Юкио Мисима Дом Кёко

Часть первая

Глава первая


Все безудержно зевали.

— Ну, куда направимся? — спросил Сюнкити. — В середине дня и пойти, наверное, некуда.

— Мы выйдем у парикмахерской, — решили Хироко и Тамико. Они-то были в настроении.

Ни Сюнкити, ни Осаму не возражали против того, чтобы высадить женщин. В машине оставалась одна Кёко. По этому поводу не возражали Хироко и Тамико. Сюнкити и Осаму, каждый по-своему, попрощались коротким кивком. Дамы надеялись, что «ничейный» Нацуо попрощается с ними теплее. И он полностью оправдал их ожидания.

Тысяча девятьсот пятьдесят четвёртый год, начало апреля, где-то около трёх часов дня. Автомобиль Нацуо с Сюнкити за рулём кружил по улицам с односторонним движением.

— Куда поедем?

— Ну, туда, где поменьше народу. На озере Асиноко пробыли два дня, там просто толпы людей. И на Гиндзе,[1] куда потом вернулись, естественно, тоже.

— Я как-то ездил рисовать в осушенные поля за Цукисимой, может, туда? — предложил Нацуо.

Все согласились, и Сюнкити развернул машину в нужную сторону.

В окрестностях Катидокибаси — пробка, это стало ясно уже издалека.

— Что там случилось? Может, авария? — предположил Осаму. Но по обстановке было понятно, что мост закрывают для подъёма.

Сюнкити досадливо цокнул языком. «Тьфу, туда не получится. Обидно». Однако Нацуо и Кёко никогда не видели, как разводят мосты, и захотели посмотреть. Машину поставили поближе, перешли на другую сторону по металлическому мостику и отправились к месту действия. Сюнкити и Осаму всем видом выражали скуку.

Середина моста представляла собой металлическую плиту — эта часть и была закрыта для проезда. По краям стояли служащие с красными флажками, скапливались машины. Пешеходную зону преграждала цепь. Желающих поглазеть хватало, но в толпе попадались и курьеры, которые рады были побездельничать, пока по мосту не пройти.

Пустая чёрная плита с проложенными по ней рельсами была неподвижна. С двух сторон за ней наблюдали люди.

Тем времён в центре появилось вздутие, постепенно поднялось, приоткрылась щель. Затем устремилась вверх вся громада: металлические ограждения по бокам моста, переброшенные между ними арки, столбы вместе с тусклыми фонарями. Нацуо это движение показалось прекрасным.

Когда плита устремилась к вертикали, из углублений в рельсах вылетело облако пыли. Крошечные тени от бесчисленных болтов, постепенно сжимаясь, осели на креплениях, заметались изломанные тени от арок. А когда плита окончательно встала, тени снова застыли. Нацуо, подняв глаза, увидел, как над столбом лежащей арки скользнула чайка.

Так их дорогу неожиданно перекрыл большой железный забор.


* * *

Им показалось, что ждали они довольно долго. Когда мост снова заработал, интерес к поездке на осушенные земли уже поостыл. Осталось лишь ощущение некой обязанности: когда по мосту возобновится движение, нужно трогаться. Во всяком случае, всем было муторно от недосыпа, усталости после долгой поездки, тёплой погоды, потому и голова отказывалась думать, менять планы. Раз уж дорога ведёт к морю, стоит доехать до места. Все без лишних слов, позёвывая, вяло вернулись в машину.

Машина проехала по мосту Катидокибаси, пересекла городок Цукисиму и снова мост — Рэймэйбаси. Вокруг, насколько хватало глаз, зеленели ровные заброшенные земли, расчерченные сетью стационарных дорог. Морской ветер ударил в лицо. Сюнкити остановил машину у таблички с надписью «Вход запрещён», отмечавшей взлётно-посадочную полосу на краю американской военной базы.

Нацуо вышел из машины и, наслаждаясь видом, спрашивал себя: что мне нравится больше — классические руины или осушенные земли? Тихий и сдержанный, он редко высказывался. Мнения об искусстве копились у него внутри, не мучили, и Нацуо нравилось, что в их компании не ведут таких разговоров.

Однако глаза его впитывали без устали. Белый суперлайнер по ту сторону рукотворных пустошей, угольщик с верфей Тоёсу, пускающий из трубы облака белого дыма угольщик — такие вещи поистине упорядочены и прекрасны. Прекрасна весенняя равнина, которую целиком заполняют геометрически правильные площади осушенных земель.

Сюнкити вдруг припустил бегом. Просто так, неизвестно куда. Его фигура постепенно пропадала из виду на краю равнины.

— Тренировки завтра начинаются, а ему не терпится. Завидую тем, кто любым способом заставляет тело двигаться, — сказал Осаму — актёр, пока не получивший настоящей роли.

— А он ведь и в Хаконэ[2] каждое утро бегал. Вот рвение-то, — сказала Кёко.

Сюнкити остановился, трое приятелей отсюда казались крошечными. Он чувствовал, что одного бега недостаточно, поэтому и в дождь не забывал по двадцать минут прыгать через скакалку в спортивном зале общежития.

В группе, собравшейся вокруг Кёко, он был самым младшим. Капитан боксёрской команды, в будущем году окончит университет. Его товарищи уже отучились. И Осаму. И Нацуо.

Сюнкити, не придававшего особого значения манерам, впервые привёл в дом Кёко старший товарищ, фанат бокса Сугимото Сэйитиро, и он как-то естественно влился в компанию. Своей машины у Сюнкити не было, но водил он превосходно, поэтому его очень ценили. Из-за увлечения боксёрами люди самого разного возраста, профессии, положения интересовались им и оказывали знаки внимания.

Несмотря на молодость, он уже завёл определённые убеждения. Например, совсем не думать. Во всяком случае, приучал себя к этому.

Что он делал вечером с Тамико — об этом Сюнкити уже забыл, когда сегодня утром один бежал по дороге вокруг озера Асиноко. Важно стать человеком без воспоминаний.

Прошлое… Он оставлял в памяти лишь нужную часть, лишь немеркнущие привязанности. Только те воспоминания, которые воодушевляют, поддерживают в настоящем. Например, о первой тренировке: поступив в университет, он тогда впервые пришёл в боксёрский клуб. Или о первом спарринге с партнёром из старших товарищей.

Какой же длинный путь он прошёл от воинственного пыла, охватившего его в том первом тренировочном бою, до сегодняшнего дня. Это случилось вскоре после того, как он поселился в общежитии. Сколько раз с тех пор вымыты руки, а он до сих пор остро, во всех подробностях ощущал бинты на них. Прикосновение грубого хлопкового полотна, которым традиционно заматывали запястья и кисти, прикрывали сверху костяшки. Он всегда любил свои далеко не изящные руки. Словно деревянный молот, бойцовские, крепкие, не подвластные чувствам и нервам. Линии на ладонях простые, и ни одной, способной порадовать хироманта: тёмно-коричневую кожу прорезали глубокие прямые бороздки, предназначенные, чтобы руки сжимались или разжимались.

Сюнкити с удовольствием вспоминал. Два однокурсника надели на его протянутые руки тяжёлые большие бесформенные перчатки для спарринга. Перчатки были старыми, потрескавшимися. Эти лиловые трещины избороздили всю поверхность, кожа осыпалась, поэтому они выглядели скорее как скелет перчаток. Однако внутри эти неприглядные огромные перчатки мягко и тепло касались пальцев. Завязки плотно обвились вокруг запястий.

— Не туго?

— На правой немного.

Подобного диалога он с нетерпением ждал целый месяц. Сюнкити напоминал быка, которого выращивают для боя: сколько удовольствия было в том, как ассистенты помогали ему, спрашивали, хорошо ли завязаны перчатки. Он всегда завидовал моменту в боксе, когда в перерыве между раундами бойцу дают прополоскать рот водой, налитой в бутылку из-под пива.

В любом случае это ведь для борьбы! О мужчине, который борется, необходимо заботиться.

Затем помощник надел на него шлем — его Сюнкити тоже примерял впервые в жизни. Он хорошо запомнил ощущение старой кожи, которой его короновали. Кожа на миг придавила горящие от волнения мочки ушей, а потом они выбрались наружу из специально вырезанных отверстий.

Рукой в перчатке он первым делом ткнул себя в подбородок, ударил по переносице, лбу. Сначала легко, потом решительнее. Горячий тяжёлый мрак залил лицо.

— Вот все так делают на первом спарринге, — сказал сбоку его партнёр.

Вспомнив это, Сюнкити покраснел. Насколько жалко всё выглядело после того, как они поднялись на ринг и прозвучал возвестивший начало гонг! Намного ужаснее драк, в которых он до сих пор участвовал. Его удары не доставали соперника. А тот под разными углами метил в лицо, живот, печень, и его кулаки безжалостно достигали цели, словно он был тысячерукой богиней Каннон.[3] Во втором раунде, когда прямой удар левой от усталости показался Сюнкити ватным и бессильным, он, наоборот, заслужил похвалу: «Вот сейчас левая — нормально». Он уловил тяжёлое дыхание партнёра, произнёсшего «левая — нормально». Мстительная радость в тот миг, когда обнаружилась эта крошечная слабость. Вызванный этим прилив сил…

Сюнкити увидел перед собой по-весеннему мутное, серовато-голубое море. Вдалеке держал путь в порт типичный грузовой корабль водоизмещением в пять тысяч тонн. Тучи чуть затянули водный горизонт, но ещё не сгустились. День стоял ясный, и белизна чаек просто слепила.

Сюнкити показал морю кулак. На лице появилось лукавое выражение. В желании стать боксёром поначалу было лишь свойственное ему озорство.

То не была борьба с тенью, с невидимым партнёром. Его соперником оказалось безбрежное, мглистое весеннее море. Зыбь, лизавшая причал, цепочкой тянулась до барашков волн. Враг, с которым не сразиться. Противник, сделавший своим оружием пугающее спокойствие, с которым поглощает тебя. Враг, который всегда чуть усмехается.

Троица, ожидавшая возвращения Сюнкити, уселась на каменные строительные блоки, все закурили. Осаму больше других походил на образцового отдыхающего: вид полностью отсутствующий.

Кёко и Нацуо давно заметили за ним эту особенность. После длительного молчания вокруг него возносилась невидимая крепость, возникал только его, недоступный другим мир. Поэтому порой его считали скучным, или, иначе говоря, фантазёром. Однако фантазии тут не было ни капли. Осаму — не мечтатель и не реалист — олицетворял самого себя здесь и сейчас. Кёко уже привыкла и не спрашивала: «О чём ты думаешь?»

При этом он вовсе не был одиночкой. Редко, наверное, встречаются мужчины, которые не выглядят одинокими, даже пребывая в одиночестве. Этот юноша, словно пережёвывая жвачку, постоянно говорил о приятных волнениях, которые создавал себе сам. Например: «Я сейчас здесь. Существую. Но я и на самом деле существую?»

Для молодого человека подобное беспокойство не редкость, но у Осаму оно было особенным — доставляло удовольствие. И это удовольствие, скорей всего — нет, даже определённо, — проистекало из привлекательности самого Осаму.

Сюнкити бежал обратно. Его фигура на равнине становилась всё крупнее. В косых лучах солнца чётко обозначилась тень, которую отбрасывали правильно сгибаемые колени. Скоро он, мокрый от пота, раскрасневшийся, остановился рядом с сидящей компанией, дыхание ничуть не сбилось.

— Чем пахнет море? — спросила Кёко.

— Мочой, — сухо ответил Сюнкити.

Нацуо смотрел вдаль: ватерлиния делила трюм грузового корабля на чёрную верхнюю и ярко-красную нижнюю части, он размышлял о правильности и мощи этой линии. Да не только об этом. Бескрайний пейзаж пересекало и охватывало множество геометрических линий. А в струившемся от жары воздухе часть их, преломляясь, напоминала гибкие водоросли.

В памяти Осаму всплыл вечер дебютного спектакля, в котором участвовали стажёры. Он, в костюме гостиничного посыльного, по роли уже находился на сцене, поэтому тень от поднимавшегося занавеса постепенно ползла от ног вверх по телу. Его охватил трепет, когда его фигура медленно появлялась перед освещёнными зрителями…

Кёко нравилось отпускать своих парней, поэтому она даже любила, когда они витали в облаках. К ней снова подкрадывалась усталость, возникшая после путешествия. Беспокоило её лишь одно — как бы усиливающийся морской ветер не спутал волосы. Когда, прижимая волосы руками, она обернулась к машине, то увидела, что там собралось несколько мужчин. Посмотрев на неё, они рассмеялись.

На них были перепачканные землёй рабочие куртки, обмотки и грубая обувь. Типичные землекопы с ближайшей стройки. У некоторых лоб охватывала повязка из полотенца, чтобы пот не заливал глаза. Пока они говорили негромко и смеялись над Кёко, ветер донёс явный запах спиртного. Один поднял булыжник. Бросил его на крышу машины. Раздался неприятный скрежет, рабочие снова засмеялись.

Сюнкити поднялся. Кёко тоже встала, собираясь его остановить.

Осаму медленно пробудился, но скорее не от грёз, а от своей туманной реальности. Решение было отвергнуто прежде, чем он проявил находчивость. Ему ещё не приходилось встревать в ссоры. Во всяком случае, непросто было поверить в то, что прямо сейчас разворачивалось перед его глазами.

Нацуо знал, что слаб, но без нарочитости прикрыл собой Кёко. Машину, которую ему меньше месяца назад купил отец, он водил ещё плохо, просил Сюнкити быть за рулём. Он вдруг представил её с безобразно поцарапанным лаком, разбитую. Однако Нацуо, с детства равнодушный к собственности, с какой-то мечтательностью во взоре наблюдал, как на его глазах собираются ломать его машину.

Сюнкити уже стоял спиной к машине, его окружили четверо.

— Что вы делаете! — крикнул он.

«А он заступается. Почему? Ведь машина — всего лишь собственность приятеля», — недовольно подумал Осаму. Он неправильно истолковал поведение Сюнкити, счёл его борцом за справедливость.

Озлобленные чернорабочие что-то говорили, но без брани как таковой. Сюнкити прислушался. Они отпускали непристойности в адрес Кёко, смысл сводился к тому, что сопляки разъезжают на машине, делать им нечего — средь бела дня в таком месте развлекаться с женщиной. Когда старший из рабочих, который и бросил камень, приняв Сюнкити за владельца машины, обозвал его «буржуазёнком», в нём от такой нелепости взыграла сила. Для боя достаточно, чтобы тебя неправильно поняли.

Другой рабочий ударил камнем в стекло. Оно не разлетелось, но по нему, словно паутина, побежали заметные трещины. Сюнкити перехватил руку рабочего за запястье, не позволив ему повторить и разнести стекло вдребезги. Ещё один рабочий хотел заехать грубым ботинком Сюнкити по ноге, но не сумел. Сюнкити развернулся и нанёс удар ему в голову. Рабочий ничком рухнул в траву.

Кёко закричала, увидев, что старший изготовился бросить камень Сюнкити в спину. Сюнкити уклонился, как при ударе в голову, и, когда противник подался вперёд, схватил его за воротник куртки, откинул назад и наградил апперкотом в подбородок.

Крик Кёко привлёк внимание двух оставшихся рабочих. Они увидели женщину, которую прикрывал хлипкий юноша, и молодого человека позади них — рассеянного и одетого с иголочки. Один схватил Кёко за рукав костюма, испачкав его грязью. Сюнкити, подскочив сбоку, проворно дёрнул Кёко за руку, и рабочий ударил его в грудь. Сюнкити отлетел на пару шагов, но устоял на ногах.

В глаза бросились белая рубашка соперника и пряжка ремня с облезлой позолотой. На животе рубашка встопорщилась, и вылезла латунная пряжка. Безвкусная вещица с гравировкой в виде серебристого цветка пиона. Сюнкити отметил про себя, что об эту штуку можно легко поранить пальцы. Не стоит калечить свои драгоценные руки.

Соперник разъярился. Для Сюнкити возникшее решение уже означало победу. Он беспрепятственно нанёс несколько ударов по животу в белой рубашке — с удовольствием ощутил руками плоть, наслаждался тем, что есть куда бить. Эта человеческая плоть была идеальной мишенью, совершенством. От ударов рабочий упал на колени.

Ещё один сбежал.

Тем временем Нацуо проскользнул на водительское сиденье и завёл мотор. Кёко с Осаму и Сюнкити забрались внутрь, машина тронулась, они быстро пересекли мост Рэймэйбаси и влились в плотный поток, тянущийся по кварталам Цукисимы. Нацуо сам поражался тому, как хорошо вёл.


* * *

Какое-то время Сюнкити боролся с неприятным осадком, оставшимся после драки; ему казалось, будто тело всё ещё напряжено. Но вскоре принцип — не размышлять — заглушил эти ощущения.

Сюнкити запретил себе выпивать и курить. Драки и женщины обрушиваются на человека со стороны, с этим ничего не поделаешь. Однако стоиком был не только Сюнкити. В доме Кёко собирались мужчины разных профессий и характеров, но в каждом было что-то от стоика. И у Осаму. И у Нацуо. Даже у Сугимото Сэйитиро — у него это проявлялось по-особому. Излишне стыдясь страданий и заблуждений юности, они приучили себя не говорить о таком и стали стоиками высшей пробы. Они жили, стиснув зубы. С довольными лицами. Они должны были показать, что не верят, будто в их мире существуют несчастье и страдание. Обязаны были притворяться незнающими.

Машина ехала к дому Кёко в восточном квартале Синаномати.[4]

Почему-то бывают дома, где обычно собираются мужчины. Открытый двор наводил на мысли о публичном доме. Здесь можно было шутить о чём угодно, нести любой вздор. И к тому же выпить даром. Ведь каждый приносил и оставлял здесь спиртное. Можно было смотреть телевизор, можно — играть в маджонг, приходить и уходить когда вздумается. Вещи в доме были общими: если кто-то приезжал на машине, ею свободно могли пользоваться все.

Явись отец Кёко привидением в этот дом, посетители привели бы его в ужас. Сама Кёко, не признающая сословных рамок, судила о людях по их привлекательности и принимала у себя дома гостей независимо от их социального статуса. Никто не мог сравниться с ней в преданности делу разрушения традиций. Она не читала нужных газет и тем не менее превратила свой дом в кладезь современных течений. Сколько она ни ждала, предубеждения не коснулись её души, и она, полагая это своего рода болезнью, смирилась.

Подобно тому как люди, выросшие на чистом деревенском воздухе, подвержены инфекциям, Кёко заразилась идеями, которые вошли в моду после войны. И хотя кто-то от них излечивался, она не вылечилась. Она навсегда решила для себя, что анархия — нормальное состояние. Она смеялась, когда слышала, что её ругают за аморальность, считая, что эта клевета стара как мир, но не заметила, что и в этом стала ультрасовременной.

Худощавая Кёко унаследовала от отца красоту, в которой проглядывали китайские черты. Слишком тонкие губы иногда портили лицо, но ощущение, что они внутри полные и тёплые, контрастировало с их внешней холодностью и смягчало её. Ей очень шла европейская одежда для зрелых женщин, а летом были к лицу яркие платья без рукавов и с открытыми плечами. Она никогда не носила корсет, только пользовалась обволакивающими её духами.

Кёко признавала неограниченную свободу других. Обожала отсутствие порядка и стала большим стоиком, чем остальные. Подобно врачу, который боится своих способностей к диагнозу и старается не пользоваться ими, она слишком хорошо знала о своей привлекательности, но не испытывала желания опробовать её результаты. Кёко любила щегольнуть ею, но на том и останавливалась. Тихо радовалась, когда её осуждали за распущенность, что было несущественно, и получала огромное удовольствие, когда люди принимали её за официантку или девушку из дансинга, склонную к неприличному поведению.

Неверные суждения о ней составляли предмет гордости Кёко. Целый день она говорила исключительно о внешних событиях, а внутренний мир считала чем-то незначительным, не заслуживающим внимания. Неиссякаемым источником счастья для Кёко были случаи, когда молодые люди, влюблявшиеся в неё, примирялись с её холодностью и находили утешение с женщиной попроще.

Она не любила птиц, не любила собак и кошек — вместо этого питала неутолимый интерес к людям. У неё, своенравной единственной дочери, жившей с семьёй в родительском доме, был муж, страстный любитель собак. Собаки отчасти стали причиной их супружества и в конечном счёте — причиной расставания. Кёко, оставив у себя дочь Масако, выставила мужа, а вместе с ним семь собак — немецких овчарок и догов — и постепенно избавилась от пропитавшего дом запаха псины. Он был для неё как вонь от презираемого всеми грязного мужчины.

У Кёко были странные убеждения. Она избегала встреч с супружескими и любовными парами. Мужчины обычно заглядывались на Кёко. И она до боли чувствовала, что мужчина изо всех сил сдерживается, желая её больше жены или любовницы. Её в мужчинах привлекали именно эти страдальческие взоры. У мужа такого взгляда не было. Вдобавок его склонности были сродни её собственным: он просто наслаждался взглядами, полными подавленной страсти, потому, наверное, и обожал эту кучу собак. О-о! Стоит только подумать об этом, сразу бросает в дрожь. Только вообразить…

Дом Кёко прилепился к склону холма, и сразу за воротами открывался обширный двор. На станции Синаномати внизу сновали электрички, небо вдали, повторяясь, перечёркивали две рощи: одна вокруг храма Мэйдзи, вторая — напротив него, у дворца Омия, резиденции вдовствующей императрицы. Наступил сезон цветения, но сакуры в этом пейзаже почти не было: лишь среди тёмной зелени рощи вокруг усыпальницы в храме раскинуло ветви, осыпанные, как и положено, цветами, гигантское дерево. С другой стороны взор привлекали неяркие вечнозелёные деревья, чьи стволы устремлялись ввысь: сквозь веер их переплетённых ветвей просвечивало сумеречное небо.

В небе над рощами порой появлялись стаи ворон, — казалось, будто там рассыпали зёрнышки кунжута. Кёко с детства наблюдала за этими стаями. Вороны над храмом Мэйдзи, вороны над усыпальницей, вороны над дворцом Омия… В окрестностях хватало мест, где они сидели. Птицы появлялись и на балконе в гостиной. Однако чёрные точки, которыми виделась тесно сбившаяся вдалеке стая, вдруг рассыпались в разные стороны и исчезали — это оставляло в детском сердце неясную тревогу. Кёко в одиночестве часто следила за ними: только подумаешь, что птицы исчезли, как они появляются снова. Разом взорвавшее тишину в кроне ближайшего дерева карканье рассекает небо…

Сейчас Кёко об этом забыла, но восьмилетняя Масако, которую нередко оставляли одну, наблюдала за воронами с балкона.

Сразу за воротами европейского типа находился двор с садом, слева — дом в европейском стиле, дальше слева — маленький японский домик на одну семью. Машину на узкой дороге перед воротами было не поставить, поэтому парковались все во дворе, перед лестницей европейского дома.

Нацуо вошёл во двор и был сражён редкой красотой сумеречного неба над рощей вокруг дворца Омия. Он оставил всех при входе, а сам вернулся полюбоваться этим зрелищем. Все знали немногословный, мягкий, спокойный характер Нацуо, поэтому не интересовались без особой причины, чем он занят. Вернись, не входя в дом, к воротам кто-то другой, понадобился бы предлог. По меньшей мере не обошлось бы без вопроса: «Куда это ты?» Нацуо же никто не стал спрашивать.

Нацуо чудом миновали жизненные невзгоды, с которыми обычно сталкивается впечатлительный человек. Раньше не возникало конфликта между его впечатлительностью, с одной стороны, и внешним миром, чужими людьми или обществом — с другой. Она, словно карманный воришка, незаметно для всех просто влезла с улицы в любимую им кондитерскую. Нацуо ни разу по-настоящему не страдал и постоянно ощущал, что ему этого недостаёт.

Пожалуй, он сам не ответил бы на вопрос: это его доброжелательность и ровный мягкий характер, привлекавший людей, обогатили его впечатлительность, или бескорыстная врождённая впечатлительность способствовала возникновению характера, способного защитить уязвимое тело? Не очень-то он гнался за балансом, но всё же сохранял его. Он не искал глубокого смысла в окружающем мире, поэтому и мир спокойно доверял ему свою прелесть. В течение двух лет после окончания художественного университета выпускники проходили специальный отбор, но этого деликатного, доверчивого молодого художника не тревожил даже вопрос о таланте.

Вновь и вновь взгляд Нацуо выхватывал часть внешнего мира. Он почти бессознательно постоянно стремился увидеть всё.

Вечерние тучи, похожие на растёкшийся по воде алый рисунок, накрыли сумрачное небо; засверкала зелень на вершинах деревьев в роще. Над ними медленно кружили стаи ворон, похожих на зёрнышки кунжута. Верх неба, предчувствуя мрак, окрасился в тёмно-синий цвет.

«Я уже совсем забыл недавнюю драку, — думал Нацуо. — То было зрелище, способное разогнать скуку».

Зрелище оказалось довольно опасным — и тем не менее зрелищем. Драка началась из-за машины Нацуо, но нельзя сказать, что это произошло с ним. Никаких скандалов — в этом состояла особенность его жизни.

В прошлом месяце японское рыболовецкое судно рядом с атоллом Бикини накрыло пеплом после взрыва водородной бомбы. Члены команды заболели лучевой болезнью, жители Токио боялись облучённого радиацией тунца, и цена на него резко упала. Это было тяжёлое происшествие. Но Нацуо не ел тунца. Инцидент произошёл не с ним. Он по своей доброте сочувствовал пострадавшим, однако не испытывал особых душевных потрясений. Нацуо придерживался типично детской теории фатальности и при этом неосознанно, тоже по-детски, верил в некоего бога. Бога-защитника, который его спасёт. Поэтому, само собой разумеется, он не очень-то стремился ко всяким поступкам.

Его глаза просто смотрели вокруг. Всегда искали объект. На то, что ему нравилось, смотрели, ни на миг не отрываясь, — это непременно было нечто прекрасное. Однако временами даже у него возникала лёгкая тревога. «Можно ли мне любить всё, что нравится моим глазам?»

Кто-то крепко ухватил его сзади за брюки. Масако, издав воинственный клич, рассмеялась. Среди гостей, посещавших этот дом, Масако больше всех любила Нацуо.

Масако исполнилось восемь. У неё было славное личико, она любила, что для девочек большая редкость, исключительно детскую одежду. Её мир не пересекался с миром взрослых, она им даже не подражала, а выглядела куколкой — «такой миленькой — прямо хочется съесть». Пожалуй, это можно было назвать проявлением критического мышления.

Пока Нацуо был у них дома, Масако постоянно вилась рядом: касалась то рукава, то брючины, то галстука. Кёко неоднократно ругала её за такую назойливость, Масако на время отходила, а потом снова прилипала к Нацуо. Кёко же сразу забывала про свои замечания.

«Прояви я прошлой ночью слабость, не смог бы смотреть в глаза этому ребёнку. Я поступил правильно», — думал наивный Нацуо, гладя пахнувшие молоком волосы Масако.

В гостинице в Хаконэ Сюнкити и Осаму останавливались в номерах каждый со своей женщиной. У Кёко и Нацуо были отдельные номера: Кёко по известным только ей причинам с самого начала выставляла напоказ свою честность. Однако поздно ночью она постучала в дверь Нацуо.

— Есть что почитать? Никак не могу уснуть.

Нацуо, который ещё не спал и читал, со смехом протянул ей лежавший рядом журнал. Кёко, хотя ей не предлагали остаться, опустилась рядом на стул. Беседа в такое время суток должна была обеспокоить Нацуо, но ничего такого не случилось. Ведь Кёко, обычно презиравшая кокетство, болтала без умолку.

Нацуо очень ценил дружбу с Кёко. И в этой поездке тоже не должно было произойти ничего, ставящего эту дружбу под сомнение. Впервые он попытался робко взглянуть на Кёко другими глазами. Но его усилия причинили боль.

В свободном вырезе ночной рубашки чуть виднелась гладкая грудь, под слишком ярким в ночи светом лампы она казалась особенно белой. В ровной линии от горла к груди было что-то гордое. Кёко всё болтала, но в неподвижных глазах таился жар, время от времени она кончиками красных, в изысканном маникюре ногтей нервно трогала, будто обжигаясь, мочки ушей. И потом объяснила:

— Я ношу серьги, а без них чувствую себя странно. Нет ничего в ушах, а кажется, что вся голая.

От Нацуо, скорее всего, ждали просто решительности. Но он слишком хорошо знал Кёко, и сейчас не хотелось проявлять несвойственную ему наглость. Куда лучше вечное согревающее счастье. К тому же он верил, что Кёко — порядочная женщина. Чтобы усомниться в этом, пришлось бы рискнуть самоуважением и проявить невероятное мужество. У Нацуо полностью отсутствовало юношеское почтение к грубому слову «мужество». Чувства, оставленные без внимания, не могут долго пребывать в неопределённости. Чувства сами называют себя, упорядочиваются, развиваются. Не то чтобы Нацуо знал об этом из личного опыта, он просто усвоил свойственный ему одному способ — полагаться на природу.

Вскоре Кёко, похоже, поверила, что нерешительность Нацуо проистекает из его «уважения» к ней. Лицо её вдруг просветлело, ясным, звонким, совсем не ночным голосом она произнесла:

— Спокойной ночи.

И вышла из номера.

*

— А почему в автомобиле стекло разбито? — спросила Масако. — Чем-то бросили?

— Бросили, — усмехнувшись, ответил Нацуо.

— А чем?

— Камнем.

— А-а…

Масако, в отличие от других детей, никогда не приставала к взрослым с бесконечными «почему?». Она больше не спрашивала. Загадка не разрешилась. И любопытство не иссякло. У восьмилетней девочки это вошло в привычку: в какой-то момент она прекращала всякие расспросы.


* * *

Молодёжь во главе с Кёко налегала на выпивку. Пили принесённый кем-то херес. Один Сюнкити стойко пил апельсиновый сок. К его заботам о здоровье все уже привыкли и не обращали на это внимания.

Кёко заставила Сюнкити и Осаму обстоятельно рассказать о прошлой ночи. Оба сознались, что за гостиницу заплатили женщины. У Осаму не хватало, а Сюнкити и вовсе был без денег, так что это получилось само собой. Когда речь зашла о тонкостях, оказалось, Сюнкити ничего не помнит. Осаму помнил и равнодушно излагал детали. Кёко хотела знать всё в мельчайших подробностях. Нацуо, как обычно, неодобрительно взирал на то, что при обсуждении подобных тем вокруг с простодушным видом слоняется Масако.

— С ума сошла, ну просто с ума сошла. Чтоб Хироко такое вытворяла!

— И тем не менее вытворяла, — отозвался Осаму. Ему казалось, что в его словах — сплошное враньё, ни слова правды.

Нацуо обратился к Сюнкити:

— Я должен сказать тебе спасибо. Благодаря тебе спасли машину.

Сюнкити, совсем как те, кто пил вино, вальяжно раскинулся в кресле и потягивал апельсиновый сок. На слова Нацуо он просиял и молча помахал у лица рукой — мол, не важно это.

И почему с Сюнкити всегда случаются какие-то истории, а с Нацуо — нет? Воспоминания Сюнкити сплошь связаны с боксом и драками, в которые его неожиданно втянули. О женщине он сразу забыл.

Нацуо с некоторых пор, как художника, интересовало лицо Сюнкити. Это было простое, мужественное лицо, однако хорошо вылепленное, и частые следы драк только украшали его. Среди лиц боксёров встречаются и очень красивые, и крайне безобразные. Есть лица, синяки на которых подчёркивают красоту, и лица, которым, наоборот, добавляют уродливости. И плотная, поблёскивающая кожа… Лицо Сюнкити — незатейливое, с чёткими линиями, и огрубевшая кожа усиливала его безыскусность, подчёркивала детали, делала брови безупречно ровными, а большие глаза — ещё живее. Они особенно выделялись благодаря этой живости и остроте взгляда. В отличие от лица обычного мужчины, на этом лице, напоминающем футбольный мяч, заметны были только миндалевидные глаза, их здоровый блеск озарял и, собственно, представлял всё лицо.

— А что потом? Потом?.. — понизив голос, спросила Кёко. Тише она заговорила не потому, что стеснялась Сюнкити и Нацуо, — ей казалось, так она ободряла того, кого спрашивала.

— Потом…

И опять Осаму в мельчайших, ненужных подчас подробностях принялся описывать, что происходило в постели. По мере рассказа ему всё больше казалось, что сам он в прошлой ночи не участвовал. Острые складки накрахмаленной простыни, лёгкая испарина, пружинящая, качающаяся, подобно кораблю, кровать — вот это точно было. Как и бесконечный покой в тот миг, когда его покинуло чувство удовлетворения. Одно лишь неясно: сам-то он при этом присутствовал или нет?

Небо залили сумерки. Масако устроилась на коленях Нацуо и листала комиксы.

Нацуо вдруг осенило: он задумался о «счастье». «Если и можно назвать дом, где я сейчас, семьёй… — размышлял он. — Жуткая какая-то семья!»

Французские окна балкона были открыты, и в комнату долетали гудки отправлявшихся электричек. На станции Синаномати зажглись фонари.

*

В десять часов вечера позвонили от ворот. Кёко, уставшая от путешествий, готовилась ложиться. Но, услышав, что пришёл Сугимото Сэйитиро, привела себя перед зеркалом в порядок и постаралась стряхнуть сон. Масако уже спала. Но в обычаях этого дома было принимать гостей в любое время дня и ночи.

Ожидавший в гостиной Сэйитиро при появлении Кёко недовольно произнёс:

— Как это. Все уже разошлись?!

— С Хироко и Тамико расстались на Гиндзе. Мужчины втроём приехали сюда, Сюнкити и Нацуо ушли рано. Дольше всех ошивался Осаму, но и он минут сорок назад убрался. Я? Я как раз сейчас собиралась лечь.

Кёко не добавила: «Стоило бы позвонить». Ведь Сэйитиро давно привык приходить без предупреждения. Поздно ночью он обычно являлся уже навеселе. Более того, среди гостивших у неё мужчин Сэйитиро был самым старым другом, Кёко ещё с десяти лет считала его младшим братом.

— Как съездили? — поинтересовался Сэйитиро. Вопрос был явно праздный, поэтому Кёко сначала решила не отвечать, но потом всё-таки отозвалась:

— Да так, ничего особенного.

В этом доме лицо Сэйитиро выражало одновременно крайнее недовольство и удивительное спокойствие. Его можно было бы сравнить со служащим, заглянувшим после работы в бар, но массивный подбородок и острый взгляд Сэйитиро, его волевой вид опровергали это сравнение. С таким лицом, под его защитой, он уверовал в крах мира.

Кёко предложила ему выпить, и Сэйитиро сразу завёл речь об этом, как любители гольфа, сводящие все беседы к гольфу:

Сегодня такие разговоры никто и не поймёт. Вот в разгар бомбардировок во время войны все, пожалуй, думали бы так же, как ты. Война закончилась, коммунисты уверяли, что завтра грянет революция, это ещё куда ни шло. И несколько лет назад, пока шла война в Корее,[5] все, может быть, в это верили… А что сейчас? В лучшем случае вернулись в прежние времена и живут себе спокойно. Кто, ты думаешь, верит в то, что мир пропал? Никто из нас ведь не был на «Фукурюмару»…[6] Я не говорю о водородной бомбе, — заметил Сэйитиро. Пьяный, он возвышенным поэтическим языком принялся излагать Кёко свою точку зрения.

По его мнению, именно то, что сейчас нет никаких признаков, свидетельствующих о гибели мира, является неоспоримым предвестником его краха. Разного рода конфликты завершаются с помощью разумных переговоров. Люди верят в победу мира и разума, возрождаются авторитеты, споры стремятся решать путём взаимных уступок. Кто угодно заводит редких собак, сбережения пускают на спекуляции, молодёжь обсуждает величину накоплений, чтобы жить на пенсии, а это наступит не через один десяток лет… Всё наполнено весенним светом, сакура в полном цвету — это неоспоримо предвещает крушение мира.

*

Обычно Сэйитиро не спорил с женщинами. Он был из тех мужчин, которые избегают препирательств. Однако чувствовал, что с Кёко они мыслят одинаково. Эта женщина отринула все правила, жила в праздности, тщательно приводила в порядок лицо ради зашедшего в десять вечера гостя, но не была продажной.

— Цепочка совсем не подходит к этому платью, без всякого стеснения высказался он поверх бокала вина.

— Да? — Кёко поспешно поднялась, чтобы сменить цепочку. Она полностью доверяла мнению друга детства.

«Последнее время, когда она устаёт, у неё в уголках глаз появляются морщинки, — думал Сэйитиро. — Она на три года старше меня, ей уже тридцать. Как это несправедливо, что мы, как и мир, должны стареть. Хотя мы не собирались прожить настоящее».

Вернулась Кёко. Новая цепочка на самом деле гораздо больше, чем прежняя, шла к её платью. Это небольшое изменение — всего одно небольшое изменение на крохотном кусочке белой кожи между горлом и грудью, — казалось, как-то уменьшило противоречия в мире, внесло чуточку гармонии. Впечатления Сэйитиро были, скорее всего, преувеличены из-за опьянения. Во всяком случае, он оценил:

— На этот раз подходит.

Кёко была довольна, они улыбнулись друг другу. Радость взаимопонимания, пусть и нарочитая, трогала душу обоих.

В этом доме Сэйитиро, после того как умер отец Кёко и был изгнан муж, стал дышать свободнее. Его покойный отец всю жизнь преданно служил отцу Кёко, а в воскресенье и праздники вместе с женой и ребёнком приходил справиться о здоровье патрона. Благодаря «демократичному» отцу Кёко маленький Сэйитиро играл с его дочерью, выслушивал грубости и обязательно получал перед уходом домой свёрток со сладостями. Кёко, взрослея, стала стесняться посещений Сэйитиро. Его отец уже не брал сына с собой.

После того как Кёко вышла замуж и пока был жив её отец, в студенческие годы Сэйитиро возродил обычай несколько раз в год наносить им визит: хозяин дома и молодые супруги тепло его встречали. Но теперь, приходя сюда, Сэйитиро вёл себя как глава семьи. Если вдуматься, было в таком поведении что-то оскорбительное.

Тем не менее Сэйитиро хорошо знал Кёко и в душе одобрял то, с какой яростью она рушила сословные различия. Она стала для него всего лишь идеальным средством, которое, как столовый прибор, всегда под рукой. Его появление в любое время дня и ночи, беззастенчивое равнодушие, небрежность, с какой он представлял Кёко своим приятелям, а затем окружал её ими… Всего этого она желала сама. Преувеличением было бы сказать, что Кёко любила Сэйитиро, но в моменты одиночества видела в нём самого близкого друга. В этом мире она больше всего презирала раболепство. В сравнении с ним высокомерие выглядело привлекательнее. Может быть, они и правда ещё с детства стали единомышленниками.

Кёко получала вполне естественное удовольствие от того самоуправства, которое Сэйитиро демонстрировал в её доме. Он во всём знал меру. Давая Кёко серьёзные советы по управлению имуществом, заботился о выгоде. Это было частью его таланта. В то же время безоговорочный нигилизм бросал на него свою мрачную тень, и Масако не любила его больше, чем кого-либо.

Сэйитиро упрямо пророчил конец света.

— Невозможно смотреть, как всё губят в местах, восстановленных с таким трудом, — ответила Кёко. — На прошлой неделе я поднялась на крышу общественного центра в Мидзунами и после долгого перерыва рассмотрела Токио сверху. Своими глазами увидела, насколько уже восстановили город, это удивительно. Полностью исчезли следы пожарищ, беспорядочные ямы засыпаны, на пустырях всё меньше остаётся сорной травы, лишь люди движутся, как носимые ветрами семена сорняков.

Сэйитиро спросил, неужели такой пейзаж действительно обрадовал Кёко.

— Я этого не почувствовала, — отозвалась она.

— Так оно и есть. Ты тоже, если говоришь, как думаешь, любишь разрушения и уничтожение, тут мы с тобой заодно. Я навсегда запомнил отблеск огромного пламени на горящих просторах и смотрю на современные кварталы как бы из прошлого. Точно. Когда сейчас, шагая по новой холодной дороге из бетона, ты не чувствуешь под ногами жара горячих углей на сожжённой земле, тебе чего-то не хватает. Тебе грустно, когда ты не видишь в новых современных, облицованных стеклом зданиях выросшие на пожарище одуванчики. Но тебе нравится разруха, которая уже ушла в прошлое. В тебе, должно быть, говорит гордость за то, что в период крушения ты одна воспитывала дочь, всё подробно изучила, создала. Ведь в тебе живёт странное, ни с чем не сравнимое отвращение к различным поступкам, к тому, чтобы восстать из пепла, осуждать безнравственность, прославлять и реформировать строительство, стремиться стать ещё достойнее, наобум, безрассудно возрождаться, резко менять свою жизнь. Ты не можешь жить в настоящем.

— Не хочешь ли ты сказать, что сам живёшь в настоящем? — парировала Кёко. — Вечно боишься будущего, весь полон этим огромным страхом, а сейчас только и говоришь о конце света.

— Верно, — признался Сэйитиро. Он заговорил воодушевлённо, в словах против его воли сквозила горячность юности. Однако за стенами этого дома он никогда не допускал подобной оплошности. — Так оно и есть. Как можно жить дальше, если не веришь в неизбежный конец света? Как без боязни, что тебя стошнит, ходить на службу и обратно по дороге с красными почтовыми тумбами, зная, что они здесь навечно? Раз так, он абсолютно недопустим — этот красный цвет тумб, их уродливо распахнутые щели-рты. Я бы сразу пнул её, боролся бы с ней, повалил, разбил бы вдребезги. Я бы вытерпел и позволил расставить эти сооружения на моём пути, как позволил бы существовать начальнику станции с лицом тюленя, которого встречаю каждое утро. Смирился бы с яично-жёлтым цветом стен лифта в здании фирмы, воздушными шарами с рекламой, на которые я смотрю в обеденный перерыв с крыши… Всё потому, что уверен — мир рухнет.

— A-а, ты всё позволишь, всё проглотишь.

— Проглотить, как это делает сказочный кот, — вот единственный оставшийся способ бороться и жить. Этот кот глотает всё, что встречает на своём пути. Повозку, собаку, здание школы, когда пересохнет горло, цистерну с водой, королевскую процессию, старушку, тележку с молоком. Он знает, как нужно жить. Ты мечтала о крахе мира прошлого, я же предвижу крах будущего. Между двумя этими крушениями потихоньку выживает настоящее. Его способ жизни подлый и дерзкий, до ужаса безразличный. Мы опутаны иллюзиями, что это будет длиться вечно и мы будем жить вечно. Иллюзии постепенно расползаются, парализуют толпы людей. Сейчас не только исчезла граница между грёзами и реальностью, все считают, что эти иллюзии и есть реальность.

— Только ты знаешь, что это иллюзии, а потому спокойно их проглотишь, ведь так?

— Да. Ведь я знаю, что подлинная реальность — это «Мир накануне гибели».

— Откуда ты это знаешь?

— Я вижу. Любой, присмотревшись, увидел бы причину своих действий. Однако никто и не стремится вглядываться. У меня есть мужество всматриваться, своими глазами я, как на ладони, увидел это раньше других. Так же ясно, как часовую стрелку на башенных часах.

Сэйитиро всё больше пьянел. По красному лицу, неловким движениям становилось понятно, что он уже не отвечает за свои мысли. Этот юноша в приличном тёмно-синем пиджаке, скромном галстуке и неброских носках никогда особо не стремился смешаться с толпой, и даже около грязноватых манжет его рубашки витал запах самой обычной, заурядной жизни. Складывалось впечатление, что грязь осела не естественным путём, а он нанёс её на рукава собственным тяжким трудом. Тая и разлагаясь, будто выброшенная на песчаный берег медуза, в доме Кёко он, казалось, отверг любой выбор: углублявшиеся противоречия, идеи, чувства, одежда — всё представляло собой не более чем разношёрстную смесь.

Внезапно Сэйитиро сменил тему:

— Как Сюн перед тренировкой?

— Похоже, прекрасно. Уходил в хорошем настроении.

Кёко рассказала о сегодняшней послеобеденной драке.

Сэйитиро вдоволь посмеялся. Сам он не ввязывался в драки, но любил рассказы о чужих стычках. Похвалил Кёко за храбрость и что она не растерялась.

Сэйитиро глубоко втянул ночной воздух, широко зевнул. Задвигался ярко освещённый острый кадык. Резко, будто желая сменить позу, он встал, подошёл к Кёко, пожал ей руку.

— Спокойной ночи. Пойду. Ты, наверное, устала после поездки.

— Так чего ж ты приходил? — спросила Кёко, не вставая со стула. Она не смотрела на Сэйитиро, а разглядывала острые кончики ярко-красных ногтей, которые в ночи казались ещё острее.

— Зачем приходил, спрашиваешь?

Помахивая портфелем с документами, он прошёлся несколько раз перед дверью, словно любуясь тем, как движется тень по дубовым створкам, затем изрёк:

— Что-то голова болит. Да… Должно быть, хотел дать тебе совет или услышать твоё мнение.

— По какому поводу?

Я скоро женюсь.

Кёко ничего на это не сказала и вышла в прихожую проводить Сэйитиро. Усилившийся к ночи ветер крутился, ударяясь о каменную ограду и стены, которые с трёх сторон окружали двор. Там, куда доставал свет из прихожей, было видно, как ветер раскачивает красные глянцевые плоды и сочные бледно-зелёные листья аукубы. Шарики плодов висели гроздьями.

Ужасный ветер, — на прощание произнесла Кёко. Сэйитиро обернулся, во взгляде его мелькнуло подозрение. Ведь он знал, что Кёко не станет во время сильного ветра пояснять: «Ужасный ветер». Она же решила, что именно подозрительный взгляд в этот момент был наивысшим проявлением его бесцеремонности. Однако у Кёко не было причин его ненавидеть.

*

Масако, которая по-европейски спала в комнате одна, проснулась, когда удалился Сэйитиро. Взглянула на часы, подумала: «Сегодня последний гость ушёл довольно рано». Она встала, стараясь не шуметь, выдвинула ящик комода с игрушками. У неё это здорово получалось — беззвучно выдвинуть ящик.

От кукольной одежды, которой он был заполнен, повеяло камфарой. Масако нравились обёрнутые в цветной целлофан камфарные шарики, в ящике их было много. Оставаясь одна, она любила сунуть нос в ящик и полной грудью вдохнуть стойкий, без примесей запах.

Кукольные платья в слабом свете уличного фонаря, проникавшем сквозь стекло, казались светло-голубыми и нежно-персиковыми. Грубое дешёвое кружево волнами окаймляло подол. Масако временами раздражала эта вечно чистая одежда.

Оглядевшись, она прикусила высунутый язык и потянула из-под кукольных нарядов снимок. Бросилась к окну и при неясном свете вперила взгляд в фотографию отца, которого выставили из дома. На фотографии был вялый, тщедушный, но изящный молодой мужчина в очках без оправы, с волосами на прямой пробор, из-под воротника выглядывал небольшой узел неровно завязанного галстука.

Масако без сентиментальности, словно отыскивая человека по фотографии, пристально рассматривала снимок. И, как вошло у неё в привычку при пробуждении ночью, тихо прошептала:

— Подожди. Я когда-нибудь обязательно позову тебя назад.

От фотографии пахло камфарой. Так для Масако пахли и глубокая ночь, и тайна, и отец. Надышавшись этими ароматами, она хорошо спала. Здесь уже исчез запах псины, который так ненавидела Кёко.


Глава вторая


— Инукаи понесло, — заметил Саэки, сослуживец, вместе с которым Сэйитиро вышел пройтись в обеденный перерыв.

Они направлялись к Нидзюбаси,[7] собирались пойти в парк.

— Судя по фамилии, он домашняя собака, — продолжил Саэки.

Сэйитиро кивнул:

— Не понял он мужчин. Упустил единственный в жизни шанс возвысить мужчину.

Премьер Ёсида был из тех, кто предпочитал привычный уклад и терпеть не мог реформы. И не только Ёсида: хватало и других старорежимных, забавлявших людей упрямцев. Однако министр юстиции Инукаи Такэру[8] повёл себя оригинально. Он стал первым, кто независимо от личных идей и пристрастий в лицах грубо разыграл перед публикой, какой вклад должен внести в существующий порядок. Всё было нарочито комично и утрированно. Цилиндр, который надевает шут, заставляет сомневаться в достоинстве цилиндра как символа — так и это неожиданно развенчало величие режима. Обозлило народ, и возмущение стало повсеместным.

Вчера утренние выпуски газет объявили, что министр юстиции Инукаи воспользовался особыми полномочиями, вечерние выпуски опубликовали его заявление об отставке. В глазах общества это выглядело непоследовательно. Если ты намерен объявить, что уходишь в отставку, то не должен использовать своё особое право, а уж если использовал, то не говори об отставке. Инукаи хотел угодить и премьеру, и массам, что, естественно, вызвало противоречия. То была карикатура, злившая людей.

Все возмущались. Гнев обуял все сословия, распространился беспрецедентно, но стоит добавить, что сделался и самым безопасным. Этому Сэйитиро сочувствовал. Он тоже был обязан возмущаться, и возмущаться было естественнее.

— Он прямо как визгливая женщина. Как ты думаешь? — снова заговорил Саэки.

— Безумно возмущает, — отозвался Сэйитиро. Он всегда держал себя в руках, чтобы в его взглядах, не дай бог, не пробился ревизионизм, каким его представляли в бесконечно консервативных отсталых газетах.

Был довольно тёплый, чуть сумрачный разгар дня. Толпы служащих — мужчины и женщины — совершали послеобеденный моцион. Сэйитиро и Саэки остановились у крепостного рва.

