В полночь затряслась земля. Гранитные своды пещеры наполнились гулом. Проснулись все; даже часовой, мирно склонивший голову на живот одного из старцев и задремавший крепко, вскочил, ровно встрепанный… Ему-то показалось, что это пленники, зорко охраняемые им, сбежали и колотят теперь палицами по головам спящих коммунаров… Но нет: пленники были на своих местах; они тоже прислушивались к зловещему гулу. — Дрожал великан-утес; ревело смертельным ревом лесное зверье; панически-тоскливо выли собаки; бились кони в темном углу пещеры. Старуха Гарба — «Утроба», складчатостью кожи похожая на летучую мышь, прокаркала веще:
— Рушится земля, ух-ху! Смерть всем — связанным и свободным! Ах-ха-ха!..
Она определенно била на увеличение паники.
Николка бросился к каменной глыбе, загораживающей выход, чтобы посмотреть — что там, на воздухе, но его удержали перепуганные насмерть охотники.
Гарью пахнуло в трещины стен. Айюс, «умудренный годами», отозвался спокойно из груды спеленатых тел:
— Лес горит. Бегут звери… Много мяса будут иметь арийя.
Спокойные слова внесли умиротворение в трепещущие сердца. Николка проникся вдруг уважением к человеку, прожившему 150 зим. В самом деле, ведь этот гул — топот бесчисленных ног спасавшихся бегством от стихийного бедствия животных. Как можно было думать о землетрясении!
На глазах остолбеневших охотников он собственноручно развязал старца и сказал ему с веселой покорностью:
— Пусть Айюс приказывает, что делать.
Польщенный старик гордо тряхнул седыми лохмами и победоносно осмотрелся кругом.
— Маленький Къколя имеет хорошую голову, — сказал он, — но старый Айюс жил долго и знает больше Къколи.
— Пусть так, — согласился Николка, — не буду пока спорить. Дуй, старче, дальше.
— Старый Айюс, — продолжал старик с горечью в голосе, — будет приказывать, потом — его опять свяжут?
— Нет, он теперь навсегда освобожден.
Старик ворчал:
— Старый Айюс имеет старые кости. Старые кости болят от грубых веревок…
— Ладно, ладно, старче, не дуйся, не проезжался бы насчет Мъмэмского мясца, не был бы связан.
По забывчивости последнюю фразу Николка произнес на чистом русском языке, ее никто не понял, и тем большее впечатление произвела она на старика. Кто его знает, что он подумал, только вместо того, чтобы приказывать, он стал конфиденциально советоваться с Николкой:
— Айюс думает: зверей бежит много, звери потеряли голову, легко охотиться; будет много мяса.
Это была хорошая мысль: в пещерной коммуне людей должно значительно прибавиться, и совсем не лишнее пополнить ее запасы.
Николка стал разъяснять охотникам, что от них требуется. В этот момент тяжело заухала каменная глыба; кто-то снаружи барабанил нещадно. Охотники повскакали в новом приступе животного страха.
— Кто там? — спросил Николка.
Из-за глыбы дошел глухой человеческий голос:
— Арийя…
Глыбу приняли. То был Ркша — медведь, обожженный и окровавленный. В таком же состоянии находилась и его новая лошадь.
Не слезая с коня, Ркша въехал в пещеру.
— Лес горит… Большой огонь пожирает деревья… Звери горят… Звери бегут… — забормотал он, дико блуждая глазами. — Ркша ехал среди зверей… Миау хотел его скушать… Волки хотели его скушать… Медведь хотел его скушать… Ркша отбился… Вот он, Ркша, вместе с лошадью…
— Молодец, Ркша, — успокоил обезумевшего дикаря Николка, но он чувствовал, что еще не все сказано. Он вспомнил мрачное предсказание Скальпеля: «Друг мой, вы научили дикарей обращаться с огнем… В одно прекрасное время они нас спалят…»
Николка отвел великана в сторону.
— Это Ркша упустил огонь? — тихо спросил он.
— Ркша должен умереть… — с глухой тоской отвечал великан. — Ркша развел костер. Ркша заснул. Огонь убежал из костра.
— Ркша не умрет, — категорически сказал Николка. — Ркша пойдет сейчас охотиться вместе со всеми. Он хорошо сделал: будет много мяса. Только… пускай он этого не делает больше. Вот так.
— Вотта!.. — повторил воспрянувший духом дикарь, и он уже готов был хвастаться своим поступком.
Охотники вышли на воздух. Огненное море полыхало в южном направлении от пещеры, с каждой минутой разливаясь шире и шире и грозя отрезать коммунаров от Скальпеля с его помощниками. Но нечего было и думать о немедленном выступлении в обратную дорогу: толпы животных, спасавшихся от пожара, мчались с юга и востока. Слоны, мастодонты, мамонты, динотерии, носороги, исполинские быки и олени грозной лавиной сметали все со своего пути. Между ними метались хищники кошачьей породы, обезьяны, которых до сих пор Николка близко не видел, волки, дикие собаки, гиены, лошади, лани и мелкие обитатели степей и лесов. Свет костра, вырвавшийся из пещеры, заставлял их далеко огибать утес.
