать в строй.
— Так бы сразу и сказал. — Дежурный вернул «полковнику» командировочное удостоверение. — Придет товарно-пассажирский, попробую прицепить. — Посмотрел на часы: — Отдохните часика полтора, потом будете грузиться.
Айтек чуть не подпрыгнул от радости. «Что значит сметка, — думал он, — будешь рассказывать — не поверят». Горячо поблагодарив дежурного, он побежал готовиться к погрузке.
Дежурный взялся за трубку полевого телефона — распорядиться насчет теплушки.
Айтек едва верил своей удаче. Теперь надо ждать прибытия товарно-пассажирского поезда.
— Дают? — спросил Нарчо полушепотом.
— Какое он имеет право не давать! — ответил Айтек важно и тут же оглянулся с тревогой: не слишком ли громко он это сказал?
Полтора часа показались им вечностью. Но поезд прибыл точно по расписанию. Тут же была подана теплушка с нарами по обе стороны вагона. Нарчо догадался: теплушка подготовлена для перевозки солдат. Айтек, окончательно войдя в роль, объявил: отныне он будет только приказывать, так как оба они военные, выполняют приказание полкового комиссара и должны действовать по уставу. Нарчо обещал подчиняться. Они разобрали пары с одной стороны вагона, сложили доски у стенки, освободили место для лошадей. Железнодорожники подтолкнули вагон к погрузочной площадке, чтобы можно было ввести внутрь гнедого мерина и резвую кобылу Айтека. Лошади, не привыкшие к деревянному полу, нервничали, перебирали копытами. Казалось, в вагоне не пара коней, а по крайней мере с десяток. Их пришлось долго успокаивать. Раздобыть две охапки сена оказалось делом не менее трудным, чем получить вагон. Заслугу Нарчо Айтек не оценил по достоинству.
Наконец вагон загромыхал на стыках. Нарчо прильнул к полуоткрытой двери и, держась за перекладину, с грустью смотрел на деревья и дома, которые все быстрей и быстрей уплывали назад, оглушенные паровозными гудками. Айтек решил, что надо нанести первый удар по гомиле — дорожным припасам. Развернув узел, что принесла Кантаса, Нарчо выложил румяные пышки из пшеничной муки, вкусно пахнувшую курицу. Ели быстро и молча: оба сильно проголодались.
Лошади, привыкнув к обстановке, с аппетитом жевали сено. Хорошо бы не налетела вражеская авиация! Нарчо боялся, потому что испытал в полной мере, что такое бомбежка… «Командировочные» развалились на нарах. Каждый думал о своем. Нарчо вспоминал Кантасу. Его любовь к ней росла с каждым днем. Айтек загрустил о молодой жене, с которой он расстался, видимо, надолго. Вагон продувало, спать было холодно, и молчание первым нарушил Оришев-младший. Он рассказал Нарчо, как однажды ночью возвращался через перевал, полз по снегу при свете луны, а утром отогревался в копне сена и проспал чуть ли не сутки. Между прочим, по ту сторону Кавказского хребта он оставил отца с двумя мешками денег…
Потом Оришев спросил:
— Слушай, кем тебе доводится Кантаса? Мать не мать, родственница не родственница, а заботится, как о родном сыне. Смотри, сколько продуктов дала на дорогу, сама, видно, голодать будет… У нее есть дети?
— Сын на фронте.
— Больше никого?
— Никого. Дочь была. Лейла. Погибла при бомбежке.
— Понятно. Ты, значит, сейчас единственная надежда.
Нарчо очень нравилось в поезде. Теплушка казалась ему совершенством. Вот только мучил страх — вдруг Доти Матович все-таки уедет без него. Поезд догнал эшелон, шедший впереди, обогнал его. На платформах стояли грузовики, орудия, повозки, даже танки. Нарчо впервые так близко видел танки: протяни руку — коснешься.
— Смотри, Айтек, — оглянулся Нарчо. — Настоящие!
— Настоящие! По-твоему, что же, ненастоящие повезут на фронт? Тоже называется — ординарец комиссара!.. А ты бы мог управлять танком?
— Танком? — переспросил Нарчо.
— Да.
— Трактором могу. А на танк садиться не приходилось.
— Когда же ты успел? В школе ведь не изучают трактор.
— Сам. Нашему колхозу пастбища в горах отвели около молзавода. У них трактор был. Я подружился с трактористом, он и научил меня ездить. Думаешь, у Апчары трактор откуда?
— Ты смастерил?
— Не смастерил. Спас от гитлеровцев. И сам завел, пригнал на колхозное собрание.
— Прямо на собрание? А как ты спас трактор?
Нарчо вспомнил страшный день гибели всех своих близких. Тогда он подался в горы в надежде найти там хоть какое-нибудь пристанище. Он имел в виду молокозавод. Кто-нибудь да остался же там. Если нет сыров и масла — рядом картофельное поле. С голоду не умрешь.
От отца Нарчо знал: заблудиться в горах невозможно. Пойдешь вверх по течению горной реки, обязательно придешь к хребту, к скалам, покрытым снегом. Там рождаются реки, большие и малые. У истока любую реку можно перепрыгнуть или перейти по валунам, выступающим из воды. Вниз пойдешь — река приведет тебя в Малую Кабарду. Нарчо пошел вверх и на другой день вышел к молочному заводу, где проработал два лета. Увы — ни единой души там не оказалось. По чердаку пробрался в машинный зал — пусто, пахнет прокисшим молоком; чаны, цистерны стоят пустые. В домах, где летом теснились жители, гулял ветер. Только трактор с прицепом, наполненным бидонами, стоял на дороге. Тогда-то Нарчо отыскал пещеру и въехал в нее на тракторе. С трактором было не так страшно, он даже крепко уснул. Выбравшись утром из пещеры, он увидел, что все ущелье залито солнцем. Однако Нарчо знал: если с утра солнце — к полудню опустится туман. А с туманом — шутки плохи: волки выходят из логова, рыщут по горам. Впрочем, в тумане, с другой стороны, можно незаметно перейти ущелье и оказаться на нашей территории. Там Кантаса. Там Шаругов его не отыщет.
Нарчо долго шел чинаровым лесом. Внезапно его окликнули. Это были красноармейцы. Нарчо обрадовался, узнав, что оказался среди разведчиков. Но радость оказалась преждевременной: красноармейцы угостили его хлебом с маслом, дали кусочек сахару, однако взять с собой отказались наотрез. Они шли на задание, за Баксан. Нарчо все же увязался за ними — не вышло, один щелкнул затвором, напугал мальчишку, но рассмеялся и крикнул: «Ступай вниз, правым берегом. Там немцев нет».
Нарчо пошел по течению. Разводил огонь, пек картошку, а то и початки кукурузы, собирал дикие груши, яблоки, мушмулу. Тем и питался. При мысли, что Шаругов его уже не схватит, на душе становилось легче. Мальчик хотел было подождать разведчиков, но кто знает, когда они пойдут обратно? Ночью одному в лесу страшно. Лучше всего засветло дойти до аула, где живет Кантаса. Так он и сделал…
Айтек внимательно слушал. Потом сказал:
— Сплоховал ты, парень.
— Это как же?
— Сам говорил: «Пойдешь по течению — придешь к хребту». Дошел бы до хребта — встретил бы партизан. Я тоже наугад шел, но к ним все-таки вышел. Правда, я партизанил недолго…
— Почему?
— Был там такой человек, Бахов. Не слышал?
— Нет.
— Заставил подковы перековать задом наперед, — замысловато объяснил Айтек.
— А что это значит?
— Не знаешь, что значит перековать подковы задом наперед? Да, Нарчо, до джигита тебе еще далеко.
— У нас никогда не было лошадей. — Нарчо невольно глянул на Марема и Тузера, дремавших стоя.
— Представляешь себе подкову?
— Представляю.
— Подкова предохраняет копыта от порчи. Подбивают ее шипами назад. Был у нас знаменитый конокрад Жираслан. Шахом конокрадов величали. Не слыхал?
— Нет.
— Однажды он украл скакуна и, выехав из аула, тут же перековал его — поставил подковы задом наперед. Утром аульчане видят — скакуна нет: «Ей, ей, в погоню!» Седлают коней, выезжают, напали на след, смотрят: ага, отпечатки подков показывают, что конокрад увел лошадь в сторону Кубани, и, не теряя времени, мчатся туда.
Жираслан же поехал в противоположную сторону, к Тереку.
Когда мы с отцом вырвались из плена, он предлагал перековать лошадей на случай погони. Подковы оказались плохие, со стертыми шипами. Мы намотали на копыта лошадей мешковину, чтобы не оставлять следов. Бештоев выслал погоню, но пока его люди выясняли, по какой тропе мы ушли, время уже было выиграно. Так мы спаслись. А то, пожалуй, мы с тобой не ехали бы в поезде.
Нарчо проникся к Айтеку доверием. «С таким не пропадешь», — думал он. Поезд шел с хорошей скоростью. Айтек, насытившись, забрался на нары, достал планшетку с картой и принялся изучать маршрут, начертанный полковником. Красная линия шла вдоль железной дороги, Айтек вслух произносил названия станций.
— Поезд может свернуть с пути? — неожиданно спросил Нарчо.
— Чудак-человек! Он же по рельсам идет: куда рельсы, туда и он. — Подумав, Айтек добавил: — Вообще-то может, если есть ответвление. А так нет. Маршрут.
Нарчо не отходил от дверей, пока не стемнело. Наконец и он взобрался на нары. Спать на голых досках, конечно, будет жестковато, но ему не привыкать.
— А когда мы приедем?
— Утром. Давай «бай-бай», надо выспаться. Встанем пораньше, приведем себя в порядок, чтобы все было чин-чинарем.
— И лошадей почистим?
— Разумеется.
Нарчо послушно спрятал голову под бурку. Запахло овцами и сеном. Колеса постукивали неравномерно: укороченные рельсы, несовпадающие стыки — отсюда и нарушенный ритм. Нарчо долго переворачивался с боку на бок, слушая похрапывание Айтека, потом заснул. Ему снилось, что Лейла зовет его под грушевое дерево, с которого свисают гроздья ярко-желтых плодов…
— Станция Батайская, конечная остановка! — торжественно объявил Айтек, подражая проводникам пассажирских поездов. Он высунул голову из теплушки, стараясь угадать по торчащим из земли дымящимся трубам, где искать дежурного по станции. Мешкать нельзя. Поезд стоит четверть часа — не больше, надо успеть выгрузиться.
Нарчо вскочил, просунул в щель голову. Он представлял себе большой вокзал с колоколом у центрального входа, красивые окна, двухэтажное здание, но ничего подобного не увидел и разочарованно спросил:
— А где же станция?
— В земле станция, понял? Протри глаза, сопя. Не видишь, из земли торчат трубы? Дым такой, словно серому коню забыли хвост прикрутить. Стало быть, к завтраку явились. — Айтек шире приоткрыл дверь вагона и, ежась от холодного ветра, подтянулся, поправил ремень, надвинул на лоб шапку-ушанку и деловито распорядился: — Ординарец, я к диспетчеру, попрошу, чтоб вагон отцепили. Ты остаешься здесь. Не доглядишь — могут до самого фронта прокатить. Лошадей готовь к выгрузке. Вещи, еду — в мешок. Погляди вокруг хорошенько, может, что-нибудь обронили. Ясно?
— Есть. — Нарчо хотел даже козырнуть по-военному, но не успел: Айтек выпрыгнул из вагона. Мальчик подумал, что было бы все-таки здорово, если бы железнодорожники не успели отцепить вагон и их повезли прямо на фронт.
Он выглянул снова. Воинский эшелон медленно покидал станцию. Взору Нарчо открылись дымящиеся развалины, похожие на еще не совсем потухшие вулканы. По земле стелился дым. То там, то здесь виднелись воронки от снарядов, мин, авиабомб, над ними коромыслом торчали искореженные рельсы, от вокзала уцелела одна стена.
Лошади хотели пить, били копытами по полу, оглядываясь на Нарчо. Хорошо было бы подвести их к водокачке и напоить досыта из торбы. По перрону сновали пассажиры с чемоданами, сундуками, мешками, куда-то пробежал дежурный в красной фуражке. Наконец теплушку отцепили, покатили назад; вагон остановился у разгрузочной площадки. Дул сильный ветер.
— По коням! — Оришев вынырнул откуда-то из-под земли.
— Едем?
— Едем, конечно, только сначала надо выяснить, куда. Конзаводов много. Добраться бы до райцентра, там дадут адрес.
— Райцентр искать долго. У нас лошади не поены со вчерашнего дня… — Нарчо помнил слова Доти: «Первая заповедь кавалериста — забота о коне».
Марем, словно подтверждая правоту Нарчо, теплыми шелковистыми губами теребил мальчика за руку, нервно мотая головой.
— Верно. Надо их напоить, да и нам подзаправиться не грех. Говорят, ехать придется километров тридцать с гаком.
— Гак — это сколько? — Про такую меру длины Нарчо в школе не слышал.
— Когда как, — отшутился Оришев, — Да ты лучше возьми торбы и топай к водокачке. Одна нога здесь, другая там. Набери воды.
— Дадут?
— Не дадут — около вагона валяется шланг.
— Нет, надо ведра раздобыть. В торбе пока донесешь, половина вытечет.
— Ведра так ведра. Беги.
Нарчо побежал туда, где дымились трубы. Он уже привык к обязанностям ординарца, к тому же теперь он еще старался хоть чуточку походить на знаменитого Петьку из кинофильма «Чапаев». В первой же землянке хозяйка дала ему пару ведер под «честное пионерское». Давно не приходилось мальчику давать это обещание… Неподалеку обнаружилась колонка, а рядом продавали кипяток. Нарчо напоил лошадей, принес полведра кипятку. Они с Айтеком попили «чаю» прямо из ведра, поели сыру и черствых лакумов. Поезда прибывали и убывали беспрерывно.
— До Ростова еще далеко? — спросил Нарчо.
— До Ростова? Рукой подать. Во-он, гляди — у горизонта раскинулся город.
— Вот бы туда, — размечтался Нарчо. — Там знакомые Кантасы, они бы приняли нас, как своих. Кантаса познакомилась с ними на съезде. Говорит, душевные очень.
— Пока нас там не ждут, — усмехнулся Айтек. — Нам конный завод нужен. А он находится вблизи станицы под названием Мечётка. Звучит-то как? Почти мечеть. Понял? Туда ведут степные проселочные дороги — грейдерные, если говорить точнее. Давай отыщем Мечётку на карте. — Айтек достал планшетку, поводил пальцем по пластмассе: — Вот она, родненькая! Смотри, и конзавод обозначен!
Конзавод они нашли быстро. Кроме него, на хуторе других хозяйств не было. Завхоз — неприветливый скуластый казак лет сорока, в галифе с лампасами — свидетельство недавней службы в кавалерии, в серой папахе, заломленной назад, держал наряд большими заскорузлыми пальцами единственной правой руки, сопел, что-то бубнил себе под нос, читал, перечитывал, а потом неприязненно глянул на Оришева:
— Нету начальства. Начальство в командировке. Вернется денька через три, не раньше. А я не имею права…
— А жить где мы будем?
— Откуда я знаю? Ищите, может, и обрящете. Но как бы не пришлось ждать напрасно. Нет у нас лишнего поголовья. Самим с полсотни кобылиц не хватает. Завод восстановили без году неделя. Отдай вам тридцать кобылиц, да еще «годных к воспроизводству», с чем мы останемся? Мы тоже конзавод. Давний. В буденновскую армию лошадей поставляли…
Оришев не знал, что отвечать.
Казак все не мог успокоиться:
— «Годных к воспроизводству»! Ишь, что пишут…
— Тот, кто выписывал наряд, видимо, знал…
Завхоз рассердился:
— Да что он знал? Мы тут сидим, и то не знаем, сколько их у нас, «годных к воспроизводству», а сколько к весне откинет копыта. Каждый день лошади гибнут. «Видимо, знал…» Я же говорю тебе русским языком: конзавод только встает на ноги, приходится скупать все, что попадется. А теперь лучшее вам отдай, а самим — сиди да кукарекай. Чего захотели? — Серая с желтизной папаха так и ходила по затылку завхоза, вены на висках и шее вздулись, лицо налилось кровью, острей обозначились скулы. — Не слышал поговорку: на чужой караван рот не разевай?
— Слышал.
— Чего ж тогда за тридевять земель пожаловал?
— Брат брату поможет — гору на гору поставят. Но есть и такая пословица. — Айтек сделал паузу, чтобы не сказать лишнего, и, не дождавшись ответа, добавил: — Те, кто выписывал наряд, рассуждали правильно. Вы встаете, мы еще на земле лежим, собственные зубы собираем. Помогите же и нам на ноги подняться. Одному делу служим. Мы же не для себя просим — для конзавода.
— Небось, в кавалерии служил?
— Приходилось. И в разведке бывал.
— О-о, видно.
— Как хотите, а мне полковник приказал не возвращаться без маточного поголовья. — Айтек решил апеллировать к авторитету полковника, но на заведующего хозяйством это не произвело должного впечатления.
— Какой полковник?
— Мой начальник. Директор конзавода.
— Тут, между прочим, хозяйством тоже не сержант управляет, а генерал. Так что не очень…
— Нечего нам грызться, как собакам. Генерал уважит комиссара. Остается только подождать. — Оришев сунул наряд в планшетку поверх топографической карты.
— Ждите, сколько хотите… — Завхоз равнодушно поглядел на планшетку, которую Айтек намеренно ему демонстрировал, встал, подошел к телефону, висевшему на стене, и стал куда-то звонить.
Выйдя на крылечко, Айтек оглядел близлежащие хаты — в какую постучаться? Все выглядели сиротливо, неприветливо, словно разучились принимать гостей. Ветер не утихал.
Улицы казались безлюдными, крыши почти на всех хозяйственных постройках завалились. Кое-где стояли одинокие деревья, будто стерегли хаты от новых бед. Уцелевший скот, видно, держали в домах. В центре поселка, вблизи заросшего камышом озера стоял самый большой дом — начальная школа. Окна большей частью были забиты досками или заложены кирпичом. С продолговатого здания клуба сорвало крышу. «Сгодилось бы под стойло для лошадей», — подумал Айтек. Нарчо понял: дела неважные. На всякий случай спросил:
— Дают?
— Держи карман шире.
— Тогда поедем назад. Чего время терять? — Нарчо думал о Ростове, большом городе, что стоит на широкой, многоводной реке, по которой в обе стороны ходят корабли. Вот бы посмотреть на корабль! Разве можно представить, чтобы по Тереку ходили суда, даже маленькие — в щепы разобьет.
— Без лошадей?! Нас домой не пустят. Не стой без дела. Иди раздобудь охапку сена, пока я с кем-нибудь договорюсь насчет ночлега. Переходим на подножный корм. Только смотри мне! — Айтек погрозил ординарцу пальцем, видимо, намекая на то, что чужое брать нельзя. Чего доброго, позарится парень на конзаводский фураж — навлечет на себя гнев и без того, видно, лютого завхоза.
Оришев обошел несколько хат. Где народу полно — дети и женщины, самим не хватает места, где просто побоялись чужих… Были хаты, откуда Айтек сам спешил уйти, потому что там держали поросят. Наконец, попалась хозяйка, которая хоть и не слишком радушно его встретила, но согласилась уступить угол на пару дней.
Худая, изможденная женщина, под глазами синяки — видно, от голода, в углах рта прочно легли морщины… Она казалась невесомой. Приглядевшись как следует, можно было понять, что она молода, просто измучена лишениями. Ее небольшой дворик был разгорожен, убогая хатенка с одним окошком покосилась набок. К ней был пристроен хлев, сейчас совершенно пустой, лишь не выветрившийся запах напоминал о животных. За хатенкой тянулись две узенькие полоски земли: огород. На одной, видно, росла капуста, на другой — картофель, кукуруза, подсолнухи.
— Ребенок у меня хворый, беспокойный. Спать не дает, — заранее предупредила хозяйка.
— Ничего. Заснем. И вам надоедать не будем. — Айтек был согласен на все, лишь бы в дом пустили. — Насчет еды не беспокойтесь, мы с собой привезли достаточно. Не на один день. Мясо есть, курица, сыр, даже хакурт. Только к нему молоко нужно.
Хозяйка и представления не имела о хакурте, спросить постеснялась, но, подумав, что это что-то очень вкусное, проглотила слюну.
— Смотрите… Жил у меня тут один, тоже из ваших мест. Уехал он. Устроился на работу неподалеку, иногда навещает, привозит подарки мальчонке. Коли сегодня пожалует, тесновато будет…
— Ничего. Мы тоже тут не задержимся. Приедет директор — договоримся с ним, и по коням. До самого Кавказа без пересадки.
Айтек переступил порог, но в хате было так темно, что ничего нельзя было рассмотреть. Выглянув на улицу, он крикнул:
— Ординарец, живо сюда!
Нарчо быстро отвязал всю поклажу, притороченную к седлам, и потащил ее в дом. Пристанище явно ему не понравилось, хоть и не было выбора. Вот если бы они подались в Ростов…
Через несколько минут по стенам хаты уже висели седла, бурки, мешки с продуктами, заменявшие ковровые переметные сумы, сложили в угол. Лошадей отвели на конюшню. Завхоз Михеич, сменив гнев на милость, позволил поставить их в стойла. Айтек решил воспользоваться случаем и посмотреть здешних коней. Из них ведь выбирать придется. Нарчо остался с хозяйкой. Он робко притулился почти у самой двери. Женщина была занята ребенком, тихо стонавшим в углу. Он лежал на большом ящике, куда в доме складывалось все — посуда, постель, одежда, а может быть, и съестное. Не глядя на гостя, хозяйка спросила:
— Как тебя зовут-то? Меня — Анна Александровна.
— Нарчо. Ординарец полкового комиссара. Мы в командировку приехали.
Хозяйка не поняла, решила, что мальчик переспрашивает: «На что это, мол, надо?», подумала — какой грубый, — и уже пожалела было, что пустила постояльцев. Однако по тону не было похоже, чтобы паренек грубил.
— Как зовут, говоришь? Нашто?
— Нарчо, — нехотя повторил мальчик. Глаза его уже привыкли к полумраку, теперь он мог разглядеть убогое убранство комнатушки. В углу стояла железная кроватка с двумя голыми досками, торчавшими из-под матраца. Такие кровати Нарчо видел в пионерском лагере. На ней вдвоем не разместиться. Под углом к ней, у стены был устроен лежак, рядом стояла немецкая канистра — по-видимому, единственное богатство в доме. Нарчо решил про себя, что им с Айтеком предстоит спать на лежаке. Над кроватью висело несколько пожелтевших фотографий в раме, рядом — закопченная керосиновая лампа. Верхняя часть стекла была отбита, ее заменяла бумажная трубка.
Укрывая потеплей жалобно скулившего малыша, хозяйка надрывно приговаривала:
— Не плачь, родненький, птенчик мой, ну, нету молока, кончилось. Пойду сейчас клянчить, кормилица наша, бог даст, смилостивится. Не плачь, солнышко…
Она приподняла крышку ящика, на котором лежал ребенок, сунула туда руку, долго шарила, но ничего не достала. Потом взяла с подоконника алюминиевую кружку, вытерла ее передником и в нерешительности замерла на миг, как бы размышляя, куда ей направить стопы.
Запах этой комнаты, запах нищеты и болезни, напоминал Нарчо родной дом, которого уже нет, родителей… Вдруг ему показалось, что они с Айтеком заехали слишком далеко. Он встревожился — найдут ли они обратную дорогу? Сюда-то ехали по рельсам, с них не свернешь, а возвращаться придется верхом — по карте, что дал комиссар.
— Нашто, проходи сюда, посиди на кушетке. Я сбегаю к соседке. Тут недалеко. Попрошу молока для Гошки. Второй день ничего не ел ребенок. Побудь с ним. Я недолго.
Нарчо молча прошел в глубину комнаты и сел на лежак. Хозяйка, накинув большой платок поверх телогрейки, вышла. Ребенок шевелил губами, словно ему не хватало воздуха. От него шел острый кислый запах. Нарчо тоже почувствовал голод, но без разрешения Айтека не смел притронуться к еде. Вяленое мясо, вспоминал он, жарят на горячих углях. Шашлык получается особенный, хрустящий, ароматный, а если варят, то с картошкой и пшеном, да еще заправляют луком. Если добавить немного молока и мелко нарезанного чеснока, получается что-то вроде чахомбили. Это сойдет и за первое, и за второе. К такому блюду хорошо подать пасту — круто сваренную пшенную кашу, которая режется ломтиками после того, как остынет, или мамалыгу из кукурузной муки. Дали бы Нарчо волю, он бы приготовил такую еду, — пальцы оближешь, варежки вместе с нею проглотишь — не заметишь. О его кулинарных способностях, правда, никто и не подозревал… Нарчо все же решился. Без спросу отрезал кусок вяленой баранины, решил сварить мальчику бульона. За этим занятием его и застала хозяйка. Войдя, она со стуком поставила кружку на подоконник. «Не дали», — понял Нарчо. Будь в комнате посветлее, он увидел бы на щеках женщины следы слез, заметил бы дрожащие губы…
Почуяв мать, больной ребенок захныкал чуть громче. «И плакать по-настоящему не хватает сил», — подумал Нарчо.
— Что, мой родной? Не дала мне молока соседка наша, не дала ни капельки. Говорит, сама все выпила. — Хозяйка кинулась к ящику, обхватила голову ребенка и зарыдала, не обращая внимания на Нарчо. Он растерянно смотрел, как вздрагивают ее худые плечи. Малыш заплакал еще сильней.
— Я сварю мясо. Для больного бульон лучше всякого лекарства. — Эти слова мать Нарчо произносила в доме всякий раз, когда кто-нибудь заболевал. Он достал торбу с пшеном, мешочек с хакуртом, все эти продукты Айтек предназначил для обратной дороги, он назвал их «НЗ» — неприкосновенный запас. Как бы теперь Нарчо не надрали уши…
Когда Оришев вернулся, в комнате стоял аппетитный запах вареной баранины. Айтек не подозревал, что это варится его «НЗ», он подумал, что хозяйка решила попотчевать дорогих гостей. В этот момент она бросала картофель в чугунок. У мешка возился Нарчо: он хотел набрать пшена, но, увидев Айтека, замер.
— Положить бы в суп немного пшена… Можно? — Голос его от испуга задрожал.
— Можно. «НЗ» уже не понадобится. Будем возвращаться поездом. — Айтек отыскал в комнате табурет и, не раздеваясь, сел, вдыхая аромат мяса.
— Поездом? — чуть не подскочил от радости Нарчо. — Лошадям в вагонах лучше — не устанут.
— Положим, вагонов для таких кляч нам никто не даст. Уедем не солоно хлебавши. Доти зажарит нас с тобой на вертеле, если вместо конематок мы пригоним здешних кляч. Да они и не дойдут: еле-еле душа в теле держится. Обшарил все. Может быть, пару-тройку еще выберем, остальное — не для воспроизводства. Оказывается, этих доходяг и без наряда колхозам продают, бери — не хочу.
— Да вы на что смотрели? — вмешалась Анна Александровна. — То, за чем вы приехали, не здесь искать надо — в Грачах. Километров двадцать отсюда. Там кобыл много, не сосчитать. Михеич хитрит. Его на хромой козе не объедешь, самого черта окрутит. Маточное поголовье отдельно содержится.
— Завхоз про это ничего не сказал!
— Михеич-то! Он за каждую конематку дрожит, сам готов кобылице хвост нести. У него снега зимой не допросишься, не то что лошадей.
— Завтра съезжу — посмотрю.
— Лучше подожди Антона Федоровича, генерала нашего. Коль он разрешит, Константин, начальник тамошнего отделения, даст тебе лошадей. А без приказа генерала он и разговаривать с тобой не станет. — Анна опять вспомнила, что Константин тоже с Кавказа. — У генерала он в чести, тот ему доверяет. Стоял у меня, а как его назначили начальником отделения — в Грачи перебрался. С Михеичем не ладит; чуть что — сцепляется, ни в чем друг другу не уступят. Коса на камень… Когда Костя тут жил, нам с Гошей легче было.
Айтек в этом «Костя» услышал многое… «Тоскует она по нему, — думал он. — Имя-то у него православное, видно, грузин или в крайнем случае моздокский кабардинец. Но все равно — кавказец, земляк, должен помочь».
— Фамилии не помните?
— Фамилии он не называл. Михеич его называет Каскул. Он без отчества.
— Молодой? Старый?
— Тридцать будет. Натерпелся за войну. Огонь, воду и медные трубы прошел, все на своей шкуре испытал. Самостоятельный. Только генералу подчиняется. И работяга. Восстанавливает хозяйство, даже Михеич доволен, говорит: «башковитый», в лошадях толк знает. Посмотрит и сразу: эта такой породы, эта — беспородная. Все понимает.
Суп с бараниной оказался отменным. Анна Александровна хотела добавить чего-нибудь своего, но Нарчо не позволил. В мешке был еще узелок с затвердевшими лакумами. Он выложил их на стол с полного одобрения Айтека. Анна Александровна накрошила лакум в бульон и, усадив ребенка на колени, покормила. Айтек и Нарчо, наголодавшись, ели шумно, с аппетитом.
— Какой он нации? — Айтеку не давал покоя «кавказец».
— Не знаю. Из мусульман. Свиней не терпит. Был у меня поросенок, думала, подкормлю, продам, куплю Гошке что-нибудь. А он, будь неладен, выпустил поросенка из свинарника, тот и пропал. И тогда поссорились, дня три не разговаривали…
Нарчо снова порылся в мешочке.
— Хакурт! Попробуйте.
Анна нагнулась, хотела сначала понюхать эту странную коричневую муку; как и следовало ожидать, хакурт попал ей в горло. Хозяйка закашлялась, из глаз полились слезы. Придя в себя, она спросила:
— Кофе? По цвету похож на кофе. — Попробовать хакурт Анна уже не рискнула.
— Это очень вкусно, только молоко нужно. Лучше всего кислое, — объяснил Айтек.
— Где ж его возьмешь…
Нарчо не мог примириться с тем, что репутация хакурта вызывала сомнение; он набил полный рот и жевал с улыбкой, наслаждаясь.
Анна Александровна положила щепотку на язык. Ей понравилось, только суховато.
— Дети очень любят хакурт, — рассказывал Айтек. — Матери дают им его в награду за послушание. И хранится он долго. Ни зимой, ни летом с ним ничего не сделается. Только от сырости держи подальше… Если во рту хакурт, разговаривать нельзя, — засмеялся Оришев. — О молчуне говорят: «У тебя что, хакурт во рту?» А если замешать на меду…
— На меду? На сладкой водичке замешаю для Гошки — попробует. Вкусно.
— С молоком бы его! — Нарчо вспомнил дом, маму, которая, позвав детей ужинать, наливала каждому по чашечке кислого молока и клала сверху две-три ложки хакурта. Нарчо перемешивал хакурт с молоком, получалась вкусная, ароматная еда.
— А еще у нас говорят, — не умолкал повеселевший Айтек, — если человек дал тебе отведать то, чего ты никогда не ел, считай, он тебе день жизни прибавил.
После ужина беседовали недолго. Хозяйка понимала: гости с дороги. Вскоре все легли.
Нарчо долго не мог заснуть. Все думал, как сделать что-нибудь хорошее хозяйке. И обликом своим, и именем она напоминала ему учительницу русского языка. Жаль только, недолго он учился… Отремонтировать хлев? Но живности нет никакой. А что, если сложить печь? Старая вот-вот развалится, дымит вовсю, а до весны еще далеко. Хорошая печь — спасение, но сложить ее не просто. Вот если бы Айтек взялся за это дело!.. Вдруг мальчику пришла в голову новая идея — а может, купить ей козу? Это дело. Анна ведь в долг брала козье молоко для ребенка. Дороговато, конечно. Командировочных не хватит, придется добавить и те, что дала Кантаса. Нет, так нельзя, до дому еще далеко, мало ли что ждет впереди. Нарчо спорил сам с собой: внезапную мысль, как непослушного жеребенка, он старался загнать назад, в вольер, а она лезла на волю, не давая ему покоя.
Гошка, наевшись бульона, мерно посапывал. Ребенок, может быть, первый раз за много месяцев сытно поел. Анны Александровны словно не было дома, до того тихо она лежала. Айтек как завалился, так и захрапел, изогнулся, уперся коленками в бок Нарчо, а головой — в плечо. Хозяйка гостеприимно предлагала гостям единственную кровать и хотела сама устроиться вместе с ребенком на лежаке, но Айтек наотрез отказался: «Разве табунщики спят в кровати? Их дом — пещера, одеяло — бурка, матрац — трава, а подушка — седло». Тогда хозяйка принесла им охапку соломы, расстелила ее между низким лежаком и стеной. Айтек покрыл солому кошмой, которую не забыл прихватить с собой, и постель получилась что надо.
Утром Айтек поедет в Грачи. Восемнадцать-двадцать километров — не расстояние, к вечеру вернется. Посмотрит коней, которых Михеич держит вдали от посторонних глаз. Да и «земляк» его заинтриговал. Кто он? С этими мыслями Оришев заснул — как в бездну провалился.
Утром, открыв глаза, Нарчо подумал, что проснулся раньше всех, хотел встать и наколоть дровишек. Глянул — Айтека и след простыл. Приподнялся на локте, посмотрел на кровать — а там один Гошка. «Вот ленивец, все проспал!» — рассердился на себя мальчик. Комиссар бы засмеял его. Он быстро обулся (спал Нарчо одетым, как табунщики в горах), хотел выйти наружу и в дверях столкнулся с хозяйкой. В руке Анна держала все ту же чуть помятую солдатскую кружку. Та была пуста. Нарчо догадался: Анне хотелось дать сыну хакурта с молоком, как советовал Айтек.
— Куда вы так рано делись?
— За молочком для Гошеньки бегала.
День обещал быть пасмурным, холодным. Ветер не затихал ни на минуту и с такой силой качал голые деревья, будто хотел вытрясти из них душу.
Нарчо представил себе соседку — злую, жадную старуху. Что бы сделать такое этой ведьме, чтобы она не смела отказывать в молоке голодающему ребенку? Ладно, утешал он сам себя, раз обратно поездом ехать, нечего баранину беречь. Только куда чуть свет исчез Айтек? Сбегать на конюшню? Как там Марем и Тузер? Айтек, наверное, к ним пошел.
Анна подошла к кровати, откинула одеяло и взяла на руки голенького мальчика. Нарчо ужаснулся: таких тощих детей он никогда не видел. Можно пересчитать ребрышки, каждая косточка видна и на ручках, и на ножках, белесая головка болтается, шейка толщиной с большой палец Айтека…
— Где живет козина мама? — Нарчо от волнения стал косноязычен.
— Какая козина мама?
— Да та, что молока не дала.
Хозяйка не спешила с ответом. Вдруг паренек пойдет отнимать молоко силой? Тогда убегай с хутора. И так она здесь пришлая, и так все на нее смотрят, как на чужую.
— На что тебе? Коза-то собственная, не колхозная. Хочет — продаст, не хочет — не даст. Давала, пока верила… Теперь видит, не из чего мне возвращать долг, отказала. — Анна укутала ребенка в тряпье и держала его теперь на одной руке, не чувствуя тяжести, держала, словно то была кукла, а ведь Гоше уже исполнилось два годика.
— А если долги уплатить, сговорчивей будет? — Нарчо взял бурку, стряхнул с нее солому, повесил на стену, хотел подмести веником мусор и вынести.
— Чем платить-то? — хозяйка обернулась к мальчику, посмотрела на него глубоко запавшими глазами; в них не было ничего, кроме отчаяния. — Эвакуированная я. Из Харьковской области. Немцев прогнали — поехала на свой хутор: от нашей хаты даже горсти пепла не осталось. Ветер развеял. Все сожгли, окаянные. Пришлось возвращаться сюда. Тут хоть крыша над головой, работа — какая ни есть. Директор обещал дать овса или ржи в счет зарплаты.
На Нарчо словно скала обрушилась. «Даже горстки пепла не осталось…» Он вспомнил свой дом, в котором сгорели и родители и сестренка. По щекам покатились слезы, щеки запылали. Он отвернулся, чтобы хозяйка ничего не заметила. Схожесть судеб сблизила Нарчо с этой несчастной женщиной, с ее погибающим от голода ребенком. В крошечном страдальце, дышащем на ладан, он ощутил брата по несчастью, которому надо помочь. Нарчо резко смахнул рукой слезы, будто лозу рубил, овладел собой и твердым голосом спросил:
— Задолжала много? — В глазах Нарчо сверкала безоглядная мальчишеская решимость. — У меня есть командировочные. Я заплачу.
— Командировочные?
— Ну да. Комиссар приказал дать нам денег на дорогу. А я не потратил ни копейки. Назад ехать — билетов не покупать, да и ехать-то одну ночь. Я заплачу твой долг, только скажи, кому…
Анну Александровну его слова тронули до слез. Она подошла к Нарчо, прижала к себе его голову.
— Родненький ты мой, сердечный… — Хозяйка вдруг подумала: они же приехали целый табун кобылиц покупать. Значит, при деньгах. Анна Александровна ужаснулась. Подумать только — денег в мешке на тридцать лошадей. Не дай бог, узнают бандиты, всех перебьют и завладеют мешком.
— А твой… как его, старшой? Он разве позволит? Может, не хватит на коней…
— Да нет же. Я заплачу свои.
Анна Александровна со страхом глядела на мешок, из которого вчера гости извлекали угощение. Как это старшой так неосмотрительно оставил мешок в углу! Теперь из дому и выйти не посмеешь. Надо караулить добро. Нарчо, словно угадав мысли хозяйки, подошел к мешку, развязал, вытащил мясо, отрезал перочинным ножом три кусочка на завтрак, затем извлек что-то еще, завернутое в тряпье, подумал-подумал, держа большой сверток в руках, и снова сунул в мешок.
Убедившись, что у ребят в мешке не пачки ассигнаций, Анна Александровна успокоилась, занялась уборкой, уложив ребенка в подвешенную к потолку качалку.
— Ты не горячись. Твой старшой в сторону конюшен пошел. Я видела. Придет — посоветуйся, а то еще накажет тебя. Деньги-то общественные, от государства. Откуда у тебя свои на козу? Макаровна знаешь как дорожит скотиной. Увидит, что покупатель дельный, — заломит несусветную цену. Давай лучше займемся завтраком. Я пойду в погреб, картошечки достану, капусты. Картошка с бараниной будет вкусная.
— По-моему, Айтек уехал, — сказал Нарчо неуверенно.
— Куда? Натощак-то далеко не уедешь. Где он поест? Столовых нет. Не открыли еще. Все собираются, собираются, никак помещения не найдут. Это потребсоюз мудрит. Мало ли пустых хат? Почини крышу — вот тебе и помещение.
— Айтек никогда не завтракает. Что-нибудь перехватит — и на целый день. Вечером ест хорошо. Настоящий табунщик.
— То-то он тощий, как из концлагеря. Ты все же сбегай посмотри — не видать ли его на конюшне. А я пока состряпаю завтрак.
— Сначала я дров наколю, — солидно промолвил Нарчо, вспомнив родной дом, где каждое утро он рубил дрова, чтобы мать могла вовремя приготовить завтрак. В аулах ведь едят только утром и вечером; весь день проходит в трудах и хлопотах, поэтому у горцев даже в языке нет слова «обед». — Если еще что надо, скажи, я все умею, не маленький.
— Какой ты хороший! Не надо больше ничего. Меня и так совесть ест поедом — не я гостей угощаю, а гости меня. Иди, милый; наколешь дров — хорошо, нет — сама наколю. Зови лучше сюда своего Айтека.
Нарчо вышел, огляделся по сторонам. Туман окутал хутор со всех сторон. Откуда-то доносилось куриное квохтанье, вдруг протяжно замычала корова. Нарчо глянул на кривобокую хату поодаль, словно придавленную заросшим бурьяном крышей. «Там живет «козина мама», — подумалось ему. Хата словно присела — будто курица на яйцах. Оград не было видно. Кое-где стояли уцелевшие деревья, можно было разглядеть и огороды у самых хат и поодаль.
Нарчо посмотрел-посмотрел вокруг и принялся за дело. Кряхтя и сопя, отколол от большого бревна кучу щепок, отнес в хату и побежал на конюшню. Там шла утренняя уборка: бородатый старик выметал из стойл свежий, дымящийся конский навоз. Нарчо сразу узнал своего Марема, тот тихонько заржал, вскинул голову. Тузера не было видно.
— Ты куда, пострел? — старик угрожающе поднял метлу, давая понять, что шутить не собирается; видно, принял Нарчо за здешнего мальчишку, вознамерившегося стащить у него охапку сена для коровы, но, присмотревшись, спросил: — Чей такой шустрый?
— Ничей. Я приехал в командировку! — Нарчо очень нравилось слово «командировка». Ему казалось, что достаточно употребить это слово, как люди станут относиться к нему, Нарчо, с уважением и даже почтут за честь оказать ему содействие. — Я хочу посмотреть наших лошадей. Вчера завхоз Михеич разрешил поставить их здесь.