Зеленела ива, на узком газоне, окружавшем ров, между листьями разросшейся люцерны выглядывали одуванчики. Вода во рву, похожая на иссиня-чёрное варево, собиралась болотом в углах, — казалось, там плавает кверху изнанкой грязный ковёр.

Саэки и Сэйитиро двинулись дальше. Перешли через дорогу, где постоянно сновали машины. Им, сослуживцам, знавшим округу как свои пять пальцев, всё представлялось, как и в офисе, привычным, неизменным. Сосна — ориентир на исхоженной дороге — ничем особо не отличалась от вешалки для головных уборов в офисе. Её как будто бы не существовало.

Саэки, похоже, в голову пришла очередная прихоть.

— Пойдём куда-нибудь, где мы ещё не были.

Сэйитиро, чтобы намекнуть ему на нехватку времени, взглянул на часы. Саэки прошёл чуть вперёд и остановился. Посмотрел на стоявший экскурсионный автобус и, похоже, вспомнил место, от которого обычно держался на почтительном расстоянии. Здесь, в парке, проходила невидимая государственная граница: прогуливающиеся служащие и туристы из автобуса, само собой разумеется, не посягали на чужую территорию.

Служащие — и мужчины, и женщины — двигались чуть церемонно, гордо выпятив грудь, в общем, как на картине городского пейзажа. Их желудок требовал движения под мягкими, полупрозрачными лучами солнца, забота о здоровье приводила в движение ноги. Чистый воздух, солнце, получасовая прогулка — всё на пользу, ещё и даром.

Сэйитиро подумал: «Естественно, когда такая забота о здоровье рождается у кого-то одного. Но множество людей, озабоченных тем же и действующих синхронно, фантастически уродливо. Как это отвратительно, когда такое количество народу ставит своей целью прожить долго. Дух санатория. Концентрационного лагеря».

Он вспомнил о ранке в уголке губ, которую утром оставила безопасная бритва. Лизнул кончиком языка, во рту остался горько-солёный привкус. Вспомнил, как его взволновала эта крошечная оплошность, когда он вдруг увидел в зеркале выступившую на губе кровь. Хорошо изредка пренебречь осторожностью. Может быть, бритва по его воле на миг скользнула вбок.

— Вот тут ты ещё, наверное, не бывал, — гордо произнёс Саэки, пробираясь впереди Сэйитиро между обожжёнными столбами, преграждавшими путь машинам.

— В детстве точно приходил, но…

— В детстве — это другое.

Ступая по бумажному мусору, разбросанному в тени низкой сосны, они увидели бронзовый памятник. Всем известный памятник сидящему на коне самураю Кусуноки Масасигэ.[9]

Кусуноки в надвинутом на глаза рогатом шлеме правой рукой крепко держит повод. У мощного рысака напряжены все мускулы, голова горделиво поднята, левая передняя нога копытом рассекает воздух, грива и хвост вздыблены встречным ветром. Удивительно, что старый памятник воину, верному императору, благополучно пережил оккупацию. Возможно, на это смотрели сквозь пальцы, потому что конь был выполнен едва ли не лучше самого Кусуноки. Под тонкой бронзовой кожей наливались, как живые, мускулы готового броситься в битву молодого жеребца, угадывались набухшие вены. Мощь, сквозившая в позе, вызывала в воображении врага там, куда направлял коня всадник. Но враг уже мёртв. Опасный, сильный, закованный в броню враг пропал из виду, давно сбежал с поля боя, обернулся хитрым и лукавым и усмехается, паря в неясной весенней дымке над головами деревенщин, которые, раскрыв рот, разглядывают бронзового коня.

Девушка-гид объясняла нескольким таким из деревни:

Посмотрите. У лошади на кончике хвоста воробьи свили гнездо и сейчас чирикают «тюко, тюко» — звучит так же, как «верноподданность и сыновний долг».

Поднявшийся во второй половине дня ветер буквально срывал с высохшей от весенней пыли губной помады звонкий молодой женский голос. Кое-кто из экскурсантов, словно не расслышав, прикладывал к уху морщинистые руки, в которые навеки въелась земля.

Горы бумажного мусора, невероятно много голубей. Голуби сидели на шлеме между рогами. Шорох шагов усталых путешественников, уныло шаркающих по гравию. В общем, депрессивная картина — оскудение, покрывшее всё, будто весенняя пыль.

*

Мрачный вид, мрачный пейзаж… Они не говорят, как изменились существующие в них вещи. После окончания Корейской войны временное оживление инвестиций продолжалось весь прошлый год, но вскоре наступила депрессия. Само слово «депрессия», как туча пепла, поднялось со страниц газет, разлетелось по ним, замутило воздух, осело на предметах, изменилось по смыслу. В мгновение ока деревья превратились в «депрессивные», дождь, бронзовый памятник, галстук стали «депрессивными». Некогда, в похожие времена, читатели радостно встречали истории из жизни слуг Куни Сасаки, сегодня народ с удовольствием читает повести Гэндзи Кэйты.[10] Всё дело в том, что, хотя книги такого рода в некоторой степени продукт отчаяния, в них нигде не встречается само слово «отчаяние».

Саэки и Сэйитиро сели на металлическую цепь, ограждавшую памятник. Приятно было с бесстрастным лицом курить в окружении туристов.

— Завидую я Кусуноки. Не думал он о таких вещах, как процветание, депрессия.

— Мы сами в чём-то Кусуноки. Хорошо, если бы только верноподданность и сыновний долг заставляли терять голову, — произнёс Саэки, больше склонный к цинизму, чем Сэйитиро. — И потом, с сильным конём у нас всё в порядке. Наш конь зовётся компанией финансовой группы.

— На самом деле сильный конь.

— Бессмертный. Просто феникс среди коней. Лапы, крылья оторвали, сожгли, а он вмиг возродился.

Саэки был циником, но ни за что на свете не поверил бы в «крах». Он и по жизни верил в бессмертие, несокрушимые памятники. В спорах его чуть выпуклые глаза прямо сверкали за стёклами очков.

— A-а, да. Забыл тебе рассказать, — неожиданно, словно вернувшись на землю, проговорил Саэки. — Утром в газетах появилась заметка, что женщина, глава косметической фирмы, обанкротившейся в депрессию, покончила с собой. Все, похоже, считают, что причина не в этом, а в мужчине. Вот доказательство: к роковому шагу подтолкнуло то, что её в молодости бросил мужчина. Она добилась успеха и, притворяясь мужененавистницей, то и дело меняла спутников, а последний мужчина бросил её в момент банкротства фирмы. И кто, ты думаешь, был первой любовью, кто подготовил почву для самоубийства? Наш начальник отдела, господин Саката.

Сэйитиро уже слышал эти сплетни. Однако простодушно и по всем правилам изобразил удивление:

— Да что ты говоришь! И наш начальник пережил романтические времена…

— Ты прямо сама наивность.

Сэйитиро, услышав это, сдержал довольную улыбку.

— Нет здесь никакой романтики. Просто в студенческие годы начальник сблизился с ней, чтобы она дала деньги на учёбу. Типичный прагматизм. Начальник ещё до прихода в нашу компанию «Ямакава-буссан» постиг дух предпринимательства.

— Мы должны брать с него пример.

— Ну, по крайней мере, не ты. Ты простодушный славный парень: если влюбишься, то безоглядно, со всей пылкостью.

Такая неожиданная оценка со стороны осчастливила Сэйитиро. Он слишком открылся перед Саэки, но тот, как ни крути, был способным, рассудительным и бесконечно далёким от типа славного парня — он наслаждался собственной сложностью. Как-то раз он с серьёзным видом поделился с Сэйитиро своей бедой:

— Завидую я тебе. Ведёшь себя естественно, при этом и родился там, где адаптировался к обществу. У тебя нет страха перед будущим, уважения к авторитетам и чересчур строгим взглядам на жизнь.

Возвращаясь окольным путём вокруг перекрёстка на Хибия, они критиковали власти за политику дефляции. Единственный способ — это навести порядок в финансах. Формирование бюджета прошло практически без обсуждений. Повторялся один сценарий: как восторг от возвышенной страсти неизбежно заканчивается крушением иллюзий, так и подъём производства когда-то заканчивается горой нереализованных товаров, ухудшением торгового баланса, распылением государственных вложений. Заканчивается возможностью инфляции, экономией финансов, политикой дефляции… Однако служащие из торговых фирм могли безопасно критиковать правительство. Правительство ещё со времён Мэйдзи[11] привыкло, что малейшая предосторожность — именно предосторожность — вызывает смех у лавочников.

Сэйитиро заметил афишу с торговой площадки перед Императорским театром. Она извещала, что послезавтра начинаются выступления Жозефины Бейкер.[12] Кёко по телефону приглашала его вместе пойти на концерт, но он отказался. Он не любил сопровождать Кёко в людные места. Встречаться лучше было у неё дома. Кёко равнодушно выслушала этот привычный отказ и заметила: «Тогда пойду с Осаму». Красивый, рассеянный Осаму куда больше подходил для того, чтобы сопровождать Кёко. Витающий в облаках юноша, на лице которого причудливо сочетались мужские брови, девичьи губы и романтически влажный взгляд. Со стороны Сэйитиро и Осаму были совсем не похожи, но Сэйитиро иногда казалось, что он понимает, о чём думает Осаму. Тогда бессознательный образ жизни Осаму и вполне сознательный образ жизни Сэйитиро выглядели как две стороны щита.

*

На углу квартала показалось мрачное старое здание компании «Ямакава-буссан». Было без четверти час. Котани — новичок, сослуживец из их же отдела, закашлявшись, с горящими щеками приветливо взглянул на проходивших мимо Сэйитиро и Саэки, сбавил шаг и, перебирая ногами, как заведённый, направился к служебному входу.

— Эй, не стоит так спешить, — скорее прошептал Сэйитиро, рассчитывая, что не услышат, но его уже и так не было слышно.

— Кто-то сказал ему, что нужно добраться до стола хотя бы на шаг раньше старших.

— Все новички у нас ростом с каланчу. Хорошо их кормили. Не то что наше поколение — мы выросли на пищевых заменителях и бобовом жмыхе.

Бросающаяся в глаза молодость новичков, слишком яркий блеск глаз, натянутая улыбка с желанием понравиться, но не выглядеть заискивающим; избитый приём — чесать голову при промахе, напрягать мускулы с целью подчеркнуть жёсткую позицию, самоотверженность и полная отдача, с которой выполнялось любое дело… Всё это, конечно, радовало, но Сэйитиро куда больше нравилось видеть, как через месяц, через два на лицах постепенно проступают апатия, тревожность, предчувствие краха иллюзий. Тем не менее сам он верил, что и через три года после прихода в компанию сохранил выделяющую его среди сослуживцев живость, гладкость щёк, привлекающую людей молодость, немногословность и не поддался никакой апатии.

Офис «Ямакава-буссан» находился в сером восьмиэтажном здании с бронзовой табличкой «Главная контора фирмы „Ямакава“». Финансовая группа «Ямакава» во всём предпочитала скромность. Нигде ни следа модернизма, серая бетонная коробка облицована гранитом — это сооружение не вызывало у смотрящих на него людей иллюзий. Оно полностью отражалось в здании напротив — модном, со стенами из стекла. Из-за этой постоянной тени современнейшее здание уже не выглядело столь современным.

После того как в результате слияния трёх фирм ранней весной этого года компания «Ямакава-буссан» возродилась к жизни, Сэйитиро, согласно традиции, переехал из офиса в здании N, где провёл первые три года своей службы, в главную контору. Весь прежний блеск вернулся. Впервые после переезда входя в это здание, Сэйитиро вспомнил пункты программы, которую ему внушали. Эти лозунги тщательно сохранялись и сейчас.

Запомни: отчаяние воспитывает человека дела.

Ты обязан полностью отказаться от героизма.

Ты обязан беспрекословно подчиняться тому, чем пренебрегаешь. Пренебрегаешь традициями — традициям. Пренебрегаешь общественным мнением — общественному мнению.

Ты обязан ежесекундно и ежечасно быть образцом добродетели.

Сэйитиро каждый месяц участвовал в составлении хайку.[13] Отсутствие поэтического таланта — самый быстрый путь, чтобы завоевать доверие. Он посещал те же собрания общества любителей поэзии, что и его начальник, и воодушевлённо писал довольно жалкие стихи, которые редко удостаивались похвалы. Старательно продумывал ежемесячную «дозировку» — ровно семнадцать слогов, не больше и не меньше.


* * *

— Ты вечером ходил с Кёко на Жозефину Бейкер? — сквозь сон услышал Осаму вопрос Хироко.

— Ходил, а что?

Хироко развела в стороны его голые руки и прижала, как на распятии, навалилась на грудь и принялась губами щекотать подмышки. Осаму терпеть не мог щекотку и вопил, корчась. Но никак не мог сбросить горячее женское тело.

— Трус! Дохляк! — обидно обругала его Хироко.

Осаму, смирившись, прикрыл глаза. Тяжесть лежащего сверху женского тела и собственные влажные от слюны подмышки вместе напоминали доносимый издалека запах гниющей соломы, и это вызывало неприятное ощущение, похожее на подступающую тошноту. Он постоянно пребывал в ожидании щекотки: так чуткая листва ждёт дуновений ветерка.

«Хироко назвала меня дохляком. А что, если выступить на сцене голым?! Я был поглощён своим лицом, а про тело как-то не думал… Может, будь у меня на костях больше мяса, моё существование стало бы чуть значительнее. Плоть сама по себе есть способ существования, вес, значит, если вес увеличится, пожалуй, усилится и моё ощущение бытия. Потолстеть? А смогу ли я не превратиться в дрожащее желе? Вот ведь странно: чтобы удостовериться в собственном существовании, остаётся только постоянно смотреться в зеркало».

Он наконец высвободил руки из рук Хироко и зашарил у изголовья, отыскивая зеркало.

— Что ищешь? Зеркало?

Хироко хорошо знала его привычки. Её обведённая слабым сиянием приглушённого света лампы рука с накинутым полотенцем протянулась над лицом Осаму. Его обдало запахом подмышек, похожим на аромат гардении. Рука двигалась не для того, чтобы достать для Осаму с циновки карманное зеркальце, а чтобы отбросить его подальше.

— Что-то нет зеркала. Я поищу.

При этих словах Хироко руками крепко сжала щёки Осаму. Они были безволосыми, её руки давили на гладкую плоть. Губы женщины сначала коснулись блестящей чёлки.

— Это твои волосы.

Затем белого лба.

— Это твой лоб.

Потом по очереди густых бровей.

— Это твои брови.

Её губы ползали по тонкой коже век, как муха. Осаму вращал закрытыми глазами, стремясь прогнать эту муху. Горячее дыхание заботливо согревало их, проникая сквозь тонкую кожицу.

— Это твои глаза. Ты можешь видеть. Точно можешь, — сказала Хироко Осаму, так и лежавшему с закрытыми глазами.

— Намного лучше, чем в зеркале.

— Это твой нос, — опять начала Хироко.

Он втянул чуть остывшим в холодном ночном воздухе носом запах горячего влажного дыхания, и ему показалось, что такой запах он вдыхал летом где-то на берегу речки.

Осаму, как обессиленный тяжелобольной, не мог даже прогнать ползавшую по лицу муху. Ему было жутко омерзительно, но он знал, что свыкся с подобным отвращением, как та свинья, что средь бела дня купается в грязи. Во что бы то ни стало ему нужно свидетельство зеркала. Но комнату заполнял неподвижно тусклый свет, ногти впустую скользили по циновке: зеркала нигде не было.

Хироко жила в квартире отдельно от мужа, но с Осаму на свиданиях встречалась в районе Сибуя, в гостинице. В первое время Осаму поражала её открытость в обращении с персоналом — горничными и кассирами. Комнаты располагались в отдалении друг от друга, пруды были очерчены сложными дорожками, глубокой ночью оттуда порой доносились всплески воды — это резвились карпы. В окна сверкали неоновые огни ресторанов близ станции Сибуя, и, несмотря на это, было прямо-таки противоестественно тихо.

Осаму рывком поднялся, надел футболку. Ему хотелось немного побыть одному, и он пошёл умыться. Закрыл за спиной дверь ванной и, обратившись к зеркалу под ярким светом ламп, облегчённо вздохнул. Тщательно причесал взъерошенные волосы. Довольно жирные волосы, облитые, как лакированная шкатулка, ярким глянцем, опять хорошо легли.

«Противно. Мерзко. Отвратительно. Хочу любить миниатюрную, ненавязчивую девочку с личиком, которое мне нравится», — думал Осаму. Лицо, глядевшее из зеркала, любили разные девочки. После того как с одной из них он переспал, заделал ребёнка и бросил, Осаму немало натерпелся в ситуации, которая в глазах других не выглядела постыдной.

Хироко была полненькой смуглой красавицей, хотя черты лица не отличались правильностью: большие глаза с высоко очерченными веками, ровный нос, рот с выступающей нижней губой, хорошей формы уши. Осаму примерно представлял, что она скажет, если он сейчас вернётся в постель, но Хироко выбрала: «Я тебе поднадоела. Прости, пожалуйста». В те ночи, что они проводили вместе, она проявляла и обычную ревность, и могла вести себя как полусумасшедшая, но при этом самоуважение и чувства в ней вполне уживались друг с другом. Плюнь она сейчас на него, он пи за что не кинулся бы её догонять. Их свидания всегда были какими-то судорожными: встречались десять дней подряд и после расставались на два месяца, а то и больше. Впервые он встретился с Хироко в доме Кёко. Осаму по своей лености просто позволил себя выбрать.

Глубокой ночью красивое лицо Осаму чётко отражалось в зеркале.

«Здесь я определённо существую», — подумал он. Удлинённый разрез глаз под красиво очерченными бровями, блестящие чёрные зрачки… Редко где в городе встретишь столь привлекательного юношу. Осаму был полностью доволен: на его безмятежном лице не отразилось и тени недавних поступков.

«Займусь-ка я, как советуют приятели, тяжёлой атлетикой. Если меня тронут, то накачанные упругие мышцы доспехами защитят тело. И на лице вес скажется», — размышлял он.

В отличие от лица, мускулы он мог внимательно осмотреть и без зеркала. Руки, грудь, живот, бёдра — всё убедительно доказывало его существование, постоянный призыв к существованию, поэзию существования — всё это он мог наблюдать.

На список распределения ролей в следующей постановке, который вывесили на стене репетиционного зала в театральной студии, Осаму взглянул мельком. На третьем месте с конца стояло «юноша D» — это была его роль. Роль, где он всего лишь немного танцевал в последней сцене в кабаре, роль без слов. По сюжету он должен был, обнаружив, что героиня убита, испугаться и тотчас уйти.

На сцене вовсю шла репетиция. Героиня, которую играла Тода Орико, произносила слова роли:

— Кабаре, где я выступаю, необычное. Там каждый вечер случаются драки на ножах, трагедии, любовные драмы, страсти. Да, любая грубая страсть выше ваших заумных лиц — там должны изливаться подлинная страсть, подлинная ненависть, настоящие слёзы, настоящая кровь. Пригласительные билеты на открытую ночь напечатают через пару дней. Приходите. Приходите к нам, достаточно посмотреть одну часть. Вам-то и начало пригодится.

Орико стояла на пыльной сцене перед грязными досками, которые ограждали декорации: без макияжа, волосы убраны под сетку, блузка и брюки не сочетаются по цвету. Режиссёр Миура прервал её:

Минуточку… Когда вы произносите «настоящая кровь», пройдите несколько шагов в сторону профессора Асами, который в левой части сцены. Будто вы ему угрожаете. И ещё я неоднократно говорил: «Приходите» — эти слова чуть настойчивее.

Орико кивнула. Помощник режиссёра Кусака, тихо выяснив намерения Миуры, прокричал:

— Повторяем! По тексту с реплики профессора Асами!

«Нелепая пьеса». Осаму, прислонившись к стене, отпускал справедливые замечания, в которых сквозила снедавшая его обида, свойственная молодым актёрам. Пьеса действительно была нелепой. Безудержное влечение к хитроумному Жироду[14] пропитало головы драматургов, как вода морскую губку. Сострадающая душа, созданная, чтобы не знать важный, преисполненный иронии смысл грёз. Драматург испытал в жизни много лишений, но постоянно видел повторяющиеся сны, а потому лишения ничему его не научили. К сожалению, мечты его оказались бессильны одержать верх над жизнью, они были всего лишь крошечным уголком в кладовке, куда трусишка убегает, когда его мучают. Пусть лишения обрушиваются одно за другим, человек, который видит лишь лёгкие сны, не всегда может прожить лёгкую жизнь. И всё-таки, чтобы восполнить слабые стороны в искусстве, он выпестовал вполне заурядное собственное достоинство, где лишения в прошедшей сквозь него жизни говорили о многом. Так что он вовсе не был обывателем, считался бескорыстным человеком и завёл немало молодых почитателей. Фарс такого рода — обычное явление среди людей искусства.

Осаму тем не менее нравился этот драматург — Асама Таро. Причина была проста: Асама когда-то похвалил роль, сыгранную Осаму в учебном театре. И в этот раз назвал его имя и сказал, чтобы ему дали роль, пусть и крошечную. Какой бы глупой ни была написанная им пьеса, однако вывел на сцену столь редкую для современного театра романтическую роль именно он, Асама Таро.

Пьесу, где для тебя нет роли, будь она даже шедевром, ни один актёр не полюбит по-настоящему! Осаму казались странными воспоминания актёров труппы театра Цукидзидза о том, как их потряс спектакль «На дне» и они решили стать настоящими артистами. Сам он пока не обрёл глубокого зрительского сопереживания. Осаму мечтал о способностях, которые позволят ему одному доставлять восторг зрителям, а не о том, чтобы самому впадать в экстаз во время спектакля.

Сцена сделала его жизнь ненадёжной, неопределённой. Заключила в мир наполовину реальный, наполовину фантастический, ввергла в сладкое неудовлетворение всем, что наполняло его собственную душу. Стать актёром… Это значило отдать свою жизнь людям. Получать выбранные для тебя роли, говорить, что написано, жить навязанными чувствами, пройти от этого стула до той стены — всё это он должен был выполнять по желанию других. При этом в личной жизни, свободной, казалось бы, для исполнения желаний, его ничто не прельщало. Существовало лишь несвободное «за тебя выбирают». В конце концов всё это становится твоим, как выбранная красивая женщина. С удовольствием проглотить оскорбление в адрес свободы — сколь бы долго это чувство ни дремало — жажда лени не исчезла.

Осаму как-то утром, когда у него пересохло в горле, увидел в газете заметку о самоубийстве в семье. Мать напоила детей двух и шести лет соком с цианистым калием. В глаза Осаму бросился жирный заголовок «Напоила отравленным соком», и крупное «отравленным соком» вызвало ощущение чего-то вкусного. Наверняка этот восхитительный напиток хорошо смочил горло.

Яркого цвета, ароматный, с большим количеством быстродействующего яда, сухим утром поданный нежными руками без всяких просьб с твоей стороны. Питьё, которое мгновенно меняет мир. Осаму жаждал именно такого.

Безо всякой определённости отдаться буре, владеющей чужими чувствами, — всё прошло и не осталось ничего, но смысл окружающего мира разом изменился. «Сыграть бы Ромео, — с глубоким вздохом подумал Осаму. — Мир до того, как я сыграю Ромео, и мир после уж точно будут разными. Когда я спущусь со сцены, то сойду в мир, в котором прежде не жил».

Тут он обеспокоился: не слишком ли худые его длинные ноги для чулок, которые носит Ромео? Но кожа на почти безволосых ногах с восторгом ощутит холодное прикосновение шёлка. Его ноги и после того, как он снимет чулки, останутся ногами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И его губы — губами юноши, сыгравшего один раз Ромео. И когда он, пробравшись между всяким хламом, вернётся в гримёрку, этот хлам предстанет тёмной грудой прекрасных заколдованных вещей, и городская пыль, осевшая на его обувь по дороге в театр, покажется сверкающими восхитительными каплями. Всё изменится. Эту удивительную память об изменении мира он сохранит до глубокой старости.

*

Осаму мог без устали и сколь угодно долго размышлять о чарах и воодушевлении, которые он обязан ниспослать людям. В наше время мы надолго забыли благородную ярость. Осаму казалось, что именно он тот человек, который сумеет передать её публике. Только главное слово тут — «казалось».

Это прекрасно, как ветерок, что во время дождя, напоённый запахом мокрых листьев, овевает лица, увлажняет глаза и щёки. Прекрасно существовать как он. Прекрасно налиться солью так, что больно коже, и прибрежным ветром бить человека в грудь. Очаровывать людей, опьянять их — значит превратиться в ветер.

Осаму мечтал: вот он, облачённый в пышные одежды, возвышается на сцене, подобно богу. Он этого не видит, но в глазах восторженных зрителей предстаёт дуновением блистающего ветра, вырвавшимся из форм существования. Вот он удивительным образом меняет само представление об устойчивости материального существования тела. Стоять там, говорить там, двигаться там становится музыкой — в неё превратилась радуга, что в дрожании осиных крылышек мелькнула перед глазами. Осаму мечтал — и ничего не делал. Видя в мечтах полное перевоплощение на сцене, блистательный момент прекращения бытия, он цепенел от страха: вдруг оставленные без внимания сомнения в собственном существовании пропадут. Он спал с женщинами ради доказательства истинности бытия. Ведь женщины откликались на его прелестнейшие чары. Но откликалось и ещё кое-что. Преданная женщина, неспособная на измену. То было зеркало.


* * *

У отдела оборудования на первом этаже, в котором служил Сэйитиро, было не лучшее в компании помещение. Столы — старые. Книжные шкафы и ящики-сейфы для бумаг — старые. После отмены реквизиции новыми выглядели только перекрашенные стены.

Здание было старым, поэтому и окна тоже были старыми. Вид из окон — такие же окна на другой стороне унылого внутреннего двора. Косые лучи солнца несколько послеполуденных часов позволяли видеть, что там, за стёклами. Но освещали они только белые следы, оставшиеся после снятых со стен картин. Однако противоестественная яркость света иногда позволяла увидеть, как движутся к окну ноги. Верхняя часть оконного стекла была непрозрачной, само окно, как поверхность воды в колодце, едва угадывалось.

Внутренний двор выглядел донельзя уныло. Для зелени тут не было места. Тёмно-серая крыша подземной бойлерной, лестница в подвал, крышки на двух вентиляционных люках, разбросанный кругом крупный гравий — и ничего больше. Здесь за весь день мог никто не появиться, и мокрый блестящий чёрный гравий в дождливые дни резко контрастировал с оживлённой работой в помещениях. В такие дни эти грубые камни радовали глаз. Начальник их подразделения сочинил несколько бездарных виршей со словом «гравий».

С потолка в идеальном порядке свисали на шнурах флуоресцентные лампы. Шнуры не шевелились: вокруг них всё застыло. Пять подразделений отдела оборудования относились к торговой компании, чтобы как следует обеспечить связь между ними, столы стояли вплотную друг другу. Когда Сэйитиро перебрался в это здание, тут было полно тех, кто пришёл в компанию раньше него, поэтому его усадили за последний в ряду стол. И всё-таки при первом повышении зарплаты после слияния фирм в первой декаде апреля этого года он получил солидную прибавку в три тысячи иен. Основная зарплата — двадцать три тысячи двести иен — стала двадцать шесть тысяч двести иен.

В подразделении Сэйитиро служащие сидели лицом к лицу с девяти утра — времени начала работы — до пяти вечера. Почти все в первой половине дня, едва придя в контору, брали каталоги и сметы и отправлялись по делам. Прежде, как и в любой компании, было принято писать на доске под своей фамилией, куда человек пошёл. Но от этого уже год как отказались — нехорошо, если посещавшие офис клиенты обнаружат на доске имена своих торговых конкурентов. Поэтому, если служащий вышел, пока его лицо при телевизионной трансляции бейсбольного матча не всплывёт на зрительских местах, никто и не узнает, куда он направился.

Начальник подразделения был худым, невзрачным, но выдающимся продуктом мелкой буржуазной среды. Он принадлежал к типичным представителям преждевременно состарившихся основателей города, считал вульгарным выражаться громко и разговаривал еле слышно. Сэйитиро не хотел, чтобы начальник знал о его любви к боксу, поэтому и в компании молчал об этом. Заместитель начальника Сэки являл собой полную противоположность: громогласный, открытый, он из-за болезни долго не работал и, соответственно, не продвинулся по службе. Но это не стало для него трагедией: он обрёл необычайное жизнелюбие и знал, что его все обожают. Убеждённый, что его неизменная улыбка, быть может, как-то досаждает обществу, он гордился такой исключительностью и сделал это основой своей популярности.

Когда Сэйитиро впервые столкнулся с такими противоположностями, как начальник и его заместитель, он долго ломал голову, как понравиться обоим. Естественно, их расположение должно быть равным по силе. Судя по всему, начальник, по мере того как узнавал, что его зам не стесняется в выражениях, лучше понимал: Сэки гордится своими недостатками и выпячивает их, чтобы сохранить свою индивидуальность, но это не мешает ему высоко ценить начальника и людей того же сорта. Сэйитиро же озаботился лишь тем, чтобы дороже продать свою «замечательную приспособляемость». Он не был таким уж спортсменом, но усвоил их особую простоту, которая успокаивает людей, и теперь все считали, что в студенческие годы Сэйитиро достиг успехов в спорте.

За стулом Сэйитиро спинка к спинке стоял стул Саэки. Его стол был самым обычным, а отношение к самому Саэки — непростым. Кое-кто из сослуживцев сторонился его, поэтому Сэйитиро захотел с ним сблизиться. Безразличие, когда мило общаешься с человеком, к которому люди испытывают неприязнь, смягчает настороженность третьих лиц. К тому же Саэки не опасались, а всего лишь относились с предубеждением, поэтому для Сэйитиро роль покровителя оказалась самой подходящей.

Странное дело: хотя для коллег излюбленной темой разговоров сделалась дружба Сэйитиро и Саэки, последний не замечал отчуждения и не испытывал к Сэйитиро какой-то особой благодарности. Себя он считал сложной, очень привлекательной личностью и полагал, что нет ничего странного в том, что вызывает интерес у простых людей вроде Сэйитиро. Как сумасшедший в определённой степени осознаёт, что он сумасшедший, так и мужчина, которого не любят, знает, что его не любят. Но как сумасшедшего нисколько не волнует собственное безумие, так и равнодушие к нелюбви отличает особую форму нелюбви.

Сэйитиро, вернувшись с прогулки, сел за стол и по привычке выкурил сигарету. Пока никаких дел не было. Посетителей тоже.

Он взглянул на висевшее рядом со столом полотенце и дневник дежурного. Он всегда вешал сюда чистое полотенце. На его свежесть, хотя никто это не обсуждал, естественно, обращали внимание. И должно быть, она многое говорила о нём как о человеке. Итак, полотенце. Оно символизировало пот, молодость, спорт, простодушие, ясное небо, зелень спортивного поля, белую линию трека. Указывало на характерные черты, которых требовало общество, такие как безыдейность молодости, слепая преданность, безвредный боевой дух, юношеская покорность, бьющая через край энергия. Оно давало почувствовать, что общество полезно и сговорчиво.

Со скуки Сэйитиро протянул руку, снял дневник дежурного и, попыхивая сигаретой, прочёл свои утренние заметки:

«29-й год Сёва,[15] апрель, 21 (среда)

Посещение завода Сумида приборостроительной акционерной компании „Киёта“

Главные лица — президент Киёта, начальник отдела „Ямакава-буссан“

Сопровождающие — инженер Мацунами

Повод — посещают с целью выслушать технические характеристики буровой установки, поставляемой заводом „Осава-дэнко“. Считается, что в настоящее время по техническому состоянию она не уступает импортным образцам. В дальнейшем расширение продаж возьмёт на себя наша фирма — это не просто безубыточно, это выгодно».

От соседнего стола прозвучал низкий голос Сэки:

— Послушай, Сугимото, съездишь со мной в два часа в компанию «Тосан»? Сегодня, похоже, всё решится с контрактом.

Хорошо, — коротко ответил Сэйитиро. И снова быстро надел снятый на время синий пиджак.

У Сэки, как обычно, глаза были красные, будто с похмелья. Эта широкая натура увлекалась лекарствами: Сэки постоянно пробовал новые средства от похмелья и головной боли. Пил их, не читая ни про эффективность, ни про способ применения.

Через служебный вход они вышли на ослепляющую светом улицу. Солнечный луч ударил Сэки в глаза, и он чихнул. Словно крошечное ощущение неожиданно свалившегося счастья: глаза потеплели, немолодое лицо сморщилось. Сэйитиро знал о домашних неприятностях зама начальника.

По тому, какой дорогой Сэки шёл к станции, Сэйитиро предположил, что есть разговор, предназначенный только для них двоих.

— Я так сразу… Ты вроде намерен жениться? — спросил Сэки.

Сэйитиро ответил медленно и серьёзно. Он предчувствовал этот вопрос, поэтому подготовил и ответ:

— Думаю, мне уже пора.

— У тебя есть любимая девушка?

— Нет.

— Так родители кого-то выбрали?

— Нет, отец умер, так что нет.

— Вот как? Ладно. Я ведь просто хотел спросить, есть ли у тебя желание жениться.

— А что, есть кто-то на примете?

— Только прошу, строго между нами. Меня просили устроить брак дочери вице-президента Курасаки.

*

Сплетники на службе давно разносили эти слухи: вице-президент Курасаки просил их начальника подобрать подходящую кандидатуру, чтобы выдать замуж дочь за подающего надежды служащего из своей компании. Начальник отдела Саката служил под руководством вице-президента, когда тот возглавлял фирму по торговле металлом, поэтому из всех отделов выбрали именно этот.

Сэйитиро, не меняясь в лице, наблюдал, как реагировали на эти слухи сослуживцы-холостяки. В соседнем подразделении был примечательный тип, который в тридцать поставил целью жениться на дочери босса, другие женщины его не привлекали. Такие городские романтики не слишком далеко отстояли от гениальных выходцев из деревни, попадавших в свадебную ловушку дочерей владельцев пансионов, где они жили, машинисток, девушек из канцелярий.

Услышав эти слухи, Сэйитиро сразу поверил, что он подходящая кандидатура. Для женитьбы, рассчитанной не столько на настоящее, сколько на будущее, на перспективу, на способности, на грядущие возможности, не могло быть человека лучше, чем он, который твёрдо уверовал в конец света. Он, пожалуй, станет рациональным, не претендующим на счастье женихом. Защитить девушку от расчётливых женихов, которые горят желанием сделать карьеру, самому стать её мужем, только чтобы мужем не сделали другого, объяснить ей счастье жизни с супругом, который верит исключительно в крах будущего… И таким образом в мгновение ока превратиться в объект людской зависти — всё это не так уж плохо. Просто так украсть у других их притязания исключительно доброе дело.

«Я женюсь. Я скоро женюсь» — он так задумал, ничего не ожидая, никого не любя. Незаметно эти слова стали для него призывом, превратились из простого желания в навязчивое. Привычка к соблюдению традиций, хотя в среде одиноких мужчин она хорошо уживалась с идеями всеобщей гибели, поражала Сэйитиро. Навесить на себя ярлык, ничем не отличающийся от других, было недостаточно: он стремился добыть ярлык «женатый мужчина». Он оценивал себя: «Я, как эксцентричный филателист, стремлюсь заполучить не просто редкую марку, а по возможности всё, что есть в обращении». Решив, что когда-нибудь в зеркале увидит довольного всем мужа, он с воодушевлением принялся создавать подобный автопортрет.


* * *

Осаму часто просыпался поздно утром. Праздность ему не приедалась. Утренний дождь почти закончился. Об этом сообщала яркость матового оконного стекла. Открыв окно, можно было увидеть лишь крышу соседнего здания и обратную сторону рекламных плакатов на ней.

Летними ночами вытянутое в длину, узкое небо за плакатами отражало лучи софитов, освещавших поздние бейсбольные матчи в парке. Доносились крики болельщиков. Ещё там было место, где проходили концерты для широкой публики, и в зависимости от направления ветра в уши вдруг врывалась усиленная динамиками музыка Бетховена.

Семья Осаму жила в Токио, но он специально один переехал в пансион в Хонго-Масаготё. Это было в прошлом году, как раз в начале сезона ночных игр. Осаму тщательно скрывал этот адрес. Всё-таки жильё не из тех, которым гордятся, вещи можно бросать как попало, и Осаму решил устроить здесь оплот праздности. Он часто ночевал вне дома, но женщин сюда никогда не приводил. Поэтому, несмотря на непутёвый, в общем-то, образ жизни, хозяйка пансиона отзывалась о нём хорошо.

Дождь совсем перестал. Осаму протянул из постели руку и включил кофеварку. Это был подарок женщины, но служил он здесь для того, чтоб не спать ночью без женщины. Вскоре комната в разгар майского дня наполнилась ароматом кофе.

Осаму посмотрелся в зеркало, лежавшее у подушки. Там отразилось ничуть не заспанное, подтянутое молодое лицо. Оно было прекрасно.

Мать Осаму, будучи замужем за бездельником, держала в Синдзюку[16] магазинчик женской одежды и аксессуаров. Её немного тревожило, что в период депрессии дела шли не очень хорошо. Она хотела посоветоваться с сыном, не переделать ли ей магазин в кафе.

Осаму рассеянно пытался проследить сегодняшний день от начала до конца. Границы дня, который не принесёт никаких перемен, просто уйдёт, виделись с трудом. Он и не стремился разобрать, что там, впереди. Зачем всматриваться? Будущее окутано мраком: всепоглощающая тьма, словно огромный чёрный зверь, преградила путь взгляду.

*

Стоя перед спортивным залом N, где они договорились встретиться с бывшим однокурсником, Осаму заметил, что небо на глазах затягивают тучи. Усиливающийся ветер принёс тяжёлый запах гари, напоминающий запах кофе, выпитого утром и до сих пор стоявшего комом в желудке. Вдруг он почувствовал боль в голове. Поднёс туда руку, и тут же раскатились звуки хлёстких ударов, словно от бича. Это начался град.

Осаму кинулся под навес у вестибюля. Градины прыгали, отскакивали от дороги. Они сыпались с неба, но как небрежно, как беспорядочно. На мостовой, нагревшейся в разгар дня под солнцем, крошечные льдинки сразу таяли. Похожие на разбросанные чёрные зрачки, они, сохраняя форму зрачка, становились уже не градинами, а всего лишь каплями воды.

— Фунаки! — по фамилии окликнули Осаму из-за плеча, он повернулся и увидел Такэи — тот был ниже его ростом.

За несколько лет, что они не виделись, Такэи очень изменился. Закатанные рукава даже морщили, облегая мощные руки. Под рубашкой угадывались бугры плеч. На груди рубашка натянулась, будто сопротивляясь чему-то. Казалось, ещё чуть-чуть, и отлетят пуговицы.

— Вот это фигура!

— Пожалуй. — С естественной реакцией в ответ на столь же естественное приветствие, Такэи немного поиграл мышцами на плечах, груди, руках. Это был ответ мускулов. Грудь под рубашкой двигалась так, словно спавшее тело ворочалось в постели. — Любой, если постарается, может создать такое тело. Просто нужны усилия.

У Такэи были черты проповедника восходящей религиозной секты. Когда Осаму, услышав ходившие про него сплетни, позвонил ему, по голосу он определил Такэи как человека, который, прежде чем наброситься на новую еду, слегка пробует её языком. Окончив университет, Такэи формально устроился на завод отца и заинтересовался тяжёлой атлетикой. Он увлёкся другой стороной этого вида спорта, где не имели значения спортивные амбиции, прилежно изучил десяток присланных из Америки журналов и стал основателем нового для Японии направления — культуризма. Тогда же Такэи убедил секцию тяжёлой атлетики в своей бывшей школе ставить новые спортивные цели. Сейчас он заботился только о развитии мышц. Со временем его тело стало прекрасным олицетворением «евангелия от мускулов».

Град уже прекратился, над головой, когда они переходили проезжую часть, синело небо, тучи почти разошлись. Перед тем как отвести Осаму в зал секции тяжёлой атлетики, Такэи сходил с ним в ближайшее кафе, чтобы настроить и прочитать лекцию.

— Японские актёры на сцене особо не обнажаются. В фильмах они в таком виде или слишком худые, или заплывшие жиром, смотреть невозможно. Посмотри американские фильмы или спектакли на библейские сюжеты. Там у всех, вплоть до статистов, подтянутое, мускулистое тело, — начал Такэи. Он смотрел любые фильмы исключительно с точки зрения культуриста. Как сапожник, который смотрит кино ради обуви.

По мнению Такэи выходило, что даже самый талантливый актёр без мощной мускулатуры ничего не стоит. Игра такого актёра, может, и годится где-то на задворках культуры, но классическую личность, ценность личности как таковой представить на сцене он не может. «Только люди с высокоразвитой мускулатурой способны показать на сцене все человеческие ценности!» Упадок и измельчание интересов происходят оттого, что интеллектуалами считаются личности печальные, слабые, уродливые, бледные, худосочные, плоские, жалкие (Такэи любил прилагательные), старообразные, тусклые, с тонкой бумажной конституцией. Или, наоборот, свиноподобные, пузатые, вялые, спотыкающиеся на каждом шагу, словно прибитые волной, похожие на червей, обросшие жиром людишки. Более того, этим жутким чудовищам отводят место в высших слоях общества. Мускулы и только они — наглядный образец для определения ценности человека. Тем не менее люди об этом забыли, неопределёнными критериями замутили моральные, эстетические, общественные ценности.

А всё, что ослабляет и подтачивает мускулы, — зло. Мускулы — единственная берущая начало в мифологии, характерная черта мужчины — в наше время оказались самой бессильной частью тела. Трагические образы мужчин — закованный в цепи Прометей, обвитый змеями Лаокоон — с их прекрасной мускулатурой так и стоят перед глазами. Но теперь, когда мускулы ни во что не ставят, загоняют в угол, мужская трагедия стала абстрактной. Куда ни глянь, мужчины ведут карикатурный образ жизни. Истинное мужское достоинство должно жить в приукрашенных трагедией прекрасных мускулах. А на деле его основой сейчас служат никчёмные вещи: положение, богатство, способности, костюм от первоклассного портного, булавка для галстука с бриллиантом, дорогая машина последней модели, сигара.

Физическое развитие утрачивает значение в обществе потому, что люди пренебрегают пользой развитой мускулатуры. Само по себе это пренебрежение (печальная, достойная сожаления ситуация) — реальность, которую нельзя отрицать. И повернуть вспять на пути продвижения культурной жизни, где всё больший вес обретают идеи ненужности физической силы, так сразу не получится.

Такэи истово верил в силу лимона, поэтому строчки Уитмена продекламировал, запивая лимонадом: «Если что-нибудь священно, то тело людей священно. Слава и сладость мужчины — признак мужественности здоровой. У мужчины, у женщины чистое, сильное, крепкое тело красивей красивейшего лица».[17]

Обычный спорт скорее сохраняет исконную полезность мускулатуры, увеличивает её по частям, облагораживает для определённых дисциплин. Только в мире спорта ещё остались следы давних схваток один на один. Сила всех задействованных в дзюдо сгибающих мышц; поразительная сила, с которой гребцы рассекают воду во время регаты, их спинных мышц, мышц, соединяющих кости плеча и спины, бицепсов, мышц предплечья и бёдер. Сила мышц спины и ног у регбистов и футболистов; сила в плечах у дискобола; сила грудных мышц у пловцов… Всё это приводит к мгновенным, как вспышка молнии, действиям, однако в радости их осуществить, радости их наблюдать неизменно присутствует слава прошлого, блеск прошлого. В обновлении рекордов мы полагаемся на будущее. Весь спорт сейчас опирается на то, что осталось от физической силы, которая практически исчезла, поэтому времена, когда она поистине блистала, не просто давнее прошлое. Обычный спорт — всего лишь копия потерянной славы, переписанная легенда.

Такэи задумал не кратковременное возрождение физического труда. И не совершенствование изначальной борьбы. С одной стороны, он ставил целью полное восстановление и всестороннее развитие физических способностей. С другой — намеревался очистить культуризм от прагматичного подхода, создать, что называется, «чистые мускулы» (Такэи любил и часто повторял это новое слово), чтобы на этой почве возродить высокую этическую и эстетическую ценность, которые испокон веков заключались в физическом облике человека.

Такэи решительно утверждал:

Привычным для нас видам спорта нечего вложить в завтрашнюю культуру. Они нацелены в основном на силу, быстроту, высоту и упускают из вида абсолютную ценность мускулатуры как таковой, поэтому не несут полезного культурного заряда. У мускулов рук, например, идеальная форма, чтобы наилучшим образом выполнять работу, для которой они предназначены: поднять вещи, ударить, потянуть, нажать. Несмотря на это, представление о красоте человека вышло далеко за рамки этих функций, приобрело другую, независимую эстетическую и этическую ценность: в противном случае не возникло бы такого понятия, как «греческая скульптура». Поэтому, чтобы приобрести самостоятельную ценность, нужны тренировки не в броске или ударе, на первый взгляд бесполезные. Мускулы необходимо тренировать, имея целью сами мускулы. Конечно, красивое тело греков — это результат воздействия солнечного света, ветра, спортивных занятий, мёда. Но сейчас природа умерла. Чтобы достичь того поэтичного физического совершенства, нужен иной способ: искусственно тренировать мускулы ради них самих, и ничего другого… Стоит подумать о лице. — Такэи показал на своё невзрачное, с выпирающими скулами и узкими глазами лицо. — Дикари обсуждают только его формальную красоту или уродство, функциональность не обсуждается. Чем это помогает воздуху проходить через ноздри, рту — пережёвывать пищу, глазам — видеть, ушам — слышать? Всё это, конечно, важно, но второстепенно. Основываясь на минимальных различиях в расположении глаз, носа, рта, люди решают, красива внешность или уродлива и даже насколько духовна личность. Настало время таким же образом взглянуть на мускулы… Конечно, духовность явно пассивна по отношению к функциям глаз, ушей, рта, за активную роль отвечает только выражение чувств, которое зовётся мимикой. Ведь человек за долгую историю усвоил жизненную привычку считывать с лица желания и чувства других. В противовес этому мускулы любой части тела наделены действенной, активной ролью, их труд направлен вовне: проявление чувств заметно лишь благодаря не имеющим отношения к чувствам двигательным функциям… Однако это ещё не всё! Мускулы служат не только для этого. — Такэи опять поиграл мышцами груди под натянувшейся рубашкой. — Надо подумать. Какова ценность чувств, душевного состояния? Почему они считаются тонкими? В человеческом теле мускулы наименее заметны! Чувства и душевное состояние — огонь, воспламеняющий их, некое проявление их существования. Нельзя утверждать, что при малейшем мышечном напряжении эмоции, не обладающие такой уж ценностью, — гнев, слёзы, любовь, смех — изобилуют оттенками физического воплощения. Набухание, расслабленность, радость мускулов, их улыбка, деликатный цвет кожи, глубина усталости, на которую указывает небольшая разница в том, как сияет утро и как светит вечер, сверкание капелек пота. Явив свой живой лик, они свидетельствуют о непрерывных изменениях: так перестраивается горная скала, которая из чёрной угольной шахты превратилась в растительную, лилового цвета громаду, и движение солнечного луча за один день её целиком преобразило… Стоит посмотреть и на горе страдающих мускулов. Это намного печальнее, чем скорбь, выражаемая чувствами. Услышать стенания сводимых судорогой мышц. Они отчётливее сердечных. A-а, чувства не важны. Душевное состояние — тоже. Невидимые мысли не представляют ценности!.. Мысли, как и мускулы, должны быть наглядными. Куда лучше, когда мускулы выражают мысли, зарытые внутри, во мраке. Дело в том, что мускулы тесно связаны с личностью, они многограннее чувств, похожи на слова, но более отчётливы. Иначе говоря, мускулы — «проводники мысли», затмевающие слова.

Такэи, до сих пор беспрерывно вещавший, вдруг встал и поднял Осаму.

— Ну, пошли. Я буду тобой руководить.

Они пересекли проезжую часть, наполовину скрытую вечерней тенью многоэтажки, и вошли в закопчённое, мрачное здание спортивного зала. Помещение секции тяжёлой атлетики приняло их неласково. Пыльная бетонная комната походила на тюремную камеру, из-за плохо пригнанных раздвижных стен доносились тихие стоны, страшное натужное дыхание, вздохи, восхищённые вскрики. Когда раздвинули перегородку, в нос Осаму ударил тяжёлый запах пойманного зверя. Запах пота и ржавого железа. Увиденное напомнило Осаму пыточную камеру.

Древние каменоломни, тяжкий труд молодых рабов.

В свете ассоциаций с Древним Римом это помещение никак не походило на спортивный клуб. Молодые люди с усилием раскручивали мощные спины, захватывали зубами тяжести, вызывали дрожь бёдер. Полная тишина, ни вскриков, ни окликов, только молодая плоть — страдающая, напряжённая, в каплях пота, с толкающейся в жилах кровью.

Тренировка по тяжёлой атлетике на сегодня закончилась. Занимались только младшие члены секты Такэи. Один привязал ноги к поднятому концу наклонённой доски и, откинувшись на спину, поднимал и опускал тяжёлую штангу. Другой приседал с гирями. Третий, лёжа на скамейке, поднимал такую же тяжёлую штангу над грудью. Кто-то садился и вставал с железным грузом на плечах. Кто-то, наблюдая, как вздуваются руки, поднимал до плеч и опускал утяжелённые съёмными железными дисками гантели. Кто-то, наклонившись и расставив ноги, опускал до самого пола тяжёлую штангу, затем снова, напрягая локти, поднимал её на грудь. Осаму всё это казалось чудовищным, в чём-то ужасным, в чём-то карикатурным. И выглядело так, словно каждый молча отбывает возложенное на него наказание.