Огонь полыхал, казалось, совсем близко, но Николка знал, как обманчива ночная перспектива. Километра два, во всяком случае, отделяло их от пожара. Опасаться — быть окруженным всепожирающим кольцом — не приходилось: утес стоял на лысом плоскогорье, и ближайшие к нему деревья были редки и низкорослы. Кроме того, пожар обнаруживал тенденцию распространяться на восток, а не на север; это потому, что как раз в двух километрах от пещеры в южном направлении протекала широкая река, и она ставила огню естественную преграду. На востоке, правда, находились остальные коммунары, но и там — Николка знал это твердо — огненное море встретит себе препятствие — ущелье, в котором они некогда ловили лошадей. Полное безветрие обеспечит невозможность переброски искр и углей через эти преграды. Так или иначе, но для того, чтобы возвращаться в коммуну, нужно было дожидаться конца пожара. Как скоро пожрет огонь отведенные ему природой участки леса, никто из коммунаров не знал. Обратились к много видавшему Айюсу. Этот уверенно отвечал, что больше двух-трех дней никак не пройдет.
— Больше двух-трех дней, черт побери! Как-то там чувствует себя Скальпель? — Николка возмутился «идиотской» стихией. Два-три дня в первобытном мире такой большой срок, что за это время можно сто десять раз погибнуть и тем скорее, чем более «многоученую» голову носишь на плечах. А у Скальпеля-то голова не только многоучена, но и безнадежно рассеянна…
Николка возмущался, но дела не забывал. Он заметил, что коммунары, приблизясь к движущейся полосе из животных тел, со свойственным им пылом занялись приготовлением «мясных запасов». Конечно, они били без промаха, но так как приблизиться к живому потоку на расстояние топора было опасно, они употребляли метательное оружие — копья и стрелы. В большинстве своем это оружие пропадало — или уносясь животным, в котором оно застревало, или растаптываясь вместе с трупом павшего. Такая охота причиняла слишком большой убыток, но дикари не видели его в охотничьем азарте. Как это ни трудно было, Николка настоял на прекращении охоты и получил за это восхищенный взгляд седого Айюса. Старик сознался, что он не смог бы прекратить охоты в самом ее разгаре, его бы никто не послушался.
— Надо быть товарищем, а не начальником, — тоном преподавателя отвечал Николка.
Старик не понял, но это не помешало протянуться невидимым, но прочным нитям взаимной симпатии между фабзавуком и старейшим из старейших арийя.
Наутро в южной стороне пожар прекратился; вместо зеленого соснового бора там стояла теперь молочно-дымная завеса. Огонь бушевал на востоке. Бегство животных остановилось — за ночь участки леса, предопределенные к уничтожению, более или менее очистились.
Необычайное поведение земных стихий послужило стимулом к такому же поведению стихий небесных: с утра, казалось бы — ни с того ни с сего, повалил вдруг густой снег; температура резко понизилась. Пожалуй, это была настоящая зима, и Скальпель в своем утверждении относительно непостоянства времени года в плиоцене оказался прав. Николка ничего не имел против зимы — лишь бы не вызвала наводнения эта комбинация из океана огня и массы снега, — вот чего он опасался. Но, как всегда, опасаясь и размышляя, он дела не забывал.
Еще до снега, по его инициативе, орда в полном составе (были освобождены и старики со старухами) рассыпалась в окрестностях утеса и к полудню натаскала такое количество затоптанных и зажаренных трупов, что площадка перед пещерой, площадка в 50, а то и более квадратных метров, покрылась целиком и выдавалась кверху холмом метра в четыре.
С полдня снег перестал валить, небо очистилось и ударил крепкий морозец…
— Все идет как по писаному, — радовался Николка и, собрав орду к костру, под защиту гранитных сводов, стал объяснять ей, что такое «сани» и как на них можно перевозить мясо с одного места на другое. Объяснение длилось часа полтора. Николка вспотел и упарился, когда получил, наконец, первый удовлетворительный ответ. Этот ответ последовал не от инвалидов и стариков, не от женщин и даже не от охотников. Маленький, лет 10-ти, мохнатенький, как мартышка, плиоценщик Луп — «луп» потому, что он всех своих сверстников лупил — забияка-мальчишка Луп дал этот ответ. Он сказал тоненьким и срывающимся от волнения голоском:
— Луп знает «саны», это — две деревянные ноги к четырем ногам лошади. Мясо надо класть на две ноги, лошадка будет бежать, две ноги будут ползать по земле, мясо будет бежать. Да?
— Ох-хао! — воскликнул Николка и привлек забияку в объятия.
Тогда вдруг все заявили, что они давно поняли объяснения Къколи, но не хотели об этом говорить, чтобы не обижать тех, которые не поняли; что две деревянные ноги, ползающие за лошадью по земле — вещь не такая уж сложная, и они готовы хоть сейчас делать их, если, конечно, Къколя согласится показать.
Къколя безусловно согласился, смеясь добродушно над наивной хитростью дикарей. Возможно, что ему не следовало смеяться; возможно, что здесь была не хитрость, а коллективистская солидарность. А может быть, он был прав: его объяснения бесспорно уступали в простоте и доступности объяснению смышленого Лупа, и если дикари на протяжении одного с лишком часа не понимали толкований человека, ушедшего от них на миллионолетие вперед, то первобытно-образное толкование своего соплеменника они могли понять с первых же слов. Так или иначе, Николка смеялся — правда, доброжелательно, — и, смеясь, немедленно приступил к устройству первых, показательных саней. За материалом ему не пришлось идти в лес, — в пещере нашлись подходящие бревна и жерди; из бревен он вырубил грубые полозья, из жердей — перемычки и оглобли, из шкур сделал подобие хомута.
