Привольно жилось дьякону в «обетованной пустыни», куда в конце концов, в конце всех мытарств, его приволокли израненные ноги. Здесь отдохнул он и душой, и телом, для души имея святость уединения, для тела обилие пищи. Елеем благодати наполнялось его сердце — по закону бо-жию, седалище души, — а в подкожной отощавшей клетчатке, по физиологии Ляндуа, откладывался пухлый жирок. Святел, святел дьякон не по дням, а по часам.
«Пустынь» была расположена на высоком скалистом утесе. В верхушке утеса ветер, дожди и солнце выдолбили две пещерки. Одну отшельник определил под молитвы и ночные бдения, друтую — под провиантский склад.
Вокруг утеса хвойные леса усеченным конусом сходили вниз; вечными сторожами стояли кряжистые сосны и стройные пихты — плечо к плечу, голова к голове. Лишь с одной стороны утеса — с восточной — зиял прорыв среди них, — там, где в клубах тумана чернела мрачной глубиной жуткая долина — без единого деревца, кустика и травинки. Но жуткая долина отшельнику, поселившемуся над ней в двух пещерках, кроме святого удовольствия, ничего не доставляла, внося в стройное однообразие лесных великанов прелесть диссонанса и настраивая видом своим бренные мысли человека на душеспасительный лад.
По вечерам, когда знойное светило, за долгий дневной путь отяжелев, в изнеможении опускалось на изломанный горными кряжами горизонт, в долине воцарялся мрак, ползли туманы, извергаемые болотистой почвой, и в туманах, во мраке чудились дьякону искаженные мукой души грешников, осужденных страшным проклятием.
А утром, когда солнце, приняв где-то под землей прохладную ванну, умытое и веселое, поднималось с востока, туманы воспаряли кверху, клубились в серебристых отливах, безмолвно радостным утесом катились к утесу, к подножию пещерок, к ногам отшельника и разливались бесконечным морем, покрывая леса, окрестные пики, все, все серебряной пеной и пушистыми барашками. Вечерами долина напоминала дьякону о неминуемой каре, по утрам — о неизбежном прощении…
Общее же впечатление от жуткой долины, от исполина утеса, от хмурой рати лесных великанов, от обилия вкусной дичи, от уютных пещерок, — от всей обетованной пустыни, торчком подпиравшей небо, — общее впечатление было таково, что не спасется здесь разве только набитый дурак…
— Ну-ка, Василий, ну-ка! — поощрял себя дьякон, подмигивая в голубую высь. — Ну-ка, друже, возьми старого за сердце… Сядь одесную, ну, хоть Илии- пророка…
Изредка лишь омрачалось его настроение — ввиду гнусной прожорливости «ковриков», увязавшихся вслед за ним вплоть до «обетованной пустыни» и поселившихся здесь, по-видимому, навсегда. Дьякон принужден был два раза на день стрелять для них кабанов, зайцев, фазанов, ворон, уток и голубей и все же никогда не мог заткнуть им голосистых глоток, с утра и до утра тянувших одну бесконечную ноту из мотива заупокойных рыданий.
— Экие стервецы, ну-ка… — говорил он сокрушенно, прислушиваясь к назойливой музыке. — Ведь вот нажил себе нахлебничков… Полные паразиты: жрут и воют, воют и жрут, только и дела. И хоть бы-те поправились. Представьте: ничего подобного…
Они будили его с зарей, плотным полукрутом обступая пещерку и выпуская хором и по очереди дикие гнусавые звуки… Дьякон просыпался, выходил, хозяйским оком окидывал лысые шкурки и костлявые тела и вздыхал, вздыхал:
— Не удастся мне никогда дать им приличного вида… Стреляю, стреляю словно-те в бездонную бочку и… никаких следов…
В конце концов, питание прожорливых нахлебников стало для него своего рода спортом, и если вначале оно причиняло ему неприятности, отрывая от молитв и покаяний, а главным образом от святого ничегонеделания, то с течением времени, когда в его голову клином засела мысль о неизбежности спасения, к делу насыщения ненасытных ковриков он стал относиться, как к испытанию, данному ему свыше — из соображений премудрого порядка.
— Спасусь, спасусь… — повторял он в последние дни особенно убежденно, замечая, что если его неблагодарные питомцы и не подают надежд на пополнение, то все же теперь значительно меньше надрываются по утрам.
И вот, когда его убежденность перешла в уверенность, а уверенность в лихорадочное ожидание неизбежного, — неизбежное пришло… Впрочем, совсем иного сорта, чем то, которого он ожидал.
