Полуденный зной, безмолвие… Только стрекот насекомых, жужжание мух… Дверь растворилась, кто-то вышел из глубины веранды. Мягкий сумрак, царивший в соседстве с солнечным ослепленьем, не давал разглядеть. Но я увидел в руках большое блюдо густо-красной вишни, и я услышал голос:

— Митя, Митя! Обедать!..

— Ты больной! — твердил Лупатов, прижав меня в угол и схватив за плечи. — Что ты врешь? Лунатик…

— Нет, было, — бормотал я. — Было…

— Как же я мог проспать? А все? — Все спали.

— А ты не спал? Да тебе просто приснилось!

Подбежала встревоженная Санька.

— Мальчики, что вы?

Лупатов оттолкнул меня и засунул в карманы руки.

— Он привидение видел.

— Да не привидение… — сказал я.

— Больной! Тебе в дурдом надо. Все твои музыки, бурда всякая. Когда я заснул?

Лупатов нервничал. Он не мог понять, почему заснул вчера ночью с поджигным пистолетом под одеялом Ему было стыдно. Он злился. Вожак не должен засыпать, когда другим грозит опасность.

— Может, ты мне в компот подсыпал? — спрашивал он подозрительно. — Взял у Вдовы таблеток и кинул.

— А у Калоши тоже базар, — оживилась Санька. — Верка только что рассказала. Хотели ночью на вас идти, но проспали. Все как один проспали!

Голубовский нашел свое объяснение:

— Это от лунных пятен, ребятки. Всеобщее одурение. Я тоже отрубился в секунду.

— Тогда почему он не спал? — яростно спросил Лупатов. — Зачем врет?

— Обыкновенное сновидение, — успокаивал Голубовский. — Дрим, так сказать. Природа сна далеко не изучена. Читал я одну книжицу…

— Ладно! — прервал Лупатов. — Жалко, я не влепил Калоше. Но ничего, он у меня еще попляшет…


На следующий день Лупатов подошел к Калошину после обеда.

Стоял ясный апрельский денек. Подсох асфальт. Между столовой и третьим корпусом. Девчонки расчерчивали мелом свои круги и, клетки, мальчишки гоняли в футбол. Озабоченный Петр Васильевич прошел сквозь гомонящую детвору с унылым завхозом Краюшкиным. Сто Процентов, заложив руки за спину, наблюдал за полетом птиц. Двое малышей дрались портфелями. Стеша Китаева давала поручение Конфете и Уховертке. На скамейке сидела задумчивая Лялечка. Через несколько дней она покидала наш интернат. Просеменил физик Крупин со своей вечной рассеянной улыбкой. Восьмиклассник торговался с семиклассником. Из рук в руки переходили пачка сигарет, наклейка, фломастер. Стеклянный шар солнца, наполненный бледным теплом, висел в белом дымчатом небе.

Калошин, как всегда, возвышался в кругу своих приспешников. Лупатов подошел медленно и бесстрашно, остановился в трех шагах.

— Калоша, на переговоры.

— Ась? — Калошин приложил руку к уху.

— Отойдем к беседке.

— А кого стесняться?

— Свидетелей не хочу.

— Ого-го! — Калошин сделал губы колечком и кивнул дружкам.

Компания медленно двинулась в сторону беседки.

— Ну? — сказал Калошин, — Какие мирные пункты?

— Ты меня приговорил? — спросил Лупатов.

— Я? — Калошин дурашливо улыбнулся. — Что ты, Лупатыч. Это суд истории.

— А ты знаешь про последнюю волю осужденного?

Калошин захохотал:

— Ну, Лупатыч, ты меня уморил! Что я тебе, судья?

— Последняя воля — закон, — твердо сказал Лупатов.

— Пошел в… — коротко и злобно сказал Калошин.

— Калоша! — громко произнес Лупатов. — Я вызываю тебя на дуэль. Это моя последняя воля!

Он распахнул куртку и вытащил два одинаковых поджигных пистолета.

— Стреляться с десяти шагов. До смерти!

Калошин в онемении смотрел на Лупатова. Он знал, что такое поджигной пистолет, сам мастерил его в прошлом году и стрелял галок. Тогда целая эпидемия поджигных прошла по интернату. Собирали трубки, проволоку. Доделать остальное в слесарке было делом несложным. Появились даже пистолеты-красавцы. С резными ручками, никелированными стволами. После того как шестикласснику Мешкову оторвало палец и опалило лицо при взрыве, прошла облава с обыском. Все поджигные отняли, наказали умельцев, к тому же мода на самоделки угасла сама собой.

— Стреляться, и прямо сейчас! — повторил Лупатов. — До смерти!

— Да пошел ты! — сказал Калошин. — Чтоб из-за тебя погнали?

— А не придется, — Лупатов медленно приблизился к Калошину. — Я сказал: до смерти.

Калошин качнулся назад.

— Если не будешь, — тихо сказал Лупатов, — так пристрелю, — и достал спички.

Калошин побелел.

— Сволочь… — пробормотал он, отступая назад. — Сволочь…

Лупатов шел на него. Он сунул один поджигной под мышку, другой сжал в руке вместе с коробком и чиркнул спичкой. Она сломалась. Он вытянул вторую.

— Сволочь! — взвизгнул Калошин и вдруг кинулся в мелкий бег, смешно тряся своим грузным, неуклюжим телом. — Сволочь! — вопил он. — Сволочь!

— Куда ты, Калоша! — насмешливо крикнул Лупатов и кинул пистолеты в кусты. — Это же покупка! Они не стреляют!

Он сунул руки в карманы и, насвистывая, пошел к третьему корпусу, не подарив нам с Голубовским даже взгляда.


Через две недели в дымчато-зеленой тоге явился на нашу Гору месяц Майус, названный так в Древнем Риме в честь богини земли Майи. Месяц Майус достал деревянную дудочку со множеством отверстий, сел на склоне Горы под изменившим цвет дубом и заиграл свою нежную тихую песню, слова которой едва различались в переливах мелодий:

Под майским солнцем

майский жук золотист.

Как нежен и доверчив лист!

Возьми его трепещущей рукой…

Рядом с тихо играющим Майусом присели и мы с Раей Кротовой. Комбинат стыдливо прятал свои дымы в прозрачных воздушных сосудах. Он не хотел отравлять майского благоухания.

— Мама хорошая, — рассказывала Рая. — Она красивая. Знаешь, почему она стала пить? Ее папа бросил. Я его никогда не видела, только фотографию. Он тоже красивый. Ты не смотри, что я дурная. Они у меня красивые.

— Ты тоже красивая, — сказал я. — Подрастешь, и будешь красивой.

— Нет, я не буду. Я хромая. Левая нога короче. Я никому не нужна.

— Все мы никому не нужны. Но станем взрослыми, и все переменится. Ты в кого-нибудь влюбишься.

— Любви нет. Есть только привычка.

— А как же твоя мама? Она ведь любила отца.

— Не знаю. Какая это любовь, если бросают…

Под майским небом

жизнь прозрачна и легка.

Как стрекоза, летящая под облака,

мани ее трепещущей рукой…

— Я тоже не нравлюсь девочкам. Я маленький ростом.

— Что ты, Митя! Ты очень хороший. Ты многим нравишься.

— Интересно, кому.

— Есть такая игра. Называется «Иней». Там говорится: «Перепиши это письмо три раза и отдай трем девочкам. Напиши имя мальчика и зачеркни его. Через 13 дней он предложит тебе свою дружбу или признается в любви»… — Она помолчала. — Я знаю одну девочку, которая написала твое имя… Митя…

Я засмеялся.

— Это был другой Митя. Повыше ростом и посильнее.

— Нет, это был ты…

А месяц Майус все играл свою тихую песню.

Под майской сенью

Нет усталых и больных.

Цветы в руках любимых и родных,

Возьми цветы трепещущей рукой…

Саня Евсеенко совсем другая. Она меня спросила:

— Царевич, ты умеешь целоваться?

— Вот еще!

— Хоть раз целовался?

— Очень мне нужно.

— Хочешь научу?

Она сорвала стебелек с беленьким майским цветком и стала жевать. На ярких губах блуждала улыбка.

— Кислый. Хочешь попробовать? — Она протянула изжеванный стебель.

Я взял его и понюхал цветок. Он пах свежей травой и еще чем-то сухим, слегка горьковатым.

— Глупый ты, Суханов, — сказала Санька.

— А зачем тебе? — спросил я.

— Что зачем?

— Со мной целоваться?

Она засмеялась, упала на траву и раскинула руки.

— Какой же ты дурачок!

— Почему это дурачок? — Я придвинулся ближе. Она смотрела на меня серьезным взором ореховых глаз. Рядом с рыжей ее головой прополз жучок, такой же рыжий. Он деловито раздвинул мешавшие пряди и исчез в путанице зеленых травинок.

— Ну ладно. — Санька приподнялась и мягким движением руки поправила волосы на затылке. — Учись, Суханов. Будешь еще умнее.

Она вскочила и легко побежала по склону Горы, напевая мотив своей любимой песни о полевых цветах.


В этот день Петр Васильевич был необычайно оживлен. Он потирал руки и весело расхаживал по кабинету.

— Дело на мази, дело на мази, ребятки!

Посреди директорского ковра была расставлена новая аппаратура, подаренная шефами. Мощные динамики, усилитель и дорогая вертушка с импортной головкой. Бормоча несвязные речи, счастливый Голубовский ползал среди невиданной техники и поспешно листал инструкции.

— А какой спортзал! — воскликнул Петр Васильевич. — Не то что наш сарай с глухими стенами!

Вчера Петр Васильевич ездил смотреть новое здание для интерната. Его обещали закончить к осени. Осенью мы будем жить в новом доме. Вдали от комбината, посреди березовой рощи с маленьким прудом.