Самой смирной и самой прирученной из всего табуна лошадью был Живчик; на нем Николка объездил первую пару саней. И стар и млад высыпал из пещеры, несмотря на сильный мороз, подивиться чудесному изобретению. Гарба — «вещая» старуха — разъикалась с переляку и отнеслась пессимистически к новой затее. Да и все старики, пожалуй, разделяли ее мнение, но они-то хоть не выражали вслух. Гарба же не постеснялась.
— Ах-кха-кха! — прокаркала она. — Чужеземец Къколя хочет смерти арийя. Саны поломают шеи арийя…
Относясь с уважением к преклоннолетним, никто ей не возразил; только Луп-забияка, улучив момент, в виде протеста высунул язык, за что, впрочем, в ту же секунду получил увесистый подзатыльник от одного из инвалидов.
До темноты продолжалась горячая работа коммунаров, подгоняемых желанием иметь такие же сани, как у маленького Къколи: ведь на санях-то, как выяснилось, не только мясо может кататься, но и сами люди! Потом объезжали под упряжью лошадей. Перед началом работ имел место небольшой инцидент, открывший Николке глаза на истинную природу общественных отношений в орде.
Дело было так. Кончив демонстрацию первых саней, он взял с собой трех дикарей и поехал с ними в лес за бревнами и жердями. Уезжая, он крикнул оставшимся, чтобы к его возвращению они достали из переметных сум зимнюю одежду — куртки, штаны и мокасины, так как работать придется на воздухе и работать долго — может быть, до самой ночи. По возвращении он увидел умилительную картину. Вся орда находилась на площадке, декорированная — кто одним мокасином, кто курткой, кто штанами; цельного костюма не было ни на ком. Только с десяток ребятишек — наиболее волосатых — не получили ничего: у них, значит, своя, природная одежда достаточно укрывала тело…
Вмешательство Николки, желающего одеть тех, которые должны были работать на воздухе, не привело к каким-либо результатам: охотники наотрез отказались взять обратно свою одежду; получившие не менее категорически отказались возвращать ее. Николка принужден был уступить, — здесь «старое слово» арийя оказалось сильнее его доводов рассудка. Вот тогда-то он и решил, что напрасно смеялся по поводу того, что ему показалось наивной хитростью дикарей.
Лесной пожар закончился уже к вечеру этого дня. Ненасытный огонь сделал свое дело, съел все, что можно было съесть, и теперь умирал, разбившись на очажки, — голодный по-прежнему.
На следующее утро первое общее собрание коммунаров — всей орды, проведенное под председательством Николки, вынесло резолюцию — немедленно отправляться в путь. Старики тоже голосовали за нее — у них теперь имелось хорошее оправдание: огонь-де уничтожил вокруг утеса все леса, звери разбежались, охоты не будет; конечно, надо переезжать на новое место. Но и без этого оправдания им пришлось бы голосовать вместе со всеми. Разве они не видели, что базис, на котором покоилась их власть, разбился вдребезги? — Прерогатива на выделку оружия — прерогатива исключительно стариков, даже инвалиды не были посвящены в это дело — отошла от них более чем определенно; появилось новое оружие, в котором они, что называется, — ни бе, ни ме, ни кукареку. Руководство кочевками, внутренним распорядком орды и даже лечебная помощь, с которой охотники, благодаря науке Скальпеля, справлялись теперь необыкновенно искусно, все это самым непонятным образом ускользнуло из рук умудренных годами старцев. Короче говоря, революция в орудиях производства революционизировала сознание дикарей, и в стариках они перестали испытывать надобность. Кроме всего, маленький безволосый Къколя, вторгшийся неизвестно откуда, имел такую быструю голову, был так обильно начинен знаниями, что и в области опыта соперничать с ними представлялось очень мало возможностей. Оставалось кое-что у старичков, что они берегли в виде последнего резерва для самой последней, решительной минуты. Берегли, не разменивая на мелочь. Эта минута, по соображению Айюса, настала тогда, когда охотники принялись грузить мясо в сани.
Раздался гнусавый заупокойный вой — будто гиена плакала над умершей своей подругой, предварительно скушав ее; из рядов зрителей выскочил, приплясывая, в одном мокасине и в куртке, мрачный уродец — горбун Тъма. Он весь был обвешан — как рождественская елка игрушками — хвостами зверей, раковинами, кореньями и иссохшими трупиками жаб, мышей, ящериц и змей; на голове его красовался скальп пантеры. «Тъма» значит «тьма», и Николка не придавал большого значения мрачному красавцу, находя, что его имя вполне отвечает его наружности — наружности выжившего из ума инвалида.
Уродец попрыгивал, бряцая своими украшениями; все зрители, кроме охотников и детей, тянули с надрывом гнусавый мотив.