— Каких лошадей? Одна вон стоит непоеная-некормленая с вечера. На другой чуть свет ускакал кто-то… Чего на нее смотреть? На лошадь не глазеть надо, а кормить и поить, если ты джигит. Ежели ты губошлеп, то, конечно…
Большего удара для Нарчо быть не могло. Хороши табунщики! За таких в ауле никто своих дочерей и замуж не отдаст. Жаль было смотреть на голодного гнедого мерина. Бедный Марем! Комиссар глянул бы на Нарчо с презрением. «Это так ты заботишься о боевом друге? Мне такой ординарец не нужен». И, конечно, не взял бы Нарчо на фронт… Мальчик жалобным голосом сказал:
— Я думал, Айтек задал им корм.
— Какой Айтек?
— Который уехал. Можно я возьму охапку сена?
— А ты его косил? Чужим коням фураж скармливать — сами на бобах останемся. Зима на носу. Кто знает, какая она будет. Откель пожаловали-то?
— Мы с Кавказа. С конзавода, — с достоинством отвечал Нарчо. Может, старик, услышав про конзавод, уступит?
— Командированные с конзавода? А-а! Вот оно что. Тогда дело другое. Командированные! — заинтересовался старик. — С конзавода.
Нарчо вывел Марема из стойла, почистил, напоил его, снова поставил на место и дал сена. Старик ничего не говорил. Нарчо немедленно принялся помогать старому конюху убирать конюшни (как бы отрабатывая охапку сена). С этим делом он справился так хорошо, что старик даже похвалил его. Марем шумно жевал, временами оглядываясь на хозяина, который рьяно подметал конюшню, убирал вилами навоз, выбрасывал затоптанные подстилки и клал на землю свежую солому. Работа не мешала Нарчо рассказывать о себе, о своем конзаводе и, конечно, о комиссаре, который строго-настрого приказал не возвращаться без кобылиц.
— Батько у тебя дома аль на фронте?
По тому, как мальчик сразу сник, затих, зашмыгал носом, старик догадался, что сказал что-то не то. Конюх замолчал и остановился, опираясь на вилы. Вздохнув, он вытащил из кармана бархатный кисет, из кармана достал газету, скрутил цигарку.
— Матушка-то жива? — выпуская из-под усов, пожелтевших от табака, едкий махорочный дым, уже с осторожностью спросил старик.
— Всех сожгли, — еле выдавил из себя Нарчо, с силой вонзил вилы в кучу навоза и, смахнув слезы, отвернулся к дверям.
— Сирота, стало быть… — Старому конюху стало неловко за свое любопытство. Он затянулся еще пару раз и негромко проговорил: — Ой, война, война… Бездонное твое брюхо. Сколько гнезд разорила, сколько людей по миру пустила. Где Берлин, а где Кавказ? — качал он головой, а цигарка дымилась и потрескивала у него в зубах.
Послышалось блеяние. Нарчо оглянулся: среди конюшни стояла небольшая коза с желтыми пятнами на спине и боках, с круглыми озорными глазами. Она кинулась к копне сена и сразу же влезла наверх, будто там сено было вкуснее.
Старик взревел:
— Гони окаянную! Эта Макариха вконец распустила свою животину. Ишь, коза-дереза! Трава внизу ей горька, подавай сверху. Гони, будь она неладная, пораскидает весь фураж. Кышь отседова…
Нарчо кинулся на козу с вилами и вдруг замер: в дверях показалась пожилая женщина с длинным недобрым лицом, в грязной залатанной хламиде.
— Не замай животину, — произнесла она злобно и громко. — Клока сухой травы жалко. Сам небось волоком волочишь по ночам да на самогон меняешь. — Старуха повела глазом в сторону Нарчо, словно струей кипятка обдала. — А ты откель взялся, шалопут? Ты, что ль, сено заготовлял? Заготовитель!
— А ты, Макариха, не распускай свою козу, держи ее при себе. — Старик не собирался уступать, он двинулся вперед, больно ужаленный обидными словами. — Ты видела, чтоб я волоком волочил? Не видела, так и не чеши языком. Гляди — неровен час, выдоят у твоей козы все молоко — на бобах останешься. А коли я тащу на своем горбу охапку сена, так это не твоего ума дело. Я цельное лето спину гнул, косил траву, имею право…
Коза, словно поняв, что это из-за нее разгорелась ссора, спрыгнула вниз и удалилась.
Старик все не мог успокоиться:
— Заруби себе на носу: забредет еще твоя коза в конюшни — беды не миновать. Заколю ее, из шкуры шапку сошью. Поняла?
— Больно ты меня испугал. Поправлюсь малость — продам козу. Носили бы меня ноги, давно б продала. Только не дойти мне до рынка. Не гневись зазря. Будет твое сено в целости, меняй его себе на самогон, а енерал узнает, получишь по шеям…
— Макариха, не балаболь. Сама ведь не знаешь, что брешешь. Генерала хоть не замай, оставь в покое.
— Хочешь продать козу, — продай мне, — неожиданно горячо заговорил Нарчо. — Я куплю ее. У меня есть деньги.
— Ты?! — Макарихе такое и в голову прийти не могло. — Продать тебе козу?! Откуда у тебя столько денег?
— Тебе-то какое дело? Покупает, значит, есть на что. Они берут у нас тридцать кобылиц. Не с пустыми руками, стало быть, приехали. Зачем тебе тащиться на рынок за тридевять земель? Бог сам послал покупателя, так нечего босой ногой грязь месить до райцентра и козу тащить за рога.
Нарчо только сейчас заметил, что у старухи одна нога была обута в старую калошу, обвязанную веревочкой, другая — в истоптанный и дырявый полуботинок, с полуоторванной подошвой. Нарчо снова вспомнил свое спасительное слово:
— У меня командировочные. Но есть и свои. Мало будет — в придачу ботинки дам. Новенькие. Ненадеванные. Таким ботинкам износу нет. — Нарчо прекрасно сумел бы поторговаться. Что он, по базарам не ходил? Нарчо было страшно упустить случай.
— Ботинки! Эта дохлятина не стоит и подметок от сапог. Велика придача, сынок, смотри — проторгуешься!..
Старуха живо согласилась:
— Износу, говоришь, не будет? Покажи, коли они стоят того… Зачем мне кота в мешке?
— Я мигом. Сейчас принесу. — Нарчо бросился к дому Анны Александровны. Старуха по достоинству оценила ботинки для альпийских войск на толстой подошве. Старик чесал затылок. Торг занял гораздо меньше времени, чем понадобилось Нарчо, чтобы загнать во двор строптивую козу. Он был счастлив, как в те дни, когда ему удавалось приобрести хорошую собаку для отца. Коза упиралась, пропахала копытцами четыре длинных борозды, бодалась, но Нарчо крепко держал ее за рога, похожие на сабли.
Анна Александровна не находила слов, чтобы отблагодарить мальчика! Принять такой дар от незнакомых людей!
— Хакурт на молоке — это очень вкусно! — приговаривал Нарчо, втаскивая козу в хату, чтобы она не сбежала к своей прежней хозяйке.
Комната наполнилась новым терпким запахом.
Весь день Нарчо ждал возвращения Айтека. Если «старшой» поехал в Грачи, почему бы ему было не взять и Нарчо? Несколько раз мальчик бегал в контору. Заметив в окне сурового Михеича, он грустно возвращался в хату и играл с животным — вернее, потешал Гошу: становился на четвереньки, изображая козла, готового напасть на козу. Та вроде спокойно жевала траву, но вдруг неожиданно выставила рога и ответила на гримасы Нарчо так, что тот, не поднимаясь с пола, долго растирал себе лоб. За этим занятием его и застал незнакомец, вошедший в хату без стука — словно домой пришел.
— Ты что здесь делаешь? — Незнакомец угрюм с виду, лицо украшали колючие рыжеватые усы. Носил этот мужчина зипун из толстого сукна поверх ватника армейского покроя, добротные яловые сапоги и кубанскую смушковую шапку.
— Козу кормлю, — растерянно ответил Нарчо, испугавшись, что этот человек пришел забрать назад Гошкину кормилицу. Может, Макариха продала не свою — чужую?..
— Хозяйка где? — мрачно спросил посетитель.
— На работе, наверное. Я вот сижу с ребенком…
Мальчик обратил внимание на произношение незнакомца. Он говорил «ти» вместо «ты» — как все кабардинцы. Нарчо в свое время изрядно помучился с этим словом, учительница заставляла произносить его «твердо» десятки раз. Гость приехал верхом: в окно Нарчо видел, как он сел в седло и направился к конторе.
— Видать, разминулись они с Айтеком, — с сожалением сказала Анна, переступая порог с миской картофеля в руках.
— Кто?
— Да Костя же. К нему ведь Айтек поехал. А Константин здесь.
— К нему? — протянул Нарчо. — Он сюда заходил.
— Заходил, я знаю. Это и есть Каскул, земляк ваш.
Анна Александровна не зря сказала, что Костя прошел огонь, воду и медные трубы. В минуту откровенности он кое-что поведал ей и велел до гроба хранить тайну. Жизнь его в последние годы действительно была наполнена невероятными событиями. Анне и представить все это было трудно.
…Сначала пленных везли в крытом грузовике, потом поездом — в зарешеченном арестантском вагоне. Дверь открывалась только с одной стороны, возле нее стоял охранник. Почти двое суток тащился поезд, долго простаивая на больших станциях. Каскул иногда думал: вдруг партизаны подорвут поезд? Это был бы выход: тогда конец всему — позору, угрызениям совести, страху…
В пути Каскул познакомился со своими попутчиками. Никто из них, конечно, ле назвался настоящим своим именем, допытываться же, кто таков и откуда, было бестактно и бесчеловечно. Одного, по его словам, звали Джамалом. Рослый, крепко сколоченный парень этот с крупным лицом и густыми бровями мечтал когда-нибудь стать виноделом и иметь хорошую харчевню. Другой, молчаливый, перепуганный, с блуждающими глазами и длинным носом, не сказал о себе ни слова.
Поезд дошел наконец до станции назначения. Вагон отцепили поодаль от вокзала — от него вообще остались лишь кирпичные стены и кусок крыши. Как ни напрягал Каскул зрение, прочитать издалека название станции ему не удалось. Вскоре к отцепленному вагону подкатила большая крытая машина. По всему видно — «душегубка». Пленные переглянулись. Страх сковал члены, хотя можно было догадаться, что морить их в «душегубках» не станут. Не было смысла так далеко возить пленников, чтобы уничтожать. Гораздо проще было сделать это в лагере, над воротами которого висела незабываемая надпись: «Работа делает свободным». В силосной яме хватило бы места.
Всех затолкали в герметически закрывающую камеру, оставив чуть приоткрытой дверь, чтобы доставить пассажиров до места в целости. Не было ни сидений, ни поручней. На поворотах, на колдобинах людей бросало из стороны в сторону. Пришлось всем усесться на корточки, упершись коленками друг в друга. На очередной выбоине дверь захлопывалась, и тогда в камере становилось душно и темно. Но дверь тут же открывали, сидящий поблизости старался придержать ее ногой. В машине явственно ощущался запах газа, хотя водитель, конечно, его не включал: не тех пассажиров вез.
Наконец, уже ночью въехав в какие-то массивные ворота, машина остановилась. Первым наружу выбрался Каскул. При свете луны он огляделся, определил: старинная крепость, обнесенная со всех сторон высоким валом. Слева тянулись казармы, расплывались в ночной мгле. «Из этого мешка зерно попадет только под жернова», — подумал Каскул. Стража спешила скорей сдать людей, их хватали за воротники, пересчитывая, негромко покрикивали. Каскул вспомнил, как чабаны пересчитывают овец — пропускают каждую между ног, вслух произнося цифру. Те, кто принимали новичков, построили их в две колонны: так легче считать. Потом их повели в баню, выдали немецкое обмундирование: их собственную одежду, наверное, бросили в печь котельной.
Утром вновь прибывших повели завтракать. Теперь их с трудом можно было узнать. Изменилась не только одежда — иными стали облик, выражение лиц. Каскул остро ощущал вину перед своей страной, присягу на верность которой нарушил. Все шли молча, стараясь не глядеть в глаза друг другу. Начался первый из девяноста дней, которые им предстояло провести в заточении.
Первая лекция посвящалась секретности, соблюдению конспирации в период учебы. Каскулу и его «коллегам» объявили, что им не разрешается уходить в город. Они покинут это место только один раз и навсегда. Крепость наполеоновских времен была обнесена, как разглядел Каскул в ночь приезда, земляным валом, по гребню его тянулось проволочное заграждение высотой в три метра, охраняемое вооруженными солдатами и собаками. По углам высились древние сторожевые башни.
Старинная крепость на берегу многоводной реки составляла лишь часть учебного центра. Вообще он занимал сотни гектаров вместе с лесами, где были спрятаны полигоны, стрельбища, парашютная вышка, специальные учебные корпуса. Вся огромная территория являла собой закрытую зону, для каждого участка которой был установлен особый режим. Каскул понимал, что в разных отсеках учебного центра таились специальные здания для допросов «свежих» перебежчиков, для разработки специальных операций. Но думать обо всем этом он старался как можно меньше. Все было кончено. Теперь ему оставалось только послушно выполнять команды.
В зоне для перебежчиков он должен был по ускоренной программе усвоить материал, рассчитанный на многие месяцы, а может быть, и годы. Дают, например, автомат или пистолет. Изучил оружие, пострелял в мишень — сдавай назад. Прошел инструктаж по применению взрывчатых веществ, познакомился с толовыми шашками, бикфордовым шнуром, детонатором — переходи к следующему предмету. Особое внимание уделялось парашютному делу. Парашютная вышка всегда была занята. Учебные прыжки «ученики» совершали строго по расписанию. По тому, что этим прыжкам их группа уделяла особенно много времени, было ясно, к чему ее готовят. Однако о своих догадках никто не смел сказать вслух ни слова.
Воздух над учебным центром непрерывно сотрясали взрывы, выстрелы, пулеметные, автоматные очереди, по ночам прожектора щупали небо — фабрика по изготовлению убийц и диверсантов работала непрерывно. Чем лучше овладеешь «наукой», тем больше у тебя шансов уцелеть. Программа была насыщена до предела. За девяносто дней, верней, суток, кроме парашюта, надо было освоить многое — в том числе подрывное дело, системы стрелкового оружия, принятые меры на вооружение в армиях разных стран, основы медико-санитарного дела. «Промывание мозгов», то есть идеологическая обработка, была обязательной для всех.
«Гвоздь программы» — умение убивать. Метод зависит от обстановки. Есть возможность выстрелить — стреляй метко и быстро из любого оружия. Оказался под рукой нож, топор, камень, кусок проволоки, железа, осколок стекла — сумей действовать безошибочно и здесь. Способов убивать Каскул насчитал более ста двадцати.
Наконец индивидуальная подготовка диверсантов закончилась. Подошло время экзаменов. Ночью Каскула вывели к проволочной ограде. Вдоль нее взад-вперед прохаживался часовой в форме красноармейца. Каскулу объяснили задачу, и он, как тень, подкравшись к часовому, стремительно, по-кошачьи прыгнул вперед, выбрасывая руки. В мгновение ока часовой оказался на земле, шею его намертво перетянула стальная струна. Пока часовой хрипел в руках у Каскула, другие «диверсанты» проникли в «охраняемую» зону, действуя быстро, ловко, профессионально. Преподаватель доволен. «Корош, корош», «гут, гут».
Экзамен сдан. Но диверсанту не всегда улыбается удача. Бывает, он и сам попадает в умело расставленный капкан. Нужно знать, что тебя может ждать, выработать в душе страх перед пленом. Как это делается, Каскул узнал неожиданно. Его швырнули в неглубокую яму, заставили встать на колени, как во время намаза, пригнули голову и сверху захлопнули крышку. Каскула прошиб холодный пот, в первую минуту он вообще ничего не соображал. Сколько прошло времени, он не знал. Наконец «пленника» вытащили наверх, привели в помещение и посадили перед двумя мощными лампами. Начался «допрос», вполне правдоподобный и жестокий. На этом истязание не кончилось. Каскула снова вывели из помещения. Он был настолько обессилен, что едва волочил ноги. Двое «коллег» вели его под руки. Каскула кинули в железный ящик и над ним снова захлопнулась крышка. «Курсанты» его группы по очереди с силой били молотками по ящику, оглушая жертву страшным грохотом…
Чтобы извлечь Каскула наружу, ящик пришлось опрокинуть. «Пленника» вывалили на землю и окатили водой из ведра. Понемногу Каскул пришел в себя. Но его должны были еще провести «сквозь строй»: при этом испытании взвод выстраивался в две шеренги, между шеренгами, как известно, вели «пленного», и каждый нещадно бил его резиновой дубинкой… «Урок» обычно завершался «обезьяньим ящиком» — узким деревянным шкафом, в котором можно было находиться, лишь согнувшись в три погибели. Там полагалось просидеть ночь, но руководитель группы опасался, что этого Каскул уже не выдержит, и поставил ему зачет.
Каскул и не подозревал, какие на него возлагались надежды. Его прочили в командиры группы, членам которой предстояло устраивать засады, уничтожать важные объекты, а потом исчезать в горах, маскируясь под местных жителей: чабанов, табунщиков и даже партизан. По мере приближения оккупационных войск группа Каскула должна была перейти от диверсионной работы к организации отрядов для нанесения ударов по Советской Армии с тыла. «Пятая колонна» в четыреста-пятьсот человек, по мнению фашистских генералов, в горных условиях могла противостоять целой дивизии, если ей подбрасывать оружие и боеприпасы по воздуху, могла даже захватить и удержать горный перевал до прихода гитлеровских войск. Перевалов через Кавказский хребет — раз-два и обчелся. Каскул их все прекрасно знал, знал с точностью, когда какой перевал открыт или, напротив, наглухо закрыт снежным покровом толщиной в десятки метров. «Думают через перевал выйти кратчайшим путем к турецкой границе», — соображал Каскул, лежа в постели после изнурительных «уроков». Он был так измочален, что не мог заснуть.
Летом сорок второго года Гитлер замышлял две связанные между собой операции: захват Сталинграда и наступление на Кавказ. Фашистские войска должны были, взяв Сталинград, вдоль Волги, а потом и Каспия двинуться к Дербенту и Баку. Однако после падения «ворот Кавказа» — Ростова-на-Дону было решено, что серьезного сопротивления гитлеровцы больше не встретят. Поэтому часть немецких войск осталась на Сталинградском направлении (ею командовал известный генерал Паулюс), другая же, во главе с генералом Клейстом, повернула к Грозному. Фашисты стремились быстрей завладеть нефтяными промыслами Грозного и Майкопа. Диверсионным группам надлежало способствовать успеху Клейста. По приказу генштаба учебный центр, готовивший шпионов, принялся усиленно вербовать людей. Перешерстили все концлагеря, пока не набрали нужное количество кавказцев. За подготовкой шпионских групп следили чуть не на самом верху.
Глубокой ночью Каскула и его товарищей привезли на аэродром, где их ждали специальные самолеты.
Перед самым вылетом неожиданно поступило распоряжение — с первым рейсом на «Хейнкеле» отправить троих, чтобы к следующей ночи, то есть через сутки, они подготовили место для высадки всей группы. Обстановка на фронте менялась с катастрофической быстротой. Видимо, рисковать уже было нельзя; диверсионная группа должна была высадиться наверняка. Перед тридцатью пятью представителями самых разных кавказских национальностей ставилась важная в масштабе всего фронта задача — поднять восстание среди горцев, взорвать мосты, завладеть перевалами и тем самым расстроить наступательные планы Красной Армии.
Обер-лейтенант, руководитель группы, был напряжен и сосредоточен.
— Ты пойдешь первым. Кого возьмешь с собой? — обратился он к Каскулу.
— Все равно.
— Как это «все равно»? Надо отобрать храбрых и дисциплинированных! — Эсэсовец оглядел своих питомцев, ткнул пальцем в усатого. — Выходи! Становись рядом. — Затем выбор его пал на длинного, белобрысого, но хилого и потому почти задавленного непомерным грузом парня. — Остальные — кругом!
В полутемной комнате осталось трое диверсантов и руководитель, от которого им предстояло получить подробные инструкции.
Их погрузили в небольшой темный самолет. Холодно в нем было, как в ледяной пещере. Сиденья вдоль бортов казались узкими и неудобными. Каждого навьючили — что там ишак в горах! Сзади — парашют, спереди вещмешок подпирает подбородок, автомат, гранаты… Лететь часа два, а то и три. Значит, к месту выброски самолет прибудет едва не на рассвете. Хорошо бы не было тумана. Обычно, правда, в это время года в предгорьях устанавливается ясная погода. Но на аэродроме дул пронизывающий ветер, снег колол и обжигал лицо.
Пилоты переговаривались между собой:
— Проверим готовность. Рычаг шасси?
— Норма.
— Закрылки?
— Порядок.
— Рычаг регулятора смеси?
— Выключен.
— Подогрев карбюратора?
— Норма.
— Противообледенитель?
— В порядке.
«Сколько делает в час «Хейнкель-117»?» — подумал Каскул. Однако спросить было некого. Спутники знали не больше, чем он. Каскула предупредили, чтобы он не прыгал первым, а проследил за «коллегами» — как бы те не струсили.
Наконец поднялись в воздух. Внизу быстро тускнели огоньки паяльных ламп, заменявших сигнальные светильники. Военный аэродром был тщательно замаскирован, хотя располагался вдали от линии фронта. Из кабины вышел второй пилот. Посвечивая нагрудным фонариком, он вглядывался в лицо каждому, как бы проверяя, все ли пассажиры чувствуют себя нормально.
— Ви геет эс? — спросил он, своим желтоватым лучом выхватив из тьмы Каскула. — Корошо?
— Корошо, корошо, — ответил тот, подделываясь под чужое произношение. Немец напоминал загробного следователя — саро; он первым, рассказывала когда-то мать, допрашивает умершего после сошествия в преисподнюю. Ослепленный фонариком, Каскул видел только зыбкую тень в проходе; впрочем, от нее сильно пахло настоящим земным черным кофе.
Самолет лег на курс, набрал высоту. Заложило уши. Стало еще холоднее. Люди прижались друг к другу. Каскул пытался вздремнуть, но едва закрывал глаза, со страхом начинал думать про предстоящее. В учебном центре рассказывали о неограниченной власти пилота над диверсантами: может застрелить, если сдрейфишь и в нужную секунду не прыгнешь в темную бездну. Прыгать придется над горами. Куда угодишь — неизвестно. Не дай бог — в ледяной поток или трещину во льдах — замерзнешь насмерть.
С погодой повезло. Внизу царила сплошная мгла. Зато небо усеяли мириады звезд. Каскул мысленно прикинул путь самолета. Через полтора часа справа по борту должна показаться цепь белых горных вершин. В безоблачную ночь ее видно и за сотни километров, сверху она будет тем более заметна. Контуры каждой вершины Каскул знал с юных лет, по ним ему будет легко ориентироваться на местности.
Самолет стал круто разворачиваться, загорелся сигнал: «Приготовиться!» Все трое вскочили, как по команде. Прежде чем прыгнуть самому, Каскулу предстояло вместе с пилотом выбросить контейнер — оружие и боеприпасы. Ухватившись за кольца парашютов, диверсанты ждали, когда второй пилот откроет дверцу. Она отворилась, и ворвался ветер, сильный, пронизывающий, казалось, он может вынести человека из самолета. Белобрысый отступил назад — то ли от страха, то ли ветер его отбросил. Пилот хотел силой вытолкнуть «долгоносика». «Долгоносик» уперся ногами в пол и ни в какую. Текли драгоценные секунды, и пилот, выхватив пистолет, стукнул труса по темени, навалился на него и наконец вытолкнул вниз. «Доннер веттер!» — прошептал он злобно. Белобрысый испуганно кинулся туда же, неловко зацепившись за что-то ногой. Секунда — и за ним полетел контейнер, а за контейнером Каскул. Захлебнувшись холодным воздухом, он закрыл лицо, и через мгновение почувствовал спасительный толчок: это раскрылся парашют. В кромешной темноте исчез, отдалившись, гул самолета. Каскула подхватил стремительный ветер. «Слепой полет», — подумал парашютист. Справа показались снежные вершины, но очертания их расплывались перед глазами. На миг открылся двуглавый Эльбрус и тут же исчез.
Каскул вглядывался в бездну, объятую тишиной, стараясь сообразить, где их выбросили. Еще немного, и он ударился о землю. Это был каменистый склон горы. Рука рванулась к нижним стропам, чтобы подтянуть их к себе и «погасить» парашют, но тот, надутый ветром, волочил тело по каменным уступам. Каскул передумал. Пусть тащит. Где-то близко должен быть лес, парашют зацепится за дерево — и всё. Однако он не рассчитал и, упав с крутого обрыва в пропасть, снова повис на стропах. Сильный ветер, дувший в узком ущелье, подхватил его.
Каскула обуял страх. Как бы не угодить в поток, оттуда уже не выбраться, тем более — с его снаряжением и парашютом. В этих местах реки не замерзают, только по краям образуется скользкая ледяная бровка. Снова коснувшись земли, Каскул наконец «погасил» парашют. Рядом высилась скалистая гора высотой метров в двести. Где-нибудь обязательно отыщется пещера. Их здесь давно обжили чабаны и пастухи. Каскул прислушивался к ночным звукам. Тишина, только река глухо шумит на перекатах.
А где же то двое? Остались наверху или спустились в ущелье? Впрочем, после удара рукояткой пистолета по голове первый наверняка упал с нераскрытым парашютом. Второй мог спуститься благополучно. Но он ведь ударился о борт самолета. Только неизвестно чем: рюкзаком — это еще ничего, головой — не позавидуешь… Раздумывать было некогда. Какое это ущелье? В каждом обычно расположено с десяток аулов. Они тянутся вдоль реки и объединены в один район с центром в том, что стоит посередине. Каскул заметил пещеру у себя над головой и вскарабкался туда. Изнутри несло гнилью, мхом и сыростью. Он не пошел внутрь, а бросил на камень у входа парашют и лег сверху, но так, чтобы видеть дорогу, вьющуюся вдоль реки. Машинально возникла мысль: надо отыскать «долгоносика». Даже если он приказал долго жить, следовало бы найти его, похоронить, спрятать парашют и снаряжение, — а то, если обнаружат, начнут искать и других. «Блондин», может быть, даст знать о себе, у него ракетница.
Светало. Нет, сказал самому себе Каскул, не будет он никого искать и никого не станет ждать. Решение принято еще в «питомнике» лагеря, он должен подчиниться голосу совести.
Снизу донесся лай собак. Значит, где-то близко живут люди. Пожалуй, не следует терять времени, лучше спрятать в пещере все лишнее и отправиться в путь. С рассветом ущелье покроется туманом.
Через полчаса Каскул, сунув в карман пистолет, уже спешил вниз по течению реки. По обе стороны ущелья на белом снегу темнел лиственный лес. Рассвело, и внизу на дороге показалась вереница женщин, мальчишек с санями, шедших, как видно, в лес за дровами. Каскул с опаской приблизился к ним. Они, однако, не обратили на него особого внимания.
— Вы лошади под седлом не видели? — спросил Каскул у женщины со смуглым обветренным лицом, закутанной в большой шерстяной платок. Женщина недоуменно оглянулась назад, словно ища пропажу Каскула, а шустрый мальчонка с раскрасневшимися от утреннего мороза щеками тут же с любопытством переспросил:
— Лошадь под седлом? А какая она?
— Гнедая. На ночь привязал к дереву, она отвязалась. Как бы домой не пошла… — Каскул приглядывался к людям, стараясь угадать, откуда они. Его словно поняли:
— Мы с самого Хазар-Хабла идем, но лошади не видели. Пасется, видимо, на склонах, там еще осталась трава.
«Хазар-Хабл»! Каскул достиг цели. У него отлегло от сердца. Теперь ясно, куда направить стопы. За хребтом Чопракский районный центр. Полдня идти, а то и меньше.
— Не задрали бы твою лошадь волки. Они нынче ужас какие злые, — заволновалась одна из женщин. — Вчера у моей соседки корову сожрали, проклятые.
— Лошадь, если не стреножена, от волка сама уйдет, — со знанием дела промолвил мальчик. — Как ударит задними копытами — волк клыков не соберет!
Каскул для виду послушал, послушал, потоптался на месте, потом махнул рукой:
— Да шут с нею, с лошадью. Никуда не денется, сама придет.
— Как это — шут с ней? Лошадь сейчас цены не имеет. Слава богу, воины дорогие, спасибо вам, освободили нас от немцев. Но хозяйство-то только налаживается. Каждая скотинка на вес золота.
Каскул покраснел от стыда, когда женщина причислила его к освободителям. Он попрощался и пошел дальше. Через два часа он явится в райотдел НКВД с повинной, расскажет все, как на духу, и его поймут. А не поймут — что ж, хуже, чем в шпионском центре, не будет. Дадут срок — отсидит, что положено, зато не придется служить фашистам… И жизнь сохранит… Как говорится: дальше фронта не пошлют, меньше взвода не дадут. Его же могут послать в штрафную роту… Это было бы самое лучшее — кровью смыть тяжелую вину. Но погоди, Каскул! А вдруг… А вдруг — расстрел? Он вздрогнул, почувствовал, как слабеет, как тает его решимость. Остановился, сел на землю. Мысленно он несколько раз приближался к дверям НКВД, но поворачивался и уходил прочь, словно подчиняясь чьему-то предостерегающему голосу. В конце концов он решил сначала выяснить, живы ли остальные двое. А вдруг живы? Тогда надо постараться найти их и уговорить пойти вместе с ним. Втроем все-таки легче. Каскул долго искал своих товарищей и нашел наконец их трупы. «Долгоносик» с пробитым черепом с нераскрытым парашютом лежал на склоне. В лепешку он не разбился, видно, потому, что вещмешок и парашют самортизировали удар. Второй повис на огромной сосне. Конечно же, удар о борт самолета в момент прыжка оказался для него смертельным. Теряя сознание, он наверняка успел дернуть кольцо парашюта, но это ничего не изменило.
Теперь Каскул был волен действовать, как велит совесть. Каким счастьем было бродить по родным горам, вдали от бараков, полицаев, омерзительной шпионской пауки! Конечно, он понимал: узнав об измене, фашисты постараются найти его и убрать. Специально пришлют кого-нибудь, а может, оставили для «спецпоручений» своих людей, и те станут его выслеживать. Все равно! Настало время исполнения клятвы, которую он дал себе в плену. Судьба сохранила ему жизнь и теперь испытывает его на прочность, на мужество. Укрывшись за мшистыми валунами, Каскул как бы разговаривал со своей совестью. Эти валуны, быть может, как и он, когда-то с бешеной силой катились вниз, в пропасть, но, остановленные неодолимой силой, замерли на склоне… Теперь их обдувает ветер, греет родное солнце.
Со всех сторон на беглеца смотрели высокие горы, увенчанные белыми, ослепительно сверкавшими папахами. Монотонно, слаженно шумели река и сосновый бор. Каскул достал из рюкзака хлеб, завернутый в целлофан. Он был свеж, словно его только что выпекли. Потом открыл банку консервов и подкрепился перед дорогой.
Ему очень хотелось помочь своим. Пусть десант высадится в условленном месте. А там их встретит Бахов со своими людьми. С этой мыслью Каскул двинулся в райцентр. Но подойдя к зданию райНКВД, снова страшно испугался и прошел мимо, даже заглянуть в окно не посмел. «Трус», — думал он о себе. Сколько месяцев верил, что поступит, как надо, а теперь ноги не идут, словно их подменили; не идут, не слушаются, и всё.
После долгих терзаний Каскул решил скрыться и, пользуясь подложными документами, которыми их снабдили в центре, устроиться где-нибудь вдали от родных мест. Он добрался до Сальских степей, поступил на конзавод — сначала табунщиком, потом старшим табунщиком, а потом уже заведующим отделением.
Новость потрясла Нарчо. В голове у него мелькнула мысль — вскочить на Марема, помчаться в Грачи, найти там Айтека и вернуться вместе с ним обратно, пока «земляк» не скрылся. Но от этой идеи пришлось отказаться. Вдруг и он разминется с Айтеком?..
Анна Александровна занялась сынишкой и не обращала на Нарчо внимания, а тот сидел как на иголках. Внезапно он вскочил и бросился к двери. Возле конторы остановился, потоптался рядом с лошадью «земляка» и наконец придумал повод зайти внутрь. Мальчик решил спросить завхоза, скоро ли вернется директор: он взбежал на крыльцо. Михеич беседовал с Каскулом. Увидев Нарчо, завхоз кивнул головой в его сторону:
— Вот один из них. Джигит сопливый, на тридцать кобыл наряд привез. Представляешь?
Нарчо уже жалел, что появился здесь. Его никто никогда не называл «сопливым». Обидное слово это никак не вязалось со званием «ординарец комиссара». Мальчик попятился было к двери, но гость задержал его:
— Постой! Откуда ты? Кто вас послал?
— Мы с конзавода. А послал нас комиссар, наш директор.
— Какой комиссар?
— Настоящий! На фронте воевал, ордена у него.
— Скажи пожалуйста, «настоящий»! А наш генерал, что, липовый? — возмутился Михеич.
— Кто еще с тобой? Военный? — Каскул по акценту еще в доме у Анны понял, откуда паренек.
«Перерезать бы ему подпруги, — думал тот, в свою очередь, — а то уедет раньше чем Айтек вернется».
— Нет, он не военный, он — коневод из колхоза. — Нарчо спохватился и добавил для пущей важности: — Но он воевал, воевал. В войсках НКВД.
Каскул вздрогнул: «Не по мою ли душу этот кабардинец?»
— Фамилия? — Нарчо словно на допрос вызвали, но он готов был ответить на все вопросы, лишь бы задержать гостя.
— Чья — моя или его?..
В этот миг у крыльца послышался топот копыт.
— Кого опять черт несет? — Михеич, не вставая, всем грузным своим корпусом перегнулся через стол к окну, пытаясь разглядеть всадника. Как всегда, насторожился и Каскул. Но за окном на коне без седла гарцевал всего только старый конюх. Через минуту он уже вошел в контору, лихо провел пальцем по усам, сел и тут вспомнил:
— Извини, Михеич, забыл спросить, можно ли войти, а то, если у вас разговор сурьезный…
— Сиди, коли вошел. Да выкладывай, зачем явился.
— Деньги мне нужны. Покупаю кобылку. Чистокровку. По трем хуторам искал, нашел наконец. Частник, сам знаешь, по перечислению не согласится. Ему подавай наличными. Правда, кобылка товарный вид потеряла. Ничего, откормим — в теле будет. А то уведут вот они тридцать голов, с чем мы останемся? — Старик сердито покосился на Нарчо.
— Покупаем в розницу, продаем оптом, — с раздражением сказал Михеич Каскулу, стукнув кулачищем по столу. — Как это тебе нравится? А?
Нарчо, понимая, что слишком добрых чувств у этих людей он не вызывает, хотел потихоньку смыться.
— Куда же ты? Поговорим о деле, поторгуемся, — насмешливо остановил его завхоз. — Положим, дадим мы вам тридцать голов. А сколько вы нам дадите?
— Да уж не обидим, — по-взрослому солидно бросил Нарчо.
— Ну ты даешь! Небось на вашем конзаводе директором твоя мама! — Каскул искренно расхохотался.
— Смеешься? А у него и вправду наряд на тридцать голов. Тридцать! Главк подписал. — Михеич снова стукнул по столу.
Каскул еще раз оглядел паренька с ног до головы:
— Доверенное лицо, надо же! Как зовут-то тебя, командировочный?
— Нарчо.
— Другой-то, постарше, по-моему, к тебе поехал. Разминулись, видно. Кто его туда направил — ума не приложу, — пожал Михеич плечами.
— Ко мне? — Каскул снова встревожился. — Он не мог меня застать. Я третий день мотаюсь. — Он ощутил страх. Военный, из войск НКВД, поехал без предупреждения. Случайно ли? Откуда он знает, где я? Кто его послал?
— Может, он не к тебе поскакал, а носится по хуторам, кобылиц скупает. — Старый конюх затянулся поглубже и выпустил струю едкого дыма, похожего цветом на его бороду.
— Может, и так. Я ведь ему сказал: «Не видать тебе наших кобылиц как своих ушей». А с пустыми руками им возвращаться смысла нет… — Михеич как бы поставил точку над «и». — А ты-то нашел что-нибудь? — Завхоз знал, что Каскул разъезжал по хуторам в поисках породистых кобылиц. Он заезжал и в кооперативное хозяйство, и в неконеводческие совхозы, и на фермы. Где предлагал купить, где — поменяться.
— Пять голов. Улов невелик.
— Ничего. И то дело.
Каскул снова обратился к Нарчо:
— Ты не сказал, как зовут твоего джигита. — В голосе его звучала наигранная непринужденность.
— Айтек.
— А фамилия?
— Оришев.
— Оришев? А не Батырбекович ли?
— Батырбекович?
— Выходит, к тебе знакомец пожаловал, а ты взял да ускакал от него. — Завхозу внезапно пришло в голову: Айтек знал, что едет к земляку, а тот заранее пообещал ему поддержку. Ну если так, смотри, Каскул!.. Да, пожалуй, нет, не похоже на него, устыдился Михеич своих подозрений и сказал вслух: — У казаков да горцев обычай одинаков — гостеприимство превыше всего. Езжай к себе, встречай гостя, как надо. О деле потом поговорим. Вот-вот генерал должен подъехать. Подъедет — дам тебе знать. Как он решит, так и будет. Только я надеюсь: но видать им не только конематок — пары копыт от конематок не получат. Пусть хоть мешок с нарядами волокут. Генерал не позволит. Как приехали, так и уедут.
И тут старый конюх выдвинул оригинальную идею:
— А что, Михеич, может, он, пока мы тут сидим, уже отсчитал себе тридцать голов и был таков. Не знаешь ты горцев. Большие мастера угонять лошадей.
— Как это так?! — вскочил с места завхоз. Неужели джигит подкинул им мальчишку для притупления бдительности, а сам поехал за лошадьми? — Не посмеет он! Под трибунал пойдет! Перехватим в пути… Слушай, Каскул, езжай-ка ты к себе в отделение. Гляди там в оба…
Нарчо слушал все это и страшился, что Айтек уехал без него, и радовался: вдруг и правда Айтек увел кобыл? Может, он недаром рассказывал ему про хитрого конокрада Жираслана.
И тут в комнату влетел сам Оришев-младший. От Анны Александровны он узнал, что Константин приехал.
— Вот он! Сам пожаловал! Как в кино. Ей-богу, как в кино! — у завхоза с души словно гора свалилась.
— Здорово, земляк! — с изумлением проговорил Айтек, глядя на Каскула, с которым раза два-три виделся в далекие довоенные времена.
— Здорово, коли не шутишь. — Каскул встал, на миг вытащил правую руку из кармана, где держал ее все время, но после рукопожатия снова сунул обратно.
— Какими судьбами?
— Да вот приехали за помощью…
Нарчо сбивчиво, торопливо заговорил, сняв напряжение, охватившее его при встрече со старыми знакомцами:
— Айтек, они не хотят давать лошадей. Уедем отсюда. Надо доложить комиссару, пусть он в Москву сообщит, самому Буденному. Тогда они узнают!
— Кому, кому?
— Маршалу Буденному. Вот кому! — Нарчо разошелся. — Прикажи седлать коней. Я мигом, Айтек! Надо торопиться, чтоб полковой комиссар сообщил, куда следует.
— Постой, пострел! — Завхоз передразнил мальчика: — «Маршалу Буденному!» У Буденного только и делов, что по прямому проводу слушать твои жалобы. Вернуться назад всегда успеете. Пусть сперва наш генерал скажет свое слово. Дело гостя приехать, а когда оглобли поворачивать — дело хозяина. Не так ли, Каскул?
— Так было в старые добрые времена.
Айтек еще не понимал, хорошо это или плохо, что они встретились с Каскулом, что именно от Каскула в известной мере зависит успех их предприятия.
— А чего, собственно, тут сидеть? Пошли к нам, — предложил он земляку.
— Куда это — к вам?
— Мы остановились у Анны Александровны. Ты же ее знаешь.
— Аня? — Каскулу все стало ясно. Вот, кто послал к нему Айтека! На душе полегчало. — Что ж, пойдем, конечно. Я там и заночую.
— Нарчо, беги, предупреди Анну Александровну. Мясо, сыр, лакумы — вытаскивай все, что есть, на стол.
— Я козу купил. Хорошая коза, дойная. Будем есть хакурт с молоком.
— Хакурт? — улыбнулся Каскул. — Ну, братцы, живете не по военным законам.
Нарчо бросился из конторы. А Каскул с Айтеком еще долго бродили вдвоем. Разговор у них возник откровенный, важный, неожиданный для обоих. Нарчо ждал, ждал, не дождался и задремал. Анна в конце концов тоже легла.
Спала она чутко и сразу услышала, как скрипнула дверь.
Каскул, поздоровавшись, подошел к спящему Гошке, нагнулся над люлькой:
— Никак на ноги не встанешь, бедняжка!
— Теперь на поправку пойдет, молочко есть.
Каскул сунул в люльку сверточек с несколькими кусочками сахара. Айтек понял, что Каскул но столько к завхозу приехал, сколько, наверное, в этот дом. Хозяйка принялась усердно готовить ужин. Комната снова наполнилась запахом баранины. Проснувшийся Нарчо принялся помогать Анне.