— Пруд почистим, — говорил Петр Васильевич, — устроим бассейн. Будем плавать, соревноваться. Вы понимаете, что такое вода под боком? Это не загаженный ручей.

— Выходная мощность… тембры звучания… — бормотал Голубовский.

— У тебя будет целая аппаратная, — говорил Петр Васильевич. — Я мечтаю сделать радиогазету.

— А танцы? — спросил Голубовский.

— Одни танцы у вас на уме. Актовый зал на четыреста мест, киноустановка. Можно приглашать в гости артистов.

Петр Васильевич взял гитару и заиграл громкую радостную музыку. Мы с Голубовским потащили колонку на склад.

— Двести ватт! — гордо сказал Голубовский.

На улице подбежал Вдовиченко и пытался помочь, хватая то с одной, то с другой стороны.

— Ну что, переходишь? — спросил я.

— Да, — ответил он.

Вдовиченко переводили в другой интернат. То ли это было место для особо нервных детей, то ли еще что. Во всяком случае, он не хотел оставаться рядом с Калошиным. Все это понимали, но обсуждать не хотелось.

— Музон с такой мощностью рубанет по ушам, оглохнешь, — радовался Голубовский.

— А тебе не жалко уезжать? — спросил я.

— Чего жалеть? Там потолок не придавит, А в Дубовом зале, видал, под лестницей даже пол оседает. Не ровен час рухнешь в преисподнюю.

Но мне не хотелось расставаться с Горой. Значит, остался всего лишь месяц? На лето нас раскидают в разные стороны, а в сентябре мы окажемся в новом доме.

Но как же старый? Что будет с ним? Заброшенный, необитаемый, он быстро придет в негодность. Рухнут балки дубового зала, провалится пол. Надломится тело подкосившейся башни, и тонкая струна оси мира, взлетающая от ее вершины, напряжется и вздрогнет перед тем, как лопнуть, свернуться в клубок и лишить нас надежды хоть взглядом достичь надзвездной звезды «stella maria maris».

Лупатов отнесся к новости равнодушно.

— Где бы ни учиться, лишь бы не учиться, — сказал он.

Я решил польстить своему суровому другу:

— А ведь ты способный. Ты мог бы получать пятерки и четверки.

— Зачем? — Он поднял на меня глаза. — Много вас развелось, ученых, а толку.

— Ученье свет, а неученье тьма, — сказал я наставительно.

— Вот ты ученый, — он усмехнулся, — а в привидение веришь. А привидений ведь нет. По науке.

— Кто говорит, что есть…

— Чего же ты врешь?

— Не вру.

— А видел?

— Это было не привидение. — А кто же?

— Не знаю… — Лупатов сплюнул.

— Учиться, говоришь? А зачем учиться, когда кругом привидения бродят. Ты знаешь, что у меня не бывает снов?

— Знаю. Но это неправильно. Сны бывают у всех. Я читал. Только ты их не помнишь. Крепко спишь.

— Помню, не помню. Не бывает — и все. А этой ночью я видел. И Голубок видел, и Вдовиченко. Все видели райские сны. Я спрашивал. Для интереса. И Кулачок видел сон, а он дефективный. И Санька видела про родителей. Все скопом смотрели картину. Я думаю, потому Калоша и проспал. Это что, по науке? Учись, Царевич, один, а я кино буду смотреть…


Я плавно затормозил у литых чугунных ворот. Но фоне тревожно красного заката замок возвышался мрачным черным утесом. В темнеющее небо уходили шпили башен. Ворох галок снялся с огромного дуба и с раскатистым шумом пронесся над моей головой.

Я нажал сигнал. В тишине вечера он прозвучал резко и необычно. Замок ответил безмолвием. На плоской зубчатой башне чернел силуэт старинной пушки.

Я снова нажал сигнал. В замке вспыхнуло окно, образовав сквозную дыру в закат. Кто-то медленно шел по аллее, Громыхнул засов, из ворот вышел большой, неопрятно одетый человек. Он остановился в нескольких шагах и мрачно спросил:

— Что нужно?

— Я хотел видеть господина Барона.

— А кто вы такой?

— Я по частному делу.

Человек помедлил и неохотно ответил:

— Господина Барона нет дома. Он в отъезде.

— А когда вернется?

— Это не наше дело. Он далеко.

— В таком случае я хотел бы видеть госпожу Баронессу.

Человек сразу напрягся. — Какую еще Баронессу?

— Я друг Баронессы Стеллы. Мне нужно ее повидать.

Человек молчал, пристально разглядывал меня сквозь открытую дверь кабины.

— Я знаю, что Баронесса здесь. Она просила меня приехать. Вот письмо. — Я показал конверт.

Человек не притронулся к конверту и продолжал молчать.

— Проваливай отсюда, — внезапно хрипло сказал он. — Нет тут никакой Баронессы.

— Она тут, — сказал я твердо. — Откройте ворота.

Человек вынул из кармана черный предмет и направил его на меня.

— Проваливай, пока не сделал лишнюю дырку.

— Это вам не удастся, — сказал я.

— Проваливай, — повторил человек.

— Не удастся потому, что на заднем сиденье лежит ваш хозяин. Он вернулся из дальних краев в моей машине. Правда, он несколько не в себе. Пришлось мне его связать.

Человек молчал, размышляя.

— Вы можете взглянуть, — сказал я.

Он молча приблизился, чуть присел, пытаясь рассмотреть, что в машине. Я усмехнулся:

— Ближе, ближе, трусливый болван.

Он крякнул и пошел на меня. В то мгновение, когда он хотел заглянуть в машину, я выбросил ногу и ударил ребром ботинка под колено. Одновременно напряженной ладонью я выбил у него пистолет.

Толстяк вскрикнул от боли и осел на землю, схватившись за поврежденную ногу.

— Надо быть гостеприимней, милейший, — сказал я и направил ему в голову пистолет. — Я несколько ошибся. На заднем сиденье должен лежать не хозяин, а ты. Маленькая репетиция. Веревка и кляп у меня наготове. А ну-ка ложись вниз лицом. Надеюсь, ты не хочешь иметь лишнюю дырку?..

Через несколько минут я шел по аллее на тлевший огромной жаровней закат. Где ее прячут и тут ли она? Быть может, Барон увез ее с собой, а может быть, она угасает, как это небо? Я поднял голову и увидел, как в черно-голубом зените появилась ледяная крупинка звезды…


Петр Васильевич отпустил меня в «Синикуб». Этот магазин на самом деле кубически синий. Снаружи он выкрашен ультрамарином. Краска отваливается и висит на фасаде лохмотьями. Вывеска гласит «Букинис». Буква «т», сорванная ураганным ветром, покоится на ближайшем дереве, но никто не хочет туда лезть. Я предложил Продавцу совершить эту несложную операцию, но он только пожал плечами, давая понять, что ущербная вывеска не ущемляет его достоинства. Тогда я решил именовать его Цевадором, отбросив начальную букву звания и перевернув его наоборот.

Ценность книг совершенно не интересовала Цевадора. Его интересовала цена. Попивая свой кофе, он вел нескончаемые телефонные переговоры о собраниях сочинений и дефицитных томах. «Сколько? Лучше седьмой и тринадцатый. По червонцу. Через неделю. Двадцать третий. Восьмой на девятый. В придачу. Не те времена. Теперь уж не нужно. Лучше все вместе. Собрание есть собрание. Зачем мне афера? Сделаем, как всегда».

— А, мой юный друг! — приветствовал он по обыкновению. — Как весна, как волненье души? Я слышал, вас переводят в микрорайон Березовый? Далековато. Но ты нас не забывай.

Я занялся каталогом и проработал целых два часа. Мой каталог — гордость магазина. Иногда Цевадор небрежно говорит покупателю: «Посмотрите в каталоге. Наш магазин имеет каталог». В каталоге рылся один старичок. В каталог смотрели и другие люди, но, перебрав несколько карточек, оставляли это занятие. Покупателю некогда, он хочет быстрей получить нужную книгу. Сколько замечательных книг в каталоге! Есть несколько томов из сочинений Брема. Есть очень старое издание стихов Пушкина. Есть альбом с видами Петербурга. Но все эти книги стоят дорого.

Что касается голубенькой книги местного сочинителя, то на ней стояла цена в двенадцать рублей пятьдесят копеек. Немалая, по нашим понятиям, сумма! Во всяком случае, мне проще переписать нужные места, чем покупать всю книгу.


«Трудно сказать, почему Барон соединил образ Гекаты с ликом своей возлюбленной. Геката — древнее эллинское божество. По одним сведениям, это дочь самого Зевса, по другим — бога подземного царства Аида, Геката — богиня ночи и волшебства, повелительница теней умерших. Геката способна на время оживить мертвых или, наоборот, провести живого в царство теней. Геката — богиня луны, она таинственна и всесильна. В жизни она может принимать любой облик. На Эгине и в Сицилии справляли мистерии, празднества в честь Гекаты, они назывались гекатеями. В каждом греческом доме было изображение Гекаты. Она представала трехликой женщиной с факелом в руке. В особенности она покровительствовала покинутым влюбленным и детям. Геката не раз вступала в борьбу с Гарпиями, страшными созданиями, похищающими детей. Геката доброжелательна к людям и в особенности к детям…»

Я перебирал новые книги и вдруг замер от изумления. В руках у меня оказалась тоненькая желтая брошюрка с узким лапчатым шрифтом. «Моцарт и Сальери. Опыт исследования одной легенды, проделанный профессором В. Н. Киреевым. Санкт-Петербург. 1913 г.» На обложке цена еще не значилась.

Замирая от волнения, я подошел к Цевадору и осведомился, как поступить с этой книгой.

— Два пятьдесят, — четко ответил он.

— А нельзя ли мне? — пробормотал я. — В долг?

Он изумленно поднял брови.

