ЧЕРНЫЙ ПЕТРШИЧЕК{40} Повесть

В ту пору, когда Конский рынок в Праге еще не был вымощен булыжником, а ворота в его верхнем конце не приняли своего теперешнего вида, от статуи святого Вацлава до самого Мостка стояли друг против друга два ряда будок, называемых палатками; одни из них были каменные, другие деревянные. В деревянных продавались всевозможные товары, главным образом обувь, а также всякого рода металлические предметы, как уже бывшие в употреблении, так и совсем новые. К примеру, настольные и настенные часы, различные украшения, пряжки, пуговицы и тому подобное. Каменные палатки были оснащены очагами, и хозяйки, продавщицы жаркого, блистали тут своими разнообразными талантами в сем благородном ремесле. Они обычно и жили здесь постоянно, невзирая на тесноту, в то время как соседи их всякий вечер складывали товар, запирали свои деревянные лавчонки и уходили домой. Позже, когда Конский рынок стал преобразовываться в Вацлавскую площадь, обретая постепенно свой столичный облик, коим мы, пражане, так гордимся, деревянные палатки были оттеснены к храму св. Гавла, где стоят и поныне, а владельцам каменных отвели помещения в крепостной стене возле Пороховой башни.

В одной из таких каменных палаток, прямо напротив корчмы «У барашка», хозяйствовал со своим младшим братом, студентом, маленький, смуглый, странноватого вида мужичок. По причине необычайно темного цвета кожи соседи и знакомые звали его Черным Петршичком. Его покойная мать — женщина весьма красивая, так что никто не хотел верить, будто Петршичек ее родной сын, — готовила здесь некогда свое знаменитое жаркое, неизменно вызывавшее восторженные похвалы многочисленных покупателей, в кругу которых особенно славились ее жареные поросята и гуси. Гусей она набивала мейсенскими яблочками, сбрызнутыми рассолом, а поросят фаршировала хлебом, намоченным в пряном пиве, чем добивалась такого вкуса, что люди, когда она начинала нарезать жаркое, в буквальном смысле слова вырывали куски у нее из рук.

Черный Петршичек не стал, однако, заниматься тем же ремеслом, хотя умел зажарить гуся с не меньшим искусством — ведь он с детских лет помогал матери ошпаривать, потрошить дичь и переворачивать жаркое на противнях. Он счел, что его наружность не подходит для такого занятия и не способствует тому, чтобы он возглавил дело, имеющее задачей ублажать желудки и потрафлять человеческим прихотям. После смерти матери он, с редкой скромностью, счел за лучшее продавать старые пуговицы.

Хозяйка корчмы «У барашка» поддержала это намерение Петршичка. Она утешала его, уверяя, что ей встречались люди с еще более отталкивающей наружностью; дескать, пусть он и мысли не допускает, будто он самый безобразный изо всех; в конце концов, так ли уж непременно нужна мужчинам красота? Дескать, ум, ум — вот что в них наиглавнейшее, а уж Петршичку-то ума не занимать! Нет таких тайн в подлунном мире, коих не мог бы он постичь, нет запутанных дел, коих не сумел бы распутать. Одновременно с той же беспристрастностью она свидетельствовала, что, верно, он решительно не создан для какого бы то ни было кулинарного предприятия. Лицо у Черного Петршичка было усеяно бородавками, он припадал на одну ногу, а на его щуплом тельце едва держалась огромная, квадратного вида, взлохмаченная голова. О том, что всякий негр прижал бы его к сердцу, приняв за своего соплеменника, мы уже упоминали. В довершение зла причудница судьба наделила его необыкновенно густым, хриплым басом, так что человек, неожиданно услышавший голос Петршичка, немел от страха: в первую минуту казалось, будто эти звуки исходят не иначе как из самых глубин земли. Сколько бедняга Петршичек по этой причине наглотался меду с хреном, луку, растертого с оливковым маслом, желтков, перемешанных с патокой, и иных, не менее замечательных выверенных средств — все тщетно! Напротив, хрипота его всякий раз после такого лечения не только не исчезала, но странным образом усиливалась, что повергало хозяйку «Барашка» во вполне понятное недоумение. Ведь это она предлагала ему упомянутые лекарства, собственноручно их приготовляла, неустанно разыскивала все новые и новые. Стоило ей прослышать о каком-либо до сей поры неизвестном ей средстве, как она тотчас же пускалась его разыскивать, преподнося каждую новую находку Петршичку с торжествующим видом, в убеждении, что на этот раз она напала на верный путь.

И вот, хотя из палатки не распространялся теперь по округе обольстительный запах свиного или гусиного жареного сала, к ней, как и некогда, плотной чередой тянулись люди. Они приходили сюда не для того, чтобы купить кусок аппетитного жаркого, и не за пуговицами — нет, мы вовсе не хотим сказать, что Петршичек мало их продал, напротив, торговля его шла вполне успешно, — а в надежде получить хороший совет.

Хозяйка «Барашка» превозносила Петршичков ум до небес не с единственной целью ободрить его; она говорила сущую правду, утверждая, что для Петршичка не существует ничего непознаваемого и недоступного его пониманию. Всякий, кто узнал его поближе, безусловно подписался бы под этим суждением, но с особенным восторгом сделали бы это господа пражские ученики, в глазах которых Черный Петршичек с Конского рынка занимал второе место после господа бога. Они первыми открыли его необыкновенные способности помогать людям, попросту говоря — выпутываться из беды, и первыми начали в полную меру этим его даром пользоваться, разнося славу Петршичка во все концы королевского града Праги. Они были также главными поставщиками товара, то есть пуговиц, которые дозволенным и недозволенным способом срезали со своих и чужих полукафтанов и блуз, уверяя Петршичка, будто находят их на улицах, когда разносят товар или бегут по какому-нибудь поручению. Дела между ними и покупателем не ограничивались единственно торговыми интересами; то одна, то другая сторона заведет, бывало, речь о чем-нибудь постороннем, не касающемся пуговиц. В этих случаях Черный Петршичек высказывал мнения столь глубокие, давал советы столь неоценимые, что тем, кто прислушивался к его словам, всегда везло, а тех, кто пропускал все мимо ушей, непременно постигали неудачи.

Весть о мудром Петршичке проникла из этого круга выше, в среду подмастерьев, откуда распространилась между кухарок и служанок, а через них достигла слуха господ. Спустя короткое время все в Праге единодушно утверждали, что один только Черный Петршичек с Конского рынка может дать самый верный совет именно в самых затруднительных и даже щекотливых жизненных обстоятельствах. Так что кому хотелось распутать некий узел, добраться до сути вещей, тот непременно обращался к нему, запасшись прежде старыми пуговицами, поскольку иной платы этот удивительный человечек не принимал.

Частенько поэтому случалось, что с наступлением вечерних сумерек, когда ставень палатки уже давно был опущен, раздавался стук в узкую черную дверь. Девица, закутанная в дорогую шелковую шаль, либо господин, чуть не до макушки поднявший воротник роскошной шубы, осторожно проскальзывали в жилище Черного Петршичка, который, варя себе к ужину картошку на очаге, озаренный его пламенем, не одному из этих поздних таинственных посетителей казался подлинным волшебником, в ту самую минуту приготовляющим свои чудодейственные снадобья.

Черный Петршичек от темна до темна просиживал за своим прилавком, огражденным прочной железной решеткой от возможных посягательств тех, кто любит покупать бесплатно. Целыми днями он только тем и был занят, что начищал старые пуговицы. Он умел сообщить им такой удивительный, поистине волшебный блеск, что стоило проходящим мимо крестьянам взглянуть на них, как они уже не могли оторвать от прилавка очарованных взоров. Они тут же вступали в торг и отдавали за Петршичковы пуговицы столько же, сколько в лавке отдали бы за новые.

Посредством чего он добивался, чтобы они производили такое поразительное впечатление, чем их натирал, он никому не желал рассказывать, даже хозяйке «Барашка», а уж это что-нибудь да значило. Он с младых лет привык поверять ей свои мысли, она была самой близкой приятельницей его матери. В свою очередь и она ни к кому не питала такого доверия, как к Петршичку, большего даже, чем к патеру Йозефу, хотя сей господин был человеком весьма почтенным и рассудительным и к тому же имел сан священника. Однако в этом случае Черный Петршичек не чувствовал себя обязанным посчитаться с их обоюдным доверием друг к другу и на все ее вопросы относительно упомянутого предмета, то есть пуговиц, лишь пожимал плечами, изогнув бровь: «Не сердитесь на меня, но дело есть дело», с чем хозяйка корчмы, припомнившая весьма важные секреты, касающиеся ее собственного заведения, в конце концов не могла не согласиться.

Сидя с утра до вечера над своими пуговицами и делая вид, будто, кроме них, его ничто не занимает, Петршичек отлично видел и слышал, что вокруг происходит, где, кто и почем покупает, торгуется при этом или не торгуется, кто скрытно приближается к палаткам с заднего хода, предлагая некий футляр с драгоценностями или с часами, кто эти вещи приобретает не таясь и без опаски. Ибо наш маленький мудрец был, собственно, большой шутник и проказник, а при этом любопытный точно сорока. Ведь именно подобные сведения ложились краеугольным камнем в основание его славы провидца, обеспечивали ему известность, были тем источником, из которого так щедро черпал он свои советы и наставления.

Малейший шорох на Конском рынке не укрылся бы от слуха Черного Петршичка; ни одно дитя, ни одна старуха и шагу не могли ступить без того, чтобы он тотчас об этом не узнал; любая повозка, любой всадник — даже крестьянин, ведущий на продажу свою скотину, — все и вся примечал он. А о том, чего ему самому углядеть не довелось, умел Петршичек на удивление ловко выведать от других. Кто бы возле него ни останавливался, обязан был рассказать обо всем виденном и слышанном, не подозревая, что сообщает кому-то важные сведения. А сведения, полученные сегодня, Черный Петршичек мог с точностью вспомнить спустя неделю, месяц, даже спустя год. Он никогда ничего не забывал, никакое событие не представлялось ему малозначительным, ни одно случайно оброненное словечко слишком пустячным, дабы не обратить на них внимания.

По вечерам, прежде чем заснуть, он еще долго размышлял о том, что уловил взором и слухом. Мысль его трудилась — он соединял, сравнивал, изучал все события — и вот поди-ка! В сколь поразительную цепочку они нередко сплетались, сколь удивительные связи проступали между вещами, на первый взгляд совершенно чужеродными — казалось бы, просто несовместимыми. Результаты своих умозаключений он размещал в складах своей памяти в качестве материала, готового к употреблению. На след скольких интриг и семейных тайн набредал он таким образом! Порою ему даже становилось страшно, ибо небезопасно было знать то, что узнавал он.

С каким торжествующим чувством укладывался он, бывало, на свое тесное ложе в узкой будке, ехидно посмеиваясь и прикинув в уме, как много владетельных господ, богатых мясников и мельников, красивых девушек, щеголей и высоких чинов держит он, бедный убогий карлик, у себя в кулаке потому лишь, что разгадал их слабости и некие щекотливые тайны! Уже не постоял бы за наградой пан городской гейтман, как в те времена называли начальника полиции, когда бы он кое о чем мимоходом шепнул ему! Но уж что правда, то правда — на такое Черный Петршичек никогда не пошел бы, хоть посули ему большие деньги или даже все богатства мира. Он был лукав и насмешлив лишь наедине, сам с собой, но никогда не употребил во зло раскрытых им секретов, а тому, чего не мог обратить во благо, предоставлял идти своим чередом; повсюду было известно, что в поступках своих он щепетильно честен, а его слово либо обещание были столь непреложны, как если бы он их гвоздем прибил на стене.

Однако Черный Петршичек, ни капли не поступаясь честностью, мог бы порядочно разбогатеть исключительно благодаря своему незаурядному уму, замечательной способности читать в сердцах людей и разгадывать их помыслы, а главным образом благодаря своим лукавым придумкам, — не будь он таким чудаком, для коего старые пуговицы казались милее новеньких золотых монет, на которые можно было бы накупить полные ящички только что изготовленных, ярко блестящих пуговиц. Но именно эти последние и не имели в его глазах никакой цены. Что с ними делать? Чистить их, полировать, тереть ни к чему, да и своего шлифовального искусства на них не покажешь. И вот чем они были тусклее, чем более позеленевшие и почерневшие, тем они казались ему привлекательнее; лишь труд, который он должен был вложить в них, сообщал им истинную ценность и значение — они становились плодами его духа и его усердия.

Что поделаешь, так уж странно устроена наша жизнь, — каждый из нас страдает какими-нибудь своими недостатками, и Черный Петршичек также не представлял исключения, питая страсть к старым пуговицам. Он пересчитывал их, раскладывал по ящичкам, разглядывал и чистил с вдохновенным и одновременно покойным выражением лица, наблюдаемым лишь у великих художников, заканчивающих некое произведение, значимость которого они, при всей своей скромности, сознают, предугадывая его бессмертную судьбу.

— Ах, Петршичек, дорогой, милый Петршичек! — слышатся, бывало, чьи-нибудь умильные причитания возле его палатки.

Черный Петршичек взглянет исподлобья, однако пуговицу, которую он держит в руках, не перестает начищать. Он притворяется, будто только сейчас заметил парнишку в подвязанном синем фартуке. Физиономии мальчугана явно не касалось мыло с той самой поры, как он пришел в Прагу и поступил в ученики. Между тем Петршичек увидел его, как только он появился со стороны Смечек, подумав, что паренек, по всей вероятности, направляется к нему.

— Что слышно хорошего? — хриплым голосом спрашивает Петршичек, сверля мальчишку своими колючими черными глазками, отчего тот мгновенно покрывается испариной. Паренек прекрасно знает, что тут лгать нельзя, ибо Черный Петршичек каждого видит насквозь и немедленно заметит любое уклонение от истины; поэтому лучше без всяких околичностей выложить правду.

— Ужасная беда со мной приключилась, — всхлипывает мальчуган, и слезы всех цветов радуги струятся по его перепачканным щекам, пестротою и множеством линий уподобившимся иллюстрированным картам двух полушарий нашей Земли. Он утирает слезы липкими руками, образуя тем самым на своем лице такие разводы, что и Черный Петршичек, много всякого повидавший, с неподдельным изумлением взирает, каково тот отделан. При этом не забывает задавать вопросы:

— Несчастье, говоришь, с тобой стряслось? Гм, гм… И что же это такое?

— Да вот послал меня мастер принести кувшин пива к завтраку; выбежал я из дому и вдруг услышал, как сзади собака залаяла. Я оглянулся, на кого же это она так рычит, не заметил камня под ногами, споткнулся — и со всего маху хлоп! Кувшин раскололся на две половинки и… Ахти мне, что теперь хозяйка скажет, когда я без кувшина домой вернусь, — снова начинает причитать парнишка. — Вот увидите, Петршичек, она меня убьет, не выручите ли вы меня из беды, как уже много-много раз выручали. К тому ж сегодня утром, когда я бежал за кожами для хозяина, я нашел три белые пуговицы, да не с дырками, как вы, видимо, полагаете, а с ушками. Я сразу подумал, что никому их не отдам, только Петршичку. Если у меня все хорошо кончится, то я сегодня же вечером их вам принесу.

И мальчуган продолжает размалевывать свои щеки такими узорами, что любой вождь индейцев почувствовал бы себя посрамленным и стушевался бы перед ним.

— Да отвяжись ты с этими пуговицами, — останавливает его Петршичек тоном холодным и равнодушным, словно пуговицы занимают его столь же мало, как и их дарители. А между тем именно сегодня утром он размышлял о том, что у него уже кончаются белые пуговицы с ушками, удивляясь, о чем это люди думают, не доставляя ему нужного товара.

— Весьма рад буду избавиться хотя бы от одного из своих искусителей, — продолжает он, — довольно мне с вами возиться. Едва одного сплавлю в надежде, что наконец вздохну свободно, глядь — уже другой сел на шею. У меня к вечеру голова кругом идет от всех ваших россказней. Лучше всего было бы мне переселиться в Амстердам.

— Ах, не делайте этого! — взвизгивает паренек так пронзительно, что Петршичек невольно затыкает уши. — Что же мы без вас, благодетели наш единственный, делать-то будем? Ведь вы для нас как отец родной! Случись набедокурить, к кому тогда за помощью кинешься? Такого умного человека, как вы, в целой Праге не сыщешь.

— Да полно тебе! — прикрикнет на него Петршичек, хотя в душе весьма польщен словами мальчишки, ибо и великим людям бывает потребна похвала простых смертных. — Если уж ты на самом деле так нуждаешься в моем совете, то перестань хлюпать да навостри уши; у меня вовсе нет охоты долго канителиться с таким недотепой. Я помогу тебе, но помни, что это в последний раз. Иди сейчас прямо домой и не вздумай разевать на что-нибудь рот или заболтаться с кем-либо — иначе тебе еще горше будет, чем могло бы быть. Дорогой ты должен непрестанно думать только о своей хозяйке да о том, как хорошим поведением искупить нанесенный ей ущерб. С такими мыслями и остановись у дверей вашего дома. Там трижды выдохни, после чего послюни мизинец левой руки, приложи к скобе, надави на нее, быстро открой дверь, беги стрелой к хозяйке, встань перед ней на колени и проси у нее прощения; при этом ты расскажи ей все, о чем думал дорогой.

Черный Петршичек ни одного своего совета не давал без того, чтобы не добавить к нему эдакой чертовщинки; будучи отличным знатоком человеческих душ, он хорошо знал, насколько действенно это средство — не будь подобных таинственных «довесков», люди и советов его так не жаждали бы, и исполняли бы их с меньшим тщанием. От них, по выражению Петршичка, должно немного «попахивать серой», но лишь «вполне безвредной».

Перед вечером парнишка вновь бежит к палатке и подает Петршичку три обещанные пуговицы.

Петршичек прищуривает свои колючие глазки.

— Ну и как дела? — спрашивает он, хотя уже видит, что все обошлось благополучно. При этом он внимательно разглядывает пуговицы, прочные ли у них ушки. Эти милые детки самого черта надуть могут: приделают вместо сломанного ушка какое-нибудь звенышко, да еще и хвастаются: вот, мол, вам пуговица со всамделишным ушком.

— О, все хорошо! — радостно восклицает паренек, пытаясь изобразить благодарную улыбку, но это ему плохо удается. Разноцветные слезы, перед тем щедро орошавшие его лицо, теперь высохли, стянув кожу на щеках, так что вместо улыбки выходит кривая гримаса, но беда миновала, и сердце мальчугана исполнено радостного ликования.

— Хозяйка потрепала меня немного за уши, потом за волосы, да это все пустяки, хорошо, что за плетку не взялась…

И мальчишка с легкой душой бежит дальше.

Едва успевает он отойти на три шага от палатки, как у Петршичка уже очередной посетитель: стоит ли удивляться, что к вечеру у него голова идет кругом. От Старых ворот поспешает сюда девица гренадерского обличья, кухарка скорняка, известного богача, живущего в доме «У черной белки»{41}. Она не только вся разгоряченная, но явно еще чем-то сильно расстроена.

— Не удивляйтесь моему виду, пан Петршичек, я прямо от лохани, в чем была, в том и выбегла, — еще издали кричит она ему, из чего явствует, что язычок у нее боек и остер. — Да ведь будет ли охота наряжаться, когда тебя от злости всю трясет?..

— Что же вас привело ко мне? — с достоинством прерывает Петршичек поток ее слов, глядя на посетительницу несколько свысока. С женщинами он разговаривает, по своему обыкновению, только в презрительном или насмешливом тоне.

— Да вот пришла ко мне посланная из нашей деревни и, подумать только, от моего-то никакого письма мне не принесла. Велел на словах передать, что разве, мол, мне не известно, сколько работы у портного перед праздниками? Он, дескать, даже по ночам работает, где же ему выбрать время для письма? Неслыханное дело! Уж две-то строчки мог бы написать. А и знать-то мне желательно самую малость: когда он наконец соберется в Прагу подыскать себе работу? Уж где милая, туда и миленку должно стремиться, и ежели он человек порядочный, то непременно возле нее будет. Думает ли он, с кем же я на воскресную прогулку выйду? Я ведь тут совсем одна-одинешенька. Но я знаю, откуда ветер дует! Не хочет он в Прагу перебраться — видно, у него там, в деревне, другая на примете… Когда бы не было тут работы выше головы: три раза на неделе пироги печем, всякий день мясное готовим, по воскресеньям жаркое два раза, а хозяйка-то за прилавком стоит — одна и кручусь на кухне… Окажись хоть часик свободный, слетала бы туда посмотреть собственными глазами, что там с ним. А я на вас понадеялась, думала — теперь-то уж напишет.

Произнеся последнюю фразу, девушка устремила на Петршичка укоризненный взгляд. Но он не дал сбить себя этим с толку.

— Верно, я вам это обещал, но все ли вы в том порядке, как я указывал, исполнили?

— А как же! Писарь, что мне письмо сочинял, сидел за столом, на столе горели две свечки, а я напротив него, промежду свечек, стояла и говорила ему, что надобно в том письме написать. И при этом держала в руках карты, непрестанно их перемешивая.

— А какие же свечки зажигали?

— Какие? Те самые, что и всякий день зажигаем, сальные.

— А еще удивляетесь, что он вам ничего не написал, да еще с упреками ко мне приходите. Разве не говорил я вам, что в этом случае для полного успеха надо зажечь восковые? Но таковы уж вы, женщины: слушать слушаете, а выполняете наполовину, а после чего-то еще ждете.

— Ей-богу, не припомню, чтоб вы говорили мне про восковые свечи; сдается мне, что вы велели только зажечь две свечи и встать между ними напротив писаря.

— Я знаю, что говорю, — грозно нахмурился Петршичек, хотя на самом-то деле он не имел в виду какие-то особые свечи; человек, однако, должен уметь выбраться из затруднительного положения, а уж он — в особенности. И Петршичек до тех пор будет указывать девушке то на одно, то на другое упущение во время писания письма, пока медлительный портной все же не сподобится ответить, что и будет отнесено за счет воздействия на него последнего средства.

Девушка в замешательстве, ей неприятно, что она рассердила Черного Петршичка, и, уходя, она размышляет, с какого платья своей хозяйки оторвать пару пуговиц, дабы принести их Петршичку в знак своего неизменного к нему доверия и тем снова расположить к себе эту важную персону. Нынче же, как только ученик подмастерья вернется из лавки, она пошлет его за восковыми свечами, а завтра при свете их будет сочинять новое письмо, припоминая своему нерадивому возлюбленному его священные обязанности, в особенности ту, что касается воскресной прогулки.

Едва лишь она уходит прочь, как возле палатки кто-то останавливается. Это молодой, кудрявый человек, подпоясанный кожаным фартуком, большой и сильный, точно великан: подмастерье-котельщик с Францисканской площади. Он подает Черному Петршичку руку, смеясь и показывая при этом два ряда белоснежных зубов.

Черный Петршичек подхватывает его ручищу обеими своими ручками — иначе ему ее не удержать, столь она тяжелая, — как бы взвешивает, разглядывает огромный сустав и пальцы, подобные небольшим колышкам, сравнивает их со своими и хихикает. Великан при этом оглушительно хохочет. Сей ритуал они проделывают всякий раз неизменно, ибо, будучи антиподами, вызывают друг у друга неудержимый смех и не скрывают этого.

— Как дела? — кричит Черный Петршичек изо всей мочи.

Он всегда повышает голос, беседуя с великаном с Францисканской площади в убеждении, что чем человек выше ростом, тем громче надо с ним говорить.

Великан пожимает плечами.

— Голод, все голод, непрестанный голод, — жалостно вздыхает он, поникнув головой и теребя свой фартук. — Все у меня по-старому: что ни заработаю, то и проем.

— Почему же вы меня не послушали?

— Послушал, как не послушать.

— И не помогло?

— Не помогло; всякий раз попадал впросак. Все встречаются такие девушки, которые не могут дать больше, нежели пару ложек чечевицы либо горсть клецок. Разве на этом продержишься?

И опять поникнет головою великан, затягивая потуже свой фартук, дабы заглушить ропот мятежного желудка, а заодно и наказать его.

В глазах Петршичка внезапно загораются огоньки. Он мысленно повторяет: «одна в кухне», «три раза на неделе пироги», «каждый день мясное», «по воскресеньям два раза жаркое» и так далее. Не лучше ли будет ловко отделаться от порядком уже надоевшего ему портного и одновременно тем самым ублаготворить великана? Пожалуй, ему перепадет еще и добрый десяток красивых пуговиц.