После ужина Айтек и Каскул, сев рядом, продолжали беседу. Нарчо лег и деликатно отвернулся к стене. Вскоре его одолел сон. Уснула и Анна.
— Беги! Оставь меня и беги! Из кожи вылезь, но доберись до Кулова. Открой ему глаза, пусть узнает, что делается в Чопракском ущелье, — просил сына Оришев-старший, когда им с великим трудом удалось вырваться из рук Бештоева и они одолевали горный хребет, неся мешок с двумя миллионами рублей. — За меня не беспокойся. Дальше свои. Ты пойми, я правильно говорю. Локотош и Бештоев встали на шако-чапа — единоборство. Один из них должен пасть. Надо обязательно найти Зулькарнея, чтобы он помог Локотошу.
— Я не оставлю тебя, отец! Мало ли что может случиться! Деньги-то не сданы в банк. — Оришев-младший с мольбой смотрел на Батырбека. Как может он уйти, когда за любым поворотом опасность! Шутка сказать — в мешке-то не орехи, а деньги.
За перевалом их наконец обнаружили. Айтек звал своих, кричал во всю глотку, эхо перекатывалось по ущелью. Красноармейцы, услышав, поспешили им навстречу. Бойцы доставили Оришевых в штаб полка, потом в штаб дивизии. Тут Оришев-старший почувствовал, что болен. Но он и слушать не хотел о постели. «Сдам деньги — тогда гора с плеч, тогда и лечь можно». В сопровождении конвоя они добрели до полевого банка, где два дня считали и пересчитывали ассигнации. Получив документ с подписью и печатью, Оришев-отец наконец сдался. С температурой сорок на попутном грузовике, который вез раненых, его отправили в полевой госпиталь.
Айтеку, конечно, хотелось попроситься добровольцем в часть, но не исполнить просьбу отца он не мог. Отдохнув и набравшись сил, Оришев-младший отправился обратно через перевал.
— Опять за мешком денег? — доброжелательно посмеивались над ним бойцы, которым поручили проводить парня до передовых постов.
Обратная дорога была куда легче. На спине нет тяжелой поклажи, и не надо вытаскивать отца из снега или втаскивать его на скалу. Добравшись до северных склонов хребта, Айтек взял вправо и, преодолев один за другим два перевала, оказался у истоков реки Кетмес. Здесь, в лесах, должен был скрываться партизанский отряд.
Проблуждав понапрасну два дня, на третий Айтек, как и Каскул, наткнулся на мальчишек с санями, пришедших в лес по дрова. Приняв Оришева за партизана, они объяснили ему, где штаб, и даже поделились с незнакомцем сыром и чуреком.
В этот же день Айтек нашел партизан. Он понял, где они, по сизому дымку над лесом, но сразу подойти не решился, присел у ручья и наблюдал. А вдруг это банда гитлеровцев?
— Ты почему вернулся? — неожиданно прервал размышления Айтека женский голос.
Он оглянулся, увидел женщину с коромыслом и ведрами. Поняв, что обозналась, женщина вмиг сбросила с плеч коромысло, выхватила пистолет. Айтек не испугался, обрадовавшись, объяснил, что он свой. Тем не менее женщина приказала ему взять ведра, а сама пошла сзади, держа пистолет наготове.
Вечером Айтека допрашивал сам Бахов. Он знал Оришева-старшего. Айтек рассказал ему, как они с отцом едва унесли ноги из логова Бештоева, и вообще поведал немало из того, что могло пригодиться для доклада Кулову, связь с которым не прерывалась. Бахов жалел, что упустил момент, вовремя не заарканил Бештоева. Обезвредь он этого подлеца в свое время, может быть, Чопракское ущелье продержалось бы до сих пор, а Локотош оставался штыком, приставленным к затылку гитлеровцев. Взвесив все «за» и «против», Бахов подумал: а не зачислить ли Айтека в разведчики? Еще лучше будет, если этот смелый парень поступит в отряд, который, по данным разведки, гитлеровцы формируют специально для борьбы с партизанами.
Опытный чекист не спешил с реализацией своей идеи. Он обдумывал, взвешивал, пристально присматривался к Айтеку. Однажды Бахов сам переоделся в немецкую форму и как бы нечаянно в лесу лицом к лицу встретился с Айтеком. «Психологический опыт» едва не стоил Бахову жизни. Айтек тигром кинулся на него, вцепился зубами в правую руку выше кисти, чтобы «враг» не вытащил пистолет, и стал душить. Все это произошло в мгновение ока, слава богу, рядом скрывались люди, подоспели на помощь.
— Это тебя я испытывал, — Бахов все не мог отдышаться.
— Я думал…
— Правильно думал. Молодец! А какой апшацо — сильный! Я забыл, ты же боксом занимался. Да и мать тебя, наверное, кормила волчьими сердцами под ореховым соусом. Ты же мне мог голову, как петуху, свернуть…
— Мог. Увидел форму, от злобы чуть не задохнулся.
— Между прочим, будешь ходить в этой форме. Я ее для тебя достал.
— Что вы? Зачем?
Бахов отвел Айтека в сторонку и рассказал ему о своем замысле. Став полицаем или кем-нибудь в этом роде, Оришев-младший может много ценного узнать о планах гитлеровцев, о делах их приспешников. Месяц, а то и больше, никто не выйдет на связь с ним. За это время Айтек должен полностью войти в доверие к немцам, завести знакомства, заслужить расположение начальства. Самая главная его задача — выяснить, каким образом гитлеровцам удается вылавливать партизанских разведчиков, кто им дает сведения.
— Раскусят они меня. Не умею я в маске ходить.
— У них глаз наметан, это верно. Но ты будь хитрей. Разведчик не может расслабляться ни на минуту. Помни, кто ты, даже когда спишь. Ты во сне не разговариваешь?
— Не знаю, но думаю, что нет. Сплю-то ведь как убитый.
— Это хорошо.
Через несколько дней после беседы с Баховым Айтек добрался до старой Хадижи, приходившейся ему дальней родственницей. Старуха была рада-радехонька гостю, готовому разделить с ней ее одиночество. Правда, она не могла стать источником серьезной информации, но все же более или менее знала, что делается в ауле. Хадижа предложила племяннику наняться пастухом в верхнюю часть аула и заодно пасти ее буренку. На большое стадо коров одного старика пастуха было мало. Айтек, поразмыслив, нашел ее предложение разумным. Работа даст ему возможность каждое утро встречаться с людьми; два-три слова, и он в курсе событий. К тому же через некоторое время в ауле перестанут считать его чужаком. А главное — партизанам легче выйти на связь к пастуху, что весь день бродит вдали от жилья.
Хадижа обошла соседей. Все обрадовались, что объявился новый пастух, да еще молодой, и на другое утро привели Айтеку своих коров. Условия были вполне выгодные: дневной надой на месяц, если корова дойная; если нет — полпуда кукурузного зерна. Этого было вполне достаточно, чтобы племянник с теткой жили безбедно.
День ото дня стадо росло. Айтек считал, что все идет как нельзя лучше, и тут за ним явился Питу, полицейский: дескать, бургомистр хочет лицезреть своего преемника. Дело в том, что предатель Мисост при Советской власти работал пастухом в ауле. Айтек никак не мог понять, чем он внушил подозрения. Ни с кем не встречался, никуда не ходил, и вот — на тебе.
Сидя в своем кабинете, бургомистр вел приятную беседу с молодым офицером в немецкой форме. Увидев Айтека, он не вскипел, не схватился за пистолет, как наверняка сделал бы при появлении захваченного партизана. Айтеку даже показалось, что Мисост настроен весьма благодушно.
— А-а, вот он какой! — воскликнул бургомистр при виде «преемника» и повернулся к своему собеседнику: — Ну как? Подойдет? Вполне подойдет!
Откуда Айтек мог знать, что дочь Мисоста Фатимат, услышав про ансамбль песни и пляски, который решено было сформировать к предстоящему «празднику освобождения», порекомендовала отцу молодого пастуха. Парень хорошо сложен, а танцевать кабардинца учить не надо — так же, как верховой езде.
— Ну вот и хорошо. Подберем ему лучшую девушку под пару — и готово. — Мисост встал, обошел Айтека со всех сторон, еще раз удостоверился, что парень высок, статен и лицом не дурен.
— Чей сын?
— Из Оришевых.
— Каких именно?
— Батырбека Оришева сын.
— А почему оказался здесь?
— Переехал к Хадиже. Она моя тетка. Старуха одна осталась, упросила мать, чтобы я переехал к ней хотя бы до весны. Я узнал, что здесь нужен пастух и подумал — чего мне сидеть без дела? Руки-ноги есть, а что еще надо пастуху? Вот и нанялся. Охраняю общественное стадо.
Все это было похоже на правду, но Мисост слушал, хмуря черные, тронутые сединой брови, задумчиво шевеля усами. Он знал Батырбека и одно время даже помышлял поступить к нему на службу, хотя бы завхозом. Кто медом торгует, тот облизывает пальцы, думал он, может быть, и ему перепадет что-нибудь от «ульев», спрятанных в подвале. Увы, мечта не сбылась.
— Где твой отец сейчас?
— Эвакуировался. Куда точно, не знаю.
Конечно, думал Мисост, этого парня сам бог велел брать в легионеры или полицаи, а не в танцоры, но такого атлета во всем ауле не найдешь. Для ансамбля нужен парень без изъяна.
— Танцевать умеешь? — спросил Мисост.
— Чего ж тут уметь? Все умеют.
— Не умеет — научат, — подал голос и офицер. Он положил на колени полевую сумку, извлек оттуда какие-то бумаги. От него пахло дешевым одеколоном. Видно, недавно побрился.
— Оришев, говоришь?
— Оришев, Оришев… — бормотал офицер, водя пальцем по строчкам. Айтек пригляделся. Офицер просматривал какие-то списки. Он положил один, достал другой. — В отряде какого района он мог числиться? — словно невзначай спросил офицер у Мисоста. — Не «Аришев»? Тут так написано, что не разберешь, где «о», где «а». Не почерк — ишак хвостом вилял.
— Ты позвони Шаругову. Он списки составлял, — посоветовал бургомистр. — Слава богу, ему, наконец, телефон поставили.
Айтек с трудом сдерживал волнение. Он и не подозревал, что ларчик открывается так просто. Тайное вдруг стало явным. Вот она — разгадка! Теперь надо срочно связаться с Баховым. Списки партизан составлял Шаругов. Сейчас он — правая рука самого Бештоева, представляющего гражданскую администрацию при командовании оккупационных войск. Шаругов знал наперечет всех партийных и советских руководителей, всех коммунистов.
— Нету… Эвакуировался, значит, деньги увез. Главную ценность он все-таки оставил дома — сына. — Офицер спрятал списки в полевую сумку, еще раз оглядел парня и снова нашел его вполне подходящим.
— Зачисляй.
— Но в ансамбле мне уже делать нечего. При первой же возможности я рванул к своим. Теперь Бахов знал, кого надо посылать в разведку. Шаруговские списки больше не срабатывали… — закончил свой рассказ Айтек.
— Да-а, — протянул Каскул с горечью. — Мне выпала совсем другая судьба. Не пришлось доказать, что я джигит, не довелось, как тебе, показать, на что я способен… Знаешь, в лагере, куда я попал сразу после плена, были люди, даже еще более малодушные и ничтожные, чем я. Я хоть решил — будь что будет, не скрывал, что был красноармейцем. А вот один тип, как сейчас помню, все ныл, все боялся, что обнаружат у него заявление о зачислении в партизанский отряд. Заявление он мечтал съесть.
— Съесть заявление? — удивился Айтек так громко, что даже испугался — не разбудил ли хозяйку! Но Анна и Нарчо крепко спали.
— Но в лагере он был недолго. Сбежал. И то, по-моему, не от смелости, а от страха перед разоблачением. Ему повезло, мне — нет. В последний момент меня схватили.
— А как его звали? Не помнишь?
— Разве всех упомнишь? — Каскул махнул рукой. — Торов? Цоров? Что-то в этом духе. Увидел бы — узнал.
— Для Бахова ты, пожалуй, находка. Мешок денег.
— А что, ты кого-нибудь имеешь в виду? Мешок денег, говоришь? Может быть, если этот тип — важная персона. Только деньги вытряхнут, а пустой мешок выкинут. Видишь, разворошили мы мое прошлое. — Каскул пытался улыбнуться. — Ну, допустим, я послушался тебя, явился к Бахову с повинной. Меня выслушают и отпустят? Нет. Влепят червонец — не меньше. Если бы знал, что пошлют штрафником на фронт, давно уже был бы у Бахова.
— Твои показания могут послужить восстановлению справедливости… Смотри сам, твоя совесть — тебе судья.
Айтек заронил в душу Каскула новые сомнения.
«Не услышав начала рассказа, не поймешь конца» — гласит народная мудрость. С первых дней войны Каскул служил в артиллерии. Брал телефон, катушку кабеля на спину, подбирался поближе к огневым точкам противника и, заняв удобный для обзора, защищенный от вражеских снарядов пункт, корректировал огонь целого дивизиона. Случалось, попадал и под обстрел своих, если прерывалась связь или приходилось вызывать огонь на себя. Кто его ранил — наши или гитлеровцы, осталось неизвестным.
Слегка подлатавшись где-то в приволжском городе, он обратился к начальнику госпиталя с просьбой разрешить ему долечиться на родине и отправился домой, твердо веря, что горный воздух поставит его на ноги быстрее любого лекарства.
Ему не приходило в голову, что фашистские войска могут дойти до предгорий Кавказа. Узнав про укрепления, возводимые в районе Армавира, Каскул решил, что это так, на всякий случай. Выхлопотав разрешение, он уехал к своим, а те немедленно окружили его заботой и вниманием. Он лечился в госпитале, но родные нередко увозили его к себе в гости на вечерок, а то и на сутки. Однако вскоре с фронта стали приходить тревожные вести, кавалерийская дивизия уже начала бороться с врагами.
Каскулу оставалось совсем немного до медкомиссии, которая должна была решить его судьбу, и тут в госпитале появился Бахов, известный в республике сотрудник НКВД. Каскул ему чем-то приглянулся, и с разрешения госпитальных властей Бахов забрал его к себе. Каскула же, напротив, тянуло на фронт в артполк, к друзьям-однополчанам. Не в его характере было «кантоваться» в тылу. Тем временем пал Ростов-на-Дону, гитлеровцы завладели воротами Кавказа. В глубоком тылу все пришло в движение, заговорили о партизанской войне в горах.
Каскулу не суждено было в ней участвовать. Его зачислили в один из отрядов, куда входили советские, партийные и комсомольские работники. Отряды эти уже переводили на казарменное положение. По утрам они выходили за город, отрабатывали приемы ближнего боя, лазали по скалам, учились выбирать огневые точки. Там было немало женщин.
Однажды Каскула вызвали к Бахову. В кабинете было еще двое. Каскул начал докладывать, как полагается, о своем прибытии, но Бахов махнул рукой — не до рапортов сейчас.
— Вот что, ребята, — произнес он. — Старшим среди вас назначается сержант Каскулов. Он бывалый воин, знает, почем фунт лиха, был ранен на фронте. С задачей, думаю, справится. Рана не беспокоит? — строгие глаза Бахова, не носившего почему-то никаких знаков различия, впились в Каскула.
— Никак нет, товарищ начальник!
— Вы должны любым способом доставить ценнейший груз по назначению. Повторяю: ценнейший! Молибден и вольфрам необходимы оборонной промышленности. Сейчас их грузят на «ЗИСы». Как только все будет готово к отправке, я дам вам знать. Пока собирайте вещи, получайте продовольствие на дорогу. Есть вопросы?
— Нет. Ясно, товарищ начальник.
— Идите.
«Началась эвакуация, значит, дело плохо», — думал Каскул. Хотелось, конечно, хоть на несколько часов заскочить домой: аул-то рядом. Но об этом Каскул не рискнул даже заикнуться. Отцу бы сообщить — он мигом примчится… А собираться Каскулу — что голому подпоясываться. Личных вещей никаких, кроме бритвенного прибора, кресала и кремня; последний он считал своим талисманом.
Вечером всех троих Бахов в своем «газике» привез на завод. Там стояла колонна крытых брезентом трехтонных грузовиков. Под брезентом — мешки с молибденом и вольфрамом для оборонных предприятий, расположенных где-то за Уралом. Каскул должен был доставить груз до порта на Каспии, оттуда мешкам предстояло плыть морем, а потом ехать по железной дороге. Если гитлеровцам удастся добраться до Кавказских гор, комбинат перестанет выдавать вольфрам и молибден; значит, груз и впрямь «ценнейший».
— Вас встретят в порту. Там сдашь и этот пакет. — Бахов передал Каскулу большой конверт с сургучной печатью. Тот спрятал его в сумку, доставшуюся ему еще на фронте от командира орудия; он хранил ее, как память о друге. — Твоим родным я сообщу, куда ты уехал.
— Ясно, — козырнул Каскул.
Первый «ЗИС» хрипло загудел, и Бахов начал прощаться с Каскулом и обоими шоферами.
— Смотрите, за груз отвечаете головой, — предупредил он. — Без молибдена не будет стали для артиллерийских орудий. Это вроде хеуды. Знаете, что это такое? В тесто из кукурузной муки добавляют хеуду — горсть пшеничной, чтоб чурек не вышел рассыпчатым. Молибден — хеуда для железа. — Пожалуй, это было все, что он сам знал о желтоватом порошкообразном металле. — Хеуду ждут не дождутся.
— Доставим, товарищ Бахов, если только живы будем.
— Конечно, будете. Ну, с богом.
Колонна двинулась в путь. На каждую «трехтонку» погрузили по меньшей мере по пять тонн груза. Каскул устроился на колыхавшейся из стороны в сторону горе мешков, чтобы наблюдать за небом и вовремя предупредить об опасности. Ему как старшему полагалось видеть всю колонну. Бахов по секрету шепнул Каскулу, что гитлеровские войска форсировали Дон и устремились к Кавказским горам. Налеты авиации в пути поэтому вполне возможны. Но Каскул боялся другого: груз-то они доставят, а вот что, если к их возвращению в родных местах уже будут немцы? Тогда как быть? Один выход — податься в горы к партизанам… Дорога к Каспию напоминала улицу с односторонним движением. Машины, повозки, арбы, лошади, ишаки под тюками, пешие с тачками, переполненными домашним скарбом, — все двигалось в одном направлении. Если попадалась машина с «недогрузом», ее останавливали и «догружали» со страшным скандалом. К Каскулу никто не приставал. Всем было видно, какой у него «перегруз»; рессоры и те прогнулись.
Каскула укачало, он задремал. И тут раздался взрыв неслыханной силы; похоже было, будто гора опрокинулась. Взрывной волной от бомбы, упавшей вблизи машины, Каскула кинуло вверх…
В себя он пришел только к вечеру. Сначала в ушах стоял сплошной звон, но понемногу Каскул стал улавливать незнакомые слова. В воздухе пахло кровью, пылью, лекарствами. Оглядевшись, он понял, что кто-то принес его сюда, в этот двор, и положил в тени акации. Вокруг стонали раненые, раздавались крики на незнакомом языке. Здоровой рукой Каскул ощупал правое плечо, горевшее огнем — сквозь бинт проступала кровь. Во рту пересохло, на губах скрипел песок, перед глазами расходились красные круги. Каскул напряг слух, чтоб разобраться в речи, слышавшейся вокруг. Это был какой-то другой язык, не немецкий. Может быть, он среди партизан соседней республики? Надежда на спасение вспыхнула и тут же погасла. Вокруг, судя по форме, были румыны.
«Значит, наш груз попал в руки врага», — с ужасом подумал Каскул. Он не знал, что шоферы поехали дальше, в дыму и пыли не заметив, как старшего снесло на землю. Они были счастливы: грузовики уцелели, и лишь на головной машине разбилось ветровое стекло. Гитлеровский летчик промахнулся, бомба упала поодаль от автоколонны. Каскула задел случайный осколок.
Едва он только оклемался, его тотчас отправили в лагерь для пленных. Ему повезло. Как говорится, но было бы счастья, да несчастье помогло. Из-за раны в руку он стал кухонным рабочим: совмещал обязанности судомойки и уборщицы, выполнял поручения повара, но сам мечтал получить должность водовоза и два-три раза в день ездить на реку за водой. С недельку бы повозить, пока не войдет в доверие, а потом — поминай как звали. Уйдет в горы. Лишь бы снег не выпал раньше времени, чтобы фашисты не нагнали по свежему следу.
Под лагерь для военнопленных приспособили бараки, где прежде размещались женщины, строившие укрепления. Замыслу Каскула не суждено было осуществиться. Однажды его повели к начальнику лагеря в небольшой саманный домик, стоявший за пределами лагерной территории. Каскул знал — за облупленным домиком — силосная яма. Все в лагере знали про эту яму. Палач подводил к ней жертву, стрелял в затылок и сталкивал вниз. Набиралось трупов побольше — сверху сыпали землю. Потом появлялся следующий слой убитых.
Пока Каскул шел, со стороны ямы два раза слышались пистолетные выстрелы. Он еле волочил ноги, словно тащил на себе непомерный груз. У самого дома услышал еще один выстрел. Согнувшись, чтобы не стукнуться о притолоку, он с опаской вошел в прихожую и увидел несколько знакомых ему людей. «Слава богу, я не один», — подумалось ему. Из-за невысокой двери доносилась русско-немецкая речь. Люди стояли, хотя вдоль стен тянулись скамейки, напряженно прислушивались к голосам, стараясь угадать, о чем толкуют у начальника лагеря. Каскул присел и тут же вскочил: из-за двери послышался глухой протяжный стон. «Истязают!» Люди в ужасе переглянулись.
Дверь раскрылась. Из кабинета начальника вышел кто-то с искаженным от боли лицом. Едва переступив порог, он сел на скамейку, держась рукой за челюсть. Сквозь пальцы струилась кровь.
— Клянусь богом, таврили, как мерина. — Несчастный отнял руку от лица, посмотрел на свои окровавленные ладони.
У стоявшего рядом белобрысого парня от страха стучали зубы. Другой, с грустными черными глазами, изо всей силы вжимался плечом в стену, точно надеялся спрятаться в ней. Каскул еще не знал, что судьба сведет его с обоими. Бодриться не хватило сил. За окном то и дело раздавались выстрелы, напоминая о силосной яме — братской могиле товарищей по несчастью. Им вторили глухие стоны, доносившиеся из комнаты начальника.
Из кабинета вышел гитлеровский офицер и, сверкнув стеклами больших очков, отыскал среди перепуганных людей нужного ему человека:
— Шаругоф?
— Здесь! — встал по стойке «смирно» единственный пленный, которого ничуть не волновало происходящее.
— Пошли.
Шаругов послушно двинулся за офицером к выходу из домика. Каскул вспомнил, что конокрады, когда им надо было уничтожить фамильное тавро на украденном коне, варили мамалыгу из ячменной муки и прикладывали к тавру горячую кашу. Как ни брыкался конь, мамалыгу держали на тавре, пока она не остынет. На том месте, где был выжжен знак, сходила кожа. Зарубцуется рана — веди коня продавать. Каскулу стало не по себе, он боялся не столько того, что ему вырежут на лице или на плече фашистский знак, сколько того, что от него потом будет трудно избавиться. А с тавром гитлеровцев он жить не будет, наложит на себя руки.
Снова отворилась дверь, из комнаты пахнуло спиртом, и немец выкрикнул:
— Каскул!
Переступая порог, он споткнулся и чуть не растянулся на полу, где были разбросаны окровавленные тампоны. Это рассмешило присутствующих.
— О, я вижу, ты ошн торопится. — Начальник лагеря смотрел на Каскула холодными серыми глазами, в которых еле заметно искрилась ирония, — Не надо торопиться. У тебя впереди служба. Ошн хорош служба. Ты будешь ошн доволен. — Офицер, сидевший за столом рядом с начальником, кивнул головой в сторону врача. Каскул повернулся. Врач тщательно осмотрел его, потрогал шрамы на пояснице, на руке, словно лошади, заглянул в рот, в ноздри, заставил присесть, привстать и пощупал пульс.
— Годен.
Каскул продолжал с тревогой смотреть на врача, полагая, что главная опасность исходит от него. А тот невозмутимо перебирал инструменты в своем саквояже. Возможно, это был способ психологического воздействия на «пациента».
Сидевший за столом очкарик сухо и твердо произнес:
— Выбирай. Школа парашютистов на три месяца, потом будешь выполнять задания командования, или в яму… На размышление одна минута. Никаких вопросов.
Мозг Каскула отказывался работать. Школа парашютистов! Это значит — служить немцам, заклятым врагам. Но деваться некуда. Что ж, он сделает выбор. И Каскул прохрипел:
— Иду.
— В яму или в разведшколу?
Каскул напряг все силы.
— В разведшколу.
Что было дальше, он не помнит. Помнит лишь грохот у силосной ямы, когда его вели мимо нее в сарай; там собирали давших согласие перейти к немцам. «Это и моя пуля, — подумал он тогда, — была бы моей, не стань я предателем». И все же слово «предатель» Каскул не мог целиком отнести к себе. Он еще надеялся как-то ускользнуть от фашистов. На три месяца продлить себе жизнь — значит, попытаться найти пути и способы борьбы. Аллах не установил поощрительных премий для тех, кто прежде других сойдет в преисподнюю через силосную яму…
— Вот вся моя история, — помолчав, тихо вымолвил Каскул. — Теперь ты все обо мне знаешь. Хочешь — расскажи Бахову. Мне все равно. Одно у меня утешение: не разжигал я костров для высадки десанта. А десант из кавказцев разных национальностей должен был поднять восстание в горах и отвлечь войска Красной Армии на борьбу с ними. Могла завариться такая каша…
— Согласен. Но рассказывать об этом я не буду.
— Не поверят или не хочешь доносить на меня?
— Могут быть вопросы, на которые я сам не смогу ответить. Но не это главное. Для тебя в сто раз лучше будет, если ты сам явишься в НКВД с повинной. Можешь даже не ехать к Бахову: здесь тоже есть куда пойти…
Каскул ничего не ответил и поднялся. Вместе с ним вышел и Айтек. О чем они говорили во дворе, пока Каскул отвязывал своего коня, не слышал никто.
Когда рано утром Нарчо протер заспанные глаза, в комнате снова не было никого, кроме Гоши и козы; она развалилась на охапке травы, вывалив тугое розовое вымя, полное молока. Нарчо мигом вскочил и, ежась от холода, побежал к конюшням чистить лошадей. Вернувшись в дом, он застал Айтека.
— Приехал генерал. — Айтек не мог скрыть волнения. — Сейчас нас примет. — Он успел побриться и вычистить сапоги.
Новость нисколько не обрадовала Нарчо. После всего, что он вчера услышал от завхоза, ни на что хорошее надеяться не приходилось.
— Джигиты, пожалте сюда. Генерал хочет вас побачить, — добродушно сказал старый конюх, когда Айтек и Нарчо появились у конторы. — Может, и уломаете батьку. Он строг, да сердце у него доброе.
— Это вы с нарядом приехали? — встретил их вопросом светловолосый плотный мужчина лет пятидесяти с лишком. Он был в добротной, на козьем меху, телогрейке, сапогах со шпорами. Рядом с ними шпоры бедного Нарчо, поржавевшие и облупившиеся, выглядели просто смешно.
— Так точно, товарищ генерал. И письмо вам привезли. Разрешите передать?
— От кого письмо?
— От директора нашего конзавода, бывшего полкового комиссара товарища Кошрокова.
Генерал, конечно, был намерен без промедления выдворить нежданных гостей с пустыми руками. Но при последних словах Айтека лицо его дрогнуло, просветлело. Большими белыми руками он торопливо разорвал конверт.
— От Доти Матовича? Стало быть, жив! — Антон Федорович (так звали директора) рылся в карманах брюк, в нагрудном кармане, наконец выхватил очки, но от волнения даже выронил из рук футляр, который в мгновение ока подхватил Нарчо. — Ты смотри, где оказался. Скажи на милость!
— Так точно. Недавно назначен к нам, прибыл прямо из госпиталя…
— Из госпиталя? Как и я. Одна судьба. Вот не знал. Боевой был офицер… Да, лихо воевал Доти Матович. Ну, ничего. Кости целы, голова на месте!.. — Генерал медленно водил глазами по рукописным строкам послания комиссара.
Нарчо в окно увидел идущих к конторе завхоза и Каскула и чуть не застонал от огорчения. И точно: завхоз еще с порога зашумел:
— Антон Федорович, гоните вы этих джигитов-молокососов. Хай где-нибудь в другом месте ищут дураков. Мы по одной голове собираем конематок, а им отвали сразу тридцать. Где это видано? Я сразу сказал: «Нечего тут ждать манны небесной». А они: «Вот генерал рассудит», «Генерал нас на ноги поставит». Ты сам встань, коли упал, нечего…
— Подожди, не горячись, Михеич. Это ты вчера говорил. Вечером. Сейчас утро. Утро вечера мудреней. Ты понимаешь, Михеич, комиссаром полка был у меня когда-то Доти Кошроков. Лез в самое пекло, говорил: «Хочу погибнуть в бою и прихватить с собой десяток вражеских жизней». И на тебе — цел! В госпиталь его отправляли — не надеялись, что и довезут. Родной человек он мне, понимаешь. Кровью породнились. Как я могу ему отказать? Кусок хлеба делили пополам, а тут конематок просит…
Михеич сник, растерянно глядел на Каскула: мол, скачи к себе, угоняй куда-нибудь кобыл, спасай положение.
Директор продолжал:
— Я ему напишу письмецо. Придется с боевым другом делиться. Тридцать так тридцать. Каскул!
— Слушаю; Антон Федорович.
— Сколько у тебя маток кабардинской породы?
— Голов пятнадцать, не больше.
— Ничего, хватит. Этих пятнадцать, да еще прибавь пятнадцать донских. Понял? Пусть сам Оришев выберет. А то я тебя знаю: на́ тебе, боже, что нам не гоже. Так нельзя. Дело у нас с Кошроковым общее.
Айтек и Нарчо от восторга словно выросли на вершок и уже, как говорят в народе, мчались по Млечному Пути, сиявшему среди звездного неба, на белых конях.
Утром, как было условлено десять дней назад, уполномоченные собрались у Чорова, чтобы доложить о проделанной работе. Но Чоров не появлялся. В соседней комнате у него затянулась беседа с Кошроковым. Там они закрылись чуть свет. Всем хотелось, чтобы и на этот раз комиссар придумал что-нибудь вроде «полковничьей папахи». По сводке, опубликованной в газете, за десять дней дела района заметно улучшились, но до ста процентов хозяйства пока не дотянули. Правда, хлеб был убран повсеместно; в верхних аулах исправно подсушивали, кукурузные початки перед отправкой на заготпункт, но все равно тридцатипроцентной влажности кукурузы колхозы еще не добились.
Чоров не выполнил обязательства, данного им на областном совещании партийного и советского актива. Его слова: «Разобьюсь в лепешку, но дам план» — вызвали уже тогда снисходительные улыбки. Конечно, «дать план» он как-нибудь ухитрился бы, если бы не присутствие человека, который ни под каким видом не терпел очковтирательства. При Кошрокове Чоров не рискнет дать заготконторе директиву принять некондиционную кукурузу.
Наконец комиссар и «райнач» вышли к собравшимся. За длинным столом, крытым заляпанным чернилами зеленым сукном, сидели все «хаусипа зират» — причащенные, которых нельзя обойти при дележе бараньей головы во время пиршества. Доти Кошроков выбрал место но рядом с Чоровым; он сел в стороне, так, чтобы видеть всех присутствующих. Кураца и Апчара устроились рядом. Увидев их, Доти кивнул, улыбнулся. Женщины, не сводившие с него внимательных глаз, ловили еле заметную улыбку и ответили тем же, а потом принялись оживленно шептаться друг с другом.
Чоров поднялся, озабоченно поглядел на уполномоченного:
— Разреши начать, Доти Матович?
— Пожалуйста, пожалуйста. Людей созвал не я, а ты. Давай, выкладывай.
— Выкладывать должны они. С них мы и спросим. Им было дано партийное поручение — добиться, чтобы хозяйства выполнили план по хлебу.
— Разбились в лепешку! — бросил кто-то ехидно.
Чоров понял намек, обозлился, но сдержал себя:
— Да, надо было разбиться в лепешку, но дать план. Так стоит вопрос для тех, кто печется о государстве. Сегодня речь пойдет об ответственности за невыполнение плана. Хватит нянчиться с саботажниками! Возможно, кому-то придется положить голову на плаху. Иными словами, принести жертву товарищу Плану, которому мы поклоняемся, как святому, служим верой и правдой. Иначе мы будем кормить фронт одними обещаниями. Я считаю, что надо наказать руководителя хозяйства с самыми низкими показателями. Того, кто плетется в хвосте, тянет район назад. Чего тут разглагольствовать? Доти Матович показал нам пример того, как можно коротко сказать о многом. Я предлагаю слушать не всех. На это у нас не хватит времени. Выслушаем одного и накормим его как следует молотым красным перцем, чтобы другим неповадно было.
— А если плохие показатели не у него одного? — Батырбек Оришев встал, одернул гимнастерку, сунул большие пальцы рук за пояс — Причины плохих показателей могут быть разные. У одних — климатические условия, в какой-то мере это безусловно уважительная причина; у других — низкая агротехника: сеяли по стерне; у третьих семена плохие, мороз побил растения. Всякое бывает…
— Клянусь, он говорит правильно. Надо разобраться. — Кураца поддержала Оришева. — Что значит — принести жертву? Зачем? Здесь не религиозный праздник.
— Дайте договорить! — Чоров поднял руку, призывая к порядку. — Подготовку вопроса поручим сельхозотделу, пусть разберется досконально. Дадим на это пять часов. Все данные у них есть. Надо только их обобщить и сделать вывод. Какой толк в говорильне? Если бы наши горы и наши слова превратились в золото, неизвестно, какая куча оказалась бы выше.
В зале нарастал шум. Все понимали — назревает критический момент; любой может попасть под горячую руку начальства и положить на стол партбилет. Никому не хотелось стать напрасной жертвой даже во имя «товарища Плана».
— Не верней ли будет, чтобы присутствующие сами назвали тех, кто действительно заслужил наказание? — предложил комиссар. — Битва за хлеб — та же атака. Если от танка прячутся солдаты, исчерпавшие боеприпасы, можно ли их обвинять в трусости? Справедливо ли поднимать на них руку?
— Правильно. Давайте все обсудим, по справедливости, цифры — это еще не все…
Чоров снова поднял руку, косой рубец у него на шее налился кровью.
— Сельхозотдел подготовит объективные данные. На заседании мы заслушаем «жертву», разберемся в деталях. Рубить сплеча не станем. Наше решение будет обоснованным.
— Давайте так, — нехотя согласился уполномоченный, и все заспешили к выходу, будто тот, кто выйдет последним, и будет принесен в жертву. Многие бросились к телефонам, чтобы получить свежие данные, сверенные с данными «Заготзерна».
Апчара не слишком волновалась за себя. Ее колхоз был одним из лучших, но ей хотелось большего, хотелось выглядеть в глазах Доти передовиком. Ей помогала Кураца черепицей, которую Апчара обменивала на мясо, яйца, масло. Точь-в-точь как делала сама Кураца, когда румынские артиллеристы занимали кирпичный завод.
— Способ испытанный, — смеялась Кураца.
Заседание перенесли на три часа дня, но актив не расходился, люди попрятались по углам, дожидаясь исхода дела. Подготовкой решения занимался сам Чоров. Аппарат же его готовил справку и срочно добывал необходимые документы. Чорова, конечно, обуревало желание сделать жертвой Батырбека Оришева, чтобы пригнуть к земле неподатливого, чересчур совестливого человека. Еще летом у них была схватка по поводу плана сдачи молока. Такие единоборства (так он это называл) Чоров проводил без свидетелей. Он запомнил на всю жизнь беседу с Батырбеком.
— Я рисковал своей жизнью и жизнью моего единственного сына, — сказал ему тогда Оришев, с трудом сдерживая гнев, — чтобы вернуть государству два миллиона рублей. Ни красть, ни заниматься очковтирательством и приписками, как бы тебе этого ни хотелось, я не буду. По пути, на которые ты меня толкаешь, я не пойду.
— На какой путь? Да разве это обман? Если бы ты присвоил два миллиона государственных денег, тебе влепили бы пулю в лоб. И все. А мы разве берем что-нибудь себе? Нет! Тысячу раз нет! Это же просто формальность — найти возможность поставить в отчете те цифры, каких от нас ждут.
— Я работаю не для отчета, а для людей.
— Ну ладно, Оришев. Попомнишь этот разговор! Я твоим носом землю буду пахать. Идеалист нашелся! Не вспашешь — не засеешь всю посевную площадь — пеняй на себя. Я теперь тебе спуску не дам.
Это было в прошлом году. Чоров изо всех сил давил на Оришева. Нередко другим уменьшал план, а ему прибавлял, ехидно посмеиваясь: мол, бьют того вола, который тянет. И Оришев тянул так, что мог в любую минуту надорваться, но не роптал, не унижался перед Чоровым, не просил послабления. Актив видел несправедливое отношение к лучшему председателю колхоза, но молчал, потому что молчал сам Оришев. Тем не менее всем понемногу становилось ясно: так долго продолжаться не может. Когда-нибудь найдется управа и на Чорова.
Заседание началось не в три часа дня, как предполагалось, а значительно позже. «Жертва» не соглашалась с выводами райсельхозотдела. Требовала время, чтобы созвониться с главным бухгалтером и заготпунктом. Участники обсуждения, устав от волнения и ожидания, курили, не выходя из кабинета, переговаривались, спорили, как бы вырабатывая общую позицию по вопросу, который предстояло обсудить. Им уже было известно, кого приносят в жертву.
Прямо перед Чоровым, на противоположном конце стола, сидел плотный, однорукий, рано поседевший человек лет пятидесяти. На шее, на висках у него вздулись вены, напряжен он был так, словно приготовился к прыжку через пропасть. Присутствующие с молчаливым сочувствием поглядывали в его сторону. Это был председатель колхоза «Верхний Чопрак» Касбот Далов. Председателем он стал в те дни, когда после изгнания гитлеровцев спустился с гор вместе со своим партизанским отрядом. В отряд артиллериста Касбота направили прямо из госпиталя, несмотря на ампутированную руку.
— Ждать больше нечего, и так запоздали. — Чоров встал и, как бы испрашивая разрешения, посмотрел в сторону уполномоченного по району, потом постучал карандашом по граненому стакану. Стакан был с водой и не зазвенел. Чоров ударил по графину — тот же глухой звук.
— Да, да. Кукурузу не экономим, давайте хоть время будем экономить, — не поднимая головы, согласился Кошроков, продолжая что-то писать в своем блокноте.
Раздраженный Чоров пытался прочистить горло, чтобы голос звучал повнушительнее. Но, как назло, голос сел.
Тем не менее он уверенно, как всегда, открыл заседание.
— На повестке дня один вопрос — выполнение обязательств по сдаче хлеба государству колхозом «Верхний Чопрак». — Чоров выдержал паузу и добавил: — На мой взгляд, правильнее было бы сформулировать иначе — невыполнение обязательств. Выполни колхоз свои обязательства, мы бы о нем и не говорили. Далов здесь. Прошу дать ему минут пятнадцать, не больше. Далов, ты проект постановления читал?
— И проект читал, и справку. — Касбот боялся, что сорвется и тогда все, что он продумал за эти несколько часов, спутается, получится сумбурно, и его легко затопчут, смешают с грязью.
— Возражения против фактов есть?
— Против самих фактов нет, но факты просто так не возникают. У них есть свои корни, почва. А вот об этом в справке ничего не сказано, будто за цифрами не стоят люди, не скрываются события и те, кто ими управляет. — Последнюю фразу Далов адресовал самому Чорову, считавшемуся уполномоченным по его колхозу. — В проекте постановления сказано: «Кукуруза сгорела в буртах». Почему? Надо же объяснить, как это вышло.
— Вышло это по твоей вине! — взвился Чоров. — Ты вез кукурузу молочно-восковой спелости на заготпункт. Вся дорога словно молоком была залита, из-под арб струйками тек белый сок. А когда заготпункт отказался принять кукурузу, твои люди сотни арб, — повторяю, сотни арб! — драгоценнейшего хлеба свалили в бурты неподалеку. Через несколько дней от них пошел дым. Как это назвать? — Чоров почувствовал себя на коне, его голос обрел металл — как у иного прокурора, убежденного в правоте своих обвинений. — Этому одно название — вредительство!.. Погубили труд целого колхоза за год. Другого слова нет: вредительство!
Кошроков поначалу не доверял Чорову, когда тот навалился на Далова, но теперь дело обернулось неожиданной стороной. Уничтожить тысячи центнеров кукурузы! В колхозе, земля которого дала такой богатый урожай!..
Далов терял самообладание. Он побледнел, кровь, заливавшая лицо, разом отхлынула от щек, здоровая рука отяжелела, заныла культя ампутированной. Касбот ощутил ком в горле.
— Дело не в названии, а в причине, в прямом виновнике несчастья…
Доти Матович был настолько потрясен услышанным, что не хотел даже слушать про причины. Подобному и объяснения нет. Ничто не может оправдать такого председателя колхоза. И как это он, уполномоченный по району, не поехал в «Верхний Чопрак»?!
— Перед нами прямой виновник. Вон. У края стола.