Однако в этой каторжной работе было что-то привлекательное. Полуобнажённые молодые рабы, все как один были озабочены мрачной тайной плоти, которую не могли постичь. И потолок, где в вечернее время не горел свет, и пыльный пол, и старые железные снаряды — всё было мрачным, сияли только мускулы. Присмотревшись, можно было заметить, что мышцы каждой части тела чрезвычайно чувствительны. Осаму никогда ещё не видел столь чувствительных мышц. Один из юношей наклонился — и сразу же на боку отчётливо выступили мускулы, подобные узлам верёвки. Даже у тех, кто ничего не делал и стоял спокойно, отдыхал, временами в теле, как отклик, от мышцы к мышце пробегала быстрая волна, будто в гневе вздымались мускулы рук. Осаму решил: то, что говорил Такэи, очень правильно.

— Прежде всего разденься до пояса. Я посмотрю на твоё тело, — надменно произнёс Такэи, который был ниже ростом.

В таком окружении застесняешься своего худого тела. Но Такэи потянул полуобнажённого Осаму за руку и подвёл его к зеркалу. В зеркале отразилось то, что Осаму не хотелось бы видеть. Выпирающие рёбра не так явно, но всё-таки угадывались.

— Смотри, — произнёс Такэи. — У тебя плотные кости, поэтому сейчас беспокоиться не о чем. В нынешнем состоянии? В нынешнем состоянии ничего не нужно, ты ведь так думаешь. Тут ясно выражена твоя долгая, полная излишеств жизнь. Кожа не блестит, как должно быть в твоём возрасте, нет подобающей молодости энергии, ты бледноват, бессилен, в общем, желеобразен, как тофу.

Несколько учеников Такэи, услышав комментарии, со смехом окружили Осаму. По сравнению с их мощными торсами его обнажённое тело выглядело намного стройнее, белее и слабее.

— Нет, не желе. Скорее жалкий, худосочный общипанный цыплёнок, — продолжал критиковать разошедшийся Такэи. — Мускулы, знаешь ли, как и другие органы, атрофируются при отсутствии нагрузки. Посмотрим на твою трапециевидную мышцу. Она тут, в округлости плеч. Сравним её с такими же мышцами у парней. Ты до сих пор вёл жизнь без силовых нагрузок, поэтому на плечах выступают кости. Слабые и вялые трапециевидные мышцы только намечены.

На самом деле Осаму только теперь был вынужден поверить, что физически не обладает ничем сопоставимым с красотой его породистого лица. Его тело не развито, далеко от совершенства и свидетельствует о том, что мужчина без достаточно мощной конституции не блещет элегантностью. Его тонкие руки бессильно свисают с плеч, в пальцах нет силы. «Я хочу лицо поэта и тело тореадора», — пылко подумал Осаму. Он знал, что ему не хватает простоты, резкости, дикости. Воистину, лирические герои рождаются лишь из редкого сочетания лица поэта и тела тореадора.

— Сегодня — первая тренировка, займёшься лёгкими снарядами, хватит по два подхода. Вначале тяга штанги к подбородку — два подхода. Следом подъём штанги на бицепс — два подхода. Жим штанги из-за головы — два подхода. Жим штанги лёжа на спине — два подхода. Жим к поясу — два подхода. Глубокие приседания со штангой на плечах — два подхода.

Такэи велел Осаму надеть тренировочный костюм. Осаму переоделся. Ему было очень стыдно: пронизывающий воздух непривычного места колол кожу, и он не верил, что его привыкшее к долгой праздности тело согласится идти к определённой цели. Он ощущал себя слабым маленьким животным, которое пятится в ожидании удара. Маленьким животным, которое разлучили с влажной соломенной подстилкой, с собственным запахом, оно ещё не проснулось, а его уже принуждают работать. Осаму почувствовал, с каким трудом тянется к собственному существованию. В полутьме на бетонном полу маленькие серые гантели для начинающих перекатывались, как пара колёс, потерявших в тени от склада гравия, окружённого летней травой, кузов своего автомобиля.

Осаму взял гантели в руки, поднял к груди. Они оказались легче, чем ему представлялось.

*

Мать красилась кричаще. Она управляла всего лишь крошечным магазинчиком одежды и аксессуаров, но Осаму из-за такой косметики нравилось представлять её единоличной владелицей какого-нибудь сомнительного торгового предприятия.

Осаму любил слушать, как мать, преувеличивая, рассказывает о своих несчастьях. Она хриплым голосом перекраивала свою жизнь в невероятную трагедию, расцвеченную яркими афишками наподобие тех, что висят на кинотеатре в Асакусе.[18]

— Сегодня немного позанимался спортом, — сообщил Осаму. Мать следила взглядом за голубоватой струйкой от сигареты, которую курила: её в равной степени интересовал дым и тема разговора.

— Что?! Вот редкость-то, ты — и вдруг спорт.

— Хочу хорошее тело.

— Зачем это? A-а, сейчас это нравится девушкам, так ведь?

Осаму не оставляло возбуждение: странно смешались ощущение свежести после пролитого пота и напряжённой силы во всём подвергнутом нагрузкам теле. Поэтому он, чего никогда не делал, посмотрел на мать сверху вниз. Сегодня она казалась ему очень маленькой. В костюме, который ей совсем не шёл, со спрятанными под толстым слоем алой помады морщинами на губах, затянутая, как в корсет, в свои воображаемые страдания.

— Отец, похоже, опять увлёкся неподходящей женщиной.

— С чего ты взяла, что неподходящей?

— За отца вечно цепляются такие.

— Точно! — Осаму рассмеялся.

К его невзрачному, жалкому отцу вечно, как чесотка, липли женщины.

Вечером людские толпы потекли по городу. Магазин матери примостился на улице с многочисленными закусочными и кафе, явно неподходящей для торговли. Разве что наблюдать из магазина ради забавы за проходящими мимо людьми. На полочке с безделушками беспорядочно были свалены цепочки, броши, браслеты, серьги, носовые платки, перчатки. После того как кафе напротив расцветили яркими неоновыми огнями, мать стала жаловаться, что товары в отражённом свете меняют цвет. В любом случае на этот магазин, как и на другие, пребывающие сейчас в застое, легла густая тень депрессии, и сколько его ни освещай, едва заметный мрачный налёт всё больше и больше отдалял клиентов.

Удивительно, но две молодые девушки, по виду — служащие, остановились перед полкой с аксессуарами.

— Да не станете вы ничего покупать, — раздался из глубины магазина голос матери.

Высказалась она слишком убеждённо и мгновенно примирилась с этим, даже не стараясь заинтересовать посетителей покупками. Как цыганка, она сидела в недрах магазина, гадала, смотрела оттуда на клиента и, кажется, была совершенно довольна, когда её предсказание сбывалось. Взгляды девушек, небогато, но опрятно одетых, привлекла одна из цепочек. Довольно дорогая.

— Да таким, как вы, её нипочём не купить, — опять тихо сказала мать.

Понятно, что в женских глазах желанная вещь постепенно обретает всё больший блеск, захватывает мысли. Это уже не просто какая-то цепочка. Мечта всей жизни, картина абсолютной гармонии, романтическое сопротивление бедному кошельку… Более того, это — сумма усилий, сравнимая с желанием покончить жизнь самоубийством.

Однако сейчас из женских глаз что-то пропало. Желание рассеялось, взгляд стал мягким, просительным. Она примирилась с вещью, которая до сих пор казалась ей врагом. Другими словами, решила: «Не куплю, так просто посмотрю». На лицо с ярко накрашенными губами и проступившей после рабочего дня усталостью лёг отблеск помпезных неоновых огней, украшавших кафе на противоположной стороне.

Осаму непроизвольно шагнул вперёд. Девушки, которые собрались уходить, посмотрели на него. Женские глаза моргнули, взгляд стал пристальным. «Как тогда, когда они рассматривали цепочку. Теперь я вместо цепочки», — подумал Осаму. Девушки развернулись и опять пошли по магазину, делая вид, что интересуются другими товарами, но их глаза упорно возвращались к лицу Осаму.

— Добро пожаловать, — произнёс Осаму. Девушки почти одновременно заулыбались.

*

В конце концов девчонки промотали жалованье, — удовлетворённо сказал Осаму, глядя на кассовый аппарат, где обозначилась цена проданной цепочки.

— Что это тебе сказали барышни, пока я заворачивала покупку?

— Будут ждать в кафе напротив. Таковы все женщины. Сразу хватают быка за рога.

— Работал бы тут продавцом, магазин бы процветал, не надо было бы переделывать в кафе.

— Да ну, кто пойдёт в такой магазин.

— Работать с девушками, которые в тебя сразу влюбляются… Не может быть, чтобы мужчину это не интересовало.

Мать любила вести с ним аморальные беседы. Ей чудилось, что распущенность сына повторяет распущенность отца. Во всяком случае, так она понимала материнский долг. Аморальные разговоры переросли в жалобы, потом она показала Осаму план перестройки магазина и каталоги.

— А деньги? — спросил Осаму.

Мать ответила, что можно занять.

Они поразмышляли над проблемой денег, потом какое-то время в растерянности молчали. В молчании таилась некая опасность. Она, как воздушный шар, непрерывно кружила над головой. У матери это заключалось в мыслях о том, где взять клиентов, у Осаму — в распределении ролей. Оба думали, как исцелиться от беспокойства, которое они обычно легко отбрасывали. Будущее казалось особенно мрачным, тем не менее бессилие и лень отчасти привели мать в игривое настроение.

— Иди уже скорей, девчонки ждут. — Мать привычным жестом выгоняла Осаму. Она любила сына, но, когда они много времени проводили вместе, видела в нём отражение собственных тревог, и это было неприятно.

— Да ладно, я их подразню.

Осаму причесался перед зеркалом, висевшим над полкой с украшениями. Подсвечивающая снизу лампа подчёркивала белизну крыльев скульптурной формы носа.

Мать молча сунула ему в карман только что вырученные деньги:

— Это ведь ты заработал.

Осаму, уставившись в зеркало, даже не поблагодарил. Если и мать витает в облаках, и сын фантазёр, то в трагедии матери и сына есть что-то нереальное. К тому же Осаму был актёром. Он повёл себя как непослушный, распущенный сын: повернулся и, ловко скользнув между полок, вышел из магазина.


* * *

Сэйитиро не так уж любил выпить. Он быстро пьянел. Опьянев, он впадал в странную тревогу и прятался. Единственным местом, где для него было не важно, что его увидят в таком состоянии, был дом Кёко.

Сегодня вечером он не выпивал. И перед ним распахнула свой зев ночь одиночества. В такие времена он спешил купить женщину и шагал по улицам ещё более одинокий, чем раньше.

Тучи затянули небо, стояла тёплая майская ночь. Свет фонарей расплывался в усталых глазах. Сощуришь глаза, и город плавится. Растаяли и тени прохожих, и силуэты машин. Улица казалась созданной из влажного плавкого материала.

В офисе Сэйитиро пребывал посреди вечно неизменной, прочной материи. Шагая в одиночестве по улицам, он ощущал, что движется по опасному миру, сотворённому из блестящей фольги на каркасе из хрупкого тончайшего стекла. Но именно этот мир был ему близок. Тут многочисленные кричащие вывески и неоновая реклама соперничали в верности законам ложной красоты. На одной неоновом щите тремя красными иероглифами в старом стиле всплывало сочетание «бессонный город», однако ночь окутала надпись, покушаясь даже на узкие щели между чёрточками. Сэйитиро подумал, что хотел бы стать неоновой рекламой. Тогда его служение обману обретёт завершённый вид. Его бесцельный стоицизм — не жить ради собственных правил — при таком превращении станет неприметной, каждодневной, естественной привычкой.

Он думал: «Я хотел бы стать осадком от пива на дне одной из многочисленных пустых банок с давно высохшей пеной, горой сваленных на задворках бара. Горой, тайно вздрагивающей всякий раз, когда мимо на большой скорости проносится автомобиль. Завтра не будет. Хотя от пива в банке пусть чуть-чуть, но осталось, эта банка, несомненно, „выпита“».

Хочу стать генералом! Политиком! Великим изобретателем! Великим гуманистом! Крупным бизнесменом! Нигде, ни в одном уголке его памяти детства не отыщешь такого рода желаний. Он не хотел, как другие дети, стать кондуктором, солдатом или пожарным. На взгляд со стороны это был обычный, живой мальчишка, но его душа была словно изъедена тем, что он совсем не ощущал своего присутствия в этом мире.

На углу переулка, где толпился народ, оказался большой зал игровых автоматов — патинко: это было понятно ещё издалека по сдержанному металлическому шуму. В череде звяканья колокольчика и скатывающихся металлических шариков, в отличие от звуков, издаваемых просто аппаратами, нашлось место для человеческих чувств: досада, лёгкое удовлетворение, крошечная радость вырывались вместе со звоном падавших шариков на шумную улицу, и на них, как на гальку, наступали люди.

Сэйитиро остановился у входа и заглянул в помещение. Там в ряд выстроились людские профили без улыбок и было светло, как в раю.

Лестница на второй этаж. Над ней неоновая реклама «Центр развлечений», чем выше поднимаешься, тем слышнее металлический звук моторов и рёв сирен.

Привлечённый звуками, Сэйитиро поднялся по лестнице. На втором этаже в бывшем тире стояли разные игровые автоматы, списанные и затем проданные оккупационной армией. У самого входа можно было, как когда-то давным-давно, половить сачком золотую рыбку или подцепить на удочку карпа. Золотые рыбки, которым вскоре предстояло попасться, сновали, окружённые шумом зала, в тесном деревянном ящике с водой.

Пулемёт, мотоцикл, субмарина, зенитка, легковой автомобиль, грузовик, хоккей: двести иен за один раз на любом автомате. В этих развлечениях за двести иен было открытое презрение к энергии, накопленной в обществе. Это презрение казалось слаще любых конфет, льстило сердцу неудачников, они спокойно воспринимали такие вещи и жадно их проглатывали.

Сэйитиро поискал свободный автомат, какой угодно. Пристроиться к одному и возвратить хотя бы крошечную близость с собой.

Свободным был легковой автомобиль. Сэйитиро отдал женщине, высунувшейся из-за аппарата, двести иен, опустился на стул перед стеклянным ящиком и положил руки на большой руль, закреплённый с наружной стороны.

В ящике загорелся свет. Появилось скоростное шоссе, освещённое слепящим летним солнцем. Изображённая в перспективе трасса вела, по-видимому, к вершине холма. За холмом раскинулось нарисованное голубое небо с летящими по нему обрывками облаков. Справа и слева от дороги в мельчайших деталях выписаны трава и цветы, на пастбище за изгородью отдыхали коровы. Такой пейзаж понравится любому. В этом вполне заурядном, жизнерадостном, поэтическом мире не хватало человека. Прекрасное воскресенье в стеклянном ящике.

По шоссе мчится красный открытый автомобиль. Перспектива зовёт вперёд и вперёд. Если так, машина может нормально ехать по дороге. Однако тут же картинка, беспорядочно двигаясь влево и вправо, поворачивает, автомобиль того и гляди сползёт с шоссе. Сэйитиро, быстро вращая руль, стремится удержать машину. Она вдруг сходит с дороги и мотается там, где изображены обрыв и речушка. Изредка, пока машина едет по трассе, с внешней стороны ящика высвечивается красным надпись по-английски «на дороге», а внутри, на синем небе, кричащим цветом одна за другой зажигаются цифры-очки — 500, 1000, 2000…

Красные, жёлтые, лиловые цифры на фоне голубого неба сияли так отчётливо, казалось, когда они исчезнут, синева утратит прежнюю яркость. Цифры усиливали его поэтичность. Сверкая, ударили в глаза жирные цифры 2000, 3000, и синее небо стало опять просто синим.

Время истекло, картинка двигалась всё медленнее и постепенно застыла. Как и в начале, холм, к которому вело скоростное шоссе, принял форму выполненной из жести, незнакомой линии горизонта, и всё остановилось.

Выглянула женщина и, не сказав ни слова, положила перед Сэйитиро два леденца в пыльной вощёной обёртке.

Свет в ящике погас. В стекле отразились лица: несколько человек наблюдали, как Сэйитиро вёл автомобиль. И среди них было улыбающееся лицо Осаму.

— А, это ты? — Сэйитиро поднялся со стула и положил руку ему на плечо.

— Плохой ты игрок. Нужно, чтобы выпало больше пяти тысяч очков, — заметил Осаму.

Другой посетитель уже уселся на стул и схватился за руль, поэтому они посторонились. Их разговор то и дело прерывал грохот зенитных орудий. Четыре зенитки располагались по углам внутри стеклянного ящика. Каждый раз при прямом попадании в самолёт — вокруг центрального столба их кружило два — на крыльях самолёта нервно мигали красные огоньки.

— Куда теперь пойдём? — спросил Сэйитиро.

— С девчонками, которых подцепил, жутко скучно, я как раз высказал им эго. Придумал. Пойдём к Кёко. Как раз и попутчик нашёлся.


* * *

В отличие от изменений, которые понемногу происходили в жизни собиравшихся здесь молодых людей, Кёко неизменно вела ту же, с теми же перепадами, в тех же повторениях жизнь. Если считать молодых людей функцией, то Кёко, можно сказать, была константой. На первый взгляд, она воплощала постоянство. Дом Кёко, когда бы вы туда ни пришли, всегда был домом Кёко. Молодым людям, где бы они ни находились и что бы ни делали, легко было вообразить, как в сумерках там зажигается свет и Кёко в вечернем платье советуется с ними, куда пойти развлечься. Или, уже вернувшись из увеселительных мест, достаёт вино, чтобы продолжить кутить.

Как бы далеко от города они ни находились, сознание того, что там дом Кёко, успокаивало посещавших его юношей, делало весь город дружелюбнее. Днём и ночью там вращалась мельница аморальных разговоров, допускалось любое вероломство в отношениях. Страдания, нежные вздохи, доверие, клятвы, стыд, сердечный трепет и вместе с тем ложь, подлость, мошенничество, наглые домогательства к женщинам, советы по аборту — всё ценилось в равной степени. Было радостно сознавать, что где-то в мире есть такое место. Здесь не было запретных тем, поэтому страдальца от безответной любви или соблазнителя милой девчушки утешали одинаково. Женщина до мозга костей, Кёко хорошо знала унижение и страдание обиженных, принимала в них участие, сочувствовала им.

Кёко, собираясь жить так, как ей нравится, знала, что в какой-то момент само её существование будет нужно гостям, и всё больше подстраивала окружавших её людей под себя. Временами её заблуждения насчёт себя доходили до крайности: она даже предавалась нелепым фантазиям. «Я точно наделена великой материнской любовью».

*

На самом деле Кёко не пугала монотонность жизни. Иногда человек попытается дать себе волю, но в последний момент обнаруживает, что должен быть изобретательным, неповторимым, а кризис неповторимости приводит к её гибели. У Кёко подобный кризис не возник. Она могла спокойно прожить без малейшего намёка на неповторимость. Многие мужчины несли в этот дом порок, поэтому не было необходимости что-то изобретать.

Кёко знать не знала, что такое бессонница! Когда уходил последний гость, оказывалось, что бесконечные беседы о сексе — прекрасное снотворное. Исполненная удовлетворения — «меня ничто не волнует, я объективна», — она гасила свет у изголовья, опускала голову на подушку и сразу засыпала здоровым сном.

Этим вечером к Кёко приехали Хироко и Тамико. Женщины болтали без умолку. Позвонили и сообщили, что направляются сюда, Осаму и Сэйитиро. Все знали друг друга вдоль и поперёк, но известие, что прибудут эти двое, взбодрило присутствующих. Тамико, дочь магната Омори Санно, из «интереса» работала в баре. Это была своеобразная работа: захотела прийти — придёт, захотела отдохнуть — не придёт. Тамико была глуповата. До смешного добродушная, всё сказанное она принимала за чистую монету, но благодаря странной особенности человеческой морали не сталкивалась с настоящим обманом. Никто её не надувал. Если бы мужчина, знавший наперёд о беспримерной легковерности Тамико, решил непременно её обмануть, то сразу потерял бы к ней интерес. Из-за этой своей доверчивости она, в отличие от женщин, вечно подозревавших мужчин, и потому, что мужчины её не обманывали, обладала ещё одним преимуществом — не нуждалась в покровителе.

Тамико дружила со всеми. И с министром, и со сборщиком заказов из овощной лавки. Даже с европейцами. Она была абсолютной пацифисткой и считала, что люди вполне могли бы взяться за руки и устроить хоровод вокруг земного шара. Она была щедрой, но также любила получать подарки. И не понимала, какая разница, дарят ли тебе вещь или наличные деньги.

Непостоянство Тамико в отношениях с мужчинами просто ужасало. Будь партнёру шестьдесят лет или шестнадцать, она в каждом находила что-то привлекательное. Её любимым выражением было: «Плохих людей нет». Это стало постоянной темой их споров с Хироко. Последней нравились исключительно молодые мужчины, у неё было собственное мнение о том, что может привлекать в молодом человеке. Причёска, глаза, рубашка, грудь, заметная благодаря паре расстёгнутых на рубашке пуговиц, речь, носки, линия плеч при склонённой голове.

Тамико, по большому счёту, это всё не волновало.

Кёко же нравилось другое. Она коллекционировала не столько привлекательность, сколько реальные ситуации, а привлекательности ей вполне хватало своей. Даже в фантазиях у неё был особый вкус, она предпочитала воображать фантастический ад разврата со случайным мужчиной. В места, куда лучше поехать на машине, нарочно ехала на электричке, но всё-таки боялась переполненных поездов и выбирала такое время, когда вагоны были относительно свободны.

В передней раздался звонок.

— Пришли! — разом закричали Хироко и Тамико. Потом быстренько договорились не показывать, как они тут истомились в ожидании.

Осаму и Сэйитиро спокойно, как к себе домой, вошли в комнату. Сэйитиро, вдохнув смешанный аромат духов — каждая надушилась своими любимыми, — недовольно произнёс:

— Фу, человечиной воняет, — и опустился на свободный стул перед камином.

Кёко понравилось приветствие Сэйитиро, где нашлось место для «человечины». И она, объятая духом наивного соперничества, спросила:

— Из нас троих с кого начнёшь есть?

Но сейчас Сэйитиро не был голоден.

*

— Ты, говорят, женишься, — сказала Хироко. Она говорила об этом как о чём-то непристойном.

— Я понравился её отцу. Приветливый молодой человек, подаю надежды.

Женщины принялись жёстко критиковать такого отца, который совсем не понимал, кто перед ним. Все хотели услышать мельчайшие подробности о предполагаемой невесте, но Сэйитиро молчал. Это ещё не точно, и он не обязан рассказывать.

Вице-президент пригласил его на обед. Они встретились в Токё-кайкан, в тёмном гриль-баре «Россини». Среди тем, принятых в обеденных беседах директоров из окрестностей Маруноути,[19] ему вежливо задали несколько вопросов. В общем, он понравился. Произвести впечатление молчаливого, глубокомысленного, да ещё приветливого человека — это он умел. Он хорошо разбирался в том, как расположить людей к себе, и интуитивно понял, что кратчайший путь познания общества не в изучении других, а в самопознании. Способ был женский. Однако современное общество не требовало мужских поступков.

Осаму, придя к Кёко, почувствовал, как постепенно усиливается боль. Долго не работавшие мышцы постанывали, заявляли об усталости. Завтра утром тело будет кричать от боли. Это тревожное ощущение было до странности новым и даже приятным. Он чувствовал в теле ростки брошенных в землю семян. Мускулы, на которые он до сих пор не обращал внимания, проснулись и пришли в действие. Его внутренние пласты явно накладывались на душу и плоть. Ему казалось, что он понемногу вычерпывает душу и заменяет её мускулами. Когда-то душа будет вычерпана до дна и превратится в мышечную массу. И он станет человеком, полностью завершённым снаружи и целиком направленным вовне. Станет человеком без души, с одними мускулами.

Осаму, привычно развалившись в кресле, мечтал, что здесь когда-нибудь будет сидеть мужчина, состоящий, как тореадор, сплошь из мускулов.

«Именно тогда я полностью обрету существование. Таким образом, неопределённость существования человека, который, как я, сейчас размышляет об этом, уже не будет сводиться ни к отражению, ни к форме».

— О чём думаешь? — вдруг потрясла его за колено Хироко.

Она никогда не разрешала ему витать в облаках. Понимала это по-своему и, навязывая личное мнение, считала, что её метод лечения помогает.

Понятно. В этом весь ты: думаешь о том, что час назад где-то в закоулке какая-то девчонка загляделась на твоё личико. И воображаешь, какой бы после этого развернулся роман. Наскучили эти фантазии, все они одинаковы. Твои глаза видят только знакомые вещи.

Осаму, не отвечая, слегка скривился. Ему нравилось, когда люди всячески, на ощупь, анализировали его поведение, хотя разброс попаданий был в пределах от одного до десяти. И когда ошибались на его счёт, тоже любил. Это был неизвестный ему самому портрет, и он определённо существовал.

Кёко терпеть не могла догадок и предположений. В этом доме все должны были стать честнее, освободиться от сомнений, ревности, стыда. Свистки к отправлению поезда, пронзавшие ночной воздух и слышные через распахнутое окно, настроили её на мысли о путешествиях.

— Не отправиться ли нам в путешествие? Опять всем вместе?

Общий шёпот — не за и не против, — но никто так и не ответил. И только отзвуки горячего, влажного голоса Кёко ещё некоторое время витали в комнате.

*

— В саду кто-то ходит, — произнесла Тамико. Несомненно, с самыми благими намерениями, но выглядело это несерьёзно.

Чуть позже об этом сказала Хироко. На этот раз слышалось вроде бы со стороны газона, но никто не поверил.

В конце концов Кёко поднялась на ноги:

— Точно, сейчас и мне слышно. Под балконом ходит человек… Остановился. Спрятался.

Все переглянулись. Осаму безразлично, Сэйитиро с таким видом, словно просить его о помощи бесполезно. Затворившись в своей крепости, три женщины с интересом наблюдали, как мужчин охватывает тревога. Она удивляла, как неподходящая одежда, неподходящая шляпа.

На балконе ничего не видно. Над рощей вокруг храма Мэйдзи сиял молодой месяц. Тускло поблёскивал на шесте бумажный кари, которого в одном из домов в низине забыли убрать после праздника. Лёгкий ветерок не мог заставить его плыть по воздуху, а только чуть закручивал туловище, отдаляя от шеста один хвост.

Сидевшая у распахнутого французского окна Тамико вдруг с криком вскочила. Стеклянная створка с шумом захлопнулась. Чёрная тень с воплем влетела с балкона и застыла в центре комнаты. Это оказался Сюнкити в чёрной рубашке и чёрных брюках — он стоял под люстрой и хохотал. И выглядел сейчас невероятно высоким.

Сюнкити всё ещё смеялся. Сэйитиро подумал, что смех неуместен. Сегодня вечером среди гостей больше всего был доволен собой Сюнкити.

*

За такую шутку женщины накинулись на Сюнкити с упрёками, а затем с балкона появился Нацуо. Он повторил розыгрыш Сюнкити, но ему яркий выход на сцену не удался. Однако смущение, с которым он счищал с пиджака землю, наоборот, всех несказанно обрадовало.

Некоторое время все оживлённо делились признаниями о перенесённом испуге. Потом Сюнкити сообщил, как неожиданно встретился с Нацуо в городе и они решили прийти сюда: Сэйитиро и Осаму поразило, что нынешний вечер оказался вечером случайностей.

Тут открылась дверь гостиной и появилась Масако в пижаме и с огромной куклой в руках. Выглядела она очень мило.

— Жуткий шум, — заявила она строго. — Я даже проснулась.

После такого заявления Кёко потеряла всякую надежду снова отправить Масако в постель. Та детской походкой, подражая зайчику из пьесы для детей, запрыгала к Нацуо.

*

Все радовались, что через месяц опять собрались в том же составе. Сюнкити рассказывал Сэйитиро, что каждый день с утра до вечера усиленно тренируется в преддверии боёв по круговой системе. Потом он переключился на Тамико: выдавал прогнозы на бой Сираи — Эспиноса, который состоится двадцать четвёртого числа в этом месяце. Сираи хоть и с трудом, но, пожалуй, сохранит чемпионский титул. Только в этом матче не будет блеска, присущего матчам на звание чемпиона.

Тамико, которая не виделась с ним после той совместной поездки, не заметила на лице Сюнкити и следа воспоминаний о проведённой в Хаконэ ночи. Поэтому, невольно состязаясь с ним в безразличии, доброжелательно выдала колкость:

— И почему женщинам запрещают заниматься боксом!

Появилась выпивка. Не пил один Сюнкити. Разговоры как-то обошли женщин и сосредоточились на четырёх юношах, которые были давно знакомы. Только Нацуо был сдержан и ничего о себе не рассказывал.

— Собственно говоря, что у нас общего? — спросил Сэйитиро, приглашая Кёко к разговору.

— Может, то, что никто не хочет стать счастливым.

— Не искать счастья… Какие-то изношенные сентиментальные взгляды, — возразил Сэйитиро.

— А нам всё равно, мы не боимся, что счастье, как мох, облепит тело. Просто смешно, человек делается счастливым по самым ничтожным причинам. Героизм парней, избегавших счастья, как проказы, всего лишь слабый, жалкий пережиток аристократизма. У нас от всего есть прививка, хочется думать, что и от счастья.

Кёко эта речь огорчила, и она, ничего не ответив, вернулась к темам, которые обсуждали женщины.

Но четверо, все четверо, не говоря, не высказывая это, чувствовали: «Мы, все четверо, стоим перед стеной».

Непонятно, была ли это стена времени или стена общества. Во всяком случае, она рухнула ещё в их отрочестве. И в ясном свете во все стороны тянулись груды мусора. Солнце на линии горизонта всходило и заходило за горами отходов. Ежедневный восход, заставлявший блестеть осколки стекла, превращал разбросанные кусочки в нечто прекрасное. Тот бесконечно свободный, безгранично радостный период отрочества, когда верилось, что мир состоит из мусора и осколков, безвозвратно исчез. Сейчас очевидно лишь одно: вот огромная стена, и они стоят, уткнувшись в неё носами.

«Я разобью эту стену», — думал, сжимая кулаки, Сюнкити.

«Я, пожалуй, заменю эту стену зеркалом», — лениво размышлял Осаму.

«Я, наверное, нарисую эту стену. Заменить бы её на фреску с пейзажем и цветами», — страстно мечтал Нацуо.

А Сэйитиро решил так: «Я стану этой стеной. Я сам обернусь этой стеной».

Каждый в молчании пережил своё настроение, а затем они вновь превратились в пылких молодых людей. Сэйитиро, сам из таких, любил обсуждать молодёжь.

— Да, ведь мы специально встретились. — Сэйитиро вдруг что-то пришло в голову. — Теперь при каждой нашей встрече через сколько-нибудь лет давайте будем обо всём говорить откровенно, ничего не скрывая. Тут важно идти своим путём. А потому не следует помогать друг другу. Ведь даже незначительная помощь есть пренебрежение к конкретной судьбе. Создадим союз тех, кто не помогает друг другу, в какую бы беду человек ни попал. Этот союз возникнет впервые в истории, единственный в своём роде, вечно неизменный союз. Все объединения, существовавшие ранее, были бесполезны, превращались просто в рваную бумагу — это подтверждает история.

А женщине можно вступить в ваш союз? — встряла Хироко, которой надоели женские разговоры.

— Ты уже вступила.

— Вот как?! Уже принята. Необходимым условием для заключения союза с женщиной является правило «запрещено спать с ней». Получается, только ты не спишь ни с кем из присутствующих здесь женщин.

— Мне нравятся лишь проститутки. Но не сплю с вами не я один. Есть ещё Нацуо.

— Нацуо девственник.

От таких откровений Нацуо густо покраснел. Но его это не покоробило. Ведь в этих вопросах он был полностью лишён тщеславия.

Кёко встала.

— Поехали куда-нибудь, развлечёмся. Может, к Мануэлю? Правда, там нужен пиджак и галстук.

Сэйитиро и Сюнкити ехать отказались. Сэйитиро терпеть не мог шикарные места, а Сюнкити с утра пораньше бегал трусцой. Нацуо был в пиджаке, а Осаму в спортивной рубашке.

— Принеси папин пиджак и галстук. Одолжим Осаму, — велела Кёко дочери.

Несколько поношенных пиджаков, забытых мужем, всегда выручали.

Кёко как раз завершила подготовку к выходу в свет. На ней было вечернее платье, в ушах — крупные серьги, на шее — жемчужное ожерелье. В воздухе витал густой аромат духов. Эта «экипировка» делала её лет на десять моложе и была хороша для полумрака ночного клуба, а в гостиной, под ярким светом ламп, смотрелась кричаще и отдавала привкусом одиночества.

Кёко никак не могла отделаться от мыслей о женитьбе Сэйитиро. Она понимала, что у неё нет причин ревновать или грустить. Они с Сэйитиро ни разу не проявили друг к другу даже подобия страсти. И причина не в самолюбии или упрямстве, просто это совершенно естественно.

В таком случае сердечная боль не имела никакого отношения к тому, что сегодня наполняло дом, и воспринималась просто как боль от потери друга. Как грусть от потери близкого по духу человека, который, как и она, верил в отсутствие порядка и не верил в мораль. Однако Сэйитиро, охладев к идеям анархии, не предал их. Это был характерный для него парадокс: он верил в крушение мира и именно потому, что не верил в наступление завтрашнего дня, мог спокойно идти нога в ногу с общими нравами и придерживаться обычаев.

«Однако, — размышляла Кёко, — ведь и он человек из плоти и крови». До сих пор она не думала об этом, но ведь так и есть. Презирая в душе возможные обстоятельства, Кёко не могла отрицать то очевидное, что существовало у неё перед глазами. Когда-то Сэйитиро назвал её женщиной, «которая решительно не может жить в настоящем». Но сейчас перед Кёко предстали два пугающих образа — настоящее время и раскаяние, и она чувствовала, что должна выбрать одно из двух.

«Но я не смогу выбрать, — подумала она, когда взяла себя в руки и приободрилась. — Моё кредо — не выбирать определённого человека, а потому так ли уж необходимо выбрать единственный момент? Выбирать — значит также быть выбранным. Я не могу себе такого позволить».

— Припудри немного под глазами, — вставила Хироко.

Кёко обычно ценила дружеское участие, но давать ей советы по поводу косметики — это уж слишком.

— Хочешь сказать, что у меня круги под глазами? А у тебя их нет? — парировала она.

Масако, угрюмо шаркая, вернулась в комнату. Она надела отцовский пиджак, который доходил ей до колен, повязала на шею галстук. Это вызвало дружный смех.

Масако же, не улыбнувшись, с достоинством подошла к Осаму и, подражая отцу, произнесла:

— Ладно, Осаму, одолжу тебе свой пиджак и галстук, но пользуйся аккуратно.

Тамико громко похвалила цвет пиджака и гармонировавший с ним по цвету галстук.

Пока Осаму завязывал галстук и надевал пиджак, Масако сидела на ковре и внимательно за ним следила. Ребёнок бессилен, не всё ему доступно, но один непростительный поступок торжественно, как некая церемония, совершался у неё на глазах, и она за этим наблюдала. Масако была довольна, почти восхищалась собой, делая милые, наивные, без намёка на критику глаза.


Глава третья


В осенней выставке Нацуо, как прошедший в прошлом году специальный отбор, мог участвовать без предварительного рассмотрения работ, но материал никак не определялся. С лета он постоянно держал это в уме, но пока не нашёл ничего, чтобы сказать: «Вот оно». Душа до краёв полна добычи с охоты его богатого восприятия. Много вещей, поражённых стрелой этого восприятия, было в голландских натюрмортах: тушки фазанов и горных голубей, спелые плоды рядом — всё громоздилось горой, налезая друг на друга под лучами заходящего солнца. Или, быть может, урожай слишком обилен, поэтому главного не определить?

Как-то в июле Нацуо, пребывая в меланхолии, которая преследовала его всё сильнее, взял альбом для зарисовок и сел в машину. Он решил двинуться в Тама, в храм Дзиндайдзи.

Солнце уже клонилось к закату, деревья отбрасывали длинные тени. Когда он выехал на дорогу к старой водяной мельнице, в глаза бросилась вода, отражённым светом мерцавшая в сумраке под деревьями. Вскоре там, где деревья росли особенно густо, на вершине каменной лестницы, показались красные ворота храма Дзиндайдзи, построенного в эпоху Муромати.[20] Нацуо остановил машину.

На другой стороне прозрачного источника устроили пикник ученики средней школы — они примостились на складных стульчиках и шумели. Здесь было что-то вроде лапшевни, а ещё магазинчик с глиняными игрушками, где продавали голубков-свистулек и соломенных лошадок. Нацуо купил свистульку, дунул в неё для пробы. Почти все школьники тут же засвистели в ответ. Казалось, что на тихий спокойный пейзаж с храмовыми воротами пролили кричаще-яркие — красную, синюю, жёлтую — краски.

Нацуо слегка наклонил голову перед воротами и устремился по дороге в гору. Дорога огибала заросший ряской и лотосами пруд Бэйтэн, поворачивала вправо у старого чайного домика, где торговали поделками из корней дерева, а потом шла вверх. На крутом холме, охраняемом стройными криптомериями, кроме него, никого не было. Поднимаясь в гору, Нацуо свистел в глиняную свистульку. Звук исчезал в глубине зарослей, и Нацуо казалось, что сам он похож на одинокую птицу.

Ближе к вершине склон стал более пологим, редкий лесок красных сосен пронзали косые лучи заходящего солнца. Раздался громкий весёлый смех. На склоне между соснами несколько школьников исполняли головокружительные трюки на велосипедах. Их крики были под стать сверканию серебра — так мерцали под лучами клонившегося к западу солнца спицы велосипедных колёс. Нацуо хотел открыть альбом, но передумал. Для этого надо было сделать слишком много движений.

Вскоре подростки на велосипедах промчались вниз под гору и скрылись.

Шагая внутри этого ранее не виденного им пейзажа, Нацуо испытывал чувства, похожие на состояние, когда голова после бессонной ночи удивительно ясная и в ней один за другим возникают чёткие образы. Но дело не доходит до того, чтобы они, сплетясь и сгущаясь, сложились в цельную картину. Многие образы бессмысленными обрывками уходят в прошлое, порой в блестяще завершённой картине возникают изгибы, отклонения, она пролетает перед глазами, и полностью её не охватишь — этим и кончается. Все видения в большинстве своём — лишь цепь промелькнувших мимо обрывков.

Однако в видении, как в свитке, есть начало и конец. Если уподобить движения души, направленные к видению, с приготовлением ко сну, это выглядит так: в голове проясняется, образы забавно перемежаются, всё вроде бы противится дрёме, но подобно тому, как с некоего момента начинается погружение в сон, в видение тоже погружаешься неожиданно. Художник видит пейзаж глазами, и чем чаще смотрит на него, тем отчётливее видит. Однако эта чёткость примерно такая же, что и во сне, который вдруг напал на человека.

Нацуо, двигаясь по сосновому редколесью, знал, что подобное мгновение его ещё не посетило.

За леском открылась яркая свежесть огромного луга. Пока он через мрачный лес поднимался в гору, ему и в голову не приходило, что на вершине перед ним раскинется такой ровный, широкий пейзаж. С луга он между мрачным лесом, оставшимся за спиной, и цепью таких же рощ на горизонте видел ровные поля и сады: ничто не заслоняло их, кроме воздушной линии электропередач, наклонно пересекавшей простор вдали. Свет, довольно слабый в лесу, обильным потоком изливался на равнину. Лучи заходящего солнца падали чуть косо, а трава с полей, наоборот, будто бы изнутри выбрасывала свет. Кроме нескольких человек, работавших на дальнем поле, на глаза не попалось ни души.

Место было не так уж удалено от города, и просто не верилось, что летним вечером посреди всего этого — неба, широкой равнины, полей, леса — можно оказаться в полном одиночестве. Панорама, развернувшаяся до линии горизонта, была во всей красе и полностью предоставлена в его распоряжение. Эти вполне обычные летним вечером поля и сады, даже цвет заходящего солнца, пронизывающий верхушки трав, отличались предельной чистотой. Тут прошло оздоровление.

Нацуо почувствовал, что сбросил цепь сложных образов и приблизился к сути видимого. Он выбрал тропинку, уходящую влево от луга, ограниченную с одной стороны полями пшеницы и кукурузы, а с другой — кромкой леса, где недавно был, и зашагал по ней. В лесу слева от тропинки теснились громадные деревья и было темно, как ночью. Справа зелень на полях дышала такой свежестью, что отчётливо проступали контуры травинок, поэтому, чуть задетая вечерним сумраком, она отливала чёрным. В конце тропинки послышался рёв мотоцикла. «И сюда добрались», — подумал Нацуо, но рёв, похоже, удалялся. Удалялся, донесшись с какой-нибудь боковой дорожки. Красные задние фары мелькнули в глубине тропинки на поле. Там уже стемнело.

Нацуо взглянул на небо, нависшее над дальним концом его пути. Там солнце уже клонилось к закату. Линию горизонта окутывали чёрные вечерние облака. Граница между небом и землёй растворилась во тьме.

Густые, плотные, словно надрезанные сверху, вечерние облака стелились грядой. В просветах проглядывало прозрачно-голубое небо, и даже у плотных облаков в верхней части осталось окошко прямоугольной формы. За облаками к горизонту опускалось солнце.

В это время Нацуо охватили особые, глубокие чувства. Апогей спокойствия и одновременно — головокружительное счастье. Глазами он при этом неотрывно поглощал пейзаж.

Солнце заходило. Когда оно окрасило в ярко-оранжевый верхние слои стелющихся облаков, из их груды в небо вырвался ослепительный столп света. Солнце садилось, свет чуть поблек. А солнце наливалось алым. Раздёрганное облаками небо над ним ещё светилось оранжевым, но ниже будто облили красным.

Солнце на глазах брызнуло из всех щелей между облаками. Потом в центре плотной тёмной тучи стало вырисовываться странное, открытое прямоугольное окно. Вокруг него сгустились чёрные облака, закатное солнце светило только через это окно, и Нацуо увидел поразительное явление — почти квадратное солнце. Какое-то время оно сияло на небе — квадратное солнце. Равнина потемнела, пшеничные поля под лёгким ветерком казались чёрными.

Вскоре квадратное солнце стало сужаться. Нацуо стоял не шелохнувшись, пока не догорели последние тлеющие угли. Альбом для эскизов он так и не открыл. Даже когда солнце полностью упало за горизонт, миниатюрные облачка на высоком небе застывали в его призрачном свете.

Нацуо решил: «Я напишу вот это».


* * *

Бои по круговой системе закончились, прошла неделя. Университет, где учился Сюнкити, одержал серьёзную победу, это делало ему честь как капитану команды. Не зная, как выразить радость по этому поводу, он вместе с младшими членами команды отправился на открывшийся фестиваль монстров, таскал там за руку механические привидения, вызвал на ссору рабочих сцены, участвовал в крупной драке. Разрушив заросли лабиринта, окончательно потерял всякое уважение.

Эти слухи дошли до Сэйитиро. Он заинтересовался тем, как Сюнкити выражает радость. Завершение, конечно, оказалось глупейшим. Но главное, что выражение радости закончилось разрушением. И что Сюнкити, желая разрушать, отправился именно на фестиваль страшилищ, вполне оправдывало ожидания. Сюнкити требовались чудовища, в мире должны были существовать привидения, чтобы он мог их усмирять.

Университет ушёл на летние каникулы, но в общежитии в Сугинами две недели после окончания боёв ещё можно было жить. Снова с раннего утра начинался бег трусцой — эти тренировки прервали на время соревнований. Группа молодых людей в серых тренировочных брюках, выбрав дорогу без покрытия, проводила бои с тенью, прыгала по-заячьи, потом бежала по ещё спящим улицам.

Как-то в субботу в начале июля Сэйитиро после трёх часов оказался свободен и пришёл в общежитие посмотреть тренировки.

Общежитие размещалось в перестроенном здании старого завода. Бывшее рабочее общежитие теперь стало студенческим, а заводская часть — гимнастическим залом. Между жилой частью и залом находились убитого вида совмещённая со столовой кухня, ванная комната с душем и уборная.

Передний двор без единого деревца использовали для разминок. Грубая, видавшая виды барачного типа постройка лучше всего годилась на роль вместилища темперамента отчаянно молодых людей.

Сэйитиро через калитку в старых воротах вошёл во двор, где заходящее летнее солнце заливало светом пустую площадку и мох перед помещением с ванной. Остановился перед входом на кухню, заглянул внутрь. Двое дежурных чистили картошку. Очищенные белые клубни в грубых пальцах выглядели обворожительно.

Увидев Сэйитиро, дежурные склонили бритые наголо головы в вежливом приветствии старшему товарищу. Сэйитиро бросил на разделочный стол пакет с говядиной:

— Тут на всех.

На звук, с которым тяжёлый пакет ударился о стол, дежурные обернулись, заулыбались, поблагодарили. Сэйитиро подумал, что бокс не сотрёт наивность с их свежих, хранивших налёт деревни лиц. Он вышел из кухни и со двора, посмотрел на окна второго этажа, позвал:

— Эй, Сюн, ты где?

— О-о! — вместе с откликом, произнесённым грубым, будто едва стряхнувшим остатки дневного сна голосом, в окне появилась фигура полуобнажённого Сюнкити. Узнав Сэйитиро, он сложил руки над головой и издал индейский клич. — Может, зайдёшь? До тренировки ещё есть время.

Сэйитиро поднялся по жутко скрипящей лестнице и отодвинул дверь в комнату Сюнкити. На циновке в одних трусах похрапывали трое: воинственный клич Сюнкити не пробудил их. Раскинувшиеся, практически обнажённые тела глубоко погрузились в сон и напоминали сверкавшие от пота золотые плоды или что-то подобное.

У Сюнкити от уголка глаза, захватывая бровь, пластырь закрывал рану, полученную во время боя по круговой системе. На его сверкающем, без единой царапины теле от плеча до подмышек отпечатались ячейки циновки, на которой он спал. Следы от них чуть проступали и на круглых щеках.

Тут же валялось несколько годных разве что на макулатуру журналов с рассказами.

— Ты ведь добился того, что мгновение можешь ни о чём не думать.

— Добился. Удачный удар не выйдет, если станешь размышлять.

В характере по-настоящему солнечного Сюнкити не было склонности к ненависти или презрению, презирал он исключительно процесс мышления. Он и не думал, что презирать мышление — это тоже концепция. Мыслить — вот что было врагом.

Действие, эффективный удар составляли суть его мира. Он полагал, что мышление — излишество, нечто вроде крема, густо нанесённого вокруг ядра. Оно — прямая противоположность неприхотливости, простоте, скорости. Если скорости, неприхотливости, простоте, силе присуща красота, то мышление представляет всё безобразное. Он не мог вообразить молниеносную, как полёт стрелы, мысль. Существует ли озарение, которое наступает быстрее взрыва?

Создание человека мыслящего, которое протекает так же медленно, как растёт дерево, для Сюнкити было всего лишь жалким предрассудком. Легко сравнивать бессмертие рукописей с бессмертием деяний. Дело в том, что их ценность сама по себе не рождает бессмертия, ценность впервые возникает тогда, когда бессмертие гарантировано. Но это ещё не всё. Мыслящие люди не могут и шага ступить без того, чтобы не раздуть значение действий. А те, кто победил в серьёзном споре, почему-то упиваются удовлетворением, и в их памяти не всплывают победители, взирающие на окровавленное тело поверженного врага. Двусмысленный характер у того, что зовётся мышлением! Чем выше прозрачность, тем чаще оно опускается до негодного бреда случайного свидетеля, а непрозрачная мысль именно благодаря своей непрозрачности способствует действию. С этой точки зрения во время недавних боёв блестящий удар, который решил судьбу матча, есть воплощение той самой прозрачности, подобно молнии, блеснувшей в глубокой тьме.

*

Сэйитиро, каждый раз встречаясь с Сюнкити, ощущал бессилие слов. Это был необыкновенный друг: с ним они и разговаривали по-особенному.

— Сегодня после тренировки свободен?

— Ха-а.

— Пойдём поесть?

— Я ем вместе со своими. Может, присоединишься?

Сэйитиро порадовался, что не сказал Сюнкити о принесённом мясе.

— Ладно. А потом пойдём развлечься?

Сэйитиро показал мизинец: намекнул, что есть женщина, которая хочет встретиться с Сюнкити.

— И с ней можно прямо сегодня переспать?

— Говорит, что сразу. Ты ведь не любишь проституток.

— Да пасую я перед ними и надоедливыми девками. Проститутки грязные, надоедливые бабы раздражают.

У Сюнкити перед глазами будто замелькали в беспорядке математические формулы. Он представил себе сложный торг чувствами — даже мысль об этом заставляла содрогаться. Тут он смешивал запутанные чувства и процесс мышления. Считал их врагами, а всё, что связано с женщинами, — злом.

Сюнкити подмигнул и улыбнулся:

— Есть сейчас хорошая малышка. Потом устрою вам встречу.

— И чем же она хороша?

— Если коротко, то спокойная, фигурка хорошая. Глуповатая, правда. Но все говорят, что красавица, это точно.

— Типа Тамико?

Но лица Тамико Сюнкити уже не помнил.

Пришёл тренер Кавамата. Он всегда появлялся во внутреннем дворе ровно без пятнадцати пять — за четверть часа до тренировки. Сэйитиро хорошо знал Кавамату и подошёл поздороваться.

Кавамата в ответ коротко бросил:

— Привет.

Он всегда выглядел недовольным, поэтому никто не знал, действительно ли тренер сердится или нет. Двадцать лет назад он выступал на ринге, и по сей день его в этом мире не интересовало ничего, кроме бокса. Многие его ученики стали известными бойцами.