— Театр? — спросил Николка ближайшего к себе коммунара. Это слово вошло в лексикон плиоценщиков, и они очень любили театр, но спрошенный отрицательно замотал головой и глазами, в которых разгорался страх, уставился на танцора. Все коммунары, бросив погрузку, тесно сплотились за Николкой. Тот пока еще ничего дурного не подозревал; наоборот, подозревал приятный сюрприз, который, видимо, ему хотели преподнести старцы.
Горбун крутился быстрей и быстрей. Хвосты и трупики раздували его жалкое тельце в некое безобразное чудовище, похожее на мифического героя древних индусов — змееголового царя змей — Кали. Соответственно ускорялся темп песни.
— Ин-терес-но, черт возьми! — потирал руки Николка, не замечая, что его охотники помертвели и трясутся мелкой дрожью.
Горбун развил невероятную скорость: вращался вокруг невидимой оси, делая по 120 оборотов в минуту — и вдруг сам начал издавать звуки. Эти звуки походили бы на рыкание свирепой пантеры, если бы не были столь хриплы и не прерывались кашлем. Скорее они походили на голос простуженной кошки.
— Интересно, черт возьми! — потирал руки Николка, не замечая, что сзади него грохнулся на землю впечатлительный Ург и забился в судорогах.
Уродец перестал вращаться и запрыгал на четырех конечностях. Из ряда охотников вырвались придавленные вопли:
— Смотри! Смотри! Тъма — пантера! На руках — когти!
Ничего подобного Николка не видел, но все-таки он был доволен зрелищем; так перед ним ни разу не танцевали. Только — почему охотники подняли вой и скрежет? Разве было что-нибудь страшное в смешных движениях горбуна? Николка оглянулся на своих коммунаров и мгновенно переменился в лице: здоровенные ребята лежали животами на площадке и дрыгали ногами, как лягушки, раздавленные копытом лошади… В чем дело?
Горбун продолжал бесноваться, но уже видно было, что он выбивается из последних сил. И вдруг — надтреснутый голос старца Айюса покрыл вой и песню:
— Охотники нарушили заветы предков. Охотники потревожили предков. Тъма-колдун говорил с предками. Вот их воля… Охотники — встать!
Кажется, Николка начинал догадываться.
Коммунары послушно вскочили с земли с лицами, обезображенными ужасом. На колдуна они не могли смотреть, а он, собрав остатки сил, извивался теперь на одном месте, подобно раненой кобре. Айюс продолжал напыщенно:
— Предки приказывают слушаться стариков. Предки…
Николка не дал ему договорить. Свирепый, как та пантера, которую тщетно пытался изобразить колдун, он бросился на старика с кулаками, по дороге здоровенным пинком выбив из священнослужителя последние силы. Священнослужитель растянулся без сознания, растянулся вслед за ним и Айюс, угощенный в висок. Охотники все еще дрожали, скованные ужасом. На Николку кинулась Гарба-старуха, и старики — Ршаба, Грва и Дъру; из-под одежды они извлекли дубинки, хотя был приказ: «старикам оружия не иметь». Николка выхватил из-за пояса топор. Увернувшись от Гарбы, он дал подножку Ршабе, огрел обухом Грву по голове, выбил оружие у Дъру и развизжавшуюся старуху смазал с левши по скуле. Остальные в панике бежали. Инвалиды, по обыкновению, держали нейтралитет.
— Будем грузить мясо… — спокойно сказал Николка и первым показал пример.
Энергии у него было — хоть отбавляй… Ворочая тяжелые туши, он негодовал и смеялся в то же время:
— Черт побери, тут дракой, пожалуй, добьешься малого, если не обратного, придется повести антирелигиозную пропаганду. Ведь эти «предки» ни больше ни меньше как корни религии, и они, видимо, глубоко внедрились в сознание дикарей. Ну, не ожидал! Признаться, не ожидал! Рассчитывал иметь дело с настоящими безбожниками, а тут, извольте радоваться, даже поп нашелся… Проклятый старикашка! Будто смирился, а на самом деле какую пакость преподнес. Меня надеялся врасплох застать. Да, собственно, и застал. Не будь я столь решителен в своих действиях, была бы контрреволюция… Молодец ты, Николка, все-таки… А старуха-то как развизжалась!.. Будто крыса с отрезанным хвостом… А колдун-то каким туманом завертелся от моего пинка. Хо-хо!.. Здорово, однако, угостил я их. Долго будут помнить… Но… с этих стариков нельзя глаз спускать, и надо им дать какое-нибудь самостоятельное, интересное дело, иначе у них слишком много досуга, а досуг в их положении, в раскоронованном положении — одно зло…
Николка хорошо знал увлекающийся, порывистый характер людей плиоцена и знал их способность легко переходить от одного настроения к другому. Нужно только уметь к ним подойти. Старикам требовалось дать занятие на время дороги, чтобы их мысли не долбили в одну точку, и Николка нашел путь к их сердцам.
Когда длинный обоз, окруженный выплясывающими невесть что ребятишками, тронулся в путь, Николка передал управление своей лошадью забияке Лупу, а сам будто невзначай пристал к мрачно шагавшему впереди всех Айюсу.
Айюс стрельнул огневым взором, но у маленького Къколи глядело с лица такое милое, незлобивое выражение, он так обаятельно улыбался, что стариковское сердце, умевшее ценить улыбку — редкое явление в суровой обстановке плиоцена, — растаяло.
— Къколя хочет говорить Айюсу, — поулыбавшись, сколько надо было, сказал Николка.