— Видите ли, — заспешил я, — меня интересует эта проблема. Так сказать, гений и завистник…

— В долг?.. — Он захохотал. — Мой юный друг, возьми просто так. Я дарю тебе этот фолиант! Но позволь задать тебе вопрос, кем ты собираешься стать, гением или завистником? — Он снова захохотал.

Завернув книгу, я выскочил из «Синикуба». Какая удача! Надо быстрей разыскать ее. Пока Цевадор не передумал и не позвал обратно.

Я открыл тяжелую дверь училища и оказался перед гардеробом. Теперь он пуст и просторен. Зимняя одежда осталась в домашних шкафах. Но гардеробщица сидела на своем месте с вязальными спицами в руках.

Но вот незадача. Я заработался в «Синикубе» и, кажется, опоздал. На лестницах никого нет, чьи-то шаги гулко звучат в отдаленье.

Я подошел к расписанию и стал разбираться. Но тут невозможно ничего понять. Какие-то клеточки, буквы и цифры. Что делать? Я решился и подошел к гардеробщице. Она казалась доброй приветливой женщиной. На голове повязана домашняя косыночка, с носа свисают очки. Обыкновенная, привычная бабушка.

— Простите… — Я прокашлялся и прибавил голосу густоты: — Вы не знаете Марию Оленеву? Со скрипкой. Я принес ей книгу.

Старушка подняла голову:

— Какую Оленеву, Машу? Она, кажись, ушла.

Я снова кашлянул, не зная, как поступить дальше. Старушка вдруг качнулась в сторону, выглянула из-за меня и закричала пронзительным тонким голосом:

— Александр Николаич! Александр Николаич!

Я отшатнулся и приготовился бежать. Но ко мне легким шагом уже подходил стройный темноволосый человек.

— Что вам, Софья Захаровна?

— Александр Николаич, тут Машеньку вашу спрашивают. Книгу, говорят, принесли.

Александр Николаевич взглянул на меня живыми темными глазами, переложил из руки в руку белую папку. На нем был узкий ладно сшитый костюм. Лицо тонко очерчено, волосы волнисты. Без сомнения, это тот педагог, о котором я слышал разговор. В него все влюблены.

— Вы принесли учебник гармонии? — спросил он ясным баритоном.

— Нет, — пробормотал я, — она искала… Тут я нашел… про Моцарта и Сальери…

— Про Моцарта и Сальери? — воскликнул он, глаза его загорелись. — А ну-ка давайте, давайте!

Он нетерпеливо развернул бумагу…

— Киреев! Вот так номер! Где вы достали?

— Я… тут, по случаю…

— Это ведь то, что мне нужно! — Он обратился к гардеробщице. — Бывают счастливые дни, Софья Захаровна. Вот и Киреев у меня в руках. Большая редкость! В библиотеках отсутствует. А мне статью надо кончать. Ну, Машенька, какая же умница!

— Чудесная, чудесная девочка, — сказала старушка. — Уж я ее полюбила. Серьезная. Умница. Слова грубого не скажет.

— И очень способная, — добавил Александр Николаевич. — А вам, молодой человек, большое спасибо. С вашего позволения, я Машеньке передам. Это ведь для меня книга. Что сказать на словах?

Голос у меня внезапно сорвался, и я прохрипел с натугой:

— Ничего.

— Спасибо, спасибо, — еще раз повторил Александр Николаевич.


Я разглядывал себя в зеркале. Огромном зеркале дубового зала, утопленном в резную дубовую нишу. Зеркало старое, мутное, по краям его разъедает желтая сыпь… Ну и что? Моцарт тоже был невысокого роста, а Пушкин еще меньше. Какой-то я жалкий, придавленный. Руки висят. Лицо бледное. Под глазами тени. Волосы жидкие, невнятного цвета. На губах кривая ухмылка. Здравствуй, Митя Суханов. Как дела? Значит, вот для кого она искала книгу. Дела как всегда. Никак. Значит, и она влюблена. Какой красивый взрослый человек. Наверное, талантливый. Я никогда не стану взрослым. Просто не хватит сил вырасти. И не надо. Пусть похоронят так. Моцарта хоронили по третьему разряду, в некрашеном сосновом гробу. Когда гроб вынесли из дверей дома, за ним шли всего семь человек, в том числе и Сальери. После отпевания гроб поставили на дроги и повезли на кладбище. Было холодно, начиналась метель. Когда повозка приближалась к кладбищу, за ней уж никто не шел. Встретил ее только один могильщик. У длинной узкой ямы стояло еще несколько гробов. Моцарта свалили рядом. Яма уже была заполнена двумя ярусами. Моцарту достался третий. Потом общую могилу засыпали, и Моцарт упокоился там рядом с десятками безвестных бедняков… В мутном неверном зеркале я увидел, как за моими плечами образовалась темная пелерина, на голове появился парик, на ногах белые чулки с башмаками, а в руках обозначился свиток с нотами…

Лупатов получил письмо от бабушки. Бабушка у него верующая. Она писала, что приближается троица, праздник, когда особенно почитают родителей. В троицкую субботу она наказывала «молиться» за упокой и благополучие родителей.

— Вот мы и помолимся, — сказал Лупатов. Он извлек из грязной капроновой сумки бутыль мутной жидкости. — Будем чествовать предков.

На родительскую субботу собрались в ивняке на берегу речушки. Тут было грязновато. Валялись консервные банки, бутылки, окурки, обрывки газет. То там, то здесь чернело пепелище костра. Голубовский повесил на сук кассетник и включил ходкую музыку.

Лупатов критически осмотрел бутыль.

— Ноль семьдесят пять. Мужикам по стакану, девицам по половине.

— Я вообще не буду, — сказала Кротова.

— Шалишь, — произнес Лупатов.

Я с ужасом смотрел на стакан, полный зловещей жидкости. Я никогда не пробовал вина, а это ведь был самогон, напиток, пользующийся самой дурной славой.

Голубовский произнес «тронную речь»:

— Родители — пережиток прошлого. А с пережитками мы должны бороться. Как говорится в английском фольклоре, фазер и мазер хуже всякой заразы. Я лично прекрасно обхожусь без этого рудимента.

Голубовскому возразила Саня:

— Зачем быть таким строгим? Может быть, самому придется стать родителем. Тогда ты не будешь говорить про пережитки. Родители тоже люди. У них свои слабости. Но ведь они произвели нас на свет, и нельзя этого забывать…

Все замолчали. Лупатов взял свой стакан.

— Когда мне было пять лет, отец первый раз пришел пьяный. С тех пор трезвым я его не видел. Один раз он стал колотить мать. Я заступился. Он привязал меня к кровати и отхлестал ремнем. С тех пор он всегда дрался с матерью, а меня привязывал или запирал в другой комнате. Молчание.

— Это не пьянка, — заверил Голубовский. — Это ритуальное действо.

Я с отвращением поднес стакан ко рту.

— Не дыши, — посоветовал Лупатов, — и сразу, сразу! Напиток системы «Дедушка крякнул».

Я собрался с силами и запрокинул голову. Тотчас меня обожгло, схватило за горло, обдало гнилостным запахом. Я вскочил и, вытаращив глаза, закашлялся. Напиток системы «Дедушка крякнул» извергся из меня обратно, а вместе с ним потекли слезы и разразился надсадный кашель.

— Старики! — кричал распалившийся Голубовский. — Чуваки и чувихи! Лайф прекрасен, это я вам говорю, сэр Голубовский. Я тоже буревестник! А у буревестника не было деток, он реял! Только глупый пингвин прячет тело жирное в утесах! У пингвина было семнадцать детей! И у тебя будет семнадцать, Евсеенко! Дай-ка я тебя поцелую!

Он повалился на хохочущую Саньку и обхватил ее руками.

— Митя, Митя! — притворно взвизгивала Саня.

— Я сэр Голубовский! Я рыцарь круглого стола! На лето меня пригласил к себе дядюшка! Я буду сидеть за круглым столом с салфеткой на морде и серебряной вилкой в руке!

Лупатов встал и внезапно закатил Голубовскому звонкую затрещину. Голубовский выпустил Саньку.

— За что! — завопил он. — За что!

Лупатов молча сел на поваленное дерево. Лицо Голубовского искривилось, на глазах показались слезы.

— Тоже мне главный брат! Диктатор! За что ты меня ударил? Какое ты имеешь право?

Лупатов встал и, не говоря ни слова, скрылся в кустах ивняка. Санька поправляла волосы.

— Неосторожный ты, Голубок. Неужели не понимаешь?..

— Ну и что? — Голубовский поспешно вытирал слезы. — Какая мне разница? Я тоже человек! А ты, Санька, зараза! Думаешь, не знаю, с кем ты целуешься?

— Замолчи! — сказала Кротова.

— Сама замолчи, принцесса безногая!

Тут уж я не стерпел:

— Ты с ума сошел, Голубовский!

— Все! — кричал он. — Выхожу из братства! Пошли вы все к черту, братцы! Без вас проживу! Сделаю бизнес, вы еще у меня попросите!

Остервенело поддав консервную банку, спотыкающейся походкой он побрел вдоль реки.

Лупатов сидел на коряге у самой воды. Зеленоватая, мутная, она выбрасывала на берег пузырчатые хлопья пены. От реки исходил резкий химический запах.

Голова Лупатова была опущена. Руки вперекрест обхватили плечи. Он вздрагивал словно от холода. Я заметил, что лицо его тоже было в слезах.

— Погано, — пробормотал он. — Погано, Царевич…


Над лебедями раскинулось бездонное черное небо, усеянное мириадами звезд. Одни горели твердым стеклянным блеском, другие смягчались туманом пространства, подрагивали, колебались. Неясная аркада Млечного Пути соорудила зыбкий мост, застилающий черноту небесного омута. В этом потоке чудилось движение, вечная тревога. Бледный свет, сложенный из миллиардов свечений, ложился на крылья летящих птиц.