Едва взглянув на лицо Каваматы с буграми в глазных впадинах, сломанным носом, ушами, похожими на кочан цветной капусты, можно было понять, что обладатель его — боксёр. Лицо было своего рода памятником. Словно величавый, источенный чешуйницами лик носовой фигуры корабля, оно было сотворено и за долгое время изъедено боксом. По лицу Каваматы человек со стороны вполне мог судить о боксе — как на лице опытного рыбака читается, в каких морях он плавал.

Кавамата был до ужаса молчалив и свойственным боксёрам хриплым тихим голосом понемногу, будто соль, высыпал слова изо рта. Только до и после тренировки его будто подменяли: он становился жутко болтливым. Но все слова походили на сердитый окрик, он беспорядочно накидывал гору коротких, оборванных, напоминавших кучу поленьев фраз. Это были даже не слова, скорее комментарии к движениям его проворных рук.

— Разрешите мне посмотреть, — попросил Сэйитиро.

— Ну смотри.

Вокруг них собирались молчаливые полуобнажённые юноши. Каждый без слов почтительно кланялся Кавамате. Обматывая руки белыми бинтами, они постоянно раскачивались, всё время были в движении. Играющие мускулы плеч казались спрятанными в лопатках крыльями. По всеобщему воодушевлению стало понятно, что началась разминка. Кто-то, как это часто делает человек, стоящий зимой на промёрзшей дороге, быстро переступал с ноги на ногу под лучами заходящего жаркого летнего солнца. Кто-то, закончив бинтовать кулаки, вращал руками. До пояса все были обнажены, но натянули защищавшие ноги лосины, а поверх них — выцветшие боксёрские трусы.

Во внутреннем дворе появился Сюнкити. Сообщил тренеру: «Начинаем», поклонился и принялся командовать разминкой.

Сэйитиро прислонился к деревянной панели и смотрел, как юноши готовились к прыжкам. Сюнкити отдавал команды: руки на пояс, развернуть туловище, сильно согнуть колени, потянуть пятку. Молодой резкий голос, выкрикивающий «слушай мою команду», время от времени срывался.

*

Наконец началась тренировка на ринге. Сюнкити ударил в гонг. С этого момента Сэйитиро остался один, а все молодые люди разом сбежали отсюда в другой мир. Даже Сэйитиро, просто наблюдая, ощущал, как далеко остались избитые фразы. «Ну что можно сказать по поводу этой проблемы…», «Позиция нашей компании в этой связи такова…», «Надо бы, конечно, принять это во внимание…». Эти расхожие выражения словно обуглились и пропали в каком-то недоступном человечеству месте. Перед глазами разворачивалось иное измерение. Он, человек из мира банальностей, был сейчас бесконечно далёк от него и сблизился с другим миром — миром действия. Через громыхавшие старые доски пола движения передавались и ему, казалось, что он стоит на берегу, а в лицо хлещет сильный ветер с дождём.

«Этот мир обязательно погибнет. А до того ежесекундно будет порождать и убивать великие свершения», — думал Сэйитиро. За этой мыслью легко потянулась другая: только действие предопределяет долгую жизнь, только в действии есть нечто постоянное и неизменное. При этом он не стремился к действию, его вполне устраивало наблюдение. Сам Сэйитиро не собирался двигаться. В собственных поступках ему претили вещи, озарённые светом долгой жизни и бессмертия. Он не жаждал выглядеть красавцем, предпочитал обратиться в личность, ненавистную самому себе.

*

Перед ним тренировалась в прыжках группа «действия». Пятнадцать молодых спортсменов, считая ходившего между ними тренера: казалось, вздымается и опадает огромная волна. Прозвучал гонг. Первый раунд закончился, все остановились. Пол усеяли тёмные капли пота.

Во время тридцатисекундного перерыва Сюнкити ни разу не посмотрел на Сэйитиро, не улыбнулся ему. Повернувшись к окну, он сосредоточенно восстанавливал дыхание — Сэйитиро это понравилось. Сюнкити и должен быть таким.

Резкий звук гонга возвестил продолжение тренировки. Снова все запрыгали, каждый занимался по своему усмотрению: одни вели бой с тенью, другие прыгали через скакалку, били по закреплённому мячу и груше, колотили по мешкам с песком, подвешенным на толстом резиновом канате, который был натянут между потолком и полом.

Опять перед глазами всколыхнулась огромная волна. Пропитанное запахом пота и кожи пространство, где дощатый пол занимал площадь не больше шестидесяти квадратных метров, залили звуки скользящих по полу подошв, рассекаемого мощными руками воздуха, дыхания, змеёй прорывавшегося меж зубов при прямом ударе.

Звуки, однако, постоянно меняли направление, кружили, смещаясь всё левее, на них накладывались новые, стекавшиеся из разных углов. Видно было, как сходятся в бою натренированные ноги: на каждой паре обуви — всегда яркие белые шнурки.

С другой стороны, перебивая визг верёвки, хлещущей бичом по полу вокруг тел, прыгавших со скакалкой, раздавались тяжёлые, чувственные удары по мешкам с песком, выделялись ритмичные, механические, ласкающие слух удары по мячу.

— Ещё минута! — сердито прокричал Кавамата.

Сюнкити оттачивал удары на груше с песком. Тяжёлая и неподвижная, она висела перед ним, будто огромная туша в мясной лавке. Это был всего лишь грязный, кое-где в серых дырках, кожаный мешок, но в воспалённых глазах он превратился в сочившийся кровью большой кусок мяса. Он моментально реагировал на атаку: удар, куда Сюнкити вложил силу всего тела, воспринимался как вызов — «на этот раз не покорюсь». Сюнкити явно черпал силу из этого упорно сопротивлявшегося кожаного мешка. Вот, нагнувшись, он нанёс удар сверху. Груша чуть отклонилась и, практически не изменив формы, вернулась в исходное положение.

Вот он-то существует! Его бьют, бьют, а он существует. Сюнкити повернулся влево и нанёс тяжёлый пробный удар. Его перчатки почти впились в кожаный мешок. Сила почти разорвала его, опять передалась рукам, вернувшись к истокам той мощи, от которой он приходил в неистовство. Пот летел во все стороны.

Второй раунд закончился. С третьего раунда начался спарринг по группам. Кавамата, стоя за рингом, бросал короткие замечания, и его негромкий голос преодолевал встречную волну звуков:

— Меньше. Большой, большой.

— Не выпячивай подбородок.

— Вперёд, вперёд. Расслабься.

— Ноги. Ноги. Ноги!

— Поехал.

— Не сжимайся.

— Не бей пальцами. Расслабься, расслабься, расслабься. Тело. Тело пошло!

— Бей! Бей!

— Правую приподними. Правую.

— Ещё на шаг. Ещё удар.

— Так, так. Достаточно!

— Осталась минута!

Заходящее солнце заливало весь зал. И Сэйитиро увидел: у одних вокруг головы сияет нимб. У других — пот, падая с подбородка, сверкает прозрачными каплями. На окаймлённых вечерним солнцем коротких волосах капельки пота, нашедшие прибежище у самых корней, все до одной испускают свет.

*

После тренировки и ужина Сэйитиро и Сюнкити вышли из общежития и зашагали по шумным улицам, которые летним вечером затопил неоновый свет. В субботу в ресторанчиках, где продавали колотый лёд, политый сиропом, и мороженое, яблоку негде было упасть от родителей с детьми, одетых в лёгкие летние кимоно.

— Тот парень, с которым я сегодня работал… Как он тебе?

— Похоже, не очень у него идёт.

— Пожалуй, — со знанием дела ответил Сюнкити. — Он, вообще-то, находка. Удар неважный, а реакция хороша. Он точно вырастет.

— И храбрый к тому же.

— Мужчина, потому и храбрый.

Сюнкити выдавал избитые фразы, от которых бежал Сэйитиро. Но, в отличие от Сэйитиро, совсем не боялся их употреблять.

— Хочу ледышку, — сказал Сюнкити.

— Да везде забито, — возразил Сэйитиро.

Сюнкити, знавший, где есть свободные места, привёл Сэйитиро в лавку торговца льдом. Важно заказал:

— Клубнику со льдом.

По тому, как полненькая миловидная девушка приняла заказ, Сэйитиро заключил, что слова Сюнкити — «простая, спокойная, красавица с хорошей фигурой» — относились именно к ней.

— Здорово ты чувствуешь время года.

— Я?

— Если настало лето, то девушка из лавки, торгующей мороженым и льдом.

Сюнкити ухмыльнулся. Подставив под отверстие машины, дробящей лёд, стеклянную вазочку, девушка встала так, чтобы показать свою аппетитную попку.

«Клубника со льдом» — красивый напиток. Густой, искусственный, красный с примесью синего цвет маджента оседает на дне стеклянной вазочки, а ближе к верху постепенно бледнеет и окрашивает ледяную крошку в персиковый оттенок. Выглядит совсем как яркий шнур для пояса кимоно; что-то есть на дне, и его цвет, поблекнув, пропитал ледяную крошку. Добавьте сюда летнюю жару. Напиток с избытком чувственности, вплоть до мысли об опасности отравиться. В общем, красивый напиток.

Сюнкити черпал ложкой ледяную крошку, непринуждённо пил ледяную воду, взгляд его перебегал со льда на девушку и обратно. Ещё до того, как вазочка опустела, он попросил повторить, а потом тихо спросил:

— Сейчас можешь выйти?

— Сейчас никак. Закрываемся в десять. Посмотри пока фильм, убей время. А после десяти там же.

Девушка ответила быстро, словно ожидала такого вопроса. Сюнкити смотрел в сторону, в глазах плескалось разочарование, так что Сэйитиро, когда девушка отошла, счёл нужным его утешить:

— Да ладно. Хотя бы в кино составлю тебе компанию.

— Но я хочу прямо сейчас, — надул губы Сюнкити.

Сюнкити собирался, когда уйдёт из общежития, по частям осуществлять тот поток желаний, которые внезапно одолевают любого спортсмена. Это был мудрый подход, но мудрости-то ему как раз не хватало, и он поступал по-другому. Бои по кругу закончились победой. Он теперь свободен, может взять то, на что упадёт его взгляд.

Сэйитиро тоже знал, что Сюнкити катастрофически не хватает способности ждать, без спешки ждать, пока всё созреет. Он, так же как и Сэйитиро, не верил в сиюминутную или будущую выгоду. Как бы там ни было, общность их ощущений заключалась в таком неверии.

Сэйитиро внимательно наблюдал за живыми, ясными молодыми глазами боксёра на обтянутом гладкой кожей лице. Что в нём сейчас проснулось, может, страстное желание? Сэйитиро, как мужчине, так не казалось. Или раздражение? Сюнкити не был нервным. Вероятно, в результате отказа от мыслительного процесса он погряз в прочном, ежеминутном ощущении бытия, таком же чётком, как клубника со льдом в вазочке на мокром столике. Сейчас Сюнкити существует здесь, как этот ледяной десерт, а перед глазами существует его женщина. Простой расклад таков: боксёр должен съесть десерт и сразу же переспать с женщиной. Немедленно! И здесь! На деревянном столе в лавке, где торгуют льдом! В противном случае, возможно, его бытие мгновенно прекратится.

Добропорядочная семья в полном составе, поглощая красную фасоль со льдом, с неприязнью смотрела на Сюнкити. Наклеенный у глаза пластырь пугал девочек.

Семья состояла из бедных по виду супругов, явно служащих, и двух смирных маленьких дочек. Дочки, чтобы ледяная крошка не просыпалась, ели, одной рукой придерживая горку. Худой глава семьи, собираясь защищать семью от нападения, украдкой посматривал на гэта[21] Сюнкити, который сидел на стуле, широко расставив ноги. Девочки же следили, чтобы не поранить губы неприятно блестевшими тонкими жестяными ложками, которые быстро двигались у них в руках.

Раздвинув шторки над дверью, появился новый клиент. Крупный высокий мужчина, грубая рубашка расстёгнута на груди, кирпичного цвета лицо блестит от пота, волосы коротко острижены.

Бесцеремонно громко спросил у девушки:

— Отец дома?

— Его нет.

— Врёшь!

Он быстро направился вглубь лавки. Девушка проводила его взглядом и, расталкивая стулья, приблизилась к Сюнкити, шепнула на ухо:

— Ростовщик. Как папаша на велогонках проигрался, всё улаживают.

В глубине лавки завязалась громкая перебранка, слышались фразы: «Ну нет у меня», «Разнесу твою торговлю!». Сэйитиро и Сюнкити переглянулись. Семейство спешно расплатилось и покинуло лавку, из посетителей остались только они.

Шёл отчаянный спор, внутри было тесно, поэтому тучный папаша в шерстяном набрюшнике и кальсонах, намереваясь выпихнуть ростовщика, вышел к витрине, и там пререкания продолжились. Папаша покраснел от злости, смахнул со стола посуду, обругал ни за что дочь.

— Не вернёшь — убью! — бросил ростовщик. Он ещё раз осмотрелся, содрал в отместку со стены календарь с красотками, разорвал его в клочки и ушёл. Папаша тяжело дышал.

— Да, настроение сегодня паршивое, закрываемся. Простите, господа, сегодня мы уже закрыты.

Дочь сразу задёрнула шторки и занялась уборкой. Взглядом подала знак Сюнкити: «Жду». Он ответил кивком и поднялся. Приятели вышли на улицу, прошли несколько шагов и, толкая друг друга плечами, громко расхохотались. Божья помощь и впрямь существует. Через полчаса, не позже, Сюнкити окажется-таки с девушкой в постели.

Сюнкити всё ещё смеялся, когда Сэйитиро расстался с ним на станции.


* * *

— А где Нацуо? — спросил вернувшийся со службы отец.

— И сегодня на целый день затворился у себя в мастерской, — ответила мать.

В глазах обоих немолодых уже супругов читалось то ли волнение, то ли растерянность. До сих пор они не считали странным, что у них родился такой ребёнок. Из двух старших братьев Нацуо один стал служащим, другой — инженером. Старшая сестра вышла замуж за сына директора банка. И вдруг в буржуазной семье Ямагата неожиданно, без всяких к тому оснований, появился человек искусства.

К тому же Нацуо от рождения не отличался идеальным здоровьем, но и болезненным не был, в частности не страдал от малокровия. Поскольку у родителей в предках не водилось сумасшедших, сифилитиков или инвалидов, то и Нацуо совсем не походил на жалкого художника из какого-нибудь венского поэтического клуба конца девятнадцатого века. В глазах общества он был из «счастливых принцев» со свободным воспитанием, методы которого не могли заинтересовать психоаналитика.

Однако чем-то он всё-таки выделялся среди братьев. Родители не могли уловить столь тонких различий, поэтому долгое время наблюдали за ним с чувством, похожим на страх. Нацуо был по-настоящему нежным сыном, да ещё последним ребёнком, братья и сестра его безгранично любили и воспитывали, не позволяя почувствовать, что он чем-то отличается от них. Так естественным путём родился художник без ясного представления о себе. Среди болезней эта должна настораживать больше всех, потому что больной не ощущает её симптомов.

Настоящей загадкой было, почему в буржуазной семье Ямагата, в насквозь буржуазном доме вдруг родился художник. Появился человек, равнодушный к материальным предметам; среди людей, живущих исключительно отношениями между человеком и обществом и не сомневающихся в своём образе жизни, оказался тот, кому с рождения было предначертано наблюдать, чувствовать, рисовать! Это стало неиссякаемой темой разговоров между родственниками, но в конце концов все сошлись на удачном слове «талант».

Всем понятно, что необходимо делать станки, строить дом или готовить еду. Но зачем создавать то, что уже существует, — яблоко, цветок, лес, вечернее солнце, птиц, маленьких девочек, — это было вне понимания семьи. Более того, рисование не просто бессмысленно повторяло, а настаивало на праве собственного, нового существования, стремилось присвоить уже существующее. Если Нацуо болен, то позволим ему в утешение заниматься этим. Однако у Нацуо был здоровый организм: ни сумасшествия, ни туберкулёза.

Что до некоторой трудноуловимой мрачности, которую таит художественный талант, — тут нюх обывателя не проведёшь. Талант — это судьба, а судьба в большей или меньшей степени — враг буржуазного уклада. Строить жизнь только на основе того, что дано при рождении, — удел женщин и аристократов, а никак не мужчины из добропорядочной семьи.

Всмотреться, прочувствовать, изобразить. Претворить этот живой, трепещущий мир в чистый, созданный красками и формой, неподвижный объект. Это пугало, но Нацуо не боялся. И родители, сначала ужасавшиеся, приняли мнение людей, успокоились при слове «талант». Но всё-таки им по-прежнему было страшно. Ведь он смотрел на вещи, и что-то же ему реально виделось!

Боковым зрением Нацуо ловил малозаметные отличия, но с детских лет не замечал какой-либо дисгармонии в окружающем его мире. И не мог представить себе, что в глазах других людей всё может отражаться по-иному. В милых манерах Нацуо определённо было что-то будившее в людях потребность его опекать. Когда ему было лет двенадцать, одна женщина, которая увлекалась физиогномикой, сказала:

— Такие черты лица у одного из миллиона. С этим мальчуганом нужно обращаться бережно, как с хрупким стеклом. Не стоит его воспитывать. Какие у него замечательные, чудные глаза. Этот пристальный взгляд защищает его хрупкость. Не будь этого, он бы в детстве, года в четыре-пять, исчез бы, как росинка. Чувствуется, что он из другого, не нашего мира, словно ангел. Мальчик — настоящая драгоценность, поэтому его должны ценить окружающие и сам он должен себя беречь.

Это было великолепное, но одновременно и дурное предсказание. Стекло, роса, ангел, драгоценность — всё это можно назвать аллегорией человека. В детстве отец повёз Нацуо с братьями на море. Волны бурно вздымались и с жутким грохотом разбивались о берег. Братья радостно кинулись плавать. Нацуо испугался и потом никак не хотел заходить в воду. Наверное, с тех пор он начал предчувствовать опасность, угрожающую его жизни.

*

В мастерской, где отец установил для него заграничный кондиционер, Нацуо работал: то вставал, то садился. Небольшой набросок был уже готов, поэтому, разделив бумагу на клетки, он углём набрасывал увеличенный вариант на подложенном большом, примерно полтора на два метра, листе офсетной бумаги.

Он долго бился над наброском и выбором цвета, решил, что получилось, и наконец приступил к созданию картины, но ему опять показалось, что наброска недостаточно. Нацуо вернулся к столу и стал просматривать детально сделанный, величиной с лист из университетской тетради, черновик.

Рисунок был уже далёк от реализма. Квадратное вечернее солнце, словно странное око, горело по центру тёмной поверхности.

Увиденный тогда пейзаж, прежде чем вылиться в этот маленький набросок, прошёл в его уме через бесчисленное количество подробнейших вариантов. Равновесие в изображении выхваченного куска природы не соблюдалось. Дело в том, что оно было представлено в целом, а такого нигде не увидишь. Ведь, украв у природы равновесие, скопировав его, ты будешь ею же наказан. Обязанность художника — найти в наблюдаемом пейзаже часть, вычлененную из целого, отражение целого, вырезать её и из оставшейся, казалось бы, ущербной части создать равновесие целого в небольшой новой картине. Именно в этом назначение картины: фотография, каких бы высот она ни достигла, не могла избежать отражения природы в целом.

Сначала странный, вытянутый по горизонтали прямоугольник, солнце вместе с мрачным лесом и полями запечатлелись в его душе, как реалистический пейзаж. Хранились так, как он их увидел, остались в памяти вместе с рёвом удаляющихся мотоциклов и стрёкотом цикад в лесу. Однако постепенно эта реалистичность внутри Нацуо стала распадаться: так у памяти, чтобы переродиться в более прочную форму, возникает необходимость однажды всё отринуть. Распад был прекрасен. Формы сгладились. Например, обозначенная вечерним солнцем кромка леса потеряла мельчайшие, свойственные природе детали и отчётливость, Нацуо изобразил световые полосы наподобие неявного узора на прибрежном песке. Лес и небо оказались одной и той же субстанцией, взаимно растворились, как две густые жидкости. Рассыпался не только лес. И межи, и поля, и потемневшая зелень пшеничного поля предстали группами, каждая своего размера и цвета, смысл слов «пшеница», «равнина», «поле» постепенно утратился. Самым внушительным было вечернее небо. Облака разной формы, льющийся на них свет, мрак, различные оттенки алого — от густого до слегка заметного — не изменялись под последними лучами заходящего солнца, в плане цвета и формы все оказались равны.

Нацуо, лишь на миг схватив взглядом пейзаж с закатным солнцем, сохранил на бумаге то, что должно было со временем пропасть, и обнаружил, что из-за растворения образов отдельные детали всё больше теряют признаки времени. Чтобы их восстановить, художник имитирует влияние времени. Эту работу, предполагающую долгое воссоздание различных вещей с помощью постоянных данных, он проделал с невероятной быстротой, мгновенно препарировал всё, разложил на элементы цвета и формы и возродил их в элементах пространства.

Таким образом, тот странный пейзаж с заходящим солнцем был полностью отрезан от смысла слов, равно как отрезан от музыки, фантазий, символов, и превратился в скопление пространственных элементов. Тогда-то Нацуо впервые оказался на пороге рождения картины.

Его всегда охватывали глубокое волнение и радость, когда в величественном храме природы, призванной охранять пространство и время, представление о них полностью исчезало. В такой момент мир полностью рушится и остаётся лишь белый холст, который он должен заполнить изображением.

Спокойный, внимательный к окружающим юноша исчез. Теперь он художник и для создания картины взывает к небытию. У Нацуо, которому в мастерской предстояло одному проделать тяжелейшую работу, на лице вдруг отразилась душа бойкого непоседливого ребёнка.

Вот уж забавная душа! Перед ней, бесстрашно признающей бессмысленность, открывается безграничная свобода созидания, безграничность ощущений и духа. Он смешивает форму и краски, двигается туда-сюда, отступает назад, вбок… И на пути к порядку, сущность которого ему самому неизвестна, долго играет с беспорядком. В этой работе сквозь трудности и разочарование сквозит радость, трезвый расчёт мешается с опьянением, тонкий технический подход идёт рука об руку с сумбурными чувствами.

Нацуо ещё раз посмотрел набросок. Алый цвет квадратного солнца, выбранный после угольного наброска, вполне подходил, но сейчас ему не нравилось, и он не мог этим пренебречь.

Он выдвинул из ящичка с красками ячейку с алой краской и положил её на циновку. В ячейке двадцать четыре тюбика с названиями оттенков. Отец не жалел денег на его рисование, поэтому Нацуо уже в таком возрасте коллекционировал краски в количестве, сравнимом с тем, каким владеет признанный художник.

Для солнца, появившегося в странном окне между чёрными вечерними облаками, Нацуо сначала использовал тёмно-красную киноварь. Но пересмотрел различные оттенки — более светлый, красный цвет солнца на японском флаге, алый цвет корня женьшеня, алый цвет языка мифического феникса, насыщенный алый цвет крови — и, сравнив насыпанные на бумагу порошки, решил, что хотел бы использовать алый цвета языка мифической птицы. Растворил на белой тарелке в желатине немного порошка — проверил оттенок. Тарелка окрасилась злополучным ярко-алым цветом заходящего солнца.

«Теперь закатное солнце выпало в осадок на тарелке», — подумал Нацуо. Потом сравнил эту краску с цветом на наброске и долго сидел неподвижно, погрузившись в размышления. При выборе цвета художника подстерегала опасность. Цвет был странным ядом: он будил чувства, но мог и парализовать их. И чем дольше Нацуо сравнивал краски, тем чаще каждая казалась то прекрасной, то безобразной. «Какая же из них передаст цвет закатного солнца? Солнце, которое каждый вечер скрывается за горизонтом, ненастоящее. Может, на белой тарелке сверкает дух солнца?»


* * *

В один из дней Сюнкити позвонил Нацуо и спросил, можно ли одолжить машину, чтобы свозить мать на могилу старшего брата. Такие просьбы не были редкостью, и Нацуо не задумывался, в чём заключается его право собственности на машину.

Он знал, что приятель точно не врёт. Когда Сюнкити хотел умыкнуть откуда-нибудь девушку, то говорил прямо. Из-за этого порой машина Нацуо без участия владельца совершала предосудительные деяния.

Поэтому для такой честной поездки, как сегодня, Нацуо, долгое время просидевший безвылазно дома, ради развлечения захотел повести машину сам и спросил об этом. Сюнкити сразу же согласился.

Мать Сюнкити работала заведующей столовой в каком-то третьеразрядном универмаге. Она получила редкий отпуск и сказала, что хочет поехать на могилу погибшего на войне старшего сына.

В молодости она была красива, служила горничной в богатой семье, а сейчас обрюзгла, но её вежливость и хорошие манеры создавали интересный контраст с поведением сына-боксёра.

Для поездки она надела скромное кимоно, в руках держала букет цветов и благовонные палочки. Годовщина смерти старшего сына была двадцать четвёртого числа следующего месяца. Но сегодня, месяцем раньше, это число попадало на неделю праздника поминовения усопших Обон (что случалось редко), вот она и пристала с просьбой к Сюнкити.

Минут через сорок пять машина прибыла на станцию у кладбища Тамарэйэн, отсюда спустилась немного к реке. Они выехали, когда солнечные лучи немного померкли, поэтому было не так жарко. По пути мать Сюнкити несколько раз благодарила за то, что смогла поехать на кладбище в прохладе и с таким удобством. Сюнкити в такие моменты вёл себя как застенчивый сын и был непривычно молчалив. Нацуо наслаждался лёгкостью, с которой сам вёл машину.

Грандиозные, потрясающие воображение храмовые ворота возникли наверху, там, откуда разбегались тропинки. Они возвышались в конце широкой каменной лестницы и были развёрнуты на восток, поэтому с обратной стороны их обливало клонившееся к западу солнце, массивные колонны отбрасывали сюда тень. Снизу между рядами колонн виднелось только сияющее солнечное небо, а сами ворота смотрелись руинами обители бога и казались ещё величественнее, ещё внушительнее. Нацуо удивило, что в таком забытом людьми месте есть столь примечательные вещи.

По бокам каменной лестницы высились сосны. Вокруг не было ни души.

Они втроём вышли из машины и медленно поднялись по лестнице. Постепенно открылся пейзаж по другую сторону ворот — без главного здания храма, которое, естественно, должно где-то быть. Солнце слепило глаза и высвечивало в конце ровного плато лес, торжественно раскинувший тень. Обширная территория храма занимала всю вершину холма. Когда они дошли, то показались новые могилы, поглотившие половину площади. Свежие могильные камни все были одинаковой формы. Более того, недавно обтёсанные камни ярко сверкали под солнцем, и это слишком приветливое пристанище мёртвых производило зловещее впечатление.

Здесь почти не росли деревья, и стрёкот цикад, который в это время обычно заполнял всё вокруг, звучал в отдалении.

— Наконец и у твоего брата на могиле стоит прекрасный камень, — произнесла мать Сюнкити.

Нацуо шёл за ними между новыми памятниками. Все могилы — погибших на войне, сплошь молодых, двадцатилетних.

Нацуо до сих пор не встречал таких кладбищ. Оно появилось не как следствие болезней и старости, а когда бьющая через край жизнь вдруг столкнулась со смертью, и стало поистине кладбищем весны мира. Уже поэтому оно было памятным местом, где больше, чем на любом обычном кладбище, заправляла смерть.

Мать Сюнкити сразу отыскала среди одинаковых по величине и форме могильных камней памятник сыну. Сбоку на камне было выбито: «17-й год Сёва, август, 24. Погиб на Соломоновых островах в 22 года».

Мать Сюнкити присела на корточки и поставила цветы, воскурила благовония, потом молилась, повесив на толстые пальцы маленькие чётки. Нацуо тоже сложил ладони в молитве. Сюнкити с мужественным лицом стоял позади матери и неотрывно смотрел на могилу брата. Его наполняла счастьем мысль о том, что у него есть выдающийся брат, которому, будь он жив, сейчас исполнилось бы тридцать четыре года. И он теперь вместо брата, которого безумно жаль и который парит над отринутым, запятнанным обыденностью миром как идеал вечной молодости и бесконечной борьбы. Брат воплощал идеал действия. Его побуждали необходимые для человека такого склада стимулы: принуждение, приказы, чувство чести. Всё это понятие долга, для мужчины в чём-то неотделимое от судьбы. А также действенное самопожертвование, радость боя и, как следствие, мгновенная смерть — у брата всё это было. И ещё у брата было, как сейчас у Сюнкити, сильное молодое тело. И как после этого самому Сюнкити долго жить, обнимать женщин, получать жалованье?!

Сюнкити, который никогда никому не завидовал, завидовал лишь брату.

«Брат хитрый. Ему не нужно бояться скуки, бояться мыслить: он стремительно обогнал жизнь», — кричало у Сюнкити в душе. На его жизнь уже легли, смешавшись, тени повседневности и сложных чужеродных событий — чего брат не познал. Сюнкити не хватало моральных обязательств и мотива: чем чаще он повергал противника, тем ярче осознавал абстрактный характер своего поведения, его стерильность. Чтобы защититься от чужеродности, он вёл себя всё осторожнее, нередко, изменившись, его поведение вдруг улетучивалось эфиром, не оставив ни слуху, ни духу.

Мать поднялась, посмотрела на зелёные рисовые поля, тянувшиеся до берега реки Тамагавы, порадовалась, что сын спит вечным сном там, откуда открывается такой прекрасный вид. И снова поблагодарила Нацуо, словно это он подсказал, где устроить могилу.

Нацуо вдруг вскрикнул, показывая на рисовое поле. Он что-то увидел.

Сюнкити с матерью посмотрели туда же. Над полем, наполовину погруженным в вечернюю тень, низко летела белая цапля. Её перья на солнце отливали золотом. Все с благоговением следили за птицей, пока она не исчезла на другом берегу реки.

*

На обратном пути Нацуо, чтобы насладиться вечерней прохладой, остановил машину на берегу реки Тамагавы, неподалёку от кладбища. Пешком от станции идти было долго, поэтому заросшая белыми цветами люцерны дамба почти пустовала. Сгущались сумерки, но, выйдя на берег, все трое легко различили другую сторону реки. На дамбе даже гуляли две женщины с детскими колясками. С противоположного берега доносились далёкие крики птиц, а норой с ветром долетали вопли болельщиков — с бейсбольного поля, сетка которого обозначилась на фоне неба.

Втроём они ходили по тропинке, стелившейся между высоким тростником и мискантом. Мать, которая шла последней, тихо заговорила с Нацуо:

— Неужели нет способа заставить его бросить бокс? Ведь меня он не слушает. Что придумать, чтобы уговорить его бросить такое опасное занятие?

Нацуо, зажатый между Сюнкити и его матерью, не знал, что ответить. Мать за его спиной бесцельно повторяла эту чушь. Её голос и слова достигли ушей Сюнкити. Но он ещё некоторое время шагал молча. Мать повысила голос. Сюнкити резко обернулся и злобно посмотрел на неё. Нацуо остро почувствовал этот взгляд — тот прямо-таки задел его щёку, — и мать испуганно замолчала.

Они перешли по доскам, перекинутым кем-то через мелководье вместо мостика, и добрались до пустынной отмели с зарослями тростника и мисканта. На подступах к реке расстилался луг с мягкой травой, в маленькой заводи плавал красный фетровый тапочек.

С реки дул прохладный ветер, они сели на траву и наслаждались этой прохладой. Нацуо и Сюнкити заговорили о Сэйитиро.

— Он сердцем любит бокс, — сказал Сюнкити. — Всем сердцем. Но почему в разговорах у Кёко он вечно всё отрицает?

Нацуо не любил мелкие пересуды. Поэтому встал на защиту Сэйитиро:

— Он очень способный служащий. Но его ставит в тупик забавное сочетание слов «способный» и «служащий». Вот ты — «способный боксёр». Это сочетание естественно, в нём нет ничего смешного, оно великолепно. Поэтому бокс его и влечёт.

Это польстило самолюбию Сюнкити, и он пришёл в прекрасное расположение духа. Собрался было сорвать лист тростника, но побоялся поранить острым краем свои бесценные пальцы.

— Он очень хорошо ко мне относится. Балует больше, чем просто старший товарищ. А я люблю его за то, что он любит бокс.

— Плохо! Плохо любить бокс! Прохладно, хороший ветерок. Спасибо вам, сегодня и мы смогли порадоваться прохладе, — снова поблагодарила Нацуо мать.

— Почему он всё отрицает? — Сюнкити сделал вид, что не слышал её слов, и повторил тот же вопрос.

Нацуо мог представить, что Сюнкити часто сталкивается с отрицанием, но он из тех, кто не считает нужным изучать себя. Ему незачем замечать направленное на него недовольство, а главное, не надо задавать себе вопросы, например: «Кто же я?» Всё давно решено. Он — «боксёр».

Нацуо же интуитивно чувствовал, что свойственный Сэйитиро скепсис не чужд и ему самому.

— Он служащий. Нацуо пытался, понемногу повторяя сложные выражения, объяснить, что имел в виду. — Из нас четверых он единственный, кто живёт среди обывателей. Поэтому он обязан любыми способами сохранять равновесие. Общество обывателей неоднородно, Сугимото заодно с ним, когда в баре поднимает пивную кружку. Чтобы противостоять этому, нужно исповедовать индивидуализм. Хор в баре и индивидуализм создают должный баланс, должный контраст. Но сейчас так не получается. Общество обывателей разрослось, механизировалось, стало однородным, превратилось в огромную фабрику-автомат. Индивидуализм больше не годится для сопротивления. Поэтому он пришёл к отчаянному отрицанию. Его похожий на громадный асфальтовый каток, преувеличенный, технический, всеобъемлющий скептицизм, его фантазии о крушении мира, фантазии, тоже подобные чёрному катку, который одинаково выравнивает людей и вещи, — всё это насущная потребность сохранить баланс с обществом и последнее средство ему противостоять. Он один признаёт подобные идеи, один их представляет, и поэтому Сугимото заслуживает называться «самым способным служащим».

В оправдательной речи Нацуо не было и тени насмешки. Мать Сюнкити, ослабляя кимоно на шее, чтобы туда задувал ветерок, опять заговорила:

— О-ох, хороший ветерок… И всё-таки тот, кто любит всё отрицать, — неприятный человек.

Интерес Сюнкити к объяснениям Нацуо уже пропал, он поднялся на ноги, подставил обнажённую грудь речному ветру, будто хотел стряхнуть последние слова матери. Речную воду понемногу затягивали сумерки. Лесная тень на другом берегу замерцала огнями. Вокруг зазвенели и запищали пока малочисленные мошки. Сюнкити задумал прыгнуть. Его манило расстояние до другого берега. Он крепко упёрся левой ногой, и ботинки наполовину погрузились в мягкий ил у кромки воды.

Повернувшись к невидимому противнику, Сюнкити сделал вид, что нацелился ему в живот, и выдвинул левый кулак в ту сторону. Этот показной удар назывался отвлекающим. Когда соперник принял позу, чтобы защитить живот, он внезапно ударил правой рукой ему в лицо. Поза противника изменилась. Он открылся. И тогда Сюнкити, не теряя времени, левой рукой нанёс ему сильнейший удар в живот. То был знаменитый морской двойной удар.

Сюнкити посчитал, что этого недостаточно, чтобы противник рухнул на землю. В кулак он вложил весь вес тела. На речной поверхности почти осязаемо проступила причинённая этим ударом боль, вскоре её унёс ветер.

Сюнкити с гордым видом повернулся к Нацуо:

— Ты знаешь, что это за момент? Прекрасный миг, когда решаешься на хук левой.

Нацуо с трудом разделял радость Сюнкити. Это было так далеко от мира, в котором он жил. Далеко-то далеко, но радость, как пламя, с его красками и формой, он мог распознать. Нацуо запнулся. Он хотел сказать, что и сам знает похожую радость. Когда что-то вдруг застаёт тебя врасплох, вырастает за спиной и хватает за шиворот. Тогда его в этом мире охватывает самое отчаянное отрицание.

Но Нацуо не любил говорить о себе, поэтому он лишь неопределённо улыбнулся и покачал головой.

*

Над ними недавно появилась тень. Сюнкити и Нацуо наблюдали за ней, лёжа на спине. Это была молодая женщина.

На высокой части берега, в зарослях тростника, женщина позволила ветру играть со своими волосами. Синяя в клетку блузка с закатанными рукавами, тёмно-синяя облегающая юбка. На фоне вечернего неба её фигурка смотрелась невероятно красиво. Под мышкой она держала тоненькую книжку в белой обложке.

Про её бледное лицо можно сказать: «на подёрнутое сумерками небо вышла вечерняя луна». Губы красные, нос и щёки окрашены цветом сумерек. Наверное, погрузившись в мир мечтаний, она, не замечая их троих, наслаждающихся вечерней прохладой, получала и душевное, и чувственное удовольствие, когда ветер гладил её по белой шее. Может, она ещё и стихи пишет? Но не стоит этого бояться. Поэтические устремления у женщин большей частью чувствительны.

Наверное, ей было лет двадцать пять. Сюнкити, правда, обычно не обращал внимания на женский возраст.

Неожиданно он шёпотом попросил:

— Извини, не мог бы ты довезти мою мать до дома?

— А ты?

— Я остаюсь здесь, один.

Мать с её острым слухом слышала разговор. И извинилась перед Нацуо за то, что он специально поедет провожать её на машине до самого дома. Нацуо предоставил Сюнкити самому себе и перешёл с его матерью по доскам, перекинутым на мелководье, оставив позади речной берег, где в сумерках особенно заметной была белизна камней.

— И так всегда? — садясь в машину, спросил Нацуо тоном сына из хорошей семьи.

Мать, постоянно извиняясь, села в машину. Машина тронулась с места.

— Да, для вас сплошь хлопоты. Но он не представляет, что чувствуют родители. Всё это представлять должна я, — добродушно ответила мать.


* * *

У Кёко от отца осталась дача в Каруидзаве.[22] Однако после расставания с мужем она туда не ездила, опасаясь столкнуться с ним. Другая причина была приятнее: дачу летом можно сдать по непомерной цене, получив доход, превышающий затраты на содержание и налог. Так она и сделала по рекомендации Сэйитиро.

Тамико летом редко выходила на работу в бар, а ездила отдыхать на дачу отца в Атами. Отец проводил там зиму, а летом освобождал дачу для своей бестолковой дочери и сам не появлялся. Поэтому Тамико часто приглашала друзей в дом, где было жарче, чем в Токио.

Лето близилось к концу. Решили, что в этот день приедут Кёко, Осаму и Сюнкити. Сэйитиро был занят по службе, Нацуо с головой ушёл в творчество.

Дача отца Тамико представляла собой дом в японском стиле без особых изысков, но на обращённом к морю склоне постройки стояли одна над другой. Интересное сооружение — не назвать ни трёхэтажным, ни одноэтажным. Этот дом прекрасно подходил для детской игры в прятки, поэтому и взрослые могли развлекаться там всласть.

Осаму, спасавшийся от жары у приятеля в Дзуси, прибыл раньше других. Кёко на машине Нацуо, которую вёл Сюнкити, должна была приехать позже.

Тамико знала, что Осаму сразу переоделся для купания и вышел в сад. Она отнесла прохладительные напитки в гостиную и окликнула его, обернувшись к саду. Конечно, это была не совсем гостиная, скорее, широкий дощатый настил, соединяющий прихожую с садом. На нём вразброс стояли шезлонги, и как бы тщательно ни подметали, песок, приносимый на подошвах, сразу проваливался в щели между досками. Танцы, которые здесь танцевали, все называли «дзара-дзара танцы». Их всегда сопровождал скрип песка.

Осаму опирался рукой на ствол сосны, росшей уже за пределами сада, и смотрел на море и летние облака. На зов Тамико он обернулся. Вообще-то, смотрел он вовсе не на море и облака. А на то, как выглядят на их фоне его загорелая грудь и новые мускулы.

Вновь родившиеся мышцы блистали. Они стали такими после того, как он, привыкший к праздности, три с половиной месяца, трижды в неделю, не пропуская, ходил на тренировки в гимнастический зал. Роль он пока не получил, но мускулы определённо появились. Они бугрились, преображая контуры его тела. Он даже временно забыл о своём лице, а страстно, как выращенный своими руками бонсай, полюбил эти мускулы.

Осаму босиком ступил на доски. Со ступнёй на настил, словно пожертвование, осыпалось немного золотого песка.

Тамико и Осаму расположились в глубоких, развёрнутых к морю шезлонгах, потягивали холодные напитки и судачили о Кёко и Сюнкити. Но Осаму хотелось поговорить о другом. Ему не терпелось услышать от Тамико хоть что-нибудь о его «изменившемся» сильном теле.

Но Тамико ничего не говорила. Поэтому он опустил голову и снова посмотрел на свою выпуклую грудь. Загоревшая до янтарного цвета, с благоуханной плотью, подтянутая, мускулистая, широкая, мягкая, она выдавалась вперёд. Кто бы подумал, что это грудь прежнего Осаму.

Однако Тамико по этому поводу молчала. Бессознательно или поддавшись капризу привлечь внимание, он пролил на себя немного холодного лилового напитка. Жидкость, словно таинственная кровь, потекла от основания шеи на грудь. Тамико не обратила на это внимания. Осаму в конце концов нетерпеливо, кое-как рукой вытер грудь.

«Может, мускулов ещё мало?»

Так оно и было. Прошло три с половиной месяца, необязательно, что заметные ему самому изменения отчётливо увидели со стороны. А вдруг мышцы на груди немного ослабли, вдруг они, отражавшие свет моря и облаков, исчезли? Они не привлекали внимания, значит само существование новой плоти оставалось под вопросом.

Как человек, который в панике сжимает просыпающийся между пальцами песок, Осаму произнёс робко, словно заклинание:

— Ты не заметила? С мая этого года мой вес увеличился почти на четыре килограмма, а окружность груди — на десять сантиметров.

Однако это был не просто странный вопрос. Именно Тамико обязана была первой обратить на это внимание. Ведь прошлым летом в этом доме они впервые спали вместе. После этого Тамико больше не видела Осаму обнажённым.

Тамико удивил тон, похожий на упрёк, и она взглянула на Осаму. Однако ей было бы непросто оценить его тело. В памяти смешалось слишком много обнажённых мужских тел, которые она видела в течение этого года. Её непостоянство было поистине совершенным: она и вообразить не могла, что у разных мужчин разные тела. Можно ли назвать «индивидуальностью» обнажённое тело мужчины, будь он прекрасно сложен физически, или исхудал, или оброс жирком?

После некоторого раздумья Тамико по доброте душевной восхищённо воскликнула:

Точно! Тебя не узнать, таким ты стал мощным. Великолепное тело.

Но эта лесть больно ранила Осаму.

*

Кёко приехала вместе с Сюнкити.

«Кёко изволили прибыть! Кёко изволили прибыть!» Её шумное аристократическое появление всегда вызывало подобные эмоции. Ещё и большая летняя шляпа, прямо как балдахин над знатной дамой.

Кёко, которая здесь была впервые, повторяя «жарко, жарко», всё равно сразу вышла в сад и отправилась взглянуть на море.

— Как тут во время тайфуна? Море ведь так близко.

— Ты, наверное, про тайфун номер пять. В префектуре Кагосима было наводнение. — Тамико на удивление хорошо запоминала новости.

— Да я не про Кагосиму спрашиваю.

— A-а, здесь? Вроде бури. Целый день волны грохотали.

Когда тайфун ушёл, налетела туча красных стрекоз, но небу разбросало перистые облака. Лишь на один день осень возвестила о своём приходе, и вернулась палящая, как сегодня, тяжкая послеполуденная жара.

В окошко между нижними ветвями сосны Кёко засмотрелась на остров Хацусиму. Остров в форме правильной черепичной крыши был виден из любого уголка Атами. И форма, и название постоянно были перед глазами, поэтому и впечатление производили весьма заурядное. Но Кёко не думала о впечатлении. Это место она обнаружила, впервые приехав в этот дом, впервые выйдя в сад.

От усталости после поездки в машине и жары у неё слегка кружилась голова, и она вдруг погрузилась в фантазии, рисуя в воображении, что могло бы случиться на этом острове. Частично затянутый кучевыми, окрашенными в абрикосовый цвет облаками, он был бесконечно прекрасен и замечательно смотрелся в открытом море.

— Хочу попасть на этот остров, — вырвалось у Кёко.

— Вплавь не получится. Тут километра четыре, — бросил Сюнкити, который, опершись на ограду, тоже смотрел в открытое море.

*

Кёко, не обращая внимания на слепящие лучи солнца, смотрела вдаль. Вдруг вспомнилось, как Сэйитиро когда-то сказал ей: «Ты не можешь жить в настоящем».

Морской ветер ударил в лицо, рассыпал выбившиеся пряди. Сейчас ей трудно было осознать свои эмоции, но, пробуждённые словами Сэйитиро, они как-то были связаны с этим островом.

Мерцающее бликами море до самого острова наполнял солёный ветер. Этот клочок суши казался таким близким, что возникал соблазн протянуть руку и схватить его. Но Кёко сейчас не могла сжать в руке даже веточку, даже травинку оттуда. Остров не существовал в настоящем. Он принадлежал будущему или прошлому.

Неясные детали сливались в едином серо-голубом цвете, остров манил, как память, как надежда. Он казался и приятным воспоминанием, и призраком сокрытой в будущем тревоги. Сила, которая сейчас связывала его с компанией Кёко, напоминала музыку: она, словно порывы солёного ветра, насыщала пространство, превращала само расстояние в цепь эмоций, которые текли, искрясь и переливаясь. Кёко чудилось, что на сверкающем крыле этой музыки можно мигом переместиться на остров, как прошлого, так и будущего.

Что же будет, если отправиться туда? Кёко полагала, что привыкла бы жить там, будь она другой, не такой, как в своём доме в Токио, где воспринимала всё объективно, а откровенно опьянённой страстью. Ей представлялось, что вместо вечного хаоса в её душе поселился бы мягкий, словно шёлк, порядок в чувствах.

*

Когда Сюнкити сказал: «Вплавь не добраться. Туда километра четыре», Тамико рассеянно повернулась в другую сторону. Она внезапно вспомнила идею, которую вынашивала с вечера, но ещё не озвучила гостям.

— Отдохнём и сразу отправимся на Хацусиму, — произнесла она невпопад. — В доме есть лодка, лодочник как раз её приготовил и ждёт.

Все переглянулись с безграничным терпением к постоянным выходкам Тамико, но та совершенно не поняла, почему на неё уставились.

— Добро пожаловать. — Осаму только сейчас поздоровался с Кёко. Так всегда его приветствовала она, поэтому было занятно, что сегодня они поменялись местами.

— A-а, это ты? Совсем по-другому выглядишь. Разделся — и сразу как бронзовая статуя.

Кёко произнесла это без подготовки. Ведь то были замеченные ею красота и гармония, а ещё и обычный интерес хозяйки к собирающейся в её доме молодёжи.

На самом деле тело Осаму, чуть прикрытое набухающими мускулами, было худым, но поражало красотой. Оно выглядело отполированным жарким летним солнцем. Это сказывались его усилия.

*

Солёный ветер вернул живость ощущениям, Кёко постоянно слышала нечто вроде музыки. Даже в доме, кое-как поддерживая разговор, она прислушивалась к звукам с залитых солнцем мест. Всё полнилось звуками до краёв. Рёв волн, стрёкот цикад, полёт пчелы, шелест ветвей, сирена автобуса между Идзусан и Атами, плотная несовместимость смеси морского и горного воздуха… Всё это гармонично рождало запертую внутри монотонную музыку летнего дня. Если не обращать внимания, то ничего и не услышишь, но прислушаешься — и поймёшь, что музыка там точно есть. Но она — внутри: дошло до того, что Кёко чувствовала себя переполненной звучанием.

— Так, поехали! — поторопила Тамико.

Сюнкити мужественно взвалил на плечи свёрнутые пляжные полотенца, в руках он нёс американские очки для плавания, которые нашлись в доме Тамико, и гарпун, похожий на ружьё. Коротко, в стиле того, как выглядел, бросил:

— Ну, поехали.

*

Они друг за другом спустились к морю по вытесанной в обрыве извилистой частной дороге. В маленьком заливе между скал стояла десятиместная моторная лодка, двое слуг попыхивали сигаретами. Всех удивил небрежный дружеский тон, каким обслуга говорила с Тамико — дочерью хозяина. Помогая Тамико сесть в лодку, молодой лодочник погладил её по заду. Та весело взвизгнула.

Кёко изумилась поведению Тамико. Лодочник знал о распущенности хозяйской дочери и выказывал непринуждённость, вызванную скорее презрением. Тамико же воспринимала это с удовольствием.

В глазах обслуги Кёко наверняка была девушкой из бара. И хотя она обычно радовалась, когда её принимали за девушку из дансинга или официантку, сейчас встала в позу. Без предубеждений, ценившая равенство, Кёко не обладала врождённым даром пренебрегать мнением других.

Когда высокий вал, обрушившись на скалу, отступал, возникал звук вроде раскатов грома — это волны перекатывали камни на дне. Звуки пугали женщин, но лодочники, упёршись шестом в скалу, удерживали лодку, чтобы её не увлекло волной, и удачно рассчитали время выхода. Подошла и разбилась ещё одна большая волна, и, когда она, опадая, стала отступать, лодка прыгнула на гребень. Нос высоко вздыбился и освободился от силы, которая до сих пор препятствовала движению, доверился ещё большей силе и радостно скользнул на открытую воду.

Сюнкити держался рукой за борт и думал, что свобода лодки, которая избавилась от терзавшей её силы и теперь двигалась вперёд, схожа с тем, что он сам испытал во время одного боксёрского матча. Тогда мощь, которую он считал своей собственностью, исчезла и он ощутил ещё большую свободу.