Старик неопределенно пожевал мохнатыми губами и ничего не ответил: нельзя же так быстро забывать болезненный и оскорбительный удар в висок!
— Къколя хочет говорить Айюсу важное, — мягко, но настойчиво повторил маленький вожак.
— Пусть Къколя говорит… — разрешил, наконец, старец, теряясь перед необыкновенным поведением врага.
— Охотники должны охранять орду, — начал Николка и, чтобы звучать в унисон с временем и нравами, пояснил: — так говорит «старое слово» арийя…
— …Так говорит «старое слово» арийя… — как эхо, повторил старец.
— Охотники не свое дело делают, — продолжал Николка несколько бодрее, — они управляют лошадьми и санями. Охотники должны охранять орду. Старики — хорошо — лучше охотников — знают местность. Старики долго жили и много видели. Они лучше будут управлять лошадьми и санями…
Здесь Николка остановился, выжидая мнения заблестевшего глазами старца.
— Къколя прав, — глухо произнес старик, не сумевший быстро разобраться в хаосе противоречивых чувств, наполнивших его душу. Управлять лошадью, конечно, благородное, почетное и завидное занятие, но, если он даст на это свое согласие, не выйдет ли так, будто старый Айюс исполняет приказание маленького чужеземца? Старик угрюмо помолчал — Къколя тоже молчал — потом старик молвил:
— «Старое слово» арийя ничего не говорит о лошадях. «Старое слово» говорит: охотники охраняют орду в пути…
Николка понял возражение Айюса, но повернул его по-своему. Старик намекал на то, что законы предков ничего не говорят о лошадях: этим самым они как бы идут против их приручения. Зато, мол, законы твердо указывают на обязанности охотников. Николка сделал вид, что он видит замешательство старца в другом.
— Предки арийя, — сказал он, — не знали прирученных лошадей, поэтому их «слова» ничего не говорят о лошадях. Но Къколя думает, что лошадьми должны управлять старики. Для этого Айюс, проживший 150 зим, Айюс — сам старый, как предок, — должен сказать свое новое «старое слово» о лошадях… — Иными словами, старику предлагалось сделаться законодателем.
Айюс подпрыгнул на четверть метра вверх и задышал порывисто. Николка даже струхнул немного: «черт его… еще вообразит себя умершим предком и потребует воздавать себе соответствующие почести…» Но нет, у старика был силен здравый смысл. Голосом, выдававшим волнение — волнение, бесспорно, приятного порядка — он произнес:
— Пусть Къколя скажет о новом «старом слове» охотникам. Айюс скажет старикам и людям попорченным…
Отходя от новоиспеченного законодателя, Николка хохотал беззвучно, но во всю глотку.
Охотники ничего не могли возразить против нового порядка. Признаться, им здорово надоело сидеть неподвижно на возу и изредка подергивать веревками-вожжами; молодая горячая кровь бурлила в жилах и требовала сильных движений. Тем менее могли что- либо возразить старики и старухи, у которых подагрические от многолетней жизни в сырых пещерах ноги нуждались после каждых пяти километров пути в продолжительном отдыхе. Дипломатическое выступление Николки, таким образом, увенчалось полным успехом.
Смена обозного персонала была произведена быстро. Дергать за правую вожжу, когда хочешь, чтобы лошадь шла направо, за левую — налево, натянуть вожжи, если хочешь остановиться и пр., — все это не носило характера трудной науки. Местность была ровная — спаленный до основания лес, прикрытый десятисантиметровым настом снега. Лошади после короткого периода возмутительного неповиновения бежали спокойно.
Айюс, севший в сани Николки — на передние сани, тотчас показал себя мастером в новых обязанностях. Вместо того, чтобы вести обоз по старой обходной дороге, куда направили его охотники, он повел его прямиком на восток по ровному пожарищу, на пещеру, которая была ему хорошо известна. Таким образом он сразу выгадал километров двадцать. И еще одно преимущество влекла за собой смена обозного персонала — увеличение скорости следования: охотники и молодежь предпочитали беглую рысь медлительному шагу, и теперь тяжелонагруженные лошади принуждены были догонять их, то и дело уходивших далеко вперед.
На половине расстояния, когда уже близок был овраг и за оврагом — лес, уцелевший от пожара, остроглазый Мъмэм завидел впереди черную точку на снежной равнине. Точка приближалась к ним. Ург сказал, что это — волк; Ркша признал в точке собаку, Трна — медведя, Гъса — пантеру, Ничь — горбатую козулю. Мъмэм, высказавшийся последним, заявил:
— Это — обезьяна несет на спине детеныша.
Николка сознался, что он ничего не видит, но почти уверен, что это — вестник из пещерной коммуны: какой бы другой зверь стал бежать навстречу шумному и многолюдному каравану?
Мъмэм был ближе всех к истине и все-таки ошибся. Николка оказался правым. Не обезьяна и не детеныш приближались к ним, а выздоровевший Керзон с малышом Эрти на спине.
— Скальпелище влопался, — екнуло сердце у Николки.