Внизу уже не сияли ночные города, лишь слабо светились, сжимаясь в малые пятна. Не проносились огромные лайнеры. Только однажды, громко тарахтя, прополз нелепый фанерный биплан с распорками между крыльев и тяжко вращающимся пропеллером.

Воздух был холоден, остр, а лебеди быстры и неутомимы…


Лупатов не явился к ужину. Не пришел он и ночевать. Утром мы узнали, что Лупатов в больнице.

Меня вызвал Петр Васильевич. Он был мрачен и зол.

— Знаешь, что с Лупатовым? — спросил он, не глядя на меня.

— Нет… просто слышал…

— Лупатова нашли с проломленной головой на берегу речки. Он потерял много крови. Врачи сказали, что Лупатов был пьян.

Я молчал.

— Голубовский избил шестиклассника Матвеева, Кротову рвало. Это все ваша компания.

Он грохнул кулаком по столу.

— Где вы напились? Что мне делать с вами, Суханов? Направились по стопам родителей? Рассказывай все как было…

Я молчал.

— Ты ведь был с ними вчера?

— Я… ничего не знаю… — пробормотал я.

— Ничего не знаешь? А кто проломил Лупатову голову? С кем он подрался? С нашими или городскими?

— Не знаю… — промямлил я.

Петр Васильевич усмехнулся:

— Хороши дружки. Одного бьют, а другие ничего не знают. Какая же это дружба? Ты, вероятно, струсил, Суханов. Бросил товарища и убежал? Ну, Голубовский-то мне хорошо известен. Он в драку никогда не полезет…

Сердце мое сжалось. И весь я сжался. Мне хотелось спрятаться под стол.

— Что молчишь? Не ты, так другие расскажут. Сейчас с Кротовой буду говорить, с Евсеенко. А уж Голубь мне напоследок выложит все…

Я молчал. Мне нечего было сказать. Петр Васильевич вертел в руках карандаш.

— Будем ставить вопрос. Избаловал я тебя, Суханов. Очень и очень жалею. Ты был замечен на концерте в музыкальном училище, а я ведь тебя не отпускал. Был на концерте?

— Был…

— Я думал, ты умный, хороший парень. А ты… Все эти записочки учителям. Наверное, твоя работа. Интеллектуальная травля. Мне вчера Наталья Ивановна показала. Гадость! Все исподтишка, тихой сапой…

Он помолчал. Сидеть перед ним было мукой.

— Нет, хватит. Хотел на июнь отправить тебя в Прибалтику, к морю. Теперь передумал. Всю вашу компанию вместе с прочими нерадивыми в новое здание. Исправлять недоделки. Красить, штукатурить, убирать мусор. И никакого отдыха! Иди, Суханов.

Сгорбившись, я побрел к двери.

— И больше, — добавил Петр Васильевич, — никаких прогулок в город. Баста! Как это у вас в записочке говорится? «Напою тебя чайком, провожу тебя пинком»? Очень, очень остроумно! Иди, Суханов.


Стиснув зубы, я шел по аллее. Кто-то тихо окликнул. Это был Вдовиченко. В руках он держал обшарпанный чемодан.

— А я уезжаю, Митя… — Он помолчал. — Вот. Ведь я говорил. Он зверь…

— Ты думаешь, это он?

— Теперь и до вас доберется. Он никому ничего не прощает. У него и отец такой…

— Когда уезжаешь?

— Сейчас. Я напишу, Митя. Спасибо тебе.

— За что?

— Вы меня защищали. Все это из-за меня. Я потому и вступить отказался. Из-за меня одни неприятности. Это всегда. Я не знаю, как жить…

Сжав губы, он смотрел в землю.

— Что за глупости, — пробормотал я.

— Нет, не глупости. Я знаю. И мать так сказала: «Из-за тебя одни неприятности…»

— Перестань, Володя.

Он внезапно заторопился:

— Ну, я пошел. До свидания.

— До свидания, — сказал я.


В спальне никого не было. Я открыл тумбочку, вытащил свой немудреный скарб и запихнул в сумку. По дороге я завернул в столовую и добыл буханку хлеба. Еще через несколько минут я спустился с Горы и пошел к дальней автобусной остановке.


В больнице меня долго не хотели пускать к Лупатову.

— Кто ты такой, мальчик? — спрашивала сестра. — Почему один?

Я уверял, что являюсь посланцем всего интерната, что сам директор направил меня в больницу проведать соученика.

— Его нельзя беспокоить, — сказала сестра.

— Я осторожно, — упрашивал я. — Он мой друг. Я передам ему привет от товарищей.

— Эх вы, куролесы, — она вздохнула. — Ладно, загляни на минутку.

Лупатов лежал на кровати с головой, погруженной в плотный марлевый шлем. Лицо его было бледно, глаза закрыты. Я сел рядом на стул.

— Спит, — сказала сестра.

В это мгновение Лупатов открыл глаза. Они сразу остановились на мне, губы его шевельнулись.

Я наклонился ближе, что-то поспешно ему говоря. Я услышал тихий прерывистый шепот:

— Митя… Ми… тя…

Я взял его холодную слабую руку и крепко сжал…


Автостанция располагалась недалеко от больницы. Здесь было шумно, бестолково и грязно. Женщины с узлами и чемоданами, дети, гоняющие мяч прямо на площади среди автобусов.

Я долго изучал расписание, а потом протиснулся в первый попавшийся автобус и забился в самый угол, чтобы укрыться от взгляда обширной громогласной контролерши.

Я попал в окружение рыболовов, одетых в брезентовые куртки, увешанных сумками и мешочками. В разные стороны торчали спиннинги, складные стульчики, неведомые мне треноги.

— Надо до самого Сьянова, а там по Вире мимо пустых домов.

— Так, может, в домах остановиться?

— Нет. Там же была деревня. Рыба знает, не клюет. А вот повыше ходит судак вполметра.

Сначала за окном тянулась неприглядная пустошь. То там, то здесь возникали заброшенные стройки. Бетонный каркас, заросший мелким кустарником. Огромный резервуар, одиноко и бесцельно возвышающийся на песке. Жесткая трава подступала к пыльному полотну дороги. Сухое бледное небо подчеркивало бедность пейзажа.

Но вот мы въехали в лес. Все сразу переменилось.

Пыль улеглась и открыла чистый зеленый вид. Сначала шел мелкий осинник. Его сменила белесая ольха, а потом целая роща белоснежных берез радостно обнажила свежую, опрятную глубину.

За березовой рощей началась дубовая с редко поставленными величественными деревьями и яркой зеленой травой между ними. Мелькнули мост и речушка, запутанная серебристыми шаровидными кустами.

— Мальчик, ты брал билет?

Я вздрогнул. Передо мной стояла контролерша.

— Я… забыл деньги дома, — пробормотал я, опустив голову.

— А чего лез, раз забыл? Ссажу на следующей остановке!

— Ладно, мать, — добродушно вступились рыболовы. — Не гони мальца. Билет мы ему купим.

Они заплатили за меня тридцать копеек, похлопали по плечу и возобновили беседу.

— Дома не ахти, конечно. Старые, сикось-накось.

Микриха звалась деревенька. Там посреди стоял огромнейший дуб, наполовину сухой. Вокруг на скамеечках деды да бабки. Как говорят, дуб помрет, так и Микрихе конец. Однако дуб все стоит. Последних стариков в прошлом году в центральную усадьбу переселили. Не желали старики, дрались…

Кто-то из них обратился ко мне:

— А ты, малый, куда едешь?

— Проведать…

— Это хорошо. Стариков забывать не следует.

Автобус выкатил на пригорок и остановился у большой запущенной церкви. Я вышел на площадь. Одна глава церкви покосилась, другая вообще отсутствовала, а вместо нее трепетала на ветру чудом выросшая березка.

Я огляделся. Вокруг раскинулось опрятное зажиточное село. Домики аккуратные, крашенные то синей, то желтой масляной краской, на окнах затейливые наличники. Автобусная табличка гласила: «Сьяново. Конечная». Дальше шло расписание.

День разгулялся, солнце палило вовсю. Ко мне подошел белый петух и клюнул в башмак. Башмак ему не понравился, петух гордо прошествовал дальше.

Куда я приехал и как быть дальше? Я отошел в сторону, сел под большим деревом и поел хлеба. Рыбаки тем временем разобрались со своей поклажей и направились вниз по улице. Я вскочил и пошел за ними.

Улица кончилась, мы оказались на берегу реки. Река довольно широкая и быстрая. Через нее перекинут мост. Рыбаки перешли реку, я за ними. Тропинка вилась в тени среди прибрежных зарослей. Звенела мошкара, лопотала река, размытые шары солнечного света колебались в листве.

Я держался вдали от рыбаков, ловя только обрывки их речи. Мы шли уже долго, мне стало жарко. Я снял школьную куртку и запихнул ее в сумку.

Мелкий ивняк наконец кончился. Я взобрался на небольшой пригорок. Отсюда открылось зеленое пространство, заставленное угрюмыми черными домами, У одних окна были заколочены, у других распахнуты и болтались вкривь на сорванных петлях. Все носило следы запустения. Я насчитал семь домов, образовавших подобие улицы. За деревьями виднелись еще какие-то крыши.

Похоже, это и есть Микриха. Рыбаки миновали деревню, а я решил сделать остановку. Целая деревня для одного человека! Возможно, я приобрету ее, как некий Барон, и заживу в свое удовольствие. Робинзонам приходилось похуже, на маленьких островах их не встречали хоромы.

Я начал обследование домов. Внутри, как правило, стоял тяжелый сырой запах, на полу валялись мусор и нечистоты. Громоздились разваленные печки, кучки золы, разбитая посуда, ржавые банки.