Он с силой сжал кулак и уставился на него. В нём таился непобедимый удар. Однако этот удар, как прыгучий зелёный кузнечик, пойманный в кулак ребёнком, скрывался не здесь. Его со всех сторон сжимала извне сила обтекающего кулак воздуха: она, как кровавого цвета ледяные узоры, собиралась в момент атаки. Когда он наносил правильный удар, то, наоборот, не чувствовал в нём своей силы.

— Ну что, встречался с какой-нибудь занятной девчушкой? — спросила Кёко.

Сюнкити попытался вспомнить. И не смог. Он проходил сквозь женщин, как волшебник сквозь стену. Ни штукатурка, ни известковый раствор не оставляли на нём никаких следов.

— Пять дней назад распрощался. Такая надоеда! Ещё и стихи пишет. Познакомились на берегу Тамагавы. Некоторое время встречались. Подарила мне странный стих, посвящённый боксёру.

Тамико и Осаму заинтересовались тем, что Сюнкити кто-то посвятил стихотворение.

— Что за стих? Прочти!

— Да кто запоминает такую ерунду?

Тогда Тамико продекламировала стихотворение, которое ей когда-то посвятил мальчик — первая любовь. Всех изумила редкая для неё долгая память и жуткая приторность текста.

Кёко выспрашивала у Сюнкити мельчайшие подробности его любовного романа, но он, как всегда, отвечал грубо, без деталей. Однако смутно ощущалось, что пресытился Сюнкити не столько самой девушкой, сколько её нервным отношением к половой близости.

— Да поэты все такие, — презрительно сказала Тамико.

Опираясь на это презрение, она пришла к возвышенному пониманию ситуации. Она чувствовала, что её простое непостоянство и непостоянство так похожего на неё Сюнкити куда поэтичнее. Более того, их отношения бесследно растаяли весенней ночью в Хаконэ.

*

Лодка быстро приближалась к острову. Из складок нависших над морем облаков просачивался слабый розовый свет. Солнце пекло, но ветер позволял забыть о жаре. Кёко, в отличие от остальных, боялась обгореть, поэтому набросила на купальник полотенце, которое, подобно плащу, закрыло обнажённую кожу. Она была в солнцезащитных очках и большой соломенной шляпе. В тени от полей шляпы её губы выглядели очень соблазнительно. Кёко доставляло удовольствие, что её белоснежное, слишком худое тело защищено от палящих лучей — не потея, оно спокойно замерло с ледяным презрением к солнцу. А ещё ей нравилось непривычное покачивание лодки.

Осаму, облокотившись о борт, опустил руку в волны, и она сразу онемела от холода струящейся воды, сам же он отдался на волю отдалённых чувств. Запястье выглядело как обшлаг срезанной морем перчатки.

Осаму мастерски умел убивать время, и его совсем не волновало, с какой скоростью движется лодка. Он посмотрел на солнце. На него наплыло облачко, вмиг рассеялось, и хлынул ослепительный свет.

«Это моя роль, — подумал он. — Когда-нибудь она так же придёт ко мне. Другой роли нет, великой роли, которая была бы по мне, которая сверкала бы всеми красками с первого акта до финала».

Однако пока роли свалиться сюда было неоткуда. Тогда он подумал о женщинах. Осаму больно ранили слова Тамико, и он вспомнил Хироко: они отдалились друг от друга, но ему казалось, её ласки могли бы подтвердить наличие набухших на теле мускулов. Хироко играла для него роль зеркала.

Но тут в ушах внезапно прозвучал её беспощадный выкрик: «Слабак, дохляк!»

— Хватит. Теперь буду общаться только с той женщиной, встреча с которой ждёт впереди.

Может, на острове есть такая и ждёт его? Он вглядывался в остров, постепенно обретавший тончайшие цветовые оттенки. Не исключено, что женщина ждёт его. Обаяния, привлекающего взгляды, у Осаму было вдоволь.

Однако он предчувствовал и понимал, что никакая женщина не станет прилагать усилия, чтобы угадать его истинные желания. В его руках женщина сломается, захлебнувшись собственным восторгом. В такой момент, как они и договорились, она непременно горстью песка просыплется сквозь его пальцы.

— Остров — это выход, — заявил Сюнкити. Он один стоял на носу лодки и, как капитан, вглядывался в приближающуюся землю.

— Банда карабинеров…[23] Да, им бы сбежать куда-нибудь на остров.

На это ребяческое заявление никто не ответил. Сюнкити было всё равно. Он стоял, скрестив руки, ветер бил ему в грудь, лодку качало, казалось, он теряет равновесие, но не хладнокровие. Он точно знал, что устоит, и не упустил случай проверить собственную уверенность.

Сюнкити, исходя из принципа «не размышлять», тренировался, чтобы стать человеком, полностью лишённым воображения: это был единственный способ избавиться от страха. Впереди лежал остров. Детали ещё не проступили, в глаза бросались природные цвета, смешанные с красками человеческого жилья, но они пока принадлежали воображению. Потому и остров пока не стал для него своим. Приключения, драки, скоротечная страсть — всё, что может случиться с ним там, — пока не его. Сейчас ему принадлежит только налитый солнцем солёный ветер, который бил, усиливая загар, в мужественное лицо.

Кёко через солнцезащитные очки тоже вглядывалась в подступающий остров. Стёкла насыщенного зелёного цвета слегка его приукрашивали.

Мужчина, приехавший сюда на рыбалку, мужчина, тайком прибывший на моторной лодке насладиться одиночеством: кто-нибудь такой последует за Кёко, и она сама, быть может, станет его гостьей на обратном пути. Кёко позволила себе немного помечтать. Вскоре сердце пронзило воспоминание о Сэйитиро. И приятные разговоры с таким мужчиной, и снасть для ловли рыбы, и брюки в гусиную лапку, и морская трубка… всё тени теней. «Спокойная жизнь» фальшивок, грубых подделок ей не по душе — уверенная в этом, она будто очнулась. Всё подражало тому, что любили её отец и мать.

Но на острове наверняка всё иначе, там должна царить разруха и отсутствовать порядок. Там должна стоять тишина после зверских убийств и ограблений, на выжженной земле должны готовиться к выжившей любви. Вот от чего она не отказалась бы. В мёртвой рыбацкой деревне на порванных сетях, рядом с цветами чертополоха, пробившимися сквозь горелый хлам, Кёко, скорее всего, в страхе будет делать то, что обычно делает человек.

*

Остров надвигался. Взгляд сразу отметил кафе рядом с пристанью и ярко-красные крыши бунгало. Красные прямоугольники выступали из зелени на склонах, обретали постепенно смысл и форму. Миг узнавания крыши походил на другой — когда спросонья, оглядывая в полумраке комнату, видишь, как у вещей, наполненных загадочным цветом, светом и формой, постепенно проступают контуры. И они становятся обыденными, повседневными: знакомый кувшин, стеклянная посуда в шкафу, груз, подвешенный к свитку.

Показался большой иероглиф, обозначавший «лёд» и начертанный красным на флаге с волнистым узором. Виднелась размалёванная красками башня — там встречали туристов. Указатели направляли к состоявшей из бунгало деревне. Около пристани мужчины размахивали яркими рубашками, женщина в жёлтом купальнике опасливо пересекала волнолом. Вскоре уже можно было разглядеть лица, даже открытый в смехе рот.

Взгляд на открывавшийся обзору остров полностью уничтожил то удовольствие, которое пассажирам лодки доставляло воображение.


Глава четвёртая


В начале осени известие о помолвке Сэйитиро, конечно же, опередило саму помолвку. Его слава среди молодых сотрудников слегка поблекла, ведь до сих пор считалось, что он не из тех, кто стремится к «буржуазной женитьбе по расчёту».

Будь это обычная компания, группа, которая столь прогрессивно критиковала, скорей всего, принадлежала бы к радикальной части профсоюза. В «Ямакава-буссан» профсоюза не было. Главная причина заключалась в том, что даже из-за однодневной забастовки жизнь в торговых компаниях замирала, и там профсоюзного движения боялись, как цианистого калия. В любом обществе есть реформаторы, естественно, однажды и в «Ямакава-буссан» появился служащий, потянувшийся к этому яду. В тот же день сверху спустили приказ, и его немедленно отправили в командировку в медвежий угол на Хоккайдо, где зимой наметает снега по самую крышу.

Саэки, с его неправильной точкой зрения, принял сторону Сэйитиро. Речи в защиту помолвки сослуживца с дочерью вице-президента вызвали у большинства невольный смех: если уж сам Саэки занял такую позицию, то всё как-нибудь образуется.

Вице-президент Курасаки был способным человеком. Предприниматель-нувориш, он презирал браки по политическим соображениям и хотел выбрать для любимой дочери жениха с нужными талантами и достойным характером. Некогда он уверовал в быстрый расцвет капитализма под лозунгом «Бизнес — это человек». И в своём «взгляде на человека» никогда не ошибался.

Таким образом, вице-президент «увидел» Сэйитиро. Крах финансовых групп и война в Корее словно специально предназначались для того, чтобы обогатить Курасаки. Не случись чего-то одного, его сегодняшнего богатства не было бы. Мужчине, который при таком повороте судьбы сумел ухватить счастье за хвост, хочется считать себя удачливым, поэтому вице-президент поклонялся только решительности и судьбе.

Когда распустили финансовую клику «Ямакава-буссан», компания «Ямакава-буссан», которая перед войной широко занималась торговлей, была разбита буквально на крупинки, раздроблена на двести с десятком маленьких контор. Начальник производственного отдела Курасаки возглавил фирму по торговле металлами, хотя, кроме железного лома, торговать было нечем, а люди в шутку именовали его, как и он сам себя, «дед-старьёвщик».

В столь неприятной ситуации праздником, который следовало бы отмечать, неожиданно щедрым, поднесённым на блюде угощением стала Корейская война. Фирма Курасаки внезапно расширилась, и центральная акционерная компания внешней торговли металлами, которая начинала с капиталом в сто девяносто пять тысяч иен, наращивала доходы и кадры — число служащих в два-три десятка увеличилось во много раз. Отделённые прежде от компании «Ямакава-буссан» бесчисленные фирмы в большинстве своём выбыли из строя и после получения жалкой денежной помощи соперничали, чтобы попасть под протекцию фирмы Курасаки.

Однако осторожный Курасаки жил, не нарушая доверия, без обманов. Можно, конечно, говорить, что он наживался, но лишь благодаря огромным бонусам, быстро подскочившим в цене акциям и их курсу.

Добившись значительных успехов, Курасаки не забыл свою мечту — создать объединённую торговую компанию, которая раскинула бы крылья по всему миру. Более того, торговую империю со своим гербом, с королевской семьёй, дворцовым этикетом. В молодости Курасаки какое-то время служил в индийском филиале в Калькутте. Однажды их посетили супруги Ямакава — представители главной ветви рода, и он имел честь сопровождать их за покупками. Супруги тогда купили рубины.

Тогдашних хозяев финансовой группы, естественно, следовало поставить в один ряд с его императорским величеством. Они воплощали собой богатство, влияние, благородство, изящество. Не боясь показаться скупыми, становились таковыми, легко употребляли грубые выражения, почерпнутые в местах, где можно было не заботиться о пристойном поведении. Курасаки тогда это казалось верхом элегантности, но до сегодняшнего дня он всячески остерегался прослыть снобом. Снобизм стал его тайной мечтой, средоточием абстрактных идеалов в управлении компанией. Решительность и судьба, которым он поклонялся, просто обязаны были привести его к исполнению этой мечты.

В экономике Японии всегда соблюдались неизменные, можно сказать, своеобразные правила. Благоприятную ситуацию использовали умело и полностью, а с наступлением депрессии истерично призывали к развитию внешней торговли. Судьба компании Курасаки мало зависела от оживления спроса. Накануне объединения с «Ямакава-буссан», когда речь шла о возрождении фирмы, выгодная позиция зависела от того, насколько высоко она поднялась. И опять-таки компания, улучив наилучший момент, притягивала подходящий случай.

Законы о централизации и исключении давно утратили суть, антимонопольный закон в чём-то уподоблялся им. Курасаки знал, что именно грядущая депрессия станет для монопольного капитала выходом корабля в открытое море. В условиях расцвета специального спроса он всячески увеличивал прибыль, безразличный к компании, в которой просто пересиживал это время, и с нетерпением ждал, когда её захлестнёт мрачный прилив депрессии.

Депрессия! Депрессия! Война скоро закончится, и когда смолкнут последние ружейные залпы на изрытых пушечными снарядами лысых горах Кореи, тогда-то, прорвав плотину, депрессия затопит всё. Правительство ещё рисовало радужные перспективы, но «человек торговли» безошибочно шевелил усами, как муравей, который предчувствует потоп. Когда грянет депрессия, следует, не дожидаясь девятого вала, осуществить слияние и возвратить монополии. Ведь в тяжёлые времена для развития внешней торговли опять понадобится объединённая компания. Капитал поменьше ради безопасности объединяется с крупным капиталом и остро нуждается в собственных мелких и средних предприятиях. Наступает «наше время».

Первое слияние уже закончилось. В результате головная фирма Курасаки, ведавшая внешней торговлей металлами, присоединила к себе три компании. Среди оставшихся, кроме «Осио-боэки» и «Тихоокеанской торговли», не было соперников, которых следовало опасаться. Курасаки посетил старого хозяина финансовой группы «Ямакава» — тот уже давно лечился от туберкулёза в Каруидзаве.

Ямакава Кидзаэмон сильно ослаб. Его жена, напротив, лучилась здоровьем в избытке и отправилась в Америку, где в деревне богачей Патчоге, практически в пригороде Нью-Йорка, жил её старший брат. С вечеринки в саду его дома она прислала больному мужу фотографию. Мадам Ямакава, судя по её виду, не утратила высокомерия и равнодушия к окружающим. Среди разномастных гостей на фотографии её прекрасной формы нос и пронзительный взгляд выглядели в высшей степени аристократично.

Сначала супруги Ямакава потеряли единственного ребёнка, потом им пришлось скрываться в послевоенный период уничтожения финансовых групп. Они хотели перерезать себе вены и не взяли приёмного ребёнка. Сам Кидзаэмон был вторым сыном. Вообще, семью Ямакава из поколения в поколение преследовал злой рок: старшие сыновья умирали молодыми. И наследник супругов Ямакава умер в конце войны в недостроенной щели, вырытой в саду их дачи в Хаяме. Кто-то толкнул его сзади в яму, он ударился головой о фундамент и умер. Преступника тщательно искали, но так и не нашли.

Ямакава Кидзаэмон часто ездил за границу, при этом не верил в современную медицину, а верил сомнительным массажистам, практиковавшим акупунктуру. Курасаки знал, что по этому поводу давать советы бесполезно, поэтому ничего не сказал, но подумал, что в слабости прежнего хозяина виновата не только вялотекущая пневмония.

Купленные и припрятанные драгоценные камни, цивильные листы, тайно подаренные компаниями, которым он покровительствовал, множество ценных акций — благодаря этому Кидзаэмон привольно жил на старой величественной даче. От дома в тюдоровском стиле газон спускался по склону к ручейку, заросшему по кромке берега ирисами. Кидзаэмон рассказал Курасаки, что недавно его навестил премьер-министр Ёсида, приезжавший в эти края на выходные, и поведал истории лондонских времён. Рассказывая, он часто называл Курасаки по имени, по-родственному. Эта старомодная манера глубоко тронула Курасаки. Мир есть мир, в конце концов, то, что прежний хозяин обращается к нему без церемоний, не должно было его волновать.

Сам Курасаки, соблюдая правила посещения больного, разговоров о работе не заводил. Кидзаэмон, казалось, тоже хотел бы избежать их. Его крупное благородное лицо потемнело, плотно сжатый рот скривился и временами открывался, словно в улыбке, от внезапного приступа кашля. Этот человек, который в домашнем кимоно из дорогой ткани юки полулежал на кушетке, из-за натянутого по грудь ярко-зелёного шотландского пледа выглядел ещё слабее. Его жизнь была лишь выставленной напоказ тенью прежнего богатства и напоминала отражение воды, что дрожала в стрехе старого, претендующего на бессмертие дома.

«Человек, родившийся богатым, достоин жалости, — размышлял Курасаки в поезде на обратном пути. — Ему в чём-то не повезло. Унаследованное богатство передаётся, как наследственный вирус».

Эти мысли принесли ему душевное спокойствие, фигура старого хозяина постепенно стала в его глазах маленькой и жалкой. Однако такая оценка была ошибочна. Впоследствии, когда Курасаки это заметил, он пожалел о своей недальновидности.

Встреча со старым Кидзаэмоном придала ему уверенности в планах слияния фирм. В июне тысяча девятьсот пятьдесят третьего года война в Корее закончилась, но благодаря грамотному распределению бюджета правительством сохранялись благоприятные условия для инвестиций. В августе со второй попытки приняли антимонопольный закон, картели, признанные убыточными и бесперспективными, утратили значимость. Наступил удобный момент для слияния. Компания «Осио-боэки» ещё оставалась сильным конкурентом, но у «Тихоокеанской торговли» дела ухудшились. Курасаки полагал, что недостаточно просто не обращать на них внимания. В это время Ямакава Кидзаэмон вызвал в Каруидзаву своего человека Муромати Дзюдзо, президента «Банка Ямакава», и приказал ему для реорганизации «Тихоокеанской торговли» потребовать, чтобы главой назначили Нагао Мицуру.

Нагао Мицуру среди восстановленных на работе бизнесменов был одним из самых выдающихся, плоть от плоти старой финансовой группы «Ямакава». Нагао нравились перестройки в любом деле, поэтому он охотно согласился занять пост президента. Узнав об этом, Курасаки был сильно раздосадован и целый день молчал. Не важно, что будет с «Тихоокеанской торговлей» с появлением столь крупной фигуры. Но понятно, что в случае слияния Нагао может возглавить «Ямакава-буссан».

В конце концов после всяческих передряг в феврале тысяча девятьсот пятьдесят четвёртого года слияние состоялось. Воскресла «Ямакава-буссан», которой, как немногим из ранее ликвидированных компаний, оставили её название.

Нагао стал президентом, Курасаки и Минами, президент «Осио-боэки», — вице-президентами.

Однако Курасаки, отбросив названия, ухватил суть. Соотношение объединённых акций выглядело так: самой прибыльной была «Централизованная внешняя торговля металлом», соотношение с «Оси-боэки» составляло один к полутора, с «Тихоокеанской торговлей» — один к одному, с «Внешней торговлей XX века», где дела шли из рук вон плохо, один к пяти. Благодаря этому акции, принадлежавшие Курасаки, выросли более чем в три раза. Все без исключения служащие вошли в состав обновлённой фирмы, среди них оказался и Сэйитиро. Курасаки из своего чистого, без единой пылинки, кабинета вице-президента наблюдал толчею на Маруноути и ждал: или истечёт срок полномочий нынешнего президента, или его хватит удар.

*

Курасаки Фудзико была стройной, элегантной и отчасти циничной девушкой. Она водила дружбу с разными мужчинами, но без колебаний собиралась предоставить своё холодно защищаемое целомудрие жениху, который пользуется доверием отца. По крайней мере, после знакомства она сочла Сэйитиро приятным внешне, однако тут же решила, что ему-то «нравятся фальшивки». Как и подобает дочери Курасаки Гэндзо, она больше, чем любви, жаждала быть полезной. В Сэйитиро её привлекло и то, что он не пускает пыль в глаза своей «чистой любовью». Это была первая ошибка. Она приняла его за честолюбца.

*

Что касается Сэйитиро, то он подчеркнул всё, что вполне типично для молодого человека. Навёл лоск на обычно напряжённые черты своей приметной внешности, выставил напоказ юношескую опрометчивость и неразборчивость, вплоть до подробностей, которые скрывал на службе. Он хотел подчеркнуть, что единственный избежал преждевременного социального старения, которому подвержена нынешняя молодёжь. Когда он впервые встретился с Фудзико, то подумал, что её не проведёшь, но разглядел, что шипы, которые, как она считала, спрятаны глубоко внутри, были всего лишь оградой, охранявшей этот плод девственности.

Кёко во всех смыслах стала для Сэйитиро критерием, по которому он оценивал Фудзико. Кёко ещё сохранила некоторые предубеждения, придавала значение позабытым смекалке и остроумию в общении, и с этой точки зрения Фудзико была порождением Кёко. Сэйитиро специально изображал перед Фудзико простого славного малого, которому недостаёт тонкости и находчивости. Но зацепило её что-то тёмное, мелькавшее порой в глубине его глаз, выглядевших такими ясными и чистыми.

Его оригинальность, вводившую в заблуждение мужчин, женщина распознала с первого взгляда. Но это умение проникать в суть не всегда могло помочь: ведь Сэйитиро ошибочно признали честолюбивым.

Честолюбец! Сэйитиро не считал, что это определение ему подходит, не было опять-таки и роли, о которой он прежде мечтал бы.

Фудзико, в отличие от того, что увидел в Сэйитиро отец, привлекал его прагматизм. «Он смотрит на меня как на машину, которая везёт две желанные для мужчины вещи — деньги и удовлетворение полового влечения. Мне нравится его расчётливость», — думала романтичная Фудзико. Ей надоели слонявшиеся повсюду банальные, нарочито коварные молодые люди, поэтому понравился лицемер, казавшийся немного старомодным.

Фудзико была красива. Большие глаза на круглом личике, миленький нос, довольно большой, изящный рот, ровные зубы — всё это было дано ей от природы. Женщины подбирают облик в соответствии со своим мировоззрением, и образ мыслей Фудзико очень шёл аккуратным чертам её лица.

Начальник отдела оборудования Саката с женой взяли на себя роль сватов и хлопоты с днём преподнесения подарков по случаю помолвки. К счастью, «благоприятный день» пришёлся на воскресенье, так что супруги Саката посетили дом Сэйитиро. Того здорово смутило, что начальник с женой приехали в его не такой уж маленький, но несколько обветшалый дом.

Гостей встретили мать и младшая сестра Сэйитиро. Мать, хотя была не из родовитой семьи, придавала большое значение правилам и сказала, что приготовила в качестве подарка только деньги — доход от сдаваемых внаём трёх зданий, единственного наследства, доставшегося от отца. Эти скоплённые понемногу деньги она и выложила. Сэйитиро заявил, что перед таким богачом, как Курасаки, красоваться нечего, но его никто не стал слушать.

Супруги Саката в первую очередь нанесли визит Сугимото, приняли подарочные деньги и опись, завернули всё в красный с белым шёлковый платок и отправились в дом Курасаки. Взяв ответные подарки, они вернулись к Сугимото, а потом, уже вместе с Сэйитиро, обратно к Курасаки — так было принято выражать благодарность и обмениваться подарками. Для соблюдения традиций супруги легко трижды проделали непростой путь туда и обратно.

Что до Сэйитиро, он был из тех, кто любит обычаи. Для него забавная бессмысленность традиций была сродни пародии на бессмысленность всей жизни общества. Она выявляла глупость тех дел, что мы, вкладывая все силы, обычно совершаем. Человек, который не считает глупостью часы-табель в своей компании, не станет называть чушью трижды повторенное перед помолвкой хождение из дома жениха в дом невесты с подарками.

В конце церемонии вручения подарков, когда Сэйитиро вместе с супругами Саката переступил порог резиденции Курасаки, в усадьбе в сумерках ранней осени уже повсюду зажгли свет. Тревожащая яркость у ворот, в прихожей, на окнах вызвала у Сэйитиро странные ощущения. В резиденции, затаившейся в середине квартала, это выглядело кричаще и ненормально, словно в доме случилось что-то неприятное.

Так что же произошло? «Я помолвлен» — эти пустые слова будто отскакивали от ярких светильников на окнах. В далёкой ночи они призывали столь любимую им «гибель». Не ко времени прокричал петух. Позже Сэйитиро узнал от Фудзико, что после того, как старший сын бывшего графа, их соседа, ослеп от запущенной глаукомы, соседи занялись птицеводством.

*

Фудзико в традиционном наряде невесты встречала их в прихожей. С холодной улыбкой она безупречно приветствовала гостей, но, если присмотреться, становилось заметным лёгкое смущение. Сэйитиро тоже нуждался в поддержке. Он споткнулся, когда стаскивал обувь. Фудзико поймала его за пиджак на спине. Всё прошло гладко и для Сэйитиро стало лишь действием, которое уменьшило значимость события.

Шагая по длинной террасе, он вспомнил, о чём судачили в компании. «Приятно заполучить дочь вице-президента. Но на деле это значит войти в их семью, даже взять фамилию. Уважающий себя мужчина откажется от такого предложения. Он, видно, не понимает, что это, наоборот, подняло бы его авторитет в компании». «Как же не понимает! Такому простому парню…»

Сэйитиро усмехнулся. Ничто не льстило его самолюбию больше, чем мнение о нём как о простом парне. Размышляя над этими слухами, он чувствовал, что его мысли всегда жили на вершине высокой тёмной железной башни. Если смотреть оттуда, город с невероятным количеством света явно близок к «гибели». Он осознаёт грядущий конец света. Тогда в чём смысл его женитьбы на дочери вице-президента? «Вот и начинается моя повседневная жизнь без волнений, моя бессмысленная реальная жизнь».

Вместе с будущей невестой он поднял заздравную чашу. Блюда и огранённое стекло ослепительно сияли. Сверкали золотые и серебряные нити на кимоно Фудзико. Все радовались. Всё было чудовищно.

— Ты когда-нибудь считал себя никчёмным человеком? — неожиданно спросил Курасаки Гэндзо.

Важные шишки любят застать врасплох каким-нибудь вопросом. Жена почтительно попыталась его остановить:

В такой радостный момент — и такие вещи…

Курасаки же не щадил:

Ну что? Тебе приходилось так думать?

Фудзико сидела рядом, и Сэйитиро чувствовал, что она с интересом ждёт его ответа. Он сразу понял, что в её груди, выступающей над яркой лентой, поддерживающей пояс, засело лишь расчётливое любопытство. Благодаря отцу теперь можно проверить находчивость будущего мужа.

Сэйитиро же ответил «ясно и откровенно». Для него это, по сути, был экзамен на получение работы.

— Нет, не приходилось.

— Правда?

— Правда.

— Ну, в таком случае ты смелее меня.

Важные шишки прекрасно умеют вести себя так, чтобы специально уязвить, практически мучить собеседника.

— Сильный, слабый — дело не в этом. Сугимото ведь говорит, что так не думал, — поддержал разговор Саката. — В этом он весь. У меня создалось такое же, как у вас, впечатление. Разве нынешние молодые одарённые люди не все такие? В том плане, что и таланты у них другие, не те, что ценились прежде.

Экзамен был сорван. Хотя во взгляде Курасаки и мелькало желание, даже каприз приоткрыть, что там у будущего зятя в душе.

Фудзико молчала. Это было хорошо. Она не понимала, что Сэйитиро умышленно экономил свою находчивость. Ответы казались ему вымученными, пустыми.

Курасаки вдруг произнёс громко и оживлённо:

— Так-то оно так. Никогда не считать себя никчёмным человеком — это тайна жизни. Я вот, попав в беду, задумывался над этим, но никому не говорил.

— Сугимото тоже не откроет тайну, — поручился Саката. Все, оценив шутку, заулыбались.

*

Фудзико надеялась, что в такой счастливый момент в Сэйитиро взыграют амбиции. Но он не оправдал её надежд. После еды мать Фудзико озабоченно сказала:

— Вы ещё не видели наш сад. Уже вечер, но Фудзико вам покажет.

— Это можно, — важно выразил согласие Саката.

Мадам Курасаки вовсе не претендовала на то, чтобы её старания выглядели двусмысленно, поэтому сильно смутилась и зарделась, как школьница.

— Я, как переем, сразу становлюсь такой. Очень красная, да? — обратилась она за поддержкой к дочери. Фудзико терпеть не могла тот трепетный способ иносказания, с которым воспитанные в старомодной традиции люди говорили о сексе. Поэтому сухо ответила:

— Нет, мама, ты совсем не красная.

Наконец обручённая пара вышла в сад на прогулку. В прозрачном воздухе повисла прохладная осенняя звёздная ночь. Они пересекли газон, пёстрый от усеявших его капелек света, и поднялись в павильон на вершине горы Цукиямы. Удивительно, но в полностью японском по стилю павильоне во внутренней перегородке было спрятано радио и проводка для электрического радиатора: на нём можно было даже подогреть еду. Фудзико сразу включила радио, громко зазвучал джаз в стиле диксиленд. Отсюда была видна вся резиденция Курасаки. Гостиная, где проходило торжество, в поле зрения не попадала, но во всех подробностях представал коридор, по которому с тарелками сновала прислуга.

По газону в беспорядке, словно клочки облаков, рассыпались пятна электрического света.

— Этот дом отец купил благодаря войне в Корее. А радио и радиатор в павильоне установила я. И пол, чтобы там танцевать, переделала тоже я, — гордо сообщила Фудзико.

— Вот бы такую войну, чтоб и мне повезло, — заметил Сэйитиро.

Он сказал это, имея в виду близившийся конец света, его окончательную гибель. Однако Фудзико разглядела в его словах честолюбивый порыв. Обрадовалась: «Он уверен в будущем». В своём окружении она пока не встречала молодых людей, настолько уверенных в будущем. Ту уклончивую позицию, которую он изобразил за ужином, теперь можно ему и простить. Фудзико пришла в хорошее расположение духа.

Сэйитиро прекрасно знал, что в такой момент следует поцеловаться, так что он приблизился и поцеловал невесту. Оба сразу поняли, что для партнёра это не первый в жизни поцелуй, тем не менее он их не разочаровал. Фудзико почувствовала в нём сдержанность и зрелость.

В самый разгар обмена поцелуями вдалеке опять не ко времени прокричал петух — словно красной трещиной разорвало ночь. Следом проснулись другие, и ещё какое-то время один за другим раздавались надменно печальные крики. Тогда-то Сэйитиро и услышал от Фудзико грустную историю их хозяина.

*

Театральная труппа, в которой играл Осаму, решила поставить в последней декаде ноября новую пьесу, драматургу Мидзусиме Мориити весной этого года заказали сценарий. Работа над пьесой шла быстро и в середине сентября завершилась. Следуя странной, типично японской практике, её до постановки опубликовали в художественном журнале, который вышел в первой декаде октября. Пьеса представляла собой трагедию в пяти актах, Мидзусима был приверженцем классицизма, поэтому, опираясь на правила его французского направления, построил действие так, что некое событие происходит в течение суток в одном и том же месте. В пьесе было восемь действующих лиц — и никаких статистов.

Осаму не любил Мидзусиму за то, что тот всегда писал пьесы с небольшим числом действующих лиц. В пьесах Асамы Таро, напротив, на сцену всегда выходило человек тридцать, а то и пятьдесят: автор гордился тем, что внимателен к талантам в труппе, каждый персонаж, даже самый незначительный, у него носил имя. Мидзусима Мориити поступал иначе. Все созданные им личности были порождением ума, он не принимал во внимание реальных актёров.

Молодая часть группы, поскорее купив журнал, прочитала пьесу, и пошли кулуарные разговоры о возможном распределении ролей. Пьеса называлась «Осень». Не очень-то цепляющее название, и руководство пыталось по этому поводу что-то сказать, но Мидзусима менять его отказался. Этот сорокадвухлетний ветеран любовных психологических драм, по-немецки утяжелив стиль француза Жоржа де Порто-Риша.[24] ни на миг не забывал, что он талантлив. В нём не было ничего живого, хотя он отличался необычайной элегантностью — одних галстуков завёл несколько сотен.

Мидзусима писал длинные монологи. Поэтому, если получить роль одного из восьми персонажей, по количеству слов она будет вполне соотносима с ролью главного героя в пьесе другого автора. В обществе это с усмешкой называли «ролью в стиле Мидзусимы». Когда неопытные актёры всерьёз брались в темпе произнести длинный монолог, дыхание у них сбивалось и прерывалось. Однажды в труппе даже вышла неприятность: у актёра во время репетиции случилось кислородное голодание.

В драме «Осень» описывалась семья Кацуто, живущая в старом, забытом богом доме на крутом обрыве у моря. Семья поистине сложная. У главы семьи с нынешней, третьей женой детей нет, двое детей — от первой и второй жён соответственно. Единокровные старший брат и младшая сестра на удивление дружны. В доме позволено жить ещё одной семье: подозревают, что красивая девушка из этой семьи — дочь хозяина дома. Тревожное влечение, возникающее между братом и этой красивой девушкой. Ревность и интриги младшей сестры. В конце концов осенью в бурю любовники — старший брат и красивая девушка — вместе кончают жизнь самоубийством.

Роль брата действительно хороша — стройный красивый юноша двадцати двух или двадцати трёх лет. Средоточие пьесы — почти до самого конца вне водоворота трагедии, а на деле управляющая всеми событиями жена главы дома — без сомнения, роль для Тоды Орико. И роль главы дома, и роли супругов, проживающих в том же доме, естественно, должны играть опытные актёры. Теперь три роли для молодых: насчёт того, кому дадут роль старшего брата, мнения разошлись, предположений не возникало. Возможный кандидат — Судо с его амплуа первого любовника, который в труппе целых семь лет. Но Судо второй сезон играет похожую роль в другой пьесе, и решили, что на этот раз вряд ли будет он. В дешёвом баре на задворках Синдзюку молодёжь из труппы постоянно возобновляла эти споры. Один сказал, что сыграть может Осаму, другой — что Осаму прямо-таки рождён для этой роли. Все согласились, поэтому Осаму вечером не спалось.

На втором этаже пансиона в Хонго-Масаготё он зажёг лампу у изголовья, раскрыл журнал с опубликованной пьесой и начал вполголоса читать роль старшего брата.

«Кюити: Какой глупый мир. Я вытягиваю ноги. Ноги касаются стены. Я вытягиваю руки. Руки касаются окна. Звёздное небо прилипло к окну, густая ночь стала штукатуркой. Всё уплотняется, окружает, теснит мою тонкую, прозрачную фигуру, собирается раздавить меня. Ах, Ёрико, скоро в этом мире исчезнут места, где люди могут соприкоснуться дыханием».

Осаму, как того, наверное, требовал Мидзусима, произнёс эту речь быстро, наблюдая в ручное зеркало за своим ртом. Красивые губы двигались уверенно, язык нежно перекатывал слова. Осаму считал, что хорошая игра состоит не в том, чтобы позволить себе выражать пылкость чувств лицом или жестами, а в том, что слова в таких местах нужно произносить, словно внутри всё кипит.

Порой через окно проникали звуки от проносившихся по улице такси. В обход склона были проложены рельсы электрички, и на них автомобили трясло, старые машины грохотали, словно трясли ящик с плотницким инструментом. Иногда даже подрагивало оконное стекло.

Светила луна. Какой-то пьянчужка горланил песни, и стук его гэта извещал о яркости луны в квартале, где прежде было тихо. Слышались далёкий грохот и гудки товарных составов, проходивших мимо станции Суйдобаси. Всё сделалось прозрачным, и Осаму остро ощутил, что, пока он пылал страстью к неопределённостям, время текло, как вода. Он и впрямь был абсолютно одинок. Даже если мечты, которые суть всего лишь ложь со сцены, осуществились, когда ты одинок, они, сбываясь, жгут душу, как приложенный к коже раскалённый утюг. Время, которое на сцене течёт, как вода, и здесь течёт так же. А в небе над старой черепичной крышей висит невидимая отсюда луна. Луна-то существует. Есть луна, есть юноша, который не может уснуть. Есть всё, что нужно. «Я — артист», — подумал Осаму.

*

На следующий день, когда Осаму отправился в репетиционный зал, на стене уже висел список распределения ролей в «Осени». Его имени там не было. Вместо него назначили новичка, пришедшего в труппу в один год с ним, далеко не такого красавца. Из-за удара по самолюбию сердце забилось, словно от радости. Проснулась неописуемая ярость. Сравнивая себя с новичком, Осаму размышлял, почему чаша весов склонилась в пользу другого, и у него рождались бесчисленные догадки и предположения. Они наполняли его уверенностью в том, что при распределении ролей в театре действуют недопустимые на этой земле несправедливость и нелепость. А потому это как итог войны: победа или поражение — что случилось, то и случилось.

Чтобы сыграть роль старшего брата, надо быть красивым, молодым, хорошо владеть голосом, понимать суть сценария, игра должна быть лёгкой, изящной. Конечно, не скажешь, что Осаму обладал всем этим. Ясно одно — «объективно» у новичка, которому поручили роль, нет ничего из перечисленного. Ему ещё никогда так грубо, как сегодня, не давали понять, что в театральном мире плюют на «объективную истину». Печально, но, пока он принадлежит к сторонникам объективности, он не сможет стать сценическим персонажем.

Теперь он, наверное, обязан протестовать. Любой скажет, что ошибку должны исправить, и события нужно вернуть на рельсы, ведущие в правильном направлении. Однако, что решено, то решено. Может, он в конце концов смирится с этим унижением. И слава, и почёт, и хвала, и унижение, и презрение… Со всем этим стоит смириться и покорно испить, как младенцу, сосущему грудь. Ноги Осаму, стоявшего перед стеной со списком распределения ролей, не двигались с места, будто их заглатывала тёмная, притаившаяся в полу сила. Ему казалось, что сияние, окружавшее его со вчерашнего вечера, исчезло, словно кто-то резко сложил веер.

На верхнюю часть списка упала женская тень. Осаму повернул голову и увидел Фудзияму Тидзуко. Её имени тоже не было в списке. Ходили слухи, что роль младшей сестры получит она, но они так и остались слухами. У Тидзуко, одетой в чёрный свитер с высоким горлом и яркие, лимонного цвета брюки, был цвет лица девушки, страдающей от малокровия, слабые краски, похоже, целиком ушли на рот и нос. Она бросила пронзительный взгляд на Осаму. Их глаза встретились. У Тидзуко мелькнуло то ли кокетство, то ли насмешка. Глазам было позволено отразить тот странный, решающий момент сиюминутного состязания, когда победителем считается тот, кто первым пожалеет другого участника. Но сочувствия никто так и не выказал.

Может, пойдём выпьем чаю, — предложила Тидзуко. Но Осаму уже совсем не хотел любви, связывающей товарищей по несчастью.

— У меня сейчас дела.

— Роли нет, а дела всё-таки есть. — Тидзуко на этот раз высказалась чётко.

*

Осаму спешил в гимнастический зал. Сел на одну городскую электричку, потом пересел на другую. Пополудни сразу появилась бодрость, наконец-то наступила ясная, прозрачная осень. Утром было довольно холодно, даже выпал иней, но хозяйка пансиона сказала, что оттуда, где сушат бельё, хорошо видна Фудзи.[25]

Осаму придавило осознанием, что ярость его бессмысленна: проблемы с ролью во всех смыслах его личное дело. Гнев, что выбрали не его, вполне естественен, но бесполезен. Если пассажиров в электричке со всеми их проблемами и терзали ярость с недовольством, казалось, этот гнев более последовательный, более понятный, чем у него.

Осаму знал, что его гнев непоследователен, ему не хватает логики. Самое плохое, что он это знал.

О чём говорит тот факт, что его не озарил величественный, направленный с высокого осеннего неба свет? Перед лавкой всяких мелочей, увиденной из окна электрички, к стене была прислонена реклама только что поступившей в продажу зубной пасты. Металлический тюбик, отражающий цвет осени, полоска белой пасты из него, её мятный аромат и вкус, утро, блеск воды для полоскания рта, жизнь, панорама Фудзи с места, где сушат бельё… Всё сделалось для Осаму бесконечно далёким, вызывало вражду к жизни вообще. Злой умысел, состоявший в том, что его не выбрали на роль, и возник именно с целью выкинуть его из восприятия жизни.

Осаму, чтобы не закричать, прикусил ноготь. Банальное проявление нервного расстройства. Влажный ноготь, вытащенный изо рта, мгновение белел в той части, где его прикусили, и опять стал красным. Алый, чувственный цвет олицетворял бессмертие. Он совсем не походил на кровь.

Осаму, прислонившегося к окну, не беспокоило, что люди видят его лицо. В грязном отражении попеременно рисовались гнев и обида. Это подобие лица, как и его самого, не спасало даже удовольствие, естественное при созерцании заполненных осенними плодами крыш фруктовых лавок, банков, кондитерских. Отклик могут вызвать только искусственные чувства, изображаемые на сцене, они и только они спасут человека. На остановке поезд затормозил, сотрясаясь, как от сильнейшей икоты. Пожилой сосед толкнул его, не извинившись, переменил позу и развернулся в другую сторону. Осаму это нисколько не рассердило, он лениво рассматривал мужскую спину. Эта спина в засаленном пиджаке существует. А вот Осаму — нет.

*

После полудня гимнастический зал ещё пустовал. В раздевалке с ним поздоровался студент, с которым они всегда занимались вместе. Юноши разделись, сталкиваясь телами в узком, с пыльным полом пространстве между шкафчиками.

— А вы здорово продвинулись. Мне б тоже хотелось поскорее такие руки, — заметил студент. Они сравнили бицепсы.

— Наконец-то тридцать пять сантиметров, — сказал Осаму.

— A y меня тридцать два. Оставшиеся три трудно нарастить. Из-за экзаменов я опять похудел.

— Вряд ли. Так кажется, если пропустить несколько тренировок.

Осаму сам удивился, насколько уверенно прозвучали его слова. В этом зале никто не знал о его невезении.

В одном гимнастическом купальнике Осаму вышел к месту для тренировок, остановился перед большим настенным зеркалом. И сразу толкнулась радость. В зеркале отражались его и будто не его, явно существующие и в то же время не существующие, пока он не убедился в этом собственными глазами, великолепные, блестящие мускулы.

За эти полгода всё свободное время, которого хватало с избытком, он проводил в гимнастическом зале. Он показал больший прогресс, чем студенты и служащие, приходившие сюда в часы досуга, и стал теперь одной из звёзд спортзала. К тому же тело Осаму самой природой было приспособлено для того, чтобы связанный с яростным сопротивлением спорт приносил результат. Он от рождения был широк в кости, поэтому мускулы свободно росли, покрывая скелет, и уже — это называлось дефиницией — явно обозначились скульптурные контуры мышц каждой части тела. Осаму перед зеркалом с силой выпятил грудь. Она превратилась в настоящий щит.

— Никто этого не понимает, но для меня обнажённое женское тело — всего лишь непристойность. Красота сосредоточена в мужском.

Тело Осаму по мощи уступало телам старших товарищей, но никто не мог сравниться с ним в стройности и красоте кожи. He сказать, что его кожа была белой. То была молодая, гладкая кожа с чувственным апельсиновым оттенком, без всяких там пятен, родинок, следов от царапин или ссадин. Почти безволосая, она тонким слоем плотно облегала мускулы, и тело казалось вырезанным из жёлтого опала. Яркий контраст с обнажённой кожей создавали блестящие густые чёрные волосы. Глянец масла для волос и вспотевшая от движений кожа сотворили фигуру, мерцавшую чёрным лаком и золотом.

В зеркале Осаму сейчас действительно существовал! Невезучий, отринутый судьбой юноша, каким он был прежде, исчез. Здесь были сплошь красивые, сильные мускулы, залог их существования был очевиден. Ведь их-то уж точно он создал сам, «он сам» состоял из них.

Осаму наконец кожей почувствовал октябрьский холод бетонного зала, куда не проникают лучи солнца. Избегая зеркала, он приблизился к окну, начал разминаться. За окном, буквально под носом, высился бетонный забор.

Ещё в зеркале он обнаружил, что за ним сзади пристально наблюдает новичок, и тот вместе с Такэи незаметно оказался рядом с окном. В паузе между упражнениями Осаму, встретившись глазами с Такэи, кивнул. Такэи попросил:

— Минутку, покажи-ка ему своё тело.

Здесь было в обычае при знакомстве, прежде чем сказать имя, демонстрировать тело.

Осаму, став перед тощим подростком, выпятил грудь, упёрся ладонями в бока. К великолепным мышцам на груди добавил мускулы спины, выступившие крыльями ниже подмышек.

Такэи без стеснения сунул руки ему под мышки и схватил за мускулы.

— Смотри, он учился курсом младше меня, но за каких-то полгода создал такое тело. Когда он сюда впервые пришёл, жуткое было зрелище. А сейчас — вот это. Фунаки старается. У него самый сильный энтузиазм и боевой дух. Такого за полгода просто старанием не достичь, всё зависит от того, как стараться.

Подросток пристально, в упор, разглядывал тело Осаму: взгляд был виноватым, но он явно с трудом боролся с искушением. В глазах читалось уважение к силе и прочному существованию. С похожим выражением дети смотрят на игроков в бейсбол. Или когда сделали какую-то пакость. Осаму подумал: «Я тут как красавица, завлекающая в спортзал». Сокращая напряжённые мускулы, он на поднятой правой руке обозначил твёрдый бугорок двуглавой мышцы: казалось, что туда положили сверкающий глянцем лимон.

*

Такое странное чувство — быть помолвленным. Сэйитиро случалось в приступах грубой страсти дрожать от предчувствия обладания, но нынешнее таило тревогу за неопределённое будущее и не позволяло насладиться заказанным, надёжным обладанием. Он всё держал в руках, осталось только дойти до спальни. И времени было с избытком, времени, когда можно сжимать руками, наслаждаться тяжестью тела, иногда просто забыться. Ему казалось, что подобного времени он прежде не знал.

Всё это было вполне в характере Сэйитиро. Он терпеть не мог треволнений. Тревожные времена, наставшие сразу после войны, когда он был ещё подростком, оставили тяжёлое, неприятное впечатление. Он тогда считал, что тревога — сестра надежды и у обеих безобразный лик. Подросток, решивший избегнуть треволнений, восхищался, например, чувствами, которые приговорённый к смерти испытывает в утро казни. Там, в конце ведущей к виселице лестницы, его ждёт верная смерть, а окно горит новой зарёй.

Сэйитиро часто встречался с Фудзико, и его нисколько не раздражало, что в её ясное, выразительное лицо он вглядывается как в реальное, спокойное будущее. В будущем неизбежный конец света, перед гибелью мира — женитьба, всё закономерно. Это больше, чем его тревога или сожаление, говорило о зыбкой реальности, и даже перед помолвкой он иногда предавался фантазиям. Вот время застыло в преддверии конца. Будь Сэйитиро человеком искусства, он получил бы от прогулки в этом вымышленном, назначенном им времени привычное удовольствие.

Он был занят по службе в компании «Ямакава-буссан», поэтому с невестой они встречались лишь раз в неделю по субботам. Вечером на Гиндзе царило столпотворение. Все гуляли, беседуя о посторонних людях. О смерти Анри Матисса. О том, что Хатояма Итиро[26] создаёт новую партию. Чужие люди: кто-то умирал, кто-то давал взятки, кто-то прелюбодействовал, кто-то совершал убийство, кто-то выпивал десять пиал сладкого супа, кто-то создавал новую партию. «А я гуляю со своей наречённой».

Сэйитиро испытывал непомерное удовольствие от того, что соприкасается, словно шахматный конь, с миром, созданным другими людьми. В студенческую пору он не любил субботние улицы. В те годы когда он шёл сквозь «счастливую» толпу, то чувствовал себя затесавшимся сюда убийцей. Убийца и иллюзии по поводу крушения мира. Его преувеличенное чувство предназначения. Его отвага. Подобные вещи для молодых, вооружённый ножом убийца, скорее всего, кончит свою жизнь молодым. Все идеалы ранней смерти неприглядны. Сейчас Сэйитиро презирал разного рода революции. Ведь ещё неизвестно, наступит ли конец света, когда потребуется помочь этому, или ты своими руками принесёшь самое страшное зло, а именно — вызовешь тревогу.

Фудзико считала любовь душевным состоянием. Душевное состояние, как плесень, имеет привычку вырастать где угодно, поэтому ничего удивительного, что между обручёнными Фудзико и Сэйитиро возникли чувства. Порой, вглядываясь в лицо жениха, она воображала, что душа этого честолюбивого юноши густо покрыта плесенью. Короче говоря, ей хотелось увидеть в глазах Сэйитиро беспокойство.

Гуляя по городу, они часто останавливались перед магазином тканей, мебельным магазином. В магазине тканей обсуждали, какие шторы лучше. В мебельном магазине критиковали грубый дизайн готовых столов и стульев. Для молодожёнов отец Фудзико строил дом.

— Жёлтый цвет настраивает на счастье, — говорила Фудзико.

Похоже, она намеревалась соорудить себе кокон из жёлтых штор и жёлтых обоев.

— Ты что, собираешься строить счастье при помощи штор и обоев? — подшучивал над ней Сэйитиро. — По-настоящему счастливый человек будет счастлив и в гробу. Решила стать счастливой, так хоть траурный занавес можно натянуть на стены, — говорил он, и Фудзико радовали эти грубые слова любви.

Ультрасовременный дом в скором времени будет готов. Траурный занавес ему, пожалуй, подошёл бы. На экстравагантном дизайне настаивала Фудзико. Она всё удивлялась, почему никто не изобрёл круглую кровать.

За чаем или аперитивом они, как и все в мире помолвленные пары, говорили в основном о будущем. Сэйитиро вспоминал, как он часто обсуждал будущее с Кёко. Конечно, содержание этих разговоров сильно отличалось.

Сэйитиро задал невесте банальный вопрос:

Не представляю, какие чувства у тебя могут быть к жениху, которого выбрал отец?

— Бывает, что и в лотерею выигрываешь по билету, который кто-то купил для тебя. Это удобно, ты совершенно не обязана полюбить. — Ответ был вполне подходящим, но он никак не объяснял её настроения. — Ведь никто не любит точности, — добавила она.

Сэйитиро решил, что обсуждение разных сторон любви его утомит, поэтому промолчал.