Не добежав десятка шагов до передних коммунаров, Керзон свалился в снег в полном изнеможении. Эрти попытался встать и тоже упал. Обоих немедленно отнесли в пустые сани к молодым женщинам. У малыша тельце посинело, конечности окоченели. Первые его слова, когда он пришел в себя, были:
— Пещера… враги…
Этих слов было достаточно для того, чтобы обоз сорвался с места, как взбесившийся. Дикую гонку устроили старики, не желая ударить лицом в грязь и отстать от вихрем умчавшихся вперед охотников. Мясные туши во время переезда через овраг наполовину рассыпались, на них никто не обратил внимания, а старики — так те даже не понимали, для чего везти столько мяса. Переезд по лесу окончательно облегчил сани, тут уж сами повозочные способствовали этому.
На берегу реки, в двух километрах от пещеры, Николка задержал охотников, дождался обоза и выслал вперед разведчика — пронырливого Урга. Ург слетал туда и обратно в несколько минут.
— Черти… — сказал он, употребив излюбленное выражение Николки. — Пять чертей… — и наглядно объяснил, кого он называет этим именем: оттянул наружные углы глаз, приплюснул нос и сравнил кожу «чертей» с желтым осенним листом.
Всезнающий Айюс поправил его:
— Это не черти, а могли…
— Дело, собственно, не в названии, а в количестве врага, — подумал Николка и, оставив половину охотников при обозе, сам с остальными устремился к пещере. К каменной ограде они подкрались бесплотными духами; во двор, через открытые настежь ворота, заглянули привидениями и обрушились на врага громом из ясного неба.
Действительно, то были могли, т. е. монголы; поэт Ург верно описал их. Они не были высоки, но чрезвычайно широки в плечах, кряжисты, скуласты, раскосы и волосаты; черные волосы и на голове и на теле у них стояли дыбом.
Могли беспечно сидели на земле задом к воротам подле связанных пяти арийя и Скальпеля. Они тянули заунывную, бесконечно длинную, как ветер в степи, песню. По двору тяжеловесно-спокойно расхаживал мастодонт, около десятка собак валялось тут же с разбитыми черепами. Враг не успел взять оружия, — кремневых топоров и копий с синими — из обсидиана — наконечниками, — и краснокожие честно побросали свое, так как их этика говорила, что на безоружного и малочисленного врага нельзя нападать с оружием. Николка не был столь честен, — вернее, он руководствовался другой этикой, поэтому, хотя топор был им брошен, зато поднята дубинка, и этой дубинкой, пересчитав пять голов, он помог коммунарам закончить борьбу в три-четыре минуты. Потом моглей связали веревками, снятыми с их собственных пленников.
Скальпель, щедрый на объятия, прежде чем объяснить странное положение: как могли пять человек справиться с шестью при наличии у этих последних собак и гиганта-мастодонта, прежде чем объяснить это, поочередно заключил в объятия каждого из своих спасителей, после чего заговорил торопливо и с укором:
— Батенька мой, тут уж я не виноват. Я не успел ни в рот к ним слазить, ни поздороваться, ни поинтересоваться здоровьем родителей. Упали, как снег на голову… Их было, по крайней мере, десятка два человек… Мастодонта они признали за старого знакомого, жившего у них некогда; собак они перещелкали в три счета и так же скоро расправились с нами. Но — прошу заметить — хотя мастодонт и предал нас, он спас всю живность и не позволил этим желтокожим обрубкам громить постройки: каждого, совавшего свой нос в курятник, в коровник, на конюшню или еще куда, он вежливенько брал за шиворот и бережливо переносил на почтенное от объекта своей защиты расстояние… В общем, я думаю, виноваты скорее вы, чем кто-либо другой. Вы ушли на день, а пробыли черт-те сколько. Тут без вас целое наводнение было, горы воды хлынули с обрыва… Хорошо еще, что река под боком — все ушло в реку, — а то представьте себе, что бы с нами было. Форменный потоп, клянусь честью, мы выдержали. И мы справились с ним, но… не могли же мы справиться с двумя десятками косоглазых извергов, когда нас всего шестеро. Нет, тут мы ничего не могли поделать; хорошо еще, что они не успели нас съесть, а ведь собирались, собирались, ей-богу… Но где же наши остальные коммунары?
Остальные в этот момент тихо въезжали в ворота. Скальпель отверз уста для нового словоизвержения, — Николка поспешил его запередить.
— Ох-хе! — воскликнул он. — Не Ффель ли должен сначала сказать, куда девались его остальные — желтокожие, подразумеваю я.
— О! Они еще вернутся! Непременно вернутся, — успокоил Скальпель. — А почему вы говорите «ох-хе» и «Ффель»… А это что? Это и есть ваша орда? У нее были сани, да? О!..
— Пусть Ффель подождет с вопросами. Ффель говорит, что желтокожие вернутся. Почему?
— Как же. Разве я не сказал? Ведь эти двадцать человек — только разведка, небольшая разведка. Там их толпы. Они скоро придут все сюда. Ведь это близко: здесь где-то, на острове… Но меня поражает ваша речь. Вы совсем оплиоценились. Вы употребляете арийские слова, строите фразу по-первобытному и вы жестикулируете, простите, словно дрессированная обезьянка. Я боюсь за вас…
— Пусть Ффель не боится, — машинально отвечал Николка, поглощенный мыслью о возможности нового вражеского нашествия и не замечая, что, говоря со Скальпелем, он приноравливается к пониманию плиоценщика. — Пусть Ффель не боится: маленький Къколя имеет большую голову. — С этими словами он присоединился к группе охотников, занятых приведением себя и двора в боевую готовность. А медик, неодобрительно мотая головой, пошел к саням.