— У какого именно края? — Как ни старался Касбот сдержать себя — не выдержал. Он и сам не узнал собственного голоса. — Прямой виновник там, где ты стоишь. — Далов стукнул кулаком по столу. — Прямой виновник — это ты, товарищ Чоров!
— Ну, знаешь ли, валить с больной головы на здоровую… — Чорову хотелось заорать, замахать в злобе руками, но — надо отдать должное выдержке «райнача» — он ограничился презрительной усмешкой. Уполномоченный не должен был видеть — каков он, когда разойдется, какими методами привык бороться с противниками. — Я считаю, нечего тратить время на дальнейшее обсуждение, — вопрос ясен. Давайте решим, может ли Далов оставаться в партии, остальное — дело прокурора.
— Ты мне дал пятнадцать минут. Я своего времени не исчерпал. И прошу присутствующих…
— Дайте ему договорить, — сухо попросил Доти Матович.
Остальные поддержали полковника.
— Пусть говорит! — с места крикнула Апчара.
Вмешался и Оришев:
— Вопрос ведь идет о добром имени коммуниста и фронтовика!
Слова «коммуниста и фронтовика» как бы вернули Касботу силы. Коммунист и фронтовик, он не сдается, не спасует перед подлостью. Голос его снова обрел твердость, взгляд — спокойствие.
— Я буду краток. Те тысячи центнеров кукурузы, что вы потом видели в буртах, сначала лежали на токах и на плетнях для просушки. Мы хотели довести их до кондиции. Я поехал в «Заготтранс» заблаговременно договориться насчет машин…
— Нас не интересует, куда ты ездил. Ты по существу говори! — Чоров навалился на стол, впился в Касбота красными, воспаленными глазами.
— А меня интересует! Говори, Далов! — Доти Матович уже обо всем догадывался.
— Пока я ездил, за меня судьбой годового урожая распорядился Чоров. Это он приказал бригадирам и главному агроному немедленно вывезти всю кукурузу в «Заготзерно», потому что торопился с выполнением плана. Грозил тюрьмой в случае отказа. Куда было деваться? Мобилизовали весь транспорт нашего колхоза. «Заготзерно», конечно, не приняло кукурузу повышенной влажности. Возчики свалили ее в бурты. Через день, вернувшись и узнав обо всем, я срочно послал людей, чтобы они перебирали кукурузу, берегли ее, не дали сгореть в буртах, но дело уже было сделано. Сотни три центнеров пришлось привезти назад… В нашей беде виноват именно ты, товарищ Чоров! У меня все!
— Вот теперь вопрос более или менее ясен. — Доти Матович теперь смотрел на Далова другими глазами.
— А мне совсем не ясен! — Чорову было трудно сдерживаться, он напрягался изо всех сил, чтобы не поднять свой обычный крик, не разразиться ругательствами, оскорблениями. — Мне вот не ясно, Далов, почему ты выломал кукурузу, если она была зеленая, а если выломал, почему не отправил в государственные закрома, а рассыпал на полевых станах — дескать, берите, несите домой, тащите, кто сколько может…
— Я не среди воров живу! — возмутился Касбот Далов.
Доти Матович, подсев к Чорову, принялся внимательно перечитывать справку, подчеркивая цифры.
Чоров продолжал, не слушая оппонента:
— Чтобы не мешать расхитителям, председатель сел на коня — и был таков. А на току только того и ждут, чтобы уволочь сапетку початков. И еще нахальства набрался — вводить нас в заблуждение: «Сотни три центнеров пришлось привезти назад». Куда ты повез эти три сотни? Где они? — Чоров уже почти визжал. — Я повторяю: мы зря теряем время. Нужно воздать по заслугам тем, кто потворствует расхитителям: надо исключить Далова из рядов партии.
В зале воцарилась гнетущая тишина. Чоров шумно дышал, отдуваясь. Участники обсуждения не спешили с выводами, ждали, что скажет Доти Матович. Всеобщее молчание действовало Чорову на нервы:
— Как, товарищ полковой комиссар, исключаем? — почти шепотом спросил охрипший «райнач» комиссара, подсевшего к нему поближе, чтобы можно было переброситься словами в сложной обстановке.
Доти Матович полистал толстый блокнот, будто там искал ответы на вопросы, поднял голову, поглядел на Далова.
— Где руку потерял?
— Под Сталинградом. — Далов с трудом перевел дыхание. — Граната в руке разорвалась.
— Мы все фронтовики, меченные войной! Нечего прикрываться фронтовыми заслугами! — Чоров почувствовал, что земля под ним заколебалась… — Кто за исключение, прошу голосовать!
Доти Матович не успел сказать ни слова, как Касбот изо всей силы рванул на себе телогрейку. Все увидели ордера и медали, украшавшие его грудь, нашивки за ранения. От ватника отлетели пуговицы, покатились по дощатому полу.
— Ты не исключишь меня из партии, Чоров! — Далов говорил громко, задыхаясь. — Я не отдам тебе свой партбилет. Не отдам, слышишь, я партийные взносы платил не деньгами — кровью. Вот пометки об их уплате. — Далов стукнул кулаком по полоскам нашивок. — Ты бросил мне обвинение, а я возвращаю его тебе. Это ты, ты повинен в гибели хлеба. Никто с токов кукурузы не уносил. Ни одного початка! Ручаюсь за это головой. Пусть колхоз останется без семян, пусть ни грамма мы не раздадим на трудодни, но весь урожай пойдет в государственные закрома. Возможно, мы бы выполнили план. Однако по твоей милости нам его завысили! Кому-то занизили, а нам завысили. В схватке я, может быть, лишусь уже не руки, а головы, но тебя выведу на чистую воду. Я поеду в Москву, там все выложу. А вы голосуйте!.. — голос председателя «Верхнего Чопрака» дрогнул, из груди вырвалось что-то похожее на рыдание, на стон, но он мгновенно овладел собой и, резко повернувшись, направился к двери.
— Далов, подожди! — почти крикнул полковник. И строго заговорил: — Тебе еще не разрешили уходить. Грозишься вывести Чорова на чистую воду, а сам бежишь с поля битвы?! Не по-сталинградски это. А мы-то еще не высказались!.. Лично я верю тебе, Далов!
— Пусть бежит. Прикрывается, понимаешь, боевыми заслугами! — Чоров хотел еще что-то сказать, но понял, что сейчас лучше смолкнуть.
Далов остановился у самого выхода, будто собирался выскочить на порог, если у него захотят отнять партбилет.
— Я ведь тоже «сталинградец». Мы с тобой, можно сказать, подогревали один котел, в котором, как в аду, варились гитлеровцы. — В голосе Доти Матовича зазвучали тепло, дружелюбие. — Только в аду котлы, наверное, топят дровами, а мы кидали в огонь мины, бомбы, снаряды…
— И человеческие жизни, — хмуро отозвался от двери Далов.
— Справедливо: и жизнь людей. Не щадили также и собственной. — Доти Матович внимательно рассматривал награды Далова — три ордена и три медали. — «За отвагу» — это твоя первая боевая награда?
— Первая и самая дорогая.
— Почему?
— Этой медали я был удостоен, когда Родина не баловала нас наградами, когда солдат шел с винтовкой в руке против танка, бронетранспортера, шел на верную смерть, шел сотни верст пешком, а враг наседал, наступал на пятки, потому что ехал на машине…
— Это верно. Пешком прошагали от Бреста до Волги.
— Медалью «За отвагу» меня наградили за то, что я приказал затащить в подвал разрушенного дома орудия и ждать контратаки врага. Я догадывался, что гитлеровцы не захотят мириться с потерей станции Абганерово. Там у них был склад авиабомб, снарядов. И я оказался прав. Когда фашисты бросили против нас танки, моей батарее из двух орудий удалось подбить целых три машины. На нас обвалилась каменная стена, из-под нее меня и солдат извлекли лишь после боя.
— В станице Генераловской не приходилось бывать?
— Мы ее обошли слева, лишь краем задели.
— Друг ты мой! Мы же могли там встретиться. Там стоял штаб дивизии! А в Абганерово действительно обнаружили колоссальный склад боеприпасов. На самой станции не был?
— Как же! Все туда заворачивали. — Далов улыбнулся, застегнул ватник. — Подвал там нашли — настоящий винный бассейн.
— Правильно. Сотни бочек взорвались. Неплохое было винцо, неплохое.
— Я вино не люблю. Но пару кружек выпил для согрева: очень уж холодный день выдался.
— Я, брат, свое возвращение в строй этим вином отмечал. Рукавом закусывал.
Произошло то, чего боялся Чоров. Присутствующие с интересом слушали разговор двух «сталинградцев», а уполномоченный по району говорил с этим проклятым Даловым, как с задушевным другом. Родные души, видишь ли, встретились!
— Товарищ Чоров, — Кошроков миролюбиво, даже с оттенком просьбы в голосе обратился к председательствующему. — Нельзя исключать из партии «сталинградца». Он не подкачает, выправит положение. Тем более ты — сам знаешь — спутал карты, нарушил установленный им боевой порядок.
Чоров молчал, нервно чиркая карандашом по бумаге.
— Потом вы пошли к Дону? — Доти Матович не мог отказать себе в удовольствии вспомнить боевые дни.
— Да, но в обход, кружным путем. Через Котельниково.
— А мы домолачивали шестую гитлеровскую.
Чоров, не зная, что теперь сказать, как поступить, легонько постукивал ногтем по стакану.
— Ну, как, товарищи? — Доти Матович взглянул на собравшихся.
— Дадим «сталинградцу» срок?
— Дадим, конечно, дадим.
Предложение Кошрокова было принято единогласно.
Раздался, наконец, телефонный звонок, которого с таким нетерпением ждал Кошроков. Звонил бухгалтер конзавода: заикаясь от радости, старик говорил путанно, обрывками фраз; слова разлетались в разные стороны, как птицы на току. И телефон был старый, слышимость — отвратительная, однако Доти Матович уловил главное — Айтек и Нарчо вернулись с косяком отменных кобылиц, безусловно, годных к воспроизводству. Кошроков забыл о кукурузе, вчерашнем напряженном заседании.
— Я возвращаюсь на конзавод, а ты жми на все педали. Но я не надолго. Приму лошадей, и назад, — говорил Доти Матович Чорову, собираясь в дорогу. Чоров, встав в пять утра, проводил индивидуальную «накачку» каждого председателя колхоза, устанавливая план сдачи хлеба из урожая, собранного на приусадебных участках.
— Прибыли лошади? Поздравляю! Конзавод можно уже считать действующим! — Чоров изображал радость, но глаза его оставались пустыми, равнодушными. Какое ему дело до чьих-то лошадей! Ему нужен план по кукурузе.
— Пятнадцать голов кабардинской породы. Представляешь, казаки сохранили кабардинских лошадей! Это ведь те кони, на которых мы уезжали на фронт. Никто не сомневался в их гибели, а они, оказывается, уцелели.
— У казаков, как и горцев, «лошадиная» душа.
Кошроков спешил:
— Договорились. Через день пришли за мной машину, а то, боюсь, мой «ординарец» еле передвигает ноги от усталости. Пятьсот километров верхом — не шутка. Переход для тренированного кавалериста.
— Есть! — Чоров не собирался провожать директора конзавода: и так немало для него сделал; вот, отправляет на своей машине, потом снова пошлет за ним. — Если что изменится — позвони.
Выйдя в приемную, Доти Матович увидел Курацу, сидевшую рядом с корреспондентом местной газеты Зурабом Куантовым. Кураца была одета уже совсем не так нарядно, как на свадьбе, — темная стеганка нараспашку, под ней китель, оставшийся от мужа, шерстяной платок, войлочные сапоги, обшитые кожей. С кителем она почти никогда не разлучалась; ей казалось, она ощущает присутствие мужа, когда ходит в нем. Увидев Доти Матовича, Кураца радостно заулыбалась.
— Я слышала — лошади прибыли. Поздравляю! — Глаза ее оставались печальными. — У тебя ведь старейший конзавод, древние традиции…
— Завод и впрямь старинный. В прошлом веке основан. Каких скакунов там выращивали прежде — сказка!.. А ты почему здесь?
Кураца настороженно огляделась и, сделав вид, что не расслышала вопроса, попросила:
— Можно, я тебя провожу?
— Конечно. — Доти Матович понял, что Кураца хочет что-то сказать ему наедине. Он пропустил ее вперед и, опираясь на палку, заковылял следом.
— Доти Матович, я понимаю, мой разговор не ко времени. Ты уезжаешь, и я не хочу тебя задерживать… — начала Кураца. — Извини великодушно, но только с тобой я могу поговорить об этом деле. То, что ты услышал на заседании — не вся правда. До всего ты не докопался.
— Кураца, я полностью в твоем распоряжении. Опять что-нибудь с кукурузой?
— Нет, не с кукурузой. Мы понимаем — ее придется собирать по дворам. Речь о другом. Местный торг получил для больниц, госпиталей и детских домов несколько тонн сливочного масла. Чоров предлагает выкупить масло, вывезти его с базы и снова сдать государству, но уже как свое, колхозное.
— Для чего? — Доти Матович призадумался.
— Ясно для чего — «дать план». Как-нибудь исхитрятся — переведут на молоко, потом — на зерно…
— Разве это возможно?
— Все возможно. На подобных махинациях греет руки не один Чоров. Каждый из его дружков что-то выгадывает. Я уверена — сегодня он вызвал меня именно для разговора на эту тему. Сейчас начнет план у меня из горла вырывать… Будет у нас с ним, как он говорит, «единоборство»…
— В том-то и дело. С каждым из нас он говорит наедине и все шито-крыто, следов никаких. В его руках жернова. Рассказать Кулову — а где доказательства? Чоров из воды всегда выйдет сухим.
Доти пожалел, что приехал сюда в качестве уполномоченного. Тут нужен следователь. Но ничего не поделаешь: взявшись за гуж, не говори, что не дюж. Надо тянуть.
— Жернова крутит вода. Можно отвести воду, и мельница не даст муки. — Доти Матович, усмехнувшись, провел палкой по земле, очерчивая круг, словно показывая, как это делается. — В данном случае, водой послужит масло. Я вернусь и возьму это дело под свой контроль. Не дадим Чорову обманывать и эксплуатировать людей. А ты пока иди к нему на «единоборство». Все равно он проиграет… Там сидит и, если не ошибаюсь, газетчик, Куантов. Его-то зачем позвали?
— Наверняка по тому же поводу.
— Да ты что? На какие деньги журналист будет покупать тонны масла?
— Тут же наоборот: не он будет платить — ему заплатят за молчание.
— Это уже совсем интересно. Маслом? Кукурузой?
— Ты шутишь, Доти Матович. Его вознаградят иначе. Зураб — хороший парень, но ему не хватает смелости.
— Что ж это за газетчик? На фронте газетчики лезут в самое пекло.
— Куантов знает то, о чем я тебе рассказала, он написал статью для газеты, а Чорову все стало известно. Он и предложит Куантову оставить свою затею и за это стать редактором районной газеты. Если же тот заупрямится, то материал его все равно пришлют для проверки Чорову и тогда Зурабу не собрать костей… Что он ответит Чорову — не знаю.
— Да, ну и дела у вас здесь творятся… Хорошо, председатель колхоза должен выполнить план по сдаче сельхозпродуктов, это ясно. Но ты-то при чем? Ты ведь не мясо, не зерно даешь, а кирпич и черепицу!
— Ослушаюсь, Чоров будет распахивать зябь на коровах заводских рабочих. Но даже и это не главное. Урежет им приусадебные участки. Рабочие у меня — в основном жители дальних аулов. Посягни на клочки их личной земли, и они уйдут с завода. Где мне брать других? Завод остановится, а кирпич и черепица — на вес золота.
— Кураца, твоя очередь! — крикнула с крыльца молоденькая секретарша председателя райисполкома.
— Иди, я заеду к тебе. — Кошроков пожал руку Кураце. — Главное, не бойся никаких жерновов. Жернова высекают из камня, а камень имеет свойство раскалываться от жары. Поняла?
— Поняла, Доти Матович.
— Ты что там крутилась возле машины? Хотела еще раз прокатиться на «виллисе»? — спросил Чоров, стараясь говорить с безразличной шутливостью, хотя внутри у него все кипело. — Учти — не всегда увидишь то, что ты однажды видела.
— Вспомню — от стыда горю, как в траншейной печи.
— Все никак не сгоришь. Может, пора выгружать готовую продукцию? На черепицу да на кирпичи спрос, как на хлеб. Всем надо. Везде строят.
— Жду, когда печь остынет. Температура такая, что закати туда жернова — в известь превратятся. — Кураца вспомнила слова Доти Матовича.
— Какие жернова?
— Да те, что зерно превращают в муку.
— Игриво ты настроена. Не после беседы с Доти Матовичем? Я в окно за вами наблюдал.
— А что? Доти Матович — достойный мужчина. С ним приятно поговорить. Уважительный.
— Ну что ж, пригласила бы его к себе. Он холост, ты тоже…
— Пригласила бы, да боюсь — не захочет. Ты же знаешь, женщины все простят, кроме отказа…
— Ну, в женщинах-то я разбираюсь…
— Этому я сама свидетель. — Кураца неожиданно рассмеялась, вспомнив поездку на «виллисе». — Ловлю тебя на слове. Слушай, не откажи мне.
— В чем? Разве я тебе не помогал?
— Помогал.
— Так какая же теперь у тебя просьба?
Лицо Курацы вмиг посуровело, глаза сузились:
— Отстань от меня! Вот чего прошу. Понял? Мое терпение тоже имеет предел. Я не камень, я ведь женщина.
— Расстроил тебя Доти. Это сразу видно. Отказал. Да, глаз он положил не на тебя. А ты не обращай внимания. — Чорову нелегко давался этот спокойный тон, — Ты лучше подумай, как району помочь! План нужен до зарезу.
— Ездить по дворам и собирать кукурузу?
— Это само собой. Но этого мало. Дай черепицы. Мы ее обменяем на зерно. За черепицу индивидуальные застройщики что хочешь дадут.
— Не могу, — отрезала Кураца. — Разве тебе неизвестно, что мне не выделяют фонды на собственные нужды? И потом — как я могу менять черепицу, скажем, на сливочное масло? Есть же отчетность!
— Отчетность — ерунда! Напишешь: «Меняла на пиломатериалы». И менять будешь не ты. У потребкооперации есть заготовители сельхозпродуктов.
— Это же незаконно!
Чоров наконец воспламенился:
— А ты всегда живешь по закону? Законно пасти скот рабочих на колхозной земле? Законно, что твои рабочие имеют приусадебные участки по колхозным нормам? Чего ты мне суешь в нос свое «законно»? Ты забыла, как с оккупантами торговала на паях той же черепицей?
— Господи! Да ты ведь прекрасно знаешь, что на каждый твой вопрос я могу ответить. Просто демагогией занимаешься. Моя-то совесть чиста. А вот твоя…
— Ну ладно, ладно. Подумаешь, обласкал одинокую женщину. Будешь теперь попрекать меня по гроб жизни.
— Я не о «ласке»…
— А о чем же?
— О том, что ты нам поперек горла стоишь. Ты живешь по принципу: как хочу, так и ворочу. Не считаешься ни с чем. Я прошу тебя: отвяжись от меня, не притесняй моих рабочих. Они имеют право жить на земле. — У Курацы запылали щеки, на глаза навернулись слезы. — Мне самой, может, жизнь не мила. Вдовья жизнь, какая она!.. Живу, потому что не хочу, чтобы мои девочки остались нищенками, попрошайками. — Кураца сунула руку в карман за носовым платком, не нашла, сорвала платок с головы, скомкала, прижала к лицу.
— На, выпей. — Чоров, налив воды из графина, не вставая с места, протянул Кураце стакан.
Но глаза у Курацы уже высохли. Она вспомнила обещание Доти Матовича, и это придало ей мужества. Доти Матович, конечно, примет ее сторону, восстановит справедливость и поставит Чорова на место. Если же это не случится, она не остановится, дойдет до самого Кулова.
— Я из твоих рук даже воду не приму! — с этими словами Кураца шагнула к двери.
— Подожди! — грозно бросил ей вслед Чоров, но дверь уже захлопнулась. Он встал, подошел к окну. Кураца с привычной ловкостью забралась в бидарку, взяла вожжи в руки. Брюхатая серая лошаденка, дремавшая стоя, вскинула лохматую голову, тронулась рысью.
Чоров глядел Кураце вслед и размышлял: благоразумие требует оставить ее в покое. Но, с другой стороны, уступи ей сейчас, она совсем распустится. «Вдовья жизнь»! Его жизнь, наверное, сплошной мед… Знала бы эта упрямая бабенка, каково ему живется. Перед глазами то и дело встают концлагерь, белесый гестаповец с пальцами, похожими на сосиски… Чоров вздрогнул, отгоняя страшное видение… Нет, Кураце нельзя давать спуску. Скоро она просто сядет ему на голову. Пусть кому хочет рассказывает о той их злосчастной поездке, но он своего добьется — заставит ее внести свой вклад в выполнение плана по сдаче сельхозпродуктов. С этой мыслью Чоров, вернувшись на свое место, снял телефонную трубку и начал звонить во все концы района. Лишь к полудню он вспомнил о газетчике и нажал на кнопку.
— К полудню вызови Куантова, — бросил он вошедшей секретарше.
— Да он давно ждет.
Девушка, распахнув двери, жестом пригласила заждавшегося корреспондента войти в комнату. Чоров уже что-то записывал в блокнот, демонстрируя свою крайнюю занятость, потом схватился за телефонную трубку, но в этот миг телефон зазвонил сам. Чоров кивнул Куантову на стул и отвернулся от него.
— Да, Доти Матович. Слышу. Как лошади? Дошли нормально?
— Молодцы мои джигиты! Тридцать лошадей пригнали. Одна только захромала в пути. Ну ничего, вылечим. Теперь конзавод — действующее предприятие. А то название одно, и только. Помог нам — никогда бы не догадался! — Антон Федорович Кубанцев, мой бывший комдив. Оказывается, тоже в директора пошел после ранения. Генерал. Письмо написал такое, что прямо за душу берет… «Я теперь на всю жизнь связан с вашим народом, в бою, кровью породнился с его сыновьями…» Какие слова!.. Обещает приехать. Айтек говорит: «Не будь там Кубанцева, нам бы и конского хвоста не дали». Айтек сам отбирал. Он знает толк в лошадях. Земляк его там оказался. Тоже помогал. В общем, сплошное везение.
— Земляк? Откуда?
— А-а, леший его знает. Война людей разбросала по всему свету. Разрежь арбуз — оттуда выскочит земляк. — Доти Матович сделал паузу и заговорил другим тоном: — Слушай, Чоров, собственно, почему звоню… Мне Кураца намекала… Я не очень понял ее. Да и трудно в такое поверить. Хочу тебя предупредить — зарываться не стоит, Чоров, прислушайся к моим словам.
Чоров мигом смекнул, о чем речь, но прикинулся непонимающим:
— Да не зарываюсь я, Доти Матович! И разве о себе болею? Об общем нашем деле.
— Насчет приусадебных участков рабочих подумай как следует. Тут нельзя рубить сплеча. Я тебе серьезно говорю: нарвешься на неприятности. Не делай никаких шагов, пока я не приеду. — Доти Кошроков слышал в трубку, как растерянно сопит Чоров, и ждал, что тот ответит.
— Я действую в соответствии с уставом сельхозартели! — Чоров ухватился за устав, как утопающий за соломинку.
— Есть еще один устав. О нем не следует забывать.
Понимаешь, о чем я речь веду?
— Я устав партии не нарушаю…
— Не гневи народ, Чоров! Знаешь пословицу: народ хитер — бек хитер, народ поднялся — бек свалился…
Кое-что из того, что говорил Кошроков, дошло до ушей Зураба Куантова. Всего разговора он не понял, но по ответам Чорова, по обрывкам фраз, доносившимся из телефонной трубки, можно было уяснить суть разговора. Значит, есть люди, не боящиеся Чорова, надо только их найти, вооружить теми неопровержимыми данными, какими располагает он…
Расстроенный Чоров, положив трубку, продолжал сидеть молча. Разговор с уполномоченным сильно взволновал его, хотя собеседник говорил абсолютно корректно. Чертова Кураца! На свет бы ей не родиться!.. Наконец Чоров поднял глаза. Куантов согнулся на стуле так, словно держал на плечах мешок с солью. Длинные, худые пальцы, лежавшие на коленях, нервно подрагивали. Парень знал, зачем его вызвали.
— Подумал? — «Райнач» выпустил из ноздрей струю дыма.
— Подумал, — нерешительно ответил Зураб.
— Так что — по рукам?
— В каком смысле? — Куантов оттягивал время. Но и без того разозленный Чоров мог запросто схватить чернильный прибор и швырнуть его в увертливого газетчика.
— Что значит — в каком смысле? — рявкнул он. — Забыл? Ты предашь огню свою вонючую статейку, обязуешься во веки веков не писать ничего подобного и становишься ответственным редактором районной многотиражки. Что, плохо? А пошлешь свой пасквиль в газету, он попадет выше, оттуда пришлют комиссию, комиссия не подтвердит твои выводы, и я — уж поверь — сделаю все, чтобы тебя привлекли к ответственности за клевету.
— Как — к ответственности?
— Очень просто. Ты не докажешь, что по моему указанию колхозы скупали масло в торге и сдавали его как заготовленное ими. И насчет яиц тоже ничего не докажешь…
На собрании литераторов, где было несколько эвакуированных русских писателей, его хвалили за опубликованную первую повесть «Скатертью дорога», печатавшуюся в нескольких номерах местной газеты. У газетных киосков в эти дни по утрам даже стояла очередь.
Повесть была написана на документальной основе и рассказывала о хождении по мукам одной колхозницы. Естественно, автор дал персонажам вымышленные имена, но многие читатели пытались узнавать героев, каждый называл имена знакомых. В название повести Зураб вынес слова одного из главных действующих лиц, который на угрозу Нануси (Чоров прекрасно понял, что она и есть Кантаса): «Я дойду до правды», цинично рассмеялся в ответ: «Ступай, скатертью дорога».
На своем пути обиженная вдова встречала людей с разными характерами, в разной мере понимавших свой долг по отношению к одинокой женщине, жене солдата, людей чутких и черствых, внимательных и равнодушных. Увы, беде Нануси нельзя было помочь: слишком силен оказался ее обидчик. В повести была одна, особенно удачная сцена. Описывается гибель новорожденного теленка. Корова мычала, отчаянно лизала детеныша шершавым языком, из глаз ее катились слезы. Сцена эта перекликалась по смыслу с горем самой героини, которая чуть не сошла с ума, когда на грушевом дереве увидела труп своей маленькой дочери.
Повесть взволновала многих. Гневные письма в газету не прекращались долго. Читатели требовали привлечения к ответственности должностных лиц, несправедливо поступивших с вдовой. Ведь автор не скрывал, что его повесть — произведение документальное. По предложению Кулова бюро райкома обсудило доклад прокурора о фактах бюрократического отношения местных органов власти к жалобам трудящихся. Увы, повесть «Скатертью дорога» пока так и не вышла в свет отдельной книгой… Куантов прекрасно понимал, какие чувства и повесть, и он сам должны были вызвать у «райнача». А Чорова он все же побаивался, и основательно побаивался. Теперь им предстояло схлестнуться по-настоящему. Зураб искал в душе силы, какие помогли бы ему выстоять перед напором чужой наглости и грубости.
— Ну так что же, Куантов?
— Журналист, как и писатель, не может торговать совестью.
— Плевал я на твою совесть и на твою литературу заодно. Тоже мне — Шолохов! Не забывай, высший судья твоей писанины — я. Не ищи защиты на стороне. Даже «в верхних слоях атмосферы». Бесполезно! В этих делах твоя писательница, она же диетсестра, мне не указ. Подумаешь, авторитет. Ее дело — кашу не испортить.
Чоров хотел бы высказаться о поэтессе Галине Вальянской порезче. Вальянская работала в госпитале диетсестрой, и до Чорова дошли слухи, будто она ездит по колхозам, заготавливает продукты для госпиталя, не имея на то разрешения. Но говорить об этом Куантову было бы неосторожностью. Он передаст слова Чорова, и «добыча» выскользнет из рук. Придет время — он и поэтессу выведет на чистую воду. Чоров действовал, исходя из принципа: «Ты вознесся над массой — ты умней массы». Его нисколько не смущали хвалебные отклики литераторов, той же Вальянской о творчестве молодого журналиста. Да, господи, руки не дошли, а то Чоров мог бы организовать обсуждение повести Куантова, скажем, в районной библиотеке; там у него своя библиотекарша, она бы подобрала подходящих участников. Он бы сам просмотрел выступления. Заплясал бы у него этот правдолюбец!
— Я не продаюсь, товарищ Чоров, — тихо, но твердо произнес Куантов.
Зураб, если признаться честно, все же чувствовал себя не очень уверенно. Он вообще был довольно робок. Увечье, полученное в детстве, сделало его инвалидом, он об этом ни на минуту не забывал.
— Ах, не продаешься! Ну, погоди! Локти будешь кусать. Знаешь пословицу: «Саблей ранят — заживет рана, словом ранят — лекарь не поможет»? Ты не одного меня хочешь ранить, а многих уважаемых людей. В литературу войти надеешься, но ковровой дорожки не жди. Твой путь будет выложен булыжником…
— Факты очевидны. Любая комиссия их подтвердит. — Зураб, наконец, подавил страх. Выпрямившись на стуле, он впервые смело взглянул в глаза Чорову. — Я писал правду.
Чоров не предполагал встретить такую твердость в калеке, пусть и научившемуся водить пером по бумаге. Историю жизни Куантова он знал. Настоящим отцом Зураба был офицер царской армии, отпрыск богатого княжеского рода. Впрочем, после революции этот человек ни в какие конфликты с Советской властью не вступал и честно трудился где-то в России. Приехав в аул, в гости к родственникам, он познакомился с молоденькой девушкой и увлекся ею. Не настолько, правда, чтобы жениться. Девушка забеременела, и родителям пришлось спешно выдать дочь замуж за немолодого бобыля; тот не мог обзавестись женой, потому что нечем было платить за невесту. Вскоре родился Зураб. А спустя год малыша выхватила из люльки, уронила на пол лошадь офицера, которую завели в дом, чтобы соседи не заметили ее. Сухожилия ребенка оказались повреждены, и Зураб стал инвалидом.
Но на этом его испытания не кончились. Он осиротел еще ребенком; его подобрал родственник и приспособил пасти коз. Бог наделил мальчика удивительной памятью и жаждой знаний. Как ни нагружали его работой в доме родного дяди, он все же сумел закончить сельскую школу. Тем временем открыли пединститут, и Зураб стал студентом. Но пришли оккупанты, и учеба прервалась уже на последнем курсе. Куантов очень рано стал писать, посещал литкружок, в институте выступал со стихами на вечерах…
— Это какие же факты тебе очевидны? — язвительно, с угрозой в голосе поинтересовался Чоров. — У тебя что — свидетели есть, документы? Что ты вообще знаешь?!
— О тебе я знаю довольно много, товарищ Чоров. И только плохое.
Чоров опешил:
— Много знаешь обо мне? Да ничего ты не знаешь — сплетнями питаешься, как старуха! В своей поганой повести ты не пожалел желчи и черной краски — изобразил меня самим чертом, только рога и хвост не приделал. И этого, ты считаешь, мало. — Чоров понял: надо обрезать крылья расхохлившемуся птенцу, загнать его в мышиную норку, иначе он натворит такое — не расхлебаешь. — Хочешь заработать на мне больше чем заработал пророк Магомет на коране? Признайся!
— Я вообще ничего не хочу заработать.
— Помяни мое слово. Я думал, ты смышленый парень, а ты дурак дураком. Да и я хорош: предлагаю тебе ни за что ни про что отличное место, создаю, так сказать, условия для расцвета гнилого таланта.
— Не хочу я ничего.
Чоров подумал: настал момент; придется идти с козырного туза, иначе можно проиграть. Он встал, открыл сейф, стоявший в углу кабинета, извлек оттуда пожелтевшую от времени бумагу, молча ее проглядел и, не пряча, повернулся к собеседнику.
— Ты все ратуешь за правду. А об одном забыл. Это тоже правда, и она стоит того, чтобы предать ее гласности.
— Что ты имеешь в виду?
— А то, что ты — сын белогвардейского офицера. Эту правду ты ведь не захочешь обнародовать на газетных страницах? Ты выбираешь ту правду, которая тебе по душе, — как смушковую папаху на базаре.
— Ложь. Чистейшая ложь! — Зураба словно током ударило. Он с силой сжал костыль, стараясь подняться во весь рост, чтобы смотреть прямо в лицо Чорову.
— Нет, не ложь. Я прикажу — всю подноготную твою мне положат на стол. Увидишь, как повернется твоя судьба. Пулей вылетишь из института. Посмотрю, и как тебя будут печатать в газете. К редакции на пушечный выстрел не подойдешь. Все двери перед тобой захлопнутся.
«Он роет мне могилу, — подумал Куантов. — Но отступать уже не могу. Жребий брошен. Я не буду уважать себя, если сдамся сейчас, пойду на эту уловку. Если ему удастся склонить комиссию на свою сторону, пошлю письмо в «Правду», а копию положу прямо на стол Зулькарнею Кулову».
— Ничего… — произнес он, успокаиваясь.
— Что — «ничего»?
— Я позабочусь, чтобы о делах нашего района узнали все в республике. Поеду в Москву, но добьюсь своего.
— Может, тебя до станции довезти? — злобно хихикнул Чоров. — Ты не доедешь до Москвы. Даже до Кулова не доберешься.
— Письмо дойдет.
— Не дойдет. Прямо с почты его принесут в этот кабинет, и я положу его в папку, где уже хранится твоя биография. — Чоров кивнул головой в сторону сейфа. — Вон отсюда! Езжай, куда хочешь!.. — гаркнул он, окончательно потеряв власть над собой.
Пока Зураб на костыле ковылял к двери, Чоров успел добавить:
— …Отпрыск белогвардейский! Тебе бы, как и твоему настоящему отцу, домишко срубить в зоне вечной мерзлоты, а ты греешься под южным солнцем. Я ему должность предлагаю, доверие оказываю, а он…
— Бери себе эту должность! — возмущенно воскликнул Куантов, исчезая за дверью.
В приемной оказалось немало народу. Зураба встретили сочувственно, но он никого не видел, ничего не слышал и шел по улице, сам не зная, куда.
Конный завод «Марухский» был основан известным коннозаводчиком Гаруном Мамрешевым. Когда-то там содержалось сорок восемь кобылиц и четыре производителя. Хозяин ежегодно продавал десятки лошадей не просто для верховой езды, а «под седло самого шаха», как он сам любил говорить. Когда на Кавказ приехал великий князь Николай Николаевич со своим семейством, горцы преподнесли женщинам шелковую ткань тончайшей работы — весь отрез сквозь перстень протянули, а великому князю подарили редкого скакуна кабардинской породы, выращенного Гаруном Мамрешевым.
Отменными были скакуны для скачек. Например знаменитый Кариб, проданный в Англию за баснословную цену. Кариб участвовал в девятнадцати международных скачках; на двенадцати он взял первый приз, на шести — второй и лишь один раз занял третье место, и то потому, что мчавшийся на полкорпуса позади всадник тянул его за потник, облегчая путь своему коню. Англичанин, владелец необыкновенного скакуна, отдал его на год в качестве производителя в США и получил за это миллион долларов. При Советской власти конный завод пополнился новыми прекрасными лошадьми, элитными производителями, приносившими славу не только заводу, но и всей республике.
Конюшни, овеянные легендой о славном Карибе, были сожжены фашистами, уцелели лишь их мощные каменные стены. Но после освобождения предгорий Кавказа конюшни сразу же восстановили, посадили пирамидальные тополя, заново разбили клумбы, битым кирпичом засыпали дорожки. Название «конский санаторий» вполне соответствовало восстановленным конюшням, обращенным фасадами к Кавказскому хребту. Старые лошадники знали: лошади, как и люди, наделены чувством красоты.
Доти Кошроков позаботился, чтобы и вход в конюшни — просторное помещение, похожее на залу, привели в надлежащий вид — посыпали пол, украсили стены портретами знаменитых лошадей, приумноживших славу кабардинской породы, повесили чудом уцелевшую люстру. Вдоль стен даже расставили венские стулья, словно Доти Матович собрался проводить здесь беседы с лошадьми. В самих конюшнях были укреплены перегородки между стойлами, чтобы лошади не мешали друг другу. Вообще лошадь, если она здорова, чаще всего отдыхает стоя; однако есть немало лошадей, которые любят спать, лежа на мягкой подстилке.
В разгар уборки конюшен приехала Апчара Казанокова поздравить Доти Матовича с возрождением конзавода. Приехала не с пустыми руками, а с недоуздком, хранившимся у них дома еще со времен гражданской войны. Недоуздок с серебряными позументами был сделан когда-то ее отцом, Темирканом, для «военной» лошади, на которой он вернулся домой после установления Советской власти на Северном Кавказе.
Апчара застала Доти Матовича в леваде. Там переписывали лошадей, заводили на каждую «личное дело» — восстанавливали родословные. Серьезному испытанию подверглась способность Нарчо красиво писать. Ему было поручено изготовить аккуратные таблички с надписями, где бы указывались кличка, масть, класс кобылы и кличка ее родителей. Таблички эти надлежало прибить над входам в каждое стойло. То и дело Нарчо приходилось бежать к Айтеку и уточнять масть лошади — по «рубашке» иной раз ее трудно определить. Возраст устанавливал сам Доти Матович — по зубам. У некоторых кобылиц на морде уже выступала седина.
— Ты можешь отличить серую от вороной? — Айтек серьезно взялся учить Нарчо лошадиной науке.
— Могу.
— А гнедую?
— Коричневый корпус, черная окраска ног, гривы и хвоста.
— Правильно. А буланая как выглядит?
— Песочно-желтый корпус…
— Ясно. Караковая?
— Караковая? — Нарчо почесал затылок. — Не знаю…
— Запомни: черные туловище и голова, ноги рыжие, на конце морды, вокруг глаз и под брюхом подпалины.
— Теперь буду знать. А чубарая — это какая?
— По белому корпусу черные или коричневые пятна. Бывает — по темному корпусу белые пятна. Но такой масти в нашем табуне нет.
— Есть одна. Корпус рыжеватый, хвост и грива светлые.
— Много еще мастей?
— Много. Всех не перечислишь. Саврасая — светло-гнедая, с желтизной. Соловая, буланая… Их на заводе также нет. Это татарская порода, они малорослые и нам ни к чему. Давай, пиши свои таблички и не ошибись. Перепутать масть — позор для лошадника.
Нарчо хотел попросить Айтека рассказать о лошади, прожившей тридцать девять лет. Необыкновенное долголетие! Лошади ведь в среднем живут до двадцати лет. Но в этот момент послышался знакомый женский голос:
— Поздравляю, Доти Матович! — Это была Апчара. Доти был приятно изумлен.
— А-а, товарищ председатель! Прошу к нашему шалашу. Посмотри, сколько лошадей! Спасибо, Апчарочка, за внимание. Но, знаешь, его не только люди понимают и ценят. Иной скакун так привыкает к аплодисментам, что и с арены не хочет уходить, упирается, дескать, похлопайте, не жалейте рук.
— Да-да, вы правы. Был у нас Шолох, он, как ребенок, любил, чтобы его ласкали, хвалили.
Апчара пошла к лошадям и стала внимательно их рассматривать, зная, что половина — из Нацдивизии. Она унеслась мыслями в Сальские степи, где из окопов, зарывшись в землю, стреляли люди, готовившиеся к лихим кавалерийским атакам. Они отбивали атаки танков и мотопехоты, а их лошади в это время стояли в балках, садах, под деревьями и гибли от бомб и снарядов или, порвав вожжи, испуганно убегали в степь… Внезапно Апчара остановилась, как вкопанная, возле гнедой кобылицы, всматривалась в ее глаза, в очертания изящной головы, в какие-то еле уловимые черты, что отличают лошадей друг от друга. Убедившись, что она не ошибается, девушка вскрикнула в восторге:
— Она! Клянусь памятью отца, она! Доти Матович, иди сюда! — Апчара, не отрывая глаз, смотрела на дремавшую кобылицу.
— Что «она»? Нашла знакомую?
— Это лошадь Альбияна!
Доти Матович со знанием дела возразил:
— Ошибаешься. У твоего брата верховой лошади не могло быть. Минометчикам не полагалось…
— Да я знаю. Но он верхом и не ездил. Лошадь запрягали в повозку, где лежали минометы.
— Вот это могло быть.
Апчара прикрыла глаза: «Я же помнила ее кличку. Альбиян ездил на этой лошади в штаб полка, Даночку по аулу катал, приезжая. Как же ее звали?..» Даночка говорила: «Покатай меня на…»
— Вспомнила! Клянусь, вспомнила! Шара…
Услышав свою кличку, гнедая кобылица как бы очнулась, повернула голову, взглянула на Апчару и снова погрузилась в сон. По лебединой шее, точеным ногам легко было узнать кабардинскую породу, хотя от нелегкой жизни у кобылы отвисло брюхо, прогнулась спина и потрескались копыта. В больших, выразительных глазах вместо кротости теперь светилась усталость.