Во всяком случае, очевидно, что Фудзико беспокоили чувства, возникшие из-за искусственной помолвки. Сэйитиро, о чём бы ни заходил разговор, время от времени давали это попять. Фудзико презирала романтичных девчушек, она давно заявила об этом. Её кредо заключалось в том, что они «столь же непристойны, как святость. Поэтому женитьба ещё более непристойна, чем любовь».

Их финансовое положение слишком отличалось. Денежные траты требовали деликатности. Для этого отец Фудзико изобрёл для них удобный приём. В ресторанах, где у семьи Курасаки был открыт личный счёт, Сэйитиро ставил на счёте свою подпись «Сугимото», и этого хватало. Так охранялось его достоинство.

Устав от прогулки, они ели в одном из таких ресторанов. Хозяйка всё хорошо понимала и отправляла обслуживать их немолодую официантку. Фудзико считала общественно полезным и добрым делом клянчить у отца деньги.

И тут за расставленными на столе тарелками и пиалами вдруг возник призрак дома Кёко.

Это было почти воспоминание, отсюда дом казался далёким и небольшим. Свет во французском окне. Маленькие тени — несколько человек встают, садятся, опять встают. Кёко в вечернем платье сидит на кушетке. Вокруг неё смех, разговоры. Можно разглядеть лицо каждого. Сюнкити. Осаму. Нацуо. Кто-то со смехом говорит:

— Так он женился!

— Нелепые мысли приходят в голову не только женщинам, так ведь? К счастью.

Там тема его женитьбы непременно всех веселила. Не было ни женитьбы, ни рангов, ни предубеждений, ни порядка. Сёстры-близнецы и Хироко вели в ванной скабрёзные разговоры, спорили о количестве выпавших волос. Все, кто там бывал, сами того не замечая, закрылись от общества на пустынном острове, но любой интуитивно искал постоянные идеи, чтобы с ними жить. Сэйитиро тоже не знал, в чём заключаются эти идеи.

Фудзико неожиданно произнесла:

— Перед женитьбой ведь есть о чём подумать.

Она была не из тех женщин, что напрямик спрашивают: «О чём ты думаешь?»

Сэйитиро небрежно бросил:

— Точно. Голову нужно привести в порядок.

Фудзико подумала, что сейчас они разговаривают как уставшие друг от друга супруги, и восторжествовала.

*

Свадебную церемонию назначили на вторник, седьмое декабря. Друзей Сэйитиро из дома Кёко не приглашали. Не потому, что Сэйитиро сторонился старых приятелей, он лишь хотел по возможности безболезненно оставить «семейство» из дома Кёко для другого мира. Со стороны жениха были приглашены только учитель и друг из старой школы, с которыми он сейчас толком не встречался и не испытывал к ним особой привязанности. Это было скорее намерение воплотить мысль о том, что его женитьба не имеет никакого отношения к нему самому.

Однако мать была недовольна и постоянно жаловалась, что на роскошном приёме, устраиваемом семейством Курасаки, её сын в глазах всех будет выглядеть как зять, принимаемый в семью жены. Она настаивала, что в потерявшей былой блеск семье Сугимото были личности, вертевшие в своё время отцом Фудзико, и прочая, и прочая. Сам Сэйитиро не давал себе труда убедить мать, что считает «одолженную свадебную церемонию» вполне нормальной формой бракосочетания. Утром в день свадьбы портной, шьющий европейскую одежду для семьи Курасаки, прислал визитку по счёту, оплаченному Курасаки! Сэйитиро с лёгкостью принимал что угодно и радовался «не придающей значения вещам», чёткой позиции будущего тестя.

Сама церемонии должна была пройти в храме Мэйдзи, праздничный банкет — в Павлиньем зале отеля «Тэйкоку». По желанию Фудзико приём устраивали в форме коктейль-буфета, приглашения направили полутысяче гостей. Среди них гостями семьи Курасаки было четыреста пятьдесят или четыреста шестьдесят человек, и даже такое число было нелегко отобрать. Наставником молодых выступал старший товарищ Курасаки, бывший премьер-министр, а теперь один из членов комитета по подготовке Новой партии — «Синто» — Огаки Ясити, его ожидали с супругой.

Опасались дождя, который лил до вчерашнего утра, но седьмое декабря оказалось прекрасным ясным днём, и дамам не пришлось беспокоиться, что их нарядные кимоно промокнут. Мать Сэйитиро держалась с каменным видом. Больше обычного, с достоинством выпячена грудь — этот облик ярче, чем всегда, характеризовал её как типичную вдову.

Когда такси с семьёй Сугимото подъехало к входу в храм Мэйдзи, Сэйитиро подумал, что это место, где он никогда не был, окружено лесом, на который он не раз глядел с балкона дома Кёко. Раньше он без особого интереса разглядывал этот лес, разбрасывающий, как зёрнышки кунжута, вороньи стаи, лес, тихой чёрной тенью дремавший вечерами под луной. А в лесу, оказывается, круглый год толпятся гости со свадебных церемоний. Лес занимал пространство между кварталами в лощине и кварталами вокруг станции Синаномати, контраст между ними бросался в глаза. Он единственный, кто прыгнул с балкона Кёко на окраину этого леса.

*

В это время Кёко на солнечном месте у французского окна ела одновременно завтрак и обед. Масако была в школе, прислуга где-то далеко позвякивала посудой, телефон молчал. Ковёр у окна выцвел на солнце.

По телефону неделю назад Сэйитиро, который уже долго не появлялся, позвонил и извинился, что не приглашает её на свадьбу. Он сказал, что все гости — незнакомые ему выдающиеся личности. Кёко спросила о месте и времени проведения церемонии и банкета. Услышав «храм Мэйдзи», собралась было сказать: «Ведь совсем рядом». Но Сэйитиро пребывал мыслями где-то в другом месте, он пропустил бы это мимо ушей, так что она промолчала. Кёко хорошо понимала настроение Сэйитиро, не пригласившего её на свадьбу. Она давно отдалилась от мещанского мира. Не он отверг её — она его отвергла.

Кёко, пережёвывая тост с мармеладом, около часа дня мельком взглянула в сторону леса. Здесь был кофе, над которым поднимался парок, и одиночество, там — мужчины в визитках, парик така-симада[27] и бамбуковые флейты. Этого отсюда не увидеть. Не видно, но лес вдруг принял смешную, почти непристойную форму.

Что теперь будет делать Сэйитиро, понятно. А что теперь будет делать Кёко, совсем неясно. Может, пойти в парикмахерскую? Нет, холодно. На днях нужно сходить на примерку заказанного платья. Неприятно, но надо приводить в порядок талию. От примерки тоже лучше отказаться. Отказаться — и, быть может, кто-нибудь позвонит по телефону. Кто-нибудь пригласит в кино или в концерт. Кто-нибудь ворвётся, уткнётся Кёко в колени и громко расплачется, жалуясь, что его бросила возлюбленная. Возможно, заглянет юноша из новеньких, который метит на то, чтобы каждую неделю завлекать чужую жену. Его единственная мечта — быть застреленным ревнивым мужем и оставить о себе память как о красавце-мужчине. Или в шутку опять позвонит тот гинеколог, которого Кёко познакомила с пятью новыми клиентками. «Нет ли новых клиенток? Я всегда в вашем распоряжении. Жалоб, надеюсь, не поступало? Ведь, кроме меня, у вас нет надёжного, заслуживающего доверия врача».

Да, по ту сторону леса у каждого только одна жизнь. По эту сторону, рядом с Кёко, жизней не сосчитать, и любую можно переделать. Кёко, оставаясь одна, не смотрела телевизор, не слушала радио или пластинки. В этом молчании, в этой послеполуденной лени, под солнцем, светившим в окно и уютно согревавшим тело, неподвижная, будто зимняя муха, она предавалась сексуальным фантазиям.

Кёко знала, что такое первая брачная ночь. В её памяти она осталась как довольно смешная. Однако это был способ представить себе женитьбу другого человека. В её воображении женитьба другого человека была важнее.

Зимнее солнце припекало. Ещё и в углу комнаты горела газовая печка. Кёко надела сиреневое неглиже в греческом стиле, а поверх — только стёганый насыщенно-лиловый атласный халат. Тем не менее тело под грудью вспотело, и Кёко, окутанная запахом, в котором смешались аромат духов и запах пота, ощущала, как кофе постепенно прогоняет вялость пробуждения.

Она опять посмотрела на лес, разрезавший обзор. Высокие деревья с опавшими листьями раскинули над ним частую сетку сухих ветвей. «То, что совершается там сейчас, и пот у меня под грудью…» Кёко думала, что нет ничего противоестественного в том, что испарения её пота и духов лёгким флёром коснутся ноздрей Сэйитиро, внимающего молитвословиям на свадебной церемонии. И испытала удовольствие от тайного кощунства своего воображения.

В углу комнаты на стуле она обнаружила куклу, которую Масако забыла перед школой. И вот в кои-то веки Кёко решила сама отнести куклу в комнату дочери. Детскую она давно не посещала.

В этой маленькой комнатке, украшенной типично по-детски, огромным казалось наброшенное на постель покрывало с вышитыми на персиковом поле игрушками. Кёко подумала, что его следует потихоньку заменить другим, с узором, более подходящим девочке по возрасту.

Собираясь положить куклу на полку с украшениями, Кёко неожиданно задержала взгляд на игрушечном домике рядом. Это была немецкая игрушка, тонкой работы копия дома, с электричеством внутри. В окошках горел свет, создавая впечатление маленького вечернего сборища друзей. Дверь в прихожую была чуть приоткрыта. Кёко без всякого умысла поддела дверцу красным ногтем указательного пальца и увидела, что внутри полно мусора.

— И такую вещь использует для ненужных бумажек. А мусорная корзина для чего? — Она развернула одну из тщательно свёрнутых трубочек и увидела написанные карандашом детские каракули «папа, пана, папа».

Неожиданно Кёко страшно и непонятно на что рассердилась. Без сомнения, на то, что этот игрушечный домик доверху набит бумажками, на которых, как заклинание, аккуратно выведено «папа, папа». Первой мыслью Кёко было вытащить все эти бумажки и сжечь, но она передумала, затолкала их в домик так, как они лежали с самого начала, и закрыла дверцу.

*

— Ой, ты не позвал супругу господина Томонаги? — неожиданно вспомнила мать, когда Сэйитиро с ней и младшей сестрой шёл по скрипучим полам тёмного храмового коридора в приёмную.

Этот вопрос он предчувствовал.

— Ты про Кёко? Просто мы с ней давно не общались.

Нынешние отношения с Кёко он от матери скрывал.

— Она когда-то так помогала, да и имя Томонаги даже после его смерти кое-что значит.

— Кёко разошлась с его приёмным сыном, выставила бывшего мужа вон.

Мать немного растерялась:

— Ах да. Я забыла.

В центре приёмной висел занавес, чтобы до церемонии две семьи не видели друг друга. Немного похоже на кабинет стоматолога. За наглухо закрытым окном унылый внутренний двор с пыльной растительностью, а за ним, в конце коридора — церемониальный зал. Там, судя по всему, проводили церемонию для тех, кто был по очереди прямо перед ними.

Мать выходила из себя: родственники Сугимото уже собрались, а ни наставник молодых с супругой, ни члены семьи Курасаки всё не показываются. И тут занавес полностью раздвинулся. Это было сделано для того, чтобы семья Курасаки по прибытии могла взглянуть на истомившуюся в ожидании семью Сугимото.

Вскоре не спеша явилась семья Курасаки. Фудзико в ослепительно-белом платье и накинутой вуали была невероятно хороша. Она посмотрела на Сэйитиро и дерзко улыбнулась.

Курасаки отстранил невесту и выступил вперёд, выглядел он необычно. Не здороваясь, размахивая серым конвертом, вызвал Сэйитиро в коридор.

— Что случилось? — Сэйитиро опасался, что возбуждение Курасаки связано не со свадьбой, а с его делами как вице-президента.

— Плохо дело. Только что кабинет Ёсиды в полном составе ушёл в отставку.

— Ничего себе!

— Тебе не понять. Наш сегодняшний гость господин Огаки не из тех, кто может проявить в такой момент выдержку.

— Да, это проблема.

— Совсем плохо. Он сказал, что заглянет на банкет только произнести приветственную речь. Меня беспокоит, как бы удачнее выбрать время. Если он вдруг будет опаздывать, станем подгонять ход банкета под время господина Огаки.

— А что его супруга?

— Она вот-вот появится. Как бы то ни было, сегодня супруге придётся поработать для нас за двоих. Я хочу, чтобы ты всем доходчиво разъяснил, в чём тут дело, и в первую очередь матери.

Сэйитиро вернулся к своей семье: все, переменившись в лице, ждали известий. Он рассказал о событиях, все принялись их обсуждать, но мать, повернувшись к окну, тихим голосом, не заботясь, слышит ли её Сэйитиро, пробормотала:

— А всё потому, что хотят заполучить важную фигуру.

Курасаки не понравился способ, каким зять добился понимания проблемы. Увидев, что все осознали наметившиеся изменения, он принял свой обычный снисходительный вид, приветливо улыбаясь, подошёл к семейству Сугимото и торжественным тоном произнёс:

— Как бы там ни было, какие-то неудобства это нам доставит, но в радостных событиях ничего не меняется. Разве это не хорошая примета: свадьба попала на день, когда повержены политические противники нашего наставника молодых?

*

На свадебной церемонии, пока священник долго читал молитвы, Сэйитиро представлял себе разговоры гостей на банкете: конец семилетнего режима премьер-министра Ёсида, слухи о следующем кабинете. Свадебное торжество, на котором гости обсуждают потерю должностей, — это великолепно. Поистине подходящий тост — выражение политической ненависти. И среди этих разговоров торжественно появляется Огаки, а ведь считали, что он не придёт, этот человек, очутившийся сейчас в водовороте политических событий. Момент, когда он обычным человеческим голосом говорит, что, «несмотря на занятость, выделил время», повергает всех в изумление.

Глухие, расслабляющие сладкие звуки шестиструнного кото[28] возвестили о начале троекратного обмена чашечками сакэ. Сэйитиро, поднимая золотую бутылочку, заметил направлявшуюся к нему жрицу в пунцовой юбке. В дневных потёмках её лицо казалось только что напудренным, губы сочными. Вообще, жрицу он впервые в жизни близко увидел здесь, на брачной церемонии, и его поразил толстый слой косметики на её лице. Он считал, что так красятся проститутки.

«В весёлом квартале в Синдзюку, как войдёшь, по правой стороне во второй кафешке, — название кафе и имя женщины он забыл, — была такая, очень похожая на эту», — размышлял Сэйитиро. Он чувствовал себя так, будто краешком глаза уловил тёмный, зыбкий круг, где объединились разные миры — от публичного дома до обычной, рядовой семьи.

*

Мать была в хорошем настроении. На её лицо, когда она громко рассказывала что-то у входа в магазин, ложился лиловый свет неоновых ламп.

— Ну, теперь я спокойна. Наконец-то смогла занять денег.

— Вот и хорошо.

Осаму особо не расспрашивал. Он пребывал в странной счастливой уверенности, что мать не сможет долго скрывать подробности.

— Сегодня ты тоже после спорта? Странное дело. Такой лентяй, и вдруг…

Действительно, «странное дело»: он теперь полюбил физический аскетизм, в его жизни это превратилось в потребность. С каждым днём Осаму гораздо больше времени уделял занятиям в спортзале, чем посещению труппы, её артистических гримёрных, баров. Мускулы занимали его внимание четыре-шесть часов в день. Если он пару дней не тренировался, ему казалось, что он сбавляет в весе. Когда же на следующий день после особенно активных тренировок мускулы кричали от затаившейся внутри боли, его тайная радость усиливалась. Эта боль независимо от того, что видели глаза, постоянно давала ему знать о существовании мускулов.

Тяжкий труд и пот в любое время года стали для Осаму насущной необходимостью. Теперь он понял смысл показавшегося ему странным при первом посещении гимнастического зала глубокого, мучительного выдоха, который невольно срывался с губ парней. Он выражал наслаждение. Осаму сейчас считал, что без тяжести холодного, местами покрытого ржавчиной чёрного железа жить бесполезно.

— Полгода-то всего прошло, а пиджак совсем износился. Может, какая-нибудь богачка справит тебе пиджак.

— Наметилась тут такая, — сказал Осаму, думая о мадам Хомма, с которой во время репетиций «Осени» свёл знакомство в гримёрной.

— Здорово. Может, женишься? Матери поможешь деньгами.

— Раскатала губы! Очень сожалею. Она чужая жена.

— Ах, ах!

— Уж если смогла одолжить денег, так скорее перестраивай магазин в кафе.

— Через несколько дней уже можно начинать. Наличные жгут руки. Всё-таки на работы уйдёт месяц. И Рождество на носу. На здешней улице говорят, что в будущем году ждут улучшения дел, придёт Рождество и излечит мир.

Действительно, город повсюду облепили дешёвые рождественские украшения. Люди ожидали, что новый кабинет Хатоямы сладким, ласково кошачьим голосом премьера произнесёт слова, в которых откажется от политики дефляции. И не в пример полубольному старику, прежнему премьеру, будет полностью отвечать их сентиментальным чувствам. В Рождество, как в доме престарелых, премьер, окружённый внуками, станет петь рождественские хоралы.

Рождественская ёлка не стояла только в магазине матери Осаму, и не потому, что магазин через несколько дней закроется, а но причине её полнейшего безразличия. Бижутерия пылилась, продавщицу уволили, убирать было некому. После того как мать заявила, что переделает магазин в кафе, за полгода проект так и не заказали, да и деньгам неоткуда было свалиться.

Изо всех репродукторов лилась «Джингл беллз». На углах улиц стояли Санта-Клаусы и раздавали рекламки, напечатанные на грубой бумаге. В одной витрине по грязному снегу из ваты, вытащенной из старой подушки, раскидали стеклянные шарики, выкрашенные в красный, синий, жёлтый и золотой. Упаковочная бумага с рисунком османтуса, ленты, золотой и серебряный галуны, колокольчики из серебряной бумаги с налепленным на них «снегом» — всё равнодушно блестело и переливалось.

Мать, втягивая голову в плечи от бьющего в лицо ветра, предложила:

— Как холодно! Может, зайдёшь?

В глубине магазина в маленькой комнатке стоял электрообогреватель. Мать и сын в своё время часто, рассеянно прислонившись к жаровне, ужинали едой из ресторана. Тогда-то мать и приучила Осаму к необычным блюдам.

Они не вели разговоров в прямом смысле этого слова. Осаму прилёг и без улыбки внимательно читал комиксы в старых журналах.

Многие из них были для детей: там герой с обманчивой внешностью, выкрикивая: «А чирикалки-то — прыг-прыг и унеслись!» — взвалил меч на плечо — и был таков.

Не назовёшь миролюбивым, но и не скучно. На донышке опустевшей миски в капле жидкости плавали остатки специй. Сквозь щели в стеклянной двери настойчиво лезла «Джингл беллз». Мать тоже читала еженедельный журнал и периодически восклицала:

— Ну и дела! В деревне на Сикоку собака воспитывает человеческого ребёнка. Ах… — и так далее.

Говорила она это не затем, чтобы привлечь внимание Осаму. Вскоре маленькая комната так наполнилась дымом от сигарет, которые курили оба, что стало невозможно разглядеть цифры настенного календаря.

Опуститься — вот трагедия! И мать, и сын, каждый по-своему прочувствовал это, и сразу захотелось спать. Но Осаму заснул раньше, а у матери сонливость прошла.

*

Окутанному лёгкой дремотой Осаму снилось, будто он играет со знаменитой зарубежной актрисой, уже третьей. С самого начала он с презрением относился к актрисам кино, поэтому даже во сне выказал презрение, решив, что она обычная, заурядная женщина и ничем не отличается от двух других звёзд примерно той же величины.

Проснувшись с онемевшими щеками, он подошёл к настенному зеркалу и увидел, что на щеке отпечатался рисунок циновки. Осаму взглянул на часы. До оговорённого времени оставалось всего пять минут. Он спешно причесался, попытался размять щёки, но отчётливые следы от сна на циновке никуда не делись.

— Не сообразила. Надо было дать мне подушку.

— Ты слишком хорошо спал. Поэтому теперь всё раздражает. Дверь в магазин заперта, старалась, чтобы звуки не мешали, а всё равно разбудили.

В магазине за закрытой дверью было уже темно. Мать думала, что Осаму останется ночевать, но, увидев, как он поднялся и прихорашивается, помяла, что на вечер сын наверняка договорился с «женщиной, которая намечается». Отвлечённо им нравилось беседовать о любовных интрижках, но из-за странной упорной застенчивости в конкретные подробности своих романов они друг друга не посвящали. И мать, почти инстинктивно не переносившая ограничений и принуждения, не стала его задерживать.

Осаму, как типичный стажёр труппы театра Новой драмы, был в белом свитере с высоким горлом. Свитер облегал раздавшийся торс и прекрасно обрисовывал форму тела с широкими плечами и узкими бёдрами. Как ни посмотри, он выглядел молодым артистом цирковой труппы.

— Я иду в ночной клуб, — сообщил Осаму, хотя его не спрашивали. Такое случалось редко.

— В таком виде?

— Да, это в Синдзюку. Не было случая, чтоб не впустили.

Перед уходом он опять забеспокоился из-за следов от циновки на щеке, начал ворчать. Из дома Осаму вышел не в настроении.

*

«И где мать взяла взаймы? — Этот вопрос бился в голове, пока Осаму торопливо шагал к месту встречи. — С лета все жаловалась, что ей негде занять денег».

Десять вечера в городе, живущем в ожидании Рождества, магазины с опущенными ставнями, таинственно слабый свет кафе и баров, небольшое опоздание на свидание в ночном клубе, белый с высоким горлом свитер, мускулы под ним… Осаму этого было достаточно. Если бы не след от циновки на щеке. «Во время танца женщина сразу заметит, станет подтрунивать. Лучше не танцевать, пока след не исчезнет».

Квартал заполнили шайки хулиганов и их приспешники. Несмотря на страшно холодный ветер, встречались типы в ярких гавайских рубахах с распахнутым воротом, надетых под пиджак. Уличная проститутка, желая завлечь Осаму, восхищённо причмокнула где-то сбоку. Осаму считал, что проститутки самые честные женщины, но ни разу ещё не спал с такой.

Маленький ночной клуб в районе Синдзюку-санкотё был местом развлечений не столько для здешних обитателей, сколько для тех, кто, оттягиваясь до двенадцати часов на Гиндзе, потом добирал тут эмоций.

Мадам Хомма сидела в тёмном углу у стены: на спинке стула — накидка из серебристой норки, чёрное коктейльное платье, жемчужное ожерелье. Метрах в двух от неё стояла огромная рождественская ёлка. Слабый отсвет мигающих огоньков гирлянды, с трудом пробившись сюда, окрашивал крупные жемчужины на груди. Эта дама — одна из тех очень богатых женщин, которые роятся вокруг театрального мира и после спектакля пытаются вместе с актёрами привнести театр в реальную жизнь. Среди поклонников, которые посещали гримёрные и помогали театру держаться вне политики, таких женщин, особенно за последние несколько лет, прибавилось.

Это были невероятно скучные компании. Тамошние дамы имели некоторую склонность к литературе, но, будучи дилетантками, рядились в интеллектуалок. И только Хомма Марико отличалась от них. В соответствии со славными театральными традициями она считала, что для актёра важнее всего — внешность. Марико решила, что везде, кроме официальных приёмов, где должна была сопровождать супруга, вправе вести себя как свободная женщина. Отчасти она пресытилась этой банальной свободой и проклинала себя за то, что её очаровательная снисходительность разрушила даже радость чувствовать себя несчастной.

Марико в труппе привлекал Судо с его амплуа первого любовника, и несколько раз она ходила с ним на танцы. Но Судо женат, и что ещё хуже — Марико восхищалась его женой. Поэтому она отказалась от встреч и теперь развлекалась с несколькими молодыми актёрами. Молодые актрисы из труппы терпеть не могли эту «змеюку».

Как-то вечером Марико зашла в гримёрную участников «Осени», чтобы пригласить куда-нибудь своих приятелей. И в коридоре встретила юношу, которого почти не видела прежде.

— Кто это? — спросила она у мужчины рядом.

— Фунаки Осаму, упустил роль первого любовника.

— И что, он совсем не играет любовников?

— Да так, лентяй из стажёров. В гримёрную ему лень сходить.

Тем же вечером Марико почти насильно, с помощью знакомых, потащила с собой Осаму. Во время танцев они договорились о свидании, куда он сейчас и торопился.

Тогда они обменялись несколькими фразами, и Осаму поразила в Марико, самой красивой из женщин, с которыми он встречался, манера говорить о том, что не принято обсуждать в обществе. Когда они встретились вдвоём, с ней произошла разительная перемена: она без стеснения принялась восхвалять мужские достоинства.

— Мне больше всего нравятся молодые люди грубого телосложения, но с прекрасным лицом. Как это мило, красивое лицо стыдится грубого тела, а грубое тело стыдится красивого лица. Вы именно такой, — говорила Марико.

У неё была привычка пристально смотреть на собеседника в упор чёрными глазами. Осаму подумал, что нашёл свой идеал.

Он впервые встретил женщину, которая забывала о собственной красоте, просто не замечала её. И тем не менее разбиралась в красивых вещах. Осаму нужна была именно такая женщина.

Несколько старомодная причёска смягчала выражение лица, но тонкая линия носа, чувственные губы и пристальный выразительный взгляд складывались в редкий по нынешним временам облик, где смешались красота и властность. Ровный ряд довольно крупных зубов таил звериную жестокость. В жемчужном ожерелье отражалось мерцание гирлянды, и неяркие бусины казались то розовыми, то синими, то лиловыми, то желтоватыми.

Во время танца она без устали повторяла:

— Великолепные плечи! Замечательная грудь! У вас просто изумительная грудь.

Осаму опьяняли эти непрерывные похвалы его телу, которыми сыпала Марико. Слова становились зеркалом: в тёмной глубине глаз всплывали видения его закалённых мускулов. Для любви ему это сейчас просто необходимо. Всё, что она говорила, находило отклик в его душе. Ведь её слова падали в плодородную почву. Да, такие женщины — большая редкость. Её похвалы не казались нарочитыми или ловким трюком, они были настоящими. Осаму всегда хотел, чтобы женщины специально его хвалили. Ведь слова возвышали ласки до идеи, придавали самостоятельную ценность его мускулатуре, с их помощью воздвигалось его тело, которое он собственными глазами видел таким живым. В общем, слова обеспечивали объективность бытия.

К сожалению, мадам Хомма недоставало полёта фантазии. И Осаму мог быть только самим собой, а не кем-то другим, например Ромео, тореадором, молодым моряком. Он видел в её словах просто ещё одного Осаму — юношу с развитыми мускулами.

Сказать кому, что Осаму интеллектуал, смеха не оберёшься. Он и не претендовал на такую характеристику. Просто он был примером личности, чьё самосознание может по желанию отдаляться от интеллектуального мира.

*

Они немного потанцевали, и по их поведению, когда они вернулись столику, можно было судить, что оба счастливы. Положить женщине на плечо руку, приникнуть головой к мужской груди — банальнее, чем искусственный газон на сцене, поэтому лишь зовётся счастьем. Красивая женщина в коктейльном платье и юноша в белом свитере с высоким горлом не были гармоничной парой по одежде, но горели взаимным влечением. Немного выпитого вина изменило форму изящной беседы. Марико, повернувшись к Осаму, на этот раз выдала:

— Великолепные бёдра!

Точно таким тоном женщины говорят: «Можешь оседлать мои бёдра». Это не польстило самоуважению Осаму, который считал себя умным или высокоморальным человеком, однако и унижения он не испытывал.

Марико чуть успокоилась и принялась рассказывать о несносных посетителях, которые развлекались здесь до десяти вечера. Это были сплошь старики, и больше половины из них — иностранцы. Пожилой американец с обрюзгшим невыразительным лицом, болтая, время от времени хохотал, так открывая белоснежную вставную челюсть, словно у него отваливался подбородок. Этим он подчёркивал реакцию, которую должна была вызвать его шутка. Ещё был старик-немец — он говорил по-английски, но произносил «war» как «вару», поэтому понять его было невозможно. Муж, который в постели ни разу не ущипнул её за зад, бывая на таких нудных вечеринках, тайком это проделывал.

Мужа Марико изобразила как толстое, вялое чудище.

— Но женщины, похоже, не придают значения тому, какое у мужчины тело, вялое или, например, кожа да кости, — заметил Осаму.

— Может быть, есть и такие. А я терпеть не могу мужчин с узкими плечами или выпирающим животом.

Марико добавила, что формируй она кабинет министров, то назначала бы на все должности мужчин моложе тридцати, красивых, мощного телосложения. Но она, как это сделала бы обычная женщина, не сказала: «Люби меня!» Осаму сидел, рассеянно погрузившись в собственный мир, — в конце концов, можно было бездействовать.

*

Естественно, они отправились в гостиницу. Огромная кровать с золотым изголовьем стояла в центре пунцового ковра. С одной стороны за ковром был комнатный сад — копия сада камней Рёандзи:[29] из белого песка выступали скалы. В этой ужасной комнате мадам Хомма потребовала, чтобы Осаму скорее разделся. Он, подчиняясь грубому напору, снял с себя одежду. Марико, пристально и с удовольствием разглядывая его, сообщила, что он похож на статую. Подошла, с интересом дотронулась до груди — так в меховом магазине трогают мех, — потом легонько сжала губами светло-коричневый сосок. Сама она была ещё полностью одета.

Тем не менее она не строила из себя скульпторшу. Марико считала, что рассматривать, гладить — это эстетическое удовольствие, оно не имеет отношения ни к стыду, ни к греху. Одетой она оставалась лишь из-за яркого света и вовсе не была исключением из множества обычных женщин, которые снимают платье в полутьме.

Как и следовало ожидать, когда они добрались до постели, Марико велела погасить весь свет. Она казалась воплощением стыдливости. Для неё это было нормально, шло от чистого сердца, не содержало ни капли игры или пустого любопытства. Отличительной чертой в ней было, пожалуй, только то, что она по сравнению с немногими выглядела честной.

С другой стороны, Осаму был слегка разочарован. «Слегка» — потому, что он стеснялся задать себе вопрос о свойстве этого разочарования. Он думал, что встретил женщину своей мечты, а теперь ему чудилось, будто это не так. Просто при размышлениях о мечте пропадают слова.

В самый разгар страсти его собственное существование вдруг становится неопределённым. Тает. Уверенность исчезает. Его поглощает одиночество, возникает ощущение, будто его выставили за дверь действа. Женщина, что недавно так восхваляла его тело и тем помогала ощутить бытие, сейчас, смежив веки, погрузилась на дно собственного опьянения. Она не имеет к его бытию никакого отношения, сколько ни зови, не отвечает, исчезла в глубине.

Осаму считал, что такого не должно быть, но в жизни «такие вещи» происходят постоянно. Сколько бы их ни исправляли, сколько бы внимания им ни уделяли, ни упражнялись, ни улучшали. Для молодого актёра в кино и театре самым неприятным были постельные сцены. Чем видеть такое, лучше умереть.

С точки зрения красоты и достоинств тело Марико было соизмеримо с лицом. Гордо торчащие соски на полной груди, подтянутая талия, ничего вялого или чересчур внушительного, всё в меру, всё изящно. Кожа — мягкая, гладкая, упругая. В общем, безукоризненно.

Поэтому в конце, когда Осаму зажёг свет у изголовья, Марико тоном человека, уверенного, что сделанный им подарок принёс радость и тем полностью удовлетворил дарителя, спросила:

— А ты меня любишь?

Вопрос прозвучал естественно, к месту и ко времени, поэтому расстроил Осаму. «А ты думаешь, люблю?» Он ненадолго мысленно отстранился от Марико. Однако прежде, конечно, дал надлежащий ответ.

Ужасны были признаки безмолвия, возникшие вокруг кровати в вульгарном безликом номере. Позолота обоев, красный цвет ковра, белый песок комнатного сада казались среди ночи слишком яркими. В соседнем номере вдруг зашумела вода в ванной, по ушам ударил душераздирающий стон, с которым сток всасывал горячую воду. Потом всё так же мгновенно стихло. Эта ночь мало отличалась от тех, что Осаму проводил с другими женщинами.

*

У Осаму был талант лодыря. Способность убивать время. Всё равно, в одиночку или вдвоём, но его заинтересовало, насколько лучше будет вдвоём. С Марико, можно сказать, было безумно возбуждающе и в крайней степени интересно. Отношения с ней продолжались и в новом году. Осаму поражало желание Марико делать ему подарки. Как и предсказывала мать, число его костюмов и пальто за одну зиму увеличилось до пяти. Все вещи были класса люкс, от Джона Купера и братьев Дормюль.[30]

Раз в середине января в жутко холодный день Осаму в полученных первыми пиджаке и пальто встретил на улице Кёко. Окрасившийся от холода в цвет персика кончик носа делал её похожей на школьницу.

— Давно не виделись, — сказала она и, внимательно осмотрев его одежду, добавила: — А ты здорово преуспел, да?

Вульгарная ирония не шла Кёко. Осаму это было всё равно. В маленьком переполненном ресторанчике они выпили чаю.

— Моя мать в Синдзюку открыла кафе.

— И как идут дела?

— Да только начали, но посетители вроде есть. Мамаша в первый раз угадала с делом.

Осаму это позабавило, и он рассмеялся. Поговорили о Сэйитиро. В современном новом доме тот, по всему видно, в американском стиле ведёт типичную жизнь молодожёна. Этого привередника, наверное, и посуду заставляют мыть.

Кёко в конце прошлой недели была вместе с компанией игроков в гольф в отеле «Кавана» и провела время за покером. Господин О., владелец отеля, всегда был очень любезен с Кёко. Она скучала и одна спустилась в вестибюль, он изобразил рукой удар клюшкой по мячу и спросил: «Сегодня этим развлекаетесь?» А когда она села в кожаное кресло, предупредил: «Ваша спина остынет».

Кёко до колик в животе позабавила в этом довоенного образца джентльмене типично женская манера речи, хотя когда-то такое не казалось странным. Осаму слушал этот рассказ, но смысл заблуждений, вызванных временем, до него не доходил. Когда он рос, многих слов вроде «галантерея» вообще в языке не было.

Они отправились в кино на «Египтянина».[31] Фильм был безумно скучным, поэтому, блуждая глазами по громадному экрану, каждый размышлял о своём. Осаму о «ничего не значащих» отношениях с красивой женщиной, у которой уйма свободного времени. Кёко тоже о «ничего не значащих» отношениях с этим молодым красавцем.

В слове «дружба» есть что-то лицемерное. Их же вполне устраивало отсутствие взаимного сексуального интереса. Они были слишком похожи — жаждали такого интереса от тех, с кем общались. В их отношениях было место наслаждению перемирием и отдыхом. К тому же Кёко нравилось наблюдать чужие чувства, а Осаму по чувствам изголодался.

Когда фильм закончился, Кёко и Осаму ещё некоторое время под руку гуляли по холодным ночным улицам. «Какое это счастье — не быть влюблёнными. Просто жить в тепле семьи и дома, — думал Осаму. — Для неё мне не нужно что-то улучшать в себе, например попробовать сделать типично испанское лицо». От избытка счастья он предложил:

— Слушай, доживём до восьмидесяти и тогда поженимся.

Чуть онемевшее от холода лицо Кёко неожиданно просияло от счастья.

— Доживём до восьмидесяти… Слушай, если я доживу до восьмидесяти, непременно выйду за тебя замуж.

*

Зима стояла бесснежная, пока они гуляли, небо вроде предвещало, но снег так и не пошёл. Кёко затащила Осаму на ужин. Ведь он без всяких подробностей сообщил ей, что встречается с женщиной по фамилии Хомма.

Когда они вошли в хорошо протопленный ресторан, у Кёко вдруг покраснели и зачесались уши. Признак обморожения и того, что в ней опять проснулся живой интерес к чужим чувствам.

Прежде чем принесли закуски, Кёко потребовала от Осаму начать рассказ.

— И как всё произошло? Где вы впервые встретились?

— В гримёрной, — ответил Осаму.

Конечно, ему нравилось говорить о себе. Но он боялся, что пробудившиеся воспоминания увеличат неопределённость и привнесут больше неясности в его существование. Нечто похожее можно увидеть, когда разные цвета ткани, окрашенной дешёвыми красками, при стирке вдруг линяют, смешиваются и мутят воду. У большинства каждое новое пробуждение памяти, должно быть, уточняет впечатления, расширяет приобретённый опыт, но у Осаму всё происходило иначе. Ту часть памяти, которая отвечала за уточнение и углубление, он не осознавал. Может, она где-то наполнялась незаметно, как яма с навозом? Может быть, когда-нибудь зловоние навоза будет клубиться рядом с ним.

Осаму почти испугало довольное лицо Кёко, когда она выслушала его рассказ. Самое загадочное из выражений женского лица в его представлении.

Однако это не было неразрешимой, как считал Осаму, загадкой. Слушая подробности, Кёко с лёгкостью приобщалась к памяти собеседника, чтобы в конце концов овладеть ею, даже присвоить. Таким образом Кёко перекраивала чужую память в нечто более свежее, чем опыт, но без сопровождающих опыт потерь и дурного послевкусия. И она прекрасно разбиралась в том, как сделать этот воображаемый опыт питательной средой для собственной жизни.

Кёко, вся превратившись в слух, внимала рассказу. Даже ощутила любовь к этому молодому красавцу с наигранными чувствами, который обычно не вызывал у неё интереса. И только тут искусственный цветок ожил. Кёко готова была лечь с Осаму в постель.

В результате она поняла: её существование, не имея ничего общего с такими грубыми понятиями, как «жить», «человеческая жизнь», «опыт», вовсе не указывает на отсутствие мужества. Благодаря этому Кёко избегала продиктованных воспитанием «правил»: не возвращаться к прошлому, наслаждаться чем-то единожды, действовать в данный момент в конкретном месте. В общем, избегала закона, гласящего, что жизнь даётся один раз. Воспоминания, заимствованные у других, сохраняли картины более великолепные, чем испытанный ею самой опыт, страсти были чувственнее. Суть таких вечеров состояла в том, что она проваливалась в сон, полностью удовлетворённая.

Для Осаму собственные поступки уже ушли в память. Чем же тогда они отличались от воспоминаний Кёко, созданных его рассказом? Разве не обладали они равными правами в отношении некоего опыта? Иначе какой смысл несло выражение «Осаму это испытал»?

Заканчивая с десертом, Кёко рассматривала изнурённое лицо Осаму. Он не стал излагать все в подробностях, и она подумала: «Очень возможно, что так оно и было».

*

Они поделили между собой память о новом положении Осаму, это добавило близости их отношениям. Не хотелось расставаться, и после еды, опять под руку, они бродили по улицам с редкими прохожими. Люди, потратив изрядные деньги на предновогодние и новогодние празднества, в большинстве своём послушно закрылись по домам, что делало улицы ещё тоскливее. В открытых магазинах одежды и женских украшений, в магазине европейских товаров покупателей не было, в нишах сверкали серьги, булавки для галстука. К утру на стёклах и этих витрин осядет иней.

— Ты не актёр! Не можешь разве идти с лицом, более подобающим любовнику?! — бодро сказала Кёко.

— Я, по правде говоря, хочу приберечь такое лицо для сцены.

Осаму захотелось, чтобы Кёко подшучивала над тем, что он никак не получит роль. Однако воспитанная женщина не станет поднимать в разговоре тему, связанную с мужским самолюбием.

— Ну, тогда уж после моих восьмидесяти лет и мне покажешь такое лицо, — смиренно проговорила Кёко.

В просвете между зданиями сверкнула искра проходившего поезда.

«Скоро наступит старость, — размышлял Осаму. — И я превращусь в пожилого надоеду, который похваляется былой силой и внешностью».

Продавщица, по виду совсем школьница, навязывала всем букет, обёрнутый в мокрый холодный целлофан. Осаму остановился и купил. У девочки из дырки в шерстяной перчатке торчал большой палец, похожий цветом на красный маринованный имбирь.

— Это мне? — спросила Кёко.

— Нет, — отрезал Осаму.

И пальцами в перчатках от «Гермес», подаренных Марико, принялся тщательно, по одному отрывать увядающие бесцветные лепестки хризантемы, нарцисса, зимней розы и на ходу разбрасывать их по дороге. Кёко ему помогала.

— Мы ведём себя как пьяные, — заметила Кёко. Они буйно веселились, делились предчувствиями, куда это может их завести.

Но предчувствия не оправдались, а все лепестки были уже оборваны.


Глава пятая


По неписаным правилам университета, в конце прошлого года Фукаи Сюнкити ушёл с поста капитана команды. Наступил новый год, впереди маячили выпускные экзамены, но ежедневные тренировки он не пропускал. И немного занимался. Сейчас, как оберег, принёс в пансион учебник по экономике. Но из двухсот двадцати шести пропущенных заданий, которые нужно было проштудировать, ещё оставалось девяносто нетронутых.

Приближалось время экзаменов, поэтому общежитие в Сугинами перешло на режим свободных тренировок. Спортсменов на них стало меньше.

По этому поводу студент младшего курса и новый капитан Цутида выразил Сюнкити, пока ещё капитану, свою признательность. Между тренировками Сюнкити фактически оставался главным. И только на разминке теперь вместо него подавал команды Цутида.

В последней декаде января держалась ясная тёплая погода. Сегодня тренера Кавамату попросили судить соревнования в Йокогаме, поэтому он отсутствовал. Привычно бесстрастные лица боксёров не изменились, но движения перед тренировкой, когда они надевали обувь и бинтовали руки, стали свободнее.

Сюнкити, натягивая на поношенные, выцветшие синие лосины трусы с вензелем университета, разглядывал младших товарищей. Единственная наголо стриженная голова принадлежала новичку: по правилам клуба он попросил старших сбрить ему волосы.

Парнишка почти не улыбался. Источник молодости, силы, скорости был заложен в это напоминающее свежий спил, решительно резкое юное лицо. Стоит коснуться его тела, как спавшие тёмным пучком нервы, словно раскрученная пружина, запускают стремительное движение. Сюнкити сам недавно был таким.

Сейчас он старший и вскоре уйдёт. Пока он был капитаном команды, университет блистал. В Лиге чемпионов завоевали первенство. И в чемпионате Восток — Запад одержали победу. Свидетельства этих побед висят в новых рамках у закопчённой притолоки в спортзале.

Сюнкити верил, что новые младшие наследуют ему, перевалят через надвигающиеся опять волны. Это напоминало грубоватое и несколько застенчивое напутствие в духе студентов, без особых эмоций и сентиментальности. Слегка небрежное приветствие блистающему «ореолу славы», заключённой в медали, кубки, грамоты в золотых рамках.

Довольный Сюнкити, как верёвки, подтянул два длинных жёлтых шнурка до уровня груди и привязал боксёрские бутсы к щиткам на ногах. В этот момент в окно он увидел двоих, входящих через калитку во внутренний двор.

Одним был Мацуката, спортсмен боксёрского клуба «Хатидай», старший товарищ Сюнкити по университету. В прошлом году он потерял титул чемпиона страны в полулёгком весе. Другой — Ханаока, президент компании по производству термосов, помешанный на боксе.

Сюнкити с первого взгляда понял, для чего они пришли. Две компании, где президенты увлекались боксом, завлекали его к себе. Одна — акционерная компания «Тоёсэй», производившая термосы. Хатидай Мицуги, председатель боксёрского клуба «Хатидай», был хорошо знаком с Ханаокой и не раз просил Мацукату уговорить Сюнкити перейти в профессиональный бокс. Другими словами, если Сюнкити станет профессионалом в клубе «Хатидай», его сразу примут на работу в компанию по производству термосов, причём на особом положении: ради тренировок и матчей он сможет пренебрегать службой. Профессиональный клуб, чтобы получить спортсмена, непременно подготовит соответствующие условия для его должности.

Однако Сюнкити поразило, что президент пришёл сам посмотреть тренировку. Этот невзрачный суетливый мужчина средних лет, похожий на лавочника, никогда не занимался боксом. Но в определённом возрасте отбросил стеснение и, чтобы заполучить истинно мужские достоинства, решил стать покровителем подающих надежду боксёров. Для сумоистов у него не хватало средств. По чьему-то совету он в начале прошлой весны посмотрел боксёрский матч и загорелся мечтой взять под крыло этих молодых диких зверей. Заодно успокоился, что денег на это уйдёт меньше, чем на сумо, и всем встречным повторял избитую фразу:

— Чтобы очаровать мужчину, нужно куда больше денег, чем на то, чтобы очаровать женщину.

Ханаока каждый раз, когда клуб «Хатидай» проводил соревнования, появлялся у ринга, но в боксе до сих пор почти ничего не понимал. Например, указывая на спортсмена, который был на грани нокаута и едва держался на ногах, мог сказать: «Исход боя зависит от него». Ханаока днём раньше приходил в зал посмотреть на тренировку боксёра, которому покровительствовал, и с надеждой ждал дня, когда сможет им распоряжаться. Его протеже, новичок в профессиональном боксе, пока не был известен. Но предполагалось, что однажды он станет чемпионом. Хатидай Мицуги хотел Сюнкити, поэтому сразу рекомендовал его этому простаку.

— Эй! — рассмеялся Мацуката, заглянув в окно.

Его плохо выбритое, открытое лицо выражало достоинство и симпатию «старшего товарища по спортивной части» — чувства, которые вне встреч с Сюнкити он, скорее всего, растерял в своей жизни профессионального спортсмена. Сюнкити это смутно понимал, но глубоко не вникал. Он вообще не изголодался по сладкой, как мёд, любви.

Ханаока, который уже несколько раз встречался с Сюнкити после того, как их познакомил Мацуката, развязно объявил:

— Пришёл, чтобы ты показал мне тренировку.

— Президент очень занят, но сказал, что обязательно хочет посмотреть, — добавил Мацуката. В его голосе проскальзывала свойственная боксёрам хрипотца.

Сюнкити торопливо затянул шнурки, вышел на улицу, поклонился Ханаоке. Ему можно было ничего и не говорить. По сути, хватило показать цвет и блеск тела, гибкость плеч, работу ног, силу удара по груше с песком. Его спокойное молчание произвело на Ханаоку хорошее впечатление.

К Сюнкити подошёл Цутида:

— Время разминки.

— Ладно. Начинай.

Во внутреннем дворе молодые члены клуба разминались, легонько боксировали с тенью, двигали плечами, наклоняя голову влево и вправо, разрабатывали плечевые суставы. Здесь уже витало предчувствие стремительных, резких движений. Ханаока попятился и чуть не наступил в желобок, куда из кухни смывались обрезки зелени, Мацуката его поймал.

Когда тренировка закончилась, Мацуката сообщил, что они с президентом подождут Сюнкити в кафе у станции, и ушёл. Сюнкити принимал душ.

*

Когда он вернулся к себе, чтобы переодеться, то увидел, что раздвижные двери в комнате новичка приоткрыты и внутри под одеялом кто-то спит. Подумав, уж не отлынивает ли новичок от тренировок, Сюнкити грозно окликнул:

— Кто это там?

Одеяло зашевелилось, показалось голое плечо, на заспанном лице приоткрылись глаза.

— Харагути?

Харагути был однокурсником Сюнкити и тоже состоял в боксёрском клубе.

— Как твоя язва? — спросил Сюнкити.

— Язва? Уже прошла.

— Брось. Что, так быстро?

— Ладно, садись.

Харагути поднялся, обмотался одеялом в запятнанном пододеяльнике, сел, скрестив ноги, потянул от изголовья кимоно на вате, сбросил одеяло и просунул руки в рукава. Под кимоно на нём были только трусы.

Сюнкити тоже сел, натягивая поверх тренировочной куртки свитер.

Вернувшийся в комнату новичок, не желая мешать разговору старших, снял с гвоздя одежду и сразу вышел.

Сюнкити круглый год видел Харагути или в одних трусах, или в трусах под ватным кимоно. Когда приходили деньги из деревни, Харагути, который не мог угомониться, пока не потратит их в тот же вечер, в костюме, изменившись до неузнаваемости, отправлялся выкупить на часть денег заложенный пиджак или часы. Но когда возвращался, опять носил всё те же трусы.

Харагути ворвался в боксёрский клуб, одержимый мечтой об отваге; эта отвага в конце концов и навредила его здоровью.

— Опять из «Хатидай» пришли тебя уговаривать?

Он сказал это без улыбки, пристально глядя на Сюнкити. По лицу казалось, словно он извиняется за то, что провёл меньше, чем Сюнкити, боксёрских поединков.

— A-а, откуда ты знаешь, ведь спал.

— Видел их из окна.

Сюнкити сменил тему:

— Может, лучше изредка тренироваться. Желудку будет легче.

— Но ведь никто не приходит смотреть, как я тренируюсь!

Сюнкити не знал, что на это сказать. Он не обладал даром утешать.

У Харагути в порванных уголках глаз потемнела кожа, неприметный нос, почти без переносицы. Лицо человека, преданного идее. Он верит в идею: «Героизм в опасности, он терпит поражение», поэтому-то и вид у него соответствующий.

Харагути жил в общежитии нахлебником. Боялся он только тренера Каваматы и всегда от него прятался. Последние полгода он не участвовал в боях. После проигранных три раза подряд матчей он пропускал соревнования, отлынивал от тренировок, запоями заработал язву желудка и на какое-то время уезжал домой. Пропущенных занятий у него больше, чем у Сюнкити, — сто три.

В любом обществе можно увидеть, как человек, которого все считают неподходящим для того или иного дела, прямо-таки судьбоносно остаётся на своём месте. Харагути обладал хорошими для человека физической силой и скоростью, но ему недоставало терпения и усердия, столь необходимых спортсмену. Он начал заниматься боксом, чтобы избавиться от трудноизлечимой апатии. День за днём Харагути узнавал, насколько сложно преодолеть растущий разрыв между выбранным им суровым спортом и никак не проходившей вялостью. Это влияло на исход поединка. При поражении разрыв становился заметнее, и в желании победить, и в самих движениях тела мрачно проглядывала пустившая корни апатия.