— Если вы, Петршичек, в это не вмешаетесь, просто не знаю, что со мной будет… — как раз в эту минуту подает голос великан.

Черный Петршичек приставляет палец ко лбу и делает вид, что погрузился в глубокие раздумья, выискивая способ помочь котельщику, чтобы тот не преставился от голода.

Великан между тем смотрит на него с благоговением и почти суеверным страхом. Он убежден, что Петршичек в эту минуту призывает некие высшие силы, дабы они помогли ему увидеть внутренним взором образ его будущей спасительницы и шепнули бы ему, где же ее найти. В конце концов палец отклеивается ото лба и Черный Петршичек провозглашает с самым что ни на есть правдивым выражением лица:

— Отсюда вы пойдете прямо на Мосток, но после каждого пятого шага должны отступать шаг назад, иначе ничего не получится. Там вы встанете у дома, на котором висит зеленый венок, а в нем чучело черной белки. В восемь часов из дома выйдет девушка, которая будет держать в руке оловянный кувшин с изображением головы турка на крышке. Смело подойдите к ней и быстро скажите такие слова: «Хотите верьте, девушка, хотите нет, но вы предназначены мне и никому другому». Остальное сладится само собой.

Не раздумывая ни минуты, великан отправился в предложенную ему экспедицию. Услышав о «Черной белке», он с надеждой улыбнулся, и ему показалось, будто его уже обволакивают многообещающие запахи. Он знал, что «Белка» принадлежит богатому скорняку, у которого кухаркам живется не хуже, чем помещицам. Итак, делая пять шагов вперед и один шаг назад, он двигался вполне натуральной поступью, не привлекая даже особенного внимания: прохожим казалось, что котельщик часто останавливается поприветствовать то одного, то другого своего знакомого.

Несчастный голодающий, преисполненный трепетного ожидания, вступил наконец под сень зеленого венка с черной белкой; ждать, однако, ему пришлось недолго. Около восьми часов, точно как это предсказал Петршичек, в воротах показался оловянный кувшин с головою турка на крышке, удерживаемый рукой плотной, краснощекой девушки. Кудрявый котельщик не стал пристально ее рассматривать, прежде чем сделать решительный шаг: от возлюбленной не требовалось ни красоты, ни стройного стана — наружность девушки его нимало не интересовала, поскольку желания его были устремлены к целям более существенным. Не сомневаясь, что он охраняем Петршичковыми чарами, кои непременно помогут ему достичь желаемого, он поворачивается, смело идет ей навстречу и произносит то, что ему приказано.

И вновь подтвердилось, сколь хорошо Петршичек знает людей и сколь полезные советы дает им! Успех белозубого котельщика и воздействие его отважной речи превзошли все ожидания. Ох уж эти женщины! Недаром же Петршичек называл их «флюгерами» и «хрупкими сосудами»! Кухарка из «Черной белки» лишь укрепила его в этом малопочтительном о них суждении.

После того как молодые люди вдоволь насмеялись, хилый портной оказался безо всякого милосердия осужден ими на вечное забвение — ведь одного взгляда было довольно, чтобы понять, что он ни в чем не может сравниться с котельщиком. Последнему доверено было не только сопровождать оловянный кувшин до пивной лавочки, но даже нести его и на обратном пути; затем он был введен в подворотню «Белки», где ему на сегодняшний вечер до наступления темноты в качестве сиденья был указан каток для белья, ибо хозяйка, находясь дома, не выносила присутствия посторонних мужчин. Ему было также обещано повторное свидание, после того как будет вымыта посуда, а чтобы не скучно было коротать время в одиночестве и сидеть в холодном полумраке, принесена была сюда огромная кастрюля тушеной баранины с репой. Котельщик был безмерно счастлив и окончательно убедился, что встретил предмет, достойный его страсти, опорожнив в восторге своей молодой любви всю кастрюлю до последней крошки, чем произвел, быть может, еще более глубокое впечатление на свою избранницу, нежели предыдущим смелым своим поступком; она восприняла это как самое нежное и почтительное восхищение ею самой и ее поварским искусством.

Было бы излишним добавлять, что в тот вечер ученик скорняка не пошел ни за какими восковыми свечами и что посланница принесла нерадивому корреспонденту следующий ответ из Праги: мол, раз некоторым людям некогда писать перед праздниками, то другим людям после праздников некогда будет читать. Столь же излишне и упоминать о том, что с той поры великану уже никогда не приходилось затягивать свой фартук; теперь он частенько посреди работы облизывался, постоянно имея в запасе различные кастрюли и горшки с весьма существенным содержимым. Он подкрепил свою признательность Петршичку за оказанную ему неоценимую услугу, выпустив из своих огромных ручищ поистине дождь пуговиц на его прилавок. Так что маленькому нашему мудрецу долгое, долгое время было что начищать и шлифовать.

Так и текла день за днем, с незначительными лишь переменами, жизнь в палатке напротив корчмы «У барашка» и таким вот способом добывал Черный Петршичек свой товар и свою славу.


Если кто-нибудь заподозрил бы, будто Черный Петршичек все же втайне страдал от того, что он так неказист, тот попал бы пальцем в небо. У него, постоянно размышляющего о стольких важных вещах, просто не оставалось времени на подобные пустяки, да и не стал бы он себе забивать ими голову. Как всякий истинный мудрец, он не мечтал о любви, полагая, что это не более как выдумка — быть может, самая смехотворная и нелепая изо всех прочих, поскольку подвержены сему чувству оказываются обыкновенно лишь недалекие, ограниченные люди. Он, следовательно, не испытывал и нужды обладать красивой наружностью, ибо не стремился завоевать женское сердце и царить в нем. Он вообще смотрел на женщин как на существ низшего сорта, коих природа умом и способностями наделила весьма скудно, а посему и недостойных занимать мысли серьезных и умных мужчин. В конце концов, его брат Франтишек был строен как тополь, а лицом нежен как роза, так что его красоты с лихвой хватало на двоих.

Он глядел на Франтишка с обожанием — разумеется, лишь тогда, когда тот не мог заметить. Черный Петршичек придерживался правила, в те времена весьма распространенного, что не следует выказывать свою любовь детям, и по сей причине за целый год ни разу не выдал взглядом истинного своего чувства, хотя не мог не замечать, в какого тот превращается пристойного и добропорядочного мужчину.

В воображении ему представлялись такие картины: вот идет Франтишек, все ему кланяются, еще издалека приветствуют его, женщины наперебой просят, чтобы он благословил их детей, и он с величественным видом дает им свое благословение. Впрочем, Черный Петршичек понимал, что до той поры много воды утечет, а пражане съедят горы хлеба и булочек, но что из того? Правда, временами в голове его, случалось, мелькнет тревожная мысль: а ну как все это не осуществится? Однако сомнения эти уподоблялись скорее всего зарнице, что теплой июньской ночью вспыхнет на горизонте. «Сверкает, да без грому», — говорят о ней люди. Вот и Петршичек эти короткие вспышки воспринимал лишь как предзнаменование настающих погожих дней, то есть поры, когда исполнятся его сокровенные чаяния, и призрачное это освещение использовал для того, чтобы подсчитать, сколько он уже одолел таких трудных ступеней, каких, кроме него, никто бы одолеть не сумел. Да и что может помешать ему достичь самой дорогой, самой святой цели своей жизни, если он решил посвятить этому все силы ума и души? И он хлопотал, вел хозяйство, нуждался, поддерживал всякого рода знакомства, порой весьма для него тягостные, — а все ради того, чтобы в один прекрасный день увидеть Франтишка в священническом облачении и услышать, как произносит он проповедь с амвона в дворцовом храме.

Когда бы ни заводила хозяйка «Барашка» с Черным Петршичком речь о Франтишке, она непременно присовокупляла, что, мол, очень к лицу была бы ему епископская митра. Петршичек, лукавец, при этом просто корчился от смеха, притворяясь, будто полагает сие чем-то совершенно невероятным и недостижимым. Между тем он никогда не забывал скрупулезно перечислить, сколько людей низкого происхождения достигли этого высокого положения, и, словно читая наизусть молитву, перебирал имена пап и архиепископов, кои из бедных хижин поднялись на вершины духовной иерархии.

Франтишек, как и его брат, был рожден на Конском рынке, где по весне подводы по самое дышло увязали в непролазной грязи, точно в глубокой колее на какой-нибудь проселочной дороге. В оное время года не проходило и дня, чтобы на рынке том не сломалось хотя бы одно колесо. И Франтишек также рос в полной чада, душной палатке, где рядом с очагом, кроме постели и сундука, служившего еще и вместо топчана, ни для какой другой домашней утвари места уже не находилось. Да, пожалуй, чаду-то он наглотался в десять раз больше, чем Петршичек. Тот, когда у матери не оказывалось для него дела, мог выбежать на улицу, чего Франтишку не позволялось никогда. Целыми днями он должен был сидеть в самом темном углу за кроватью, не имея иных игрушек, кроме листа бумаги, из которого Петршичек, когда бывал в добром расположении духа, делал для него то шапочку, а то кораблик или колыбельку. Он не смел даже пошевелиться, даже пискнуть без того, чтобы мать или брат тотчас не обернулись бы к нему со строгим, грозным выражением на лице.

Только поздним вечером, когда все их соседи, сложив свой товар, уходили с рынка, а вокруг становилось тихо и безлюдно, имел он право выскользнуть из будки, побродить по лужам или по мягкой пыли наезженных дорог. Одним словом, бедный Франтишек существовал на свете точно под запретом, и, пока мать его была жива, ему приходилось быть невидимым и неслышимым, словно его вообще тут и не было. Если же, невзирая на все угрозы и остережения матери и брата, ему удавалось иногда выбежать на улицу и он оказывался среди соседей, те делали вид, будто не замечают мальчика, зато еще более суровыми и недоброжелательными взорами окидывали они его мать. Она в таких случаях заливалась пунцовой краской, и Петршичек тоже.

— Чем же повинно безгрешное дитя? Только у язычника хватило бы духу мстить ему, — со слезами сказала хозяйка «Барашка», отдавая в первый раз на руки Петршичку его маленького брата. Правда, тогда ее еще никто не называл «пани» и сама она не была владелицей корчмы. Петршичек коротко звал ее «соседка». Она в палатке продавала приготовленную в собственном соку рыбу. В те времена люди еще во что-то верили, соблюдали должным образом все посты, и дела ее шли совсем недурно. Муж помогал ей вести торговлю — это был добрый человек, но мало к тому способный, и если она забудет, бывало, наказать ему, что делать, сам он никогда не вспомнит, и если не пошлет его за чем-нибудь, то сам он не догадается сходить. Так что она была главою всего дела.

Утром того дня соседка позвала Петршичка к себе, прося, чтобы он сбегал на Смихов{42} в лавочку к еврею за уксусом, поскольку и ей, и мужу ее, дескать, сегодня некогда. Она пообещала, что от времени до времени будет наведываться к его матери и по мере возможности подсобит ей. Петршичек согласился, хотя в ту пору года от Конского рынка до Смихова идти было далеконько — как раз в этот день из-за большого паводка на противолежащий берег уже не перевозили. Цепного моста ведь еще не было, и приходилось через каменный мост тащиться по всему Взвозу.

Черный Петршичек весь этот сырой, мглистый осенний день проблуждал в поисках лавочки, но у кого бы он о ней ни спросил, никто не мог ему ее указать, — то ли он плохо запомнил имя еврея, то ли соседка непонятно его выговаривала. Она, впрочем, явно очень торопилась и, рассказывая ему, где найти лавку, все подталкивала его при этом к дверям. Где же тут было хорошо расслышать и как следует все запомнить? Он вернулся домой уже под вечер, озябший, усталый, голодный и в довершение всего с пустыми руками.

Он очень удивился, что ставень палатки уже опущен, а затем и испугался, увидев мать лежащей в постели. Когда же, подойдя к ней, он хотел заботливо осведомиться, не заболела ли она, мать закрыла лицо руками и принялась плакать. Соседка была подле нее; она даже и не спросила про уксус, а зарыдала вслед за матерью. Петршичек переводил взгляд с одной на другую, не зная, что и подумать. Наплакавшись вдоволь, соседка потянулась к кровати, взяла оттуда какой-то сверток и положила ему на руки. Свитый боже! Это было спящее новорожденное дитя!

— Петршичек! — соседка снова заплакала, а мать вторила ей. — Я всегда считала тебя добрым пареньком, не отринь же этого малютку, на нем никакой еще вины нет, над ним тот же господь бог, что и над тобой.


Петршичку шел тогда шестнадцатый год, и, несмотря на то, что он вырос на улице, он не знал, каков белый свет, и впервые предчувствие тайны жизни пронзило его душу. С испугу он едва не выронил дитя. В ту минуту малютка вдруг подал голос и жалобно запищал; Петршичек невольно крепче прижал его к себе и начал баюкать. Вот уж когда у обеих женщин хлынули потоки слез! Соседка кинулась ему на шею, твердя, что в жизни этого не забудет и, будь у нее дочь, она только за него и выдала бы ее, а если бы та посмела отказаться, она прогнала бы ее с глаз долой. Петршичек должен был подойти к матери; она целовала его и благодарила, приговаривая, что бог его за это вознаградит.

Голова у Петршичка шла кругом, он все пытался разобраться в том, что, собственно, происходит и произошло, но тут же отбрасывал эти мысли, душил их, стыдясь чего-то. Однако ночью, едва дитя заплакало, он встал и принялся успокаивать его. Верно сказала соседка, ничем оно не провинилось и господь бдит над ним так же, как над любым из своих созданий, лишь язычник способен мстить ему, оттолкнуть его… Всякий раз, подходя к ребенку, он видел при свете догорающего огня, что мать тихо плачет и издали крестит его. Разве ей от этого легче? Петршичек тут же пугается своих мыслей. Но где найти сил приказать им, прогнать их, когда они терзают, гложут его душу?

На следующий день, едва на Францисканской церкви отзвонили к заутрене, соседка постучала к ним. Над воротами рдела слабая заря, улицы были еще погружены в темноту, возле палаток царила тишина, лишь голуби перебегали с места на место, подбирая себе крошки на скудный завтрак. Однако на сей раз соседка явилась не одна: следом за нею в будку вошел патер Йозеф, духовник многих страждущих и кающихся, молчаливый и надежный посредник между грешниками и богом в происшествиях порою самого щекотливого свойства. Он не состоял ни при какой церкви, будучи во времена императора Иосифа изгнан из монастыря{43}, где прожил всего около года. Патер расстегнул свою длинную сутану, под которой обнаружился висевший на его груди частью вышитый, частью нарисованный образок, с изображением того же святого, что и на главном алтаре церкви, в которой он начинал некогда отправлять свои первые священнические обязанности. Соседка опять взяла с кровати ребенка, опять отдала его на руки Петршичку, а сама встала с ним рядом, держа в руках зажженную свечу. Так он сделался ее кумом при крещении столь неожиданно появившегося в палатке младенца и свидетелем данного матерью обета. Точно в полусне и сквозь семь занавесей видел он и точно сквозь оглушительный звон всех пражских колоколов слышал, как мать, склонившись над новорожденным и окропив его слезами, прерывающимся голосом прошептала, что сына своего, Франтишка, дитя грешного союза, милосердному господу посвящает, дабы вину ее перед богом и людьми искупил он святой, благочестивой жизнью, и тогда господь дарует ей прощение и вечное блаженство на небесах.

С той поры Петршичка словно подменили. Прежде он день-деньской шалил, болтал не закрывая рта обо всем, что приходило в голову; теперь же нередко впадал в задумчивость, а случалось, часами не произносил ни единого слова. С того времени он сделался любознательным, стал присматриваться к людям, пытаясь понять их поступки, проникнуть в их тайны, распознать слабости, и, когда ему удавалось открыть в человеке что-либо недостойное, он смеялся, потирая от радости руки, явно чувствуя облегчение, и после того на протяжении многих дней опять бывал разговорчив. Тогда-то и зародилось в нем чувство презрения к женскому полу и уверенность, что он никогда никого не полюбит и не женится, в чем хозяйка корчмы «У барашка» горячо поддержала его, как позднее пылко поддержала его намерение продавать лучше старые пуговицы, чем жаркое.

С матерью он о новом братике никогда не говорил, никогда не задавал никаких вопросов, предоставляя ей заниматься своим делом. За советом он шел обыкновенно к соседке, и соседка должна была прийти и показать, как надобно кормить дитя, как постелить и каким образом перепеленывать, не причинив ему боли.

Соседка охотно исполняла все его просьбы, а улучив минутку, когда мать не глядела на них, принималась что-то шепотом сердито выговаривать ему, пытаясь вызвать в нем сострадание. Черный Петршичек никогда не сказал в ответ ни слова, он лишь бледнел, слушая ее, и оставался несокрушим, как стена.

— Я-то сразу заподозрила неладное, как только увидела, что этот усач тут что-то вынюхивает, — рьяно доказывала соседка, — мундир, весь шнуром обшитый, усищи в локоть длиной, глаза точно уголья, росту огромного, под самый потолок. Чудеса, и только! Да тут любая, и помоложе которая, голову бы потеряла, когда он вот так каждый день заявлялся и глазищ своих с нее не сводил; не иначе порчу он на нее напустил, околдовал, потому я и не осуждаю ее, как другие соседки. До той поры ничего о ней худого не было слыхать, хоть она порядочно времени уже вдовела и ни на одного мужчину даже не взглянула, сколько бы их тут возле палатки ни вертелось. О, пускай бы тот дукат, с которым этот злодей через порог переступил, прожег бы его Иудину руку либо по крайней мере ей лицо опалил; тогда, может, уразумел бы он, что полмира обойди, а такую чистую женскую душу не встретишь. Кто бы тут, на Конском рынке, мог с ней сравниться? Никто! Даже ювелирша, хотя, прямо надо сказать, женщина что твоя королева. Наша-то, конечно, за эти несколько недель красоту свою былую потеряла, чахнет, сохнет на глазах, и сдается мне, что день ото дня все бледнее делается. Как взгляну на нее, так у меня слезы на глаза навертываются; видно, не жилец она уже на этом свете. Не видела она тут счастья, бедняжка, — отец твой был честный человек, да бил ее, когда ни вздумается; не успеет, бывало, дойти от церкви до дому, а уж и напился. Но теперешний-то удар всех побоев тяжелей, до самой смерти рана не заживет. Чтоб этому прохвосту нигде и никогда счастья не видать за то, что он ее опозорил и бросил. А может, его мертвое тело уж воронье расклевало — так ему и надо, ничего другого не заслужил.

Да, за год перед тем, как появился в палатке младенец, проходил неподалеку полк русских солдат, которым предводительствовал некий русский князь, направлявшийся во главе своего войска через Прагу воевать с Наполеоном{44}. Случилось так, что его карета сломалась, а мать Петршичка как раз стояла в это время за своим прилавком и видела, что с приезжим приключилась беда. Она быстро собрала все ремни и веревки, какие нашлись у нее в палатке, и велела сыну отнести все это кучеру. За оказанную столь своевременно помощь чужеземный вельможа прислал ей золотой дукат через своего денщика, такого высокого и красивого, что, когда он, бывало, шел по Праге, мальчишки толпой бежали за ним следом. На дукат она купила себе капор, отороченный беличьим мехом, а Петршичку воскресную синюю курточку. Капор очень шел к ее нежному лицу и фигуре, сохранившей еще девическую стройность, и Петршичек даже нарочно заранее выходил из палатки посмотреть на нее, идущую в церковь, зорко подмечая при этом, что все мужчины оглядываются на нее, отчего ощущал приступ глухой, темной ненависти к ним.

Казак пришел в палатку в первый, но, как оказалось, не в последний раз; с той поры он частенько захаживал сюда и вовсе не затем только, чтобы съесть кусок жаркого, но и поразвлечься.

Направлявшийся во Францию полк, коим командовал его барин, расположился в Праге на отдых. Казак усаживался обыкновенно со своей тарелкой на сундуке и посылал Петршичка за пивом; однако один он пить не хотел, мать и сын должны были усердно ему в этом помогать. Часы, которые они проводили в его обществе, пролетали как одна минутка, в особенности когда он принимался рассказывать о своей родине. Выходило, что это чудеснейший край на всем белом свете. Никаких гор, никаких ущелий, кругом лишь зеленая равнина, позлащенная солнцем; весной там колышутся травы, точно зеленое море, по которому плывут резвые вороные кони, и их там так много, как в нашем небе ласточек. На конях сидят казаки, веселая вольница; они поют нежные песни чернооким, с длинными, развевающимися косами девушкам, которые сидят впереди них на коне, белыми руками обнимая за шею храбрых своих возлюбленных.

Но неожиданно казак перестал приходить в палатку. Минул день, другой, а он все не появлялся. Тогда мать послала Петршичка на постоялый двор, где квартировал их знакомец и его барин, выяснить, что с ним приключилось. Если он внезапно захворал, то почему же не позовет ее ухаживать за ним?

Петршичек отсутствовал недолго — ему не потребовалось много времени, чтобы выполнить наказ матери. Он принес ей известие, что русский вельможа со всей своей свитой и слугами отбыл несколько дней тому назад, а куда — того на постоялом дворе никто не ведал.

Петршичка нимало не удивило, когда мать, смертельно побледнев, опустилась на сундук, где так часто сиживал казак, напевая песни своей отчизны, — ведь и сам мальчик заплакал там, у постоялого двора, услышав, что их приятель уехал, не подумав даже известить об этом своих друзей из бедной палатки. И потом он тоже не удивлялся, видя свою мать удрученной, молчаливой, ибо полагал, что ей, как и ему, тоскливо без ежевечернего гостя, который смеялся от души, коверкая чешские слова и мешая их со словами родного своего языка, коих они никак не могли выговорить, отчего сплошь и рядом возникали смешные недоразумения, заставлявшие всех троих хохотать до слез. Отныне словно чего-то не хватало в палатке; уже не светились так больше золотые шнуры на красном мундире и длинные серебряные кисти на высокой мохнатой шапке, уже не раздавался мужской смех, не звучали песни — теперь здесь всегда было темно, печально и пусто.

Плакали женщины над младенцем, плакал, случалось, и Петршичек, но только не на глазах у всех; напротив, стараясь, чтобы никто того не заметил — и, главное, мать. Само собой, не много она радости видела, живя с его отцом; тот колотил ее, когда ему вздумается, и напивался всякое воскресенье, не успев еще дойти из церкви до дому. Но Петршичек готов был побиться об заклад, что поступал он так не по злому умыслу, а скорее из жалости к самому себе, — не мог же он не видеть, идя рядом с женой из церкви, что вовсе ей не пара. Ведь Черный Петршичек был верной копией своего отца. Мать вышла замуж совсем еще девочкой, по принуждению своих родителей, которые прельстились хорошими заработками бондаря. До самого своего смертного часа чувствовал он, что живет она с ним не любя, что никогда не испытывала к нему влечения, да, собственно, и не могла испытывать. Вследствие этого он имел полное право сетовать на свою горькую участь и заглушать тоску вином и побоями.

Черный Петршичек с малых лет всегда держался матери; об отце он вспоминал редко, ни капли не сожалея о смерти того, кто при жизни без всякой причины то и дело отпускал ему затрещины. Воспоминания об этом не настолько приятны, чтобы человек с удовольствием к ним возвращался. Ныне же Петршичку, напротив, стало казаться, что единственно близким ему в семье был отец; мать как-то незаметно ушла из его сердца, а образ покойного прочно занял ее место. Он часто, очень часто мысленно беседовал с ним, размышлял о нем и его судьбе и оплакивал его, точно бы он только теперь умер. Синюю курточку он с тех пор не надел ни разу, предпочитая даже в воскресенье носить свою старую одежку и оправдываясь перед матерью тем, что курточка якобы ему тесна. Когда же она, вся в испуге, спросила у него однажды в воскресенье: «Петршичек, не знаешь ли ты, куда подевался мой капор? Помнишь, тот, новый, с белкой? Нигде не могу найти, неужели кто-нибудь вытащил его у меня из сундука?», он не соизволил ничего ей ответить, не захотел искать капор и принимать участие в выяснении обстоятельств, какой вор это сделал и когда он мог проникнуть в палатку. Между тем руку у него жгло огнем, так что он вынужден был спрятать ее в карман и все же едва удержался, чтобы не указать матери то место, у мусорной свалки, куда он отнес капор, глубоко затоптав его в грязь. Наконец-то понял он, какое чувство вспыхивало в нем, когда он замечал, как оборачиваются мужчины вслед матери, смутно сознавая, что это любование несет в себе для нее и для него нечто страшное, чему он не мог найти точного определения.