За добрый присест скушав в один прекрасный полдень жареного на вертеле фазана и покрыв его сверху килограммом душистой горной земляники, дьякон, по обыкновению, исстари заведенному — от времени святого лодыря Полувия, — расположился «на часок» под тенью сооруженного им навеса перед пещеркой для бдений. Его неугомонные мучители в этот жаркий полдень почему-то угомонились, скрываясь, очевидно, от палящего солнца в тенистом хвойном лесу. Препятствий к послеобеденному отдыху, таким образом, не существовало, и дьякон умело воспользовался отсутствием их.
Нельзя сказать, чтобы он заснул — для этого не хватало достаточной прохлады, но он и не бодрствовал; грезы в виде «прекрасного сада на востоке» реяли перед его внутренним оком. То были соблазнительные грезы, навеянные святостью его жизни и постоянными ночными и денными бдениями за кружкой виноградного вина собственной выделки.
…Сама пречистая богоматерь встречала его у ворот райской обители, куда он вознесся на винных парах, а грозный страж ее — апостол Петр-камень, дзинкая подвешенными к поясу ключами, смиренно и с полным благожелательством улыбался, открывая перед ним райские врата. Дьякон был несколько смущен тем, что столь высоковажные особы проявляют к нему такое внимание. Он не знал, какими словами приветствовать ему Петра, а главное, девственную богоматерь. Как вдруг подле него раздались легкие шаги… Шаги не во сне, а наяву… Все-таки, в первые мгновения, он принял их за приближение нового райского лица, которое должно было облегчить его положение смущающегося новичка; но жестокая действительность, когда глаза его полуоткрылись, показала ему, что он катастрофически ошибался…
То был умерший англичанин, со всеми предосторожностями подбиравшийся к месту дьяконского отдохновения. Теперь он нисколько не походил на хладный полуистлевший труп и зловония могилы от него не исходило; наоборот, жутко блиставший револьвер демонстративно трактовал о его принадлежности к миру грубо чувственной материи…
Вскочил ли дьякон, или не вскочил, до полусмерти напуганный неожиданным явлением, — извините, этого он не помнит. Только когда последние обрывки сладких грез расплылись без остатка перед реальностью факта, он почувствовал, что его крепко держат за ворот, а в висок тыкают холодным дулом револьвера.
— Где палочка? — не повышая голоса и без злопамятности молвил бесстрастный англичанин. — Где палочка? Скорее, или — пуля…
— Па-па-па-па… — залопотал вспотевший дьякон, даже не понимая, о какой палочке может идти речь. — В… в… в…ой-ой-о…
— Па-лоч-ка де-трю-ит-на-я!.. — Для большей ясности англичанин расчленил слова на слоги.
— Де-де-де-де… — В этот момент дьякона сильно тряхнули за шиворот — небольшое сотрясение всегда оказывает благотворное воздействие на упорядочение мыслей — и он, сам не ожидая от себя такой отчаянности, вдруг треснул отвратительного иностранца кулаком под ложечку. Конечно, проще и целесообразней было бы пустить в ход смертоносную палочку, по обыкновению ютящуюся в правом рукаве его одежды, но разве мыслимо сообразить обо всем сразу?
Прежде чем согнуться в три погибели, англичанин выстрелил. Пуля пронзила дьякону правое ухо и, рикошетировав от скалы, засела у него же в мягких частях туловища. Только поэтому вместо того, чтобы схватиться за палочку, дьякон схватился одной рукой за ухо, другой — за седалище… Англичанин выпрямился, как хорошая пружина, и, хотя позеленел от удара, снова приставил к чужому виску свой револьвер…
— П-па…алочка… — прерывисто выдавил он. — С-сме… ерть…
Тогда дьякон двинул руками, намереваясь познакомить надоедливого гостя с некоторыми свойствами интересующей его палочки. Но гость, приняв это движение за подготовку к новому удару в подложечную область — область весьма чувствительную к грубым прикосновениям, — хрипло сказал «раз-два» и применил хорошо знакомый дьякону прием японской борьбы — парализующей джиу-джитцы; картина вышла старая: у дьякона плетью повисли обе руки.
— Дьявол! Дьявол! — проревел он, желая забодать англичанина головой. Но тот предусмотрительно отпрыгнул в сторону. Для полноты восстановления старой картины не хватало лишь, чтобы он произнес насмешливо:
— Тэ-тэ-тэ-тэ… Вы не знакомы с джиу-джитцей?… Каждому политическому деятелю необходимо знать джиу-джит-цу…
Он этого не произнес, потому что для такой длинной фразы недостаточно отдышался, но опять крикнул — уже не бесстрастно:
— Где палочка, ну?…
Дьякон, трясясь всем телом, тем не менее молчал.