Отсюда и жизнь с мгновенно исчезающими деньгами, ватным кимоно и трусами. Пародия на бокс. А потом разом закончилась активность на ринге, и осталось тело в одних трусах, словно опутанное сетью кровеносных сосудов. По этой же причине Харагути постепенно перестал различать апатию и её противоположность. В основе действий он видел тень апатии, а в основе апатии и поражения — силу действия. Это создавало почву для самооправдания и, если так можно сказать, придавало отваги.

Вредные для здоровья привычки, вино и женщины — табу для боксёров, лирический оттенок уличных фонарей, отражающихся в глазах после похмелья, не причинили бы ему горя, не будь он боксёром. Им не нужно было бы сопротивляться, они так бы и остались заурядным ежемесячным развлечением. Чтобы разбавить повседневную унылость театральными красками и яркими вкусовыми ощущениями, Харагути требовалось хотя бы номинально числиться боксёром.

Он не возвращал взятые взаймы деньги, всем надоел, заполучил язву перед выпускными экзаменами и решил, что непременно их провалит, чтобы убедиться в замечательном результате чистейшей отваги, которую исповедовал бескорыстно. Это была сверкающая тёмная слава — какая-то слава наизнанку. В такое время и апатия, которая была ему по духу ближе всего, искрилась в лучах света.

Харагути ошибался в своей ревности к Сюнкити. Странность заключалась в том, что если ревнуешь, то нужно правильно оценивать недостатки человека. Харагути же на своего приветливого, деятельного друга смотрел глазами сугубо светского человека, например Ханаоки и Мацукаты.

Своего рода постыдную радость, которая охватывала Сюнкити рядом с Харагути, Сюнкити считал отражением одиночества приятеля, но на деле это было лишь свидетельством собственного одиночества. Сюнкити перед Харагути, которого было не спасти, чувствовал себя свободным, будто ему дали крылья. Ему можно было просто сиять.

*

— Хороший спортзал. Среди профессиональных залов такого, располагающего к занятиям, как у нас, нет. Уверяю, это правда, — говорил Мацуката. Сюнкити клуб «Хатидай» нравился больше всех прочих. Там был спортзал, в котором занимался Мацуката, и сам Сюнкити там бывал, когда его приглашали партнёром по спаррингу. Председатель Хатидай с тех пор и положил на него глаз.

Ранним вечером в новом кафе у станции, где через окно видно было столпившихся внутри посетителей, Ханаока пил пиво, Мацуката и Сюнкити — апельсиновый сок.

— Ты можешь выступить в шести поединках. Если ты привык к трём любительским, то возникает вопрос выносливости. Но что бы ни говорили, при шести боях сильнее оказываются любители. Если тебя это беспокоит, то есть способ — на тренировке обязательно проводить по шесть раундов в спарринге. Несколько раз выступишь в шести боях, и следующая ступень для тебя — восемь. Так быстро стать звездой — дело для тебя необычное.

Говорил один Мацуката. Ханаока многозначительно молчал.

— Ещё и в присутствии президента компании, — пошутил Мацуката и специально, чтобы слышал Ханаока, понизил голос: — Месячное жалованье будет капать, это не считая чистых денег за бои. Нужно ещё немного уточнить расчёты.

Сюнкити, выпив сок, наматывал на палец соломинку. Нежный апельсиновый цвет, просвечивающий через белую оболочку, тёк по его вполне обычным пальцам. «Меня заметили, меня изо всех сил уговаривают. Очень даже неплохо, когда молодости и силы в избытке и ты переполнен ими, как переполнен соками спелый ярко-красный помидор на обеденном столе». Бурный после тренировки ток крови освежал то, что Сюнкити слышал и видел. Шаги людей в кафе, звон посуды, музыка с пластинок — всё едва уловимо поблёскивало где-то в темноте, и ему казалось, что «спортивная слава» в момент её обретения уже обращалась воспоминанием, которое не удержать. В невидимой дали звучали аплодисменты и рёв толпы. Всё это весьма неплохо. «Я сейчас по самое горло сижу в бочке со славой».

Затем… затем и ему придётся выйти из моря славы. Слава, как это вышло с сидящим напротив Мацукатой, стечёт с него, высохнет, и он узрит лишь обнажённое, в шрамах тело.

Внезапно Сюнкити очнулся. Он из тех мужчин, что ни на миг не задумываются. Пространство перед кулаком. Грубая человеческая плоть, заполнившая это пространство. Головокружительный разворот с изменением угла и расстояния. Похожее и на тонкую бумагу, и на ширму из толстой тупой плоти тело соперника. Сближение и молниеносный удар. Свежая кровь противника, которую ярко-красной пыльцой раскидали его перчатки. Плотность непрерывного сотрясения внешнего мира. И среди этого — мельком, краем глаза замеченная, словно написанная на чистой белой бумаге, слабость соперника. Важны самые разные вещи, лишнего ничего нет. В других делах нет ничего серьёзного.

— Да, я согласен, — неожиданно произнёс Сюнкити.

Надменный Ханаока, показав в улыбке золотые зубы, посмотрел в глаза Мацукате. Тот, наоборот, засуетился.

— А как быть с твоей матерью? Ты говорил, что она против.

— Да всё нормально, — не задумываясь ответил Сюнкити.

— Прекрасно! Господин Хатидай будет очень рад. Итак, Фукуи с сегодняшнего дня наш сотрудник, за это нужно выпить. Мацуката, сейчас же звони председателю и сообщи, передай, что встретимся в ресторане «Торигэн» в Синдзюку, сразу отметим.

С этими словами Ханаока поднялся и аккуратно закруглёнными кончиками ногтей отлепил от пластикового стола прилипший к нему мокрый чек.

На следующий день Сюнкити, не зная, как рассказать об этом тренеру Кавамате, смолчал. Однако хватало примеров, когда тренеру о переходе спортсмена в профессионалы сообщали задним числом. Кавамата, как обычно, без улыбки ходил между боксёрами, во время тренировки не разговаривал, только бросал несколько слов и быстро ушёл в хорошем настроении, иначе говоря, с недовольным лицом.

*

Начались выпускные экзамены. Учебники, которые Сюнкити носил с собой, играли роль оберега, он их так и не прочитал.

По правде говоря, Сюнкити недоставало оригинальности. Это стало основной причиной, по которой дурные поступки для него были невозможны. Чтобы отработать за один раз девяносто пропусков, ему нужно было придумать, как сэкономить время. Он иногда проделывал такой трюк: за один приём лихорадочно писал экзаменационные работы по трём предметам, чтобы в сумме получить двадцать баллов. Например, в первый час экзамена совместил историю экономических учений, основы бухгалтерского учёта и статистику.

Войдя в аудиторию, где проходил экзамен по статистике, Сюнкити поискал глазами Харагути. У того из неотработанных ста трёх пропусков четыре были по этому предмету, и ему надлежало здесь присутствовать. Харагути всё не появлялся. В утренней аудитории белые пятна на оконном стекле, запотевшем от тёплого воздуха, висели на фоне ясного зимнего неба фигурами разных зверей и птиц. И никаких звуков, кроме шороха бумажных листов, раздаваемых для экзамена, да сухого кашля изредка.

Сюнкити уткнул в подбородок кончик оточенного карандаша и рассеянно смотрел на экзаменационные вопросы, написанные на доске. Карандашный грифель причинял лёгкую боль. Он вспомнил, как тренер говорил, что среди различных упражнений для бокса пока нет лишь способа укрепления подбородка.

«Сравнение общественных статистических коллективов и вновь созданных групп».

Такие проблемы не имеют к нему никакого отношения. Совсем никакого. Это другой мир: белые, непривычные к физическому труду руки торжественно ставят на весы гири, где подсчитаны все понятия, сверяют баланс и в унылом, невзрачном, похожем на монастырь месте собирают мозаику жизни. Раз и навсегда определённый способ, стиль работы, когда реальность суммируют и запирают в выдвижной ящик. Способ, когда перед этим ящиком постоянно сидит человек и, поигрывая связкой ключей, запугивает таких же людей.

Сюнкити не обязан решать эти проблемы, отвечать на вопросы. Между ним и экзаменационными заданиями нет ни компромиссов, ни борьбы. Они не были плотью, хулиганскими выходками или окровавленным лицом. Здесь, под прозрачными лучами утреннего зимнего солнца, важно бездельничали витающие в облаках интеллектуальные призраки в дурацких шляпах.

С табличкой «Попробуй решить меня» на шее.

Сюнкити написал на листе для экзаменационной работы: «Я член боксёрского клуба Фукуи Сюнкити. Четыре года усиленно занимался боксом, полностью отдавал силы университету, с местом работы уже определился. Клянусь, что после окончания учёбы не уроню честь своего университета. С уважением».

Он быстро сдал «работу» и, провожаемый подозрительным взглядом преподавателя, вышел из аудитории. Беззвучно пробежал по коридору, опоздал на следующий экзамен по истории экономики и, запыхавшись, ввалился в помещение.

Сюнкити решил, что предыдущее послание слишком короткое, поэтому на листе для экзаменационной работы по истории экономических учений добавил фразу с обратной стороны студенческого билета, которую помнил наизусть: «Данный предмет особенно важен в нашем университете. Он воспитывает демократический дух независимости и самостоятельности, вместе с поиском истины углубляет практическое образование, ставит своей целью направить в общество морально чистого человека с обширными знаниями».

На оставшемся экзамене по бухгалтерскому учёту сил писать уже не было, поэтому он ограничился таким же вежливым письмом, как и на экзамене по статистике.

Сюнкити сдал три экзаменационных листа и вышел на улицу, где студенты курили в тени деревьев, прислонясь к освещённой солнцем стене. Сюнкити не курил, поэтому перерыв всегда тянулся для него очень долго. Зимним днём в воздухе плыл табачный дым, в небольшом саду в центре города остались следы метлы после утренней уборки.

Было приятно чувствовать, что он как-то справился, но ему казалось нечестным, что это не потребовало особенного труда. Но скоро, скоро наступит удовлетворение тем, на что он потратит свой труд. Вот бы сократить число пропусков, которых у него набралось девяносто!

После того как выпускные экзамены закончились, Сюнкити вызвали к профессору, ответственному за проведение экзаменов. Собираясь заручиться поддержкой тренера Каваматы, Сюнкити бросился его искать. Каваматы нигде не было.

Когда Сюнкити открыл тяжёлую дверь кабинета, то очень удивился, увидев сидевших рядом за столом профессора и Кавамату. Профессор и Кавамата в прошлом были однокурсниками в этом же университете. Поэтому он вообразил, что тренер здесь как его защитник. Однако Кавамата с грозным рыком потряс экзаменационными листами с посланием Сюнкити:

— С местом работы определился? Почему мне не сказал? И куда?

— В компанию по производству термосов «Тоёсэй».

— Вот дурень! Значит, в боксёрский клуб «Хатидай». Говорил я тебе, не иди в профессионалы. Почему со мной не посоветовался? Не знаете вы благодарности!

— Я забыл, — поддавшись соблазну, соврал Сюнкити.

— Что? Забыл? Что-то ты, Сюн, стал нос задирать. Говорить «забыл» будешь, когда станешь боксёром десяти раундов. Если у тебя при любительском ударе симптомы слабой памяти, профессионалом тебе не быть.

Профессор с кислым лицом что-то бубнил, но в сравнении с мощными раскатами голоса Каваматы. его нотации не имели никакого смысла. Поэтому через двадцать минут, после невнятных поучений насчёт несерьёзности «экзаменационных работ», всё завершилось тем, что Сюнкити заставили пообещать явиться на дополнительный экзамен.

Дополнительный экзамен был в середине февраля. Сюнкити и там на всех экзаменационных листах написал то же послание.

*

На следующий день после дополнительного экзамена Сюнкити с утра пораньше вызвали к телефону — что было большой редкостью. Прибежав к аппарату в овощной лавке прямо в тёплом кимоно, он узнал о смерти Харагути.

Переодевшись, Сюнкити поспешил в общежитие в Сугинами. Дорогу покрывал иней. Он бежал до станции, потом от станции Сугинами до общежития. Во время пробежек он всегда делал крюк и выбирал дороги без асфальта и сейчас впервые бежал от станции по настоящей мостовой.

Сумасшедший бег придавал бодрости. В беге и именно в нём было главное спасение от эмоций. Их содержание заключалось в презираемых Сюнкити рассуждениях и их влиянии. Камфарный воздух зимнего утра, громкие звуки радио, от которых закладывало уши, чистое солнце — всё это, перед тем как увидеть труп друга, так же как и саму смерть, он оставил за границами бодрости от движений, покрывавших его тело потом. Он вспомнил летний день, когда ездил на могилу старшего брата. Тогда его потрясло, что смерть брата стала естественным завершением стремительных действий. Так Сюнкити заранее подготовил себя к непониманию смерти Харагути.

Он вошёл через калитку в старых воротах, зашагал по покрытому инеем переднему двору, и подошвы его бутс разбивали тонкий лёд на мелкие кристаллики. Его никто не встречал. Он поднялся по тёмной лестнице; навстречу ему спускался Цутида.

— Извините. Это я виноват, что до сегодняшнего утра ничего не заметил.

— Не говори так. Тренеру Кавамате сообщили?

— У него нет телефона, поэтому послал ему телеграмму.

— Пока он не придёт, нам лучше вперёд не соваться. Газетчики не появлялись?

— Только доставка газет.

— Вот чёрт!

Сюнкити пожалел испуганного Цутиду. Его самого давило странное чувство огромной ответственности.

Они поднялись на второй этаж. Раздвинули перегородку. Лицо лежащего под одеялом мёртвого Харагути закрывал носовой платок. Несколько студентов в подобающей случаю позе сидели, потупившись, вокруг тела, кто-то всхлипывал. Ватное кимоно, плечо которого выглядывало из-под одеяла, было единственным выходным костюмом покойного.

Для Сюнкити с мертвеца сняли платок. Отёкшее тёмно-фиолетовое лицо, высунутый между распухшими губами язык. На горле — глубоко въевшаяся бледная полоса. Смерть оказалась умнейшим боксёром, такими бывают чернокожие спортсмены с лаковой кожей. Да, смерть приняла типичную для негров кошачью позу, шипя, словно кобра, проворно выставила левое плечо и нокаутировала Харагути. Казалось, на опухшем лице остались чёткие следы от ударов, нанесённых её перчатками. Сюнкити, в отличие от многих, не удивлялся таким изменениям в мёртвом лице. Он знал, что лицо проигравшего обязательно меняется после боя.

— В общежитии сейчас остались только студенты из провинций. Поэтому Харагути вчера и занял одну свободную комнату, думали, рано лёг спать. Сегодня утром один из наших зашёл взять рубашку и увидел, что к стенному шкафчику привязана верёвка, а Харагути лежит на боку мёртвый. Рядом валялась только бутылка с водкой, записку не нашли, — докладывал Цутида. — Почему он решил умереть? Страдал из-за того, что не смог окончить университет? Неужели это единственная причина?

— Во всяком случае, он хотел умереть как боксёр. Не на ринге, так хотя бы в нашем общежитии, — ответил Сюнкити.

Сюнкити, невольно сравнивая свои нынешние успехи в боксе и полную поражений историю Харагути, испытывал неприятные чувства. У него вот-вот полились бы слёзы, но по чистоте душевной он счёл неприличным плакать над проигравшим. С побеждённым бойцом прилично было лишь соприкоснуться перчатками, как в рукопожатии, и сразу расстаться. Вечный упрёк за победы Сюнкити, который крылся в смерти Харагути, удержал от слёз.

Грубые коленкоровые шторы на окне были узковаты, и безжалостное зимнее солнце лило свой свет на мёртвое лицо. Во рту сверкнул серебром краешек вставной челюсти. Это напоминало мимолётную усмешку. Сюнкити выставил кулак и легонько ткнул мёртвое лицо в подбородок.

Младшие разом с удивлением подняли на него глаза. И тут у Сюнкити сами собой хлынули слёзы.

*

«Заходящее солнце», написанное Нацуо, вызвало на осенней выставке восторженные отклики. Свёкор старшей сестры, глава крупного банка, купил полотно, чтобы повесить на стену в приёмной. Впервые картину Нацуо продали.

Более того, торговцы картинами, которые скупали живопись в расчёте на то, что все фирмы рассылают подарки по случаю конца года, разом кинулись покупать старые произведения Нацуо. Но цены сбили до тридцати тысяч иен.

В этом же году «Заходящее солнце» получила премию газеты N, Нацуо стал известен в обществе. Он много встречался с людьми, беседовал с ними, но такая жизнь ему быстро надоела.

Он не испытывал жизненных трудностей, не страдал от того, что не ладил с людьми и обществом в целом. Он не был невежей и соглашался, что десять человек шумят намного больше, чем один. Покладистый, изысканный характер не позволял ему наносить людям душевные раны. Все любили Нацуо, и когда он, утомившись, уходил с какого-нибудь мероприятия, то гостям хватало его чуть меланхоличной ребяческой улыбки.

Нацуо и его слава существовали независимо друг от друга. Он жил вне связей с обществом, с милой улыбкой пребывал в одиночестве, поэтому менять привычки в новых обстоятельствах было незачем. Всё это происходило будто бы не с ним. В его жизни не могло быть такого: «Что-то случится».

Глаза Нацуо по-прежнему видели только то, что ему нравилось, что он сам находил прекрасным. Всё прочее в поле его зрения не попадало. Нацуо смотрел на себя, писавшего картины без высокомерия и тщеславия, естественно, как щебечут птицы, и порой удивлялся. Пыл созидания сразу по завершении картины вдруг иссякал, не оставляя внутреннего тепла. И отсутствие у него, благополучно плывущего по воле романтических волн, свойственных молодёжи настроений вполне его удовлетворяло. Он смутно ощущал, что становится знаменитым, но на этой дороге не искал славы, а скорее шаг за шагом удалялся от неё. Источник славы наверняка бил когда-то в его детстве, но, взрослея, Нацуо его потерял. Такие мысли были ему по душе.

Когда он смотрел на тот пейзаж с квадратным солнцем и пребывал во власти неведомых ощущений, то, возможно, чувствовал, что заходящее солнце опускается в сторону его детства. В детские годы заходящее солнце всегда горело, словно огонь в плавильной печи. Оно не отличалось какой-то особой роскошью или великолепием, но дарило таинственное неизменное счастье, как при музыке, которая не кончается, или в опере, где никогда не падает занавес. Счастливая уверенность в том, что чужие глаза не могут видеть мир так, как ты! Теперь Нацуо знал, что мир не столь чёток, но сейчас счастье временами просачивалось откуда-то из уголка души и окутывало его облаком, а корни всего уходили в детство. Нынешнее ощущение — далёкое отражение того, что в детстве он держал в руках некий намёк на прощальный дар.

Нацуо казалось, что в абсолютном счастье детских лет он пробежал глазами каталог тех прекрасных вещей, которые должен был увидеть в жизни: красивые пейзажи, птицы, цветы, человеческие лица. Больше ничто в жизни недотягивало по красоте до вещей, что предлагал этот каталог. Пейзажи, которые он видел в детстве, сверкали в лучах вечного закатного солнца: блестели озёра, прибрежные леса погружались в глубокое раздумье, горы отливали тёмно-лиловым. Бесконечные просторы можно было рассмотреть в подробностях — от придорожных трав и цветов до мелких камешков. И ни следа присутствия человека.

Наверняка ребёнком он задавался вопросами: «Почему это нет людей?», «Почему мир, где совсем нет людей, так совершенен?». И при полном отсутствии интереса к человечеству его и тогда терзал интерес ко всему прекрасному. Этот интерес полностью захватил душу Нацуо прежде, чем он начал учить язык и обычаи, превратил его мир в безмолвное, безлюдное пространство, где властвовали одни краски.

Это случилось до школы. Нацуо помнил каждое слово из рассказа дяди, вернувшегося из поездки по Европе. Другие истории он всё забыл и запомнил только эту.

Молодой дядя в Мадриде нанял машину и на день отправился в Толедо. Он рассказывал о пейзажах, которые видел на обратном пути. В сумерках они уже проехали половину пути, через час с небольшим, когда доберутся до Мадрида, наступит ночь. Дорога Толедо — Мадрид протяжённостью сорок три мили вела через пустынные поля, скалистые горы, редкие захолустные деревушки, на этом пути они почти не встретили других машин.

Дядя видел, как сумерки накрывали степь, как на небе зажглись звёзды, и только на западе, на горизонте под слоистыми облаками, осталась нетронутая сумерками светло-синяя полоса. Но тут в поле зрения попал яркий цвет. Часть неба над холмом, спавшим на границе сумеречной степи, вспыхнула красным.

Дядя, решив, что это пожар, из окна автомобиля пристально вглядывался в ту сторону. Но по мере того как машина приближалась к месту, становилось понятно, что это не пожар, а свет от печей какого-то завода у подножия холма. Снопы огня ярко полыхали на границе пустынного поля, и трубы над низко срезанной крышей завода, выбрасывая искры, царапали небо красным.

Тогда дядя сразу почувствовал, что это в точности «Ад» с картины Босха, которую он накануне видел в музее Прадо в Мадриде. Воссозданный город, пылавший на горизонте, видимый издали ад, так верно переданный Босхом.

Этот рассказ произвёл на Нацуо столь яркое впечатление, что его посетила иллюзия, будто он видит всё собственными глазами. В детском альбоме он нарисовал плоды своего воображения. Этот ребёнок видел всё. Даже ад.

Когда ему надоедало окружение, Нацуо брал машину и в одиночестве отправлялся путешествовать. Правда, не в захолустные деревни и заброшенные места. Чисто из практических соображений: он ненавидел плохие дороги.

Стоял очень дождливый март. В этот день небо тоже хмурилось, но постепенно прояснялось, поэтому он вывел машину. Он собирался посмотреть ранней весной Хаконэ, где уже давно не был. Последний раз — прошлой весной с компанией Кёко. Если не успеет до сумерек, то можно заночевать в Хаконэ. Или в Атами. В будни с гостиницей просто.

Когда он ехал через Йокогаму, небо полностью очистилось. В рабочий день после обеда машин на дороге было немного. Нацуо наслаждался тем, как легко в его руках идёт автомобиль.

По мере того как удалялся город, небо второй половины дня в лобовом стекле становилось всё шире. Нацуо испытывал понятное удовольствие. Не вдохновение, но в душе словно возникло пустое пространство, где вдохновению вполне можно родиться. Не было ни радости, ни печали. Пожалуй, стоило назвать это счастьем.

Та женщина, физиогномист, увидев его подростком, сказала, что он подобен ангелу. Она, несомненно, судила по его лицу, когда он внутренне пребывал в абсолютной пустоте. Нацуо вырос, но его лицо не знало выражения влюблённости, свойственного мужчине: слегка замутнённого, непроницаемого, в котором неловко сталкиваются разум и чувства. Его сердце было добрым, но доброта совсем не та любовь.

В скромном новом демисезонном пальто, сидя в новой машине, он сжимал в руках руль и плыл, взглядом задевая пейзаж за окном, скользил по поверхности разных объектов природы. Приветливость тоже не любовь. Если бы Нацуо угнетало одиночество, возможно, и родилась бы любовь, но одиночество стало ему близким другом. Всё людское, как и природа, было для пего всего лишь «близким другом».

Несмотря на молодость, Нацуо обладал неповторимым складом души. Сейчас это так. Чувствовалось, что где-то в теле часть общей системы, исчезнув, превратилась в прозрачные природные кристаллы.

Машина въехала на дорогу, ведущую к перевалу Дзиккоку. В горах весна ещё не вступила в свои права. На гребне горы на фоне неба с заходящим солнцем, над тёмно-зелёной почвой вздымался чёрный рог — недавно построенное здание для работ с микроволновым излучением. Нацуо решил, что рядом со смотровой площадкой на перевале всё будет забито, и остановился значительно раньше. Прихватив альбом для рисования, он вышел из автомобиля. Здесь, кроме проезжавших мимо машин, никого не было.

Его потрясла сила, с какой на этом огромном просторе отовсюду пробивалась весна. На другой стороне дороги уже раскрылись цветы на зелёных ростках белокопытника.

В видимых красках не было никакой достоверности. Тона ранней весны — это ещё не цвет, скорее намёк на него, они грязноваты и жаждут очищения. Отвлечённое наслаждение прозрачным горным воздухом, наслаждение эфиром ранней весны, пробуждает память о воздухе, где тщательно возводится невидимое глазу, прозрачное архитектурное сооружение. О воздухе, которым дышит человек, зашедший в этот прозрачный храм. Отвратительно, когда ощущение ранней весны пачкают непригодные для этого краски. Они выравнивают воздух высоких гор, искажают его, придают ему фальшивую лиричность. А великое, разрушительное действие весны набрасывает на весь пейзаж тень какой-то нервной тревоги.

Здесь пересекались несколько холмов, среди них один уже мог похвалиться пышностью молодой зелени. Но по соседству с ним холм тёмно-красного цвета. А ещё один с подножия до вершины укутан в цвет первых побегов и в красные листья периллы. Прекрасен газон на ближнем плане: с первого взгляда он кажется увядшим, но, меняя угол зрения, можно отыскать и там свежую зелень, которая уже поднялась со дна и ждёт своего часа.

Бамбук на кончиках жёлтый, а у корней — зелёный. На равнину, где он растёт, будто наложили два цвета.

Роща вечнозелёных криптомерий неизменно сохраняла тяжёлый законченно-зелёный цвет, но среди них попадались жёлтые и жёлто-зелёные деревья.

Нацуо ощутил некоторое неудобство в глазах: прояснение наступило, когда он только поднялся на перевал. Его взгляд как будто коснулся тех грубых элементов, которые вскоре породят нечто прекрасное. Одним словом, на это не следовало смотреть. Чрезмерно приукрашивать их не стоило.

Он закрыл альбом, сел в машину. Катясь по ровной, почти пустой дороге, он думал: «Я не стану унывать. Если я не могу что-то изобразить, в том виновата природа».

В его сердце, когда он размышлял о вине природы, не было ни злобы, ни враждебности. Хандра его не настигла, значит это явно ошибка природы. По пути машину Нацуо обогнал автомобиль, где между двумя гейшами сидел худой джентльмен. С невыразимо печальным лицом джентльмен засунул руки под подолы спутниц. Гейши смотрели отсутствующим взглядом, они выпрямились и покраснели.

Нацуо равнодушно проводил взглядом полную чувственных желаний машину. Своей способностью видеть и замечать всё вокруг он тоже не гордился.

«Я не стану унывать. Ведь я ангел», — вернулся он к этой мысли. Она давно билась у него в ушах. Та женщина, гадавшая по чертам лица, всего лишь подтвердила его детские фантазии. Когда в начальной школе учитель ругал его за какую-то мелкую шалость во время урока, он думал: «Почему учитель меня ругает? Я же ангел», «Если учитель меня ударит, то наверняка оцепенеет, увидав, как у меня на спине выросли крылья и я из окна взлетел высоко в небо».

За рулём Нацуо улыбнулся своим воспоминаниям. Ему казалось, что детская улыбка ещё держится на губах.

Подобные мысли не были похвальбой или гордыней, они жили при нём с тех пор, как он познал материальный мир. Мысли о том, что ничто не может запятнать его чистоту. Если, как говорят люди, и существует отвратительная реальность, то она с самого начала оказалась бессильна перед ним. А всё потому, что как только его взгляд собирался обнаружить что-то непотребное, оно сразу же, как по заказу, становилось нереальным.

Нацуо вёл машину, вдыхая горный воздух ранней весны и улыбаясь своим мыслям, но думал, что люди, которые едут ему навстречу, не улыбаются в ответ просто так, без задней мысли. Впечатлительность в этом плане сродни желанию. Улыбка при виде темнеющих гор и дальних туч подобна противостоянию вечности с миром.

Но его счастливые мысли оборвались, не дойдя до этой.

Местность с городами Мисима и Нумадзу расположилась перед залитым слабым солнечным светом скалистым мысом, зелень пшеничных полей смешалась с жёлтыми цветами овощных культур, открылось бескрайнее море. На равнине уже царствовала весна. Нацуо проехал по платной дороге, потом немного по второй, ещё не асфальтированной, и вдруг вдали, на мысе Уоми в Атами, увидел сакуру. Она, похожая на остатки снега, висела над обрывом.

Нацуо для себя решил, что заночует в Атами. И вышел из машины, чтобы сделать набросок той далёкой сакуры.

Компания молодых людей поднималась по дороге. Кто с альбомом для набросков в руках, кто с мольбертом на плече. Нацуо с первого взгляда понял, что это студенты университета искусств.

Пиная ногами мелкие камешки, они специально прошли так, чтобы их тени скользнули по альбому Нацуо. Юноши и девушки откровенно гордились своей молодостью и мечтали стать художниками, на их лица пока не наложила свой отпечаток непрерывно мучающая жаждой жизнь. В напряжённой тишине один из них дунул в свисток, и, когда Нацуо подумал, что шаги за его спиной постепенно удаляются, он услышал женский шёпот. Наверное, из-за прозрачности горного воздуха это прозвучало неприятно отчётливо:

— Ну да, точно. Это Ямагата Нацуо. Решил, что он знаменит, и радуется.

Нацуо не поверил своим ушам. Ему не доводилось слышать от людей таких слов.

Его не столько ранили сами слова, удивило другое: он не сделал ничего плохого, а где-то в обществе его незначительной известности уже завидуют. Мысль о том, что его не любят, отозвалась в сердце без преувеличения как потеря чьей-то благосклонности.

«Кто-то меня не любит!» Невероятно. Его изумил не сам факт. Вдвойне потрясло то, что он должен был прекрасно знать об этом раньше и всё равно был потрясён. Из-за нескольких слов девушки, которые рассекли горный воздух, терпели поражение планы, рушились законы мироздания.

Из круглого окна гостиничного номера в Атами в свете луны виднелась непомерно высокая оранжерея за низенькой бамбуковой изгородью. Поздней ночью, выйдя из ванной, Нацуо какое-то время рассматривал из этого своеобразного иллюминатора оранжерею и лунное небо.

Лунный свет словно дымился, окна оранжереи белели в темноте. Ощущение, что в этом высоком сооружении не живут, навевало ассоциации с развалинами замка. Винная пальма и редкие для этих мест тропические деревья наводили на мысль, что внутри крепко спят люди. На плотно растущие деревья падала тень луны, днём тут наверняка висела густая духота. Фасад одетого в стекло здания, если посмотреть на него снаружи, выглядел так, словно скрывал за собой точку отсчёта другого мира.

«Я в детстве видел такое же странное здание, — подумал Нацуо. — Вошёл туда, и словно открылся подземный ход в иной мир. Это была электростанция».

Раздался звук будто бы отлетевшей с высокой крыши стеклянной плитки. Рассыпавшиеся осколки стекла оставили за собой чёрные звездообразные отверстия. А потом — гробовая тишина. Никаких признаков пробуждения. Ни человека. Может быть, кто-то ради злой шутки выпустил издали камень из пращи?

Нацуо долго слушал это молчание. Даже если кто-то ещё и обратил внимание на это странное событие, то не появился. Комнату пропитал холодный ночной воздух, и Нацуо, который, закрыв окно, собирался лечь в постель, ещё раз посмотрел на высокую дыру в стекле. Всё обошлось благополучно. Порядок в реальности, существовавший до того, как стекло разбилось, был мгновенно восстановлен, и воцарился новый, сложившийся после того, как стекло разбилось. А произошло это из-за того, что пальцы, которые стирают ошибочно нарисованную углём линию, оказались не столь проворны, как те, другие, невидимые пальцы, двигавшие действие.

Подумав об этом, Нацуо отбросил тревогу, и на душе стало легче.

*

Вернувшись в Токио, он обнаружил, что утром ему пришло написанное женским почерком письмо. Имя отправителя было незнакомо. Он прочитал письмо. Женщина писала, что ей нравятся его картины. После осенней выставки подобные послания от незнакомых людей стали нередки.

Через несколько дней он опять получил от той же женщины письмо того же содержания. Её звали Накахаси Фусаэ. Следуя правилам приличия, Нацуо ответил сухим благодарственным письмом. На его письмо ответ не пришёл.

*

Осаму теперь часто проводил время у матери в «Акации». Приглашал приятелей из театральной труппы. Приводил товарищей по спорту — «по наращиванию мускулов». Здесь, естественно, можно было бесплатно выпить чаю и сидеть сколько угодно.

В обществе росла мода на кафе. Платили наличными, при этом большой прибыли заведение не приносило. Но всё-таки дело оживало.

Выводы делались обычно унылые: «Вчера доходы держались почти на прежнем уровне, сегодня — упадут». Однако по виду посетителей «Акации» было заметно, что их денежные дела идут намного лучше. Вот и вчера посетитель, тоже державший кафе, рассказывал матери о положении дел в недавно открывшемся на Гиндзе большом кафе «Камерная музыка».

По его словам, там ежедневная выручка в среднем составляла сто двадцать тысяч иен, а месячная — три миллиона шестьсот иен. И тем не менее расходы по содержанию сотрудников обрывались на четырёхстах иенах, кофе за сто иен по себестоимости выходил двадцать три иены, а чёрный чай за восемьдесят иен — двадцать. При этом вся оплата шла наличными, поэтому и расходы на строительство сразу покрывались.

По сравнению с этим гигантом торговли «Акация» была маленьким заведением, но работало кафе без простоев. Мать всегда была весёлой, щедрой: помогала любовнику, давала сыну много денег на карманные расходы.

Осаму после тренировки привёл с собой Такэи и молодых приятелей. Люди ещё не расстались с пальто и шарфами, а они были в рубашках поло с широко распахнутым воротом и пиджаках. Бросались в глаза обтянутые тонким свитером фигуры с широкими-плечами и узкими бёдрами. Когда вваливалась такая компания, случалось, что сидевшие в кафе девушки потихоньку уходили. Осаму с приятелями это очень забавляло.

Такэи неизменно сводил разговор к своему кумиру, Лео Роберту. Лео в тысяча девятьсот пятьдесят четвёртом году завоевал на конкурсе по бодибилдингу звание «Мистер Вселенная». Такэи, показывая фотографию Лео во весь рост, которую всегда носил с собой, сказал:

— Лео — величайший шедевр в истории человечества. Кого ни поставь рядом с ним — крупного политика, императора, знаменитого философа, гениального композитора, — все будут выглядеть жалко, им придётся преклонить колени.

Перед Такэи, как обычно, стоял стакан с лимонадом. Стараниями Осаму туда выжали в три раза больше лимонного сока, чем в напитки другим посетителей.

— Чтобы добиться такого успеха, само собой, нужны природные данные. Форма каждого выращенного мускула всё-таки с рождения ограничена формой кости. У Лео все кости совершенны по форме, красивы, крупны и гармоничны. И у каждого мускула, естественно, неповторимая, прекрасная форма. Вот, посмотрите. — И он указал на обнажённую, словно искрящуюся золотом, выпуклую грудь своего божества. — Посмотрите на бороздку между левым и правым большими мускулами груди. Неописуемо! Эти мускулы делятся на три группы: если двигаться сверху, то это подключичная часть, рёберная часть и брюшная часть. Но брюшная часть обычно, как это хорошо видно со стороны, крепится внизу. К сожалению, у меня тоже. А теперь у тебя… — Он протянул руку через стол и без стеснения заскользил пальцами по нижней части груди юноши в рубашке поло. — И у тебя не так, как у Лео. В его случае мускулы в хорошей форме крепятся к верхней части, и бороздка в нижней части груди действительно хороша. Она очень выразительна, благородна, романтична, лирична, в общем, идеал рыцарей-крестоносцев.

Они йотом ещё какое-то время горячо обсуждали профессиональные проблемы: эффективность глубокого дыхания при жиме лёжа, а в случае дополнения жима лёжа утяжелением — поддержку глубокого дыхания малым числом вдохов-выдохов. Важно сделать строго предписанное число вдохов-выдохов при поверхностном дыхании. И что из этого скорее придаст уверенность в прогрессе. Им не надоедало говорить об этом часами. Осаму в такой компании чувствовал себя счастливым и не беспокоился из-за «роли», которая никак к нему не приходила. Мускулы заменяли другие амбиции.

Осаму вдруг вспомнил Марико. Отношения с ней продолжались. С Осаму обычно не случалось, чтобы женщина со временем ему надоедала. До тех пор пока она сама не теряла всякое терпение, устав от его душевной лени, Осаму неохотно, наполовину безотчётно, но следовал за ней.

— Маленков ушёл со своего поста. Из-за неудач в мирных инициативах, — неожиданно выдал кто-то совсем не к месту. Этой новости было примерно месяца полтора.

— Чего это ты вдруг заговорил об этом?

Причина сразу стала понятна. Перед глазами того, кто сообщил эту новость, небрежно валялась книга сидевшего рядом студента, обёрнутая в старую газету, где как раз и была напечатана статья.

— Ничего себе новость, старьё! Недаром считают, что ты медленно соображаешь.

Говоривший, видно, тоже где-то недавно читал про это, и беседа перешла на другие темы. Например, есть ли такое звание, как «Мистер Советы». Такэи сказал, что, если к концам штанги прикрепить определённый механизм и сто человек в течение часа будут тренироваться, наверное, они могут собрать трактор.

— Куда теперь? Пойдём в универмаг M, — предложил самый младший из компании, мощного телосложения юноша с детским лицом. Он не собирался делать покупки, просто любил уголок, где продавали певчих птиц.

— Да, не пойти ли нам в универмаг посмотреть на птичек? Как мило!

— Брось! Если я приду, птички разбегутся. Здесь ведь не подают жареных птиц, — все смеялись, поддразнивая приятеля.

За окном над пыльными улицами разливался багровый закат. Переполненные силой юноши развалились на стульях и во время пауз в разговоре бездумно рассматривали беспорядочную толпу.

Они были счастливы, осознавая, что их изобильная сила не имела ничего общего с толпой за окном. Мощь зарылась в гладких буграх мышц и существовала сама по себе, не взывая к цели. И сколько бы времени ни прошло, жизненные силы когда-то закончатся и в этом теле с постоянно растущими мышцами. Это походило на песню, которая никуда не зовёт.

Пугать людей мускулами. Это приятно. Но все в собравшейся компании хорошо знали, какие они нежные, бесполезные, пригодные разве на то, чтобы любоваться ими, как шёлком или цветком. Сидевший у окна юноша снял пиджак, чтобы показать в летней рубашке поло руки. Вдруг его мощные, с охватом тридцать шесть сантиметров бицепсы посинели, как у утопленника. Это в магазине на другой стороне улицы зажгли синие неоновые лампы.

— Твои руки сейчас умерли, — заметил другой.

Осаму, будто ему велели, потрогал через рукава пиджака собственные руки, убедился, что они на месте. Тёплые крепкие руки, пальцам передалась приятная упругость живой плоти. Значит, Осаму точно существует.

*

В этот момент, толкнув дверь, вошёл Нацуо. Не заметив Осаму, он хотел пройти вглубь помещения, но Осаму схватил его за демисезонное пальто.

— A-а, это ты, — смущённо поздоровался Нацуо.

Он робко рассматривал молодых людей рядом со старым другом, хвастающих своими мускулами.

— Приглашение дошло, и вот ты здесь, — заключил Осаму.

— Да.

Осаму отправил ему письмо с адресом «Акации» и припиской, что друзей они принимают бесплатно.

Нацуо же просто испытывал потребность встречаться с любым из друзей, кто не имел отношения к живописи. Если из компании Кёко, то подойдёт любой.

Осаму представил Нацуо приятелям. По их смущению Нацуо понял, что перед этими ребятами, которые приходят в отличное расположение духа, едва лишь убеждаются в силе своих мускулов, не нужно бояться, что ты ошибся местом. Но прежде всего он в качестве приветствия произнёс нейтральное:

— Да, большую работу проделали.

Осаму важно оглядел кафе матери. Этакий взгляд хозяина, чего сам Осаму не замечал, в глазах Нацуо свидетельствовал о достойных чертах приятеля.

— Тут Сюн-тян[32] благополучно окончил университет, — сообщил Осаму. — Просто не верится.

— Прямо сдавал выпускные экзамены?

— Прямо сдавал и сдал.

— Всё больше превращается в профессионального боксёра.

— Вот-вот проведёт первую встречу как профессионал. Сказал, что компанию из дома Кёко заставит купить билеты. Тебя тоже.

Такэи завладел вниманием Нацуо и пустился в беспорядочные расспросы, которые сводились к мускулам: о скульптуре Лаокоона и работах других греческих скульпторов, творениях Микеланджело, «Мыслителе» Родена.

— Да ведь он японский художник… — пытался объяснить Осаму, но Такэи не слушал, полагая, что всё прекрасное, увиденное и выраженное художником, берет своё начало в скульптуре. Всё потому, что красота и пейзажа, и натюрморта в конечном итоге равнозначны красоте человеческих мускулов. В этом заключена тайна. Это вам не теория с научным обоснованием.

Таких людей, привыкших вторгаться на чужое поле, любителей третировать профессионалов какими-то спорными утверждениями, Нацуо встречал не впервые. Многие покровители, с которыми сталкивается художник, из их числа. Странное дело, но всё чаще люди, напрочь лишённые художественного вкуса, изо всех сил стремились придать тому, чем они владели, чем занимались, подобие основ искусства. Некий банкир полагал, что денежные ссуды отражают художественный вкус общества, и хотел уподобить выбор художником красок безрассудству. Свои рассуждения он закончил банально:

— В конце концов, любой путь — единственный в своём роде. Наша прозаическая работа придерживается того же метода, что и искусство.

Нацуо часто слышал неотразимые фразы, которыми пользовались некоторые художники, чтобы порадовать возможных покупателей своих картин. Покупателям понравились бы такие слова, произнесённые по возможности искренне, серьёзным тоном:

— Выслушав рассказ о вашей работе, я могу сделать вывод, что в своей основе она имеет нечто общее с искусством.

— И каким же образом?

Собеседник обрадуется и обязательно придвинется, чтобы выслушать. Поэтому стоит привести разумные доводы (машинное оборудование и индюк, луна и автомобиль, кораблестроение и зубочистки, мандарин и телефонный аппарат — у каждой пары есть что-то общее!), только так и можно заарканить душу собеседника. Например, часто употребляют туманное выражение: «С точки зрения удовольствия создавать вещи все они одинаковы».

— У меня почему-то нет художественного вкуса.

— Нет, есть, и очень хороший.

Это всего лишь пустая лесть. Скорее, нужно сказать следующее:

— Может, оно и так. Необязательно каждому обладать художественным вкусом. Люди, которые не принадлежат к миру искусства и владеют этим даром, просто собаки на сене. Скорее, у людей с его полным отсутствием, когда они увлечены своей работой, в некоторых вещах, хранящих отпечаток вдохновения, на границе вдохновения и усилий, проявляется нечто общее с людьми искусства. В этом плане вы куда лучше полного дилетанта понимаете суть искусства.

Хотел бы Нацуо встретить человека, у которого после таких слов не засияли бы глаза. На самом деле такой человек не стремится попасть в число мастеров. Но хочет по возможности походить на них. Такой способ убеждения удовлетворяет оба желания.

Не следует также забывать, что, когда здоровые люди из общества под настроение выставляют напоказ перед людьми искусства чувство неполноценности, принижают себя, заявляют об отсутствии художественного вкуса и художественного таланта, их истинное намерение исчезает. Более того, они втайне испытывают удовольствие. Такая скромность обычно притворна, этому не стоит верить.

В компании не было тех, кто желал бы обменять радость от высшего места в обществе сложения хайку и танка на радость заполучить должность начальника отдела. С другой стороны, в искусстве, к которому склонны старики, пресытившиеся властью и деньгами, избегают стремления к общественной власти, столь необходимой специалистам. И довольная достижениями молодёжь больше радуется признанию по каким-то неведомым законам художественных принципов, нежели тому, что их реальные успехи признаны по реальным законам реально существующего общества.

Нацуо никогда не стремился понравиться другим, и все об этом знали. Просто вмешательство Такэи было своеобразным. Тот считал человеческое тело пластичным элементом прекрасного и одновременно полагал, что с точки зрения доступности произведений искусства в посредничестве мастеров нет необходимости: «Чтобы назвать нечто красивым, люди искусства, по существу, не нужны». Таким образом, они всего лишь проводники. Если осознание человеческого бытия представить в виде произведений искусства (такие, как Лео Роберт, хороший тому пример), то доводы в пользу существования работников искусства потеряют свою силу.

Нацуо признавал, что такие идеи о прекрасном явно возникли у Такэи под влиянием исторически заложенной эстетики. Нет сомнений, что его «вдохновение» не просто родилось из знаний анатомии, оно вышло из знакомства с греческими скульптурами и отчасти — из «напыщенности» барокко. Его мало интересовал классический период. Мускулы Аполлона слишком естественные, «человеческие», им не хватало тренировок. Такэи верил, что мускулы, как и ум, силой воли можно натренировать до сверхчеловеческого состояния.

Нацуо, как ребёнок, почувствовал в этом споре опасность. В отличие от зримой красоты, в произведениях искусства её подчёркивают, на неё указывают, но она не бросается в глаза. Красота просто гарантия того, что творение сохранится в веках. Суть произведения — в его сверхдолгом существовании и только в этом. Даже представив, что человеческое тело есть произведение искусства, мы не сможем противостоять тому, что его будет подтачивать и ослаблять время. Значит, можно допустить, что лишь самоубийство в момент расцвета сил спасёт тело от разрушения. Произведения искусства тоже гибнут в пожарах и разрушаются.

Если предположить, что молодые люди с прекрасными мускулами могут сами по себе, без посредничества людей искусства, стать творением художника, то гарантии вечности, заключённые в их телах, приведут к появлению людей искусства уже среди них. И они должны спланировать самоуничтожение. Тренировки и взращивание мышц развивают тело, но одновременно, по закону времени, по закону увядания, прочно запирают его. Поэтому они не совершают присущие искусству действия; до конца жизни, определённого самоубийством, прекрасному телу не хватает условий, чтобы стать произведением искусства.

В конце концов Нацуо, не сдержавшись, заметил:

— Уж если мускулы так важны, стоит, пока не постарел, покончить с собой в момент, когда они наиболее впечатляют.

Нацуо говорил как никогда резко и агрессивно. Осаму, впервые увидавший друга таким, ещё до того, как все начали переглядываться, поднял на него изумлённые глаза.

— Вы все состаритесь. Живые мускулы — это иллюзия, — с нажимом произнёс Нацуо, всё больше распаляясь.

Такэи и не думал сдаваться:

— Да, есть те, кто с самого начала жалеет стариков. Жалкие, слабые люди искусства. По силе рук они нам не соперники, поэтому и считают, что хорошо бы в нашем мире все мускулы сгинули.

*

Нацуо с мрачными мыслями вышел на улицу. Он был без машины, поэтому пришлось идти до станции пешком. Осаму пошёл за ним. Извинился, что просил приехать, а ему навязали неприятный разговор. Нежная забота тронула сердце Нацуо. Друг в такие моменты выглядел большим, сильным, красивым зверем, поэтому Нацуо подумал, уж не завидует ли он красивому зверю. Осаму вдруг произнёс:

— Ты не обращай внимания. Такэи это скрывает, но говорят, что он кореец.

Это было странное откровение. Нацуо вспомнил, что когда-то давно участник марафона, выходец с Корейского полуострова, на международных соревнованиях принёс славу Японии. Сумасшедшая привязанность угнетённой нации к телу и поклонение его силе.

— А, вот в чём дело.

Нацуо просиял своей обычной доброй улыбкой; такой поворот событий его вполне устраивал. Выходило, что рассуждения Такэи не имели к нему никакого отношения. Ведь Такэи был корейцем, а Нацуо — ангелом.

Однако Осаму тот факт, что Такэи кореец, воспринимал по-другому. Он считал, Такэи не хватает слов. Поэтому он и говорит так много!

— Ты сразу домой? — поинтересовался Осаму.

— Да, есть работа.

— Могу я что-нибудь сделать для тебя? — Осаму предложил это гордо, но без всякой надменности.

— Тебя, наверное, ждут женщины.

— Ну и что? Я не так уж люблю женщин, — бросил Осаму и, будто его подтолкнули, заговорил чуть громче: — Чтобы женщина по-настоящему понравилась, я должен стать абсолютно пустым. Но ведь я боюсь этого.

— А мне нравится, когда я пуст, — сказал Нацуо, вспомнив, что чувствовал, когда писал картину. И спросил: — А ты кем хочешь стать?

— Кем хочу стать, говоришь… — Осаму широко раскрыл красивые глаза. — Сначала хотел стать актёром. Как это сказать… Хотел ускользнуть от людей. Ловко, легко ускользнуть. Если бы у меня получилось, я бы смирился с тем, что не актёр. Я уже стал кое-кем. Добился успеха. Приобрёл такие мускулы.

Он поднял руку, показал просвечивающие через шерстяную ткань бицепсы, о которых шла речь. Нацуо не забыл выказать удивление.

На станции они остановились у киоска, где продавали вечерние газеты. И сегодня где-то убивали людей, захватывали территории. Осаму купил несколько газет, распрощался с Нацуо и пошёл назад к «Акации».

Несколько дней спустя Нацуо опять получил письмо от Накахаси Фусаэ. Внутри на листке почтовой бумаги было написано: «Я хорошо знаю, что вы хотите скорее со мной встретиться. Пятого апреля, во вторник, в три часа дня, я буду ждать вас у входа во дворец Акасака. Я буду в японской одежде и чёрных кружевных перчатках по сезону, поэтому вы сразу меня заметите».