Однако я подыскал неплохую избушку, В ней даже уцелели почти все стекла! Посредине большой комнаты в три окна фасадом и два сбоку стоял тяжелый неуклюжий стол, покрашенный глиняной краской. Печь сохранилась в целости, на мутной побелке красовались аляповатые красно-зеленые цветы. У двери даже имелся крюк. Я мог запираться!

Через пару часов блуждания по Микрихе я скопил в своей избушке следующее. Несколько охапок сена и лежалой соломы. Солому я постелил вниз, а сено сверху, получив уютное ложе. Мятую алюминиевую миску, ржавое ведро, две кружки, одну, впрочем, дырявую. Рваный грязный ватник и рукавицы. Глиняную копилку в виде кошечки. Гнутые, но все же привлекательные ходики без гирь. Моток проволоки и несколько гвоздей. Разнообразные веревки. Но самой замечательной находкой оказалась рассыпанная в одном из погребов и вполне сохранившаяся картошка. Ее было не меньше двух ведер!

А что было в моей сумке? Две пачки спичек. Соль. Буханка хлеба, початая на автобусной остановке. Зажигалка без бензина. Зеркальце. Зубная щетка и паста. Нитки с иголкой. Мыло. Полотенце. Две рубашки, старые джинсы и теплая куртка. Кроме того, ручка, лезвие, перочинный ножик и несколько тетрадок.

Мою библиотеку составляли рваный журнал, который я нашел в Микрихе, и хрестоматия по литературе, единственная книга, захваченная из интерната.

В общем и целом неплохо. Жить можно. Возвращаться на Гору мне не хотелось.

Первый день я провел в хлопотах по хозяйству. Принес воды из реки и отмыл в избе свой угол. Придвинул поближе стол, чтобы было уютней. Поставил на него ходики. С обедом возился довольно долго. Печку топить и не помышлял, развел костер и сварил картошку. Простая картошка с черным хлебом показалась мне удивительно вкусной. Вот что значит еда своими хлопотами да еще на природе.

Наевшись, я вышел к реке. Надо подумать о рыбной ловле. Рыбу я никогда не ловил, но, вероятно, это нехитрое дело. Срежу удочку, изготовлю крючок. Я был полой радужного настроения. Передо мной, серебристо взблескивая, катилась река. На противоположном крутом берегу поднимался плотный девственный лес с массивами густо-зеленой хвои. Дно тут песчаное, крепкое. Я разделся и кинулся в воду. Брр! Какая холодная! Течение стремительно подхватывает и сносит в сторону. Я люблю купаться, но понемногу. Через пару минут я уже грелся на солнце, глядя на узкие листья ветлы, плескавшие надо мной белесой изнанкой.

Я чувствовал себя Геком Финном. Я отправился в далекое путешествие. Я свободен и весел. Передо мной величаво катится Миссисипи. Скоро по ней прошлепает колесный пароход, и мне помашут оттуда белыми панамами.

Я отломил две ветки и сделал из них подобие томагавка. Крадучись, я прошел по кустам, высматривая, не вторгся ли чужеземец в мои владения.

Кругом простирался вольный простор. Небольшие холмы, поросшие сосной и елью. Заплетенные кустарником перепады, Я обнаружил родник, облаченный в трубу и сочащий хрустальную воду. Это кстати. Колодец в деревне заброшен, завален хламом.

Я бродил по окрестностям целый день. Срезал удочку, набрал букет голубеньких цветиков и воткнул их в каркас ходиков. Кувшин получился оригинальный. Беда в том, что у меня не было свечки. Я не мог почитать на ночь. Впрочем, я так устал, что в наступающих сумерках завалился на свое ложе, укрывшись ватником. Перед тем, как уснуть, я вспомнил Гору и своих друзей. Лупатов в белом коконе из бинтов слабо помахал мне из, быстро темнеющей дали. Я погрузился в тяжелую дремоту…

Ночь была неспокойна. Мне снились кошмары. Вдруг кто-то черный, безмолвный появлялся в дверях. Я вскакивал, пытался бежать и ударялся в стенку. Подстилка оказалась жесткой и колкой, а ночь не такой уж теплой. Я замерзал. Промасленный ватник грел плохо. Я закапывался в сено, но и оно не давало тепла.

Утром я проснулся с ломотой во всем теле, тяжелой головой. Свет в избе показался мне ядовито-сиреневым. Я попытался сделать зарядку, но совершил несколько неуклюжих прыжков, и голова отозвалась тупой болью. Где хлеб? Я отрезал тоненький ломоть и с удивлением отметил, что хлеб стал сладким. Я понюхал его, разломил и откусил еще раз. Не хлеб, а торт. Я терпеть не могу сладостей. От хлеба, обратившегося в пирожное, меня просто тошнило. Придется варить картошку. Нет, лучше пойду-ка на рыбную ловлю. Здесь водятся полутораметровые судаки и, как я слышал, киты. Китовое мясо тоже лакомство. Однажды я видел китовое мясо в магазине «Наеко». Тяжелые ломти, ничем не отличающиеся от говядины. Хорошо бы поймать кита средней величины. В нем должно быть не меньше тонны веса. Я прикинул, что тонны мяса мне хватит на целую зиму, надо только устроить холодильник. Нет ничего проще. Обложу льдом соседнюю избу, и холодильник готов. Где моя удочка, где гарпун? На простую удочку кита не поймаешь. Его надо добивать гарпуном.

Я деловито собрался и отправился к морю. Однако, ну и погодка сегодня! Штормит. Ветер так и валит с ног. Но бывалому китобою все нипочем.

Я подошел к берегу Миссисипи и, приложив ладонь козырьком, обозрел окрестности. Вдали послышались звуки божественной музыки. На середине залива появился белоснежный корабль. Ага, плантаторы гуляют. Эта беспечная публика что-то мне кричала и размахивала платками. Пароход прошел мимо.

Мне дела нет до праздных людей. Я пришел на рыбную ловлю. Я подтащил к берегу камень, забросил удочку и сел в ожидании, когда клюнет хотя бы крошечный павлин.

Так я сидел очень долго, пока ко мне не приблизился белобрысый юнец в подвернутых джинсах. Джинсы одежда ковбоев Запада, это очень прочная одежда, в которой угадываются признаки костюма Возрождения.

Ромео очень долго смотрел на меня и, видно, не понимал, сколь важным делом я занят. Наконец он спросил:

— Рыбу ловишь?

Я усмехнулся и пожал плечами. Еще неизвестно, что я ловлю.

— А как же ты ловишь, если у тебя ни крючка, ни лески?

— Послушайте, Ромео, — сказал я, — вы зря на меня уставились. Я вовсе не из рода Монтекки.

— Откуда ты знаешь, как меня зовут? — изумился юнец.

— Это написано в любой хрестоматии, — ответил я. — Монтекки враждовали с Капулетти. А в результате пострадала Джульетта.

— Джулька — это моя сестра, — сообщил Ромео.

— Ошибаетесь, мой юный друг, — сказал я. — Она не состоит с вами в родстве. Иначе зачем бы вам было лазить к ней на балкон?

Юнец смотрел на меня с нескрываемым интересом.

— А ты-то кто? — спросил он.

— Я Гекльберри Финн, бежавший от своего незабвенного папаши в камышовые заросли реки Миссисипи, Кстати, ты не видал здесь китов? Я намерен засолить кита на зиму.

Он подошел и уселся со мной рядом.

— Слушай, — сказал он, — у тебя лицо красное и язык заплетается. Ты, случайно, не пьяный?

— Возможно, возможно, — ответил я. — Рюмочка виски, стакан мартини и кувшин самогона «Дедушка крякнул».

— А ты правда сбежал из дома?

— Да, — горько сказал я, — папаша гонялся за мной с топором.

— А где ты живешь?

— Купил себе деревеньку, часть лагуны… — Я повел рукой, — Места хватает. Может еще прикуплю палаццо в Вероне. Будем соседями.

Внезапно он схватил меня рукой за голову. Рука его была холодна как лед.

— Ты больной! — воскликнул он. — У тебя жар! Все сорок градусов!

— Ноль семьдесят пять, — заверил я, — ноль семьдесят пять по Фаренгейту.

— Тебе надо в постель, — сказал он. — Слушай, поедем ко мне. Я один на даче. Народы вернутся только в субботу. Видел, мы мимо на лодке прошли? Правда, Джулька приедет, но она не помеха. Джулька хороший парень, добряк. Тебе надо принять лекарство.

— Вы приглашаете меня в свое имение? — спросил я.

— Приглашаю! У нас много комнат, а вокруг ни души. Поехали, Гек. Тем более если ты сбежал из дома. Я тоже один раз сбежал, но меня сразу поймали.

Почтительно поддерживая под руку, он проводил меня к белой ладье и помог вступить на борт. Пушки грохнули приветственный салют, и стопушечный бриг легко заскользил по нестерпимо блестящей воде. Вдали на высоком холме обозначился контур белого замка…

Но где же, где же она? Тут множество комнат, и каждую охраняет чудище. Вампиры, упыри, вурдалаки. Химеры, чудовища с головой льва и телом дракона. Безобразные жабы с огнедышащей пастью. Железные птицы со стеклянными глазами. Зловонные циклопы и липкие змеи. Чтобы проникнуть в комнату, приходится вступать в борьбу с тварями, отпихивать их, гнать пал — кой, кричать страшным голосом. Они отступают неохотно, шипят и плюются, показывают клыки. Одна тварь схватила меня костистой лапой. Я вынужден был уда-рать ее ногой, отчего она разлетелась на множество дребезжащих осколков. Тварь была стеклянной. Но где же прячут ее? Где дверь в эту комнату? От тлетворных запахов у меня кружится голова. Я решаю открыть окно и глотнуть свежего воздуха. Окно закрашено черной краской. Я толкаю раму, окно распахивается. Поток солнечного света врывается в замок…


Свет лежит на полу жарким квадратом. Легкий ветер колышет прозрачную занавеску. Меж веток сосен вставлена ярко-синяя глыба неба…

— Ну что, Гек, получше?