Старики долго не хотели вылезать из саней: их поразил гигант-мастодонт, разгуливающий по двору с веселым трубением; оглушил гам животного населения этого странного места, огороженного камнями — кудахтанье, блеяние, мычание, хрюканье, — ошеломил вид деревянных и каменных построек и второй коричневокожий человек, в общем похожий на Къколю, но, в отличие от него, имевший не два, а четыре глаза. Старики, и вместе с ними все остальные, чувствовали себя попавшими в жуткое сказочное царство…
Человек пошнырял всеми четырьмя глазами по обозу, остановился на ком-то, его лицо вдруг преобразилось: от глаз по щекам расползлись радостные жилки, как на ярко-желтых лепестках болотного касатика.
— Эрти, милое дитя! — воскликнул он. — А мы-то считали, что ты погиб, что тебя утащили с собой косоглазые изверги…
Эрти, улыбающийся, вылез из-под тяжелого кожуха, которым его укрыли молодые женщины, и поспешил засвидетельствовать: это Эрти верхом на Керзоне съездил за охотниками и привел их; никто не видел, как они ускользнули со двора, но Эрти чуть было не замерз и его чуть-чуть не съели волки…
Скальпель взял малыша на руки, благодушно поглядывая на трех молодых женщин и на звонкоголосую ораву ребят, окруживших его без всякой боязни.
— А кто твоя мама? — спросил он малыша.
— Вот… — Эрти показал разом на всех трех женщин.
— Здорово! — приятно изумился Скальпель, а словоохотливая и смешливая Уша, рожденная на заре («уша» значит «заря»), пояснила:
— Ах-хо! Мама Эрти умерла. Мама Эрти дала жизнь Эрти и умерла. Но все молодые женщины, по «старому слову» арийя, заменяют бедняжке Эрти умершую маму.
Вот когда Скальпель узнал, почему малыш носит свое имя — имя смерти.
Убедившись в полной безопасности четырехглазого человечка и доброжелательности мастодонта, старики, а вслед за ними и все, решились, наконец, повылазить из саней. Скальпель перенес центр своего внимания на них. Он видел, что старцы замерзли и были бы не прочь укрыться где-нибудь в теплом месте, — в коровнике или курятнике, например, куда они и поглядывали недвусмысленно. Он повел бы их без промедления в пещеру, но сначала нужно было распрячь коней и поставить их в конюшню. Это было сделано не без малого труда — соединенными усилиями: старики ни за что не хотели уступать кому бы то ни было своих прав по уходу за лошадьми; их руки заскорузли от холода, но они терпеливо повторяли каждое движение четырехглазого человечка над примитивной упряжью, а так как сам человечек не был особенно сведущим в этой области, то они повторяли и каждую его ошибку. Работа совершалась в полном молчании: Скальпель боялся попасть впросак и вызвать гнев Николки в случае какого-нибудь инцидента с ордой. Скальпель заговорил только тогда, когда все было окончено, и Николка с охотниками вышел за ворота:
— Ффель (удар в собственную грудь) просит стариков, всех мужей и женщин идти в пещеру…
Орда выстроилась, т. е. расположилась по старшинству: впереди пошли старики и старухи, за ними инвалиды и последними — молодые женщины с малолетними ребятишками, — более старшие ребята сбежали к Николке. Эрти не обратил внимания на эту первобытную иерархию и побежал вприпрыжку впереди всех; он чувствовал себя хозяином, наравне со Скальпелем.
Дверь, заскрипевшая на петлях, исказила лица дикарей мистическим ужасом.
— Пожалуйте, пожалуйте, пожалуйте, — препровождал всех Скальпель, стоя у двери и почти насильно вталкивая каждого: он так боялся выстудить пещеру, ведь у него не было тамбура при входе.
Внутреннее убранство пещеры — печь, пышущая жаром; окна, прорезанные в стенах, застекленные и декорированные хвоей (- «для свежести воздуха, мой друг, для свежести воздуха и вообще» — оправдывался Скальпель с виноватой улыбкой, когда Николка иронически подмигивал над этой декорацией; на Николкином языке всякая склонность к уюту носила название мещанства); топчаны, покрытые мехом разнообразных зверей; шкуры на полу с оскаленными мордами; рога оленей, служившие вешалкой; столы, табуреты, шкапы; плотничьи и другие инструменты, в порядке развешанные на стене, и прочее — повергло дикарей в состояние, близкое к столбняку. Весело поблескивая стеклами очков и глазами, Скальпель молчал, давая дикарям время прийти в себя и наблюдая за ними внимательно. — Колдун Тъма, легкомысленно коснувшись раскаленной печи, отскочил от нее, как от крокодила, щелкнувшего зубами; старуха Гарба, любопытная, как газель, но отнюдь не похожая на нее внешностью, попыталась высунуть голову из окна, крепко ударилась о толстое стекло и опустилась на пол, шепча бессвязные проклятия. — То было двое смельчаков из всей орды, только они и проявили исследовательскую активность; остальные стояли истуканами. Скальпель сел на скамейку подле стола и, остановившись глазами на библейском старце Айюсе, как на наиболее заслуживающем внимания, предложил ему садиться. Около Айюса находился табурет. Предварительно осведомившись: «не кусается ли оно — четырехногое, деревянное», и получив успокоительный ответ, старец сел на пол, табурет отодвинув от себя. За ним последовали все, стараясь занимать позиции подальше от стола, скамеек, шкапа и печки.