— Где палочка?… — повторил настойчивый гость и, приблизившись вплотную, заговорил менее лаконично:
— Стоять смирно. Застрелю за одно движение… Обыщу…
Черный кружок дула повис перед глазами дьякона на расстоянии двух сантиметров… Проворная рука забегала по его одежде…
Когда англичанин наткнулся на предмет своих вожделений, дьякон дернулся и затрепетал, кружок уперся вплотную, а жесткий голос отчеканил:
— Смерть… Смирно…
Осторожно отвязав ее от плеча, он сказал уже менее чеканно, зато более насмешливо:
— Не трогаться с места, пока я не скроюсь вон за тем деревом… Тэ-тэ-тэ… Какой вы дурак, Ипостасин… До свидания… Привет от брата…
И захохотав, словно заколотив деревянной колотушкой по чугунной доске, он отошел неторопливо…
Дьякон не стал дожидаться, когда язвительный вор скроется за деревьями, но и не осмелился нарушить его приказания. У него существовала третья возможность. Застыв изваянием, он сначала тихо, потом громче и громче, призывно закликал:
— Коврики! Коврики! Коврики! Коврики!..
Потом легонько свистнул три раза подряд, — совсем так, как свистал, обыкновенно, созывая прожорливую шакалью стаю к кровавой трапезе.
Англичанин обернулся, но убедившись, что дьякон по-прежнему стоит неподвижно, продолжал путь. Ему показалось, что глупый русский призывал на помощь кого-то из бесчисленных своих русских богов.
— Коврики, коврики, коврики, коврики… — продолжал тоненько взывать дьякон.
И «коврики» появились…
Рассыпным строем вынырнули они из-под густой кровли, заслышав многообещающий призыв. Но к ним навстречу храбро шагал незнакомый человек с холодными глазами — они попятились.
— Коврики, фью, фью!.. — крикнул им знакомый голос — так, как он обычно кричал, разрешая голодной братии догнать подстреленную дичь.
Шакалы из-под кустов недоуменно следили за направлением пальца своего хозяина.
— Фью, фью его!.. — снова приказал этот палец.
Тогда вся стая, захлебываясь в диких зловещих рыданиях от превкушения горячей крови и обильной трапезы, со всех сторон накинулась на крупную дичь… Облепила ее, как рой взбешенных ос…
Англичанин слишком презирал эту орду стервятников, чтобы вовремя принять против них какие-либо меры. Его падение было падением вследствие человеческого самомнения… Палочкой он успел только двух шакалов отправить к праотцам, чтобы вслед за ними и самому немедленно отправиться туда же…
Когда дьякону показалось, что враг его достаточно обезврежен, он с дубинкой в руках бросился разгонять остервеневшую стаю. При его приближении она моментально разбежалась, зная, что человек, кормилец их, шутить не любит.
В кровавых остатках похитителя лежала скромная палочка с свинцовой головкой…
— Эх, мистер, мистер!.. — скорбно и сожалея воскликнул дьякон. — Не я ли предупреждал тебя? Не я ли?… Эх-эх, смотри, что ты с собой сделал?… Ну, коврики, доедайте, что ли… Чтобы у меня здесь чисто было, ну-ка…
Сделав последние распоряжения, он уединился в пещерку для бдений и скорбь своей души, жалость «по убиенному» стал гасить прокисшим от зноя виноградным соком.
Только день выдался комковатым до конца.
Налившись хмельными соками до краев, дьякон уже собирался — всерьез и надолго — воспарить к превышнему в торжественных песнопениях, как вдруг «коврики» взвыли неистово подле самых дверей его кельи. Оборвав подготовку к воспарению, он прислушался: в шакальем вое, вообще обычном, ему почудились нотки предвкушения новой крупной дичи, почему-либо недосягаемой для острых клыков. Дьякон схватил палочку. «Может, кабана убью», — подумал он и на карачках, ибо подготовка для сближения с богом оказалась весьма изнурительной для бренного организма человека, выполз на солнце.
Глубоко внизу по сырой каменистой почве ползали две букашки. Они что-то искали, так как переходили с места на место и, кажется, долбили камень киркой. Расстояние не позволяло определить ни их пола, ни возраста, ни, тем более, индивидуальных различий. Одно оставалось несомненным, что это были люди.
— Что им здесь нужно? — В душе дьякона поднялось негодование: и утес, и лес, и долину он давно привык считать своей собственностью. — Я это должен расследовать досконально…
Он прополз к тому месту обрыва, от которого тянулся вниз саженей на тридцать — до зелени площадки с кустиками душистой земляники — рассыпчатый известняковый откос. Дьякон не раз спускался к этой площадке за вкусным десертом и спускался, обыкновенно, как на санках, скользя на своих собственных седалищах. На этот раз, однако, в силу его неустойчивости, на седалища ему не удалось перевернуться, и он проехал весь путь вплоть до намеченного пункта на груди и на брюхе.