Передо мной сидит мальчик в расстегнутой, завязанной снизу узлом рубашке, засученных по колено джинсах. Лицо загорелое, волосы белобрысые, уши чуть оттопыренные, горящие красным фонарным светом против солнечного окна.

Я напряг память:

— Как я сюда попал?

— Как, как. Горячку схватил. Я тебя вылечил! — Гордо сказал мальчик. — У меня ударный метод. Сразу по четыре таблетки аспирина и анальгина. Давай знакомиться. Роман.

Он протянул мне руку.

— Дмитрий Суханов. Митя, — ответил я.

— Ты был почти без памяти. Молол бог знает что. Про замки, баронов, красную машину. — Он налил мне стакан крепкого чая… — Выпей… Я перешел в седьмой класс. А ты?

— В восьмой.

— Я так и думал. Телепаюсь на даче. Скука смертная. Рядом дач нет, деревня далеко. Я лишен общества.

— А что это за дача?

— В прошлом дом лесника. Перестроен, конечно. Купили по случаю. Мои в городе, наезжают в основном на уик-энд. Я под присмотром Юльки, моей сестры. Но это еще тот присмотр. Все время шастает в город. Сварит суп — и адью. Ничего, скоро все понаедут: к Джульетте подруга, к моим родственники. Но пока свободно. Ты правда сбежал из дома?

— Правда, — ответил я.

— Большие расхождения с предками?

— Немалые.

— Я тоже бегал, но неудачно, Я понимаю. Как дальше думаешь жить?

— Не знаю, — ответил я.

— Пока можешь остаться здесь. Я представлю тебя как товарища… ну, скажем, по лагерю. В прошлом году я в лагере был. Ты не думай, у нас демократия. А то мне скучно, Гек. Будем с тобой по лесам бродить. Тут один оригинал настоящий вигвам построил. Оставайся, Гек. Кроме того, ты еще нездоров.

— Но… — пробормотал я.

— Одежды я тебе подкину, — заторопился Роман, — ты ведь немного больше меня. Почти такой же. У меня целый шкаф шмоток, одних джинсов четыре пары.

— Не знаю… — сказал я.

— Чего там знать! Жизнь есть жизнь. Се ла ви, так сказать. Ты какой учишь язык?

— Английский.

— А я сразу два! Я вундеркинд. Но это в прошлом. Ныне я превратился в обыкновенную посредственность. Нет ничего хуже, мон шер, чем быть вундеркинд дом. Это я тебе говорю. Мука и смертная скука. Все от тебя чего-то хотят. Бесконечные конкурсы, интервью и прочая лабуда. А ты случаем не вундеркинд?

— Нет, я не вундеркинд.

— Ты меня поразил тем, что много знаешь. Так и сыпал в бреду словами. Талии, полигимнии, гекаты. Наверное, ты много читал?

Мой новый друг был очень словоохотлив. Он долго еще говорил, а потом вдруг вскочил и кинулся к окну.

— Извини. Кажется, Юлька вернулась. У нас будет обед! Выползешь к обеду? Ночью ты пропотел, а сейчас нужно основательно подкрепиться. Я, между прочим, варю курицу. Через час обедаем. Адью! — Он ловко перемахнул через подоконник.


На большой деревянной веранде стоял круглый стол. В центре ваза с цветами. По краям расставлены тарелки, разложены столовые приборы.

Я отказался надеть джинсы Романа, но сменил рубашку. На мне была отличная фирменная рубашка с погончиками и карманами. Ее подарил Голубовский, выросший из нее прошлым летом.

Роман солидно кашлянул:

— Позволь, дорогая сестра, представить тебе моего лучшего друга Дмитрия Суханова!

Ко мне обернулась улыбчивая девушка в белом свободном платье, туго перетянутом поясом с крупным бантом. Как ее описать? Тому, кто знает картину Серова «Девочка с персиками», и описывать не стоит, лишь заменить цвет волос на более светлый, овсяный. Это была девочка с картины, румянолицая, свежая, с улыбкой на полных ярких губах.

— Чудесно! Чудесно! — сказала она. — Я люблю твоих друзей, милый братец. Садитесь же с нами обедать, Дмитрий Суханов.

— Он несколько нездоров, — важно произнес Роман. — Вчера перенес тяжелую болезнь. — И, подумав, добавил: — Тропическая лихорадка.

— Лучшее средство от тропической лихорадки куриный бульон, — сказала «девочка с персиками». — Ты, братец, оказывается, отличный кулинар. Что подвигло тебя извлечь курицу из холодильника?

— Разве ты не помнишь, что старушка зарезала Мересьеву последнюю курицу? — недовольно спросил Роман. — Или ты не читала «Повесть о настоящем человеке»?

— Ах да! Я забыла. Твой друг ведь болел!

— И очень тяжко, — веско сказал Роман.

— Надолго к нам в гости? — обратилась ко мне сестра.

— На все лето! — брякнул Роман.

— Чудесно, чудесно! Нам будет веселее. В какой класс вы перешли?

— В восьмой.

— Можешь называть ее Юлька, — небрежно вставил Роман.

— Да, конечно, зовите меня Юлей.

— Она собирается поступать, — заметил Роман.

— Сколько раз я тебе говорила, что неприлично в присутствии дамы говорить «она»!

— Какая ты дама, — Роман ухмыльнулся. — Ты моя сподвижница.

— О господи! — Юля вздохнула. — А еще вундеркинд. Ты неотесан как житель пещер. Митя, не учитесь у Ромы дурным манерам. Лучше смело грызите курицу. Будет еще зеленый горошек с жареной колбасой.

— Опять! — воскликнул Роман.

— Что тебя не устраивает?

— У меня в глазах зеленые шарики от твоего горошка!

— Вот, — Юля повернулась ко мне. — Я же говорила, что он невоспитан. К тому же очень избалован. Вы, надеюсь, не очень избалованы?

— Я не очень…

— Да вы не стесняйтесь, Митя, ешьте. Обед, конечно, у нас небогатый, но сил прибавит. Вам нужно силы копить. Наверное, у вас есть какие-то увлечения…

— Мой друг огромный талант! — внезапно заявил Роман.

Я поперхнулся.

— Да? — заинтересованно спросила Юля. — В какой же области?

— Он поэт! — торжественно произнес Рома.

Воцарилось молчание. Стук вилок о тарелки.

— Это очень интересно, — сказала Юля, — сейчас многие пишут стихи. Вы нам когда-нибудь почитаете?

— Почитает, почитает, — ответил за меня Роман. — Сами скоро почитаете. Его стихи приняты в одном журнале!

Снова молчание.

— В каком же? — спросила Юля. — Если не секрет? Я, конечно, не собираюсь вторгаться…

— Это пока тайна! — объявил Роман. — Чтобы не сглазили. Сама знаешь, сегодня приняли, а завтра какой-нибудь сынок принесет, и тебя вышибут. — Он выдержал паузу и добавил значительно: — Завистников много…

— Ну будем надеяться, — сказала Юля. — Глядишь, вы и у нас что-нибудь за лето напишете. Повесим мемориальную доску…

С пылающими щеками я выскочил из-за стола и кинулся в комнату. Тут я схватил сумку и стал запихивать в неё вещи.

— Куда? — прошипел Роман.

— Что ты болтаешь? — сказал я. — Какие стихи и журналы?

— Чудак-человек! — жарко зашептал он мне на ухо. — Все так сейчас говорят. Никто у тебя и не будет допытываться. Ты посмотри, сколько народу к нам ездит, все гении! Кто писатель, кто композитор, кто ядерный физик. Это принято, понимаешь? Думаешь, я вундеркинд? Какой там! Самых средних способностей. Но почему-то решили с детства и до сих пор зовут. А ты будешь поэт, чем плохо? А стихов мы тебе найдем. У меня много стихов валяется. Только подвывай при чтении — и вся премудрость…

Я молча пошел к выходу.

— Уходишь? А я всю ночь с тобой просидел, курицу сварил. Ну, иди, иди…

— Я бросил сумку.

— Кстати, как сумка со мной оказалась?

— Как оказалась… В избу к тебе заходили.

— Я ничего не помню.

— Еще бы помнил. Если б не я, ты бы в больнице сейчас валялся. А знаешь, в больнице как? Не приведи господи…

— Ладно, — сказал я, — только, пожалуйста, не говори больше ни о каких стихах.

Роман вздохнул:

— Странный ты человек. О тебе ведь пекусь…


Блаженные дни июня! Природа нежна и заботлива. Она подносит огромную чашу зеленых трав, птичьих посвистов и свежих запахов. Июнь — месяц цветов. Больше всего я люблю пионы. Как-то при полном свете луны я подошел к клумбе. Вдохновленные небесным светом, пионы нестерпимо белели в таинственно черном холмике клумбы. Они казались искусно изваянными из бело-голубой массы. Масса была упругой, прохладной, тяжелой. Где-то я читал: «До свидания, пионы, дети воска и луны». Аромат пионов тоже был прохладным, ночным. Есть ли на свете более тонкий запах? Я осторожно раздвинул кусты пионов, ступил на клумбу и опустился среди цветов так, что они были вровень с моим лицом. Один бутон прикоснулся к моей щеке и что-то залепетал в полусне на незнакомом языке лунных тайн и ночных превращений…

Дача Корнеевых велика. Отец Романа заведует кафедрой физики в областном институте. Они купили этот дом несколько лет назад и основательно перестроили. Сейчас завершается второй этаж. Там уже есть две комнаты, но половина еще служит чердаком, заваленным материалами и ненужной мебелью. В первом этаже еще четыре комнаты, так что места хватает. Вокруг дачи расчищена зеленая поляна, а за ней начинается редкий сосновый лес, потом густой смешанный.