— Шара! Шара! Ко мне! — Апчаре очень хотелось, чтобы кобылица оживилась по-настоящему, узнала ее.
Гнедая вскинула голову, повернулась к Апчаре, замахала хвостом — дескать, подойди сама, у меня нога болит. Слово «Шара» что-то пробудило в глубинах ее лошадиной души. Это было видно по глазам. Опущенные уши стали торчком.
— Шара! — Доти осторожно приблизился к лошади, — Устала, бедная, полтыщи верст прошла. Еще и на подножном корму…
Шара не двинулась с места, но позволила Доти Матовичу обхватить ее за шею, похлопать по холке. Тогда и Апчара кинулась к лошади:
— Шара, милая, не узнаешь меня? Я ж тебя не раз угощала сахаром! — Она прижалась щекой к бархатной морде, нежно гладила животное. Шара старалась мягкими губами коснуться ее рук, расширив ноздри, вдыхала человеческий запах. — Если бы мама знала!..
На шее лошади встретились руки Доти и Апчары; Апчара вздрогнула и замерла, не шевелясь, не отнимая руки.
— Лошадь — самое доброе животное на свете. Она несет людям счастье, согласна? — Голос Доти прервался от волнения.
— Согласна.
— И Шара принесет счастье.
Апчара и понимала и не понимала, о чем говорит Доти Матович. На какой-то миг ей захотелось, чтобы слова комиссара оказались пророческими. Она подумала: «Сейчас отдам ему свой подарок. Он подтвердит, что и я думаю о том же…»
— Привезла тебе недоуздок. От отца остался. Ты не знаешь: прежде чем купить коня, надо обзавестись уздечкой. Наденешь мой подарок на Шару? — Апчара, освободив руку, принялась чистить платочком глаза лошади. Шара мотала головой, считая такие нежности излишними.
— Конечно, надену. Шаре я отведу лучшее место в конюшне. Ты будешь приезжать к ней?
— Обязательно буду.
Смущенная Апчара избегала взгляда Доти. Ей вспомнилось застолье в доме Оришевых, то, как смотрел на нее Кошроков. В тот вечер Апчара начала кое о чем догадываться и даже хотела рассказать матери о своих догадках, но потом решила, что все это — плод ее воображения. У мужчин после возлияния всегда туманятся глаза. Относиться к нему серьезно не надо. Доти Матович — вдовец, да и жених он не первой молодости: разница между ними в тридцать лет. Апчаре стало грустно: о Локотоше второй год ни слуху ни духу. Она напрасно ждет его. Локотош прислал два ласковых письма, Апчара в ответ написала целых пять. Но больше писем от капитана не было.
Доти Матович вместе с Апчарой двинулся было к конюшне, где в поте лица трудится Айтек. Это он пригласил на конзавод лучших плотников, они строгали, пилили, вбивали столбы, ладили кормушки и ящики. Но Апчара вспомнила про подарок. Ее бидарка с понурой лошаденкой стояла у ворот и ожидании хозяйки. Апчара вытащила из-под войлока отцовский недоуздок, протянула его Доти Матовичу.
— На счастье тебе.
— Спасибо. Прекрасный недоуздок. Позументы! Теперь таких не найдешь.
— Память об отце.
— Ты расстаешься с семенной реликвией?
— У тебя целей будет.
— Я сберегу. Это ведь и память о тебе.
Слова «память о тебе» окончательно убедили Апчару в том, что она все придумала. Доти Матович готов в любой момент расстаться с ней. Она ему — никто. Померещилось ей какое-то особое отношение комиссара, какие-то чувства… Она и сама не знала, зачем ей это отношение, эти чувства, нужны ли, но в душу закрались печаль и даже обида. Захотелось поскорее сесть в бидарку, уехать к Кураце, поделиться с подругой тем, что так нежданно всколыхнуло девичье сердце.
— Айтек! — крикнул Кошроков. Он с досадой думал, что совсем не те слова говорил девушке. Но страх, скованность, да и простодушие, наивность Апчары замкнули ему уста. — Айтек! Где ты там?
— Я здесь, Доти Матович!
Отряхиваясь от опилок, Айтек спешил к директору.
— Айтек, знаешь, ты привел на завод добрую знакомую нашей гостьи.
— Как знакомую?
— Вон там стоит кобылица, которую запрягал Альбиян. Представляешь себе? Апчара узнала ее. И лошадь в конце концов узнала Апчару, потянулась к ней. А ведь сколько времени прошло!
— Ее кличка — Шара, — Апчара снова оживилась. — Вон та, хроменькая. Это точно она.
— Тогда ее надо поместить в музей. Или на пьедестал почета, — шутил Айтек.
— В музей мы ее, пожалуй, не отдадим, — улыбнулся и Доти Матович и протянул Айтеку недоуздок. — Это для Шары. Апчара привезла в подарок: ценный дар, от всей души, понял?
— Я рад, что мы с Нарчо помогли Апчаре встретиться с лошадью брата. А знаешь, Апчара, у нас к тебе есть деловой разговор. И дело для нас серьезное. Нарчо может подтвердить.
— Что ты имеешь в виду?
— Мы тебе свинарку нашли, настоящую. Она со специальным образованием. Немцы наступали, из Харьковской области колхозный скот эвакуировала. Но фашисты все-таки ее настигли. Всю оккупацию она пережила в Ростовской области. Мы у нее на квартире стояли. Женщина хорошая, толковая. Мы хотели сразу взять ее с собой, но она отказалась. «Если нужна, — говорит, — буду, позовите письмом, телеграммой. Поезда ходят. Сегодня села — завтра на месте».
— Мне как раз опытная свинарка до зарезу нужна. Спасибо и тебе, и Нарчо превеликое. А куда ей писать?
Айтек страшно обрадовался:
— Вот ее адрес. Она и вправду готовая заведующая свинофермой. Зоотехник: как-никак, молодая, работящая. И человек отличный.
— Специалист — это все. Пошлю ей официальный вызов. И ты напиши: пусть не раздумывает.
— Она сама говорила: «Мне бы крышу над головой да кусок хлеба. Остальное приложится».
— Мы ее в колхоз примем, дадим дом с участком. В ауле есть свободные. — Апчара достала из сумки карандаш, блокнот. Записала адрес, фамилию Анны Александровны. — Приедет — ребенка определим в детсад. На свиноферме у нас дела идут неплохо. Откармливаем хряков, потом сдадим государству. Племенных, конечно, оставим… Очень нужен зоотехник. Не дай бог, занесут ящур, пропадет ферма.
Доти Матович похвалил своих:
— Мои гвардейцы мыслят масштабно. Находчивые, смекалистые. Айтек — парень хоть куда! В случае чего знаю: есть замена у меня. Готовый директор конзавода… — Кошроков вконец смутил пария похвалами. — Ты и представить себе не можешь, как они с Нарчо добывали продукты по пути домой. Это же надо сообразить! Выхода у них действительно не было… Но и авантюристы же, самые настоящие!
— Что поделаешь, Доти Матович. Голод заставит, и камень будешь обгладывать. Между прочим, это все из-за Нарчо. Не сберег он «НЗ». Хозяйка его разжалобила, он все и отдал. Говорит: «У нее дом спалили». Они теперь с Анной почти что родные.
— Какой, «НЗ»? — не поняла Апчара.
Айтек рассказал о дойной козе, за которую Нарчо отдал все свои деньги и в придачу — ботинки Айтека. Это и был их главный неприкосновенный, запас. Но Айтек понимал Нарчо. Паренек жалостливый, да и очень понравилась ему Анна, Он вспомнил, как Нарчо угощал хозяйку и как она чуть не задохнулась, взяв в рот хакурта.
— Бедняжка! — смеялась Апчара.
— Я думал — у меня ботинки, у него хакурт, вот обратная дорога и обеспечена. Ботинок нет, на одном хакурте поехали. Спешили, гнали лошадей, по семьдесят-восемьдесят километров в день делали. Оставалось еще с треть пути, когда ни хакурта не стало, ни денег. Питались чем попало, разводили огонь, пекли кукурузные початки. От такой еды даже животы расстроились. Нарчо, тот уже не мог сидеть в седле…
Айтек попробовал повторить старый трюк. Но председатель колхоза ни в какого «товарища майора» не поверил и ни кусочка хлеба не дал. Он прекрасно понял, что посетители его разыгрывают и «Н-ской части», которой командует «товарищ майор», не существует. А уж как «адъютант» старался!.. Но старый солдат был непреклонен. «Ишь, чего захотели — обдурить ветерана двух войн. Попросили бы по-честному, я бы, может, и дал, а теперь проваливайте, пока не сообщил куда следует». В другом селе председателем оказалась женщина, высокая, худая, неулыбчивая. Она тоже не слишком поверила в рассказ Айтека, а, скорее всего, просто пожалела путников и велела выдать им буханку хлеба, кусок сала и стакан меда. Ни Айтек, ни Нарчо сала не ели, но Айтек ухитрился по дорого поменять его на хлеб и сметану.
— А что за земляка ты там встретил? Доти Матович говорил… — Апчара заинтересовалась «земляком», потому что подумала: не из тех ли он, кто сражался вместе с ней на реке Сал.
— Его зовут Каскул, — коротко ответил Айтек.
— А фамилия?
— Тоже, кажется, Каскул.
— Ты ошибаешься. Так бывало только в старину, когда крепостные не имели фамилий. «Каскул князя Батира», и всё.
— И серьезно говорю: Каскул, и всё. Анна Александровна звала его Костей. Константином. На русский лад.
— «Земляк», значит, знаком со свинаркой… — Апчара не могла не удовлетворить природное женское любопытство. Чутье подсказывало ей, что там какие-то сложные отношения.
— Каскул жил у нее, пока его не назначили заведующим отделением и не услали в степи. Если у них что и было поначалу, то, по-моему, потом все разладилось. Их поссорил поросенок. Хозяйка держала в хате поросенка…
— Ясно, — рассмеялся Доти Матович, — а мусульманин поставил ультиматум: или поросенок, или я.
— Ну да. Она не согласилась пожертвовать поросенком, и он его просто выгнал из хаты… Нет, вообще-то он к ней заходит. И мальчонку подкармливает. Между прочим, Шару он предложил. Кстати, мать Шары, знаменитая Дуга, когда-то, я слышал, участвовала в труднейшем кроссе и удостоилась первого приза. Она не чисто кабардинской породы, в ней есть доля английской крови. По копытам видно.
— Если так, это значится в племенной книге завода. Важная деталь.
— Рассказывают, Шара даже спасла пятерых всадников. Мела метель, и они заблудились в горах. Двадцать километров, говорят, вела людей и привела прямо к конеферме. Умница.
— И правда умница. А Анне Александровне я сегодня же пошлю официальный вызов, опишу условия жизни и работы. Она заранее должна знать, куда и на что едет.
— Вот это по-деловому, — одобрил Апчару Доти Матович.
— Может, и «земляку» послать вызов? Пусть едут вдвоем. Мы ему тоже найдем дело. Как ты думаешь, А и те к?
— «Земляку»? — Айтек растерялся, не зная, что ответить. — Ему, пожалуй, не надо. У него свои планы. Придет срок, и он объявится в наших местах. — Айтек не мог больше ничего сказать о Каскуле. Такой был уговор с Баховым, уже ожидавшим появления «земляка».
Апчара наконец укатила в своей бидарке.
Кураца предложила назвать собрание сходом, да еще и рабоче-крестьянским. Созывался сход на территории кирпично-черепичного завода, хотя рабочие не составляли и десятой части от общего числа аульчан. Мальчишки-вестовые, разосланные по домам, так и приглашали жителей — «на рабоче-крестьянский сход».
Осенний день был солнечным, теплым, хотя и с золотисто-зеленых склонов гор ясно виднелось плотное кольцо тумана, далеко, в низовьях Терека, опоясавшего предгорье. В любую минуту туман мог подняться вместе с ветром, затянуть небо над аулом, запустить свои длинные руки в ущелье. Колхозники шли на кирпичный завод нехотя, считая, что колхозные дела надо решать у себя дома, не посвящая в них рабочих. Некоторые, правда, думали иначе: какие рабочие эти кирпичники? Зад в глине, перед в дегте. Приусадебные участки у них не меньше, чем у колхозников, и живности дай бог каждому. Рабочие тоже насторожились: почему их вмешивают в дела аула, когда у них свой завком, да и директор не подчинен председателю колхоза?
Собрание должно было состояться около заводской трубы в сорок метров высотой. Гитлеровцы потратили не одну сотню снарядов и мин, чтобы уничтожить трубу, служившую наблюдательным пунктом для наших корректировщиков артогня. От бомб вокруг трубы остались воронки. Одна бомба даже угодила в кольцевую печь. Пробоину удалось заделать. Труднее было восстановить пресс для изготовления кирпичей. На трубу то и дело взбирались мальчишки, чем приводили в ужас женщин и стариков. Хабиба пришла не одна, привела с собой подруг — еще не осушивших вдовьих слез Данизат, старую, согбенную Хадижу, молчаливую Каральхан, недавно похоронившую свою чахоточную дочь. Мисост, муж Каральхан, отбывал наказание за то, что «носил немецкой кобыле хвост»: восстанавливал молибдено-вольфрамовый комбинат в горах.
Народу собралось очень много; старожилы аула Машуко не помнили столь представительного собрания. И что удивительно — люди сошлись очень быстро. В прежние времена, бывало, оповестят колхозников об общем собрании, — они и тянутся по одному, являются кто к полудню, кто вечером; дескать, доили коров, ездили в лес, в город на базар. Теперь же словно и дел ни у кого никаких, все точно сидят и ждут, когда их позовут. Стосковались люди по нормальной жизни, когда все дела обсуждали вместе, вместе решали общие проблемы.
У основания трубы лежала часть разбитой глиномешалки. Она заменяла стол для президиума, то есть для Курацы и Апчары. Обе не заставили себя ждать. Лица у женщин озабоченные, губы сжаты, словно на слабые их плечи свалилась гора. Апчара глазами поискала мать. Все-таки как-то больше уверенности, когда Хабиба рядом. Мать не побоится, отстоит дочь, если на ту будут нападать…
Митинг открыла Кураца.
— Рабочие и крестьяне аула Машуко! — громким голосом взывала к толпе, будто перед ней, затаив дыхание, стояли по меньшей мере жители всего района. После этих слов в горле у оратора запершило, пришлось долго откашливаться. Слова, приготовленные заранее, разлетались, как стая птиц, в которую кинули черную папаху. Кураца вспомнила, как Хабиба начинает речь, когда хочет говорить о чем-нибудь важном: «Сегодня нашими устами говорит бог, а после бога…» — Кто же «после бога»? — мучительно думала она. И вдруг спасительное слово пришло. — Нашими устами сегодня говорит война, говорит фронт, который мы подпираем плечом. Он — наш владыка, он подчинил себе наши помыслы и действия и требует от каждого исполнения своего гражданского и человеческого долга. Мы подчиняемся ему и знаем, почему это делаем. Сегодняшний митинг тоже созван по велению войны. Спасибо всем, кто пришел сюда. Митинг объявляю открытым. Слово имеет Апчара Казанокова, председатель колхоза «Псыпо». — С этими словами Кураца отступила назад.
Апчара вытерла платком и без того сухие пунцовые губы, глянула куда-то вдаль; глаза, впившиеся в нее, не смутили девушку. Она заметила: колхозники встали особняком, рабочие сгрудились у сушилки. Колхозники, наверное, думают, что завод у них в гостях…
— Пусть никто не сомневается, — начала Апчара, — в том, что за голод, холод, лишения мы будем вознаграждены победой над врагом, встречей с отцами, братьями… Но сейчас мы еще переживаем трудное время. Рабочие и крестьяне аула Машуко, я обращаюсь к вам с просьбой, потому что без вас мы с Курацей не можем вытянуть план хлебозаготовок. Мы собрали урожай целиком. Все сдано в закрома государства. Но остается сдать еще чуть-чуть. А «чуть-чуть» — это всегда самое трудное. Во время скачек в заезде обойти соперника на полкорпуса, на голову куда сложнее, чем вихрем промчаться целый круг. Нам бы сделать еще два-три шага, продвинуться «на полкорпуса», и мы бы достигли цели. Доложить о выполнении плана — все равно что войску рапортовать о взятии города. Резервов у нас с Курацей нет. Остается только одно — сдать в счет плана часть урожая, собранного с приусадебных участков. План мы вам не устанавливаем. Кто сколько сможет, столько и даст. Кто во что оценивает победу… Кому победа дорога — даст больше, кто думает на чужом горбу перейти поток к берегу радости, найдет сто причин отказать. Если у кого-то нет зерна, пусть приносит мясо, молочные продукты. В пересчете — это тоже зерно.
Из толпы раздался голос:
— А кирпич и черепицу?
Кураца поняла — наступила опасная минута. Подобные выкрики могут сгубить дело.
— И кирпич можно, и черепицу можно, — сказала она, взглядом отыскивая в толпе тех, кто, по ее мнению, считал, будто к колхозным делам рабочие не имеют отношения. — Но кирпич и черепицу без наряда не получишь. Они на вес золота. Кроме того, сейчас не о кирпиче и не о черепице речь, а об урожае с приусадебных участков.
— Мы — рабочие… — Вперед протолкнулся невысокий коренастый мужчина с глубокими морщинами на небритом лице. Одет он был в рваную куртку, ватные штаны и калоши. Этого демобилизованного по ранению моториста Кураца с трудом сумела заманить на завод. До его прихода никак не удавалось наладить ленточный кирпичеделательный пресс, запустить двигатель. — Нам выделили участки под огороды. Рабочему человеку иначе не прокормить семью. На иждивение к государству, что ли, идти? Так государству вон какую армию прокормить надо. Потому я и вышел сказать колхозникам — на чужой каравай рот не разевай. Ищите по своим сусекам — глядишь, и обрящете.
— Правильно, Кузьмич! — поддержал кто-то рабочего.
— Коль кирпич на вес золота, зачем его менять на кукурузу?!
Кузьмич заговорил снова:
— Урожая, я так понимаю, для поставок не хватает. Почему? Ясно, почему: плохой был уход за кукурузой. Сорняк, стало быть, взял свое, победил культурные растения. Не подрубили его под корень, не помогли кукурузному стеблю. В такой борьбе не пушки, не танки нужны, а тяпки. Простые тяпки. Тяпкой орудовать по плечу мальчишке, даже девчонке. Про взрослых вообще толковать нечего. Начальничихи наши не подумали обо всем в свое время, а нам отвечать! Урожай из своего огорода! Нашли топор под лавкой.
— Неправду ты говоришь! Весь аул не покладая рук работал — кто на прополке, кто на сенокосе. Сорняк одолел — значит, не хватило сил. Кого же теперь винить? — Кураца хотела поставить моториста на место. — Теперь насчет «чужого каравая». Не чужой он. Колхозный. Это колхоз разрешает рабочим великодушно пользоваться приусадебными участками и пастбищами наравне с колхозниками.
— Да побираться-то вы почему пошли? Хороши руководители, нечего сказать! Мы отдадим вам свой урожай, потом придем к вам же: «Подайте, христа ради, кусок хлеба». Дадите? Не дадите. Стало быть, нам собирать манатки и топать с завода. Откуда тогда возьмутся кирпичи, что «на вес золота»?
— Правильно, Кузьмич, бей их в хвост и гриву! — подзадоривал моториста кто-то из товарищей.
Хабиба, стоявшая в окружении своих соседок, не вытерпела:
— Это кого же он должен «бить в хвост и в гриву»? — Выражение показалось ей оскорбительным, особенно по отношению к незамужней девушке. Угол платка, свисавший впереди, Хабиба резко закинула назад, как конец башлыка, словно собралась переходить бурный поток. — Да будет аллах моим врагом, если я позволю оскорбить дочь! Я вытащила ее из петли, потому что она была заложницей в руках фашистов. На моем лице еще не зарубцевалась рана, — смотрите: это гитлеровцы таврили меня, словно кобылицу, когда я ходила к бургомистру спасать Апчару. — Хабиба страшно разволновалась. Ей стало душно, она опять рванула платок на груди. — Моя дочь что — из твоих ноздрей вывалилась? Какое ты имеешь право обижать ее? — наступала она на Кузьмича. — Пусть встречу я на том свете своего светлоликого Темиркана с черным лицом, если кто-нибудь коснется ее пальцем. Она разве для себя просит кукурузы? Для Красной Армии. А из кого состоит Красная Армия? Из наших сыновей и братьев, — да прикроет аллах своей ладонью моего Альбияна. Пусть в глотке у меня застрянет кусок хлеба, который я пожалею воинам. Мы обязаны отдать все, что вырастили на своих огородах. С голоду не умрем. Крапиву будем варить, в лес пойдем — наберем диких груш побольше и будет пища. А весной — зеленый лук, молоко станем есть. Лишь бы сыты были наши славные воины! — Глаза Хабибы метали молнии, голос дрожал от возбуждения. — Кому кукуруза дороже, чем победа над врагом? Кому? Пусть он выйдет сюда, я хочу на него посмотреть. Я ему не «в хвост и гриву», я ему в душу запущу… — Что она запустит, Хабиба еще не придумала, но руку подняла так, словно держала в ной меч, — Такое запущу, будет помнить…
— Хватит, Хабиба. Я тебе слова не давала, — негромко сказала Апчара. Но в голосе ее ощущалась радость за мать, о бесстрашии которой и так уже ходили легенды с того памятного дня, как Хабиба явилась к бургомистру, совершив омовение и завернувшись в саван на случай, если ее убьют.
— А у тебя его и не буду брать! Ишь, тамада в юбке. Я тебе мать или ты мне мать? Мне слово предоставляет бургомистрское тавро. Вот оно! Видишь? — Хабиба дотронулась рукой до красноватого рубца на виске. — Этот знак велит мне стоять за правду, — Она вернулась на свое место, поправила волосы, потуже повязала платок, не обращая ни на кого внимания, но чутким ухом улавливая рокот одобрения, поднявшийся вокруг.
Вслед за Хабибой заговорила Апчара:
— Нет, не от плохого ухода за посевами у нас низкий урожай. Вспомните, как мы пахали! Целый месяц всем аулом вскапывали вручную землю. Разве лопатами осилишь две тысячи гектаров! Пахали, что могли, на коровах, а остальное сеяли по стерне. Спасибо Нарчо — трактор подарил колхозу. Но много ли на нем вспашешь? Он больше простаивал, чем работал. И с сорняком мы бились день и ночь. Школьники на поле, случалось, падали в обморок от голода, но не уходили домой: отойдут, и опять за тяпку. А сколько мертвых телят скинули коровы во время вспашки прямо в борозде…
— Какой дурак надоумил вас запрягать стельных коров в плуг? Это же вредительство! Вредительство чистейшей воды. — Кузьмич не собирался сдаваться.
— Указание.
— Откуда? Кто его дал?
— Чоров! Председатель исполкома товарищ Чоров. Вот кто! Мы не имеем права его ослушаться. В боевой обстановке за невыполнение приказа командира знаете что бывает…
— Но весенняя вспашка — это же не фронтовая атака. Доложили бы товарищу Кулову. Дескать, лишаемся приплода, а без приплода животноводство — ничто. Кирпичом и черепицей не заменишь теленка!
В толпе кто-то поднял папаху над головой. Кураца узнала старого Гулю Ляшевича, возглавлявшего мельничный совет в период оккупации, пока не пришли фашисты и не назначили бургомистра. Это был, скорее, совет старейшин аула, избравший местом своего постоянного пребывания самую большую мельницу на Чопраке. Гуля Ляшевич был немногословен, но каждое его слово ценилось слушателями.
— Не хочешь ли ты говорить, Гуля? — спросила старика Кураца.
— Если аульчане не откажутся послушать меня… — Гуля Ляшевич надел папаху на голову, не торопясь вышел к разбитой глиномешалке. — Как ни старался Гитлер, — начал он неторопливо, — не пошатнул обычаи наши, как не пошатнул он наши горы. Кураца и Апчара, да не коснется хула имен этих женщин, просят подпереть их плечом. Надо ли для этого собирать сход? Старики, хранители мудрости, без схода могут вынести свой приговор делу. И этот приговор никто не посмеет бросить в горный поток, если хочет, чтобы прах его родственников был предан земле, как велит закон предков, чтобы в радостный день у него за столом звучали тосты достойнейших, если рассчитывает на помощь соседа, когда по воле аллаха окажется под копытами чужого коня… Аул всегда жил, как пчелиный рой, люди всегда, были спаяны. Вспомните год, когда Советская власть только-только встала на ноги. Страна голодала, край наш голодал, семьи, а то и роды вымирали целиком. Но Бетал Калмыков сказал: «Красная Армия не должна голодать». Он призвал республику отдать скот, чтобы накормить красноармейцев. Помню, Кабарда собрала двенадцать тысяч голов… Я был среди тех, кто гнал это бесконечное стадо к железной дороге…
Оживились и другие старики:
— Бетал как говорил: имеешь две головы — одну отдай Красной Армии.
— Бетал сказал — точно гвоздь забил: такое слово назад не возьмешь.
— И сегодня надо гвоздь забить, — продолжал Гуля Ляшевич. — В трудный час пришла к нам за помощью Апчара. Кто же другой ее поддержит?
— Пусть вечно не разлучится мудрость с твоей сединой, — похвалила старика Хабиба.
— Поддержать Апчару мы должны не словами, — Гуля Ляшевич повысил голос, — а делом: часть урожая с приусадебного участка — это само собой. Но, может, у кого бычок есть, овца, живность какая, — пусть продаст колхозу по заготовительной цене. Мясо — тоже дело… Ребятишек надо послать в лес с корзинами. Соберут диких груш — отвезем их и степные края — тоже поменяем на зерно. Раньше кондитерская фабрика платила за лесные плоды хорошие деньги, жаль, ее еще не восстановили. В лесу и дикая груша растет, и яблоня; там чинаровые орехи, мушмула — все есть. Бери, не ленись. Старики могут плетней понаделать для обмена в безлесных местах. Мы всегда промышляли этим в свободное время. С миру по нитке. Апчаре — план. — Лицо старика озарила улыбка.
В толпе захлопали.
— Да будет ровной дорога под твоими ногами.. — Кураца была очень благодарна старику, но и своего моториста не хотела дать в обиду аульчанам. — А на Кузьмича не сердитесь. У него столько ртов в семье — путает, кого из детей как зовут.
— Если уж менять скот, на кукурузу, то давайте начнем с нашей свинофермы. Сразу перевыполним план! — как бы в шутку выкрикнул кто-то из группы аульчан, стоявших вокруг муллы. Захотел угодить духовному лицу. Гуля Ляшевич внимательно посмотрел на Апчару — как она воспримет колкие слова.
Апчара хотела было осадить подхалима, но в этот самый миг увидела, как на территорию завода въезжает линейка комиссара. Рядом с Доти Матовичем сидела незнакомая женщина. Нарчо лихо «затормозил» у самой заводской трубы. Апчара с радостью подумала: «Подкрепление! До чего же вовремя приехал Кошроков!» В толпе зашептались:
— Уполномоченный по хлебу!
— Дела, стало быть, неважные.
Кошроков проворней, чем раньше, сошел с линейки, еще издали подняв свободную руку:
— Продолжайте, продолжайте. — Он пожал руки Апчаре и Кураце. Нарчо немедленно принес ему откуда-то табурет. Но Доти Матович увидел Хабибу и, конечно, пошел к ней здороваться. Только после этого он сел, оглядываясь по сторонам.
— Доти Матович, как хорошо, что вы приехали! Посмотрите на наших храбрецов, которые боятся, что будут голодать, и не хотят поделиться своим добром с солдатами.
— Дело это добровольное, милая Апчара. Заставить мы никого не можем.
— Доти Матович, выступи, скажи хоть два слова, — взмолилась Апчара. Она наклонилась к комиссару, обеими руками обхватила его локоть, словно намеревалась приподнять гостя с места.
— Очень просим, поддержи нас, — заговорила и Курица.
Доти встал, оглядел собравшихся. Народу было много. В основном, женщины, старики, инвалиды. В стороне на линейке продолжала сидеть Анна Александровна. Она терпеливо ждала, когда до нее дойдет очередь, а пока приглядывалась ко всему, что видела, к людям, с которыми ей предстояло работать.
Доти Матович поправил на себе гимнастерку, откашлялся. С чего бы начать?
Апчара воспряла духом:
— Слово имеет Доти Кошроков, уполномоченный обкома партии по нашему району, комиссар…
— Ну, ну! — Доти не дал Апчаре договорить. — Был комиссаром, теперь директор конзавода… Дорогие товарищи, я рад, что ненароком попал на такой многолюдный митинг…
— Рабоче-крестьянский, — не удержалась Кураца.
— Тем более. Кукуруза собрала и рабочих, и крестьян. Значит, у всех одна и та же забота, одна и та же дума — как пособить общему делу, как помочь доблестной Красной Армян громить врага в его логове. Вы, наверное, знаете, что наши войска уже вышли к берегам Тисы и Дуная. У гитлеровской военной машины колеса отваливаются одно за другим. Финляндия безоговорочно приняла условия союзников…
Толпа зааплодировала.
— В Прибалтике отрезана Курляндская группировка, тридцать фашистских дивизий прижаты к морю; путей отступления у них нет. Война вернулась туда, где зародилась, и перед ее беспощадным кровавым ликом теперь оказались те, кто несколько лет назад мечтал о мировом господстве. Дорогие друзья, победа наша близка. Но враг еще не повержен окончательно, еще не просит пощады. Он будет сопротивляться с упорством раненого зверя. Поэтому усилия всех народов Советского Союза ныне направлены на то, чтобы добить Гитлера. Для этого ничего не жаль. Для этого надо всем имеете делать общее дело, не рассуждая: это — мое, а это — чужое… Разве дагестанцам некуда было девать стекло, которое они вагонами прислали кабардинцам? Грузины, армяне эшелонами отправляли сюда лес, металл, цемент, электромоторы, строительные материалы. Ростовчане? Не они ли отдали нам для восстановления конзавода тридцать лошадей? Мой «ординарец», Нарчо, не даст мне солгать: он сам ездил за кобылицами…
При этих словах Нарчо словно вырос на целую голову. Он даже хотел привстать и показаться, но на него и так смотрели во все глаза.
— Все это наши братья совершили во имя Победы! — Доти перевел дух. — Тот, кто не готов на жертвы, отдаляет, пусть на миг, час нашей победы. Последний шаг всегда — самый трудный, ему путник отдает последние силы… Апчара и Кураца просят у вас в этот решающий час не жизнь, не золота, они просят у вас кукурузы… Что же, тот, кому жалко расставаться с нею, пусть не расстается. Но я уверен — нет среди нас таких, кто именно сегодня захочет есть чурек под одеялом и не глядеть людям в глаза… ведь на весы истории в наши дни легла судьба всей страны, всего человечества. Жизнь и хлеб легли рядом…
Доти опустился на табурет. Наступила тишина. Говорить больше было нечего. Взволнованная Апчара просто сказала, сколько надо было бы сдать кукурузы:
— Хоть бы по два пуда. Кто пощедрей, может, даст больше. — Сама она в уме уже давно подсчитала, сколько хлеба не хватает для выполнения плана. — Зерно свозите завтра с утра на колхозный двор. Учет буду вести я сама. Весовщиками будут старики из мельничного совета. Все.
Кураца поспешила добавить:
— Рабочие завода должны сдать столько же, сколько колхозники. Завтра с пяти утра я буду ждать их в колхозном дворе.
После митинга Кураца позвала гостей в небольшую комнатушку, носившую громкое название «кабинет». В нем, кроме однотумбового некрашеного стола с телефоном и нескольких расшатанных, «поющих» венских стульев, не было ничего. Единственное окно наполовину заложили битым кирпичом. Рачительный директор завода не могла тратить целые кирпичи на свои удобства. Подоконник украшал горшок с цветами и глиняный кувшин для воды.
— Я и знать не знал о вашем рабоче-крестьянском митинге, попал как кур в ощип, — смеялся дорогой гость, оказавшись в центре внимания. — Мне сказали: «Казанокова на заводе», я и завернул сюда, хотел сделать Апчаре сюрприз — представить зоотехника.
Анна Александровна в своем потрепанном пальтишке, закутанная в платок, села у окна рядом с комиссаром. Все ей было внове здесь — люди, уклад жизни. Живыми карими глазами она с интересом рассматривала окружающих, худыми натруженными руками разглаживая юбку на коленях. По бледному лицу молодой женщины было видно, что на коротком своем веку она знала немало горя. Анна и выглядела старше своих лет.
— Айтек рассказывал о тебе прямо с восторгом. — обратилась к ней с улыбкой Апчара, желая ободрить смущенную гостью.
— Айтек и Нарчо останавливались у меня. Эти несколько дней мы дружно прожили, хорошо, — скромно отозвалась Анна. — От них я и узнала о вашей свиноферме… Между прочим, со слов Каскула я знала, что свиней тут не слишком жалуют.
— Это точно. Дай волю кое-кому из наших верующих — заживо сожгут животных, — засмеялась Кураца.
— Есть и христиане среди кабардинцев. Но те моздокские. Я даже хотела поехать к ним поискать свинарок, — Апчара вглядывалась в лицо Анны, старалась понять, не испугалась ли она, захочет ли остаться среди людей, которые не выносят свиней. Даже ее заместитель по животноводству (она обязала его ежедневно докладывать о положении дел на свиноферме) каждое утро, подъехав верхом, лишь издали справлялся у свинарок, как идут дела, выслушивал жалобы и уезжал восвояси. Свинаркам он вообще не подавал руки.
— Анна, а как твоя фамилия?
— Крысько, — ответила гостья. Я — Анна Александровна Крысько.
— Мы будем звать тебя по имени, ладно? У нас отчеством редко пользуются. А откуда ты эвакуировалась?
— Из Харьковской области. Село наше Варваровка… — Анна понемногу разговорилась, преодолев скованность. Когда положение в районе Харькова стало тревожным, решено было вывести скот. Анне и двум ее помощницам пришлось туго.
— Скота гнали на восток видимо-невидимо, — рассказывала женщина. — Жара, пылища. Тащимся, куда глаза глядят. Непоенный скот одичал. Степь вся усеяна трупами телят, подудохлыми коровами. Мы втроем с Гошкой едем на арбе. Сколько дней мытарствовали — не помню. Нагнали нас немецкие танки. Часть скота гитлеровцы отправили на бойню, часть — прямо в Германию. Забрали у меня и двух моих девчат. Куда их увели — не знаю. Меня оставили, пожалели — из-за ребенка, что ли. Я нашла убежище в Ростовской области, на хуторе, где к тому времени не осталось ни лошадей, ни людей. Я заняла чью-то хатенку, хозяйничала, как могла. Потом появились люди. С ними зиму и прозимовала…
— А из родных у тебя кто-нибудь остался? — спросила Кураца.
— Писала домой, ездила: от нашего хутора десятка два печных труб осталось, больше ничего. И спрашивать некого было. Я снова вернулась на конзавод. Теперь вот к вам переехала…
Анна смолкла. Воспоминания о пережитом дались ей нелегко. Она побледнела и, кажется, с трудом сдерживала слезы. Доти Матович решил вмешаться и перевести разговор в другое русло.
— Война кончится, будем мемуары писать, — весело заговорил он. — Сам помышляю о целой книге воспоминаний. Но это потом. А сейчас скажи-ка лучше, Апчара, где Аннушка будет жить. Ферма далеко от аула, она, сама понимаешь, с ребенком. Ходить туда-сюда — подметок не напасешься.
— Ходить мы ее не заставим. Автомобиль не обещаю, но транспорт в одну лошадиную силу дам. У меня у самой такой же транспорт — бидарка.
— Вещь безотказная. Нигде не застрянет. — Кураца искренно была уверена, что этот ящик на двух колесах — одно из величайших изобретении человечества.
— Для ее комплекции одной лошадиной силы, пожалуй, даже многовато. Ее ветром сдует. Правда, Аннушка? — Кошроков шутил, улыбался. Но радость видеть Апчару отравляло какое-то тревожное предчувствие. Доти успокаивал себя: ведь мечта его сбылась — он сумел ввести конзавод в строй, оправдал доверие руководства и, конечно, опроверг мнение, будто он так болен, что не годен больше на серьезные дела.
Зазвонил телефон. Кураца подняла трубку.
— Ирина Федоровна? Добрый день… Кто? Товарищ Кошроков? Да, здесь. Выступал у нас на митинге. Что? Да, мы с Апчарой митингуем, и еще как!
Ирина бурно радовалась, что отыскала наконец Доти Кошрокова. Оказывается, она с утра обзвонила все вокруг — и на конзавод звонила, и на заготпункт, и даже в больницу. Кулов поручил ей «достать Кошрокова хоть из-под земли». Необходимо его присутствие на бюро.
Доти, волнуясь, взял протянутую ему трубку. «Дошла моя молитва до неба, решили все-таки послать на фронт». Сам того не замечая, он шагнул к телефону, впервые не беря палки.
— Здравствуй, Ирина. Догадываюсь, почему ты меня разыскиваешь. Кулов уже говорил с ГлавПУРом?
— Во всяком случае два раза говорил с Москвой, — отвечала Ирина. — Я сама слышала.
Доти едва не подскочил от радости. Чутье его не обмануло. Вот откуда предчувствие чего-то неожиданного, важного.
— Где там мои ординарец? — Телефонный звонок окрылил Доти. Он с презрением глянул на свою палку: это ты, дескать, хотела помешать мне вернуться в строй… Не вышло. Труба зовет… «Но куда пошлют? — спрашивал он себя. — На какой фронт?»
На пороге появился Нарчо:
— Я здесь, Доти Матович.
Голос Кошрокова зазвучал с нарочитой строгостью:
— Ординарец, я тебя не узнаю, как докладываешь?
Нарчо мгновенно подтянулся.
— Товарищ комиссар, рядовой Додохов по вашему приказанию явился!
— То-то. Это уже по уставу. — Доти ласково оглядел слегка сконфуженного паренька. — Теперь ты должен говорить только на языке солдатской службы. Ты уже не на гражданке.
— На фронт, да? — У Нарчо загорелись глаза. — Прямо сейчас?
— Нет, сначала поедем в обком к Кулову. Там узнаешь все остальное. Закладывай лошадей и объявляй готовность помер один.
Нарчо как ветром сдуло.
— Неужели на фронт? — Апчара встревожилась не на шутку. Густой румянец залил ей лицо. Она пыталась улыбнуться, но губы дрожали.
— Эх, Чарочка-Апчарочка! Разве ты не знаешь, что я сплю и слышу зов трубы?! Меня вызывают в обком на заседание бюро. Для чего — не знаю. Может быть, скажут: «Кошроков, у нас партконференция на носу, а с планом неувязка». Буду оправдываться, скажу, провели рабоче-крестьянский митинг, передислоцировались с полей на огороды. Авось все будет хорошо…
Доти видел волнение Апчары. Он испытывал в этот момент самое настоящее счастье. Такого с ним еще не бывало. Он шагнул к двери. О, как ему хотелось выйти без палки, но пришлось остановиться.
— А что ж ты Нарчо тут говорил? — Апчара схватила палку Доти, прижала ее к груди, касаясь губами набалдашника.
— Ну, — замялся комиссар. — Понимаешь, у Кулова был разговор с Москвой, по всей вероятности, обо мне. Если хочешь, на обратном пути я заеду к тебе и все расскажу.
— Очень хочу! Я буду ждать. Вечерами в правлении я провожу оперативки с бригадирами. Сижу допоздна. Заезжай.
— Договорились. — Доти взглянул на Анну. — А зоотехника, значит, оставляешь. Правда, муж ее будет, наверное, работать у меня на конзаводе… Аннушка, я правильно понял: Каскул — твой муж?
Анна Александровна смутилась.
— Что вы! Он просто жил у меня, помогал… Последнее время что-то вообще не появлялся.
— Ну, ты еще молодая. Смотри, чтобы тебя в горы не умыкнули. Не перевелись пока джигиты…
— Откуда? Все на войне, — улыбнулась Анна.
— Так ведь вернутся же с войны! Знаешь сколько свадеб будет! Фронтовики! Кавказцы! С ними шутки плохи. — Доти направился к линейке в окружении женщин, стараясь шутками развеселить их, особенно Апчару, молча шедшую рядом.
— Ну, до свидания.
Линейка с гулом покатила прочь. Нарчо вдохновенно крутил кнутом в воздухе и посвистывал. Он не ехал — летел, в ушах у него гремел бой…
Забегая вперед, скажем, что Апчара сама не ожидала, что добьется таких успехов в свиноводстве — столь непривычной для кабардинцев отрасли хозяйства. Три четверти колхозного плана дала ее свиноферма, и Апчара, таким образом, оказалась в числе хозяйств, больше всего сдавших мяса государству. Она души не чаяла в заведующей свинофермой. Анна оказалась превосходным работником. Настоящим знатоком дела. Апчара Казанокова стала первым председателем колхоза, снабжавшего мясом даже детские учреждения. Прочитав об этом в газете, Зулькарней Кулов скажет: «расточительство» — и предложит потребсоюзу скупать у Казаноковой мясо для снабжения чайных, входивших тогда в моду…
Анна на своей бидарке зря не раскатывала. Она наладила отношения со столовыми и чайными и добывала там пищевые отходы для свиней. Особенно ей помогал госпиталь, где лечились раненые…
Бюро обкома обычно заседало целыми днями, нередко приходилось задерживаться и до утра. Проблем было великое множество. Неотложные хозяйственные вопросы, требующие нового подхода, вопросы, связанные с расстановкой кадров, восстановлением культурных и образовательных учреждений. Слушались и персональные дела — наследие оккупации… За длинным столом, крытым сукном, члены бюро иногда просиживали сутками. В перерывах буфетчица Тамара, веселая, миловидная брюнетка, кормила их своей скудной едой, поила крепким горячим чаем.