Скальпель пригладил лысинку и начал разговор; с несложным языком плиоцена он справлялся не хуже Николки. По профессиональной привычке он спросил прежде всего о здоровье, летах и образе жизни своих гостей. Ответ был таков: лета у всех разные, самый старый Айюс: он забыл счет годам и вот уже какую зиму повторяет, что прожил 150 зим; самый молодой — Кха, ему две с половиной зимы; после него женщины почему-то перестали давать жизнь новым детям… (- Симптом вырождения, — отметил Скальпель).
…У стариков здоровье плохое: болят руки и ноги, болят все суставы… (- Пещерная подагра, — объяснил Скальпель, — в пещерах сыро и холодно, а старикам приходится сидеть в них более всех. Даже у пещерных медведей наблюдается та же болезнь… Ну, дальше!.. — ).
…Образ жизни орда ведет простой — тот, который вели ее предки и предки предков…
— Замечательно, — сказал Скальпель, — но гордиться последним не следует.
Затем он перешел на выяснение семейных отношений и тут напоролся на сюрприз: «семейные» отношения в орде отличались оригинальностью необыкновенной. Все старики, по отношению к детям, были дедами, старухи — бабками, охотники и инвалиды — отцами, молодые женщины — матерями; сами же дети делились на две категории — до 8-летнего возраста они находились при матерях и назывались поэтому «материнскими», с 8 лет по 16 лет, по совершеннолетие — при стариках и назывались «стариковскими». Но это еще не было особенно оригинальным. Поразило Скальпеля вот что: в орде не знали слов «муж» и «жена». «Муж» был синоним мужчины вообще, «жена» синоним женщины. Каждый мужчина по отношению к любой женщине был мужем, каждая женщина по отношению к мужчинам — женой. Дети называли всех женщин «мамами», охотников- «папами». Семейных пар в орде не существовало. Семьи, следовательно, не было…
— Вот те на! — воскликнул Скальпель, сдвигая очки на лоб. — Читал я, конечно, насчет брачных отношений в первобытном коммунистическом обществе, но, признаться, никогда не верил. Ори-ги-наль-но… Ну-с, так-с, будем продолжать… Кто же у вас старший в орде? Кто, так сказать, вершит ее судьбами?…
Этот вопрос он перевел на язык плиоцена. Словно тяжелые замки повисли на устах доселе словоохотливых стариков. Инвалиды и женщины потупили взоры…
Из угла, куда Эрти увел своих сверстников, чтобы показать им игрушки: лук, маленький острый топорик, пилу и рубанок, на вопрос Скальпеля откликнулся задорный детский голосок:
— Къколя! Къколя у нас старший над всеми… — Это ответила синеокая девочка Наба («наба» — «небо»).
— Цыц!.. — крикнул Айюс, поднимаясь с пола и надуваясь вдруг венами на висках и на шее. — Девчонка Наба сосет грудь матери…
— …Следовательно, не имеет права голоса, — механически перевел Скальпель.
Бурливо-жалобной, как вой ветра в узком ущелье, полилась речь старца Айюса.
— Все было хорошо, пока не явился Къколя. Маленький Къколя с чрезмерно большой головой. Охотники слушались стариков. Старики, как это было заведено от пра-пра-предков, руководили всей жизнью орды, чинили суд и расправу, через колдуна Тъму сносились с умершими предками. Старикам воздавался должный почет… Но явился Къколя — будто лавина обрушилась и переломала все доброе. Сначала Къколя связал стариков, потом развязал, — избил старика Айюса, ногой в живот ударил колдуна Тъму, больно ушиб старуху Гарбу — вон какие у нее синие скулы… Къколя отнял власть у стариков и сказал: все будут управлять ордой; все, кому исполнилось 16 лет; совет старейшин заменится советом из пяти; пять будут избраны на общем сходе орды… Но ведь на общем сходе — больше молодых, чем стариков: молодые пройдут в совет, что будут делать старики? У стариков — опыт, знание; за стариков — «старое слово» арийя… Къколя — маленький безволосый гаденыш, желтокожая мартышка… Къколя должен умереть, — так говорит Айюс, проживший 150 зим.
К концу речи старца побагровел и надулся венами ученый медик. Как? Николка дал ему слово, что не будет вмешиваться во внутреннюю жизнь орды. Значит, самым наглым образом он нарушил свое слово. Значит, он решил, что с ученым медиком можно так же считаться, как считаются с придорожным булыжником: отпихнул ногой и все?… Ну, нет, доктор Скальпель еще покажет себя. Он сумеет повернуть по-своему. Он заставит своевольного фабзавука плясать под его, Скальпельскую дудочку… Николка! Николка!..
Скальпель перепрыгнул через двух старух, расположившихся у порога, легкой козочкой и с размаху настежь хлестнул дверью.
Снаружи ворвался в пещеру стоголосый галдеж, воинственные крики и раскатистый выстрел из винтовки.