Роман — непоседливый пылкий юнец. У него богатое воображение. Он не может сидеть на месте. Вечно что-то затевает, сооружает, вступает в споры со старшими. В прошлом году он начал возводить ветряную мельницу по чертежам какого-то голландца, уверявшего, что такую мельницу может построить любой школьник. В этом году он водрузил на чердаке телескоп и объявил об открытии «обсерватории».

— Ты подумай, какие названия! — толковал он мне. — «Волосы Вероники»! «Северная корона»! А хочешь покажу тебе звезду «Сердце Карла»? Я решил составить свой звездный атлас. Некоторые созвездия я хочу переименовать. Ты знаешь хоть одно хорошее название?

— Знаю, — ответил я. — «Stella maria maris», звезда надзвездная, спасительная.

— А где это?

— На самом верху. Но она не обнаружена.

— Откуда взялось название?

— Кто-то вычислил ее существование. Но пока звезда не открыта.

— Мы откроем! — пылко заверил Роман.

На его розовощеком лице явственно проступают веснушки, а белесые короткие волосы беспорядочно торчат в разные стороны.

— Рома, причешись! — кричит сестра.

Он шлепает по голове пятерней, но от этого прическа не становится лучше.

— У тебя есть любовь? — спрашивает он меня заговорщицки.

Я пожимаю плечами.

— У каждого рыцаря должна быть дама сердца, — заверяет Роман.

— А у тебя есть?

Он печально вздыхает:

— Была одна… но так…

— Что «так»?

— Дура…

— Ничего, у тебя все впереди, — успокаиваю я.

— Все так говорят, — уныло возражает Роман. — Нет, мон шер, жизнь не сложилась…

Каждый день мы ходили купаться и проводили на Вире несколько часов. Дорога к реке шла по лугу, заросшему серой невзрачной кашкой. Издали луг кажется серебристым и от порыва ветра волнуется тяжелым ртутным пластом.

Дни стояли жаркие. Тусклое неистовое солнце наполняло мир горячим дыханием. Мы с шумом падали в воду, а потом лежали на берегу, как снулые рыбы. Роман лепит ко рту узкие листочки лозы, и слова исходят из его губ с легким шуршанием.

— Как ты угадал мое имя?

— Я и не угадывал.

— Веришь ли, я в паспорте так и записан — Ромео. Бред! Всю жизнь мучиться. Ромео Корнеев! Мой папаша неисправимый мечтатель, Манилов. Он и Юльку хотел записать Джульеттой, еле мать отстояла. Но на мне отыгрался папаша… А у тебя кто родители?

— Так… инженеры…

— Ну и что у вас вышло?

— Неохота рассказывать.

— Понимаю. Но ты молодец. Надо их проучить. Диктаторы! Я в прошлом году собрался в поход, так меня не пустили. Сбегу, ей-богу, сбегу!..

Волна нагретого воздуха пробегает низом, опаляет лицо и приносит какой-то знакомый запах. Пытаюсь вспомнить, но память тотчас закрывает свою чуть приоткрывшуюся дверцу…

— Скоро Бернар приедет… — бормочет Роман.

— Кто это?

— Угадай.

— Какой-нибудь гений?

— Обыкновенный пудель. Правда, породистый и очень умный. По-моему, он сочиняет стихи.

— Все у тебя сочиняют.

— Все! — Роман вскакивает. — Все без исключения! Но ты лучший из них. Не забудь. Ты огромный талант!


Я что-то заскучал по своим. Вечером я начал бесцельно листать тетрадки и вдруг обнаружил адрес Голубовского, записанный прошлым летом. Вернее, это был адрес американского дядюшки, к которому Голубовского отпускали на каникулы. Острая тревога не давала мне покоя. Как там у нас на Горе? Где ребята? В новом здании, как грозил Петр Васильевич, или на каникулах? Как себя чувствует Лупатов? И наконец, усердно ли ищут меня. Летние побеги в интернате обычное дело. Каждое лето бывает два-три, а то и больше. Лупатов бегал позапрошлым летом, Теряев из нашего класса прошлым. Самое интересное, что, если и не искать воспитанников, они все равно возвращаются в интернат. Больше ведь некуда деться. Ну, поругают, накажут, а все равно примут. Накормят и обогреют.

В одну из дальних прогулок я завернул в Сьяново и наведался на почту. Я спросил, можно ли мне получить письмо до востребования, хотя никаких документов у меня нет. Я живу на далекой даче, и почтальоны туда не ходят.

— Как фамилия? — спросили меня.

— Суханов Дмитрий.

— Ладно, Суханов Дмитрий, приходи. Отдадим тебе почту.

Я тут же черкнул короткое письмо Голубовскому и послал на адрес американского дядюшки.


Мне очень нравится Юля Корнеева. Она веселая и ласковая. Невысокая, легкая, с маленькими крепкими ногами. У нее нежная кожа, ресницы серые и серые глаза. Нос чуть вздернут, а на губах всегда предвестье улыбки. Стоит окликнуть ее или встретиться взглядом, как губы тотчас раскрываются, показывая ровные белые зубы. Она ходит, как-то особенно грациозно поводя плечами, держа носки врозь, по-балетному. Юля долго занималась в хореографическом кружке. Она любит носить светлые широкие блузы, юбки и платья с огромными карманами, где исчезают, погружаясь чуть не по локоть, овеянные легким пушком загорелые руки. Юле шестнадцать лет, но разговаривает она с нами как взрослая.

— Мальчики, обедать! Руки помыли? Роман, ты опять с грязными руками? Митя, а ты всегда моешь руки? — Она в первый же день перешла на «ты» и предложила мне называть ее так же.

У меня же тайная страсть к обращению на «вы». Мне кажется, это придает разговору значительность и благородство. Попав к Корнеевым, я заважничал. Меня ослепил полный достатка дом, беззаботность и легкие отношения. Если я жил в семье, то очень давно. Я совсем забыл то тепло, которое сосредоточивает в себе крепкая большая семья. Теперь я в этом тепле блаженствовал. Еще не съехались родственники, а я уже чувствовал всю атмосферу нерасторжимых связей, переплетающих дом Корнеевых. Один круглый обеденный стол вызывал у меня внутренний восторг. Он был велик, этот стол, за ним умещалось не меньше дюжины чело — век. Я представлял разложенные по кругу серебряные приборы, салфетки. Гнутые спинки венских стульев окружают стол в ожидании гостей. Все они еще рассеяны по комнатам, в саду. Они смеются, перекликаются. Скоро они соберутся, сплотятся вокруг стола подобно Сонму маленьких планет, тяготеющих к одному светилу, И потечет задушевная беседа… Как хорошо жить дома! С братом, сестрой. Мамой и папой. Какое это счастье. Простое, обыкновенное…


В покой природы вторглось гуденье моторов. Переваливаясь на кочках, к дому подползли две сияющие лаком машины, белая и красная. Вперебой захлопали двери, на зеленый газон высыпали нарядные люди.

Роман выскочил на веранду и дико, словно африканский слон, задудел на блестящей трубе. На него прыгнул огромный белый пес и повис, обнимая лапами и душа мокрыми собачьими поцелуями.

Приехал веселый Николай Гаврилович, отец Романа. С ним появился тусклый лысоватый доцент. Приехала мама Лидия Васильевна, она работала в городе на студии кинохроники. С ней были два молодых человека, один в белых джинсах, а другой почему-то в сапогах. Приехал сибирский родственник Корнеевых, крепкий человек с картофельным носом и сверлящим взглядом из-под кустистых бровей.

Я очень волновался. Как отнесутся ко мне хозяева дачи? Но на меня почти не обратили внимания. Только Николай Григорьевич уделил мгновенье.

— Отлично! Отлично! — восклицал он громко, тряся мою руку. — Как вы сказали, Дмитрий Суханов? У нас тут рыбица водится, и ягоды будут!

К вечеру затеяли шашлыки под соснами. На огонек явились соседи. Пришел из Сьянова угрюмый художник Витя. Он давно переселился в деревню, рисовал картины и собирал старые прялки. Пришел непонятный человек по кличке Вострый Глаз, сводивший с ума окрестных ребят тем, что жил в вигваме. Самом настоящем вигваме, построенном на садовом участке. На обшарпанном мотоцикле заехал любопытный Фарафоныч, «человек из народа», который смотрел на все хитрым глазом и хмыкал.

Роман бегал оживленный, а я слонялся без дела. Как принято говорить, маялся. Но вот вкусно запахло шашлыком и всех позвали в овражек. От мангала поднимался синеватый прозрачный дым. Гости усаживались кругом.

— Шашлык сегодня неплох! — провозгласил Николай Гаврилович. — Начнем же, друзья!

В свете костра веером разошлись шампуры, с шипеньем роняя в огонь капли сока.

— А вы нам, Лида, про кино расскажите, — подал голос лысоватый доцент. — Что там у вас в кино творится?

— В кино все как надо, — отвечала Лидия Васильевна, моложавая женщина в джинсовом платье с простым деревянным браслетом на запястье. Трудно сказать, сколько ей было лет, но в сухом лице и хрипловатом голосе уже сквозила усталость.

— А почему смотреть нечего? — допытывался доцент, и очки его зловеще блистали.

— А вы, Паша, телевизор смотрите. Нормальные люди сейчас телевизор смотрят. Вот, может быть, кроме Вити. Витя, у вас есть телевизор?

— Нет, — мрачно ответил чернобородый Витя.

— А у вас, Вострый Глаз?

Вострый Глаз, изможденный длинноволосый человек, обряженный в цветастое одеяло с прорезанной для головы дырой, выпростал руки из-под сомнительного пончо и ответил неожиданно тоненьким голосом:

— В моем вигваме, конечно, нет. Но в большом деревянном есть телевизор.