Однако состояние это не затянулось чрезмерно, и Черный Петршичек был весьма доволен, что сумел превозмочь себя и удержался от разных упреков, ибо проку от них все равно уже никакого бы не вышло. Случилось то, о чем пророчествовала ранее соседка: мать чахла, чахла и вскоре скончалась.

Верная приятельница была подле нее до последнего ее вздоха, поклявшись ей, лежавшей на смертном одре, всемерно содействовать Франтишку в исполнении обета, который та дала богу от имени своего сына. Соседка тогда еще не знала, что обещание быть опорой своему крестнику не потребует от нее особых жертв. Спустя некоторое время ей выпала большая удача: владелец корчмы «У барашка» обратился к патеру Йозефу с просьбой порекомендовать ему на место трактирщицы какую-нибудь честную, с безупречной репутацией женщину, и тот указал именно на нее.

Соседка трудилась с великим усердием, муж помогал ей, дело у них шло успешно, деньги сами текли им в руки. За каких-то несколько лет они так разбогатели, что, когда хозяин корчмы помер, у них достало средств откупить «Барашка» у наследников. В одном-единственном только отношении не благоприятствовала им судьба — не заживались их детки на этом свете, хотя родители прямо тряслись над ними. Сведущие люди поговаривали, будто дети у них умирают оттого, что родители окружили их чрезмерной заботой: даже на улицу не выпускают, запрещая допрыгать, побегать либо поиграть в какие-нибудь веселые игры. В конце концов потеряла хозяйка «Барашка» и мужа; отныне жила она с единственной своей дочерью, бледной, сонного вида, капризной девочкой, которая зимою вечно дрожала от холода. Звали ее Стасичка.

Владелица корчмы нимало не чванилась своим богатством, оставаясь тою же простой, добросердечной женщиной, какой была и прежде, когда в соседней палатке, рядом с бедной матерью Петршичка, готовила и продавала рыбу. Теперь она, могла бы знаться с самыми богатыми людьми, со всех сторон к ней набивались с дружбой, но она продолжала хранить верность своим старым знакомым. К Франтишку она относилась как к родному сыну, а на Петршичка, сделавшегося к тому времени знаменитой персоной, смотрела почтительно, как на важного родственника, и даже звала на вы. Его мнение было для нее решающим.

Высшее признание и уважение в ее глазах заслужил он тем, что, одев Франтишка в день первого причастия так нарядно, как если бы он был сынком состоятельных родителей, он после совершившегося обряда заказал обедню в церкви св. Йндржиха по своей покойной матери, пригласив туда и хозяйку «Барашка». После мессы он опустился рядом с братом на колени у алтаря и велел мальчику повторить перед священником обет, который дала их мать на своем смертном одре.

Франтишек, со своим невинным, зардевшимся от усердия и смущения прелестным личиком, со своим нежным голоском, коим он произносил слова обета, и скромно опущенными вниз глазами являл собою столь трогательное зрелище, что все присутствовавшие громко над ним заплакали и громче других — хозяйка «Барашка». И Стасичку тоже целый день потом никак не могли успокоить. Разумеется, девочка еще не понимала, что происходит, почему мать нарядила ее сегодня в белое платьице и надела на голову ей, как подружке, венчик из розмарина, одинаковый с тем, что она должна была держать над Франтишком, точно над неким женихом, который обручается с церковью. Может, на нее повлиял вид расчувствовавшихся взрослых людей, обыкновенно сдержанных и холодных, может, она в тот день особенно раскапризничалась — одним словом, Стасичка после этого торжества тяжело хворала целую неделю, заставив свою мать сильно раскаяться в том, что она решила взять ее с собой.

Франтишку была предоставлена возможность ежедневно завтракать, обедать и ужинать внизу, в трактире, а по воскресеньям они с братом приглашались к ужину наверх, в хозяйские комнаты. Владелица корчмы не имела обыкновения праздно рассиживаться на стуле возле своего дома; она помогала на кухне готовить пищу либо приглядывала за тем, как обслуживают посетителей; среди ее служанок были и такие, кому она полностью доверяла, позволяя им даже в будний день посещать церковь. Всякая благочестивая женщина жаждала хоть раз в неделю отдохнуть — не столько от работы, сколько от грубых и порой непристойных шуток, которые ей приходилось выслушивать в большом числе.

Добрая покровительница, как малое дитя, радовалась этим совместным вечерним трапезам; они были ее единственной отрадой — никаких других развлечений она не признавала и признавать не желала.

После вкусного и обильного ужина она еще долго оставалась сидеть за столом с Петршичком, толкуя с ним о прошлом или выспрашивая, какие закавыки встретились ему за истекшую неделю, кому он помог в нужде, чьи козни раскрыл и тому подобное. Она слушала маленького мудреца с тем изумленным видом, с тем напряженным вниманием, что так льстят повествователю и воодушевляют его, и никогда не могла вдосталь насытиться этими рассказами. Разумеется, он открывал ей все это под большим секретом, лишь по старой дружбе, дабы и она имела представление, сколь поразительные дела творятся на свете, даже во сне не увидишь, — но отнюдь не ради того, чтобы перемывать кому-то косточки или похвастаться своим влиянием и могуществом.

Дети, то есть Франтишек и Стасичка, обыкновенно сразу поднимались из-за стола, оставляя их беседовать наедине: Франтишек был так воспитан, а Стасичка не желала долго тут сидеть. Затем Франтишек пробирался в угол за большой черной кафельной печью и усаживался на краешке поленницы сложенных там сухих дров, в то время как Стасичка устраивалась с другой стороны, на скамеечке возле печной дверцы, где и зимою, и летом было ее излюбленное местечко. Она могла просиживать тут целыми часами, закутавшись в большую теплую шаль, но зимою все равно беспрестанно дрожала от холода. Поглаживая лежащую у нее на коленях черную кошку, свою неразлучную подружку, она с безучастным видом смотрела на огонь в печке или на пламя свечи, стоявшей на столе. По временам все же случалось, что она вдруг взглянет куда-нибудь в сторону, и если Франтишек как раз смотрит именно туда же, глаза их встречались в этом темном запечном закоулке. Оба тотчас поспешно отворачивались друг от друга, смутясь, будто допустили некий из ряда вон выходящий, позорящий их проступок, после чего каждый в своем уголке еще долго переживал чувство стыда, вызванное сим злополучным происшествием, кои за последнее время начали повторяться до странности часто. Все сильнее краснел при этом Франтишек, а по бледному и обыкновенно равнодушному лицу Стасички точно бы разливался теперь слабый свет утренней зари. Те, за столом, погрузившись с увлечением в тайную хронику города Праги, не замечали ни этого переглядывания, ни внезапного румянца, вспыхивавшего на лицах «детей», — а ведь одному «дитяти», Франтишку, шел девятнадцатый год, Стасичке же исполнилось шестнадцать.

Когда братья удалялись, хозяйка корчмы с умилением говорила о хорошо проведенном вечере — она, мол, просто не заметила, как пролетело время. Стасичка в ответ и не возражала ей, и не поддакивала, зевая и вздрагивая от холода, после чего позволяла служанке переодеть себя, словно куклу, и уложить на свою высокую, точно башня, кровать. Она прямо утопала в мягких пуховиках и перинах, и они колыхались над ней подобно морским волнам. В доме с нею до сих пор обращались будто с младенцем, который еще не знает, для чего ему даны руки и ноги, которому все надо подать и все сделать за него самим из опасения, как бы дитя не ушиблось, не получило какого увечья.

— Да ведь она у меня одна-единственная, — говорила в свое оправдание мать, когда кто-нибудь упрекал ее за это. — Потому я не позволяю ей работать и даже мысли не допускаю, чтобы позволить. Кто знает, долго ли мне доведется быть при ней? Пусть потом вспомнит, какая у нее была хорошая мать.

Стасичка бывала такой неразговорчивой не только по вечерам, перед сном, когда можно было предположить, что она утомилась и хочет спать; нет, она и днем молчала как рыба. Должно было произойти нечто чрезвычайное, дабы она отверзла свои уста и вымолвила без понуждения хотя бы одно слово. В этом отношении она была родной сестрой Франтишка. Тот, как, рассердясь, утверждал Черный Петршичек, уродился подобным же молчуном. Ничто его не занимало, не представлялось ему любопытным, ни о чем по своей охоте не заводил он речь, — каждое слово из него приходилось прямо клещами вытаскивать.

— Прекрасный проповедник из тебя получится, — гневался Черный Петршичек, глядя на брата, сидящего перед ним неподвижно, точно изваяние. Свои упреки старший, пожалуй, чаще сопровождал бы подзатыльником или злым взглядом, не вспоминай он при этом время от времени, с чего укоренилась в младшем такая необщительность. Давно ли еще сидел он в уголке за кроватью, не смея вылезти оттуда, подать голос, заговорить? Черный Петршичек признал за ним право вести себя как ему угодно лишь после публично произнесенного в церкви обета, полагая, что греховное происхождение мальчика в какой-то мере уже смыто — полностью же, на взгляд Петршичка, брат сможет искупить его лишь всею своей жизнью, и при том настолько благочестивой, чтобы не стыдно было больше глядеть в глаза людям. Все атаки любопытствующих Петршичек отражал одной фразой: «Он станет священником».

Но, исключая несловоохотливость брата, у Петршичка не было других оснований сетовать на него. Ведь ему, чешскому мальчику, разумеется, трудно было быть первым учеником в школе, где все обучение велось на немецком языке{45}, но и в хвосте отстающих он не плелся. Зато незаурядные способности проявил он к музыке, а поскольку патер Йозеф обратил внимание Петршичка на то, что ныне обнаружилась большая нужда в обученных церковных хормейстерах, Петршичек неустанно заботился, дабы способности эти развивать. Франтишек уже пользовался некоторой известностью как скрипач, и несколько церквей оспаривали друг у друга право на то, чтобы он играл на хорах только в одной из них. Его учитель очень гордился успехами своего ученика, находил в нем незаурядный талант и не хотел видеть его в будущем священником. При всяком удобном случае он настоятельно втолковывал Петршичку:

— Вы должны сделать из этого мальчика музыканта, он далеко пойдет. Вот увидите, весь мир захочет его слушать, все королевские дворы будут наперебой приглашать его к себе, осыпая золотом; своей игрой он прославил бы навеки и себя, и вас, и родной город. У вас еще достаточно времени поразмыслить над этим. Разве не может он, даже не будучи священником, вести благочестивую жизнь? Да и не все священники такие уж святые; я сильно сомневаюсь, что каждый из них прямехонько попадет в рай.

Но Черный Петршичек сердито ему возражал. Он не только что поразмыслить, но и слышать ни о чем подобном не хотел, а слыша, столь странно усмехался, что у Франтишка леденело сердце. Сам он внимал этим разговорам затаив дыхание, бледный от волнения, с тайной надеждой, что брат, возможно, смилостивится и позволит ему избрать ту дорогу в жизни, на которую со всей определенностью указывает ему дарование и куда его влекло властно и неодолимо. Но всякий раз надежды не оправдывались… Как же мог он быть после того веселым и общительным?

По желанию брата, Франтишек играл только в одной церкви, а именно в церкви св. Йндржиха, где произнесен был знаменитый обет, да еще, по просьбе хозяйки «Барашка», или матушки, как все ее называли, один раз в году, на праздник божьего тела, в церкви св. Маркиты, что за Страговскими воротами. В тамошнем монастыре она покупала пиво для своего трактира и полагала непременным долгом, разодевшись празднично, в сей знаменательный день встать во главе процессии, которая при хорошей погоде с великой торжественностью двигалась по монастырскому саду и монастырским дворам, а при плохой — по церкви.

Стасичка в тот день тоже пела в этой церкви, а в церкви св. Йндржиха в другие праздники и по воскресеньям. У девушки был на редкость сильный и красивый голос, и к тому было большое желание петь. Пение вообще оказалось единственным занятием, выполняемым ею с охотой, без гримас отвращения и зевков. Во время пения Стасичка всегда прямо преображалась, как будто перед вами являлся совсем другой человек. Она сразу переставала дрожать от холода и кутаться в свою большую шаль. Лицо ее, обыкновенно как бы застывшее, внезапно оживало, глаза надлежащим образом раскрывались, и тут оказывалось, что они у нее большие и черные, как бархат; вечно нахмуренный лоб тоже прояснялся, все черты обретали выразительность, обаяние и благородство. Похоже было, что лишь в эти минуты она доподлинно жила, двигаясь и действуя по собственной воле, в остальное же время вела существование марионетки, не имеющей своих чувств и мыслей, покорной устоявшимся привычкам и материнской опеке.

Пению Стасичка училась у Франтишка. Однажды в разговоре с Черным Петршичком владелица корчмы обмолвилась, что ее Стасичка, бывая наедине сама с собой, премило поет, и вот у нее, матери, возникло желание услышать когда-нибудь Стасичкин голос в церковном хоре. Что может быть на свете прекраснее, чем иметь право громко славить господа бога! Петршичек на другой же день, как только Франтишек вернулся из школы, послал брата предложить себя в учителя к Стасичке.

Хозяйка «Барашка» с приветливым лицом выслушала смущенную речь своего крестника; было очевидно, что его предложение приятно ей, и тем не менее она не без колебаний провела его к дочери. Она опасалась, что Стасичка примется капризничать и Франтишек вынужден будет уйти несолоно хлебавши, услыхав вместо слов благодарности нечто невнятное. Однако, вопреки ее опасениям, Стасичка нимало не привередничала и тут же согласилась заниматься, краснея так, будто стояла возле пылающего очага, а ее будущий учитель усердно с ней в этом соревновался. Матушка могла бы об них спички зажигать, однако она ничего не заметила.

Всякий наверняка согласится, если мы скажем, что вряд ли когда еще учитель с ученицей проводили свои занятия столь странным образом, как эти двое молодых людей. Они непрестанно смущались чуть не до слез и то и дело заливались румянцем. Чтобы кто-то из них посмотрел другому прямо в лицо или громко к нему обратился? Упаси боже! Они говорили между собой только шепотом, причем каждый смотрел в противоположную сторону. Поразительно, как они вообще могли слышать и понимать друг друга, но еще удивительнее, что обучение продвигалось вполне успешно. Спустя короткое время Стасичка затмила своим пением всех соловьев, которые по весне так дивно щелкали в цветущих кустах верхностенских садов, начинающихся сразу за «Барашком» и тянущихся вплоть до Панской улицы, соловьев, коих сама она заслушивалась, бывало, погребенная под своими пуховиками, не ведая, отчего на глаза у ней навертываются слезы.

Посмотрел бы Петршичек, с каким усердием занимаются вместе эти дети! Обращаются друг к другу тихохонько, словно боясь кого-то разбудить, хотя, кроме них, никого и в комнате-то нет! Так со смехом не раз говаривала матушка Черному Петршичку, улучив минутку, когда Франтишек наверху заканчивал урок со Стасичкой и оба вот-вот должны были выйти к ужину. Однако сама она редко позволяла себе удовольствие послушать их, поднявшись из кухни по лестнице, ведущей в горницу, и сдвинув крышку люка в углу полутемного помещения, загроможденного, по старому обычаю, разными вещами. На галерее перед окнами также не было никого, кому они могли бы помешать, кроме ласточек, гнездящихся между деревянными почернелыми столбами, поддерживающими крышу над галереей, да нескольких прыгающих по перилам воробьев, которых Стасичка приваживала во исполнение совета матери, за целый день там не промелькнет, бывало, ни одно живое существо. Но чем же объяснялась боязливость, для которой, по мнению матушки, не было никаких оснований? Не тем ли, что, будучи неискушенными, они все же догадывались о неких тайных силах, дремлющих в человеческой груди? До поры до времени их не видно и не слышно, так что человек даже и не подозревает, какие опасные постояльцы живут внутри него, а они вдруг однажды пробудятся от одного-единственного слова, ах, даже от еле слышного вздоха, и тогда — горе человеку…

Поливать розмарин в горшках, которые летом стояли на перилах галереи, а зимой на окнах, было единственной обязанностью Стасички — до других дел мать ее не допускала. Ей не позволялось даже приближаться к плите, поскольку тут недолго и ошпариться, не позволялось убирать в горнице — недолго оцарапаться либо сломать руку-ногу, за шитьем — уколоться, за чтением — испортить глаза. Если бы патер Йозеф со всею твердостью не настаивал, чтобы научить Стасичку хоть немного писать и рукодельничать, матушка и этого бы не разрешила, — столь рьяно ограждала она дочь от малейшего напряжения сил. Она не ставила перед Стасичкой иной, более важной цели, кроме как быть здоровой, — все остальное полагала излишним, Разве у нее не хватает денег нанять слуг? Стасичке до конца жизни достанет средств на то, чтобы ее обихаживали так, как обихаживают сейчас. Поколебать матушку в этом убеждении и внушить ей, что подобным воспитанием она наносит вред родной дочери, никому еще не удавалось. Сама же она не чувствовала никакой своей вины в том, что дочь ее ничего не умеет делать и ничего не знает, в своих весьма туманных и неточных представлениях об окружающем мире опираясь на услышанные от служанок суждения либо на собственные домыслы, рождавшиеся в долгие часы одиночества.

Была, однако, такая пора в жизни Стасички, когда и ей жилось привольно, как другим детям. Впрочем, было это давно и длилось недолго. Матушка заболела тогда оспой, и девочку из опасения, как бы она не заразилась, отлучили от больной. Поначалу Стасичка плакала и просилась к матери, но потом попривыкла и повеселела. Служанки, занятые уходом, не могли уделить ей достаточно внимания, и она по целым дням делала что хотела: мела во всем доме пол, бегала во двор, играла там с детьми. Наконец однажды она отправилась вместе с ними в школу св. Йндржиха, и ей там настолько понравилось, что ее никак не могли оттуда вытащить. Она лишь тогда позволила себя увести, когда учитель пригрозил ей метлой. В другой раз она убежала в палатку к Черному Петршичку, уселась там возле него и стала помогать ему полировать пуговицы, прося ей что-нибудь рассказать. Он мучил ее, тарабаня разные глупые скороговорки, смысл которых она не в состоянии была уловить, и закатывался сатанинским хохотом, когда она пыталась и не могла повторить их за ним: то язык не повиновался ей, то она запутывалась в словах. Это заставляло ее горько рыдать, а Петршичка смеяться до колик.

Матушка, оправившись все-таки после многих тяжелых недель, когда она в душе неоднократно навеки прощалась со своей дочерью, полагая, что недуг неисцелим, изумилась, увидев ее в первый раз после болезни. Перед нею предстала рослая, упитанная девочка, проворная, как белка. Мать никакого урока из этого, однако, не извлекла; свободный, деятельный образ жизни ребенка не получил продолжения, и она с прежним усердием принялась распинать дух и плоть дочери на кресте своей материнской любви.

Не прошло и месяца, как Стасичка снова точно тень бродила по дому, едва волоча ноги и мрачно косясь на окружающих.

На Конском рынке между тем господствовало единодушное мнение: никому из детей не живется так хорошо, как Стасичке, и более других убеждена была в в этом ее мать. Почему она не забеспокоилась, когда заметила, что дочь делается все равнодушнее к любым благам, все реже чему-нибудь радуется? По временам она бывала недовольна всем на свете, так что даже снисходительное материнское око не могло не обнаружить в ее поведении полное отсутствие привлекательных душевных свойств. Матушка в таких случаях говорила с огорчением:

— Ох уж эта моя Стасичка! Престранное дитя! Если бы я своими ушами не слышала, как она поет, я ни за что бы не поверила, что у нее вообще есть сердце.

В конце концов матушка не вытерпела и как-то раз, когда Черный Петршичек пришел с кувшином за пивом к ужину, она пожаловалась ему:

— Все-то я для своей девочки делаю, вожусь с ней, как с грудным дитем, ветерочку не даю на нее дунуть, ни разу она еще себя ничем не утруждала; что ни увижу красивого — тут же ей покупаю, одних шелковых платьев столько, что крышка у сундука не закрывается, а украшений такое множество, что хоть сегодня она могла бы открыть ювелирный магазин! Так подите ж: вечно всем недовольна, ничто не доставляет ей радости. Только тогда и похожа на молоденькую девушку, когда поет. Вчера вот какой номер выкинула. Служанка шнурует на ней новое платье — я хотела пойти с ней к большой мессе, — шнурует и похваливает, какое, мол, платье красивое. А Стасичка? Оборвала служанку: дескать, о таких безделках и говорить-то не стоит.

Матушка не ослышалась — Стасичка на самом деле считала свое новое платье не заслуживающим внимания пустяком, но что в ее глазах имело значение и цену, сама она не говорила, а спросить ее об этом никому не приходило в голову, тем паче матери. К чему задавать подобные вопросы, если всяк был глубоко убежден в том, что у нее есть все, чего только душенька пожелает?

Черный Петршичек в ответ на матушкины жалобы лишь весьма неучтиво рассмеялся.

— Меня это нисколько не удивляет, — произнес он высокомерно, — в ее возрасте ни одна девица ничем иным всерьез не интересуется, кроме как пригожими парнями.

— Да подите вы! — осердилась на него матушка. — Не ко всякой девушке это приложимо, а уж к моей Стасичке и подавно! Она еще истинное дитя!

— Ужо посмотрим! — настаивал на своем Петршичек. — Я отлично знаю, что любая девица, едва минет ей четырнадцать лет, уже ждет не дождется, когда наденет на голову чепец замужней женщины, а каждая мать только и мечтает увидеть этот чепец на своей дочери.

Когда речь заходила о подобных делах, Черный Петршичек, как известно, выпускал, точно еж, все свои колючки. Матушка знала об этом, понимала, отчего он вдруг девается язвительным, и потому сочла за лучшее перевести разговор на другой предмет. Однако он того не допустил, принявшись с тем же недобрым смехом уговаривать ее, чтобы она, положа руку на сердце, откровенно призналась, неужто на самом деле она еще никого не присмотрела для дочки и неужто, идя с нею из церкви, не подсчитывала в уме, сколько молодых мужчин оборачивается ей вслед?

Бедная матушка залилась краской. Ведь именно вчера подметила она, как часто оглядываются на Стасичку, одетую в свое новое, столь презираемое ею платье, молодые люди. Девушка производила большое впечатление не только благодаря платью из зеленого дамаска, плотного, точно риза священника. Стасичка не была красавицей в общепринятом смысле этого слова, однако в чертах ее бледного, угрюмоватого лица, в ее походке читалось некое надменное благородство, что придавало облику девушки особенное выражение и притягивало все взоры. Матушка вдруг покраснела пуще прежнего — уж не потому ли, что у нее и впрямь есть на примете жених для дочери? Не был ли и вправду этот Черный Петршичек чернокнижником или провидцем, читающим чужие мысли?

— Носитесь вы со своей Стасичкой как с малым дитем и внушаете себе, что сама она ни о ком еще не думает и думать не способна, — неумолимо продолжал карлик, превосходно сознавая, какое впечатление произведут его слова, — но хватило ли бы у вас духу сказать то же самое ювелирше, если бы она зашла к вам завтра и спросила, каков будет ваш ответ ее Фердинанду?

Ох уж этот окаянный Петршичек! Ведь вот точно кипятком ошпарил! Угадал, угадал, можете не сомневаться. То, что она тщательно ото всех скрывала, что было ее заветным чаянием с той самой поры, как она сделалась владелицей «Барашка» и взглянула тогда на подраставшую Стасичку, ее желанием столь же страстным, как его желание видеть своего брата каноником на Пражском Граде{46}, — вот какую ее тайну он обнаружил, вот о чем прямо спросил он, будто хотел всего-навсего узнать, сколько у нее в подвале бочек с пивом! С каким злорадством усмехнулся, видя ее замешательство! Было совершенно очевидно, что нет иного выхода, как только во всем ему признаться; какой же смысл таить дальше то, что уже открылось его проницательному взору? Никуда не денешься, ведь даже если десять раз скажешь ему: нет, нет, ничего подобного, вы заблуждаетесь, — он-то все равно точно знает, что нисколечко не ошибся.

— Да ювелирша давно уже, верно, присмотрела какую-нибудь светскую барышню для своего Фердинанда, — пыталась уклониться хозяйка «Барашка» от прямого ответа на этот щекотливый вопрос, смущенно опустив глаза перед колючим взглядом черного мужичка, чей острый ум праздновал сегодня над ней свою блестящую победу.