Ирине Федоровне Казаноковой приходилось то и дело, взяв Даночку вечером из детского сада, приводить ее в обком. Она давала девочке игрушки, просила «не мешать дядям». В обкоме Даночка освоилась быстро. Польше всего ей, конечно, нравилось бегать в буфет. Добрая Тамара совала ребенку то кусочек сахару, то пирожок с повидлом. На вопрос соседки: «Даночка, куда ты пойдешь сегодня вечером?» — девочка отвечала: «В обком». — «А что ты там будешь делать? » — « Пирожки кушать»…
Доти Кошроков шел по коридору бодро, высоко подняв голову. Увидев его, Ирина вскочила с места:
— Наконец-то, Доти Матович! Еще раз здравствуйте.
— Здравствуйте, Ирина. Жаль, не могу передать тебе привет от Альбияна: давно его не видел.
— Зато я могу передать вам его поклон. Он только что прислал письмо, спрашивает о вас, знает, что вы директор конзавода…
— Где он — неизвестно?
— Обратный адрес — один цифры. Полевая почта. Разве поймешь?..
— Ну да. Конечно. Но важно, что он жив-здоров.
Раздался звонок, и Ирина тотчас скрылась за обитой дерматином внушительной дверью. В тот момент, когда она открывала ее, раздался голос Кулова: «Не приехал еще?» Услышав утвердительный, ответ, Зулькарней Увжукович оживился:
— Чего ж он там сидит?
Ирина, стоя в дверях, позвала:
— Доти Матович, проходите!
Кабинетом и одновременно залом заседаний бюро обкома партии служила большая комната с тремя окнами. В правом углу стоял большой дубовый письменный стол под голубым сукном. К нему был приставлен телефонный столик, где аккуратно, в понятном лишь владельцу стола порядке разместилось шесть телефонных аппаратов; один — полевой в зеленом деревянном ящике. В кабинете было душно, но окна не открывались, чтобы на улице не слышали слова выступавших.
— Садись вот сюда, Доти Матович, — сосредоточенный, хмурый Кулов указал комиссару на свободный стул неподалеку от молоденькой стенографистки.
Доти кивком головы поприветствовал сидевших в зале. Все повернули в нему головы, многие дружелюбно заулыбались. Не пошевелился лишь Чоров, с опущенной головой сидевший на противоположном конце стола заседаний. Неподалеку от Чорова Кошроков заметил Бахова в новенькой военной форме, но все еще с полевыми погонами — свидетельством того, что борьба с бандитизмом в горах не закончилась.
— Докладывает Сосмаков, — объявил председательствующий. Талиб Сосмаков встал, раскрыл какую-то папку. Чоров еще ниже пригнулся к столу.
— Семь минут тебе хватит? — спросил Кулов.
— В семь не уложусь. Минут двадцать-двадцать пять…
В зале зашумели:
— Пятнадцать — не больше!
— Документы придется зачитывать.
— Зачем документы? И без них все ясно, — возразил Кулов.
— Я буду предельно краток. Опущу даже историю жизни Чорова, хотя она могла бы кое-что объяснить. По крайней мере, по ней было бы легче установить связь между событиями прошлыми и нынешними.
— Ты выкладывай факты. Связь между ними мы будем устанавливать сами. — В голосе Кулова зазвучал металл. Не говоря более ни слова, он углубился в справку по делу Чорова, подготовленную специальной комиссией обкома партии. Сосмаков спросил:
— А где автор письма? Ему бы надо быть здесь…
В дверях появилась Ирина.
— Пригласи Куантова, — распорядился Кулов. Зураб нерешительно переступил порог, от смущения и робости не зная, куда стать, где сесть. Кто-то из работников обкома предложил ему стул. Журналист опустился на него осторожно, не решаясь даже глядеть по сторонам. Костыли он беззвучно поставил рядом.
Для Доти Матовича все это было ново, неожиданно. Он с интересом разглядывал автора статьи, давшей пищу для сегодняшнего обсуждения. «Да, Чоров, видно, горит синим пламенем», — подумал он. В этот момент заговорил Сосмаков.
— Только факты? Хорошо, я начну с того, какой урон Чоров нанес животноводству своим непродуманным решением согнать коров на еще не восстановленные формы, когда кормовой базы для общественного поголовья скота не было и в помине. Потом он убедился, что скот кормить нечем и отменил приказ, но это обошлось району очень дорого. С мнением руководителей хозяйств, опытных, знающих людей, Чоров не считался нисколько.
— Он же один в районе! С кем ему советоваться?
Сосмаков не оценил иронии Кулова.
— Почему? Актив ведь есть. Один Батырбек Оришев чего стоит. Кстати сказать, Оришев-то как раз и не послушался Чорова, отказался забирать у колхозников коров, розданных под сохранные расписки, раньше времени. И выиграл. У него не было падежа.
— И Апчара Казанокова.
— Совершенно правильно. Но каких нервов это стоило молодому председателю!
Талиб Сосмаков методично перечислял промахи, ошибки, просчеты Чорова. Зураб Куантов слушал все это, еще больше убеждался в своей правоте и необходимости того, что он совершил. Он даже в какой-то момент с вызовом поглядел на Чорова, как бы говоря: а ведь ты пугал меня, что письмо мое не дойдет до Кулова. Видишь, дошло…
Сосмаков назвал многое из того, что теперь знал и о чем хотел поговорить с Куловым Кошроков. Куантов опередил его со своим письмом. «Молодчина парень, — думал комиссар. — Смелый, бросил вызов самому большому начальнику в районе».
После обстоятельного доклада Талиба Сосмакова, слово взял Бахов, принимавший участие в проверке фактов, изложенных в статье Зураба Куантова. То, о чем собирался говорить Бахов, естественно, со статьей никак не было связано, но Кулов уже был в курсе дела. Это была капля, переполнившая чашу, и какая капля.
— Помните день эвакуации, лето сорок второго года, — обратился к собравшимся Бахов, — когда на сборы нам были даны уже часы, а то и минуты? На станцию, неизвестно почему, прибыл эшелон со зверинцем.
— Совершенно верно, — откликнулся кто-то. — Одни решительный лев, а может, тигр — не помню точно, сделал тогда Чорову отметку на одном деликатном месте.
— Бог шельму метит. — Сосмаков был уверен, что сострил удачно, никто не рассмеялся в ответ. Кошроков даже насупился, считая шутливый тон неуместным, когда речь идет о судьбе человека.
— Да, так и было, — согласился Бахов. — Звери, попав к немцам, кстати сказать, погибли. Гитлеровские молодчики накидывали стальные петли на шеи тиграм, медведям, пантерам, душили их, сдирали шкуры и отправляли домой — смотрите, мол, как мы охотимся на Кавказе.
— Какое это имеет отношение к Чорову? — удивился Сосмаков.
— Прямое. Он эвакуировался с этим зверинцем и тоже попал в немцам в руки. Но с него шкуру не спустили, как со львов и тигров. А узнали об этом мы только теперь, узнали от свидетелей.
Чорова затрясло. Какие еще свидетели? Он, разумеется, и вообразить не мог, что вся правда о нем стала известна Бахову от Каскула. Каскул решился наконец и пришел к Бахову с чистосердечным признанием во всем, что сделал. О Чорове он рассказал по просьбе Айтека, даже не подозревая, кто был его бежавший пленник. Каскул понимал, что его неизбежно ждет тюрьма, но спокойная совесть теперь казалась ему дороже свободы. Он искренно надеялся искупить вину и вернуться к нормальной, честной жизни, где не будет места страху, ночным ужасам. Он о многом передумал после разговора с Оришевым, и любое наказание считал справедливым.
Бахов постепенно восстанавливал события, о которых — Чоров не сомневался — никто никогда не должен был узнать.
Эшелон со зверями катился вперед, пока его не остановили орудийные выстрелы. Чоров приподнялся на платформе, где лежал, и с ужасом увидел, как со стороны леса на них несутся немецкие танки. Впереди какие-то вагоны уже горели, какие-то сошли с рельсов. С платформ покатились клетки. Со страху Чоров позабыл о ране, нанесенной ему тигром, и все эти часы ощутимо дававшей себя знать.
Вслед за танками показались и мотоциклеты с солдатами. Поезд, охваченный огнем и дымом, стоял неподвижно. Немцы с интересом рассматривали животных, поначалу не обращая внимания на людей. То и дело слышалось восхищенное: «вар», «леве», «ланге»…
Потом людей выстроили тут же, на поляне, под палящим солнцем. Служителям зоопарка приказали накормить зверей.
Одновременно гитлеровцы отделили от толпы женщин с детьми и в сопровождении автоматчиков погнали их к лесу. Вскоре оттуда раздались длинные очереди, раздирающие душу человеческие вопли. Остальных построили в несколько нестройных шеренг лицом к немцам. Чоров встал в заднем ряду.
— Коммунисты, выходи! — раздалась команда.
Шеренги качнулись. Было ясно, что коммунистов ждет участь только что расстрелянных детей и женщин. Команда повторилась. Вдоль строя двинулся офицер гестапо с двумя автоматчиками. В руке у него самого был «парабеллум». И тогда из толпы вышла немолодая женщина с сединой в волосах и остановилась перед гестаповцем, гордо подняв голову. Кто она, откуда — никто не знал.
— Я коммунистка!
— Кто еще? Становись рядом с ней! И кто из НКВД — тоже! — рявкнул переводчик.
Голова Чорова пылала. Он был обязан сделать три шага и встать плечом к плечу рядом с этой бесстрашной женщиной, но ноги не слушались, они будто приросли к земле, налились свинцом. Вперед вышло еще несколько человек, один — совсем старик. По команде гестаповца они двинулись туда же в лес. Оставшихся пересчитали, выстроили попарно и под конвоем повели в сторону станции, утопавшей в зелени.
Пленных пригнали на свиноферму. Нестерпимый запах говорил о том, что свиньи были здесь совсем недавно. В яслях для поросят даже подстилка еще не остыла. Рана Чорова, по-видимому, воспалилась, двигаться стало трудно. Чоров боялся, что поднимется температура: тогда — конец. Немцы не возятся с больными. Для больных у них одно лекарство — пуля… Он устроился где-то в углу и затих. Это лагерь. Отсюда путь только на тот свет. Дай бог, чтоб смерть не была долгой и мучительной… Не сегодня, так завтра их всех постигнет участь той мужественной женщины, что добровольно шагнула навстречу гибели.
В зале уже совсем было нечем дышать. Коммунисты слушали, размышляли, думали о своем. И Зулькарнея Кулова история Чорова вернула к событиям двухлетней давности. Он уже не слушал Бахова, поскольку был теперь посвящен во все детали «дела» Чорова. Ему вспоминался август 1942 года. В тот памятный день он только-только вернулся с высокогорных пастбищ. На столе за время его отсутствия выросла гора газет и журналов. Но он не протянул к ним руки. Посте пыльной, утомительной, дорожной тряски хотелось выпить стакан крепкого чаю. Зулькарней Увжукович уже пошел было к двери, но по привычке остановился у большой школьной карты, висевшей на стене. На этой карте ежедневно по сводкам Совинформбюро переставлялись красные и синие флажки, обозначавшие продвижение немецко-фашистских войск, захваченные города, железнодорожные узлы. Это с безукоризненной аккуратностью делала Ирина Федоровна. Кулов мысленно передвинул несколько флажков еще ближе к Кавказу и ужаснулся, подумав, что гитлеровцы вот-вот достигнут предгорий. А сверху — никаких директив, поступай как знаешь…
Его размышления прервал междугородный телефонный звонок.
— Зулькарней Увжукович?
— Да, я. — Кулов не мог понять, кто у аппарата.
— Говорит ваш сосед Михаил Алексеевич. Не узнаете?
— А-а… — Кулов не решился произнести вслух фамилию собеседника. — Теперь военные фамилии не называют. Но вас я узнал.
— Я и сам еще не привык к этому. Да что поделаешь — война предлагает свой язык.
— Конечно, товарищ первый. Вы где-то рядом?
— Я в Пятигорске. Хочу повидаться с вами, и как можно скорее. Через полтора-два часа сможете приехать?
— Приеду. Одному ехать, Михаил Алексеевич, или прихватить с собой еще кого-нибудь из руководящих работников?
— Смотрите сами. Совещание будет чрезвычайной важности. Ваше присутствие необходимо. Приезжайте — и прямо в зал заседании горкома партии.
«Наконец вспомнили и о нас», — подумал Кулов, все время ждавший директив сверху. Звонил член Военного совета Северо-Кавказского фронта, начальник Ставропольского краевого штаба партизанских отрядов.
— Немедленно выезжаю. — Голос Кулова слегка дрожал от волнения. В голову ему пришел нелепый вопрос: ел он сегодня или нет? Зулькарней Увжукович рассердился на самого себя: не хочется есть, значит, ел! Нашел о чем беспокоиться… Он нажал на кнопку и велел появившейся в дверях Ирине к восемнадцати часам вызвать к нему членов бюро обкома партии и совнаркома, живущих в городе, первых секретарей райкомов партии и председателей райисполкомов.
— Пусть ждут моего возвращения.
Ирина Федоровна даже оробела, увидев, как изменился Кулов в лице. «Дело худо, — решила она про себя, — надо эвакуироваться». Но спросить ни о чем не посмела. Многие горожане уже третьи сутки сидят на чемоданах, соображала она, ждут приказа. Одни собираются в Орджоникидзе, чтобы потом махнуть через перевал, другие в Махачкалу. Кое-кто еще вчера оставил город, не дожидаясь команды. Руководящие работники даже ночью не покидают свои кабинеты.
Кулов позвонил Талибу Сосмакову и Бахову. Оба явились тут же. Зулькарней Увжукович сел вместе с ними в машину, ничего не объясняя. Они тоже не осмелились ни о чем спрашивать. По озабоченному виду Кулова было ясно, что впереди их ждут дела чрезвычайной важности.
— Куда мы едем — можно узнать? — не вытерпел наконец Сосмаков.
— Приедем — узнаешь, — буркнул Кулов.
— Разве джигит спрашивает: «куда»? — Бахов иронически взглянул на Талиба. — Джигиту постучат в полночь плеткой в окно — он немедленно мчится седлать коня. Зачем — это он узнает в пути. Так было у наших предков… — Судя по сводкам Совинформбюро, настал критический час. Это он почувствовал и по тону члена Военного совета. Приближается грозная опасность…
До Пятигорска — чуть ли не десять рек. У каждого моста — пост. Быстро ехать удавалось редко. То и дело приходилось уступать дорогу вереницам подвод, вьючных лошадей, толпам людей, шедших навстречу. Большую часть пути тащились по обочине, пассажиров кидало из стороны в сторону, словно кукурузные початки. Сосмаков хватался за голову, морщился, тихонько посапывал.
— Останавливайся по первому требованию красноармейцев. Говорить с ними буду я, — объяснял Бахов шоферу.
Часовые относились к форме и документам Бахова с должным уважением; машина снова набирала скорость и неслась, оставляя позади клубы желтоватой ныли. Слева, на фоне синего неба, высилась горная гряда, сияя белизной; справа раскинулись кукурузные поля. Неделя, другая, и настанет пора уборки. «Что же будет? Что же будет?» — неотвязно звучало в голове секретаря обкома.
— От Сальска до Ставрополя сколько километров? — обернулся Кулов к спутникам.
— Около двухсот, — ответил Сосмаков.
Кулов больше ни о чем не спросил, занятый своими мыслями. От Ставрополя до Пятигорска километров, считай, полтораста. Успеет ли он осуществить план эвакуации? Промышленное оборудование ждет вагонов на станциях.
— Мне удалось узнать по нашим каналам, — заговорил Бахов, — что Нацдивизия дерется не на жизнь, а на смерть. Героически сражаются бойцы. Прямо под танки бросаются со связками гранат.
— Где — не знаешь? — оживился Сосмаков.
— Северо-восточной Сальска.
— Наши оставили Батайск…
— Да. Еще вчера. — Бахов вспомнил потрясшую его подробность. — На пути гитлеровцы обнаружили минное поле. Как его разминировать? Собрали жителей поселка — женщин, детей, стариков, сказали им: «Тут расположится воинская часть, оставаться никому нельзя, идите, мол, на Кушевку». Набралось человек полтораста, им скомандовали: «Шагом марш!» и дали очередь из автоматов, чтобы шли поживей. Едва несчастные миновали поселок, раздался грохот: это начали рваться противотанковые мины… Так образовался безопасный проход, и мотопехота уверенно устремилась вперед по трупам. Танки и броней пики давили раненых, искалеченных…
— Звери. Лютые звери. Других слов не подберешь. — Талиб снял шляпу, нервно провел ладонью по лысине. Потоку эвакуированных не было конца. Сосмаков подумал: «Чего ж мы-то медлим?»
Машина подкатила к трехэтажному зданию с заклеенными крест-накрест окнами. Там размещался горком. Некогда шумный, оживленный курортный город опустел, притих. У подъезда и за углом стояли запыленные легковые машины, «козлики», грузовики, линейки, лошади под седлами. Кулов понял: на совещание особой важности приглашено немало народу. У входа проверяли документы, чего никогда не было раньше. Бахова представители НКВД узнавали и без удостоверения.
— Зал заседании налево по коридору, — предупреждали входящих.
Кулов и его спутники сели с краю на свободные места. И тут же в зал вошел Михаил Алексеевич. Сорокалетие его совпало с назначением на пост члена Военного совета фронта. К высокой стройной фигуре командира очень шел военный мундир. Но сам Михаил Алексеевич к нему несколько не стремился. Прежде он работал в Центральной контрольной комиссии парткома РКИ, в партийных органах, работал увлеченно, с энтузиазмом, и очень полюбил спои дело. Теперь ему предстояло осваивать новую важную науку. Большие ясные глаза его смотрели строго, сосредоточенно, на высокий лоб ниспадала прядь каштановых волос… Собравшиеся затихли, напряженно ожидая начала заседания.
Член Военного совета сразу перешел к делу.
— Об обстановке говорить не буду. Сводки Совинформбюро, я полагаю, слышали все. Для дебатов времени нет. От того, насколько оперативно мы будем действовать, зависят жизнь людей, успех дела. — Голос Михаила Алексеевича звучал ровно, спокойно, но внимательный слушатель различил бы в нем волнение, даже тревогу. — Настал ответственный момент. После наших неудач в районе Харькова враг, опьяненный успехом и уверенный, что со стороны союзников ему ничто не грозит, устремился к Кавказу. Ему щекочет ноздри запах нефти Грозного, Майкопа, Баку. Хлеба он не получит. На оккупированной территории весь урожай сгорел на корню. Горит сама земля, надо, чтобы это пламя поднялось еще выше. Опыт войны уже показал, что мы в силах противостоять натиску немецко-фашистских орд. Вспомните осень прошлого года. Советские воины под Москвой отстаивали каждую пядь родной земли. Собравшись с силами, они нанесли немцам сокрушительный удар и спасли дорогую сердцу каждого советского человека столицу.
Теперь наш черед держать экзамен перед партией, перед народом. Умереть или победить — третьего не дано. Мы должны выдержать натиск захватчиков, а потом навалиться, переломить врагу хребет!
Михаил Алексеевич отпил воды из стакана, вытер платком взмокший лоб.
— Вчера в Ставрополь ворвались немецкие танки… — По залу прокатился тревожный шум. Кулов глянул на Бахова. Член Военного совета продолжал: — Сейчас по телефону сообщили: танки из города выбиты, но враг стягивает силы. Ставрополь эвакуируется… — Михаил Алексеевич умолк на миг, справился с волнением, пристально глянул в притихший зал. — Быть или не быть советскому строю — вот какой вопрос стоит сейчас перед каждым коммунистом, перед каждым советским человеком. Гитлеровский фельдмаршал Клейст приказал прибить к радиаторам своих грузовиков и бронетранспортеров никелированные подковы — верит в удачу. Не исключена возможность, что его войска достигнут предгорий Кавказа. К этому надо быть готовыми. Партизанские отряды уже созданы и в нашем крае, и в соседних республиках. Следует немедленно объявить по этим отрядам готовность номер один. В Ставрополе партизаны уже участвуют в боях…
Второе. Надлежит эвакуировать все, что должно быть эвакуировано. Я уже не говорю о селении. То, что нельзя вывезти, надо взорвать. Не оставляйте скот, особенно лошадей.
— Скот на высокогорных пастбищах. Успеем ли спустить его с гор? — Сосмаков не хотел говорить — слова словно сами слетели с губ. Поймав на себе косой взгляд Кулова, он огорчился, даже испугался, но было уже поздно.
Михаил Алексеевич, посмотрев в сторону Талиба, сухо произнес:
— Придется успеть. Промедление…
— Смерти подобно, — послышалось из задних рядов.
— Да, события развиваются с головокружительной быстротой. Вы — руководители, вожаки масс, принятие своевременных решений, вытекающих из конкретной обстановки — оно на вашей совести. Люди от вас ждут директив, распоряжении. За вас думать некому.
Слова члена Военного сонета Кулов, естественно, принял на свои счет.
— Вопросов нет, — сказал он громко. — С пастбищами связь налажена. Дадим команду — начнут спускать скот.
— Лошадей берегите, — отозвался Михаил Алексеевич. — Я знаю, кабардинцы и балкарцы экипировали целую кавалерийскую дивизию. Спасибо вам за это. Горские народы собрались на съезд, поклялись не останавливаться ни перед какими жертвами. Но нам еще не одну кавалерийскую дивизию придется формировать. Гоните табуны вниз по Тереку.
— Так и сделаем.
Прений не открывали. Все понимали: дорога каждая минута, а дел у каждого — непочатый край. Сосмаков мысленно уже добрался до горных пастбищ. Надо немедленно разослать людей по фермам, кошарам с приказом гнать скот вниз! Хорошо или плохо то, что часть коров роздали колхозникам под сохранную расписку, покажет время…
— Если нет вопросов, совещание закрываем. Езжайте к себе, поднимите на ноги партийных, советских активистов, принимайте экстренные меры. Помните — враг стучится в ворота…
Люди кинулись на улицу, к машинам, лошадям, арбам.
Кулов только сейчас почувствовал, что он с утра так ничего и не ел. Но задерживаться было нельзя. В обкоме его ждали товарищи. Надо скорее поставить их в известность обо всем происходящем. Маршрут эвакуации известен каждому председателю колхоза, любому директору совхоза; остается дать сигнал. Надо быстро и демонтировать и погрузить на платформы оборудование металлургического комбината, обеспечить вывоз ценнейшей готовой продукции — молибдена и вольфрама, необходимых для выработки особо прочной стали… «Это придется поручить Бахову», — размышлял Зулькарней Увжукович.
У выхода Кулов столкнулся с Михаилом Алексеевичем, выезжавшим в штаб фронта.
— С пастбищами есть радиосвязь?
— Есть.
— Очень хорошо. Чтобы выиграть время, можно связаться прямо отсюда. В горкоме есть рация.
— Разве? Не знал, — обрадовался Кулов. — Сейчас же, не сходя с места, даю команду.
— Гитлеровцы обошли укрепленную линию в районе Армавира. Вот так… Укрепления-то — одни рвы, валы, надолбы. И вооружить бойцов как следует не успели. Оттого враг и не встретил серьезной преграды. Горные реки надежней. Используйте каждый водный рубеж для обороны.
— Вам, военным, виднее. Сделаем как прикажете.
— Вы тоже будете военным. — Михаил Алексеевич понизил голос, сказал доверительным тоном: — Будете членом Военного совета армии, если не удастся остановить захватчиков в пределах Ставрополя. Готовьтесь к этому. Эвакуироваться в любом случае вам не придется. Надо будет руководить действиями партизанских отрядов, обеспечить их всем необходимым.
Подошел Бахов.
— Едем?
— Михаил Алексеевич советует прямо отсюда по рации связаться со штабами. А то пока доберемся до обкома…
— Отлично. Я знаю, где у них радиосвязь.
— Действуйте.
Михаил Алексеевич в открытую дверь наблюдал, как разъезжаются участники совещания. «Козлики», «полуторки» с ревом срывались с моста, всадники сразу переходили на рысь. Зулькарней Увжукович воспользовался случаем, чтобы попросить у члена Военного совета вагоны. Управление дороги поставляло их все реже и реже, а промышленное оборудование надо было эвакуировать немедленно.
— Не тратьте время зря. Где теперь управление дороги? Пока его вагоны дойдут до вас… — Михаил Алексеевич махнул рукой и решительно направился к выходу вместе с несколькими только что подошедшими военными. На улице их ждала «эмка», вся в пестрых пятнах — для маскировки. Кулов глядел им вслед, думая, что надеяться теперь остается только на себя.
Бахову не удалось связаться со штабами на пастбищах из горкома. Надо было спешить обратно, в обком. Счет уже пошел на минуты…
— У меня вопрос к Чорову! — Чей-то зычный голос вернул Кулова к реальности.
Каскул, напрягши память, вспомнил и рассказал Бахову многое из того, что Чоров считал навеки преданным забвению. Волей судеб они с Чоровым оказались в одном лагере вблизи железнодорожной станции. Каждый день их гнали на работы — восстанавливать мост через многоводную, бурную реку, ремонтировать разрушенную железную дорогу, складские помещения. Пленные трудились под руководством военных инженеров. Превозмогая боль, Чоров работал, как все. Он успел где-то в лужице выстирать испачканные кровью брюки, рана поджила, и он теперь исправно таскал шпалы, рельсы. С тачкой у него дело не получалось, она обязательно переворачивалась; однажды конвоир хлестнул его плеткой с такой силой, что Чоров с трудом удержался на ногах.
Однако страх, в котором он жил, был тяжелее голода, холода, боли, нечеловеческой усталости. На открытой платформе поезда, откуда Чорова ссадили немцы, он оставил китель, где в кармане лежало заявление о приеме в партизанский отряд, и кепку с зашитым в подкладку партбилетом. Почему бы этим вещам не попасть в руки его теперешних хозяев?..
По ночам то и дело просыпался в ужасе — вот-вот разыщут его китель, распорют подшивку кепки… Во сне мучили кошмары: седая женщина, вышедшая первой из строя пленных, тычет в него пальцем: «Берите Чорова, он тоже с нами…» Его запирают в клетку, где до того сидели хищники, и волокут по земле в лес, а там уже стоят гитлеровцы с автоматами наготове… Чоров просыпался весь в поту, сердце бешено колотилось…
На свиноферме их продержали недолго, пока не иссякла тыква, заготовленная для свиней. Пленные варили тыкву и съедали по куску утром, перед выходом на работу, и еще по куску вечером. Однажды голодный Чоров решил попробовать отрубей, за что конвоир стукнул его по голове прикладом автомата. Чоров поперхнулся, а потом дня два кашлял. Вскоре их повели дальше, в настоящий лагерь, куда сгоняли не только военнопленных, но и тех гражданских, кто внушал подозрение. Под лагерь приспособили складские помещения, выстроенные вдоль железнодорожных путей. Здесь-то и сбылись опасения Чорова.
Однажды утром его под конвоем доставили в дом коменданта лагеря.
Переступив порог, он оказался перед тремя гитлеровцами. Старший по званию офицер гестапо сидел за сколоченным из теса столом и что-то разглядывал. При появлении пленного он поднял голову, испытующе глянул на вошедшего холодными светлыми глазами.
— Товарищ Чёроф?
Чоров с трудом выговорил:
— Да, я Чоров. — Он покосился вбок и похолодел, увидев врача в халате и набор блестящих хирургических инструментов в черном чемоданчике. Чемоданчик был раскрыт и стоил на табурете.
— Коммунист? — был следующий вопрос.
У Чорова язык словно прирос к небу, мороз пошел по коже. Дрожа, он пытался сообразить, как ответить. Знают, стало быть…
— Ви состояль член партии… — Гитлеровец встал, смерил Чорова с ног до головы презрительным, спокойным взглядом, взял в руки помятый лист бумаги и протянул его пленному. — Это наш?
— Да. — Чоров узнал свой размашистый почерк. Заявление с просьбой зачислить его в партизаны он отдал руководству. Это был только черновик, случайно забытый в кармане.
Гестаповец, оглядев стоявших у окна коллег, произнес целую тираду о близком конце социалистического режима, трагической судьбе всех коммунистов и на редкость счастливой для Чорова возможности остаться в живых, несмотря на бесспорную принадлежность к Коммунистической партии. Последнее удалось установить с помощью фуражки цвета хаки. Такие фуражки, как выяснилось, носили при Советской власти многие партийные работники…
— У вас есть одни неисполненный желаний. Наверное, виноват большевистский бюрократизм? Или, может быть, ви сам передумаль? — гестаповец играл с Чоровым, как кот с мышонком. — Что вас сейчас больше устраивать — смерть у партизан или работа для великого рейха? Хотите в лес, к товарищам? Мы не возражать…
— О чем вы? Я не понимаю.
В окно Чоров видел поезд с военным снаряжением. Он только что прибыл. Вокруг суетились железнодорожники, военные. Дальше поезд идти не мог: через реку Тоба моста не было.
У него онемели ноги. Знать бы, что такое случится, — вышел бы тогда вперед, встал рядом с этой мужественной женщиной. Все равно погибать, так хоть умер бы с честью, не трясся бы перед этими зверями. А теперь пытки, издевательства.
Внезапно заревела сирена воздушной тревоги.
— Нах цуфлухт! — взревел гестаповец и первым кинулся из комнаты.
Без перевода Чоров понял: надо бежать в убежище. В ясном небе послышался гул приближающихся бомбардировщиков. А где оно, бомбоубежище? Это был первый налет на железнодорожный узел. Видно, наши знают, когда надо бомбить, думал Чоров, устремляясь туда, куда побежали другие. Лучшее укрытие от бомб — мост через Тобу. Он хоть и поврежден, но под ним можно спрятаться. Все потому и бежали в сторону реки. Каждый понимал: взорвутся цистерны, вагоны, набитые снарядами, — разнесет все вокруг.
— Нах бараке! — Чоров узнал голос конвоира.
Тут же взорвалась первая бомба, потом вторая, третья. Он оглянулся. Конвоир уткнулся носом в землю. И тут Чоров припустил изо всей мочи. Сейчас или никогда. Какой-то малый, тоже из пленных, увязался было за ним, но его, кажется, кто-то перехватил по дороге. Чоров бежал, не оглядываясь. Добраться до реки, поплыть вниз по течению, выйти у леса, а там — ищи иголку в стоге сена. За спиной послышалась автоматная очередь, но он не остановился. Он был уже далеко, когда позади раздался невиданной мощи взрыв. Это наверняка взорвались вагоны со снарядами. Станцию заволокло клубами черного дыма.
С неделю Чоров плутал в лесу. Нашлась женщина, которая пригрела, подлечила, подкормила его. Набравшись сил, Чоров подался в горы. Он-то знал, где должны были быть партизаны, и вскоре оказался в отряде.
Многих подробностей Бахов, разумеется, не знал. Он располагал тем, что услышал от Каскула. Но движение событий в общем плане было понятно и ему, и собравшимся.
Доти слушал с напряженным вниманием. Он впервые присутствовал при разборе персонального дела. Да еще такого. Вспомнился ему трус, которого по решению трибунала у них в полку расстреляли перед строем… Слушая Бахова, Доти поражался, как за такое короткое время, за четыре месяца, гитлеровцы сумели не только разрушить промышленные предприятия, колхозы, совхозы, учебные заведения, но и исковеркать людские души… Поди разберись во всем этом. Дело невероятно трудное. Тяжко приходится Зулькарнею Кулову и его соратникам…
Все, что говорилось о Чорове до Бахова, поблекло перед рассказом о пребывании «райнача» в лагере. Никто уже не вспоминал про падеж коров, про сливочное масло, которое не одно в разных «качествах» возвращалось на базу торга, ни о молоке или яйцах — все это отошло на второй план. Зураб Куантов оказался чем-то вроде запевалы: он начал песню, а хор, подхватив, повел ее все дальше и дальше.
— Разрешите еще пару слов. — Талиб Сосмаков снова встал, чтобы напомнить, что был вместе с Чоровым в одном партизанском отряде. Его, видимо, обнадеживало то, что Кулов выглядел не слишком суровым.
— То, что Чоров совершил проступок, недостойный коммуниста, не требует дискуссий. И так все ясно. Но ведь он совершил и побег. Он пошел на серьезный риск, для него нужно было мужество. После побега из лагеря он прибыл в партизанский отряд и воевал вместе с нами, честно воевал. Ни малейших подозрений Чоров не внушал. Мы сейчас решаем судьбу коммуниста…
— Бывшего коммуниста, — прервал Сосмакова Доти Матович. — Он перестал быть коммунистом еще тогда…
— Но мы еще не проголосовали! — Сосмаков повысил голос, чувствуя, что приближается приступ астмы, стало труднее дышать. — Перед голосованием я хочу напомнить вам один эпизод…
— Короче!
— Короче не получится. А эпизод этот объясняет многое. Бахова в ту пору обуревала подозрительность. Это мы все чувствовали и видели…
— Я искал предателя!..
— Пусть будет так. — Сосмаков почти задыхался. Проклятая астма! Он помолчал, отхлебнул воды и продолжал: — Но как искал — вот об этом стоит вспомнить. Ночью, когда отряд спал, Бахов исчез, исчез незаметно даже для боевого охранения. Он взял с собой несколько бойцов, они сделали вид, что окружили отряд, стреляли, и тогда Бахов громко крикнул: «Вы пропали! Хенде хох!» Чоров лежал в этот момент рядом со мной. Он вскинул автомат, выстрелил, но в землю: узнав голос Бахова, я ударил его по руке. Почему я вспомнил об этом эпизоде? Надо, чтобы с Чоровым разобрались не формально. Если человек случайно попал к гитлеровцам, это еще не значит, что с ним надо поступать как с предателем. Кстати, поезд со зверинцем оказался у немцев, а «кукушка» с единственной платформой? «Кукушка» же сзади шла. Как она ухитрилась избежать участи поезда? Не могли ведь немцы пропустить «кукушку», а эшелон со зверинцем разгромить?..
— Вопрос относится к Бахову. Это он уезжал на «кукушке», — сказал Кулов.
— Я отвечу. — Бахов не без возмущения глянул на Сосмакова и повернулся к Кулову. — Мы эвакуировались с детьми, поэтому пришлось на первой же станции отказаться от открытой платформы. Дети не только могли простудиться — их могло даже ветром сдуть. Мы нашли пару подвод и включились в общую колонну…
— Ветер спас от плена! — не без ехидства усмехнулся Талиб.
Бахов взорвался:
— Не ветер — мы сами себя спасли! Нас никто не вынуждал пересаживаться на подводу.
— Я же и говорю: ветер помог, — не сдавался Сосмаков.
Кулов беззлобно окинул взглядом членов бюро.
— Советую остроты частично оставить для жен, — сказал он, — а то вы здесь шутите, пикируетесь, а домой приходите измочаленные, усталые, словно вас из плуга выпрягли.
— У меня есть вопрос, — подал голос Доти Матович.
— Пожалуйста.
— Чоров награжден медалью «Партизану Отечественной войны». Когда его представляли к награде, знали люди, на кого пишут реляцию?
— Так я же объясняю: никто ничего не знал! — воскликнул в ответ Талиб, — Командир и комиссар отряда живы-здоровы, у них спросите! Я знаю Чорова лучше. Мы вместе участвовали в налетах на вражеские гарнизоны. Я был свидетелем того, как Чоров лицом к лицу встречался с гитлеровцами. Однажды он вот-вот должен был схватиться с фашистским солдатом, но мне удалось уложить врага раньше, чем он успел выстрелить.
— Ты и Чорову, значит, спас жизнь? — удивился Кулов.
— Он здесь, пусть сам и скажет. Было так, Чоров, в ауле, где размещался штаб полка?
— Было, — глухо ответил Чоров не поднимая головы.
— Сосмаков уводит нас от главного, — заговорил Доти Матович, попросив предварительно слова у Кулова. — Чоров обвиняется не в том, что не свернул поезд с пути. Ему инкриминируется сокрытие самого факта пребывания в плену у гитлеровцев. Если Чоров смел, как убеждает Сосмаков, почему он не сделал трех шагов вперед, не разделил участи действительно достойных патриотов?
— Прояви Чоров в тот момент мужество, мы бы сейчас не решали вопрос о его пребывании в партии, — произнес Кулов.
Кошроков внимательно смотрел на секретаря обкома. Возмужавшим, накопившим опыта, мудрости показался он ему сейчас. Пожалуй, война прибавила Кулову седины, лет на пять выглядит он теперь старше своего возраста, хотя по-прежнему подтянут, собран.
— Мы для того и сидим здесь, чтобы взвесить все на «правильных», на партийных весах. — Кулов взял в руки проект постановления по делу Чорова. — У меня есть возражения против отдельных пунктов проекта. Это мы потом отредактируем. Сначала я хочу сказать несколько слов о самом Чорове. Кошроков прав. Чоров скрыл от партии компрометирующий его факт, обманул нас. Все можно простить, за исключением обмана. От сумы да от тюрьмы, как известно, не зарекаются. Но случилась беда — приди и расскажи о ней, не таи от партии тайну, не строй свое благополучие на лжи. Солжешь раз — шагнешь одной ногой в болото, а потом уж оно обязательно засосет тебя с головой…
Раздались голоса:
— Правильно!
— Абсолютно правильно!
— Я считаю, решение бюро надо сформулировать так, — веско произнес Кулов: — «За сокрытие факта пребывания в плену у немецко-фашистских оккупантов, за манипуляции, связанные с выполнением плана поставок сельхозпродуктов, за чиновничье, бездушное отношение к жалобам и нуждам трудящихся исключить Чорова из рядов ВКП(б)».
— И поручить прокурору… — продолжил слова секретаря Бахов.
— Подожди ты с прокурором… — махнул рукой Кулов.
Наступившей паузой воспользовался Доти Матович:
— Зулькарней Увжукович, я хотел бы добавить к сказанному еще несколько слов.
— Это никому не запрещено. Пожалуйста, добавляй.
— В справке и констатационной части проекта постановления воздается должное хозяйственным успехам Чорова; дескать, ему всегда давали завышенный план, и он справлялся, и даже восстановил общественное животноводство в колхозах и совхозах района, и не только его, но и культурные, медицинские учреждения, МТС и прочее… Чорову было бы целесообразно предоставить возможность проявить свои способности на новой работе. Другими словами, ему предлагают возглавить какой-то коллектив… — Кошроков повысил голос и даже схватился за палку, импульсивно приподнявшись. — Я решительно против этого! Вы слышали, как Чоров выполнял планы? Недостаточно фокусов с маслом? Я напомню вам историю с яйцами. Это Чоров, а не кто-то другой набрал у соседей полтора миллиона яиц и «пересчитал» их при сдаче на мясопродукты. И так во всем: привезет в заготпункт — увезет назад. Привезет — увезет, только и знает, что перекладывает из одного кармана в другой. Животноводство в колхозах Чоров восстанавливал за счет изъятия коров из личного хозяйства колхозников, рабочих и служащих. Это все бесспорные факты. Представьте себе фронт и заместителя командира дивизии по тылу. Вообразите хотя бы, что он привозит ящики с боеприпасами в один полк, выгружает их, потом снова грузит в машины и везет в другой. И так он поступает с несколькими полками. А потом у него достает нахальства доложить: «Товарищ командир дивизии, все полки обеспечены боеприпасами». Это же невозможно представить! Такого, с позволения сказать, офицера расстреляют на месте. Чоров не должен оставаться во главе коллектива. Он не уважает людей, не считается с их нуждами. Вы хотите послать его на новую работу — ваше право, посылайте, но рядовым. Заведующий топором — вот, по-моему, высшая должность для Чорова. Пусть своим горбом каждый день, каждый час чувствует, что значит — выполнить план. У меня все… — Возбужденный, раскрасневшийся Доти Матович опустился на стул, уронив при этом палку; она с шумом покатилась по полу. Кто-то поднял ее и подал комиссару.
— Справедливые слова, — поддержал Кулов Доти Матовича. — Я хотел сказать то же самое. Чоров обманул партию, теперь обманывает государство. Я думаю, нет двух мнений относительно того, что Чорову придется положить на стол свой партбилет. Двух мнений не должно быть и по тому поводу, что заведовать он имеет право именно, как выражался Доти Матович, топором или, на худой конец, пилой.
— Передадим дело прокурору… — Бахов упорно гнул свою линию, но поддержки на сей раз не добился. Бюро обкома сочло исключение из партии и снятие с работы достаточным наказанием для Чорова.
Несмотря на позднее время, Кулов не отпустил Кошрокова. Они остались вдвоем. Ирина Федоровна принесла им по стакану чая и остывшие беляши — все, что можно было достать в буфете в полночь.