С площадки, увлеченные дьяконским телом, сорвались несколько камешков, и они с шумом посыпались вниз к ногам неизвестных людей. Люди подняли головы, а дьякон опустил свою, боясь преждевременно выдать себя. До его слуха долетели голоса, резонируемые узким ущельем:
— Что за черт! — воскликнул голос с металлической акцентуацией. — Кажется, в этой таинственной местности камни движутся сами по себе…
— Слыхали, как шакалы выли? — сказал другой, грубый и мрачный голос. — Наверное, они подползают к нам, вот камни и сыпятся…
— Ну-ну… — оставаясь при особом мнении, произнес первый голос, а затем спросил: — Как ваши поиски?…
— Он здесь должен быть, вне всякого сомнения, — отвечал грубый голос.
Дьякон поднял голову и, похолодев, узнал в нем Митьку Вострова. Обладатель же голоса, акцентуированного металлом, продолжал быть ему неизвестным.
Роковое сходство угреватого Аполлона с своим двойником Востровым и его уверенный ответ о чем-то искомом обоим авантюристам (а это были они) стоили жиззни.
У пещерного жителя весь заряд хмеля сразу нейтрализовался смертельным испугом, как только он сообразил, кого они ищут. Правда, здесь тоже была ошибка: авантюристы искали детрюит, а не похитителя детрюитной палочки; но он не позволил себе упускать драгоценного времени и, в решимости отчаяния подняв трясущуюся руку, пустил в долину свистящий луч… Мгновенно оборвались голоса и прекратились поиски…
Похититель детрюита во второй раз за время своей небольшой детрюитной жизни горько и безутешно рыдал, уткнув лицо в яркую зелень и носом расплющив две красные ягоды…
Но день был длинен, и комковатость его еще не была исчерпана.
Солнце высушило на лице дьякона размазанные слезы, а на носу — расплющенные ягоды, и он поднялся на ноги, чтобы в келье своей найти себе утешение. Он не хотел бросать взгляда в жуткую долину и все-таки бросил, ибо оттуда исходил манящий гипноз смерти. Два трупа лежали в запекшихся лужах крови, и к ним уже подбирались блудливые шакалы. Дьякон закричал, свистнул угрожающе: ведь один из трупов принадлежал его закадычному другу или, во всяком случае, симпатичнейшему квартиранту, который, не щадя языка и не чувствуя усталости, поучал его не один раз о самых разнообразных предметах из разнообразнейших наук… Дьякон не хотел быть неблагодарным и поэтому каменьями разогнал ненасытных «ковриков». Потом он кинул опечаленный взор в конец долины. Нечаянно кинул… и вдруг брякнулся наземь, недоуменно хлопая остеклив шимися глазами…
Два всадника маячили в конце долины, жестикулировали с оживлением и показывали руками в направлении места драмы.
— Кто это? Зачем это? — шевелил дьякон потрескавшимися от внутреннего и от внешнего жара губами. — Что им надо?… Зачем они сюда лезут?… Почему они мешают мне спасаться?… Я их не знаю, пускай и меня не трогают… Я не хочу крови… Я плаваю в крови… Довольно крови. Довольно…
Всадники, словно смущенные взглядом остекленивших-ся глаз, вдруг остановились. Слезли с лошадей.
— Уходите, уходите… — шептал исступленно дьякон. — Вы не должны видеть трупов… Я не хочу, не хочу… Иначе плохо, плохо вам будет… Уходите…
В первые минуты он думал, что его страстная мольба дошла до ушей неизвестных. Но нет, они только отвели лошадей к краю долины, а сами снова продолжали путь.
Опять дьякон принужден был спрятать голову в траву, чтобы не обнаружить себя раньше времени, и довольствоваться одними голосами, доходившими до него в громких раскатах эха.
— Хо-хо… — смеялся один голос. — Наконец-то мы попали в «Долину Смерти»… Невзрачная она, нужно отдать ей справедливость…
Невидимому слухачу этот голос показался удивительно знакомым, но у него не было времени для воспоминаний, потому что сейчас же прозвучал второй голос, от которого волосы дьякона зашевелились.