— С чего это вы вдруг принялись со мной манерничать? — упрекнул ее Черный Петршичек, будучи немало раздражен ее скрытностью. — Чего же стоит наше давнее знакомство, ежели мы боимся откровенно говорить друг с другом? Разве все, о чем мы когда-либо вели речь, не осталось между нами?

— Да, да, разумеется, — охотно поддакнула матушка, досадуя, однако, что приходится все выкладывать начистоту.

— Что вы там такое говорили о светской барышне? Странно даже слушать. Да разве Стасичка не барышня? Нынче всякая девушка, у которой много денег, и есть барышня; во всяком случае, она может платить за все столько же, сколько и девушка из высшего круга. Если бы вы пожелали отдать свою дочь за сына ювелирши, то ювелирша должна только бога благодарить. Такую воспитанную девушку, да еще такую тещу в придачу не сыщешь во всей Праге. В чем, в чем, а уж в таких делах я кое-что смыслю.

Черный Петршичек отнюдь не льстил хозяйке «Барашка», дабы тем самым вызвать ее на более откровенную исповедь; он всего лишь изложил ей свое суждение на сей счет. Она поняла это и перестала играть с ним в прятки, коря себя за неумное поведение. Ведь у нее не было более верного друга, чем он, — так отчего же не рассказать ему всю правду, раз он хочет ее знать?

— Я не говорю, что Фердинанд нам не подходит, — произносит она, и в тоне ее звучат теперь и сердечность, и сознание собственного достоинства. — Но если бы я и в самом деле захотела свести близкое знакомство с ювелиршей, что бы вы на это сказали? Могли бы мы стать с ними на равную ногу? Верно, мне нравятся и мать, и сын, однако без вас, вы же знаете, я ничего не стану предпринимать, ни о чем таком даже и помышлять не смею. И коль скоро зашла об этом речь, вы могли бы сказать свое слово.

Если Петршичек и был сердит на матушку, раздосадованный тем, что она по доброй воле не поделилась с ним своими планами касательно замужества Стасички, то теперь он был полностью обезоружен. Разумеется, он хотел от нее самой услышать, что и в этом деле, как во всех прочих делах, он останется ее главным советником и посредником. Однако он сумел скрыть свое удовлетворение под маской человека искушенного, хладнокровного, которого ничто не трогает и которому ничего не стоит преодолеть любую трудность, хотя в душе он просто сгорал от нетерпения вмешаться и распутать сей сложный узел.

— Пожалуй, это было бы совсем неплохо, — задумчиво промолвил он. — Стасичка, на мой взгляд, не подойдет в жены ремесленнику. У Фердинанда, хотя он и не рвет звезд с неба, есть, однако, положение, и она станет в будущем женою государственного чиновника, а это уже кое-что. Денег у вас хватит на них обоих, да еще на некоего карапуза, ежели им пошлет его бог.

На лице хозяйки «Барашка» отразилось умиление, и, улыбнувшись, она сказала:

— Вы, как всегда, читаете в моих мыслях. Конечно же, моя Стасичка не подходит никакому ремесленнику; я ее взрастила не для черной и тяжелой работы и хочу, чтобы она жила как подобает, ни в чем не нуждаясь. Я желала бы ей в мужья человека приятной наружности, с видным положением, благовоспитанного, который уважал бы ее и меня тоже и не пустил бы по ветру все нажитое мною. Иного мне и на дух не надо. У ювелирши все дети хорошие; про Фердинанда тоже ничего худого не слыхать. Он очень почтительный сын: увидев мать, всегда ей целует руку. Однако сдается мне, что ювелирша давным-давно решила, куда его определить; вам ведь доподлинно известно, как она поступила со старшими детьми.

Черный Петршичек то и дело крутил головой, поднимаясь при этом на цыпочки. Сегодня он казался себе необыкновенно значительной личностью, самой значительной изо всех особей рода человеческого. Что будут делать пражане, когда в один прекрасный день не найдут его на Конском рынке? Думая о том времени, он всегда очень жалел их. Разумеется, ему приходилось слышать голоса, утверждающие, что на место всякого человека найдется другой, однако он всегда резко против этого восставал, втайне считая именно себя совершенно незаменимым.

Он откашлялся, насупил брови, пожал плечами и спросил ее, словно бы между прочим:

— Вы, стало быть, хотите, чтобы я все обмозговал?

Последнее слово он произнес с особенным выражением, подчеркивающим значимость произнесенной им фразы.

Матушка не могла не понимать, что в этих немногих словах содержится не только вопрос, но равным образом обещание… и даже предвестие успешного завершения дела. Она была так растрогана, что не могла найти подходящих слов, и лишь благодарно на него посмотрела. Но этого взгляда ему было довольно. Черный Петршичек расстался с ней, укрепившись в мысли, что отныне она яснее, чем прежде, видит в нем одного из самых выдающихся людей, которые когда-либо рождались на свет, и мы не решаемся утверждать, будто он был с нею не согласен, полагая ее мнение о себе чрезмерно преувеличенным.

Ювелирша для матушки всегда была предметом особенного восхищения. Ни одна женщина с Конского рынка не умела с таким достоинством носить шитый золотом чепец, фартук, пышно отделанный кружевом, и нашейный крест, выложенный жемчугами. Если мать Петршичка была некогда красою Конского рынка, то ювелирша являлась его гордостью. Она вполне осознавала свое превосходство и умела заставить всех уважать себя. Право на такое исключительное положение она видела в том, что, оказавшись после смерти мужа в обстоятельствах крайне затруднительных, с кучею малолетних детей, она не только устояла перед соблазном выйти замуж второй раз, но и привела в порядок расстроенные дела, дала детям приличное воспитание, а благодаря своей изворотливости и осмотрительности достигла даже прочного благосостояния. На ее руках оставался теперь лишь младший, Фердинанд, которого она послала учиться. Одновременно он занимал скромную должность в некоем государственном учреждении, что придавало ему, как мы видим, в глазах обитателей Конского рынка много блеска.

Невзирая на то, что хозяйка «Барашка» против ювелирши была большею богачкой, она до сих пор еще издалека кланялась ей, помня те времена, когда неподалеку от ювелиршиной палатки она продавала свою рыбу. Не одна только матушка весьма разбогатела, были на Конском рынке и другие состоятельные люди, но всякого умела ювелирша подчинить себе, весь Конский рынок признавал ее влияние. Наряду с Черным Петршичком она создавала здесь общественное мнение и была наивысшим судией — если уж она выносила свой приговор, никто не решался протестовать, никто пикнуть не смел. Да, во всей округе она, как и Петршичек, была персоной, чье слово повсюду ценилось, имело значение и вес. Если нашего карлика называли между собой Черным Петршичком, то ювелиршу именовали регентшей. Это было известно ей, однако она не только не находила ничего обидного в прозвище, намекавшем на положение правительницы, — напротив, титул этот весьма устраивал ювелиршу и льстил ее самолюбию. Она на самом деле хотела бы властвовать надо всеми и ощущала в себе для того достаточно сил.

Водить дружбу с ювелиршею было для матушки пределом мечтаний, — лишь тогда она в полной мере прочувствовала бы, каких высот достигла и, пожалуй, не поручилась бы за себя, что совсем не возгордится, обретя право величать ювелиршу матушкой, как принято между сватьями. Да и Черный Петршичек, хоть он это и отрицал, не мог целиком освободиться из-под влияния регентши; с нею одной разговаривал он без своих обычных выпадов против женского пола, превосходно понимая, что в ее лице имеет достойного соперника. Союз обоих этих семейств он полагал делом не только естественным, но и желательным. О том, чтобы выдать Стасичку за Фердинанда, он, как и ее мать, подумывал с давних пор и нередко говорил себе, что уж вот это дело надо бы непременно спроворить. Но расположены ли эти двое молодых людей друг к другу, существует ли между ними душевное влечение, хотят они стать супругами или не хотят, — таким вопросом он не задавался, поскольку сие обстоятельство не имело в его глазах ни малейшего значения. Ему даже в голову не приходило, что именно об этом он обязан был осведомиться в первую очередь и в последнюю — обо всем остальном. Тому, кто высказал бы подобную мысль, он наверняка дал бы резкую отповедь, будучи убежден, что детей вообще решительно незачем спрашивать, что чем больше им потакаешь, тем хуже, и что единственно взрослые вправе решать их судьбу. Вот ведь своего-то Франтишка он ни разу в жизни ни о чем не спросил, никогда не давал ему воли, — а посмотрите, какой вышел из него славный паренек, все кругом его лишь нахваливают. Ему было хорошо известно, что ювелирша разделяет его взгляды на воспитание. Дети у ней ходили по струнке; очевидно, и младший не был исключением. Про Стасичку Черный Петршичек даже и не вспомнил, а если бы и вспомнил, то скорей всего лишь пожал бы плечами, промолвив с презрением: «А, эта!», из чего явствовало, что он отводил ей место среди самых ничтожных людей.

Ювелирша довольно часто навещала Черного Петршичка. Она любила играть в лотерею — шутки ради, как она утверждала, — и просила его истолковать ее сны, что якобы помогало ей угадывать числа. Вполне подходящий случай перемолвиться о том, о сем, да при его-то светлой голове… Хозяйка «Барашка», предвкушая удачу, пребывала в блаженном ожидании.


— Ступай пробегись немножко, ты просто на себя не похож, — говорил Петршичек брату, когда тот возвращался вечером после занятий пением тяжело дыша, словно он ворочал там огромные камни.

Повторять это дважды никогда не требовалось: сразу же после того, как была почищена на ужин и съедена картошка, Франтишек выскальзывал из тесной будки на улицу — передохнуть немного и подышать свежим воздухом.

В те времена, особенно поздними вечерами, Конский рынок выглядел мрачным и пустынным, напоминая собою площади некоторых забытых богом, удаленных от больших трактов провинциальных городишек. Подобному впечатлению способствовали расположенные поблизости бастионы, превратившиеся в руины, где облюбовали себе место для ночлега бродяги обоего пола. Никто не посоветовал бы вам подходить близко к этим вертепам. Постоялые дворы бывали заполнены главным образом крестьянами; горожанин заглядывал сюда редко, навещая эти заведения лишь в том случае, если возникала надобность разыскать там кого-нибудь из мужиков, к которому у него было дело. Заселен Конский рынок был не густо: лишь кое-где вздымался большой дом в несколько этажей, а множество остальных домов были маленькие, невзрачные, низкие, построенные наскоро их владельцами на месте пожарищ, этих печальных памятников последней осады Праги{47}, когда, как известно, большая часть Нового и Старого города сгорела дотла. В сочельник, после того как покупатели и продавцы покидали Конский рынок, жизнь здесь совсем замирала, утихал шум и на всем пространстве воцарялась мертвая тишина, лишь изредка нарушаемая глухими отголосками кровавой драки на бастионах, либо пением, доносящимся из открытых окон отдельных трактиров, либо тоскливым криком стражника из будки на Водичковой улице, который, уловив звук родной речи, приветствовал таким способом своего незнакомого земляка.

Погруженный в задумчивость, неспешно прохаживался Франтишек вдоль ряда столбов за палатками, на которых висели слабо светящиеся фонари. Время от времени он вдруг резко останавливался и, запрокинув голову, жадно всматривался в бриллиантовые узоры на небесах, будто тщась угадать, а затем объяснить человечеству, что они предвещают. Соскользнув с высот, взор его обыкновенно падал на дом «У барашка» и задерживался на нем с еще большей пытливостью, хотя дом по внешнему виду не представлял из себя ничего особенного. Он ничем не выделялся среди своих соседей, был таким же двухэтажным, о двух окнах по фасаду; на зубчатом его фронтоне тоже красовалась какая-то фигурка. Правда, внутри он был просторен, а его вытянутый в длину, глубокий двор являлся гордостью всех его владельцев. От соседнего дома его отделяла невысокая поперечная стена; поверх нее издали была хорошо видна галерея, на которой зеленел Стасичкин розмариновый садик. В этот час над ним мерцала красная, словно рубиновая, звездочка, — то был огонек свечи на столе, стоявшем посреди горницы, где начиная с детских лет провел Франтишек у черной кафельной печи столько воскресных вечеров, где хорошо изучил каждый уголок, каждый предмет старинной утвари, где изо дня в день учил Стасичку…

Прислонясь к стене противолежащего дома и глядя на рубиновую звездочку, он воспроизводил мысленно все, что вокруг нее сейчас происходит. Он видел, как матушка, сидя за большим, добела выскобленным столом, подсчитывает дневную выручку, пряча деньги, по стародавнему обычаю, в длинный чулок; видел, как старая служанка раскладывает по постелям горы перин и подушек; видел, как Стасичка, сгорбившись на скамеечке в своем уголке, поглаживает кошку…

О чем она сейчас размышляет? Да и размышляет ли вообще? Может, бездумно смотрит на завораживающие языки пламени… Разгневалась ли она на него взаправду, когда застигла его на том, что он украдкой разглядывает ее, стремясь проникнуть в тайники ее души? Так ли уж было это ей безразлично? О, скорее всего на самом деле рассердилась, ведь он видел, как она вспыхнула, — без сомнения, исключительно от злости. Да нет, вовсе не злилась она, ведь ее решительно не трогает, взглянет или нет на нее такой человек, как он. Если бы он ее хоть капельку занимал, она бы непременно после уроков обратилась к нему с какими-нибудь словами, с каким-нибудь вопросом. Однако ни одна мелочь не указывала на то, что она им интересуется. Она встречала его всегда молча, здоровалась кивком и молча следовала за ним, накинув на голову свою клетчатую шаль. О нет! Не от гнева она вспыхнула, встретившись с его взглядом, ведь даже гнева ее он, по-видимому, недостоин, а внезапный румянец… так это мог быть всего лишь отсвет огня.

Глубокой ночью возвращался Франтишек в свою палатку, где брат обыкновенно уже спал, громко храпя. После такой прогулки он не ложился рядом с ним на постель, не мог… Ему казалось, что он там задохнется. Тихо пробравшись мимо очага на сундук, он пытался задремать, но сон упорно бежал от него, каждая жилка в нем еще трепетала: взбудораженная кровь, взволнованные мысли не давали заснуть, воображение рисовало сотни различных картин и образов. В возбуждении он снимал висящую над ним скрипку, трогал струны, словно бы стремясь извлечь из них некую мелодию, способную усмирить разыгравшуюся в душе бурю. И хотя струны оставались немы, он слышал эту мелодию, и душа его на крыльях песни уносилась в далекие, никогда не виданные, неизвестные края. Когда бы в ту минуту в очаге вспыхнула бы вдруг какая-нибудь тлеющая щепка, на лице Франтишка можно было бы прочесть чувства, отражение коих никогда не появлялось днем — ни во время пения в церкви, ни при звуках нежного голоска ученицы, раздававшегося совсем близко и замиравшего в гуще кустов розмарина, из которого она, дочь его крестной, сплетет себе однажды свадебный веночек, к великой радости своей матери. Он глубоко прятал все то, что теперь зажгло блеск в глазах, взволновало грудь; весь его облик преобразился, так что Петршичек не узнал бы в этом человеке своего родного брата. В эти минуты он отнюдь не напоминал сдержанного, то и дело краснеющего, покорно со всем соглашающегося юношу, у которого, казалось, не было своей воли, — он перевоплощался в горячего, исполненного отваги молодца, чей взор метал громы гнева и стрелы презрения, чьи руки сжимались в кулаки, точно он готовился вступить в бой… В бой? С кем и против кого? И чудилось ему, что сел он на коня и умчался от этих тесно сгрудившихся палаток, где так долго был человеком низшего сорта, влача жалкое существование, не задаваясь даже вопросом, отчего ему отведено последнее место среди самых отверженных? Бежал от сплетничающих соседок, окидывающих его странными взглядами, шепчущихся о том, чего ему слышать не надлежало; бежал от сурового брата, бежал подальше от грязи большого города, смело порывая со всем, что его тут давило, притесняло, унижало. Он летел на своем вороном коне, быстролетном как птица, над огромной солнечной равниной без ущелий и скал, расстилающейся перед ним внизу подобно золотому, цветущему, благоухающему озеру. Однако на коне он сидит не один — он держит в руках свою скрипку, а две белых девичьих руки робко обвились вокруг его шеи, и взор черных, как бархат, мечтательных глаз проникает в его душу, и румяные уста, на которых он ни разу не видел улыбки, улыбаются ему…


В этом году хозяйка «Барашка» на второй день пасхи задала большой пир. Помимо обоих братьев, был зван еще патер Йозеф, ее исповедник. Предполагалось, что он придет сразу после крестного хода и будет эти два дня ее дорогим гостем, однако патер получил столько приглашений, что сумел прийти только на обед.

Огромный стол посреди горницы ломился от множества блюд: жареного мяса, изысканных салатов, яиц, бутербродов и так далее. Матушка усердно потчевала всех, уговаривая отведать и то, и это, так что если бы некий гость внял ее настояниям, он неизбежно поплатился бы за это жизнью.

За обедом речь шла о житии святых великомучеников, обсуждалось, много ли людей участвовало в крестном ходе, сколько процессий прошло в ночное время, в какой церкви была лучшая плащаница, где исповедовалось более всего прихожан и где… Петршичку досконально, лучше даже, чем патеру Йозефу, было известно все в малейших подробностях: начиная от количества зажженных свечей и певцов в хоре до церковных даров, а также имен их дарителей. Он все это перечислял, загибая пальцы и приводя столь неоспоримые доводы, что никто даже и не пытался ему противоречить.

Итак, собравшиеся за столом услышали, что хозяйка «Барашка» и Петршичек присутствовали вчера на большой мессе в своей приходской церкви, а сегодня — в замке.

Черный Петршичек не уставал восхищаться великолепием дворцового алтаря и совершавшимся возле него торжественным ритуалом. Хозяйка с умилением рассказывала, как сам архиепископ многократно и величественно благословлял народ, как молодые служители, еще не посвященные в сан, чинно шествовали двумя белыми рядами во главе процессии, направлявшейся к главному алтарю, — ни дать ни взять девичий хоровод.

— А скоро матушка увидит между ними и нашего Франтишка, — сказал патер Йозеф, ласково поглядев на юношу.

Франтишек, в ту минуту занятый едой, услышав это, поспешно нагнулся еще ниже над тарелкой; он даже перестал жевать, словно ему внезапно что-то сдавило горло.

— Уж лучше бы это произошло сегодня, чем ждать до завтра, — недовольно проскрипел Черный Петршичек. — Места себе парень дома не может найти, бродит, будто лунатик, целыми ночами по рынку, в палатку заявляется только к утру, я минуты теперь спокойной не знаю — того и гляди зачахнет от нетерпения. Взгляните-ка на него: вид как у святого мученика.

Все обратили взоры на Франтишка, одна Стасичка не посмотрела в его сторону, начавши прилежно обгладывать жареное ребрышко, будто внезапно ощутила приступ страшного голода. Гости согласились, что Франтишек в самом деле выглядит неважно и за последнее время спал с лица; все единодушно жалели его, хваля за благочестивое устремление мысли.

— Жду не дождусь, когда ты получишь право служить молебны да исполнять обряды, — а ведь ты уже давно мне все их перечислял, — произнесла хозяйка, обращаясь к Франтишку.

Юноша при этих словах поднял голову, побледнел как полотно, открыл было рот, чтобы ответить своей крестной, но не мог выдавить из себя ни слова. За него ответил патер Йозеф, шутливо сказав матушке:

— Лет через пять, даст бог, дождемся. Но почему вы так настойчиво того хотите, почтеннейшая? Сдается мне, вы втайне мечтаете, чтобы именно Франтишек венчал вашу Стасичку. Не правда ли? В таком случае вам теперь точно известно, по прошествии какого времени можно оповещать претендентов.

Черный Петршичек закатился смехом.

— Вы вводите матушку в заблуждение, святой отец, в большое заблуждение! — хохоча, пояснил он. — Не придется Стасичке доставлять хлопот Франтишку. Дочка матушки, да, пожалуй, и внучка уже будут давным-давно замужем к тому времени, когда мой братец впервые поведет брачующихся вокруг аналоя.

Услышав эти слова, Стасичка медленно положила вилку и нож, не спуская с карлика изумленного взгляда. При этом у нее был такой недоумевающий вид словно Петршичек высказал некую поразившую ее мысль, которая самой ей никогда бы и в голову прийти не могла. Франтишек, воспользовавшись минутой, неслышно встал из-за стола и скрылся за дверью.

— Хорошо же вы обо мне думаете, святой отец, — оборонялась хозяйка «Барашка». — И что это вам, Петршичек, вздумалось в такой великий праздник толковать о мирских делах? Видите, как вы рассердили Стасичку, уж она от нас бежать собралась.

Стасичка действительно поднялась со своего стула, однако гнева лицо ее не выражало — на нем читались только сильное волнение и беспредельный страх. Она несколько раз тряхнула головой, точно хотела огромным напряжением мысли осознать нечто для нее непостижимое, однако ни одним звуком не дала понять, о чем думает; затем, ни на кого не взглянув, направилась к выходу, да не обычной своей безвольной, вялой поступью, а широким, решительным шагом, как будто спешила по ждавшему ее неотложному делу.

— Не запугивайте нас, матушка. Мы и сами с усами. Никуда ваша Стасичка не денется, подуется немного и перестанет, — хрипло покашливая, сказал Черный Петршичек. — Она и убежала-то потому, что стыдлива, как положено девице: не хочет, чтобы мы заметили, сколь приятны ей разговоры о ее замужестве. Ох уж мне этот чепец!


Франтишек вышел на галерею, но не мог долго оставаться возле освещенных окон, откуда его ушей достигал язвительный смех брата; вдобавок и снизу, со двора, доносился громкий шум. Франтишек передвигался все дальше и дальше, пока не вступил в густую тень на том краю галереи, что был обращен к садам Панской улицы, где по весне распевали соловьи, тревожа безмятежные сны Стасички, почивающей в своем устланном пуховиками склепе.

Он перегнулся через перила; взволнованному юноше показалось, будто он заглянул в некий призрачный мир. В нескольких шагах от него слышались пьяные голоса, конский топот, качались из стороны в сторону яркие пятна света от фонарей, перебранивались слуги… То был голос и обличье обыденной жизни, а здесь, за этой изгородью разлит благостный покой; лунная ночь набросила на все свой светлый покров, посеребрила деревья и траву; дремлющие бутоны и цветы осыпаны жемчугом, повсюду разлиты нежное сияние и сладкая, исполненная таинственности истома, прозрачная белизна, — здесь небо…

Да, да, он на небесах… Вот прошелестело что-то рядом. Ах! Стасичка стоит возле него. Он сделал было движение наклониться через перила, но не смог, взгляд не повиновался ему, следуя только велению сердца; некая удивительная, неведомая сила проснулась в нем, завладев его мыслями и сердцем, так что он волей-неволей должен был подчиниться ей и впервые прямо посмотреть девушке в лицо. Во взгляде его отражались и печаль, и отчаяние, и немой вопрос; он слышал, как колотится у него сердце, и в смятении накрыл своей ладонью лежавшую на перилах Стасичкину ручку.

Ручка затрепетала, но не сделала попытки высвободиться из плена и, дрожа, осталась там. А по лицу Стасички пролетело столь знакомое ему розовое облачко. О, так, стало быть, не пламя, пылавшее в печи, зажигало румянец на ее щечках, а жар сердца, горячо бившегося тем же чувством, что и его собственное? Она опустила глаза, но всего лишь на один миг, снова устремив их на него. Милостивый боже! Неужто две лучистые звезды, что во сто крат ярче и красивее тех, при свете коих он так часто бродил ночью наедине со своими горестными мыслями о ней, могли быть совсем еще недавно мертвенными зрачками, с полнейшим равнодушием останавливавшимися на всем, что окружало, зрачками, в которые он пробовал заглянуть, пытливо ища в них чувство и мысль?

Да, да, он на небесах…

Стасичка — взволнованная, одушевленная, прекрасная, какой он никогда не видел ее даже в своих снах, улыбнулась впервые за все время, как он ее знал, — ему улыбнулась! В улыбке этой были признание, и вера, и надежды…

И закружилась у Франтишка голова, знакомые видения со всех сторон обступили его. Он летел, летел на крылатом коне над цветущей равниной, под звуки чарующей песни, и в глаза ему заглядывали очи чернее самого черного бархата, румяные уста улыбались ему, нежные руки обвились вокруг шеи… Ах, это уже не призраки, сон обратился в явь, Франтишек держит в своих руках эти милые руки, он прижимает их к своим губам!