Нацуо хотел тотчас же порвать письмо, но проносил его с собой целый день и только перед сном разорвал и выбросил. Через пять дней он о нём забыл.

На седьмой день пришло следующее письмо, на этот раз — со срочной доставкой. Текст был похож: его упрекали, что он не пришёл пятого числа, и в конце сообщали, что в три часа восьмого числа будут ждать в парке Тидоригафути у посольства Великобритании. Нацуо не пошёл, но теперь умышленно, и весь день это его тревожило.

Третье письмо пришло двадцатого числа, спустя время. Местом встречи двадцать четвёртого числа был указан сад Сиба Рикю у станции Хамамацутё. Но этот день случайно приходился на тот, когда он вечером собирался на боксёрский матч, где выступит Сюнкити. В этом саду Нацуо искал материал для картин, поэтому решил выбрать бокс.

Сейчас его душевный настрой определённо не годился для встреч с незнакомыми людьми. Нежная забота родителей и братьев придали уюта домашнему очагу. Нацуо был свободен жить и поступать как хочет, семья его не связывала.

Желая покончить с неприятным, мучившим его делом, Нацуо взял альбом для зарисовок и сел в машину. Через забор у дома свешивались ветви сакуры в самом разгаре цветения. Приближался день выборов в муниципальный совет, и около забора часто останавливался мотоцикл агитатора с громкоговорителем, издававшим противные звуки. Когда Нацуо вывел машину из гаража, с мотоцикла, на котором скручивали полотнище с большим именем кандидата, раздался громкий нахальный голос:

— Назад! Назад! Ещё немного назад! Вот здесь, под деревом, нормально.

Нацуо даже подумать стыдился, как он покажет людям своё напряжённое во время работы лицо. Но эта настырная публика не понимала побуждений, по которым ревностные работники демонстрируют выражение лица. В душе Нацуо, когда на него тяжёлым грузом свалилась непомерная бессмысленность жизни в обществе, эта бессмысленность была столь же прозрачна, как и его душа. Она не представляла собой мутных намёков.

Он обогнул мотоцикл, описал круг и выехал на широкую дорогу.

Ему казалось, что он, совсем как руль машины, держит в руках и космос, и человека. Он понимал причину, но всё равно слова тех невылупившихся художников в Хаконэ и резкие нападки культуриста-корейца переполнили его навек израненную душу. Каждый раз, когда он думал, что забыл об этом, они опять всплывали и бередили рану. Нацуо так и не избавился от мысли, что не может доверять окружающему миру, пока тот остаётся неизменным. Свою уязвимость он считал силой, которой может гордиться каждый.

Он доехал до сада Сиба Рикю. У старых грязных ворот торчал столб и перекрывал машинам въезд в тихий по виду парк.

На входе рассеянно попыхивал сигаретой немолодой охранник в форме. Встретившись с ним глазами, Нацуо, избегая назвать истинную причину своего приезда, спросил:

— Можно выйти к морю?

— Нет, — сухо отрезал охранник. Увидев в руках Нацуо альбом для этюдов, уточнил: — Вы рисуете?

— Да.

— Даже художнику, к сожалению, нельзя выйти к морю. Там как раз забор.

Охранник, видимо, хотел пошутить. Нацуо поблагодарил и пошёл дальше. Он понял бессмысленность своего вопроса. Когда он вошёл в старые грязные ворота, в нос ударил пропитавший воздух запах моря. Вязкий, назойливый запах, каким он бывает поздней весной.

В письме говорилось, что его будут ждать рядом с прудом, на скамейке под навесом из глицинии. Пруд действительно тут был. В самом центре сада. Навес из глициний был. Тяжёлые грозди обильно цветущей глицинии. Вокруг только дети и бродяги, изредка попадались парочки: небрежно одетые мужчины и женщины.

Нацуо сел на скамью, раскрыл на коленях альбом для этюдов. На соседней скамье устроился старик, видимо, сочинял стихи: с открытой на коленях тетрадью он вглядывался в космос.

Море было за горой Цукияма. По правую сторону — чёрные стрелы кранов и чёрный корабельный дым, слева — крыши холодильных складов у верфи Такэсиба.

Нацуо терпеливо ждал. Неподалёку бегали дети, их крики эхом отзывались в изрытой ямами земле. И вдруг они смолкли. В ушах стоял только шорох крылышек: над гроздьями глициний вились пчёлы.

Сосна на острове посреди сверкающего пруда вдруг поблекла. На солнце надвинулась туча.

Откуда-то с моря сад накрыл близкий резкий гудок, буквально разорвав спокойный пейзаж. Сигнал смолк, и всем — островом в тишине, пристанью на пруду, огромными каменными фонарями — завладела ещё большая пустота.

Нацуо понял, что в приморском парке не так уж спокойно, он вплоть до самого дальнего уголка заполнен тревогой и ожиданием. Беспорядочно сменяли друг друга солнечные лучи и тени, надвигались тучи, и вместе с ними усиливался ветер, гроздья глицинии, словно искусственные цветы, издавали грубый шелест.

Нацуо не погрузился в пейзаж, он чувствовал, что пейзаж навеки отверг его. Из такого мироощущения картины не рождаются. Ему чудилось, что вместо всепоглощающей радости тело сковало оцепенением, сила и чувства застыли. Наконец он догадался, что это и есть ожидание.

Во времени, которое определяется существованием других, нет ни цвета, ни структуры. Мир всплывает фантастически причудливой медузой. Это напомнило Нацуо неописуемые, беспорядочные краски ранней весны в Хаконэ. Праздничные иллюзии, которые навевал прекрасный внешний мир, исчезли. Ясный внешний мир, в котором ему не вредили, в котором туда, куда его звали, он тут же являлся чистым и незапятнанным, был потерян. На смену пришёл мир, который сейчас казался ему застрявшим в зубах чужеродным телом.

Накахаси Фусаэ не появлялась. Прошло уже больше получаса после назначенного ею времени. Среди новых людей в саду никто не подходил под описание. Ветер залил всё пространство вокруг тёплым, влажным запахом морской воды.

Среди темнеющих облаков горело маленькое солнце. «Оно враждебно» — у Нацуо никогда прежде не возникало такого ощущения. Отказавшись от мира, он не обрёл независимость. Свежее чувство отстранённости острой радостью, как смягчающий боль бальзам, проникло в душу. «Моё лицо, наверное, просто безобразно, — неожиданно подумал он. — Мягкое противное уродство, которым отмечено лоснящееся лицо пастора и служителя храма. Я просто жалкий, начинающий стареть мужчина».

Нацуо поднялся и вернулся к воротам. Сильный ветер толкал в спину, поднимал в воздух бумажный мусор. Небо потемнело, собирался дождь.

До места, где он оставил машину, Нацуо, несмотря на гудящие от усталости ноги, уже бежал.

*

До десяти утра нужно было взвеситься, поэтому выход Сюнкити из дома случайно совпал со временем, когда мать отправлялась на работу в универмаг. Сюнкити это не понравилось. Мать, понимая, что немного опаздывает на службу, задержалась дома. Она проводила сына взглядом, способным высечь искры.

С утра Сюнкити сбегал в знакомую баню, и там ему позволили взвеситься. В нём было почти сто двадцать три фунта, он попадал в категорию полулёгкого веса — ниже ста двадцати шести фунтов. Он и раньше чувствовал, что ему не нужно сгонять вес, а сейчас совсем успокоился.

Стояло хорошее ясное утро. Сюнкити принял ванну, которую приготовил покровительствующий ему дед, и, громко стуча деревянными гэта, вернулся домой. Тучная мать молилась перед божницей.

Она по-прежнему ненавидела бокс и просила у богов не победы для сына, а спокойствия и благополучия — это Сюнкити понял сразу.

На шее ниже поднятых волос закручивались выбившиеся из причёски рыжеватые завитки. Они выглядели до странности грязно, мощно, по-звериному, и одно это вызывало у Сюнкити неприязнь к молившейся матери.

Мать была законченной оптимисткой, поэтому, как и положено оптимистам, преувеличивала свою искренность. Как ни пытался Сюнкити объяснить ей, она верила в своё непонимание порядка вещей. Однако — и это было одним из её достоинств, — как интеллигентная женщина, она не страдала из-за того, что сын её не понимает.

Когда Сюнкити уже уходил из дома, она смотрела, как исчезают, перелетая за его плечо, мимолётные искры, высекаемые материнскими глазами в спине сына, и беспомощно думала: «Иди не оглядываясь. Оставь всё здесь, позади, и ступай прямо». Как истинная мать, она хотела бы променять на что-либо свою радость, отправиться бесконечно далеко навстречу ясному утреннему свету. И всё-таки дело не в том, что сыну в семье, состоящей из них двоих, было невыносимо сложно.

На улице в лицо Сюнкити ударили лучи солнца, придали ему свежие силы. В торговом квартале открывались магазины, водители приводили в порядок машины, почтальоны доставляли почту, блестела рыба, дышала свежестью зелень, только что привезённые с рыбного и овощного рынков. Его окликали знакомые: «Доброе утро!»

Сюнкити ожидало необычное, безгранично далёкое от обыденной жизни событие. Он чувствовал, что возвышается над толпой служащих, спешащих вместе с ним к станции. «Наверное, в таком прекрасном настроении выходит из дома киллер, замышляющий политическое убийство».

Трёхнедельное воздержание принесло ему в последние дни спокойствие. Вторая неделя стала самой тяжёлой, причины раздражительности и тревоги крылись, скорее всего, в этом. Вечером накануне принятия аскезы Мацуката, его партнёр в спарринге, легонько хлопнул Сюнкити полотенцем по плечу и сказал:

— Бей прямой левой. А с завтрашнего дня на три недели никаких девушек.

Сюнкити так и сделал.

Несколько удивляло, что его никто не узнал, пока он ждал на станции поезд. Спортивные газеты уже размещали на своих страницах его лицо крупным планом. Состоялась пресс-конференция с подписанием договора. Потом его торжественно представили на ринге зрителям, в знакомство входил анонс соревнований.

«С физической силой всё нормально?»

За последние несколько недель Сюнкити провёл в общей сложности сорок раундов в спарринге. Чтобы убедить спортсмена-любителя, привыкшего к боям из трёх раундов, что он выдержит шесть, в них включили и спарринг в шесть раундов, где его партнёром выступал Мацуката. Такой провели только один раз, поэтому Сюнкити немного беспокоился, хватит ли у него сил.

«Это волнует любого, кто переходит в профессиональный спорт. Тревога есть у всех, но когда-то забывается. Я ведь умею не думать о ненужных вещах».

Поезд был набит битком. Служащий среднего возраста, с трудом доставая из багажной сетки свой портфель, чуть не попал уголком в глаз Сюнкити. Тот, защищая глаз, локтем оттолкнул недотёпу. Служащий пошатнулся, и его вынесла из вагона людская волна. Сюнкити рассердил старый портфель, который в преддверии матча не проявил к его бесценному телу должного уважения. Портфель день за днём ложился в багажную сетку, и кожа на его уголках потёрлась. Он неестественно раздулся от каких-то важных документов и, брошенный как попало, выглядел вынесенным на берег обломком, от которого общество уже утомилось.

«Я совсем один», — неожиданно подумал Сюнкити. Взвешивание прошло благополучно, настало время разглядывать из окна пыльные листья аралии. Он чувствовал себя бесстрашным.

*

Вечером Сюнкити вошёл в зал, где ему предстоял поединок, и первым делом увидел лицо ждущего у дверей Каваматы. Недовольное лицо, значит тренер в хорошем настроении. Это и определило состояние Сюнкити. Добрая примета. Кавамата без слов легонько хлопнул Сюнкити по спине и дошёл с ним до комнаты ожидания.

«Партия» Кёко появилась в половине седьмого. Они встретились в шесть часов и сразу направились сюда. И мужчины, и Хироко, и Тамико видели матчи, где Сюнкити участвовал как любитель, но Кёко сегодня впервые собралась смотреть бокс. Кёко беспокоилась, не упадёт ли в обморок при виде крови, но Сэйитиро сказал, что, посмотрев с начала состязаний четыре встречи, она постепенно привыкнет. Сэйитиро всё время был рядом с Кёко, давая пояснения.

Прошло немало времени с тех пор, как Кёко и Сэйитиро перестали видеться. Однако стоило им встретиться и разговориться, как прежняя дружба вернулась, словно они расстались всего пару дней назад.

— Во время твоей свадьбы я всё смотрела на ту рощу. Ты не почувствовал? — спросила Кёко, как только его увидела.

— Почувствовал! — ответил Сэйитиро. И взаимопонимание возникло.

Пришёл Осаму, пришёл Нацуо. Пришли, немного опоздав, Хироко и Тамико. Сэйитиро, посмотрев ради Кёко четыре встречи, продолжал давать пояснения. Потом сказал, что лучше бы посмотреть бой Сюнкити, и все поспешили в зал, поговорить времени не было. С разговорами решили повременить до конца соревнований, чтобы спокойно пообщаться, когда к ним присоединится Сюнкити.

Кёко, как всегда, была в элегантном костюме и, несмотря на дождь, в широкополой шляпе, поэтому Сэйитиро пугал её, что такой головной убор не только мешает другим смотреть, но буйные зрители могут его и сорвать. Кёко не знала, куда деть шляпу, и жалела, что её нельзя сложить, как зонтик.

В машине все спрашивали Сэйитиро о сегодняшнем противнике Сюнкити. Это был знаменитый прежде боксёр, но, несмотря на это, для компании Кёко его имя ничего не значило.

Минами Такэо, некогда чемпион Японии в полулёгком весе и «лицо бокса», сейчас опустился на девятое место, и ходили слухи о его уходе из спорта. По правилам профессионального бокса, чтобы поднять новичку рейтинг, его противником выступал известный в прошлом спортсмен.

— Ну, тогда Сюн-тян точно победит, — сказала Кёко.

— Полагаю, что да. Но Минами всё ещё неплох. Скорость у него не очень, зато он силён физически, и удар хороший. Просто у него довольно однообразная техника, с таким противником справится даже спортсмен-любитель, не важно, с нокаутом или без. В общем, не сказать, что он очень серьёзный соперник. К тому же восемь лет разницы в возрасте.

Бои проходили в старом мрачном клубе в районе S. Из толпы, которая спасалась от дождя и ветра у тёмного входа, к вновь прибывшим гостям бросилось несколько сомнительного вида парней. Они обступили Кёко:

— Есть билеты!

— Купите лишний билетик!

— Ваше высочество, есть хорошие места!

Живая стена контролёров в дверях напугала Кёко, несмотря на то что её всячески оберегал Сэйитиро. Эти мужчины в дорогих костюмах были организаторами сегодняшнего вечера, и все они внимательно следили, чтобы никто не пролез бесплатно.

Кёко было и страшно, и весело. Ей не доводилось общаться с гангстерами, и она считала, что угрожающий вид и хмурый взгляд для этих молодых людей вполне естественны, что они не притворяются.

— Да тут сплошь бандиты, — прошептала она на ухо Сэйитиро.

— Тсс. Нельзя такое говорить.

Кёко казалось, что своё жаркое дыхание молодые «бандиты» унаследовали со времён беспорядочных пожарищ. Тогда они являли собой присущую времени энергию и тёмный блеск жизненных сил покрытого мраком будущего. Когда Кёко проходила в зал, заполненный криками болельщиков и причудливыми световыми узорами табачного дыма и совсем непохожий по атмосфере на театральный, ей почудилось, будто она соприкоснулась с чем-то близким.

На другом конце прохода появился Сюнкити и пошёл им навстречу, широко раскинув руки. Он был ещё в костюме. Проводил всех шестерых на места во втором ряду от ринга.

— Может быть, потом придёте в зал ожидания? Мой поединок после двух по четыре раунда.

Он хотел показать своим одноклубникам, какие у него красивые поклонницы.

— После этой встречи ты ведь освободишься? — поинтересовалась Кёко.

Сюнкити, отпустив несколько шуток, удалился, но подобная любезность с его стороны указывала на душевное равновесие.

«Я спокоен», — под шум и крики зала убеждал себя Сюнкити. Это спокойствие легко объяснялось.

До его поединка в программе стояло две встречи по четыре раунда. Значит, впереди ещё час. Он вернулся в зал ожидания и, прислушиваясь к голосу комментатора, периодически сообщавшего о ходе боёв, и не знал, что делать с неизвестно почему растянувшимся временем. После утреннего взвешивания до настоящего момента ожидание тянулось бесконечно долго. Казалось, что постепенно оно становится плотнее, гуще и его, будто тёмный вязкий экстракт, стало трудно глотать.

Провести такое время лучше всего в размышлениях. Но именно в отказе от мыслительного процесса заключался главный принцип Сюнкити, особенность характера, доведённая в результате закалки почти до рефлекса. А формировала его характер отнюдь не верность себе.

«Если я стану размышлять, это буду уже не я, порвутся все удерживающие меня нити». Лишь напряжение, вызванное опасностью саморазрушения, заслуживало называться характером. Если исходить из этого, следовало признать, что характер у Сюнкити был.

В зале ожидания, который обычно служил гримёрной для артистов, в одном углу пол был приподнят и застелен циновками. Соперник ожидал в другом месте. Повсюду как попало стояли складные стулья, на одном сидел только что проигравший поединок боксёр, и ему обрабатывали рану на верхнем веке.

Сюнкити совсем не думал о противнике — Минами Такэо. Конечно, он размышлял о его слабых сторонах и способах вести бой, но по опыту участия в любительских соревнованиях понимал, насколько опасно упиваться знанием о слабых местах соперника.

Сюнкити встал на циновку, снял поочерёдно всю одежду, повесил на стену.

Появился Мацуката в спортивной куртке с надписью на спине «8DAI — BOXINGU — CLUB» — он исполнял обязанности секунданта — и объявил:

— Перед тем как обматывать бинтами, наложу пластырь.

В любительских встречах так не делали.

Вошли председатель Хатидай, тренер Кавамата и президент Ханаока. Сюнкити поднялся, выслушал много ободряющих слов. Ханаока говорил дольше всех и нёс вздор, Кавамата, изобразив быстрый хук слева, сказал только «делай так». И, глядя на Сюнкити, опиравшегося рукой на колонну около порога, добавил, как всегда, неопределённо:

— Так не пойдёт. Понял?!

Сюнкити давно привык понимать подобные телепатические указания, сразу отошёл от колонны. Кавамата запрещал, чтобы перед боем спортсмен принимал позу, которая пусть незначительно, но нагружала руки.

Слегка подвыпивший Ханаока пребывал в прекрасном настроении. Довольный, суетливый, он не сводил глаз с Сюнкити. Отметил его плечи, отражавшие свет электрических ламп:

— Да, хорошо навёл блеск.

И без умолку говорил, надоедая председателю Хатидай:

— Ясно как божий день, победит Фукуи. Исход боя предрешён.

Председатель, чьё лицо с тонкими чертами производило тяжёлое, нехорошее впечатление, с полуулыбкой — до обычной улыбки дело не доходило — повторял одно и то же:

— Так-то оно так. Ведь его хорошо откормили. Но расслабляться нельзя. Соперник не так прост.

Прямо в том виде, в каком ему предстояло выйти на ринг, Сюнкити спустился в зал, и его сразу обступили мужчины в пиджаках, чтобы по обнажённой юношеской фигуре делать прогнозы, чем кончится поединок. Мацуката, подставив широкую ладонь, велел Сюнкити нанести прямой удар левой.

Горячая ладонь встретила кулак Сюнкити и с протяжным звуком задрожала в воздухе.

— Отклониться влево?

— Нет, так же, ещё раз.

Ханаока, которому полагалось молчать, громко прокомментировал:

— Привычка немного наклоняться после удара исчезла.

Кавамата, чью гордость ранили, молчал. У Сюнкити изначально не было такой привычки. Её создали в клубе «Хатидай», а потом принялись от неё отучать.

Тут в зал ожидания ввалилась группа Кёко. Все присутствующие удивились, молодые секунданты засвистели и удостоились злобного взгляда председателя. Кёко решительно, не обращая внимания на обстановку, мимо стульев со следами замытой крови подошла к Сюнкити и руками в кружевных перчатках сжала его обвязанные бинтами руки. Потом ободрила, как больного перед операцией:

— Держись. Соберись с духом.

Материнское чувство при виде мужества и отваги придало её взгляду оттенок печали. Мужчины вокруг смотрелись угрожающе, поэтому она вела себя сдержанно. Сюнкити хорошо понимал это настроение и, понюхав свои руки в бинтах, объявил:

— Мне, наверное, сегодня скажут, что бинты пропахли духами.

— Ах, тебя уже ранили! — громко сказала Кёко, впервые заметив его перевязанные руки. Все в зале рассмеялись.

Кёко не только внешне, но и эмоционально не отпугивали «не те места». В этой безликой, заполненной насмешками комнате она от души надышалась лирическим воздухом. Здесь витал мрачный предрассветный дух людей, которых неожиданно разбудили и куда-то отправляют. Поспешно надетые на голое тело костюмы. Человек, идущий на дело, как и человек, который отправляется в дальние края, должен обязательно попрощаться с теми, кто остаётся. Сюнкити вот-вот отправится в путешествие на ринг, под слепящий свет, чтобы его озарило солнце на экваторе, и тогда он покинет нашу страну.

Сэйитиро тихим голосом задал профессиональный вопрос:

— Сначала делаешь один-два шага, а потом рукой, которая позади, хук слева? Так?

Сюнкити беспечно улыбнулся.

Хироко и Тамико радостно приветствовали Сюнкити, Осаму и Нацуо постарались приободрить его. Когда эта шумная компания покинула зал, из весёлого там остался лишь свет голых, без абажуров, электрических лампочек.

— Да ты малый не промах, — пошутил председатель; он даже не потрудился сделать это изящно.

Мацуката предположил, что Кёко киноактриса или официантка, и не поверил, когда Сюнкити сообщил, что это солидная женщина.

— Брось свои шуточки. Я-то таких женщин повидал.

Угрюмым был лишь Ханаока. Ему казалось, что такие яркие, шумные гости предвещают дурное. Ему не приходило в голову, что его странное настроение — типичная ревность.

— Пятая встреча. Шесть раундов, — объявили через микрофон.

В это время Сюнкити в новом белом халате натирал бутсы канифолью, топчась в ящике под рингом. Ринг был на уровне глаз, квадратная площадка всплыла, окутанная ослепительным светом.

От порошка канифоли скрипели подошвы. Зрители заметно отличались от посетителей любительских матчей. Это была в полном смысле слова толпа, пришедшая сюда забыться. Толпа, жаждавшая трагедии. Однако Сюнкити не знал слова «трагедия»: ни когда наносил удар, ни когда его получал, ни когда у него текла кровь, ни когда он сам пускал кровь.

Наблюдая пожар, считать, что он сам пожар, хладнокровно рассчитанный пожар, — эта роль всегда опережала его собственное существование. Его бытие станет событием в тот момент, когда он вспыхнет пламенем. Этого момента и ждут зрители.

— В красном у-углу!.. — раздался голос ведущего, и Сюнкити, которого Мацуката постучал по плечу, вскочил на ринг. — Красный у-у-угол! Фукуи-и Сюнкити, боксёрский клуб «Хатидай», сто двадцать три с половиной фунта!

Сюнкити, как ему было сказано, вышел в центр ринга, поклонился на четыре стороны, но пока то, особое состояние перед боем не приходило. Раздались бурные аплодисменты и ободряющие выкрики. Вернувшись в свой угол, он почувствовал, как его тело обволакивает сияние света над рингом. Свет словно плавил тело.

Из темноты противоположного, синего угла на ринг вышел Минами Такэо в синем халате. В глубине его маленьких, будто ушитых, глазок сияло простодушие, но выровненные ударами лоб, щёки, нос и подбородок потеряли угловатость и создавали впечатление накопленной силы. Ещё Минами был волосат.

— Синий у-угол! Ми-инами Такэо-о, свободный боксёр, сто двадцать четыре фунта! Рефери Ямагути Дзюндзабуро!

Рефери в галстуке-бабочке вызвал противников. Те сняли халаты, явив зрителям переливчатый блеск вискозных трусов — красных у Сюнкити, чёрных у Минами.

«Когда ведущий только назвал имя Минами и тот кланялся, я видел лица зрителей. Я спокоен». Мелькнула и пропала у Сюнкити мысль, она походила на падающую звезду. Рефери развёл соперников. Прозвучал гонг. И мир, который до сих нор казался Сюнкити упорядоченным, вдруг разрушился, сделался ярко-красным.

Сюнкити попал в огромную глухую пустоту, оказался с ней один на один. Впрочем, соперника он видел. Почти одинакового с Сюнкити роста — его лицо было на уровне глаз. Однако противник был далеко: зови, зови, не ответит, только плоть и движущиеся кулаки, они ощущались совсем рядом. Он очень близко, вот показывает трепещущий между губами язык.

Противник нанёс лёгкий удар прямой левой, и Сюнкити нанёс лёгкий удар левой. «Он так делает, поэтому и я поступаю так же. Должно быть противодействие».

Ноги Сюнкити двигались плавно. За ногой, смещавшейся влево и влево, легко следовала правая нога.

Было до жути тихо; казалось, что всё так и закончится. Минами нанёс два удара. Его дыхание напоминало шелест шёлка.

Сюнкити собирался через тело близкого противника пробиться сквозь безграничное расстояние, отделившее его существование, в бесконечное звёздное далеко. Прямой левой он попал Минами в лоб над переносицей. Пока Сюнкити думал, что это было сильно, он получил удар справа в голову. Он сделал шаг влево. Машинально, наклонившись, применил оставленный про запас хук слева, который пришёлся противнику точно под ложечку. Минами хотел ответить таким же хуком, но неудачно. Тогда Сюнкити, словно открыв важную тайну, разглядел пошатывающегося Минами.

Противник казался наклеенной на картон неловкой бумажной куклой. Сила ушла в пустоту, руки и ноги мгновенно ослабли, как крылья подстреленной птицы, остались широко распахнутые наивные глаза и безучастное лицо.

Всё произошло мгновенно. Минами сразу изменил стойку, к Сюнкити, который отрешённо следил за событиями, вернулись зрение и слух. Разрушенный и мутный мир принял прежние очертания. Сюнкити впервые подумал, не находится ли он в безлюдье.

Ринг окружала огромная толпа зрителей из всех слоёв общества. До конца ночи, которая постепенно вступала в свои права, становилась всё красочней, здесь будет множество людей, а в центре — залитый светом Сюнкити. Тут средоточие всего. Это можно назвать источником силы и духа, витавшими здесь допоздна. Поэтому покрасневшая от ударов кожа и обильный пот на обнажённом теле были овеяны славой.

Толпа ревела:

— Минами, джеб! Джеб!

— Фукуи, сыпь ударами! Сыпь! Действуй легко, легко!

— Фукуи, сработало!

— Так! Так! Давай! О! Удар!

— Ну вот, вперёд!

— Не уклоняйся! Нужно вперёд, вперёд!

— Давай число! Число!

— Так, джеб, джеб!

Сюнкити, осознав своё положение, широко открыл глаза. Это был удивительно шумный, вопящий, тряский, но имевший простую структуру мир. Сюнкити наступал, отступал, наносил или получал удары. В момент обмена ударами прямой левой в лицо прозвучал гонг.

Три секунданта с маленьким стулом, ведром и пивными бутылками, наполненными водой для полоскания рта, вскочили на ринг к Сюнкити. Мацуката ослабил ему шнур на трусах, велел глубоко дышать и сказал на ухо:

— Действуй в том же духе. Удары по корпусу сработали. Приближайся, целься в корпус. И не вздумай открываться.

Советы придали Сюнкити мужества. Он взглянул на белый канат, ограничивающий тёмное пространство. После падения на канаты в первом раунде осталась припухлость, это портило настроение. Они казались белой государственной границей, которую непрерывно и непроизвольно нарушали. Из опыта любительских матчей, где он выступал около сотни раз, Сюнкити знал, что в середине боя, когда канаты выглядят провисшими, а пол покатым, наваливается слабость. Сегодня такого ещё не случалось.

В микрофон сообщили о дополнении к поощрительным премиям.

— Поощрительная премия для спортсмена Фукуи. Учредители — торговая фирма «Кидзу» из Асакусы, господин Хаяси Кэндзиро из Нагано, госпожа Томонага Кёко из Синаномати.

В тот момент, когда Сюнкити услышал имя Кёко, раздался голос:

— Второй раунд, второй раунд! — и одновременно прозвучал гонг.

*

Начался второй раунд.

— Подходи ближе, — всплыли у Сюнкити в голове слова Мацукаты. Он видел грудь Минами, поросшую редкими тёмными волосами. Нужно до неё добраться. Защищённая руками грудь Минами качалась вправо-влево.

На ней, за мышцами, за жаркой, залитой потом плотью, далеко-далеко звездой мерцало боксёрское бытие. Звезда была ориентиром. Он должен её достать. Для этого надо пробить движущееся перед глазами тело, которое постоянно преграждает путь, отвечая глухими звуками на его удары.

Тело соперника, парирующего его атаки молниеносными ударами, чуть защищённое нервами, увлажняющееся потом и кровью. Хищное сверкание мокрых от пота мускулов, ослепительный, как в загробном мире, свет вокруг. Шумная ночь, окутывающая ринг. Выкрики со всех сторон. И мерцающая бесконечно далеко в глубокой ночи звезда соперника. Это и есть вселенная боксёра.

Сюнкити несколько раз ударил Минами в лицо: хуком слева, прямой правой, опять хуком слева. Так он хотел заставить противника сменить позу и потом обрабатывать его корпус. Как и ожидалось, перед глазами Сюнкити будто рассыпали красный порошок. Он рассёк Минами веко.

Скорость, с которой тихо сочится кровь, это медленное безостановочное кровотечение при сильных сотрясениях, конечно, трагично. Ведь непрерывно падающие капли крови во время молниеносных ударов противников передают ритм человеческого тела, которое теряет силы.

У Минами от уголка глаза по щеке стекала кровь. От следующего удара Сюнкити она разлетелась и окрасила лицо, но снова, как сок дерева, заструилась по прежней дороге.

Сюнкити, избегая прямого попадания, получил сильный удар в переносицу. Он ужаснулся: вдруг хрящ расползётся по лицу, вдруг там возник тёмный провал. Навалившись на Минами, он провёл клинч. Услышал бурное дыхание над ухом. Минутная передышка приободрила. Рефери, призывая освободить захват, хлопнул в ладоши. Его ноги в серых брюках закрывали угол обзора.

Клинч подействовал удивительно. После него исчезли враждебность и ненависть и вернулось отчаянное веселье. Тело пылало. Воодушевлённый, словно щенок, спущенный с цепи, на которой он долго просидел, Сюнкити, изогнувшись, прыгнул в центр ринга.

Минами ошибся с расстоянием и нанёс удар издалека, локти на секунду раздвинулись, образовав просвет.

Этот просвет Сюнкити не просто увидел. Он был словно карта из колоды, внезапно возникшая в воздухе. Меткий стрелок всё равно попадёт в цель.

Прямой удар левой прошёл через этот просвет и попал в подбородок Минами, а затем хук левой достал до живота. Минами затаился. Сюнкити осыпал его градом ударов слева и справа, но живот противника приоткрылся перед его кулаками, будто тяжёлая дверь, лишь на мгновение. Минами удалялся. И оставался невредимым. Он спиной отступал к подрагивающему белому канату. Сюнкити услышал возбуждённый крик, словно где-то сбоку выпустили голубей.

Минами, теснимый к канатам, обхватил Сюнкити руками. «Тьфу ты!» — подумал тот. Время застыло и потонуло в криках зрителей. Рефери, словно очищая плод, смахнул капли пота и крови с плеч соперников.

Минами освободил Сюнкити. От уголка глаза у Минами текла кровь, и он, выжидая удобный момент, упорно защищал тело, а его удары нередко попадали в цель. Он явно ждал гонг.

Сюнкити опять разгадал его намерения. Он чувствовал, что есть несколько подходящих ответов, и тут тело соперника внезапно, беззвучно отклонившись назад от его кулака, пропало из виду.

«Нокдаун». — Сюнкити, прислонившись к канату, тяжело дышал и смотрел на тело в тёмных трусах, которое распласталось у него перед глазами.

— Раз, два, три, четыре… — считал рефери, размахивая руками.

«Только бы он не встал», — молился Сюнкити. Он хорошо знал боль и уныние, которое портило всё удовольствие, когда нокаутированный соперник поднимался на ноги. Облизал горьковато-солёные губы. И впервые заметил, что у него идёт кровь из носа.

— …шесть, семь, восемь…

Минами открыл маленькие простодушные глазки. Они напоминали блестящие, упавшие на пол чёрные камешки. «Уже всё нормально», — подумал Сюнкити. С опущенной головой Минами приподнялся.

«Я победил!» Это чувство всегда было новым шагом вперёд.

— Десять! — громко крикнул рефери и приблизился, чтобы поднять руку Сюнкити. Его галстук-бабочка немного сбился набок.


* * *

Чтобы в случае победы чествовать Сюнкити, а в случае поражения выразить ему соболезнование, в доме Кёко приготовили много разных угощений. Масако давно отправили спать. По прогнозу погоды ожидался ветер до пятнадцати метров в секунду, так что оставшаяся в доме прислуга должна была за всем проследить. В гостиной французское окно, выходящее на балкон, непрерывно скрипело от ветра, дождь порой бил прямо в стекло, и через щели петель чёрные дождевые капли стекали в комнату в тень колонны.

Кёко объявила, что и в японском доме обустроено всё для тех, кто останется ночевать. Надо сказать, что это было редким проявлением гостеприимства, но Кёко приготовилась на случай, если дождь и ветер усилятся.

Около девяти вечера семь человек — кто на машине Нацуо, а кто на такси — прибыли в дом Кёко в Синаномати. К возбуждению после победы Сюнкити добавились ветер с дождём, и щёки горели, глаза влажно блестели — никто не мог успокоиться. Окружив Сюнкити, все ввалились в гостиную. Всем хотелось скорее поднять праздничный бокал. Один Сюнкити не отказался от привычки нить апельсиновый сок.

Он привык побеждать, поэтому совсем не устал. К пострадавшему от ударов лицу прилила кровь, его жгло и чуть саднило. Но это была не обычная головная боль. Чокаясь, Сюнкити поблагодарил Кёко за поощрительную премию. Всех поразила его выдержка; он ведь слышал объявление. Сэйитиро без стеснения спросил о сумме вознаграждения за матч. Она составила десять тысяч иен, и Сэйитиро сказал, что цена соответствует репутации, но женщины никак не соглашались. Они про себя сравнивали эту сумму с теми деньгами, которые, если бы им пришлось продавать своё тело, потребовали бы за ночь.

Сэйитиро, видевший их насквозь, не удержался от колкостей:

— Это ваши экономические предубеждения. Десять тысяч иен не так уж много. Кровь, которую проливали мужчины в прежние времена, можно было купить за один сэн и пять рин.[33] Столько стоила почтовая открытка, что выходило намного дешевле, чем тело женщины на ночь. Ведь женщины, даже аристократки, услышав, какую цену дают за мужчину, сравнивают её с той, за которую продали своё тело, и судят, что дорого, что дёшево. Правда, есть исключения, ведь никто не определил, сколько стоит женщина.

— Вечно у тебя какие-то странные идеи, — сердито сказала Хироко. Слова Сэйитиро попали в больное место. — Не помню, чтобы я говорила что-то подобное.

— Но если у других нет установленной цены, тут уж ничего не поделаешь. Мужчина зарабатывает деньги, проливая кровь, женщина получает средства на жизнь, продавая тело. И то и другое прекрасное занятие, достойная уважения работа. Сюн-тян, ты сердишься, когда так сравнивают?

Сюнкити с улыбкой покачал головой. Он спокойно воспринимал любые сравнения, потому что в боксе видел суть жизни, а не стандартную цену.

Ветер с дождём били в зашторенные французские окна, одно по-прежнему раздражающе скрипело. Этот звук сливался с диксилендом Эдди Кондона[34] с новой пластинки, её поставила Тамико.

— Ну, потанцуем? Давайте танцевать, — предложила Тамико, которая терпеть не могла дискуссии.

Все промолчали. Нацуо пожалел её, встал и пригласил на танец. Однако после нескольких мелодий к ним так никто и не присоединился, поэтому они вернулись на место.

Все много пили и ели. Только Сюнкити, у которого всегда был прекрасный аппетит, то ли из-за того, что не чувствовал пустоты в желудке, то ли от возбуждения после первого профессионального боя, отправил в рот несколько канапе и лишь подливал себе апельсиновый сок.

Сэйитиро возобновил спор:

— Итак, откуда боксёр берёт деньги? Получает как долю от боссов бокса, которые в большинстве своём кладут в карман деньги, содранные со зрителей. Он ведёт свою рабскую жизнь, страстно завидуя силе, проститутка этим очень на него похожа. Боксёр и проститутка честно живут за счёт своего тела, но встретиться могут, лишь опутанные сетью алчных хозяев. Чистым душой мужчине и женщине, то есть мужчине, живущему настоящим мужским делом, и женщине, живущей настоящим женским делом, дано сойтись, только проскользнув сквозь ячейку этой сети. В этом есть какая-то нелепость. Но, но крайней мере, в доме Кёко такой сети нет, следовательно, нет и ячеек. При этом сейчас здесь присутствует чистый сердцем молодой боксёр. Поэтому хорошо бы обнаружить ещё и чистую сердцем продажную женщину.

При этих словах женщины переглянулись. Сэйитиро не обратил на них внимания. Закованный в скромный пиджак и галстук, он выглядел как один из тех молодых людей, с которыми утром можно столкнуться в разных уголках района Маруноути. Но сегодня опьянение уже разлилось по всему телу, и он был совсем не в таком состоянии, как служащие на вечерних посиделках после работы.

На столе в великолепной тёмно-лиловой вазе стояли, окружённые другими цветами, ветки сакуры. Пластинка наконец докрутилась. Тяжёлой складкой нависло молчание, впустило звуки дождя и ветра, которые сотрясали окна. Нацуо подумал, что цветы сохранились только в этой комнате: и поздняя сакура в окрестностях Синаномати, и сакура за забором у его дома, скорее всего, полностью облетят за одну ночь. И вот сакура на столе, которая в абсолютной неподвижности сохранила лепестки, гордилась своим цветением, и это отчего-то казалось дурным предзнаменованием.

— Ты куда потратишь эти десять тысяч иен? — спросил, желая поставить Сюнкити в тупик, сильно опьяневший Сэйитиро, но в его твёрдом тоне сквозила привязанность к младшему другу. — Ну, на что потратишь? Ты же не пьёшь, так, наверное, на женщин. Ты ведь не из тех, кто отнесёт их матери.

Сюнкити вспомнил мать, её глаза, словно высекающие искры у него за спиной, но всё это по-прежнему принадлежало к маленькому мирку, где он задержался лишь на секунду.

— В таком случае нет и женщины, которой их можно отнести, — небрежно ответил Сюнкити.

Нацуо слушал их разговор, не вмешиваясь, и не счёл его неприятным. Ему казалось, что причиной разговора стала не столько выпивка, сколько буря за стенами дома, потоки дождя, стекающие в ночи по стволам деревьев, свежие раны от сорванных ветром листьев и маленьких веточек. Всё это бодрило людей в комнате, пробуждало эмоции. Яркий алый цвет срезанных веток сакуры порождал другие ассоциации. В нём пряталась меланхоличная душа растения.

— Так. Тогда здесь должна быть продажная, но с чистой душой женщина. Которую из трёх ты покупаешь? — воскликнул Сэйитиро.

Тамико сразу нашла удобную лазейку:

— Меня-то уже использовали, так что я не считаюсь.

На Сюнкити после матча всегда нападал неутолимый голод и жажда. Он пылал от усталости, горевшая после ударов голова превратилась в печку. Тамико своей отговоркой нечаянно перевела его страстное желание в разряд ярких иллюзий. Он хотел как можно скорее освободиться. Сюнкити обычно сдерживал естественное желание, не позволял ему поглотить себя, но после долгого воздержания и победы он стал рабом отвлечённой страсти.

Он сравнивал Кёко и Хироко. «Наверное, я смогу купить Кёко».

Подумав об этом, он сначала удивился, а потом ужаснулся. Сюнкити понял, что имел в виду Сэйитиро: он мог купить не просто женщину, но именно ту, которую хочет. Однако он сомневался насчёт Кёко. Она была непростительно красива, но в её красоте таилось что-то странное, способное заморозить сердце мужчины.

Как насчёт Хироко? Он снова посмотрел на Хироко. На ней был серый костюм, грудь закрывала привезённая из Южной Америки и заколотая крупной опаловой брошью шаль с узором в виде огненного дерева. Модный макияж, темноватая помада. Сюнкити до сих пор не переспал с Хироко только потому, что не было подходящего случая.

Кёко тоже мельком взглянула на Хироко. Она не считала шутку Сэйитиро непристойной. В этом доме не было запрещённых тем и недозволенных идей, пришедших кому-либо в голову. Кёко позволяла другим делать её объектом идеи или приносить идее в жертву. Она была снисходительна к безобразным выходкам, но оставалась беспристрастной и бескорыстной, избегала предубеждений и в результате всё больше гордилась свободой от предрассудков.

«Всё так, как сказал Сэй-тян. Если отбросить предубеждения, то правильно, что настоящий мужчина должен спать с настоящей женщиной. Я согласна, чтобы тут мужчину представлял боксёр, а женщину — проститутка. Но сейчас Сюн-тян разглядывал меня, я терпела. Я всё понимаю. Я ведь выбрала путь проститутки, которую невозможно купить. Ради этого стоит жить. Все мужчины, все их взгляды обогащают мои убеждения, украшают меня невидимыми драгоценными камнями и делают меня олицетворением хаоса!»

*

Хироко уступила спокойному молчанию Кёко и высказалась недвусмысленно:

— Мне нравится Сюн-тян, он привлекателен. Я и так собиралась, если он победит сегодня, его наградить. Но не за плату. Даром я готова сделать для него что угодно.

Сэйитиро раздражённо произнёс:

— Сюн-тян, плати. Она ведь не говорит, что ей противно.

Сюнкити слегка побледнел и посерьёзнел. Достал из внутреннего кармана пиджака конверт, посчитал — десять бумажек по тысяче иен — и молча положил их на стол.

Хироко была пьяна и, похоже, нервничала из-за того, что в игре, которую никто не остановил, вдруг оказалась в одиночестве и катится по наклонной. Она рассмеялась. Затем сунула в сумку одну купюру, а остальные с какой-то материнской заботой насильно впихнула в руки Сюнкити.

— Я — за тысячу иен. Я — за тысячу иен.

Хироко поднялась, обняла Сюнкити за шею, снова выпрямилась.

— Я — за тысячу иен. Я — за тысячу иен.

Она пьяно поцеловала Осаму в щёку, и того передёрнуло. Нацуо еле спасся от поцелуя.

— Я — за тысячу иен, — повторяла она пронзительно, и её голос звучал для всех как заклинание, которое резко исторгало её из общества.

Это можно было расценить как отчуждение. Хироко села в кресло боком и без стеснения сняла чулки. Сэйитиро с видом фокусника приблизился, взял двумя пальцами один, показал всем, свернул, положил в гранёный стакан, налил туда виски с содовой и предложил мужчинам.

Тамико расхохоталась:

— Да он грязный! Грязный!

Слово «грязный» прозвучало у неё чисто по-женски и добавило в игру эротики. Кёко следила, кто же из мужчин выпьет. Прямо варварский обряд инициации.

Непьющий Сюнкити отобрал у Сэйитиро стакан. Он смеялся, но Сэйитиро порадовал неприкрытый гнев в его взгляде. «Во время матча он был спокоен. Сейчас впервые разозлился. Именно такой гнев сокрушает многое».

Всех потрясло, что Сюнкити выпил весь виски. В стакане свернулся кольцом, будто клок тёмных морских водорослей, мокрый чулок.

Кёко подошла к нему с истинно королевским спокойствием:

— Поухаживай за Хироко. Комната там.

Она открыла дверь и указала на тёмный коридор, залитый в конце светом, который просачивался через стену комнаты в японском стиле. Сюнкити расхохотался. Потом, поддерживая босую Хироко, отсалютовал друзьям, словно военный моряк, и скрылся в глубине тёмного коридора.

*

Всем было не по себе. Лишь Сэйитиро остался невозмутимым. Наблюдая за этой сумасшедшей игрой, он погрузился туда, где его никто не посмеет тронуть или ранить: со стаканом в руке, со своими массивным подбородком и острым взглядом, он выглядел как в былые трудные времена.

— Развеял тоску семейной жизни? — предположила Кёко.

— Не шути. Я всем доволен. Прекрасный, образцовый муж.

— И как ты ухитрился ознаменовать победу Сюн-тяна таким жалким концом.

— По доброте душевной.

Нацуо до сих пор молчал, а тут вдруг открыл свои прозрачнейшие глаза и произнёс:

— Точно. По доброте душевной.

Одну пустоту заполнили, но появилась другая. Кто-то должен был так поступить, а после назвать случившееся добротой. Нацуо впервые оцепил чужую помощь, ведь если нет ничего другого, мы наедаемся и пустотой.

*

— Давайте потанцуем. Лучше танцевать, — опять предложила Тамико. Никто не откликнулся, и она заскучала. А немного погодя заявила: — Я придумала. Поехали впятером в ночной клуб.

Всех поразило такое отсутствие собственных идей.

Развязались языки, мужчины обсуждали, что у них произошло, пока они не виделись. Когда в разговорах мелькало имя неизвестной женщины, Кёко сразу вступала в беседу, задавала вопросы, интересуясь деталями, что тоже было обычным делом. Наконец она подытожила:

— Другими словами, все преуспели и хорошо справляются. Сюн-тян победил в матче, Сэй-тян выгодно женился, Нацуо-тян прославился, Осаму-тян нарастил мускулы. Питались из воздуха. Страшные люди! Вы из ничего сотворили форму, пока мы пребывали в безделье. Берегите это.

Мужчинам не понравилось объяснение и предупреждение. Сэйитиро скривил губы:

— Впрочем, скоро мир рухнет.

— С оглушительным грохотом, — поддакнула Кёко. И добавила: — Вы не только преуспели, вы обрели надежду.

*

Тамико в конце концов пошла, куда хотела, с мужчинами. Нацуо и Осаму отправились с ней в ночной клуб. Кёко и Сэйитиро отказались. Сэйитиро сказал, что если пойдёт в клуб, то поздно вернётся домой. Он хотел ещё немного поболтать с Кёко перед уходом. Отговорка была резонной, и Тамико ушла вместе с Нацуо и Осаму. В гостиной с разбросанными где попало следами пиршества остались только Кёко и Сэйитиро. Встретившись взглядом, оба рассмеялись. Некоторое время они наслаждались уютным молчанием и улыбались друг другу спокойно, без страсти. Опасаться было нечего. Смущаться тоже.

— Я разожгу огонь? — предложила Кёко.

— Не люблю нарочитость, — сухо отозвался Сэйитиро. Встал, долил себе вина. — Я, может, скоро отправлюсь за границу.

Кёко, как преданная собака, вскинула голову:

— И куда?

— В Нью-Йорк.

— Переводят по службе?

— Угу.

Помолчав немного, Сэйитиро спросил:

— Что же ты, как обычно, не интересуешься подробностями моей личной жизни после женитьбы? Может, тебе наплевать?

Кёко не ответила. Мельком глянула на дверь японской комнаты.

— Их поведение меня не волнует. Это касается только их, — бросил Сэйитиро с оттенком ревности.

Только предчувствие, что мир когда-нибудь перевернётся, придавало смысл чистоте поведения.

— Я вчера ходил в парикмахерскую, — неожиданно сказал Сэйитиро. — Мастер забыл надеть целлулоидную маску. Поэтому я учуял запах у него изо рта. Меня охватила странная, нездоровая радость. Знаешь почему? Потому что я почувствовал дурной запах незнакомого человека. Парни из фирмы предостерегали меня: не нюхай чужую вонь. У меня есть тайна, о которой никто не знает, — я лишён обоняния и вкусовых ощущений.

Эта история была вполне в духе Сэйитиро, и, пока он рассказывал, его кожа, потускневшая из-за опьянения, снова посвежела. Буря, судя по всему, не собиралась стихать. Сломанные ветки со стуком падали на каменный пол балкона.

— Ты ничего не делаешь, распыляешься. Когда я о тебе думаю, то вижу кости разобранного скелета некогда красивейшей женщины. Сегодня видно только ноги. Завтра, может быть, во тьму провалятся одни руки, руки в перчатках.

— Ты тоже распыляешься, — сказала Кёко.

— Я знаю.

— Мы встретились, пусть и сшиты из кусков. Выглядим почти прилично.

— Почти. Не стоит заблуждаться. Именно почти. И завтра утром разойдёмся каждый в свою сторону.

Кёко была сама на себя не похожа. Сэйитиро просто не верилось. Он наполовину протрезвел и, как человек, который после долгого изучения подробной карты отыскал наконец-то нужную точку, кивнул.

Обнял Кёко за плечи. Они толкнули старую дубовую дверь и медленно направились по коридору к спальне Кёко. Оба шли медленно и вдумчиво, будто пережёвывали пищу.

Кёко повернула снаружи выключатель и открыла дверь. В ослепительном свете всплыло белое покрывало на постели. Мелькнула тень, затаившаяся около кровати, вскочила и оттолкнула их.

Кёко закричала. Масако в ночной рубашке немного нарочито склонила голову набок и переводила взгляд с неё на Сэйитиро.

— Зачем ты здесь? — спросила Кёко дрожащим голосом.

Сэйитиро, услышав, как она долго и нудно бранит дочь и одновременно оправдывается перед нею, вышел из спальни и снял с вешалки в прихожей скромное демисезонное пальто.


Загрузка...