Из-за своего большого стола, крытого голубым сукном, Кулов выходил в тех случаях, когда хотел выразить особое внимание к посетителю. Доти Кошроков несомненно заслуживал уважения, поэтому Зулькарней Увжукович оставил мягкое кресло у стола и сел перед гостем, глядя на него уставшими серыми глазами. Взглядом он словно спрашивал: видишь, как нам нелегко в тылу? Приходится заново изучать, проверять кадры. Люди нередко скрывают свою вину; а иной, глядишь, и на самого Кулова напишет что-нибудь этакое, — держи потом ответ, объясняйся… Он вздохнул и улыбнулся, отгоняя мрачные мысли.
— Я два раза звонил в ГлавПУР, — сказал Кулов, прихлебывая жидкий чай. — Первый раз меня послали туда, куда и Макар телят не гонял. Пришлось обратиться в ЦК. Там внимательнее отнеслись к моей просьбе, обсудили вопрос и велели снова позвонить в ГлавПУР. На сей раз разговор был совсем другой.
Доти оживился в ожидании приятных новостей:
— Так, так. Ну, конечно… Где им до меня? Я маленький человек.
— Они меня с интересом выслушали…
— Ну? — Доти насторожился.
— И согласились.
— С чем?
— С тем, чтобы избрать тебя на руководящую партийную работу.
Доти Матович от неожиданности чуть не привскочил; неловко задев стакан, он пролил чай на стол. Снова по полу покатилась палка…
— Ты шутишь! Я ведь не об этом просил. Я же солдат. Я хочу на фронт. Добить врага, добить! — Доти Матович поднял палку и с силой стукнул ею об пол.
— Я-то об этом говорил. Но в ГлавПУРе рассудили иначе. Красная Армия, сказали мне, добьет врага без помощи инвалидов. У нее солдат хватает. А у нас? Ты же видел: чопракцы без руководства. Район трудный, большой, хозяйство многоотраслевое. Я понимаю, твои масштабы и возможности больше. Но Чопракский район для начала, пока не бросишь эту палку. Потом откроются иные перспективы. Районная конференция на носу, а предлагать некого. Думали — Чорова. А теперь, сам видел…
От слов «без помощи инвалидов» больно защемило сердце. Кошроков даже согнулся на стуле, словно на него навалилась скала. Вот кто он отныне и навсегда — инвалид…
— Ты не огорчайся. Все будет хорошо. Ты повоевал, пороху нанюхался, наград получил достаточно, как и ран. Свой долг перед Родиной ты выполнил. Теперь давай вместе восстанавливать народное хозяйство. Дело это нелегкое, сам видишь.
Кошроков встал:
— Ты меня как обухом по голове огрел…
Кулов пожал плечами:
— Пришлось… Мы задумали серьезную перестановку кадров в районе. Пока это тайна, но тебе я верю и открою все наши карты. Батырбека Оришева мы, видимо, поставим на исполком. Он неплохой организатор, потянет. Из Машуко заберем Апчару Казанокову, она возглавит комсомольцев района, а ее место займет Кураца. Директором кирпичного завода станет Касбот Далов, он фронтовик, на него можно положиться. Предполагаются и другие перемещения. Ты думаешь, все, кого я назвал, будут мне благодарны? Как бы не так. Уверен, добровольно никто не согласится с новой должностью.
— Я тоже не исключение и поэтому буду звонить в ГлавПУР. Пусть объяснят: почему они мне отказывают? Днем и ночью мотаться по району гожусь?! На фронте, между прочим, я тоже не пешком ходил. Если откажут наотрез, придется постучаться в двери ЦК.
Кулов помрачнел, видно, рассердился на комиссара. Он нервно постукивал карандашом по столу и молчал. А когда заговорил, голос его звучал довольно холодно.
— Я вижу, ты устал, Кошроков. Езжай, отдохни. Не пошлют на фронт — большой беды, по-моему, не будет. Чем у нас-то, здесь, не фронт? Возглавишь партийную организацию района. Работы хватит. А пока езжай. Утро вечера мудренее. И имей, пожалуйста, в виду: пути к отступлению у тебя отрезаны. ГлавПУР к твоим просьбам не снизойдет. Так что давай лучше по-хорошему. Нам предстоит жить и работать вместе, и ссориться не надо.
— Прикажут — что ж, я член партии, подчинюсь. — Доти Матович попытался улыбнуться и не смог.
— И на том спасибо. Езжай. — Вдруг Кулов спохватился: — А может, довезти тебя?
— Не надо. Меня ждет ординарец. Такой славный мальчонка! Кто огорчится, так это он. Мечтал со мной на фронт попасть. Теперь заплачет. Скажет — обманул комиссар…
— Найдешь слова утешения. Будь здоров.
Кошроков поднялся, двинулся к двери, но вдруг, передумав, вернулся и без приглашения опустился на стул перед Зулькарнеем.
— Хочу тебе кое-что сказать. Недомолвок между нами быть не должно, если действительно придется работать вместе. А это — я понимаю — может случиться…
Кулов насторожился. Что-то в топе комиссара ему показалось странным.
— Ты вот говоришь — не надо ссориться. Но вот беда — приспособленца из меня не получится. Если мне скажут: «Скупи у торга масло и сдай его как колхозное в счет поставок государству», — я такое указание не выполню. Более того — узнав нечто подобное про другого, не колеблясь, доведу этот факт до народа, до партийных организаций. Приспособленец, очковтиратель — злейший враг общего дела. Махинаторов, любителей «дать план» с помощью дутых цифр надо гнать в три шеи. Армии и флоту не цифры нужны, а сам хлеб!
— Я тебя понял. Только откуда ж ты взял, что указание обманывать государство исходило от меня? — Серые глаза Кулова сузились от гнева. Вот он, оказывается, какой, комиссар Кошроков!
— Я не утверждаю, что Чоров выполнял твою директиву. Я вообще говорю. Жизнь — это отвесная скала. Ее надо брать штурмом, цепляясь за каждый выступ, преодолевая высоту пядь за пядью. Надо бросать вызов крутизне, иначе она не покорится. Среди твоих мюридов одним из главных был Чоров. Он высот не брал. Это я знаю. Прячась за дымовой завесой, он обходил их стороной, а потом, явившись белому свету, громогласно рапортовал: высота взята! Думаешь, люди не знали об этом? Знали, только делали вид, будто не знают. Не верили ни одному его слову, но делали вид, будто верят. Зачем? Во имя чего? Глядя на Чоровых, и другие захотят легких побед, скажут: обман сходит с рук, значит, нечего подвергать себя риску. Тогда застопорится и наше общее восхождение к вершинам… Мы можем испытывать любую нехватку — в людях, технике, материалах, но в одном нехватки быть не должно: в правильной оценке обстановки, в честности, доверии. Тот, кто признается в своих ошибках, хочет их исправить, бойся того, кто скрывает свои ошибки и недостатки, замазывает их. Не отучишь его от этого — шею сломает, угодит в пропасть… Езжу по району целый месяц и диву даюсь: ни разу не встретил руководителя, который сказал бы: «У меня плохо». Каждый в зубах носит свой авторитет и до смерти боится его выронить. С кого они пример берут, хотел бы я знать?
— С меня.
Доти Матович осекся, растерялся, услышан такой ответ. Прямота Кулова сбила его с толку. Но он тут же снова собрался.
— И правда, назови мне хоть одного первого секретаря, который признался бы начальству, что у него что-то не ладится. Хорошо идут дела — это результат правильного руководителя, плохо — кто-то из подчиненных завалил. Указывать многим руководителям на их недостатки — все равно, что норовистой лошади класть под хвост горячую палку. Чем больше лошадь прижимает палку хвостом, тем больше вреда работе. Присмотрелся я к твоим делам, и ты — не исключение. Или я ошибаюсь?
— Не ошибаешься.
— Если ты в этом сознаешься, ты уже исключение. — Доти Матович защищал секретаря обкома от него самого.
— Спасибо на добром слове.
Комиссар снова ощутил холод в тоне Кулова и попытался смягчить ситуацию:
— Уверен, Чоров брал пример не с тебя. У него свои идеалы руководителя.
— Возможно… Но в главном ты прав. Мы обязаны штурмовать высоту. Пусть она кажется неприступной, но действовать надо по принципу: смелость города берет. И здесь я твой яростный союзник и единомышленник.
— Спасибо. Честно скажу: поначалу мне казалось, что ты хотел спасти Чорова. Чорова я виню не за то, что он попал в плен. Кроме того, он ведь бежал из лагеря. Он махинатор, лжец — вот что страшно. У меня на таких людей зуб. Я их кровник. Лжецов нельзя щадить, чем бы они ни прикрывались, во имя какого святого дела ни лгали. Их надо всякий раз публично пригвождать к позорному столбу.
— Не думаешь ли ты, будто я поощряю лжецов?
— Я пока ничего не думаю.
— «Пока»? — Зулькарней Увжукович, признаться откровенно, смотрел на Кошрокова новыми глазами.
— Да. Я еще не во всем разобрался. Разберусь — прежде всего доложу тебе. Все выложу, как есть, ничего не скрою. На военных советах уважение к дисциплине и субординации не мешало мне резать правду-матку. Генералы считались со мной, уважали за смелость. Я — фронтовик, солдат. Убить врага или погибнуть самому — третьего, на мой взгляд, не дано… Я никогда не лукавил перед бойцами, не говорил — «шапками врага закидаем». Наоборот, я предупреждал их, что бой предстоит тяжелый, смертный. Народ не обманешь. Люди все видят, видят и трудности. Нужно, чтобы они знали, пусть суровую, но правду, знали, к чему ты их призываешь. Тогда они пойдут за тобой, поверят твоему слову.
Кулов без особого удовольствия слушал назидания комиссара. Строптивого коммуниста посылает ему аллах и ГлавПУР. И все же в душе председатель обкома признавал полную правоту собеседника. Потому и сказал напоследок:
— Под каждым твоим словом я готов подписаться. Недостатков у нас — море. Война уже многому научила людей, и еще научит. Если кто-нибудь укажет мне на мои ошибки — промахи, — буду благодарен…
— Тогда нам будет легко жить и работать вместе. — Доти Матович решительно поднялся на ноги..
В приемной он задержался, увидев это, Ирина Федоровна не ушла — ждет, пока Кулов покинет свой кабинет. Внезапно ему пришла в голову дерзкая мысль — не ехать домой, на конзавод, а подождать утра и отправиться в Машуко, к Апчаре. Кулов вышел из кабинета через вторую дверь. Ирина заперла все помещения и имеете с Доти Матовичем вышла из здания. У подъезда на линейке спал Нарчо.
— Иринушка, давай я тебя подвезу.
— С удовольствием. Дома Даночка совсем одна.
По колдобинам булыжной мостовой линейка загромыхала, словно танк или бронетранспортер. До дома, где жила Ирина, оказалось совсем близко. Фонари кое-как освещали только главную улицу, на остальных — хоть глаз выколи. С гор дул холодный ветерок, обещавший солнечное утро. На тротуарах — ни души, дома глядят пустыми глазницами, от них веет сыростью.
Возле двухэтажного дома, разрушенного посередине бомбой и потому казавшегося двумя рядом стоящими домами, Ирина попросила Нарчо остановиться.
— Заходите, заходите. У нас же нет гостиницы. Куда вам ехать? До дому только — к утру доберетесь…
— Мы тоже не очень себе представляем, куда деваться, — чистосердечно признался Доти Матович.
— Ну так что же? Милости прошу. В тесноте, да не в обиде.
— Не очень тебя стесним?
— Что вы! Мы с Даночкой устроимся на диванчике или в кухне. Вас положим на кровать, да и Нарчо где-нибудь пристроим. Разместимся, ничего.
— Как, Нарчо, останемся?
— Как прикажете.
Доти Матович принял приглашение:
— Подчиняемся хозяйке.
Ирина Федоровна остановилась:
— Но только учтите: вход в мою квартиру через окно, по стремянке. Лестничная клетка, сами видите, как вырвана. Стремянку на ночь убираем, чтобы кто-нибудь не стащил и утром не пришлось прыгать в окно.
Это озадачило Доти Матовича. Как он заберется на второй этаж с больной ногой? Но раздумывать было поздно.
Первой по стремянке поднялась Ирина, потихоньку открыла окно, стараясь не разбудить Даночку. За ней, кряхтя и посапывая, полез Доти Матович, с трудом переставляя больную ногу со ступеньки на ступеньку. «Входя в рай, не забудь заметить дверь, выводящую из него», — вспомнил он слова восточного мудреца и подумал, каково будет ему выбираться отсюда, лезть по стремянке вниз. Нарчо же, напротив, очень понравился такой оригинальный вход в дом. Он распряг лошадей, привязал к линейке, задал им корм и теперь спокойно мог улечься там, где разрешат.
— Кухня, слава богу, уцелела. Мы с Даночкой ляжем там, а вы располагайтесь в комнате: вы — на кровати, Нарчо — на диване. Чай сейчас поставлю.
— Никаких чаев! — возразил Доти Матович. — Категорически запрещаю. Спать. Только спать. Нам с Нарчо вставать чуть свет, мы люди военные. Ирина Федоровна, не спорь. Иди себе на кухню, отдыхай, милая, представляю, как ты намаялась за долгий день. Мы тут сами освоимся с обстановкой.
— Тогда мы с Даночкой покидаем вас. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Ирина, неся дочку на руках, ушла в кухню.
Кровать была широкая, удобная, белье — свежее, но Доти Матович никак не мог уснуть. В комнате еще долго пахло гарью от погашенной коптилки, с улицы доносилось похрапывание лошадей. Нарчо уже видел десятый сон, а Доти Матович все думал о заседании бюро, о Чорове и, конечно, о своей несбывшейся мечте — о возвращении на фронт. Что касается беседы с Куловым, то он нисколько не жалел о сказанном. Он поступил правильно. Не будет Доти Матович смотреть в рот Кулову, ловить каждое его слово и, не раздумывая, воспринимать как истину. Пошли доморощенные князья… Свой высокий пост считают бесспорным залогом ума, мудрости, знаний. А ведь бывает, что пост действительно высокий, а умом обладатель его не блещет. К Зулькарнею Увжуковичу, судя по всему, это не относится, но и он — не бог, а живой человек, не свободный от недостатков и даже грехов. Совершенно невозможно понять, как это Чорова поначалу хотели снова поставить руководителем ответственного участка. Не могли же вынести этот проект на обсуждение, не согласовав его с Куловым? Значит, Чоров чем-то был Кулову угоден… Доти наконец задремал, но и во сне видел недавних собеседников, помнил все происходившее накануне. Спал комиссар беспокойно. Едва свет забрезжил в окнах, он уже проснулся и, как бывало на фронте, мигом вскочил, оделся. Жаль было будить сладко посапывавшего, разрумянившегося от крепкого сна Нарчо. За всю ночь мальчик даже не шевельнулся. Как уснул на левом боку, так и проснулся.
— Живо закладывай лошадей, — вполголоса сказал Доти, стараясь не разбудить Ирину. Нарчо встряхнулся, протер глаза, ловко спустил стремянку из окна и сошел вниз. Пока он запрягал лошадей, Доти успел одеться и стоял посреди комнаты, думая — попрощаться с Ириной или нет. На стене висел портрет Альбияна в капитанском кителе. Вспомнились бои на берегах Сала, бескрайние степи, где дивизия приняла на себя мощный удар танковых и моторизованных частей врага. Неравные бои были, и вспоминать тяжко… Нет, не стоит будить хозяйку так рано, решил Доти, и полез на подоконник.
Линейка бодро катила в Машуко; навстречу попадались женщины, торопившиеся к утреннему базару, чтобы продать кто что может: яйца, персики, вязанки лука, сметану, сыр, курочку. На вырученные деньги они потом покупали все, что нужно в хозяйстве. Доти обратил внимание: никто не везет на базар муку или зерно. Значит, излишков ни у кого нет. По-прежнему люди в аулах, видимо, вставали по солнцу, определяя время по тому, насколько высоко поднялось светило над горизонтом. Доти был уверен, что ему придется будить если не саму Бибу, то уж Апчару наверняка, и просчитался.
— Уехала в район, — ответила Биба, успевшая к этому времени подоить корову и державшая ведро с ароматным парным молоком. — Докладывать начальству о выполнении плана. И Курацу прихватила. Обе приоделись, будто на свадьбу поехали. Подумаешь, праздник — план выполнили!.. Заходи, мой большой сын, заходи, — приглашала Хабиба полковника, уверенная, что Доти едва ли захочет воспользоваться ее приглашением. Что ему ее скромное общество?
— Да будет твой дом полон гостей… Понимаешь, разболелась у меня раненая нога. — Доти искал повода остаться. — Я, пожалуй, посижу здесь малость. Отойдет нога — поеду.
— Милости прошу. Угощу парным молочком. У меня и лакумы из кукурузной муки найдутся. — Хабиба, конечно, не сказала, что не сама пекла пышки, а принесла с поминок.
— Нарчо, ты напоил лошадей? — спросил Доти, прекрасно зная, что сделать это было негде. — Давай, милый, пока я поговорю с Хабибой, возьми ведро, принеси им воды.
— Есть!
Хабиба действительно обрадовалась раннему гостю. Ей даже захотелось, чтобы Доти закурил в комнате Альбияна. Пусть там появится мужской запах… Она усадила гостя за стол, а сама продолжала говорить не умолкая. Уйдет в спальню или на кухне разжигает огонь, достает посуду, а сама все что-то спрашивает или отвечает на вопросы гостя. Вскоре на столе появился белый сыр ее собственного изготовления. Сыры она умела делать невероятно вкусные; никто не мог соревноваться с нею в этом искусстве. Лакумы, сыр, крепкий чай с молоком и сметаной — настоящий царский завтрак! Как ни упрашивал Доти Матович Хабибу сесть, она отказалась категорически и стояла у притолоки, будто без этого стена могла упасть.
— Может, и лучше, что я не застал Апчары. Поговорим с тобой наедине…
Хабиба машинально вытерла губы кончиком платка, как она это делала всякий раз в серьезных обстоятельствах.
— Слушаю тебя, мой большой сын.
Доти Матович очень нравились слова «большой сын». Он помолчал, помешал ложечкой горячий чай.
— Я прошу руки твоей дочери, — сказал он вдруг сразу, осмелев.
— Анна! Что я слышу?! — Хабиба всплеснула руками. «Анна!» — это восклицание выражало крайнее удивление, она пользовалась им, когда от неожиданности не находила слов. — Возможно ли это? Апчара — моя единственная дочь, с ней я делю свое горькое одиночество… — Дрогнули углы губ, Хабиба всхлипнула.
Доти подождал, когда женщина успокоится.
— Хабиба, я ведь тоже одинок. У меня была жена, должен был родиться ребенок…
— Да, да, Апчара мне говорила. Пусть аллах даст их душам лучшее место в раю…
— Я говорю: отдай за меня свою дочь, но правильнее было бы сказать: прими меня под свой кров. Знаешь, ведь зять безропотен, как ишак, сколько взвалишь, столько и потащит. У меня и крова над головой нет. Альбиян вернется (дай бог, чтобы он живым и невредимым переступил твой порог), у него свой дом, своя семья. Наверняка переедет в город, получит достойную работу. А мы будем жить вместе. На фронт я уже не поеду, не берут туда с палкой в руке. Открою тебе секрет: меня назначают главным журавлем в районе. На том вчера порешили с Куловым.
Вошел Нарчо, и разговор пришлось прервать.
— Садись, сыночек, поешь и ты. Небось проголодался.
— Мы с ним друзья по несчастью: оба одинокие… — Доти усадил мальчика за стол, сам встал; есть ему не хотелось. — Пойдем, Хабиба, посмотрим твои сад. Говорят, нынче урожай на яблоки.
— Пойдем, мой большой сын. — Хабиба поняла — Доти хочет продолжения разговора, и послушно последовала за ним. Рано или поздно Апчара все равно выйдет замуж. И тогда Хабибе не избежать одиночества. Бог, видно, смилостивился над ней за ее страдания, за долгое и мучительное вдовство. Она и не мечтала о зяте, который будет жить под одной крышей с ней. Да еще такой зять!
— Хабиба, захочешь — буду у тебя работником. В счет калыма. Дрова колоть, заборы ладить, сено косить — все могу. — Доти начал шутить. Он уже не сомневался в успехе. Правда, с Апчарой еще прямого разговора не было, но взгляды, которыми они обменивались, как ему казалось, говорили о многом.
— Я обретаю большого сына, лучшего калыма не бывает. Огонь в родном доме при нем разгорится сильней. Гости к нам станут ездить. Нянчить буду ребят. Потом похороните меня… — Хабиба расчувствовалась.
Доти тоже испытал волнение.
— Хабиба, позволь по праву большого сына обнять тебя. — Он положил руки на худые трепещущие плечи Хабибы, прижал к груди старую женщину. Хабиба схватила его руки, поцеловала их, окропила горячими, счастливыми слезами и провела ладонью по щеке полковника. То был знак согласия.
Нарчо с крыльца смотрел на них удивленными глазами.
— Чуть не забыл. Привет тебе от Ирины и Даночки. Мы ночевали у них. Замечательная женщина твоя невестка. Она мне всегда нравилась.
— А Даночка? Ребенок — кругом золотой! — Хабиба от возбуждения даже перешла на русский язык. Как она скучает по внучке! Какой праздник, когда Ирина с девочкой навещают ее!
Доти Матович и Хабиба прошлись по саду, постояли у журчащего арыка, поговорили о сельских новостях.
— До скорой встречи, Хабиба. Поеду догонять твою дочь. Надо же и с ней поговорить. — Доти, благодарный, счастливый, обеими руками схватил руку Хабибы.
— Ты не говорил до сих нор? — изумилась Хабиба.
— Нет, я считал, прежде всего надо объясниться с тобой. Ты ей мать. Как ты скажешь, так и должно быть…
Хабиба думала иначе:
— О, плохо ты знаешь нынешних дочерей. Для них слово матери — пожелтевший лист; ветер подул — сорвал, унес. Она — голова колхоза, владыка аула. Советуется со мной, прислушивается, но только тогда, когда речь о хозяйстве. В сердечных делах ей одна Кураца советчица.
— Я увижу ее в райцентре. Свадьбу откладывать не будем: времени нет. Я займу новый пост, дело и осложнится. Апчара — председатель колхоза, пойдут всякие толки… Лучше не попадаться на язык сплетникам.
Хабиба призадумалась, на лицо ее легла тень.
— Истинные слова, мой большой сын, но со свадьбой торопиться не хочу. Главным распорядителем на вашем торжестве будет мой дорогой Альбиян, твой младший брат. Ты можешь переехать в наш дом, но если придет, не дай бог, похоронка… Никакой свадьбы; до скончания дней я буду в трауре…
— Понял, Хабиба. — Доти чуть не сказал «мать», — Ты права. Зарегистрируем брак, будем ждать возвращения Альбияна.
— Да одарит тебя бог.
Хабиба вышла за ворота и, скрестив руки под грудью, долго провожала взглядом катившую в сторону гор линейку. Так она провожала когда-то незабвенного Темиркана, потом — ненаглядного Альбияна. Перед поворотом Доти Матович оглянулся, помахал ей рукой. Она стояла как вкопанная, не в силах шевельнуться, двинуться с места. Из оцепенения Хабибу вывела корова. Она требовательно замычала, напоминая хозяйке, что ее пора гнать в общее стадо.
«О, плохо ты знаешь нынешних дочерей…» Доти и сам понимал, что поступил старомодно, начав сватовство с матери. Апчара живет по собственным законам. Она умная, самостоятельная девушка. Да и верно ли, что она неравнодушна к комиссару?.. Кое-что о ее романе с капитаном Локотошем Доти слышал от людей. Но, с другой стороны, о Локотоше давно ни слуху, ни духу. Его пожелтевший портрет, вырезанный из армейской газеты, висит рядом с портретом Альбияна, пожалуй, скорее всего, как память о прошлом. Пусть висит — и память имеет свойство тускнеть. Ни разу Апчара в присутствии Доти не вспомнила Локотоша. «С глаз долой — из сердца вон».
Размышляя обо всем этом, Кошроков не заметил, как доехал до райцентра. Нарчо всю дорогу тоже был занят своими мыслями. Он уже понял, что Доти Матович не поедет на фронт, и очень переживал. Не быть «сыном полка»… За всю дорогу Нарчо не проронил ни слова.
Кошроков подъехал к райисполкому еще до начала работы. Между тем во дворе возле акации уже собрались люди. Разбившись на группы, они обменивались новостями. Каждого волновало происшедшее на бюро обкома. Ведь это случилось накануне районной партконференции. Еще несколько дней, и Чоров вознесся бы бог знает как высоко. А тут кто-то вовремя обрезал ему крылья. Многие считали это заслугой Доти Матовича: мол, его люди откопали где-то в Сальских степях человека, знавшего Чорова в лагере. О Зурабе Куантове уважительно говорили: «Костылем выбил из рук противника кинжал»…
Апчара тоже приехала в райцентр. Вчера она не дождалась Доти Матовича, обещавшего заехать, рассказать, зачем его вызывали в обком. Не спрашивая разрешения, она вошла в кабинет:
— Поздравляю тебя! Я так рада, просто счастлива. Ты не можешь себе представить…
— Постой, с чем ты меня поздравляешь? Прежде всего — давай поздороваемся. Доброе утро!
— Ой, я забыла… С добрым, хорошим утром!
— Садись. Ты уверена, что оно хорошее? — Доти улыбнулся. «Ведь она не знает о разговоре с Хабибой», — подумал он.
— То, что случилось, делает его хорошим, — сказала Апчара уверенно.
Доти Матович рад был это слышать.
— Что же именно случилось?
— Как? Ты же сам был на бюро! Говорят, это именно ты предлагал Чорову пост заведующего топором. Надо же придумать — заведующий топором! — Апчара залилась смехом. — Весь район уже знает о вчерашнем бюро. Беспроволочный телеграф сработал точно. Все довольны, никто не защищает Чорова.
Доти Матович, ничего не отвечая, молча пристально глядел на Апчару.
— Хочешь, ошарашу тебя еще одной новостью?
Апчара задорно тряхнула головой:
— Я и другие новости знаю. Ты имеешь в виду, что станешь первым секретарем райкома? Так и это все знают и очень радуются.
— Я не о том.
— О чем же?
— Апчара, только что я был у тебя дома, виделся с Хабибой.
Доти умолк, собирался с духом. Он по-прежнему не отводил взора от девушки, изучая выражение ее больших красивых глаз.
— Говори. — У Апчары екнуло сердечко от предчувствия чего-то необыкновенного.
Но в последнюю секунду комиссара покинула уверенность. Он не мог найти нужные слова. Как же сказать Апчаре о своей любви?..
— Только учти: я не стану тебя ни к чему принуждать. Взвесь все, посоветуйся с матерью, подругами, не знаю, с кем еще, и назначь мне день ответа.
— О чем ты говоришь? — Чутье уже подсказывало Апчаре, в чем дело. Голос ее уже не звенел так весело и беспечно, как несколько минут назад.
— Мы с тобой не вчера познакомились. Нас сблизила боевая обстановка. На фронте я узнал тебя и уже там, сам, быть может, того еще не сознавая, полюбил… — Комиссар снова замолчал, справляясь с волнением. Апчара не произносила ни звука. — Ты уже знаешь, что меня прочат в первые секретари райкома, а ты — председатель колхоза. Это, мне кажется, даст повод для сплетен. Благоразумнее опередить события. Одним словом, нам надо пожениться до районной партконференции, пока я еще не секретарь.
Апчара всплеснула руками, как это делала ее мать в минуты крайнего изумления. Лицо девушки залила краска.
— Я должна выйти за тебя замуж?
— Почему бы нет?
— И до партконференции? — Апчара засмеялась, но поняла по тени, набежавшей на лицо Доти, что ее неуместный смех звучит оскорбительно Она продолжала, улыбаясь: — Узнаю тебя, дорогой Доти Матович. У тебя общественное — прежде всего. Ты даже жениться собираешься с оглядкой на партконференцию. Да разве так уж важно, кто из нас какой пост занимает!
— Критика, прямо скажем, не в бровь, а в глаз. Но ты все же ответь мне по существу. Согласна ли ты, хочешь ли стать моей женой?
Апчара действительно испытывала привязанность к Доти, уважала и чтила его. Иногда ей даже казалось, что здесь не только привязанность. Но лишь иногда. Глубоко в душу девушки чисто женское влечение к комиссару не проникало. Ее покоряли, восхищали, еще с фронтовой норы, честность, мужество Доти Матовича, его преданность долгу, сердечность, чистота. Но это было все не то, не то…
Апчара чувствовала себя неловко. Не хотелось огорчать комиссара. Она виновато улыбнулась:
— Можно я отвечу тебе по телефону?
— Ну что ж, если иначе нельзя…
Апчара тотчас уехала домой. Ее бидарка катилась под гору с такой прытью, будто Доти гнался следом.
Мать, за спиной которой Апчара надеялась спрятаться, с решительностью, свойственной ее характеру, объявила:
— Ты выйдешь замуж за Доти. Я уже дала ему согласие. Благословение матери — не клок соломы, который уносит ветер. — Хабиба хотела проявить твердость, но каждую секунду ждала от дочери возражений. Сама-то она вышла замуж вопреки материнской воле, поэтому на «клок соломы» слишком не нажимала, а апеллировала больше к благоразумию Апчары. — Сколько девичьих судеб обуглила война! Сколько еще обуглит! Год за годом ждут невесты женихов с войны. Дождутся ли? Трем из десяти, не больше, посчастливится выйти замуж. О аллах, за какие грехи остальные должны стать старыми девами, не узнать счастья материнства? Доти! Ах, если бы каждой девушке достался такой жених! Руки целы, ноги целы, сам — ума палата. Да за такого жениха и без родительского благословения… Как я за твоего отца… — При последних словах Хабиба лукаво усмехнулась.
— Тебе можно было! — не удержалась Апчара.
— Не можешь ты попрекнуть мать, еда поперек горла становится. — Хабиба неожиданно нашлась: — Что я? Кем я тогда была? Несмышленая девчонка. А ты? Председатель колхоза! К тебе весь аул, как в амбар за зерном, ходил за советом, за умным словом. Почему ты должна равняться на меня? Я не умом выбрала твоего отца, да отведет ему аллах лучшее место в раю, а сердцем. И, слава богу, не ошиблась. Вы, нынешние, выбираете больше по анкете.
— Как это — по анкете?
— Ты не хочешь за Доти, потому что он уже в возрасте. Но муж должен быть старше жены.
— Неправда, не поэтому.
— А почему?
— У меня есть свои соображения.
— Значит, все-таки по анкете! Я тебе вот что скажу: отца у тебя нет. Брат на фронте. — Хабиба что-то хотела еще добавить про Альбияна, но у нее перехватило дыхание. — Я тебе и мать, и отец, и брат. За всех говорю: отдам тебя за Доти, хоть ты весь колхоз подними против меня. Это дело материнское, и не смей мне перечить.
— Как это «отдам»? Что я тебе — тыква? Хомут?
— Отдам! Никто мне не помеха.
— Не отдашь!
— Тогда я тебе не мать, а ты мне не дочь. Живи, как знаешь. — Хабиба сердилась, понимая, что дочь все равно поступит по-своему. А как он хотелось видеть комиссара своим зятем! Апчара сама не понимает, как это было бы хорошо… Доти переезжает к нам, семья обретает второе дыхание, счастливая бабушка нянчит внуков… — Я буду хранителем этого дома, не дам погаснуть огню в очаге, а ты ступай на все четыре стороны… «Молодым везде у нас дорога…»
— Не выгонишь ты меня из дому. Тебе же будет хуже. Впрочем, я уйду, если хочешь…
Хабиба еще надеялась, что дочь одумается, бросится к ней в объятия, со слезами, как это уже бывало не раз, будет просить прощения. Но Апчара говорила спокойно, твердо, глядя в окно, и тем ужаснее для Хабибы звучали ее слова.
— А куда ты уйдешь? Можешь сказать матери?
— Могу. Меня хотят избрать секретарем райкома комсомола.
— На место Чоки, «велосипедного всадника»? Теперь ты сама будешь крутить велосипед?
— Буду. Сяду на районную вышку, как бахчевник в шалаше на столбах, и стану высматривать женихов. Вернется же с войны хоть один жених на весь район?
— А ты что, первая невеста в районе? Для таких перестарков, как ты, в пору открыть магазин уцененных товаров. — Хабиба мстила дочери за непослушание, но сама не верила тому, что говорила. — Если ты о себе такого высокого мнения, зачем забираться на вышку? Тебя и так заметят.
Апчара теперь старалась не ездить в райцентр, чтобы не встретиться с Доти. Ответ у нее был готов, но очень не хотелось травмировать хорошего человека отказом. По традиции на размышление невесте даются месяцы, а тут прошло всего несколько дней… Кроме того, всегда можно отговориться делами. С хлебом еле-еле управились, мясопоставки завершают, потом предстоит вспашка зяби, подготовка животноводческих помещений к зиме… Апчара поймала себя на том, что сама чем-то напоминает Доти, у которого общественное дело превыше всего. С Хабибой они тоже больше не говорят о ее замужестве, будто и не было приезда комиссара, не было сватовства…
Апчара собралась в правление колхоза. Бидарка стояла у ворот. В этот момент во двор вбежал мальчик лет девяти и выпалил:
— Тетя Апчара, меня послала тетя Аня. Гошка ранен. Мы с ребятами нашли мины в школьном огороде, хотели их выбросить в овраг, чтобы не взорвало школу. Гоша не сумел кинуть далеко, он же самый маленький, мина взорвалась, и его ранило. Тетя Аня плачет, просит тебя скорой приехать, говорит, надо Гошу в больницу везти.
— Сильно ранило?
— Не знаю. В крови весь…
— О, аллах, спаси сиротинку! — взмолилась Хабиба. Апчара села в бидарку вместе с мальчиком, хлестнула лошадь.
Анне Александровне предоставили отличный дом с фруктовым садом; прежде он принадлежал организатору курбан-байрама, посвященного «освобождению от ига комиссаров и евреев». В горах Гоша быстро поправился, подружился с местными мальчишками, хотя пока что они друг друга понимали неважно.
Ребята попались смышленые. Они тотчас принесли домой окровавленного малыша, кто-то из них побежал на свиноферму за матерью. Испуганная Анна Александровна мгновенно примчалась домой. В ауле не было своего медпункта, а обратиться к старикам, знатокам народной медицины, она не решилась.
Апчара, точно опытная фронтовая медсестра, забинтовала рану на груди и ноге мальчика. Она знала: важнее всего в таких случаях остановить кровь. Гоша, и без того бледный, выглядел совсем восковым. Его закутали потеплей и повезли в город — но не в больницу, хотя она была уже восстановлена, а в военный госпиталь, с которым у колхоза установились добрые отношения. Из госпиталя в колхоз приезжали снабженцы — покупали поросят, чтобы подкормить раненых свежим мясом. Они давали рыночную цепу, и Апчара с Анной не возражали, — тем более что мясо предназначалось бойцам. Вместе со снабженцами раза два приезжала диетврач Галина Вальянская, сама отбирала поросят, звала в гости Апчару и Анну. Апчара один раз сама зазвала ее в гости к маме отведать кабардинских кушаний.
— Тут проходила линия фронта. Надо попросить, пусть пришлют саперов с миноискателями, отыщут все снаряды и мины. Могут быть и еще несчастные случаи. — Апчара подгоняла лошадь, чтоб скорей передать мальчика в надежные руки. — Я обязательно на обратном пути заеду в обком. — У нее уже возник план в голове. Анна на бидарке поедет назад в аул, а она останется в городе, попытается попасть на прием к Кулову и переночует у Ирины. Апчара давно не видела Даночку, соскучилась. Завтра Анна приедет навещать сына, и они вместе вернутся в Машуко.
Анна осторожно просовывала руку под одеяльце, в которое завернули ребенка, и проверяла — нет ли крови.
— Я так и знала. Так и знала! — горестно воскликнула она. — Понимаешь, однажды Гошка приносит домой какую-то штуку в желтой обертке: «Мама, положи в огонь, посмотрим, как горит». — «Что это?» — «Не знаю, мальчики дали». Развернула, смотрю — похоже на хозяйственное мыло. Даже обрадовалась. Но очень твердое, топором не расколешь. Отнесла к соседу — инвалиду. И что ты думаешь? Гошка принес мне толовую шашку. Я чуть не умерла со страху.
— Ужас!
— А если бы я положила ее в огонь?
— Толовая шашка не горит. — Апчара с удовольствием продемонстрировала свои военные познания.
— А если бы это была настоящая мина?
— Да, надо немедленно обшарить все закоулки в Машуко…
Госпиталь размещался в корпусах лучшего в округе санатория. Дома утопали в море фруктовых деревьев. Каждое дерево — яблоневое, персиковое, грушевое — словно соревновалось в яркости и красоте с другими. Главный корпус санатория — нарядное двухэтажное здание с широкими лоджиями и балконами фасадом было обращено к дороге, пересекавшей живописнейшую долину, Неподалеку от дома сделали смотровую площадку, окруженную балюстрадой, куда в ясную погоду выходили больные «пить красоту» гор. Хребты, покрытые девственным чинаровым лесом — источником целебного воздуха, уходили под облака. Слева открывался вид на низовья Терека, над берегами которого осенью и зимой плавали рыжие стада туманов. Вблизи корпусов журчал ручей.
Госпиталь был переполнен, но площадки, беседки, аллеи в большом фруктовом саду снимали ощущение тесноты. Каждый, кто уже обрел способность передвигаться, спешил на воздух. Там, в прохладной тени, можно было вспоминать фронт, мечтать, обмениваться новостями, слушать рассказы, песни. Нередко в сад просился и тот, кто не мог ходить. Товарищи или санитары выносили его на руках. Воздух был лучшим лекарством. В теплые вечера на смотровой площадке всегда было полно людей. Иногда там устраивались концерты, выступали артисты местного театра, ансамбля песни и пляски.
Апчара и Анна нашли хирургическое отделение по стрелкам, укрепленным на столбиках, а то просто на деревьях. Апчара хотела разыскать Вальянскую, рассчитывая на ее покровительство. Но и без диетсестры все обошлось как нельзя лучше. Главный хирург немедленно осмотрел мальчика, извлек осколки, обработал раны и перевязал Гошу сам, хотя вполне мог поручить это дело сестре.
— Пустячные ранения. Еще раз на перевязку, и все. — Приглядевшись к обеим женщинам, он безошибочно угадал, кто из них мать ребенка и дальше обращался уже прямо к Анне: — У нас нет детского отделения. Да и надобности оставлять его здесь я не вижу. Дома мальчику будет лучше.
— Большое спасибо. На перевязку мы его привезем. Слава богу, транспорт есть. Да и живем недалеко: машуковские мы. — Это свою бидарку Апчара громко именовала «транспортом».
— А можно увидеть Галину Николаевну? — Апчара была уверена, что диетврач обидится, узнав, что они с Анной уехали, не повидав ее.
— Подождите минуту. Она, видимо, в столовой. — Хирург послал санитарку за Вальянской.
Галина Николаевна не заставила себя ждать долго.
— Апчара, Анна Александровна! Какими судьбами? В гости или по делу? Деньги на ваш счет мы перевели…
— Здравствуйте. — Анна Александровна, еле сдерживая слезы, прижимала к груди забинтованного ребенка.
— Добрый день. Не в гости мы — за помощью. Гошку вот ранило осколками мины. — Апчара рассказала, как было дело.
Галина Николаевна сочувственно посмотрела на ребенка. Мальчик весь горел, — видно, поднялась температура; на лбу выступил пот, белесые волосенки слиплись.
— Ничего, теперь все обойдется. Будет жив-здоров, песни петь будет… У меня сегодня тоже волнения. Подружились мы с одним раненым. Прекрасный парень. Умница, храбрец. Он горел в танке, лишился глаза. На нем живого места нет — латка на латке, по кусочку ему кожу сменили. Нет, правда, я не преувеличиваю. Бедняга так изуродован, что стесняется показаться на людях. «Огородное пугало» — только так себя и зовет, а на фронт рвется — не удержать. Боюсь, как бы не сбежал сам. Сегодня его должны комиссовать. Он, чудак-человек, на свой искусственный глаз больше всего надеется. «Уставлюсь, говорит, стеклянным оком на членов комиссии, заворожу их, загипнотизирую, и — готово!» Боюсь, не поддадутся члены комиссии этому «колдовству». Их история болезни больше «заворожит»… Бедняга… Так я ему сочувствую!.. Ну что же мы стоим? Пойдемте, я угощу вас обедом. Правда, обед больничный, не то что у мамы Апчары, у Хабибы.
— Спасибо, — поблагодарила Апчара Вальянскую. — У меня тут в городе невестка живет… Мы к ней поедем.
— Смотрите. Был бы обед ресторанный, я бы вас уговорила. А то — постный борщ, шрапнельная каша с мясом. Это не еда для председателя колхоза, правда? — Галина Николаевна засмеялась. — Пошли, провожу вас. Вы на чем? На машине?
— Откуда у нас машина? Мы на бидарке. У ворот под горой стоит.