Да, да, он на небесах…


— Куда же это наша девица запропастилась? — обеспокоилась в конце концов матушка, видя, что Стасичка все не возвращается в горницу. — Не иначе, стоит на галерее с непокрытой головой! О, господи! Что я вижу! Там у порога лежит ее теплая шаль! Видно, соскользнула с плеч, а Стасичка не заметила. И все вы, Петршичек, с вашими поддразниваниями: не дай бог, подхватит она насморк — уж это будет только на вашей совести…

Тут вдруг распахнулась дверь и на пороге показалась Стасичка. Она прошла на свое место напротив Петршичка, не обращая никакого внимания на сетования матери и на ее вопросы, чего, мол, понадобилось ей делать на галерее в такую темную ночь, почему она отмахивается от материнских советов и совсем не бережет свое здоровье. Лицо девушки хранило выражение нежной грусти, блаженной усталости; отсутствующий взгляд прищуренных глаз говорил о том, что душа ее витает где-то далеко отсюда. Матушка усмотрела во всем этом грозные признаки надвигающейся простуды, полученной по вине Петршичка, и уже вознамерилась было намекнуть своим гостям, что время позднее и всем пора на покой, а более всего Стасичке полезно поскорей очутиться в постели; она уже мысленно подносила дочери в постель кружку с горячим отваром бузины, как вдруг Стасичка широко раскрыла глаза, точно бы отряхнувшись от своих грез, и, устремив свой блеснувший лукавством взгляд на Петршичка, принялась тараторить с невероятной быстротой:

— Во дворе трава, на траве дрова… Во дворе трава, на траве дрова…

Это была одна из тех скороговорок, коими карлик мучил ее несколько лет тому назад, когда во время матушкиной болезни она приходила к нему в палатку. Сколько раз, бывало, плакала она, будучи не в состоянии повторить их за ним, с трудом произнося трудные фразы непривычным к таким упражнениям языком! А тут язык у нее внезапно развязался, точно по волшебству.

Петршичек с изумлением поглядел на нее, но Стасичка, не давая ему опомниться, продолжала частить:

— Карл у Клары украл кораллы… Карл у Клары украл кораллы…

Все присутствовавшие рассмеялись, хотя и несколько принужденно; они никак не могли взять в толк, что это со Стасичкой приключилось, — такой еще никто ее не видел, даже собственная мать.

Только один Петршичек недолго дивился тому, с чего обуяла Стасичку внезапная веселость; он принялся хохотать, подчеркивая тем самым, что ему отлично известно, чем объяснить подобную в ней перемену. Но Стасичка снова не захотела его слушать, настойчиво домогаясь, чтобы он, убедившись теперь, как замечательно справляется она со старыми скороговорками, научил ее новым. После того как мать побранила ее, заметив, что в столь торжественный день неприлично требовать от Петршичка ни с того ни с сего каких-то глупых скороговорок, Стасичка притихла, но, впрочем, ненадолго. Не прошло и пяти минут, как она неожиданно вскочила, схватила со стола оловянную тарелку, потом подбежала к печке, взяла там полено, принялась стучать им по блюду и петь, подражая движениями, жестами, голосом цимбалистам, коих видела в своем дворе и чье пение слышала неоднократно. Она и Петршичка заставила вылезти из-за стола, взять тарелку, полено и вместе с ней представлять бродячих музыкантов, распевая обычные их куплеты:

Как нам быть, как нам быть,

Чем дукаты заслужить?

Кое-что играть вам будем

И монеты раздобудем!

Во время исполнения дуэтом этой замечательно остроумной песенки из груди Петршичка исторгались столь странные звуки, что патер Йозеф и матушка хохотали до полного изнеможения, сокрушаясь при этом, что великий праздник заканчивается у них отнюдь не благолепно. Посреди шума и смеха никто не заметил, что Франтишек не вернулся в комнату.

— Эко разошлась, — прощаясь с матушкой, еще более хрипло, чем всегда, прокаркал Черный Петршичек.

— Просто ума не приложу, что и подумать об этой девчонке; никогда я ее такой, как сегодня, не видела. Точно бы ее кто заменил там, на галерее, и подсунул мне другое дитя вместо родной дочери, — покачала головой матушка.

— Что о ней подумать? Да ведь это ясно как божий день! — прохрипел в ответ Черный Петршичек. — Она слышала наши разговоры о ее предстоящем замужестве, вот и возрадовалась! В другой раз, вместо того чтобы хвалить ее платье, расхваливайте парней; уверяю вас, она не станет кричать, что вы пристаете к ней с глупостями.

— Ну, вы опять за свое, — обиделась матушка на ехидного мужичонку, в словах которого проскальзывало неуважение ко всему женскому полу. — Вы уж не переменитесь, проживи вы на свете хоть сто лет.

Но сколько бы матушка ни ломала себе голову, размышляя перед сном о сегодняшних чудачествах дочери, никакой иной причины и она придумать не могла.

— Вот окаянный Петршичек, — пробормотала она вслух, — он, чего доброго, и самой мне голову заморочит.


— Жаль, что ты ушел и не видел, как там девчонка-то разошлась, — повторил свою фразу утомившийся от пения Черный Петршичек, входя в палатку. Он нашел брата сидящим в полутьме на сундуке со скрипкой в руках. — По крайней мере сегодня матушка имела случай убедиться, что ее доченька решительно ничем от других девиц не отличается. Какая же из них не обезумеет от радости, заслышав хотя бы краем уха, что ее в скором времени выдадут замуж? — хрипел он, оживляя огонь в каганце.

Франтишек ничего на это не сказал, отвернув лицо, точно бы ему мешал свет.

— Не так-то просто оказалось уладить это дело с ювелиршей, — потер себе лоб Петршичек, — кто бы мог подумать, что она на самом деле присматривает для сына светскую барышню. Раз уж решила дать своему Фердинанду образование, то и хочет теперь взять невестку не только с богатым приданым, но и благородную, ученую, которая бы по-немецки знала и умела бы все, что положено уметь барышне. Со Стасичкой он, разумеется, высокого положения не достигнет.

Франтишку теперь не мешал яркий свет; он в изумлении широко раскрыл глаза, воззрясь через пламень на брата. Черный Петршичек не мог не заметить, как он поражен.

— Чего ты глаза вытаращил? Будто проглотить меня собрался! Что я такого сказал?

Франтишек напряг все свои душевные силы. Бутон едва-едва раскрылся, а ему уже грозят метель и морозы?

— Да я ничего… — пробормотал он. — Вот только я подумал… она-то захочет ли…

— Еще не было такой женщины, которая бы меня не послушалась! Послушается и регентша, — похвалялся Черный Петршичек.

— Я не про нее подумал, а про другую, — прошептал Франтишек.

— Матушка сама меня на эту мысль навела, пожелав, чтобы я все устроил; она прямо млеет перед женихом и его матерью.

— Я не про матушку…

— Значит, о Стасичке речь? — воскликнул Петршичек. — Ах ты дурачок! Захочет она, еще как захочет. Посмотришь, она по нему с ума сходить будет, уж на это у меня нюх собачий — знаю, кто кому пара, кто с кем слюбится, а кто нет; если я в этом не смыслю, то другие и подавно! Как только Стасичка услышит, кого мы ей прочим в мужья, она всех в доме взбулгачит, весь свет всполошит, лишь бы поскорее за него выйти. Чтобы она да отказалась от Фердинанда! Неужто ты до сих пор не разглядел ее как следует? А парень тот — прямо с картинки: поступь плавная, платье на нем сидит как влитое, золотые очки носит, без тросточки ни шагу, взор как у ангела, лицо нежное, будто девичье, а к тому же на государственной службе состоит. Какая девушка не мечтает о таком женихе! Охотно верю его матери, что ей хотелось бы выбрать для него невесту самую красивую и равную ему по положению; еще бы не пожелала видеть его своим нареченным эта бледная, сонная, трясущаяся от холода обезьянка! Да она рехнется от счастья, когда он явится к ним в качестве жениха. Но что с тобой? Где ты мыслями витаешь?

Франтишек встал перед братом, выпрямившись с таким гордым видом, с такой высокомерной улыбкой, — было от чего изумиться Петршичку, неосведомленному о том, что произошло на галерее при свете луны; когда бы он знал, вряд ли бы задал брату подобный вопрос. Не ведал он, что пламень, загоревшийся в глазах Франтишка, это гордость и одушевление счастливого возлюбленного, уверенного во взаимном чувстве девушки, — пока же поведение брата показалось Петршичку решительно несуразным. Но, как нам уже известно, Черный Петршичек никогда не задумывался слишком долго над загадками человеческой души — вот и на этот раз он быстро нашел объяснение.

— Ты либо слушаешь меня вполуха, либо вообще не слушаешь, — сказал он брату, который между тем опустился на сундук, устыдившись, что позволил себе выдать свои чувства. — Но, в конце концов, меня не удивляет, что в твоей голове не остается уже места ни для чего, кроме как для мыслей о славных и возвышенных деяниях, о коих ты так много наслушался за последние дни в храме. Да-да, тебя ожидает блестящая духовная карьера; признайся же, что в ту минуту, когда ты с эдаким важным видом встал передо мной, тебе уже чудилось, будто на твои плечи вот-вот накинут шитую золотом ризу?

Франтишка всего передернуло, будто и впрямь облекали его в ту золотом шитую ризу, а он изо всех сил пытался того избегнуть.

— Никогда в жизни подобное одеяние не коснется моего тела! — воскликнул он, снова поддавшись своим чувствам.

— Никогда? — поразился старший брат. — Почему ты вдруг в этом засомневался? Что сие означает? Напроказничал, видно, в школе и боишься, что не будешь принят в семинарию? Или ощущаешь в себе некую болезнь, из-за которой не заживешься долго на свете и не успеешь сделаться высоким духовитым лицом нашей церкви?

Юноша в отчаянии покрутил головой; при этом во взгляде его отразилась короткая внутренняя борьба. Он хотел высказать некие слова, которые положили бы всему конец, — и будь, что будет! Но он не привык возражать брату, не привык спорить с ним; слова застряли у него в горле, и он постарался уговорить себя, что, мол, пока не стоит, не к чему сейчас волновать Петршичка, время еще есть…

Петршичек, видя замешательство брата и его горестное состояние, испугался на самом деле и начал настойчиво домогаться, дабы тот сказал, что с ним происходит.

— Не пытайся увильнуть, — заявил он, — я ведь отлично вижу: что-то тебя гнетет, мучит. Я тебя не первый день знаю, немного побольше. Не бойся, я не стану ругать тебя и не обращу твое признание тебе во зло, даже если ты выкинул что-либо вовсе несообразное. Я и мысли не допускаю, что ты можешь совершить недостойный поступок, легкомысленный шаг. Подозреваю, что ты боишься экзаменов, не правда ли? Патер Йозеф сказал мне, что экзамены в этом году весьма трудные, а учителя будут придирчивы. Не пугайся заранее, страхи твои напрасны. Я твердо говорю тебе — ничего не бойся, ты перейдешь, должен перейти, я все устрою; даже если бы ты ничегошеньки не знал — грош мне цена, когда бы я не умел помочь своему собственному брату.

Черный Петршичек говорил в несвойственном ему утешительном и ласковом тоне — не следует ли, подумал Франтишек, признаться и обо всем рассказать? И выйдет, что отнюдь не предполагаемые — совсем иные обстоятельства огорчат брата. А подобные минуты откровенной беседы могут больше не повториться. Если бы только удалось упросить, убедить старшего брата… И не пришлось бы больше ни с чем таиться, не потребовалось бы никаких уверток, насильственных поступков… Да, сказать все… но хватит ли духу? Как быть, на что решиться?

— Я еще раз повторяю: ты на меня можешь положиться, — продолжал Черный Петршичек, сочтя молчание брата доказательством того, что верно угадал причину его тайного беспокойства, — не принимай все это близко к сердцу, ты непременно станешь тем, кем должен стать, даже если целый мир поперек ляжет. Пока я не увижу тебя в рясе, я не успокоюсь и ничем другим по-настоящему заниматься не смогу, иначе всегда будет меня преследовать мысль, что люди имеют право поносить нас и с презрением указывать пальцем на нашу палатку; до тех пор не узнает покоя душа моего отца и матери нашей, пока не скажу себе, что наконец нам это удалось. Ты должен знать, что святой целью моей жизни является видеть тебя священником, и ты обязан помогать мне, дабы какая-нибудь оплошность не перечеркнула всей твоей будущности. Но я не хочу портить тебе молодую жизнь по пустякам, времени у нас еще довольно, не вдруг будешь ты возведен в священнический сан…

Франтишек отвернулся от каганца, закрыв лицо обеими руками, чтобы брат не заметил его горькой, недоверчивой усмешки. Неоднократно намекал уже Черный Петршичек на некую семейную тайну, поминал о пятне на их честном имени, которое он, Франтишек, якобы должен искупить своей будущей святой жизнью, но ни разу не досказал до конца. Франтишек полагал, что брат говорит это с умыслом подтолкнуть его туда, куда хотел, чувствуя в нем внутренний отпор предначертанному жизненному пути. Франтишек подумал, что вот теперь он снова обращается к своему испытанному способу, и возросшее было доверие к брату снова угасло в нем; ему сделалось обидно, что тот прибегает к столь недостойным средствам воздействия, дабы добиться своего. Он был рад, что ничего не открыл в ненужной исповеди и не унизил себя просьбой. Он решил, что справится своими силами и обретет свободу. Каким путем — этого он еще не знал, но с присущей молодым людям легковерностью надеялся, что подходящий случай представится ему непременно.

Среди его соучеников было немало таких, кои отнюдь не из высоких побуждений или по наитию вступили на духовную стезю, а по настоянию родственников, жаждавших, чтобы они — согласно понятиям того времени — прославили их здесь, на этом свете, и обеспечили бы им заступничество на небесах. Франтишек был убежден, что за таинственными недомолвками брата не скрывается ничего иного, кроме ухищрений честолюбивой натуры, и не придавал им ни малейшего значения.


— Что я сегодня буду делать? — спросила на другой день Стасичка после завтрака свою мать.

Хозяйка «Барашка» в изумлении выпучила на нее глаза. Стасичка встала сегодня вместе со всеми, сама оделась, и вот, извольте радоваться, такой вопрос.

— Что ты будешь делать? — словно плохо расслышав, переспросила она.

— Ну да.

— То, что делаешь каждый день…

— Стало быть, ничего?

Глаза у матушки еще более округлились. Какой беспокойный дух вселился неожиданно в эту девчонку? Вчера вечером начала куролесить ни с того ни с сего, хохотала; утром заторопилась встать, одеться, а теперь, извольте видеть, новая блажь. У бедной женщины голова пошла кругом.

— Что за странные речи ты ведешь? — рассердилась она в конце концов, не спуская с дочери настороженного взгляда. — Как это — ничего? Разве ты не учишься, как вести хозяйство? Ты присматриваешься к тому, как мы готовим, гладим, стираем, а ведь это тоже работа, и весьма важная. Как же ты в свое время станешь отдавать приказания слугам, если не уразумеешь, на чем в доме порядок держится? Доглядывать за всем, доченька, вот главное занятие хозяйки; иначе никакого лада в доме не будет. Я-то ведь тоже не работаю, но все время при деле — повсюду хозяйский глаз нужен.

— Но какая же радость в том, чтобы стоять да наблюдать? Мне бы ходить хотелось, двигаться, руками шевелить.

— Оставь этот вздор! Ты же знаешь, что ни к плите мы тебя не допустим, ни гладить не дадим.

— Позвольте мне тогда хоть шить что-нибудь; тошно ведь мне день-деньской сидеть без дела.

Матушка пришла в ужас.

— И что это на тебя в праздники накатило? Еще на прошлой неделе все было тихо-мирно, все шло по заведенному порядку, своим путем, и вдруг — все наперекосяк?

Стасичка опустила глаза перед испытующим взором матери. А матери при этом показалось, что за время праздников дочь словно бы выросла, повзрослела и похорошела, да и держалась она, и глядела нынче как-то по-иному.

— Но даже если б я захотела дать тебе что-нибудь шить, — прибавила она уже более спокойным тоном, — то у меня ничего нет. Ты же знаешь, что всю работу забрала швея.

У Стасички сделалось такое выражение лица, точно она вот-вот заплачет. Этого матушка перенести не могла.

— Ладно уж, ладно, — принялась она утешать дочь, — попробую поискать что-либо для тебя, раз уж тебе так загорелось взять иголку в руки. В доме у меня довольно полотна и разных причиндалов. И тебе хочется поскорей сделать готовую вещь? Кажется, я придумала! Вышей-ка для Франтишка воротники;{48} я все равно решила их приготовить, скоро они понадобятся, а от тебя получить их ему будет гораздо приятнее, чем от швеи. Он немало потрудился, пока не научил тебя петь, вот и ты его отблагодари своим трудом.

Взгляд Стасички, минуту назад ясный и бодрый, вдруг затуманился.

— Он же еще не стал священником, — возразила она шепотом.

— Да, не стал, но вот-вот станет им.

— Но ежели…

— Что такое? Почему ты заикаешься?

— Но ежели он им не станет?

— Бог весть, что ты плетешь, милая. Это же давно решенное дело.

— Но ведь он может и не захотеть?

— Нет, не может, — со вздохом ответила матушка, вспомнив свою бедную подругу, горькую ее участь, печальные крестины, свершившиеся на рассвете в палатке, и последние минуты матери Франтишка, когда та вручила ей судьбу своего сына.

— Почему не может? — допытывалась Стасичка с упрямством избалованного ребенка, который, невзирая на отказ, все равно добьется того, чего захотелось.

— Он взял бы большой грех на душу, когда бы отказался от предначертанного пути; к счастью, этому славному и учтивому юноше подобная мысль даже в голову не приходит. Мать обещала его богу при самом крещении, а брат, если ты помнишь, заставил его публично подтвердить обет.

Стасичка, разумеется, помнила, поскольку была при нем подружкой, но лишь сейчас поняла, отчего она после церемонии плакала в полный голос. Она покачала головой, сказав:

— Уж не знаю, может ли мать что-либо обещать богу, когда дитя ее еще из пеленок не выросло.

— Само собой, может.

— Но она не должна была этого делать, — произнесла Стасичка таким назидательным и торжественным тоном, что матушка была совершенно сражена, повторяя сказанную вчера Петршичком при прощании фразу: «Эко разошлась, а?»

— Ты, видно, встала сегодня с левой ноги: всем недовольна, все тебя раздражает, — попеняла она дочери, — Будь добра, нигде и ни с кем подобных разговоров не веди, иначе люди примут тебя за дикарку, которая свою мать ни во что не ставит и способна с хулою отзываться о святых деяниях. Люди злы, готовы из мухи раздуть слона — и если бы им это стало известно, ты сделалась бы всеобщим посмешищем, а на мою голову пал бы несмываемый позор. Ты должна поступать и мыслить разумно.

— А что я такого плохого и ужасного наговорила? — с обидою спросила Стасичка.

— Ты заявила, что мать не должна ничего обещать от имени своего ребенка. Почему же не должна? Ведь он принадлежит ей, она для него на земле вместо бога; ей даровано право распоряжаться его судьбою так, как она сочтет за благо. И тому, кто противится воле матери — а это все равно что противиться воле господа, — тому нет счастья на земле и прощения на небесах.

Никогда еще матушке не доводилось держать перед дочерью столь долгую и серьезную речь. Она подумала, что ей следует быть с дочерью построже, пообтесать ее несколько, прежде чем они сблизятся с ювелиршей, дабы не дать последней повода к замечаниям. Что сказала бы ювелирша, когда бы Стасичка в один прекрасный день выступила перед ней с подобными рассуждениями! Матушке хотелось, чтобы ее дочь была такой же благовоспитанной, как и ювелиршин сын.

Стасичка вперилась в мать тем же испытующим и удивленным взором, как накануне в Петршичка, слушая его разглагольствования о ее будущем венчании. Похоже, что и она сделала для себя некие новые, совершенно неожиданные выводы, до коих прежде никогда бы и не додумалась.

— Что ты на меня так смотришь? — в сердцах спросила ее мать, неприятно тем задетая.

— Следовательно, и вы можете со мною поступать как вам угодно и обещать за меня все, что заблагорассудится? — с усилием промолвила она в конце концов, тоном отнюдь не жалобным, а скорее гневным.

— Само собой, — в некотором замешательстве ответила мать. Собственно, ей вовсе не хотелось произносить такие крутые слова, но она действовала, как уже было сказано, под влиянием регентши, которая тут диктовала свое мнение. Говоря это, матушка делала вид, будто подыскивает в связке ключей ключ от кладовой, что позволяло ей не смотреть дочери в глаза.

Стасичка уже не выискивала себе занятия, она уселась на свою скамеечку за печью, зябко кутаясь в теплую шаль, точно ее внезапно пробрал мороз. Она не стала помогать матери отыскивать ключ, следуя за ней холодным, изучающим и подозрительным взглядом. Кошка, увидев, что она устроилась на своем старом месте, тут же соскочила с кресла, где лежала, и, ласково потершись о ее ноги, вспрыгнула по старой привычке к ней на колени. Однако Стасичка не приветила ее, как это бывало прежде; напротив, резким движением согнала кошку с колен, снова углубившись в свои мысли.

— Что ты вытворяешь? — побранила ее мать, все более поражаясь ее поведению. — Отчего ты так сурово гонишь от себя это животное, чем оно перед тобой провинилось?

— Кошка моя; что хочу, то с ней и делаю, — дерзко ответила Стасичка.

— Разумеется, она твоя, но именно поэтому ты и обязана оберегать ее, вместо того чтобы обижать. Она ведь такая же божья тварь, и грешно своевольно с ней обращаться.

— А разве дитя не божья тварь и обижать его не грех? — Тут Стасичка разразилась вдруг исступленными рыданиями, обнаружившими в ней страсть, на которую мать никогда не считала ее способной. Она немедленно отказалась от своих дальнейших воспитательских уроков, забыла про регентшу, про ее правила и про свое желание вместе со Стасичкой понравиться ей, а, повинуясь велению испуганного сердца, подбежала к дочери, принялась гладить и утешать ее, называя всеми теми нежными именами, какими звала в детстве. Однако немало прошло времени, прежде чем Стасичка успокоилась и затих ее судорожный плач.

Когда хозяйка «Барашка» отправилась наконец на кухню по своим делам, Стасичка встала и подошла к окну, дабы горячий ее лоб и заплаканные глаза ощутили прохладу. На крыше противоположного дома она заметила свою кошку и, открыв окно, стала манить, ее к себе с намерением приласкать и тем загладить свое жестокое с ней обхождение. Прежде кошка, едва заслышав ее голос, неслась издалека со всех ног, а тут лишь взглянула краем глаза, потянулась, но даже и не подумала оставить свое место у чердачного окна, где она блаженно грелась на теплом весеннем солнышке. Киска явно сердилась на свою молодую хозяйку, и нельзя было с уверенностью сказать, захочет ли она к ней когда-нибудь вернуться.

В глазах Стасички вспыхнул странный огонек. Даже неразумное животное не позволяет человеку делать с собою все что угодно, покидает его при первом же проявлении деспотизма и, хотя до той поры было накормлено и обласкано, больше не доверяет человеку и забывает его благодеяния; даже растение не прощает людям самоуправства — попробуйте поливать его лишь тогда, когда это взбредет вам на ум, и оно быстро начнет вянуть. Один только человек должен все снести, все стерпеть, а стоит ему сказать слово в свою защиту, как поднимается крик о содеянном грехе. Стало быть, участь животных и растений счастливее, нежели доля людская? Вон тому воробью, что чирикает радостно на водосточном желобе, — не лучше ли ему живется в сравнении с Франтишком, который, будучи без вины виноватым, осужден матерью и братом на пожизненное одиночество в монастырских, почти тюремных стенах лишь на том основании, что им того захотелось?

Корка, стянувшая ее разум и чувства вследствие ограниченного воспитания, с треском лопнула, высвободив наконец так долго заточенный внутри нее дух.

Она снова исступленно зарыдала; из глаз ее исторглись и ручьем заструились по щекам горячие слезы.