— «Долина Смерти», — привычным лекторским тоном сказал этот голос, — вполне оправдывает свое название. Ее недра скрывают…
Дьякон выглянул из-под прикрытия… сначала он увидел рабфаковца Безменова, знакомого ему по соседнему двору на Никитской, потом… потом глянула веселая рожа погибшего под детрюитным лучом Митьки Вострова…
— Смотри!.. — с ужасом в голосе крикнул Безменов, заметив трупы. — Опять… Опять… — и он вдруг резко перевернулся и перевернул Вострова спиной к бледному, как снег, лицу дьякона, бросившемуся ему в глаза. — Надевай капюшон…
И Митька и рабфаковец с сумасшедшей быстротой надернули на головы капюшоны, болтавшиеся у них за спинами… А дьякон в решимости отчаяния поднял трясущуюся руку и в «Долину Смерти» пустил свистящий луч.
— Стой! Стой! Не оборачивайся!.. — кричал Безменов, удерживая своего друга. — Смотри…
Вокруг них плясал детрюитный луч, выжигая борозды в каменистой почве, но он был бессилен причинить им даже царапину; их тела скрывались за плюмбированной одеждой — одеждой, пропитанной свинцовыми солями, — кроме лица, открытого, но отвращенного от дьякона в другую сторону.
Луч поплясал еще некоторое время. Потом дикий крик бешенства, отчаяния, ужаса упал сверху. За криком в спину Вострова ударилась детрюитная палочка, Митька ее немедленно подобрал…
…Наверху, по сыпучему откосу, карабкался, срываясь и падая, обезумевший дьякон, внизу, около двух трупов, нелепо выкидывая ноги, толстый человек отплясывал дикий танец…
Оставив рассудок на зеленой площадке, дьякон домчался, наконец, до своих пещерок. Оглянувшись, он увидел, что мертвый Митька, бессмертный Митька, двойной Митька в сопровождении своего приятеля, может быть, тоже выходца с того света, карабкался вслед за ним, крича что-то и махая руками. Что он хотел уволочить его к черту на кулички, сомнений быть не могло… Дьякон с выскочившими на лоб глазами уперся грудью в громадный камень, напрягся так, что в ушах загудело, а в животе оборвалось, и столкнул его вниз. Камень, круша все на своем пути и прыгая по скалам, как резиновый мяч, промчался в двух шагах от приятелей… А дьякон рухнул, надорвавшись в нечеловеческом усилии, на место сброшенного им камня… Шакалы, по обыкновению голодные и злые за то, что их прогнали от свежего мяса из долины, сомкнули вокруг него зловещий круг…
Друзья продолжали карабкаться по крутому откосу — шакалы сужали круг. Друзья уже были на краю обрыва, на расстоянии трех саженей — шакалы, захлебываясь рыданиями, вцепились в дьяконские ноги… Друзья выскочили из обрыва — дьякон лежал бездыханным с изорванными конечностями и лицом. Прожорливая стая «настаськиных ковриков» отомстила за дисциплину, в которую их поверг дьякон, за его надменное обращение, за шутки, за смех, за прозвище, за все, за все…
— Поздно, — сказал Дмитрий Востров, выслушав дьяконское сердце. — Поздно. Жил дураком, умер дураком… Неужели он думал, что я ему буду мстить…
Слушая скорбные слова друга, Безменов нечаянно кинул взгляд к опушке леса и увидел там свежий человеческий скелет.
— Смотри, — сказал он. — Долина-то эта, действительно, «Долина Смерти». Сколько смертей зараз…
Не слушая его, Митька бормотал свое:
— Жил дураком, умер дураком… Бедный, бедный дьякон… Ну кто бы мог знать, что мы встретим его здесь…
— Я знал, — твердо сказал рабфаковец, извлекая из кармана кусок белой материи с сухими пятнами крови. — Смотри: чьи инициалы?…
«В. В. И.»
— Василий Васильевич Ипостасин, — прочитал Митька по заглавным буквам. — Откуда это у тебя?…
— Из подземного хода под Сухумом… Помнишь гору трупов, рассеченных на куски?… Ты сам же тогда сказал, что это работа дьякона. Я произвел расследование: по следам, по остаткам оборванного платья я тогда еще вырешил, что дьякон жив, что он оделся здесь в чужое платье, — и даже больше, — что он бежал в горы. О последнем говорили мне его следы в разных местах по дороге нашего следования…
— Так это тот твой сюрприз, о котором ты не хотел ничего говорить?
— Совершенно верно.
— Но почему ты до сих пор молчал? — возмутился Митька.
— Потому что ты страдаешь… ну, как бы это сказать?… чрезмерной осторожностью, что ли… Я боялся твоей забастовки и отказа от дальнейшего путешествия…
Митька смущенно засвистал, а рабфаковец вдруг обернулся с озабоченной миной…