Женщины двинулись вниз. Чтобы попасть на тропу, ведущую к воротам, надо было спуститься ступенек на сто. Через каждые двадцать ступенек — площадка со скамейками. Устал — посиди, отдохни. Поднимаясь, Апчара с Анной с ходу отмахали все сто ступенек, не останавливаясь. Сейчас, успокоившись, они шли медленно, беседуя с диетврачом, разглядывая окружающих. Вдруг Галина Николаевна остановилась, вполголоса сказала:
— Вон мой танкист. Видите? Внизу, справа на скамеечке. Сидит к нам левым боком и поэтому не видит. Левый-то глаз искусственный. Ох, боюсь, не удалось ему «заворожить» комиссию…
Апчара посмотрела на танкиста и вскрикнула, словно ее ужалила змея. Потом она в отчаянии зажала рот обеими руками и замерла. Ноги словно отнялись. В сидевшем на скамейке она узнала Локотоша…
Он сидел, отрешенно уставившись куда-то в сторону, никого и ничего не замечая, откинувшись на деревянную спинку.
Через секунду, придя в себя, Апчара стремглав понеслась вниз.
Меньше всего на свете Локотош ожидал встречи именно с ней. Услышав свое имя, узнав ее голос, он вздрогнул, вскочил и, как преступник, застигнутый на месте преступления, стал озираться по сторонам, ища, куда бы скрыться. С ужасом увидела Апчара, как мало осталось от прежнего Локотоша. Лицо — точно сшитое из лоскутков, разноцветных, плохо сросшихся. Только здоровый глаз да лоб и брови остались нетронутыми.
— Вот ты где, Локотош! — Апчара уже овладела собой. Она и виду не подала, что испугалась, и жалости не было в ее взгляде, только изумление и упрек. — Хорошо замаскировался!
— Да, маскировка подходящая. — Локотош по-своему истолковал слова Апчары.
— И правда, хорошо: кругом заросли — никто не найдет. — Подошедшая Галина Николаевна хотела помочь Апчаре.
— Неужели ты меня узнала? — Голос был прежний, звучный, красивый. — Правда, поставить в огород меня можно вместо пугала?
Апчара еле сдержала слезы:
— Зачем терзать себя и других? Теперь я понимаю, почему ты не давал о себе знать. — Апчара все-таки заплакала. — Не знала, что ты такой жестокий. К себе — ладно, но других-то мог бы пожалеть. Даже не написал. А ведь я рядом…
Сверху спустилась недоумевающая Анна. Локотош таким образом оказался в окружении трех женщин.
— Боже мой! Не было ни гроша, да вдруг алтын! До сих пор обо мне никто не знал! А теперь целых три женщины. Сдался бы вам в плен, если возьмете. Только, боюсь, испугаетесь. — Локотош крепился изо всех сил.
— Не испугаемся! — Галина Николаевна говорила нарочито весело, стараясь ободрить подполковника. — Селезню красота не нужна, ясно?
Все засмеялись. Раненые, сидевшие и стоявшие поодаль, не без зависти поглядывали на Локотоша.
— Садитесь же, чего мы стоим?
— Сядем, девочки, но не надолго. Больному нужен покой. — Авторитет Галины Николаевны в госпитале был непререкаем. Ее ведь знали и как писательницу. Локотош раза три присутствовал на ее литературных вечерах в большом зале. Вальянская ездила в город, поддерживала связь с местными литераторами, ряды которых в годы войны сильно поредели. Тогда еще никто не предсказывал ей большого будущего, не предполагал, что она станет известной советской писательницей.
Локотош был доволен: Апчара села справа, а правая часть лица пострадала у него меньше. Он искоса, робко поглядывал на девушку. Апчара готова была разрыдаться от горя и сострадания, но держалась безупречно. Вид у нее был такой, будто уродство Локотоша ей безразлично.
— Ну, будет сегодня разговору в «офицерском собрании»! — Локотош искренне повеселел: лицо Апчары не выражало страха и отвращения. — Скажут: «Одни красивые женщины к нему ходят». Уважать будут. Повар добавки сам предложит: «Товарищ подполковник, не желаете ли?..»
Женщины, польщенные, рассмеялись, Галина Николаевна спросила:
— Ну как, не помог глаз? Не заворожил членов комиссии?
— Заворожишь их! — Локотош махнул рукой.
— Я тебе говорила…
— Своим видом я только ужас могу внушить, а они — не пугливые, — грустно пошутил Локотош. Он несколько раз пытался заставить себя написать Апчаре, и даже писал, но потом рвал письма, стыдясь своего безобразия. В конце концов он решил поставить крест на их любви. Зачем такое пугало, больное, беспомощное, молодой и красивой, полной сил женщине? Что, кроме жалости, может она испытывать к нему? Он твердо решил не обнаруживать себя. Как-нибудь вымолит «путевку на фронт» и расквитается с проклятым врагом. «Того, кто лишил тебя глаз, лиши души», — велит пословица. Если в бою падет и он, так и надо: лучше умереть, чем жить, вызывая у людей жалость.
Сегодня комиссия лишила его единственной надежды. Слова председателя звучали, как смертный приговор: «Отвоевался ты, подполковник, восстанавливай народное хозяйство».
— Аннушка, милая, — обратилась Апчара к своему зоотехнику. — Ты садись в бидарку, езжай в Машуко. Гошке ведь в постель нужно. Завтра с кем-нибудь из мальчишек пришли мне бидарку. Пусть подъедет на квартиру к Ирине. Я буду у нее. Поняла?
— Поняла. — Анне давно хотелось уехать, да она не решалась об этом сказать.
Галину Николаевну ждали на кухне. Догадавшись наконец, что у Апчары с подполковником отношения совсем не просто дружеские, она под деликатным предлогом оставила их вдвоем. Апчара и Локотош вдруг замолчали. Локотош понял, что зря полагал, будто в танке, где он горел, сгорела и его любовь к Апчаре. Апчара думала о Доти Кошрокове, о матери. Вот когда она встретилась со своей судьбой, опаленной войной в прямом и переносном смысле!
— В госпитале, кроме тебя, из Нацдивизии никого нет?
— При мне не привозили, — вздохнул Локотош и добавил: — Скоро выпишусь. Уеду.
— Куда?
— Куда глаза глядят. Пристроюсь где-нибудь. Директором конзавода, конечно, не сумею. Не вытяну.
Апчара обомлела: «знает». Локотош продолжал:
— На завод подамся. Там мне подберут подходящую работу.
— А здесь не хочешь остаться? — с трудом выдавила из себя Апчара.
— Здесь? Ни за что! — отрезал Локотош. — Старший конюх из меня не получится, бригадир — тоже. Пусть Доти Кошроков…
— Ты знаешь, что он здесь? — Апчара не дала ему договорить.
— Знаю. И о его продвижении по службе, и об остальном тоже знаю. — Локотош грустно улыбнулся, поглядев на растерявшуюся Апчару. — Госпиталь-то не отрезан от мира, как в свое время. Галина Николаевна, например, все новости в районе знает и всем со мной делится… Она очень хороший, душевный человек. Писательница — ей все интересно: люди, отношения между ними…
Снова наступило молчание.
Апчара наконец, освободилась от оцепенения, перевела дух, точно сбросив с плеч тяжесть скалы, и, как на фронте, первой ринулась вперед:
— Ничего ты не знаешь! И вообще — только о себе думаешь… Я все глаза выплакала, а ты даже весточки о себе подать не захотел. Доти Кошроков тебя вспоминал не раз, и только самыми добрыми словами. Он бы примчался сюда мигом, если бы узнал, что ты здесь. А ты от всех скрылся, ушел в свои переживания, словно за стенами госпиталя не мир, не живые люди, а выжженная пустыня… — У Апчары сорвался голос, она закашлялась. — Когда-то ты клялся в дружбе моему брату Альбияну, а сейчас о нем и не спросил. Не хотел меня видеть — что ж, насильно мил не будешь, но послать привет-то ты мог? Чтобы я просто знала, что жив. А может, ты потому молчал, что услышал обо мне дурное?
— Что ты имеешь в виду?
— Я ведь была на оккупированной территории. Об этом все знают. Кулов мне, правда, сказал: «Забудь об этом». Но у тебя, быть может, другое мнение.
— При чем тут оккупированная территория? Меня самого калмычка выхаживала в тылу у гитлеровцев.
— Почему же тогда я не получила ответа ни на одно из своих писем?
Из невидящего глаза Локотоша выкатилась слеза, он с досадой смахнул ее. Его трясло. С того времени как полуживого его извлекли из танка, отправили в госпиталь и чудом спасли, у Локотоша изменился характер. Он стал вспыльчивым — короткогорлым, как говорят в народе. Он теперь как солома: чуть что — воспламеняется. Раньше ничем у него не выжмешь слезу из глаз — мужчина, горец! — а теперь вот все щеки мокрые. Непрошеные слезы привели подполковника в еще большую ярость.
— «Почему, почему»? — Локотош чуть не взвыл. — Гляди — вот почему! — Резким движением он поднял гимнастерку, рванул нательную рубаху. Апчара увидела латаное-перелатаное тело, едва сросшиеся разноцветные кусочки кожи, соединенные друг с другом розоватыми прожилками. Тело выглядело кошмарным даже по сравнению с лицом. — В чужой шкуре хожу.
— Была бы кость… — И хотела повторить слова, не раз слышанные от матери, но и ее душили слезы. Справившись с волнением, Апчара еле слышно спросила: — Все-таки куда конкретно ты думаешь направиться?
Локотош и сам не знал, куда ехать, и поэтому молчал. Писал матери — ни ответа, ни привета. Хотел, конечно, на фронт — не получилось. А почему? Возвращаются же в строй люди без ступни, почему нельзя без глаза? Нет, не в одном только глазу дело. Обгоревшие кости его обтянуты кожей, а мышц-то не хватает: ходячий скелет, и только. В этом главная причина. Ему нужно длительное лечение, уход, только тогда он станет работоспособным.
— Аллах знает, я не знаю.
— Какой верующий стал! Действительно, душа твоя вывернулась наизнанку. Услышала бы эти слова моя мать — вот обрадовалась бы, — обрела дар речи и Апчара.
— Почему?
Апчара усмехнулась:
— Она обожает верующих.
— Положим, я не больше верю в бога, чем твои Кошроков.
— «Твой Кошроков»! Наслушался сплетен, мужчина называется! «Твой Кошроков»! Он такой же мой, как и твой.
— Замуж не собираешься? — тихо спросил Локотош и натянуто улыбнулся: — В твоем положении мужа можно просто назначить.
— Я так и хочу поступить. — Апчара нисколько не оскорбилась, наоборот — ей стало весело.
— А кандидатура есть?
— Конечно, есть.
— Кто же это?
— Так, один подполковник.
— Интересно. Из руководящих или рядовых?
— Пока не руководящий, но будет руководящим. Обязательно. — Апчара склонилась к Локотошу, тронула его за руку Она больше не смеялась. Лицо ее побледнело, она выглядела измученной.
— Прости, я не хотел тебя обидеть… Прости…
— Я только за тебя выйду замуж. Понимаешь? Только за тебя. И больше ни за кого на свете.
Локотош растерялся. Он не верил своим ушам.
Апчара прижалась к Локотошу, не отпуская его руки.
— Я нисколько не изменилась. Все, как и прежде. Верь. Ты моя судьба, мое будущее.
— Правду говоришь? — У Локотоша все плыло перед глазами. — Если правду — я крылья обрету, полечу птицей.
— А на какое дерево сядешь?
— На то, что растет в вашем яблоневом саду. Хочешь этого?
— Очень.
— А сторож не шуганет меня оттуда?
— Сторожем будешь ты, товарищ подполковник. — Апчаре вдруг стало легко и хорошо, как никогда в жизни. «Товарищ подполковник» ошеломленно смотрел на нее.
— С одним глазом я не укараулю…
— Не надо больше об этом, умоляю тебя. Мы с мамой сделаем все, чтобы ты выздоровел, стал прежним… Я буду тебя… — Апчара хотела сказать «любить», но в последний миг передумала: это магическое слово пусть первым скажет ее жених. — Я буду сама тебя караулить…
— Ведь я люблю тебя давно, ты сама знаешь, — тихо проговорил Локотош. — Но как я могу принять такой дар из твоих рук. Я ведь неполноценный, я человек, уцененный войной…
— Не говори так. В моих глазах война тебя не уценила, в моей душе ты остался прежним… — Апчара понимала, что плакать не надо, но ничего не могла с собой поделать. Дико было видеть беспомощность Локотоша. Сильный, уверенный в себе человек, к которому все обращались за помощью и поддержкой, вдруг стал зависим от других!..
Они не заметили, как с гор спустились сумерки, затянув мглой долину. С низовий тянулись туманы, гасли звезды, окутывая холмы. В аллеях парка кое-где загорелись слабые огоньки. Было уже очень поздно, когда Апчара попрощалась наконец с Локотошем. Она бежала к остановке, боясь опоздать на последний автобус, и кричала, оглядываясь: «Я скоро приеду!» В автобусе, отдышавшись, она задумалась — куда теперь? К Ирине или к Кулову? Пожалуй, в обком. Кулов вечерами сидит долго. А раз он там, Ирина тоже не уйдет домой.
Автобус остановился неподалеку от здания обкома партии. Апчара обрадовалась: окна и в кабинете Кулова, и в приемной, и даже в остальных комнатах ярко светились.
— Можно? — Она просунула голову в дверь приемной.
— Моня, — из-под стола ответила маленькая Даночка, не обращая на вошедшую ни малейшего внимания. Стоя на четвереньках, девочка сосредоточенно рисовала что-то на большом листе бумаги, разложенном под столом.
— Даночка, а где мама? — спросила Апчара.
— Там. — Даночка карандашом показала на дверь, обитую дерматином. В эту минуту оттуда вышла Ирина. Увидев Апчару, она даже вскрикнула от радости. Ирина усадила гостью на стул, сама села напротив, как это делал Кулов с наиболее уважаемыми посетителями.
— Ну как ты? От Альбияна что-нибудь есть? Мы давно ничего не получали. Мама ужасно волнуется.
— Две недели назад пришло последнее письмо. Они так быстро наступают, что и писать некогда. Почта же во втором эшелоне, — Ирина улыбалась, глядя на Апчару, радуясь, что видит ее. Она очень любила золовку, дружила с ней, как с родной сестрой. — Ты, наверное, сунулась ко мне, а там дверь заперта, верное, окно? Возьми Даночку, поезжайте и ждите меня.
— Я хотела к Зулькарнею. — Апчара глянула на массивную дверь, которую впервые со страхом переступила, когда отправлялась на фронт с делегацией.
— Его нет. Это я там убираюсь. Потому и свет горит. Кулов уехал провожать Доти Кошрокова.
— Кого? — Апчара от неожиданности вскочила со стула.
— Доти уезжает на фронт, звонил такой радостный.
— А говорил — отвоевался. Куда же его с палкой?.. — В Апчаре боролись противоречивые чувства: с одной стороны, отъезд Доти развязывал ей руки, с другой, было страшно за комиссара. — Я пойду в Машуко, не останусь. Потом приеду к тебе и расскажу кое-что интересное. Очень интересное.
— А сейчас нельзя? — Ирину разбирало любопытство.
— Долго рассказывать. А если коротко, выйдет неинтересно.
— Куда же ты поедешь ночью, в туман? Ты погляди в окно… — Ирина не хотела отпускать золовку.
— Не уговаривай меня. Я должна ехать. Буду сидеть в правлении колхоза у телефона. Он обязательно мне позвонит. Я хоть по телефону с ним прощусь.
Ирина поняла, что Апчару не удержишь.
— Тогда подожди. Я упрошу кого-нибудь, дадут машину. — Ирина кому-то позвонила и быстро договорилась.
— До свидания, Даночка. — Апчаре пришлось забраться под стол к племяннице, чтобы поцеловать ее. Девочка по-прежнему увлеченно рисовала и даже не заметила, как ее мама побежала провожать тетю Апу. Апчара и Ирина спустились по широкой лестнице, вышли на улицу.
— Если б ты знала, кого я встретила сегодня! — Апчара не чувствовала холода. Радость наполняла ее душу, вытесняя тревогу за комиссара. — Никогда не догадаешься!
— Я и гадать не буду. Ты же мотаешься целыми днями бог знает где. Мало ли кого можно встретить…
— Это особенная встреча. — Перед ее глазами встал Локотош с обезображенным лицом, костлявыми руками…
— Потом все расскажу. Специально приеду.
— Я подожду… А как твои свиньи?
— Процветают. Аннушка все взяла на себя. Оправдала зоотехник мои надежды, дай ей бог здоровья. Сынишку ее ранило сегодня осколком мины. Слава богу, обошлось…
— Вот твоя машина. — Апчара, поздоровавшись с водителем, забралась на заднее сиденье «виллиса».
— Привет маме! — услышала она голос Ирины Федоровны, и машина тут же рванулась вперед.
От восторга Нарчо не знал, куда себя девать. Мальчишки-сверстники потеряли покой, завидуя товарищу. Кто-то из них в сердцах даже воскликнул: «Везет Нарчо — ни матери, ни отца, никто не помешает идти на фронт!» Айтек подарил ему маленький «дамский» пистолетик. «Настоящий», — восхищались мальчишки. Нарчо принял подарок с благодарностью; комиссар пока безоружен, надо его охранять.
Приказ ГлавПУРа застал Кошрокова врасплох. Он, правда, ходил в армейском обмундировании, но пришлось срочно вновь прилаживать нарукавные нашивки, погоны, воинские знаки различии. Шифровка пришла в обком. Доти даже не поверил Зулькарнею Кулову, когда тот сказал по телефону: «Твоя мечта сбылась, догоняй свою дивизию».
На сборы давались сутки. Кошрокову этого было вполне достаточно. Только вот Апчара… Как бы они с Хабибой не подумали, что он легкомысленный человек: сделал девушке предложение, а сам уезжает. Он-то ведь не знал, что уедет… Надо добраться до Машуко, все объяснить. Доти пытался дозвониться Апчаре, но не застал ее в правлении: ему сказали, что она уехала в город, повезла раненого мальчика в госпиталь.
Машина Кулова подкатила к подъезду, когда комиссар давал последние распоряжения Айтеку, оставшемуся вместо него на конзаводе. Надо было попросить у Оришева-старшего его знаменитого жеребца, чтобы покрыть кобылиц кабардинской породы. Доти в окно увидел Кулова и подтянулся, словно встречал командующего армией или члена Военного совета. Кстати, Кулов короткое время действительно был членом Военного совета армии, державшей оборону в предгорьях республики.
После взаимных приветствий Кулов извлек из нагрудного кармана бумагу и протянул ее комиссару:
— На, маловер, читай сам.
Никто не знал, что повлияло на судьбу Доти Матовича. Кулов полагал, что комиссар добился своего звонками в ПУР. Доти Матович подозревал, что ему помог Кулов, и хотел уже благодарить его за это. На самом деле все произошло иначе. Антону Федоровичу Кубанцеву снова предложили должность комдива, и он попросил в заместители Кошрокова.
Доти взял бумагу. Всего одна фраза на машинке… Ему предписывалось немедленно прибыть в ГлавПУР для получения назначения в действующую армию.
— Ты что, не рад? — Кулов внимательно смотрел на Доти. — Помнишь, ты говорил: «Чем дальше едешь по реке, тем выше поднимаешься?»
— Это не мои слова. Это Нарчо сказал. Я лишь добавил «…тем ближе оказываешься к вершине, где зарождается река, откуда она начинает свой путь»… Я очень, очень рад и очень благодарен тебе за твои хлопоты, заботы обо мне. Поверь — я не обману твоих ожиданий. Шаг к заветной цели, к победе, я сделаю, а если упаду… то упаду головой вперед!
— От тебя я никак не ожидал таких слов. Ты же завороженный! — Зулькарней Увжукович старался внушить Доти бодрость, уверенность в себе. — А вот для меня эта шифровка — прямо беда. Все мои планы летят вверх тормашками. Конференцию мы опять перенесем. Но бог с ней, с конференцией. А вот то, что целый район без руководства… Хоть сам садись и работай за всех. Где взять людей? Я даже распорядился поискать по госпиталям, может, там кого-то отыщем. И знаешь, одного отыскали. Это просто удача.
— Кого же? — странное предчувствие шевельнулось в душе Доти Матовича.
— Локотоша. Его, оказывается, сшили из кусочков. В танке горел.
— Какого Локотоша? Бывшего замкомандира полка?
— Да, а впоследствии — руководителя Чопракской обороны. Только он еще невероятно слаб.
Доти вздохнул. Кулов точно угадал его мысли:
— Жаль, не везет тебе с сердечными делами. И свадьбу придется отложить, как нашу партконференцию.
— С одной существенной разницей, — овладев собой, тоже шутливо откликнулся Доти. — Переносишь партконференцию — знаешь, на какой день. Переносишь свадьбу — тут уж бабушка надвое сказала: то ли будет, то ли нет…
— Апчара — девушка серьезная. Дождется, если обещала. Ну а если нет — ничего страшного. Невест у нас — хоть пруд пруди. Были бы женихи. Голова цела — шапка найдется.
— Одно условие: чтобы голова была цела.
— Тебя, кажется, направляют в Прибалтику. — Кулов переменил тему.
— Откуда ты знаешь?
— Говорил по «ВЧ», выяснил.
— Значит, буду доколачивать Курляндскую группировку, молотить ее, как мешок кукурузных початков?
— Видимо, да. Бери палку побольше.
Доти посмотрел на свою спутницу, приставленную к стенке.
— Нет, ее брошу, а то примут за калеку… Ты-то сам, наверное, рад был бы повоевать?
— Это точно.
То еле уловимое раздражение, которое осталось у Кулова после ночного разговора с комиссаром в обкоме и которое хорошо почувствовал сам комиссар, теперь бесследно исчезло. На прощание Кулов крепко, по-мужски обнял Доти.
— Напиши. Как только приедешь в Москву, позвони. Объясни, хоть намеками, как у тебя все складывается. Я пойму.
— Обязательно, Зулькарней Увжукович. Обязательно. Спасибо тебе за доверие. Не вышло нам поработать вместе — не наша вина. Зов воины громче любой трубы. Ну, будь.
На следующий день Доти поехал к Апчаре сказать, что свадьбу им придется отложить. Нарчо в последний раз гнал линейку, воображая, что уже сидит в тачанке. На голове мальчика красовалась кубанка со звездой, на плечах — кавалерийские погоны с эмблемой. Не хватало только сапог. Он лихо подкатил к воротам Апчары.
Дома оказалась только Хабиба. Она развешивала кукурузные початки под карнизом дома, чтобы быстрей просушить их. Не ведая о различии между гранатой, бомбой и миной, Хабиба вещала о случившемся с маленьким Гошкой.
— Что дети смыслят в бомбах? — спрашивала она и сама же отвечала: — Ничего они не смыслят! Аллах защитил мальчика, пожалел его многострадальную мать.
— Сильно ранило мальчика? — спросил Доти.
— Не знаю, мои старший сын. Апчара, бледная, толком ничего не успев узнать, села в бидарку и укатила. И сейчас жду. Услышала стук копыт — думала: наконец-то она. Оказалось, это ты. Заходи, мой старший сын, подожди ее.
— Некогда, Хабиба. В дороге я. Заехал попрощаться с тобой и с ней.
— Попрощаться? — Хабиба всплеснула руками. — Далеко?
— На фронт.
Хабиба потеряла дар речи. Совсем недавно приезжал свататься к ее дочери, а теперь едет на фронт.
— Как это? Ты же не собирался воевать!
— Не собирался, а позвали. Но все остается в силе. Покончим с фашистами, я снова к вам приеду, если не раздумаете. Правда, Апчара ответа мне еще не дала, но я верю в свою звезду.
— Я свое слово назад не возьму. И Апчаре не позволю нарушить материнское обещание.
— Это я и хотел услышать. Спасибо, Хабиба.
— На бога полагаюсь, после бога на тебя… Что ж, мой большой сын, и в дом не зайдешь?..
— Не могу: на поезд опоздаем. Прощай! — Доти подошел к Хабибе, одной рукой приобнял ее худые плечи, взглянул в темное, изборожденное глубокими морщинами лицо. Садясь в линейку, Доти оглянулся и, стараясь придать голосу бодрость, крикнул: — Ждите меня вместе с Альбияном!
— Да повторит бог твои слова! — ответила Хабиба. Ей вдруг вспомнился недавно виденный сон. В этом сне Доти Кошроков расхаживал среди мясных туш, предлагая их купить, а люди проходили мимо, отказывались. «Плохой сон, — подумала она, — не вернется Доти с войны»…
Топот копыт и стук колес еще долго звучали в ушах Хабибы, глядевшей вслед линейке. Доти ни разу не оглянулся. Это тоже был худой признак, а она верила приметам, снам, гадала на фасолинах И, что удивительно, в своих предсказаниях, вернее, предчувствиях редко ошибалась.
Проводив Доти, Хабиба вернулась к кукурузным початкам. Но работа валилась у нее из рук. Уже к вечеру она разожгла огонь в очаге, стала стряпать, и тут появилась Апчара.
— Как ты здесь без меня? Проголодалась я — солому готова жевать. О Доти Матовиче ничего не слышно? — Хабиба сделала вид, будто не видит и не слышит дочери. Обиделась…
Апчара бросила пальто и сумку на стул, сняла платок с головы. Она вернулась в Машуко еще накануне, но ночевала у Курацы; подруги шептались до самого утра. Кураца, конечно, одобрила решение Апчары, обещала «уломать маму».
— Можешь поздравить меня: я выхожу замуж. — Апчара точно выстрелила в затылок матери, сидевшей у очага.
— Что трещишь, как сырые дрова в костре? Он уже уехал. Его теперь и птица не догонит. — Хабиба наконец оглянулась. — Заезжал прощаться, бедняга. А ты носишься — хвост трубой — повесть где. Сказал: своих слов назад не берет, свадьбу откладывает до окончания войны. И Альбиян, да убережет его бог, к тому времени найдет дорогу к родному очагу.
— А я не за того выхожу замуж.
— За кого же?
— Угадан.
— Не за Питу же Гергова?
— Сказала тоже: за Питу Гергова! — Апчара даже обиделась. — Я выхожу замуж за Локотоша. Помнишь Чопракскую оборону? Бекан его выходил на мельнице вместе с Данизат.
— Как не помнить? Помню. Потом он уехал на фронт. Я уже тогда знала, что между вами что-то есть.
— Все-то ты помнишь… За него я и выхожу замуж. Он сейчас в госпитале, но скоро выпишется. Слаб невероятно. Кожа да кости. Кожа чужая. Одного глаза тоже нет.
— Что мелешь? Как это — «кожа чужая»?
— Он горел в танке во время боя. Друзья отдали ему по кусочку своей кожи, чтобы залатать обгоревшие места. Ну а у людей цвет кожи не всегда одинаковый. Вот он и получился неодноцветный…
— Как рябой теленок? — изумилась Хабиба.
— Не совсем, но вроде этого. В армии-то у нас все цвета кожи есть… Надо его подкормить, восстановить его силы.
— О, аллах, я уже не человек, а старая калоша: о замужестве родной дочери узнаю последней. — Хабиба чуть не разрыдалась, но Апчара вовремя кинулась к матери, обняла ее, прижалась щекой. Обе тихо заплакали.
— Война его покалечила. Война. Он не виноват.
— А Доти? Как мне его жалко. Такой душевный человек. И оба глаза целы, — подвывала Хабиба. — Чем залатанный жених лучше? И как ты не пожалела благороднейшего Доти?
Апчара неожиданно рассердилась.
— А Локотош? Почему ты его не жалеешь? Разве он этого не заслужил? Он думает, что у него вместе с кожей сгорело все, что он самый несчастный человек на свете. Я хочу, чтоб он обрел счастье и был вознагражден за свои страдания. — У Апчары больше не было сил — голос ее дрогнул, она с плачем рухнула на кровать и долго не могла успокоиться.
— Ты и себе голова, и колхозу голова. Решай, — сдалась Хабиба. Взяв ведро, она пошла к арыку — месту слез и размышлений. На берегу журчащей речки и плакалось слаще, свободней, и думалось лучше. Речка, журча и густых зарослях шиповника, уносила тревоги, душевное смятение, обиды. Хабиба, обретя у арыка спокойствие, всегда возвращалась домой обновленной — словно душу омыла в прохладных струях.
События шли положенным чередом. Состоялась районная партийная конференция, за ней — комсомольская. Апчара, как и предполагалось, стала секретарем райкома комсомола. Однако в райцентр она пока не переезжала: жилья подходящего там не было, да и как можно было оставить мать одну… Прежде она ездила на бидарке, теперь раскатывала на линейке. Зато первый секретарь райкома партии Батырбек Оришев стал обладателем «виллиса».
Кураца, ныне председатель колхоза «Псыпо», по-прежнему дружила с Апчарой. Посоветовавшись, подруги решили привезти Локотоша «на откорм» в дом к Апчаре, поселить его в комнате Альбияна, окружить заботой, вниманием. Поправится, кости обрастут мясом, посветлеют швы на лице, а главное — привыкнет к нему Хабиба, — можно будет сыграть свадьбу. Не шумную, не многолюдную, но все-таки свадьбу, без которой обычай не разрешает начинать семенную жизнь.
Против этого Хабиба не возражала. Что аллах решил, тому и быть. И вдруг… Развернули утром газету, — а там портрет в черной рамке и сообщение:
«В боях за Родину геройской смертью погиб верный сын партии и народа Доти Матович Кошроков…»
— Отложим пока переезд Локотоша. Попросим Галину Николаевну положить его в отдельную палату. Будем возить ему еду. Наберется сил — сыграем свадьбу, как на фронте говорят — полевую.
Печальная весть как гром обрушилась на Хабибу. Она горевала так, словно погиб ее родной сын. Она и называла его сыном, и теперь причитала и плакала за себя и за мать Доти, которой у комиссара давно не было. Ей все приходил в голову этот кошмарный сон: Доти, туши мяса… Увы, предчувствие ее не обмануло. Хабибу охватила дрожь: вдруг то же самое случится с Альбияном? Нет, она этого не вынесет. Мать, задыхаясь от слез, пошла к своему спасительному арыку…
Апчара теперь постоянно приезжала в госпиталь. Локотошу отвели небольшой, но отдельный закуток, где помещались кровать, табурет и тумба. Усиленное питание, да еще и на научной основе, дало себя знать.
— На убой меня кормите. Я же не утка и не селезень, — шутил Локотош, настроение которого с того дня, как они встретились с Апчарой, совершенно изменилось. Понемногу он и сам начинал верить в то, что еще может пригодиться людям. Голова цела, руки-ноги целы. Рассудок, кажется, не помутился.
А лицо… Ну что ж? Апчара ведь привыкла, глядишь, и остальные привыкнут.
Местная газета с траурным сообщенном попала ему в руки. «Он этого хотел, — подумал Локотош, вспомнив бои летом сорок второго года. — Жаль, незаурядный был человек, умный, одаренный, к тому же еще и добрый».
Приехала Апчара с сумками.
— Читала про Доти Матовича?..
— Да, пусть будет ему земля пухом… Все потрясены: ведь он так недолго провоевал. А как его тянуло на фронт…
— Он искал смерти, оттого и тянуло.
Апчара кивала головой в знак согласия. Но то, что Доти Матович хотел жить, она знала лучше всех.
Кончался сорок четвертый год. Локотоша должны были выписать со дня на день. Апчара назначила «шао ищиж» — день торжественного возвращения жениха в дом родителей. И тут Локотошем заинтересовались партийные инстанции. Вместе с кадровиком обкома партии, обаятельным, светловолосым молодым человеком, к нему приехал Батырбек Оришев.
— Мы явились тебя сватать, — шутливо заговорил кадровик. — Невесту подобрали, с родителями договорились.
Локотош был сбит с толку. Он, конечно, решил, что это все — выдумки Апчары. Какая еще может быть невеста?
— Я согласен! — улыбнулся он.
— Смотри! Какое нам с тобой доверие! — Кадровик лукаво глянул на молчаливого Батырбека. — Мы еще не назвали имени невесты, а он уже соглашается. А вдруг мы тебе старуху предлагаем? Ты бы хоть из приличия спросил: «На ком жените?»
— Ты так говоришь, — заговорил Батырбек своим низким голосом, — любого с толку собьешь.
— Говори по-человечески. Назови хоть имя «невесты».
— О, невеста именитая, знатного происхождения. Первому встречному не отдала бы свое сердце. А зовут ее: должность председателя Чопракского райисполкома.
Локотош совсем растерялся:
— Как должность?
— А вот так. Руководство обкома партии поручило секретарю райкома товарищу Оришеву и мне предложить тебе руководящую должность. Ты ведь уже сказал: «согласен». Насколько я знаю, фронтовики своих слов назад не берут. И мы с Оришевым партизаны, мы тоже слов на ветер не бросаем.
— Признаться, я не о той невесте подумал.
— Вопрос о другой невесте не снимается с повестки дня. Отдел, который я имею честь возглавлять, хотел бы заниматься подбором и настоящих невест. Но это для нас запретная зона.
— Такое «сватовство» — огромное доверие, — начал Локотош. — Но ведь военный, кадровый офицер…
— Хочешь сказать: опыта нет? — вступил в разговор секретарь райкома партии. — Опыт — дело наживное. У меня его тоже нет. С опытом не рождаются. Будем работать вместе, рука об руку. Район я знаю давно. Большой, сложный. Всего с месяц пробыл у нас Доти Матович, а успел столько полезного сделать. Тоже, между прочим, военный был.
— Значит, сваты докладывают товарищу Кутову: «жених» согласен, назначай день свадьбы. Так? — вмешался кадровик.
— Прибавьте к этим словам много благодарности и обещание: «Чопракское укрепленное ущелье» выстоит при любых трудностях — Локотош воодушевился от сознания того, что он нужен, что ему доверяют большое, важное дело.
Они распрощались.
Вечером приехала Апчара вместе с Галиной Николаевной. Они пошли в палату к подполковнику. Про «сватовство» им уже было известно. Кадровик, уходя из госпиталя, попросил диетврача: «Усильте питание, волчьими сердцами в ореховом соусе кормите председателя райисполкома, иначе потом он вам припомнит ваши кислые щи».
Подойдя к палате, Апчара громко спросила:
— Галина Николаевна, почему на двери нет таблички?
— Какой таблички?
— «Председатель райисполкома».
Обе женщины весело рассмеялись.
— Это наше упущение. Виноваты. Исправимся.
Втиснувшись в комнатушку, обе принялись наперебой поздравлять Локотоша.
— Хватит глумиться над бедным человеком, — отшучивался счастливый, радостный Локотош. Все происходящее казалось ему сном. Он все время боялся проснуться.
— Ну уж не прибедняйся, — лукаво усмехалась Галина Николаевна. Ты теперь — власть. Твой предшественник, я хорошо помню, гоголем ходил.
— И плохо кончил.
— Не знал меры. Умна та власть, что ограничивает себя. Та, что творит и дозволенное и недозволенное, шею сломает.
— Галинушка! — С благодарностью посмотрел на Вальянскую Локотош. — Сколько ты для меня сделала! Я в долгу у тебя, поверь, не останусь.
— Смешно! Председатель райисполкома в долгу перед диетврачом! Ничего, хоть госпиталь на твое обеспечение переведем, но кое-что с твоего назначения, как говорят в Одессе, будем иметь. Ладно, я пошла. Ужин скоро.
— Галина Николаевна, не забудь, ты обещала быть, — забеспокоилась Апчара. — Я за тобой приеду…
— Конечно, не забуду. Как я могу забыть?..
Вальянская ушла. Апчара и Локотош остались вдвоем.
— Знаешь, дорогой, — Апчара впервые произнесла это слово, — Нарчо, мальчик, что поехал с комиссаром на фронт, прислал письмо своей приемной матери, описывает подробности гибели Доти Матовича.
Судя по рассказу Апчары, Кошроков и Нарчо угодили в самое пекло. В ГлавПУРе Доти Матовичу сказали: «Учитывая, что у вас есть опыт форсирования водных преград, мы передумали и решили послать вас не в кавдивизию, а на Ленинградский фронт. Там идут ожесточенные бои. Отправляйтесь немедленно. Вместе с моряками Балтфлота вам надлежит высадиться на острове Сааремаа. Остров превращен гитлеровцами в опорный пункт, прикрывающий вход в Рижский залив».
Доти Кошроков и Нарчо прибыли на Ленинградский фронт. Погрузка войск на десантные баржи проходила ночью. Шел снег, с моря дул пронизывающий ветер. На кораблях не зажигали огней, все делалось в кромешной темноте, почти на ощупь. Сбылась мечта Нарчо. Он увидел море, военные корабли, матросов, береговую артиллерию, прожектора. На рассвете началась мощная артподготовка. Казалось, остров Сааремаа вот-вот уйдет на морское дно, такая лавина разящего металла обрушилась на него. Артподготовка продолжалась, когда в бой вступила авиация. Десантные баржи под охраной сторожевых кораблей двинулись к берегам острова.
Когда десантники приблизились к Сааремаа, а артиллерия, корабельная и береговая, перенесла огонь в глубину острова, десантники бросились в ледяную воду. Противник, вылезший из укрытий, встретил их ураганным огнем. Завязался бой. Доти Матович с трудом, но выбрался на песчаный откос. Нарчо не отходил от него ни на шаг. Гитлеровцы не раз пытались сбросить десантников в морс, но на помощь нашим морякам приходили сторожевые корабли; катера выстраивались вблизи берега и обрушивали сокрушительный огонь на противника, заставляя его отойти в глубь острова. На глазах Нарчо пошел ко дну вражеский миноносец. Другой, уже пробитый, застилал горизонт черным дымом.
Зрелище гибнущих вражеских кораблей вызвало прилив новых сил у бойцов. Доти Матович встал, крикнул: «Вперед!» И сам с трудом двинулся по песку. Вокруг раздалось крепнущее «ура!». Доти остановился, оперся на палку. Нарчо подумал, что его комиссар переводит дух, но он вдруг зашатался и рухнул на землю. Шинель его мгновенно взмокла от крови, покраснел песок.
«Санитара зови», — прошептал он Нарчо.
Кошрокову сделали перевязку, погрузили на катер и вместе с Нарчо отравили в армейский госпиталь. До берега оставалось уже немного, когда Доти Матовичу стало совсем худо. Он истекал кровью. Пошарив в нагрудном кармане, комиссар извлек оттуда запечатанное письмо, прохрипев: «Отправь…» Нарчо увидел, что письмо насквозь пропиталось кровью, адреса на нем было не разобрать. Он спросил: «Кому это?» Доти Матович не отвечал… В голове у него шумело. Ему чудилось, что он лежит на дороге, идущей через ущелье, а мимо движутся танки. Слева высится скала, на ней под самым облаками высечен магический рисунок Куни. Зря Нарчо уверял, будто рисунок зарос мхом и плохо виден… Рядом с ним кто-то начертал имя самого Доти. Или ему это только кажется? Гора справа совсем черная. Она увеличивается на глазах. Высоко вверху светится рисунок Куни и имя Доти. Спросить бы Нарчо: почему он не перерисует то, что высекла Куни? Вдруг на скале Доти явственно увидел Апчару, зовущую его куда-то в глубины ущелья. Он крикнул: «Апчара, я вижу тебя, иду…» В ответ послышались рыдания Нарчо. «Ничего, ординарец, дорога на Берлин трудная, еще не один скалолаз сорвется в пропасть. Но ты дойдешь». Доти не произнес эти слова, но ему казалось, что он разговаривает с мальчиком. Губы одеревенели, не размыкаются. Свет над ущельем тускнеет, затихает грохот реки. Всхлипывания Нарчо сливаются с шумом потока. Черная гора вплотную прижимается к светлом.
Роду Кошроковых суждено было прерваться на Доти Матовиче. Война грохотала на море, на суше и в небе. Апчара и Локотош, сидя в крошечной палате, чувствовали себя так, словно нарушили клятву дружбы, которую дали комиссару…
— Его нет, а мы свадьбу справлять собираемся, — грустно проговорил Локотош.
— Жизнь, милый. Самый близкий человек умирает, за ним и то в могилу не идут, остаются жить, ждут своего часа…
— Письмо, наверное, он тебе написал.
— Не знаю…
Через день в госпиталь за шао — женихом — приехал Айтек и увез Локотоша на свадьбу, которую справедливо назвали «полевой». Хабиба заявила: «Пока не увижу живым моего Альбияна, никаких торжественных обрядов не будет». Но вечерника получилась шумная. Айтек, взявший на себя роль главного распорядителя, был великолепен — изобретателен, остроумен. Анна очаровала гостей своим чудесным голосом, весь вечер она распевала фронтовые и русские народные песни, плясала — словом, была счастлива чужим счастьем. Ее уже приняли в колхоз, Гошу определили в детским сад, и он теперь разговаривал на забавном кабардино-русском языке.
— Далеко пойдет. На двух языках одновременно говорить умеет! — смешил Айтек Анну, стараясь отвлечь ее от грустных дум о Каскуле, отбывающем наказание в лагере.
За весь вечер Хабиба не провозгласила ни одного тоста. В разгар веселья она незаметно вышла из дома и направилась по тропинке к арыку. Стояла под грушей, зацветшей во второй раз от безоблачных осенних дней, глядела на обманутые последним теплом белые лепестки и жалела, что их побьет мороз раньше, чем успеет одарить людей плодами цвета зрелой дыни; слушала тихое журчанье воды. Живым — жить, думала мать. Перед глазами старой Хабибы с незапятнанным светлым лицом, неотступно стоял незабвенным «большой сын» Доти Кошроков, с судьбой которого она так хотела связать судьбу своем дочери.
Перевод автора
1973—1978