— Франтишек! — воскликнула она в глубокой тоске, протянув руки, точно бы видела воочию, как уводят его исполнять навязанное ему предназначение. — Франтишек, не ходи с ними… Ты не посмеешь… я не пущу тебя! Как я останусь тут без тебя, ведь я же умру, и ты без меня умрешь, разве ты этого не знаешь? Скажи же им, что мы не можем жить друг без друга, грешно это или нет!

Поистине чудо, что матушка не услышала крика бедного сердца, трепетавшего в страхе за свое единственное сокровище. Но на кухне как раз делали лапшу и в перестуке ножей не разобрать было ни слова, так что, к счастью, шум этот поглощал любой звук, доносящийся извне.

Матушке, не знавшей, как помочь делу, пришлось волей-неволей откровенно сознаться Черному Петршичку, что девчонка начиная с праздников совсем отбилась от рук. Какого труда стоило прежде вытянуть из нее хоть словечко! А теперь она забрасывает всех странными вопросами, любопытствуя о вещах, о коих сама матушка никогда не задумывалась, и с таким упорством добиваемся истины, словно кто-то твердо посулил ей за это спасение души. Мать способна была ответить лишь на один из пяти-десяти вопросов. С патером Йозефом вышла та же история, и он прямо не знал, куда деваться, когда Стасичка начала расспрашивать его то об одном, то о другом. Его ответы удовлетворяли ее любознательность в столь же малой степени, как и ответы матери, чему лучшим свидетельством было то, что она при первой возможности повторяла вопрос, только в иной форме. Словом, она углубленно размышляла над такими вопросами, по поводу которых ни матери, ни духовнику совсем было нечего сказать. По сей причине она пребывала в постоянном возбуждении, расхаживала взад и вперед, проводя таким образом на галерее целые вечера — принудить ее войти в горницу можно было лишь после долгих пререканий и споров. Никогда, с тех пор как она появилась на свет божий, не бранила ее мать столь часто. Стасичка совершенно не желала беречь свое здоровье, от своей теплой шали, с которой почти срослась, решительно отказалась, утверждая, что если мать все же заставит ее накинуть эту шаль, то она, Стасичка, тут же подхватит какое-нибудь воспаление, и даже слушать не хотела об иных платьях, кроме как с короткими рукавами. После того, как ей было предложено шить воротники, она больше не требовала работы, зато по целым дням без устали перебирала в своих сундуках вещи, аккуратно укладывала их, чтобы на другой день все опять перевернуть вверх дном. Находиться в обществе Стасички было теперь не слишком приятно; внутреннее ее беспокойство передавалось человеку в такой степени, что и сам он, не понимая отчего, начинал испытывать тревогу и неудовлетворенность; в особенности же страдала матушка, когда вдобавок ей доводилось неожиданно поймать взгляд дочери. Холодный, пугающий, он, казалось, пронзал ее насквозь. Теперь-то уж матушка была уверена, что ни капельки не преувеличивала, говоря о своей дочери как о странном ребенке: поистине детей, подобных Стасичке, не много встречалось на свете. Матушка стала даже побаиваться ее, в глубине души понимая, что теряет над нею власть и что самое бы время сейчас переложить с себя ответственность за нее на кого-либо другого. Дочь уже не желала иметь с ней никакого дела, отчуждаясь все более и став для матери в конце концов просто загадкой.

Черный Петршичек, по своему обыкновению, обидно смеялся, слушая эти жалобы, не видя в нынешних чудачествах Стасички ничего иного, кроме девичьего нетерпения занять поскорее положение замужней дамы, показываться на людях с красивым мужчиной, возбуждая удивление и зависть других женщин, постигать искусство держаться с достоинством, величественно и тому подобное. К этому и сводилось его понимание сущности любви — никакого другого смысла он сюда вкладывать не хотел, а следовательно, и не верил, будто сердце женщины способно на какие-либо иные чувства, тем паче на возвышенную страсть.

К счастью, ему наконец удалось взять верх над твердолобой регентшей; он вполне заслуженно мог гордиться своей победой, тем более что его тайное сражение с ней оказалось весьма нелегким. Так, он набрел на удачную мысль внушить ей, будто ее Фердинанду, пока он не закончил учения, совершенно ни к чему жениться на светской барышне, уже владеющей немецким языком и осведомленной обо всем на свете. С искусством, достойным всяческого удивления, он втолковывал ювелирше, что в невесте следует в первую очередь искать таких качеств, как скромность, хорошие манеры, душевная чистота; что же касается приданого, то лучше всего, ежели это будет нечто солидное, осязаемое — к примеру, пивоварня, мельница, постоялый двор. Приводя неопровержимые доводы, он доказывал, что благодаря женитьбе на состоятельной девушке сын ее станет в Праге одним из крупных хозяев, а это обстоятельство и матери придаст больше славы и блеску, чем брак сына с дочерью какого-нибудь инспектора или советника; за ней, пожалуй, дадут кое-какие средства, но на них, конечно же, не приобретешь того, что в первом случае. Одним словом, он так задурил регентше голову, так ловко ее окрутил, что, куда бы она ни повернулась, повсюду натыкалась на «Барашка» и в конце концов сама назвала ему Стасичку, убежденная, что это ее собственный выбор.

Легко догадаться, что лукавец наш заставил долго себя упрашивать, пожимал плечами, вздергивал одну бровь, покачивал головой. В свое время он сомневался, выйдет ли что из этой затеи, ибо, насколько ему было известно, матушка тоже первоначально хотела выдать Стасичку за владельца какого-нибудь заведения, полагая, что ровня должна родниться с ровнею. Он не был уверен, откажется ли она от своего намерения даже при условии, что жених в недалеком будущем и сам будет располагать приличным состоянием. Лишь после многих замысловатых маневров, добившись, чтобы регентша сама горячо возжаждала видеть его своим посредником, он милостиво согласился на эту роль и обещал, раз уж ей так хочется, склонить матушку к согласию.

Предложение сие было принято с величайшей благодарностью, причем Черный Петршичек наслушался от надменной, гордой женщины столько похвал своим талантам, высказанных в весьма лестной форме, что в продолжение нескольких дней он ног под собой не чуял от радости, с еще большей, нежели прежде, убежденностью отнеся себя к незаменимым членам общества и с новой силой скорбя о том, как плохо придется пражанам, когда его не будет на Конском рынке. Кто же станет руководить ими и учить их уму-разуму?

Едва матушка услышала от Черного Петршичка, что ювелирша оттаяла, как тут же бросилась закупать дамастовые скатерти, целые штуки тонкого полотна, отрезы шелка всех цветов. Она засадила за работу сразу шесть белошвеек, и те трудились над шитьем и вышиванием дни и ночи, сколько хватало сил и зрения. Матушка не хотела ударить лицом в грязь перед ювелиршей и вознамерилась даже утереть нос гордячке, мстя за то, что она, прежде чем вступить с матушкой в дружеские отношения, долго раздумывала.

Имея полон рот хлопот в соответствии с новыми обстоятельствами, матушка не обратила внимания, что Франтишек, по всей видимости, решил восполнить пробелы, допущенные в начале занятий. Его объяснения во время уроков растягивались чрезмерно надолго, звук скрипки доносился лишь изредка, а пение Стасички и того реже. Голос ее бывал то сильным и мужественным, точно вызов к бою, то нежным и трепетным, точно хрустальная слеза на темной реснице.

Наконец настала желанная минута, когда Черный Петршичек с важным видом государственного деятеля сообщил ювелирше, что хозяйка «Барашка», чье достоинство он в этом случае усердно оберегал, как и положено старому приятелю, уже решительно не имеет ничего против и осведомляется, не соизволит ли она где-нибудь с нею встретиться — обсудить интересующий обеих вопрос и дать возможность детям за это время приглядеться друг к другу. Ежели обе матери столкуются, то хорошо бы и договориться сразу об оглашении и свадьбе; от долгой помолвки никогда не бывало большого проку, так что лучше сразу избавиться от дополнительной заботы. Приближался праздник тела Христова, и, по рассуждению Петршичка, вполне уместной и для всех удобной была бы встреча в церкви св. Маркиты, где Стасичка пела во время богослужения, а матушка в числе именитых людей должна была возглавлять процессию. Для участия в сих торжествах сюда всегда съезжалось много семейств богатых горожан; обедали они либо в «Звезде», либо, как матушка, в гостинице при монастыре.


Когда матушка в тот праздничный день садилась со Стасичкой в коляску, все соседи сбежались к «Барашку» поглядеть на их выезд. На конюхе была новая шапка с галуном, в лошадиные гривы вплетены были красные розочки, между ними воткнуты веточки березы, а уж от матери с дочкой невозможно было глаз отвести! Обе в шелках, дорогих кружевах и золоте — поистине волшебное зрелище. Да и то сказать, разве не было повсюду известно, что мало кто на Конском рынке мог позволить себе такие расходы, как хозяйка «Барашка»: денег у ней куры не клюют, деток — одна-единственная дочь, — отчего бы ей и не потратить раз в год несколько десятков золотых на праздничные наряды?

Матушка ожидала лишь подходящего случая, чтобы заткнуть за пояс ювелиршу, — сегодняшние торжества она сочла вполне удобным предлогом. Она хотела затмить ее пышным убранством, доказать, что другие тоже способны привлечь к себе всеобщее внимание, стоит им только захотеть. Она благодарила соседей и соседок, приносивших ей поздравления, вся разрумянившись от удовольствия и даже позабыв на время свою ужасную утреннюю ссору со Стасичкой. Эта девица делалась день ото дня несносней. Слава богу, что ювелирша наконец поумнела и все долгие хлопоты близки к успешному окончанию. Со Стасичкой явно ни одна женщина уже не в силах совладать; надобен мужчина, который бы ее обуздал. Чего только она сегодня не наговорила матери по поводу вещей, купленных для нее именно к этому празднику! Мать слово — она ей десять; ни одна вещь не пришлась ей по вкусу, в каждой находила она изъян и в конце концов опять про все наряды сказала, что это безделка, о которой даже и говорить-то не стоит.

Матушка не хотела открывать дочери, с кем им сегодня предстоит встретиться, ибо еще и до сей поры не могла подавить в себе опасений, удастся ли сладить дело с ювелиршей. А ну как она в последнюю минуту со свойственной ей разборчивостью пренебрежет Стасичкой и заявит, что сын ее, дескать, должен взять в жены непременно барышню, принадлежащую к высшему кругу, либо начнет изъясняться в надменном и вызывающем тоне, чем вынудит их прервать переговоры. Матушка относилась к регентше весьма почтительно и доказала это, проявив огромное долготерпение, но вовсе не была намерена перед ней унижаться. «Барашек» тоже кое-что значил, и ни в чьих милостях она не нуждалась. Захочет ювелирша — прекрасно, не захочет — тоже хорошо, никто ее умолять не будет. Со временем сыщется другой жених, из приличного дома и тоже с положением; уж он-то окажет им должное уважение, в отличие от некоторых людей, возомнивших о себе невесть что. Как повела бы себя Стасичка с ее теперешней раздражительностью, знай она, кого мать прочит ей в мужья, и возымей она надежду на этот брак? А вдруг надежда оказалась бы пустой? Вполне вероятно, рассуждала матушка, что Стасичка заплатила бы тяжким недугом, а возможно, и жизнью за то, что они с Петршичком отрекомендовали бы ей ювелиршиного сына как самого достойного претендента, против которого не устоит ни одно девичье сердце, когда бы он попробовал завоевать его.

Итак, матушка тщательно хранила тайну от дочери вплоть до сегодняшнего дня; однако, увидев, что Стасичка готова вырядиться всем на потеху, сочла необходимым намекнуть на предстоящее событие.

Оказалось, что она поступила как нельзя более разумно. Стасичка, не подозревавшая ни о чем подобном, внезапно умолкла, побледнела, ее кинуло в дрожь, так что она вынуждена была даже ухватиться за край стола! Матушка ужа подумала, что дочь вот-вот упадет без чувств, однако та, к счастью, не сомлела, и на этот раз обошлось без холодной воды и капель. С той минуты она позволяла обращаться с собой точно с куклой, любые матушкины распоряжения исполнялись служанками без малейшего сопротивления с ее стороны; в результате они навесили на нее едва ли не все, что было в шкатулке и что мать пожелала на ней видеть. Она села с матерью в коляску и ехала с ней по Праге, притихнув и сосредоточенно глядя куда-то в пространство. Впервые за несколько последних недель она была спокойной и не обратилась к матери ни с одним колким, несуразным вопросом.

Со все возрастающей нежностью поглядывала дорогой мать на свою дочку. Эта матовая кожа, эти темные глаза и горделивое выражение лица наверняка могли нравиться и другим людям, не только матери, относящейся пристрастно к своему ребенку. Да, она была сегодня красива, очень красива, эта ее странная Стасичка, сидевшая возле нее с задумчиво опущенным взором, с покойно сложенными на коленях руками, углубившаяся в какие-то серьезные размышления, как то и пристало девушке, сознающей, что стоит на пороге новой жизни. О, несомненно она, матушка, верно поступила, сделав тот маленький намек и тем направив мысли дочери в желанное русло, где их и следовало подольше удержать.

— Ну вот, наконец-то ты ведешь себя надлежащим образом, — похвалила она дочь, — надеюсь, что ты и дальше такой останешься. Если бы ты продолжала сердить меня, как сегодня утром, а вдобавок зная, что нынче усерднее, чем когда-либо прежде, я пекусь о твоем счастье, — большой грех взяла бы ты на душу. Могла ли бы я с тою же самоотверженностью радеть о тебе? Сердце мое невольно бы от тебя отвращалось, и пришлось бы мне согласиться с теми, кто утверждает, что от единственного, вымоленного у бога дитяти не много радости дождешься. Сколько же я слез пролила, сколько натерпелась страху, денно и нощно моля бога, чтобы он все же не оставил тебя! Теперь настал час, когда ты можешь отблагодарить меня за все тревоги, за все слезы, платя мне за любовь мою благоразумием.

Стасичка ничего на это не ответила; кстати, коляска с шумом подкатила уже к Страговским воротам. Девушка лишь подняла глаза и посмотрела на мать тем же подозрительным, холодным, неприятным взглядом. Но на сей раз матушка не заметила его, радуясь, будто встрече со старинной приятельницей, виду милых знакомых окрестностей, где она уже не была целый год.

Здравствуйте, края мои зеленые, и ты, лиловый клевер! Раскинулись сады, будто леса густые; с каждой межи огромные букеты роз улыбаются синему небу… Ах, в полной мере заслужил нынешний июнь свое название[4], ибо в эту пору земля, усыпанная пунцовыми цветами, и на самом деле выглядит так, точно бы вся она обрызгана росой, просвеченной лучами утренней зари.

В заколосившейся уже пшенице слышалось щелканье перепелок; жаворонки перескакивали от борозды к борозде с задорно распушенными хохолками. Ах уж эти жаворонки! При виде жаворонков у Стасички вырывается вздох, а взор жадно и неотступно следует за ними. Те мысли, что одолевали ее начиная с пасхальных праздников и выливались в огорчавшие мать и духовника вопросы, сейчас снова пробудились с необычайной силой. Как радуются жизни эти крохотные певцы! Да, им есть чему радоваться: каждый по своей охоте выбрал себе пару, в то время как человек принужден жить, подчиняясь чужой воле, принужден соединиться с тем, кому его предназначат. А вздумаешь воспротивиться — закричат: грех! грех! Но что такое, собственно, грех? То, что не угодно богу. Полноте, не богу, — людям. В писании сказано, что бог — воплощенная любовь, что он призывает людей, настаивает даже, чтобы они возлюбили друг друга. Люди, однако, пренебрегают этой заповедью, не стремятся к блаженному слиянию сердец, — всяк жаждет лишь властвовать над себе подобным. Поглядите-ка на этих двух жаворонков, со звонкими трелями взмывших к небесам! Вот они уж стали невидимыми, растворились в золотом сиянии летнего дня, и на земле слышна только их ликующая песнь. Что им Конский рынок, «Барашек», богатство? С ними их свобода, песни, любовь… целый мир! Все прочее — сущие пустяки, ничего не значащие пустяки; дав им завладеть собою, человек перестает жить, он лишь влачит жалкое существование, подавленный сознанием собственной ничтожности. И вправду, жизнь жаворонков устроена умней и лучше, нежели человеческая жизнь…

Пока дочь предается этим размышлениям, мать между тем разглядывает яровые. Она довольна — хлеба хорошие, только бы не случилось напасти вроде града. Да вряд ли — с какой стати господу губить то, что им же взлелеяно? Но может статься, все же и погубит; слишком уж много расплодилось в людях злобы, тщеславия и легкомыслия. Как знать, не нашлет ли всевышний некое страшное бедствие, дабы они опомнились? Хотя при этом, конечно, и безвинные пострадают, но тут ничего не поделаешь. Надобно ведь ему когда-нибудь метлой погрозить, пусть не забывают, что он всемогущий владыка. Фрукты в этом году тоже уродились в изобилии; можно на масле сэкономить, раз у людей будет хорошая добавка к хлебу, да и детям зима не покажется столь долгой, когда имеется что погрызть.

Коляска приближается к деревне; там и сям завиднелись домики, перед каждым — развесистый куст бузины с похожими на белые блюдца большими цветами, которые покойный муж очень любил. При воспоминании о муже на глазах у матушки выступают слезы. Бедняга! Да будет ему земля пухом; славный, надежный был человек, разве что в хозяйственных делах не был смекалист и расторопен, зато не пил и не курил, как прочие. Мог ли он подумать в те времена, когда чистил с нею в палатке рыбу, что сама ювелирша проявит интерес к его дочери? Над некоторыми домиками склонились кроны больших ореховых деревьев, затеняющих крыши. И о чем только люди думают? Ведь с деревьев после дождя долго еще каплет, вода затекает под черепицу и дранку, из-за чего хозяевам приходится то и дело латать крышу!

Возле домиков бегают беловолосые, загорелые дочерна, в одних рубашонках мальчишки, но, видно, только что переодетые в свежее. Долго ли останутся они чистенькими? Не успеешь оглянуться, как они уже чернее трубочистов, через четверть часа родная мать не узнает своего ребенка, — до такой степени все они вывозятся в грязи. Видны и горницы с выскобленными добела полами, по-праздничному убранные. Матери заплетают там своим дочерям косы, ведь сегодня все девочки участвуют в торжественной процессии. Повсюду возле окон висят приготовленные на этот случай белые платья с розовыми бантами, а на подоконниках выставлены плетеные корзинки, из которых девочки будут доставать цветы и рассыпать их перед священниками. А матери каковы — сами приучают дочек наряжаться, а потом будут сетовать, что те не хотят признавать ничего, кроме шелков. Подобной распущенности прежде не было; если нынешние матери лишились рассудка, то откуда у их детей уму взяться? Готовы понавесить на девчонок всевозможные украшения независимо от того, есть в доме достаток или нет. Впрочем, сегодня иное дело, сегодня все принаряжаются во славу господа.

Вот уже и церковь видать — великолепный храм, ничего не скажешь, всякому городу пришелся бы к месту. Да ведь и крестьянам тоже хочется иметь красивое строение, вот и пускай владеют. Через минуту покажется постоялый двор, — любопытно, выйдет ли кто навстречу, завидев коляску владелицы «Барашка»? Ну как же, вот и они оба, хозяин с хозяйкой: он уже издалека снимает с головы свою бархатную шапочку, а она жестикулирует, давая понять, что нынче приготовит особливо вкусный обед, лишь бы матушка, как и в прежние года, остановилась у них после крестного хода; здешняя кухня ей, как всегда, непременно понравится. Матушка, подтверждая свое согласие, кивает в ответ, но сегодня — сдержанней обычного; она вспомнила, что, по всей вероятности, придет обедать сюда вместе с ювелиршей. Впрочем, мы ведь с вами заранее предположили, что матушка немного возгордится, когда сведет с той короткое знакомство.

Миновав тенистую липовую аллею, коляска въезжает в монастырский двор. Хорошо тут у святых отцов, чисто, ухожено. Поодаль в луже плещутся утки, не обращая никакого внимания на великий праздник. Понятно, где есть вода, там всякой птице вольготно; конечно, уткам тут живется привольней, чем во дворе «Барашка», хотя там у них зерна по горло. Ага, вот и клуша с цыплятами, — любопытно, сколько их у нее? Десять, двадцать, Двадцать один… Надо же! У матушкиной наседки вылупилось нынче всего шесть штук, да и те какие-то хилые. Курица водит их в конюшню, иной раз цыпленок подвернется под конское копыто — и конец. Матушка решила, что в нынешнем году в последний раз сажает курицу на яйца, — хлопот не оберешься, а толку чуть.

Коляска останавливается в тени неподалеку от церкви, где сгрудилось уже немало экипажей. О, вон в той бричке приехала ювелирша; бричка принадлежит владельцам «Серебряного орла» — за их сына она выдала свою дочь. Матушка сразу узнала бричку, поскольку неоднократно видела, как все семейство разъезжает в ней по воскресеньям. Стало быть, соизволила, явилась! А вот у церковной ограды стоят Петршичек с братом, приехавшие вместе с ювелиршей, — как-то Петршичек помянул о том, что она ему это предлагала. Сейчас он, верно, поджидает матушку, хочет еще какой-нибудь важный совет подать. Франтишек оставил его одного встречать куму — сам же, завидев, как они вылезают из коляски, поспешил в церковь, но Стасичке хватило времени заметить, что он бледен как мертвец. И она тоже бледнеет, а рука ее ищет опоры, подобно тому как сегодня утром, когда мать сказала, что она ей уготовила. Стасичка хватается за дерево, матушка же относит ее волнение за счет того, что и она узнала экипаж, принадлежащий «Серебряному орлу».

— Опомнись, — с укоризной шепчет ей мать. — Не показывай виду, как ты им рада. Искренность — великая добродетель, но в отношении этих людей не вполне уместна. Известно ведь, что они и без того гордецы. Если ты с самого начала поддашься им, они всегда потом будут помыкать тобой.

Произнеся сию краткую проповедь, матушка самодовольно оправляет на дочери голубое атласное платье и воротник из роскошных кружев, из-под которого на семи шнурах свисает украшенный отборным жемчугом драгоценный крест.

— Ну, вот теперь можешь идти на хоры, — прибавила мать, еще раз оглядевши ее со всех сторон. — Да смотри же, пой хорошо. После мессы не разыскивай меня в церкви — в этой толчее не убережешь платья, все изомнут, — а лучше подожди меня в саду у первого алтаря. Если ко мне подойдут ювелирша с сыном, поцелуй ей руку. Пусть видит, что и я воспитала свою дочь не хуже, чем она своего сына. Но Фердинанду не давай понять, что он тебе нравится, — э, с чего это ты опять вся передернулась, будто дикарка? Не вздумай опять за свое приняться, ты же с сегодняшнего утра переменилась, вспомни-ка, о чем я тебе в воротах-то говорила. Будешь хорошей послушной дочерью — и я буду тебе заботливой матерью, но если только посмеешь испортить мне нынешний праздник какой-либо глупой выходкой, увидишь — я круто изменю свое обращение с тобой. Если ты наказов моих выполнять не пожелаешь, то и я твой покой оберегать не стану; в этом случае, пока живешь под одним кровом со мной, не жди от меня ни радости, ни утешения.

Матушка не намеревалась поступать так жестоко, как пообещала, однако сочла за лучшее пристрожить свою взбалмошную дочь из опасения, как бы она сама не погубила свое собственное счастье. Последнюю фразу матушка договаривала уже на ходу, направляясь к церковным воротам поздороваться со стоявшим там Черным Петршичком. Он сообщил ей, что госпожа ювелирша держит для нее место в первом ряду возле себя и ждет, чтобы матушка туда к ней пришла.

Услышав эту лестную для себя новость, матушка с живостью молодой девушки устремилась внутрь церкви, напоследок еще раз многозначительно кивнув дочери.

Стасичка вошла в церковь и остановилась у входа, провожая взглядом мать. Народу было еще мало, и Стасичка могла беспрепятственно наблюдать, как мать поздоровалась с соседкой по Конскому рынку, как любезно встал со скамьи Фердинанд, чтобы пропустить матушку на хранимое для нее место. Он проделал это с видом прилежного ученика, давно выучившего положенный урок, после чего встал у скамьи возле обеих матерей, обводя присутствующих взглядом, в котором читался вопрос: кто из вас видел столь же безупречного человека? Петршичек не перехвалил его, утверждая, что Фердинанд — само совершенство. Платье на нем сидело как влитое, ни единый волосок на голове не топорщился, золотые окуляры гордо посверкивали на его носу; набалдашником тросточки он потирал свой гладкий подбородок. Удивительно ли, что о нем мечтают и дочь инспектора, и дочь советника — светские барышни, хорошо говорившие по-немецки?

Стрелой взлетела Стасичка по крутым ступенькам на хоры. Она заняла обычное свое место, Франтишек встал подле нее, разложив перед ней на пюпитре ноты. Дрожащая его рука коснулась ее руки; она взглянула на него и улыбнулась, как тогда на галерее при свете месяца, — в улыбке той был вызов целому свету и клятва в верности на всю жизнь.

Великолепной была в тот день служба в церкви св. Маркиты: пражане не пожалели, что отправились сюда, проделав такой дальний путь. Никто не смотрел на священников у алтаря, на нарядных подружек, окружавших его и в другое время обыкновенно притягивавших к себе взгляды. Глаза всех прихожан были устремлены на хоры, откуда доносился поистине ангельский девичий голос в сопровождении виртуозной игры на скрипке. Таких волшебных звуков не раздавалось еще под сводами этого храма за все время его существования; такого пения не слышали пражане ни в одной из своих церквей — лишь в театре, когда в город приезжала на гастроли какая-нибудь знаменитая певица, доводилось им испытывать подобное наслаждение. Даже ювелирша не выдержала: она то и дело оглядывалась вокруг, будучи не столько взволнована пением, сколько польщена тем, что вся церковь слушает голос ее будущей невестки с набожным восторгом. Стасичка поднялась в глазах регентши на такую высоту, как если бы она отлично владела немецким языком. Из всех присутствующих единственно господин Фердинанд все время богослужения простоял у скамьи не пошелохнувшись, сохраняя на лице улыбку благовоспитанного мальчика. Его золотые окуляры не повернулись ни влево, ни вправо — не пристало мужчине с положением думать о чем-либо, кроме как о собственном достоинстве; к тому же мать не давала ему приказа удивляться пению его нареченной, а он ничего не делал без ее ведома. Одну лишь вольность позволил он себе — потирать набалдашником тросточки свой девически-гладкий подбородок.

Торжественная служба близится к концу, вот уже звучит «Pange, lingua…»[5] и вся церковь подхватывает вслед за певцами на хорах слова молитвы. Солисты исполнили свою партию, Стасичка складывает ноты, то же самое делает Франтишек, и оба направляются к выходу. Остающиеся хористы предупредительно расступаются перед ними, никто не удивлен тем, что они уходят, не дождавшись конца службы, — они устали и хотят, верно, перед крестным ходом отдохнуть где-нибудь на улице в холодке. Оба хорошо потрудились во славу своего хора, завтра, без сомнения, по всей Праге пройдет молва о великолепной мессе, и каждый, кто принимал участие в ней, будет этим горд.

Стасичка идет впереди быстрым шагом, свернув от церкви к монастырскому саду, где у первого алтаря она должна была ожидать мать. Франтишек следует за нею, держа скрипку под мышкой. Ни один из них не произносит ни слова, оба тяжело дышат.

Поистине сегодня божий праздник: торжественная тишина обволакивает монастырь и распустившиеся вокруг цветы, — прохладная тишина, пронизанная тонким благоуханием. На лужайках между черешен, украшенных гроздьями созревающих ягод, точно связками ярких бус, уже стоят копны сена, на клумбах вдоль дорожек доцветают пионы, огненные лилии горят между бархатцами и нарциссами, а тугие бутоны роз раскрываются прямо на глазах. Под сводами деревьев, ровно подстриженных по моде того времени и образующих изумрудную зеленую стену, тихонько посвистывают дрозды.

В тени разросшихся лип перед часовней св. Войтеха поставлен первый алтарь; возле него еще пусто и безлюдно, не видно ни одной живой души — Стасичка и Франтишек первые, кто подошел к алтарю. Прежде, когда они приезжали сюда, они первым делом отправлялись преклонить колени у родника, а Черный Петршичек не упускал случая напомнить им, что роднику этому вот уже девятьсот лет. Дескать, забил здесь ключ именно с того дня, как вернулся к чехам достославный их епископ Войтех{49} после того, как они раскаялись и испросили у него прощение за то, что ранее, при подстрекательстве язычников, лишили его власти и изгнали из родного края. За все то время, пока он был на чужбине, на чешскую землю не упало ни капли дождя, все родники высохли, а рыбы гнили в безводных руслах рек. Тогда-то чехи и прочувствовали наконец, с кем бог триединый. Толпы народу во главе с князем Болеславом{50} и всеми его придворными вышли навстречу епископу. Именно здесь и встретились с ним правители, а святой епископ, в доказательство, что он на самом деле призван распространять учение божье, обратился к всевышнему с горячей молитвой, дабы тот не насылал больше из-за него напастей на чешский народ. И сразу же надо всею страной пролился щедрый дождь, а у ног князя внезапно забил родник, чем он был так растроган, что пообещал воздвигнуть на сем месте святую обитель, и сдержал слово, построив здесь первый в Чехии мужской монастырь; первым игуменом его был назначен воспитанник святого Войтеха, Радла. Сцена встречи запечатлена в группе фигур, вырезанных из дерева в натуральную величину и расставленных вокруг источника: вот святой Войтех в своей одежде пилигрима, позади него — воспитанник, который оглянулся на пасущегося невдалеке оленя, а вот и князь Болеслав в той позе, когда, приложив руку ко лбу, он уже готов высказать осенившую его мысль возвести здесь монастырь.

Но сегодня они не замечают часовни, как бы и не видят ее вовсе, ничего не замечают вокруг, будучи поглощены своим чувством. Едва они очутились в укромной тени старых деревьев, куда не мог проникнуть с садовой дорожки ни один посторонний взгляд, как сразу взялись за руки, не в силах уже отвести глаз друг от друга.

— Стасичка, — восклицает юноша, и голос его дрожит от душевной боли, — я не могу дольше вынести этого, силы мои на исходе! Я не должен видеть того, что делается, и того, что последует, дабы удержать себя от какого-нибудь отчаянного шага. Нынче, немедля, уйду я в широкий мир; как-нибудь проживу игрою на своей скрипке. Я не могу стать священником, ибо, славя богородицу, на самом деле в сердце своем я славил бы одну тебя, тебя бы видел в любом ее изображении; я не хочу лгать богу, обманывать его, не хочу нести у алтаря лицемерную службу. Я ничего не могу поделать с собой, ибо, играя на своей скрипке, ощущаю, что именно в тот миг я и возношу ему самую сокровенную молитву, что именно в ту минуту я глубже познаю и громко славлю его. Нет, ничего нельзя поделать, я должен уйти прочь, я ничто, я неимущ… Иначе я с ума сойду от мыслей, как тебя добыть, чем заслужить, и все равно ничего придумать не смогу. Я ухожу от тебя, от самого дорогого мне человека, самого милого на всем белом свете, дабы мое горе твоего несчастья не усугубляло…

На Стасичкином лице вспыхивает румянец, она крепко прижимает его руку к своему учащенно забившемуся сердцу.

— Да, ты уйдешь в широкий мир нынче, немедля, только не один — я тоже уйду с тобою, — отвечает она ему пылко, решительно и смело. — Ты жил в душе моей, прежде чем я начала осознавать себя, прозябая в мертвенной, полусонной тишине моего детства, лишенного всякой радости вследствие неразумной материнской опеки надо мной. Я мерила время от одного твоего прихода к нам до другого, для меня было праздником, когда ты появлялся в нашей темной горнице. Видеть тебя, чувствовать, что ты здесь, рядом, что ты по временам втихомолку робко и ласково поглядываешь на меня, было мне дороже всех моих драгоценностей; в сравнении с этим блаженством мое богатство представлялось мне лишним и нелепым бременем, я презирала его. Воля к жизни воскресла внезапно, в тот миг, когда я поняла, что ты предназначен не мне, что тебя могут отнять… Нет, нет, не перечь, не напоминай ни о каких грехах — это они берут грех на душу, полагая, что ты обязан помочь брату заслужить небесную благодать, жертвуя своей свободой и отрекаясь от всех своих желаний, а я матери — достичь благодати земной, выйдя замуж за сына ловкой женщины, перед которой она млеет бог весть почему. Так кто же тут кого оскорбляет и унижает? Мы бежим от насилия и лжи — в чем же наша вина? Да неужто не обратились бы мы к ним со слезной мольбою, если бы знали, что это заставит их смягчиться? Но все тщетно — они вознамерились сломить нас, если не смогут согнуть; мы не должны способствовать своей погибели, самим себе желать несчастья, добровольно класть голову на плаху. Но если в том, что мы задумали сделать, заключен грех перед богом, то пускай он целиком падет лишь на одну меня, пускай господь одну меня отправит в чистилище — я не могу жить на свете без тебя, как не могут раздельно существовать корни и ствол этой липы; если тебе будет плохо — и мне будет плохо, если тебе хорошо — и мне тоже. Иной жизни для себя я и не воображаю, ни к чему иному привыкнуть не смогу; отвергнув меня, ты выроешь мне могилу; уйдя один, справься обо мне через месяц — я отзовусь уже из-под земли.

Вместо ответа Франтишек заключил девушку в страстные объятья.

И тут вдруг раздался звон с церковной колокольни, зазвучал орган, запели трубы и загрохотали барабаны — крестный ход двинулся от церкви в направлении к первому алтарю.

Стасичка выскользнула из объятий Франтишка.

— Теперь самое время, — прошептала она, — иди за мной, я уже все обдумала.

Они взялись за руки и поспешили через сад к монастырю, куда сегодня был открыт вход для участников процессии. Оглянувшись в последний раз назад, они увидели сквозь сплетение кустарника начало процессии, приближавшейся к первому алтарю. Впереди шли министранты, держа в руках развевающиеся хоругви, за ними следовали длинной чередой ученики, далее — цехи, тоже с хоругвями, затем — стайка подружек, рассыпающих цветы перед священниками в парчовых ризах, а в числе духовенства шествовал сам епископ, держа дароносицу со святыми мощами, в окружении молодых послушников с зажженными свечками в руках.

«Нет, никогда, никогда!» — содрогается Франтишек.

За епископом движется людская толпа; в первых рядах между знатными горожанами, рядом с ювелиршей и ее сыном, выступает матушка. За ними ковыляет Черный Петршичек; он чрезвычайно доволен собой и горд тем, что блестящим образом выполнил свою задачу, — обе матери проявляют должное взаимопонимание, свадьба не за горами. Да, любопытно, как будут жить без него обитатели Конского рынка? Он посматривает в сторону алтаря, где должны их ждать «дети». Ему охота взглянуть, как поведет себя Стасичка, увидев, какого он сыскал ей жениха. По такому любая девушка будет с ума сходить, а уж Стасичка наверняка рехнется от счастья. Муженек — одно загляденье, по виду агнец божий, а вдобавок еще с положением, носит золотые окуляры; о нем мечтают барышни из высшего Круга, которые прекрасно говорят по-немецки…

«Дети», притаившиеся за кустарником, снова крепко берутся за руки и спешат уйти монастырскими, с богатой отделкой, коридорами. «Никогда, никогда», — непрестанно твердят они себе; но вот наконец и монастырский двор, где в липовой аллее ожидают своих хозяев пражские кучера.

— Послушай, Вацлав, — тормошит Стасичка кучера, — подвези-ка нас к «Звезде», к дому нашей молочницы. Матушка хочет знать, как теперь ее самочувствие, поскольку она недавно тяжело хворала.

Вацлав охотно щелкает кнутом, и коляска летит по дороге к «Звезде». Он нисколько не удивлен, что Франтишек сопровождает Стасичку, ведь юноша в доме как свой; его не удивляет, что матушка послала дочь навестить молочницу, он тоже слыхал про ее тяжелую болезнь и знает, как матушка ее любит. Ему не приходит в голову, что для того достало бы времени по окончании крестного хода, но добрейший Вацлав отнюдь не склонен к глубоким размышлениям; он исправно и с удовольствием выполняет все, что ни прикажет хозяйка, до остального же ему и дела нет.

Стасичка одна отправляется к молочнице в избу, проведя там довольно много времени; когда же она вышла оттуда и подошла к коляске, то Вацлав не мог, поверить своим глазам. Панна Стасичка переоделась у молочницы в наряд деревенской девушки.

— Я хочу пошутить над маменькой, смотри не испорти мне всего дела, — просит она Вацлава. — Возвращайся теперь к церкви без нас, а я пойду пешком, маменька еще больше поражена будет. Не бойся, ничего со мной по дороге не приключится, ведь рядом Франтишек. Вот, возьми узел с моим платьем и осторожно положи в сундук под сиденьем, в нем добра на многие сотни; ни в какие чужие руки его не отдавай, только маменьке.

И, взяв под руку Франтишка, пускается с ним панна Стасичка в путь прямиком через поле. Кучер кричит ей вслед — мол, к церкви-то надо в другую сторону, но она лишь машет ему в ответ рукой; поезжай себе, дескать, и не беспокойся, я сама знаю лучше, куда мне идти. Вацлав оставил ее в покое, пускай идет куда ее душе угодно; в конце концов, девушка целый год сидит в четырех стенах, пусть хоть теперь немного прогуляется, раз уж подвернулся удобный случай. Ничего худого с ней не станется, ведь подле нее Франтишек, а это все разно как если бы она шла с родным братом.

Вацлав беспечно поворачивает с пустой коляской назад, к церкви св. Маркиты, усмехаясь дорогой при мысли о том, что скажет хозяйка, когда дочь предстанет перед ней в платье деревенской девушки. Он был уверен, что матери ни за что не узнать свою дочь до тех пор, пока дочь не заговорит с ней. И с чего это панне Стасичке в праздник тела Христова взбрело в голову рядиться, точно на масленой!


Не один Петршичек озирался вокруг у первого алтаря, ища глазами Стасичку, но и матушка, и ювелирша, однако девица как сквозь землю провалилась. Пусть озираются себялюбцы, не увидать им теперь даже ее следов. Матушка вся в ярости и не представляет, как выйти из затруднительного положения; ювелирша поджала губы, явно оскорбленная тем, что будущая невестка не обнаруживает почтительности и желания поскорее с ней встретиться. Черный Петршичек свирепо вращает своими маленькими глазками, обходя алтарь вместе с непрерывно тающими рядами богомольцев, пробивается сквозь самую гущу толпы, обступившей алтарь, думая, не затерялась ли она в этой толчее, будучи не в силах из нее выбраться, а может быть, поджидает мать где-нибудь поодаль от алтаря. Однако незаметно, чтобы где-нибудь мелькнуло ее голубое атласное платье, на которое обратила его внимание матушка, гордясь, что ни на ком, кроме дочери, такого наряда не будет. Хоть бы Франтишек оказался под руками и помог бы ее отыскать, но и он тоже куда-то запропастился. Поистине наказание божие с этими детьми! Лишь пан Фердинанд глядит на все сквозь золотые очки спокойно, с достоинством, с легкой усмешкой; он не сердится, поскольку не получил от матери на этот счет никаких распоряжений. Вот когда она прикажет, тогда лишь он и выкажет досаду, а пока — нет. Кроме того, перед отъездом ему было велено держаться любезно и учтиво с этими, из «Барашка», поскольку, мол, невесты с таким приданым под ногами не валяются.

Шествие поворачивает ко второму алтарю, и у наших приятельниц возникает уверенность, что уж там-то они наверняка встретят этих разбойников, однако и здесь их ожидает разочарование. Черный Петршичек обегает кругом и этот алтарь, вновь пытается углядеть мелькание голубого атласного платья, но опять нет ни малейших его признаков. Снова он сетует на отсутствие Франтишка, но постойте-ка! Вполне вероятно, что Стасичке после долгой и утомительной мессы сделалось дурно, и Франтишек, конечно, остался подле нее. Не завел ли он ее в монастырь, дабы привести в чувство? Да, именно так оно и было, иначе и быть не могло!

Обрадованный этой мыслью, он бежит к матушке поделиться с нею своей догадкой. Она соглашается, прося его сходить за дочерью, поскольку самой ей негоже оставлять свою достопочтенную приятельницу, которая оказала ей честь, приняв приглашение отобедать сегодня в здешней корчме.

Черный Петршичек осматривает весь монастырь, проникает повсюду, куда дозволено входить, спрашивая всякого встречного, не видел ли он бледную девушку в голубом платье и с жемчугами на шее, а также юношу со скрипкой в руках, но все напрасно. Те, кто знал Стасичку и Франтишка, видели их в последний раз на хорах и запомнили только, что они вместе ушли еще до окончания службы.

Так, осматривая окрестности и всех опрашивая, выбрался Черный Петршичек во двор, в липовую аллею, где стояли экипажи, и вдруг с изумлением увидел, что Вацлав как раз откуда-то возвращается. Петршичек подходит к кучеру, выговаривая ему, что не годится по своей прихоти, без позволения хозяев разъезжать в господском экипаже, и тот сообщает ему под строгим секретом, кого он возил и что задумала Стасичка.

Петршичек — впервые за свою жизнь — едва не лишился сознания. Неужто и правда в эту девушку вселился какой-то злой дух, на что неоднократно жаловалась мать? Чем объяснить это беганье по полям в деревенском платье? Каких трудов стоило ему сладить с регентшей — и вот теперь эта маленькая, вечно сонная девчонка своими выкрутасами ставит под угрозу итог всех его усилий! У Франтишка должно было бы хватить ума заставить ее вести себя благоразумно, да ведь и он точно такой же сумасброд, не зря он всю нынешнюю ночь расхаживал по Конскому рынку, хотя неоднократно было ему сказано и вчера еще раз повторено, что, и не сдав экзамены, он все равно попадет в семинарию, пусть даже весь мир поперек встанет.

По счастью, Черный Петршичек вспомнил, что в какой-то старой хронике он читал о некоей принцессе: выехав со свитой навстречу своему жениху, чужеземному королевичу, она вознамерилась, прежде чем выйдет замуж, получше его узнать, для чего переоделась служанкой и в той корчме, где они должны были встретиться, подавала ему и его друзьям на стол во время пиршества, наблюдая, как ведет он себя в ожидании своей невесты. Передав обоим матерям известие о Стасичке, Черный Петршичек прибавил, что девушка, разумеется, еще совсем дитя и, догадавшись о предстоящих событиях, решила тем же способом испытать пана Фердинанда.

Матушка выслушала Петршичка, преисполнившись к нему признательности за то, что он объяснил поступок Стасички, — сама она уж и не знала, чему его приписать. Никогда не думала она, что дочь эдакое выкинет! Ведь еще нынче, подъезжая к церкви, она строго, настоятельно предупредила дочь, чтобы та не пускалась ни в какие дурачества, и вот — извольте радоваться! «Ну погоди, я тебе покажу, негодница, — грозит ей в душе мать, — ежели ты сегодня сама свое счастье погубила, я стану с тобой так обращаться, как уже поклялась. Знала ты добрую мать, теперь узнаешь злую; не будет уж тебе так вольготна под ее кровом, как до сей поры жилось!»

Ювелирша принужденно улыбается, поглядывая на матушкины цепочки и перстни, отвлекая себя рассматриванием этих вещей от желания сказать что-нибудь язвительное. На ком сверкают подобные драгоценности, тот достоин снисхождения; ювелирша решает, что впоследствии, когда Стасичка выйдет за Фердинанда, она постарается усмирить ее, крепко возьмет вожжи в свои руки — и мать, и дочь должны идти тем путем, какой она им наметит, а отнюдь не своим собственным.

Матушка счастлива, что ювелирша настроена по-прежнему благодушно и сынок ее тоже. Она не может дождаться, когда кончится крестный ход, чтобы поехать в корчму, где своенравная дочь наверняка уже ждет ее. Но в корчме никто ничего не слыхал о Стасичке и, хоть все глаза прогляди, не увидишь ее на полевой тропинке.

— Заблудились они, — твердит Вацлав, — говорил же я им, что не в ту сторону пошли, да барышня и слушать не захотела меня, побежала, будто козочка, прямо в чисто поле.

Сошлись на том, что Стасичка задумала появиться перед ними в обличии деревенской девушки, заблудилась, а матушка постановила, что ждать ее к обеду не станет.

Все уселись за стол, но ни у кого не было охоты ни есть, ни пить, ни беседовать. Матушка, огорченная до чрезвычайности, глотала слезы. Как радовалась она еще недавно предстоящему обеду, ничего больше не прося у судьбы, лишь бы она даровала ей этот вожделенный союз, и вот, пожалуйста, в душе досада и злость. Можно ли винить ювелиршу, если она теперь пойдет на попятный? Можно ли удивляться, что она испугалась невесты, столь бесцеремонной, взбалмошной, позволяющей себе неслыханное самовольство? В самый день помолвки взяла и убежала неизвестно куда, и не дождаться ее. Что бы сказала ювелирша, посмей только ее Фердинанд отважиться на такое! Ах, какой примерный юноша, какой из него выйдет в будущем замечательный зять! Он единственный из сидящих за столом ест, да притом с завидным аппетитом.

Обед заканчивается, матушка отправляется на кухню распорядиться относительно кофе, — лишь бы найти предлог, о чем говорить и чем заняться, ибо положение ее становится все более мучительным. Но, возвратясь к своим гостям, она видит за столом одного Черного Петршичка. Ювелирша с сыном потихоньку уехали. Все кончено.

Матушка падает на стул и дает волю слезам. Петршичек вращает своими глазками, не переставая изумляться, — и он не ожидал, что день завершится таким образом.

— Велите закладывать лошадей, Петршичек, — восклицает матушка, досыта наплакавшись и излив в слезах всю свою злость и досаду, — я уеду без нее. Раз она целый день где-то шатается, пусть же узнает, как добираться до Праги пешком; даже если потом расхворается, меня это не тронет; не стану я жалеть эту неблагодарную девчонку. Верно говорили мне люди, что не видеть мне от нее радости; но на сей раз это ей даром не пройдет, как она надеется; она меня еще узнает, — не видать ей больше отрады в моем доме, всю жизнь будет она горькими слезами оплакивать сегодняшний день.

Добродушная, как правило, матушка на этот раз была неузнаваема в своем гневе; Черный Петршичек такой ее не помнил. Долго, долго вынашивала она мысль завязать с ювелиршей родственные отношения, как и он долго вынашивал свой план видеть брата каноником на Пражском Граде! И он, если бы брат обманул его надежды, отказал бы ему в своей любви.

Он уже направился было исполнить ее приказание, как в горницу вошел, будучи сюда позван, кучер Вацлав. Теребя в смущении свою шапку с галуном, купленную именно к сегодняшнему празднику, он пробормотал заикаясь, что, дескать, считает своим долгом кое о чем рассказать хозяйке. Прибыл, мол, сюда торговец полотном, который с давних пор останавливается в «Барашке» на ночлег. Они с Вацлавом как водится, разговорились, и торговец, услышав, что панну Стасичку, переодевшуюся у молочницы крестьянкой, все не могут дождаться, припомнил вдруг, что, вероятно, ее-то он и видел, когда сегодня после полудня свернул с тракта в рощу, что в трех часах езды отсюда, отдохнуть. Там сидели деревенская девушка с молодым человеком в городском платье, по виду студентом. Возле него лежала скрипка; он держал руку девушки в своих руках и непрестанно подносил ее к губам. Торговец подумал еще: вот, мол, милуются, словно голубки, — а девушка показалась ему похожей на Стасичку из «Барашка».

Матушку эта весть точно громом поразила, а Черный Петршичек переменился в лице и весь побагровел. Как бы оцепенев, он не сводил с кучера бессмысленного взгляда, так что Вацлав, охваченный ужасом, поспешил ретироваться.

Лишь много позже, к ночи, матушка и Черный Петршичек настолько пришли в себя, что смогли выехать в Прагу.


Легко понять, какой переполох поднялся на Конском рынке, когда на следующий день утром разнеслась весть о том, что вчера, во время крестного хода вокруг церкви св. Маркиты, Стасичка из «Барашка» и Франтишек, брат Черного Петршичка, вместе сбежали. Люди всему готовы были поверить, но только не тому, что двое «детей» оказались на это способны. Ведь, по всеобщему мнению, они были совсем несмышленышами.

Нашлись люди, которые, узнав, о неприятности, постигшей матушку, злорадствовали: пускай, дескать, на своей шкуре испытает, каково человеку в беде, — чересчур долго ей везло. Однако большинство знакомых искренне жалели ее. Она никому не чинила зла, за что вдруг эдакая напасть? Не шутка ведь лишиться единственной дочери, да еще таким-то образом, и заслужить неблагодарность от своего воспитанника, коему она сделала столько добра. То же самое и в отношении Черного Петршичка. Одни насмехались над ним: как же, мол, это — знаменитый мудрец, прорицатель, который всех насквозь видел и обо всем на свете знал, оказывается, понятия не имел, что происходит у него под самым носом; другим было жаль почтенного и умного человека, которому брат натянул нос, предпочтя богу какую-то девчонку.

Шли дни за днями, а Черный Петршичек по-прежнему выглядел совершенно подавленным и глубоко удрученным; сомневались, придет ли он когда-нибудь в себя. Он ничего не говорил, ничего не ел, никого не желал видеть, из него невозможно было вытянуть ни единого слова. Часами праздно сидел он на том самом сундуке, где беглый брат столь часто мечтал о свободной доле, счастье и любви, исподтишка разрушая его самые сокровенные надежды, подрубая на корню его честолюбивые замыслы… Он позабывал даже чистить свои пуговицы. Матушка переносила свое горе иначе. Стоя в подворотне, она по целым дням со слезами жаловалась всякому, кто имел охоту ее слушать, на свою дочь, которую она растила в пуховиках, не давала ветерку на нее дунуть, у которой было столько шелковых платьев, что не закрывалась крышка сундука, и для которой она берегла вдобавок столько великолепных драгоценных вещей на случай, если вдруг произойдет «счастливое событие».

О том, что такое «счастливое событие» — ее стараниями и без согласия Стасички — едва не произошло, о том, какими карами грозила она дочери, если та воспротивится материнской воле и не захочет выйти за того, кого прочила ей мать, о том, что Стасичка и сбежала-то, опасаясь исполнения сих угроз, — об этом матушка не обмолвилась ни полсловом, и Стасичка в глазах всех сделалась примером не только черной неблагодарности, но и необузданного сумасбродства.

Все приятельницы приходили к матушке, дабы выразить ей сочувствие и утешить ее, одна только ювелирша не пришла; хотя никто не подозревал о том, что подготовлялось, она все же находила, что чудовищным поступком дочери этой женщины репутации ее сына косвенно нанесен урон, чего простить никак нельзя. Проходя мимо «Барашка» и заметив ее в подворотне, она сделала вид, будто вовсе с ней незнакома, будто вообще никогда с нею не встречалась, что простодушную матушку сразило еще сильнее, чем побег дочери. Временами ее охватывало желание выместить на ком-нибудь свою злость, с кем-то поквитаться за все, что ей довелось претерпеть. Самой подходящей фигурой для этого был, разумеется, Черный Петршичек, на чей великий ум она прежде твердо полагалась. Но, видя, как жестоко он сам страдает, являя собой лишь тень прежнего Петршичка, она опасалась, как бы он вовсе не расхворался, и потому молчала; было бы грехом усугублять его горе своими укоризнами; и она следила за собой, чтобы у нее не дай бог не вырвалось какое-нибудь резкое слово в адрес Франтишка, почитая за лучшее избегать своего старого приятеля. Впрочем, особых стараний ей прилагать не приходилось: он и сам не только не искал встреч, но тоже явно был рад с нею не видаться. Петршичек, в свою очередь, сердился на нее за то, что она не была достаточно бдительна, когда молодые люди пели и музицировали; старинная их дружеская связь дала весьма основательную трещину. Со времени того несчастного события Черный Петршичек ни разу не перешагнул порога «Барашка».

Да, Черный Петршичек, прежде такой бодрый, уверенный в себе, всегда готовый дать кучу дельных сонетов, рассыпающий блестки своего ума, мгновенно разгадывающий то, что, кроме него, никто разгадать не мог, теперь был совсем уничтожен; все злые людские насмешки он опережал, стократ язвительней насмехаясь над собой, чем то умели делать его самые заклятые недруги. Еще бы! Любого человека видел он насквозь, любого мог перехитрить, а тут его самого обвели вокруг пальца — и кто? Двое младенцев, коих по разуму и способностям относил он к числу самых никудышных людей на всем земном шаре. Теперь он с ворчанием прогонял учеников, приходивших к нему с просьбами выручить из беды, и грубо отказывал в своих советах всякому, кто в них нуждался, — не столько, как предполагали, оттого, что удручен был поступком брата, сколько оттого, что потерял веру в себя. Его мнение о собственной непогрешимости было поколеблено до самых основ, и он во глубине своей раненой души перестал испытывать жалость к людям, которые в один прекрасный день останутся без него. Он пережил страшные минуты, подобные тем, что выпадают на долю ученого, который, осчастливив человечество открытой им системой в своей науке, однажды узнает, что самый никчемный из его учеников не оставил от нее камня на камне, выставив своего учителя на всеобщее посмешище.

Лишь спустя неделю, прошедшую в мучительных раздумьях, он вернулся к своим пуговицам; но, сколько прежде провел он возле них счастливых минут, теша себя гордым сознанием того, что всех этих людей, толпящихся возле его палатки, он видит насквозь, способен без труда вызнать все их слабости и затем обратить против них же самих, столько теперь провел он за этим занятием безутешных, горьких минут, охваченный унизительным чувством, что самым неумелым на свете рукам удалось разрушить здание его славы.

— Не терзайтесь так, скоро они сами бегом прибегут к вам, — утешали знакомые матушку и Черного Петршичка. — Вы только просите всюду оповещать, что родные примут их обратно. Будьте уверены, что едва они услышат об этом, как сразу на крыльях прилетят домой. И наступит конец вашим страданиям и людским пересудам.

Советы доброхотов невероятно раздражали матушку и Черного Петршичка; они и слышать не хотели, чтобы история завершилась подобным образом. Оба они тоже ожидали скорого возвращения беглецов, но у них вовсе не было намерения потакать им и все прощать потому лишь, что те двое хлебнули нужды. Ведь Стасичка привыкла ко всем мыслимым удобствам, да и Франтишек не надрывался чрезмерно за работой — ничего другого не останется им, как вернуться каждому в свой голубятник. Петршичек решил, что брат пойдет дальше раз навсегда избранным для него путем, а матушка подумывала, не отдать ли Стасичку в монастырь. Она не слишком рассчитывала теперь, после всех перипетий, найти для Стасички супруга; к тому же ей претило покупать почтительность будущего зятя ценою богатого приданого, — для этого она была слишком рассудительной и высокопорядочной. Согласно ее убеждениям, ни один уважающий себя мужчина не захочет жениться на девушке, которая болталась по свету с другим, чего нельзя было объяснить просто ее легкомыслием.

Но, вопреки твердой уверенности, что юные преступники вот-вот вернутся по причине отсутствия всяких средств к жизни — ведь Стасичка с явным намерением не зависеть от матери передала ей все свои драгоценности, вплоть до мелких монет, которые та положила ей в кошелек для раздачи нищим, — итак, вопреки постоянным утверждениям матушки и Петршичка, что они не смогут устроить свою жизнь, их дети к ним не возвращались.

В конце концов матушка назначила щедрое вознаграждение тому, кто сообщит о них что-нибудь достоверное, но и это не возымело успеха. След их затерялся, чему во многом способствовали начавшиеся тогда военные действия.

Повсеместно царили страх и смятение. Кто тут заметил бы юношу и девушку, проходивших по деревне или по городишку, когда всякий каждую минуту ожидал, что к нему в дом вот-вот приведут на постой толпу солдат?

Однажды до матушки и Петршичка все-таки дошло известие, как и на что они живут. Некий торговец скотом возвращался из Польши, куда отгонял он в распоряжение войска огромное стадо; многократно останавливаясь прежде в «Барашке», он был наслышан о том, какая беда стряслась с хозяйкой корчмы. Так вот, прибыл он, дескать, по торговым своим делам в одно имение, а у помещика как раз праздновали какое-то событие и давалось при этом представление. Гостей развлекала своим искусством бродячая труппа актеров — среди них выделялся молодой мужчина, виртуозно игравший на скрипке, и молодая женщина, очаровавшая всех присутствовавших ангельским пением. Торговцу почудилось, будто лицо молодой певицы ему знакомо; в свою очередь, и она вроде бы узнала его, ибо, проходя мимо, потупила взгляд и вся залилась краской. Теперь он не сомневался, что это была Стасичка.

Новый удар для матери и брата, которым ничего не оставалось, как поверить, что дети их якшаются с комедиантами и прочим сбродом! Теперь-то уж Стасичка по своем покаянном возвращении будет отправлена прямиком в монастырь. Стало быть, они решили взять пример с жаворонков, за которыми так неотступно следовал взгляд Стасички, когда они с матерью ехали в церковь св. Маркиты. На что ей этот Конский рынок, палатки, пересуды, «Барашек», состояние? На что слава, честь, богатство? Они решили жить подобно вольным птицам, предпочитая всему этому свободу, песню, любовь…

Когда в своих размышлениях об этой прискорбной истории доходил Черный Петршичек до сего пункта, рука с недочищенной пуговицей опускалась у него и он надолго замирал, уставясь взглядом в пространство, пока кто-нибудь из покупателей или соседей своим вопросом не выводил его внезапно из состояния глубочайшей задумчивости. Что заставило эту Стасичку убежать от жениха, который всем взял, с которым она могла спокойно идти под венец, беспечно наслаждаться всеми благами жизни, быть госпожою, уважаемой как благодаря своему состоянию, так и положению мужа? Почему она предпочла ему такого мальчишку, как его Франтик, который, на взгляд Петршичка, решительно ни в чем не мог сравниться с паном Фердинандом? Как случилось, что она готова была скорее снести все превратности неустроенного, тяжкого быта, делить с ним, Франтишком, позор и нужду, добывать себе свой кусок хлеба комедиантством совместно с теми, кого считают отбросами общества, чем с регентшиным сыном делить все блага и радости жизни состоятельных людей? И что, в конце концов, следует думать о самом Франтишке, который ради этой вечно зябнущей, сонной девицы пренебрег епископской митрой? Что за стихия бушевала возле него, Петршичка, стихия, о которой он ровным счетом ничего не знал и знать не хотел и в центре которой он вдруг очутился помимо своей воли? Именно с этой стихией надобно было ему сражаться, ибо она оказалась самой могущественной, подчинив себе все прочие, нанеся ему сокрушительное поражение. Стало быть, это и есть любовь, являющая собой нечто большее, чем небылица, придуманная скуки ради, чем слабость, присущая людям с неразвитым умом, чем детский каприз? Значит, в ней заключается великая сила?

— Все это сущий вздор, — раздраженно бурчал он себе под нос, — избалованным деткам захотелось чего-то, а чего — и сами не знают. Все у них ладно было, так нет же — взбесились, по канату над пропастью идти пожелали. Но когда безумствами своими натешатся досыта (а это произойдет не сегодня, так завтра) — пожалеют они, что столь скверно обошлись с нами, начнут друг на друга вину сваливать, не захотят потом даже слышать друг о друге, как это водится среди воров, пойманных с поличным, будут один у другого бельмом на глазу… Следовало бы мне записать теперь все, что с ними произойдет, дабы потом, когда придут каяться, доказать, что я все до мелочей предвидел: и каково им придется, и какое наказание их постигнет.

Но, похоже, в каждом случае, касавшемся этой истории, знаменитый пророческий дар Черного Петршичка решительно отказывался служить ему. Все вышло иначе, совсем не так, как он предсказывал.


Пять лет спустя после той роковой процессии у церкви св. Маркиты поднял Черный Петршичек утром, как обычно, ставень своей палатки. Было еще довольно рано, вокруг было тихо и пустынно. Он не признавал долгого сна: едва начинало светать, как он уже был на ногах. Над воротами алела первая зорька, и между палаток разгуливали стайки голубей, подбирающих какие-то крошки себе на скудный завтрак.

Черный Петршичек долго смотрел на них в тихой задумчивости. Голуби не занимали его более обычного, он просто размышлял о том, что сегодняшнее утро как капля воды похоже на то утро, когда, в сопровождении соседки, вошел в эту палатку патер Йозеф, дабы тайно окрестить нового братца. С какой горячностью защищала тогда соседка право нежеланного младенца на родственное к нему отношение, как навязывала его Петршичку! И вот Франтишек доказал, что в нем течет кровь незаконнорожденного, что он дитя запретной любви, — вовлек дочь своей благодетельницы в омут страсти, унаследованной им от родителей, перечеркнув взлелеянный, выношенный матушкой и братом план будущности своих детей. Вот чем обернулся тот добрый, человечный поступок. Не лучше ли им было отнести куда-нибудь новорожденного, как принято делать в подобных случаях, отдав его на попечение чужих людей и никогда больше ему не показываясь? Что после таких испытаний можно думать о божественном предначертании и о судьбе человека?

Петршичек, изверившись, по всей видимости, в силе собственного духа, дерзнул подвергнуть разбору действия всемирного духа и обнаружил, что он допускает серьезную непоследовательность и недогляд, кои Петршичек весьма порицал. Это явилось для него, с одной стороны, утешением, с другой же стороны — лишь усугубило в нем чувство горечи. Если дух предвечный не в состоянии за всем усмотреть, то что же говорить о нем, Петршичке? Чему доверять, на что опереться, когда повсюду царит неразбериха?

Решительно отряхнувшись от мыслей, которые становились все горше и язвительней, Черный Петршичек начал делать уборку перед завтраком. Подметая, он распахнул дверь, чтобы пыль не скапливалась внутри, и тут увидел сидящую на его пороге сгорбленную женщину с ребенком в руках. Она, казалось, спала.

Он с минуту раздумывал, не оставить ли ее в покое, пускай себе выспится, но потом в нем заговорила старая неприязнь к женщинам, усилившаяся после побега Стасички, которая сманила его брата, пренебрегши женихом, коего он, Петршичек, сам для нее выбрал. Почему эта баба уселась именно здесь, а не на следующем пороге? Разве мало ей было вокруг других палаток? Что за ребенок у нее на руках? Неизвестно, чей он, вообще неизвестно, кто она такая — одежда на ней была ветхая, изношенная и перепачканная в грязи, точно бы она проделала долгий путь по тракту пешком при любой непогоде, — уж конечно, не была она порядочной женщиной, достойной милосердия: порядочные-то спят под крышей, — не иначе как побродяжка. Он подходит к ней с намерением разбудить ее и прогнать от своей палатки, наклоняется, с языка у него уже готовы сорваться жестокие, резкие слова — и вдруг в незнакомке он узнает… Стасичку. Она не спит, глаза ее широко открыты, но взгляд бессмыслен, как у человека, не вполне освободившегося от кошмарного сна. При виде Петршичка она не обнаруживает ни малейшего страха или смущения, не спешит оправдаться и молить о прощении, как раскаявшаяся грешница.

— Купил ли уже Франтишек скрипку? — спрашивает она его, обводя взглядом палатку. — Пусть поторапливается, я не собираюсь здесь быть долго: душно здесь, дышать нечем и жарко, точно пожар вокруг. Скорей бы он приходил, не то у меня волосы вспыхнут.

Петршичек не может прийти в себя от изумления. Откуда она взялась, о чем говорит? А уж исхудала как! Кожа да кости, краше в гроб кладут; на щеках рдеют багровые пятна, во взоре проглядывает безумие. Стасичка встает, пошатнувшись, потирает лоб рукой и, не дождавшись ответа, продолжает спрашивать:

— Значит, он пошел в Прагу за скрипкой? Свою-то разбил… Ну, сию минуту явится. Даже и на миг не хотел он меня одну оставлять, мы друг без друга долго не можем выдержать… Значит, не убит он, не похоронен?

Убит? Похоронен? Петршичек потрясен. Стало быть, по-прежнему остается бог строгим и справедливым судьей, чья кара, хоть и не сразу, однако настигнет грешников неминуемо?

При звуках громких взволнованных возгласов Стасички проснулось спавшее у нее на руках дитя. Но не последовало ни слез, ни капризов — смотрит на Петршичка ясными, кроткими очами… Боже ты мой! Очами Франтишка…

— Значит, мне просто страшный сон привиделся про моего Франтишка? — продолжала допытываться Стасичка, с выражением все более странным и диким, — значит, это неправда, будто я пела в некоем прекрасном замке, а хозяин его смотрел на меня с оскорбительной ухмылкой и, подойдя ко мне после, сделал шепотом гнусное предложение? Значит, неправда, будто Франтишек, услышав это, ударил его скрипкой, отчего скрипка разлетелась в щепки, а пан сорвал со стены шпагу и пронзил ему грудь?

Стасичка, качнувшись назад, валится на пол палатки, корчась в судорожных рыданиях. Черный Петршичек, перестав возносить в душе хвалу господу, строгому и справедливому судии — чья кара, хоть и не сразу, настигнет неминуемо, — отворачивается, чтобы не видеть горьких мук несчастной женщины, и тут взгляд его падает на ее дитя. Девочка встала на ножки и проворно забралась в уголок за кроватью, углядев там обрывок бумаги. И принялась им играть — на том самом месте, где ее отец, живший под запретом, провел свое детство, забавляясь бумажными шапочками, кои делал для него Петршичек, когда бывал в духе…

Душу Петршичка теснят совершенно непривычные, непонятные чувства, он не в силах справиться с ними; будь, что будет, а он должен найти им выход. Он наклоняется к маленькой девочке, которая, едва он приблизился к ней, с доверчивой улыбкой протягивает к нему ручки, и Петршичек прижимает ее к груди, как в свое время братца, когда соседка впервые положила его ему на руки, оставляет Стасичку и с ребенком на руках спешит через дорогу, прямо к корчме «У барашка», где он не бывал с давних пор и где некогда его встречали как почетного и желанного гостя.

Хозяйка «Барашка» еще не встала с постели, но служанка вынуждена его к ней пропустить. Он входит, и, прежде чем матушка, сев на постели, успевает спросить, что случилось и что, собственно, его сюда привело, Петршичек кладет ей на руки ребенка с теми же словами, какие некогда произнесла она сама, вверяя его попечению новорожденного Франтишка.

— Должна ли эта крошка быть за все в ответе? Только язычник стал бы ей мстить! Ничем еще она не провинилась ни перед богом, ни перед людьми!


И снова переполох на всем Конском рынке. Слыхали? Стасичка-то возвернулась, да не одна, а с ребенком, премиленькой девочкой; зовут ее Франтишка. У Петршичка на пороге сидела Стасичка, а Петршичек как раз вышел утром подметать и увидел их. По своей воле вернулась, хворая и словно бы помешанная. Франтишка убил какой-то пан, которому приглянулась Стасичка, когда перед ним пела. Мать-то сама пришла в палатку за своей несчастной дочерью. Все ей простила.

Но Стасичка не ведала ни о том, что она получила от матери прощение, ни о том, что находится под ее кровом и лежит на своей девичьей постели, сложенной из груды мягких пуховиков, в которые она погружалась прежде, точно в морские волны. Хозяйка «Барашка», узнав от Петршичка, что дочь в его палатке, нашла ее там распростертую без чувств на полу и велела принести оттуда домой. Она пригласила к Стасичке нескольких врачей, но все они лишь пожимали плечами. Вследствие перенесенных страданий у Стасички получилось воспаление мозга, весьма опасное, так что не было почти никаких надежд на выздоровление.

Доктора не ошиблись. Целую неделю боролась Стасичка с болезнью, но в конце концов покорилась ей. В тяжелом горячечном бреду, с душераздирающими подробностями повествовала она о происшествии, стоившем жизни ее возлюбленному. Вспоминала также разные случаи из их кочевой жизни, из коих явствовало, что немало натерпелись они с Франтишком и холода, и голода, а также о триумфальных приемах, оказываемых им подлинными ценителями, которые баловали их и осыпали подарками. Нередко им предлагались блестящие ангажементы, однако они всегда отказывались от них из страха, что их выследят, выдадут и силою заставят вернуться к разгневанным родственникам.

У Петршичка, слышавшего все это, снова оказалось достаточно пищи для размышлений о том, что такое любовь — сказка незрелого ума или самая могущественная стихия на свете…

В последний день, примерно за час до кончины, вскоре после того как патер Йозеф причастил ее, Стасичка неожиданно пришла в себя — молодость, со своей неуемной жаждой жизни, вдруг встрепенулась в ней, прежде чем сдаться смерти. Прояснившимся взглядом она окинула горницу, узнав место, где однообразно протекала ее юность в тени черной кафельной печки; узнала свою скамейку — ах, за нею и до сих пор лежит вязанка дров, как в те времена, когда Франтишек, притулившись в уголку, искоса на нее поглядывал… До сей поры стоят на галерее в зеленых горшках ее розмарины — не довелось ее матери сплести для нее никакого венчика — и прыгают между кустами розмарина воробьи, с любопытством заглядывая в окна совсем как в те времена, когда она пела под звуки Франтишковой скрипки. Многое отделяет те дни от сегодняшнего дня… Слезы застлали ей глаза, и она снова откинула голову на подушки.

Патер Йозеф хотел воспользоваться этой минутой и склонить ее к покаянию. Вложив свечку в руку умирающей, он спросил ее:

— Во имя господа бога и пресвятой богородицы покайся, что ты сожалеешь о своем позорном поступке и принимаешь справедливую кару божью за грех свой.

Собравшись с последними силами, Стасичка еще раз поднялась на постели, далеко отбросив от себя свечку.

— Я ни о чем не сожалею! — воскликнула она звучным и твердым голосом, так что у всех присутствующих мороз пробежал по коже. — Никто и никогда не блаженствовал в довольстве столько, сколько мы с Франтишком, терпя нужду; никто не видел, будучи на вершине славы, таких почестей, как мы, принявши на себя позор: любовь побеждала все, богатства целого мира ничто в сравнении с нею… И сегодня, как тогда, убежали бы мы от вас, если бы вам захотелось принудить нас к тому, что угодно вам и противно сердцам нашим; это вам у нас надо молить прощения, мы в вашем прощении не нуждаемся, и с нами, а не с вами правда и благодать божия…


Матушка и Петршичек стали постепенно забывать о пережитых страданиях подле маленькой Франтишки. Это была поистине прелестная девочка, такая ласковая и послушная, словно бы она хотела тем самым вознаградить их за все огорчения, причиненные им ее родителями. В особенности полюбила она Черного Петршичка, с превеликим удовольствием проводя время в его палатке. С появлением племянницы он помолодел, воспрял духом, ожил и опять повеселел, щедро распахнув для нее сокровищницу своих редкостных знаний, касающихся человеческой натуры, — разумеется, когда она достигла такого возраста, что уже могла черпать оттуда. Он самолично руководил ее воспитанием и зорко следил, чтобы матушка не допускала тех же ошибок, что допустила она в отношении своей несчастной дочери. При мысли о Стасичке Петршичек уже не покачивал головой и не бормотал себе под нос, как бывало прежде: «А, эта!» Она вызывала в нем невольное чувство почтительного удивления тем, что до последнего дыхания, невзирая на перенесенные муки, отстаивала права сердца. Отныне он уже не смотрел на женщин так презрительно, потому что осознал силу их чувства, и о любви тоже возымел иное представление, в котором чепец и картинной красоты муж не занимали уже главного места. Прежде всего он смирился с тем, как бог располагает судьбами людей, и снова признал за ним его непостижимое искусство. По всей видимости, бог допустил все происшедшие события исключительно ради того, чтобы «Барашек» попал в более надежные руки, нежели у пана Фердинанда, за коего он, по близорукости своей, ходатайствовал.

Да, «Барашек» должен был достаться не регентшиному сыну, а Франтишке. Вместо брата-каноника у него была теперь племянница, будущая владетельная пражанка, — и Черный Петршичек мало-помалу перестал роптать на судьбу и печалиться, что ему не удался прежний его план, будучи теперь вполне доволен таким поворотом событий.

Франтишка довольно скоро вышла замуж за молодого, подающего надежды врача. Их связывала друг с другом такая же страстная любовь, какая связывала ее покойных родителей.

Матушка счастливо доживала свой век в окружении правнуков.

Черный Петршичек остался в своей будке: он ни за что не желал переселяться в «Барашек» и забыть наконец свои пуговицы. Он как бы сросся с ними и с палаткой в единое целое. Приказание для владельцев палаток перебираться к св. Гавлу, мысль о том, что ему на старости лет надо либо привыкать к новому месту, либо бросить свою будку, настолько глубоко огорчили его, что на другое утро после того, как официально объявили об этом распоряжении, он был найден в своей палатке мертвым.


Перевод Р. Белло.

Загрузка...