— Большой деревянный вигвам — это дом? — спросила, Лидия Васильевна.

— Так мы называем любое жилище, — ответил Вострый Глаз.

— Кто это мы? — вмешался Николай Гаврилович. Тучный, румянолицый, он весь сиял расположением к окружающим. — Я вот все хочу спросить, Вострый Глаз, где у вас игра, а где настоящая жизнь? Ведь в ваш вигвам войти, все эти томагавки и ритуальные маски от настоящих не отличишь. Где вы научились?

— Стараемся, — сказал Вострый Глаз.

— Вот я и не пойму, — продолжал Николай Гаврилович. — Вы так увлеклись, что сами, наверное, верите, что индеец?

— Вся жизнь — это игра, — изрек Вострый Глаз, — смотря только какую выбрать. Вот вы играете в атомы. А уверены, что все из них состоит?

— Не уверен, не уверен! — захохотал Николай Гаврилович, — Физика сейчас ни в чем не уверена!

— Дело не в этом, — сказал угрюмый Витя.

— А в чем?

— Не в том, что из чего состоит. А для чего. Для какого смысла.

— Э! — протянул Николай Гаврилович. — Вы тут меня не путайте! Знаю я ваш смысл. Девок в кокошники нарядить, парней в рубахи, и всех в поле с косой!

— И то бы неплохо, — сказал Витя.

— А ты, Фарафоныч, что скажешь? — спросил Николай Гаврилович.

Фарафоныч обвел всех медленным взглядом и изрек:

— Все вы хитрите.

— Правильно! — закричал Николай Гаврилович. — Ура!

Спор разгорелся. Угрюмый Витя убеждал Лидию Васильевну. Вострый Глаз восседал в позе истукана и холодно слушал доцента. Фарафоныч нашел общий язык с родственником из Сибири и расспрашивал о кедровых шишках. Роман пытался вставить словечко в любой разговор. Юля внимательно слушала. Приехавшие с ее мамой киношники вполголоса говорили о каких-то трансфокаторах. Важный, всеми угощаемый, по-свойски толкался среди сидящих белый пудель Бернар.

Со слюдяным треском залегла в жаровню новая порция шашлыка. Ночная мошкара слеталась на свет и совершала неистовый танец. Я выбрался из овражка, прошел несколько шагов и лег на теплую землю. Отсюда слышался только говор, красноватые тени метались над соснами. Вверху, в огромной небесной бездне, царило полное безмолвие.

Ко мне подошел Роман и упал рядом на траву.

— Ты Чайльд Гарольд, — сказал он.

— Расскажи про звезды, — попросил я.

— У каждой большой звезды есть оттенок. Не замечал? Надо присмотреться. Вон та красноватая звезда, это Арктур. Сириус голубая, Капелла белая. Но самое интересное составлять фигуры. Можно вообразить на небе любой контур, придумать любое созвездие.

— Придумай мне созвездие «Моцарт».

— Ты еще и Моцарта любишь. Тебе нет цены. А в каком виде должно быть такое созвездие?

— Ну в виде клавесина.

— Клавесина! Ты хоть раз видал клавесин?

— На картинках.

— Я могу тебе сделать созвездие «Рояль». Берем вон ту звезду, которая у самой верхушки сосны. Потом эту… Так. Прибавим еще пару. Соединим воображаемой линией. Получится рояль в проекции сверху. Ты видишь?

— Не очень.

— Надо иметь воображение, — наставительно сказал Роман. — А ты в самом деле любишь классику?

— Очень.

— У нас дома много пластинок. Папаша состоит в клубе филофонистов, а Джулька в училище бегает на концерты. У нас, брат, музыкальная семья. А тебе какая музыка нравится?

— Музыка барокко, — сказал я.

— Барокко? Ну ты даешь! Это кто там?

— Леклер, Клерамбо, Верачини, — сказал я важно.

— Потрясающе! — воскликнул Роман. — Я сразу понял, что ты гениальный человек!

А может, я и вправду талантлив? Почему бы и нет. Самое интересное, что я на самом деле пишу стихи. Только никому не показываю. Они еще не очень у меня получаются. Стихи записаны в одной тетрадке. Там же переписаны стихи любимых поэтов.

После недели жары выдался прохладный сумрачный денек. В одной из комнат дома Корнеевых прямо на пустой кровати навалена куча одежды. Я выбрал черный плащ и потрепанную шляпу. Облик у меня получился поэтический. В таком виде я углубился в лес, изготовил себе тросточку и стал расхаживать по тропинке с задумчивым видом.

Без всякого сомнения, я талантлив. Какой мальчик в четырнадцать зим прочел столько книг? Какой мальчик составил каталог целого кубически-синего магазина? Кто в мои годы столько размышляет о важных вещах? О звездах, об устройстве мира. Голубовский, например, не размышляет. Лупатов не признает классической музыки и литературы. Да и кто в интернате, а может, и целом городе сравнится со мной по силе тайных стремлений и богатству внутренней жизни?

Конечно, Роман тоже начитан. Но ведь он вырос в обеспеченной семье. Среди книг, пластинок, в атмосфере любви к искусству. Как-то он обмолвился, что у них в доме пять тысяч книг! Невиданная цифра. В нашей интернатской библиотеке всего три. Кроме того, Роман непоседлив, у него нет глубины характера. Он все хватает на лету и так же легко с этим расстается. Сегодня он может восхищаться Моцартом, а завтра говорить, что Моцарт устарел и его музыку надо подвергать современной обработке. Он даже подал мысль, что все толстые классические романы следует сокращать до размеров маленькой книжки, выбрасывая скучные места и длинные описания. Думаю, впрочем, что эта мысль не его. Уши Романа, как два чутких локатора, фиксируют все идеи, которые носятся кругом. В голове его невообразимая каша. Я же стараюсь дойти до всего своим умом.

Пока я гулял, небо прояснилось. Растаял бесцветный дым, выступила влажная голубизна. А там и желтое солнце сразу перекрасило пейзаж. В колоннах сосен затеплились свечи, в траве обнаружилось множество сверкающих украшений. Стало тепло. Пока я двигался к дому, а прошло не больше пятнадцати минут, небо совершенно расчистилось и потоки небесного тепла стали подсушивать лес.

Папоротник в ближнем к дому лесу рос необыкновенно большой. Он был древний, могучий. Одним листом такого папоротника можно накрыться с головой. Я пробовал приносить его в комнату, но сорванный лист папоротника быстро увядает и превращается в жалкую зеленую тряпку. Когда раздвигаешь стебли папоротника, нетрудно представить себя охотником, попавшим в леса каменного века.

Осталось продраться сквозь кусты можжевельника и выйти на маленькую тропинку к дому. Внезапно я застыл, пораженный знакомой картиной. Передо мной выросла белизна оштукатуренной части дома, на ней едва колыхались акварельные тени. Свежепромытая трава лужайки горела на солнце. В клумбе белели фарфоро-восковые пионы. Они тяжко покачивали главами, блистающими россыпью дождевых капель. Кто-то вынес на лужайку стол и расставил вокруг плетеные кресла. Посреди стола красовалось блюдо, наполненное доверху яркой вишней…

Но где я все это видел? Сходство с чем-то давним, но не забытым было настолько полным, что сердце мое забилось.

Пока я пытался вспомнить, по ступеням веранды сбежала Юля, а следом за ней сошла другая девушка. Я вздрогнул и невольно шагнул обратно в кусты. Но меня заметили.

— Дмитрий Суханов! — весело крикнула Юля. — Куда вы пропали? Пожалуйте к чаю!

Ватными ногами я поволок свое тело к столу. Почему-то напялил мокрую шляпу. В огромном не по росту черном плаще и обвислой шляпе вид у меня был дурацкий. Юля взглянула с удивлением:

— Что за маскарад? Познакомься, Митя, это моя подруга Маша. Маша, познакомься, это Дмитрий Суханов, приятель Романа, юный поэт.

Она окинула меня строгим взором, протянула руку и сказала:

— Очень приятно.

Ледяной рукой я коснулся ее тонких пальцев и, как был, в плаще и шляпе плюхнулся за стол.

— А руки? — воскликнула Юля. — Ты не помыл руки!

Я встал и деревянной походкой направился к рукомойнику. Узнала или не узнала? Судя по всему, нет. Я долго и тщательно мыл руки, терзая в ладонях обмылок. Узнала или не узнала? Хорошо бы нет. В конце концов, она видела меня только один раз. Да и вряд ли рассмотрела в полусумраке магазина. Да и вряд ли собиралась рассматривать…

Я натянул джинсы Романа, надел фирменную рубашку Голубовского и превратился в обыкновенного юнца нынешней джинсовой эры. Собрав все внутренние силы, я сошел с крыльца.

— Пьем чай на воздухе в честь прибытия Маши, — сказала Юля. — Надеюсь, Маша, ты не покинешь нас, как в прошлый раз.

— Как получится, — ответила она.

— Зря ты не привезла скрипку. Здорово играть на природе.

И тут она улыбнулась. Улыбка сразу преобразила ее лицо. Суровость исчезла, в глазах сверкнули искры. Но тут же улыбка покинула губы, на лицо вернулась прежняя строгость. Будто два лика передернула незримая рука.

Юля обратилась ко мне:

— Маша прекрасно играет, Ты ведь любишь музыку, Митя?

— Люблю, — ответил я.

— А какую вы любите музыку? — спросила Маша.

Странно. Она назвала меня на «вы». Не так, как в магазине. Значит, не узнала. Значит, я новый для нее человек. Я приободрился.

— Он любит музыку барокко! — неожиданно вставил Роман, сидевший до того с грустным отсутствующим видом.

Я внутренне покраснел.

— Мне недавно довелось играть, — произнесла Маша и взглянула на меня глубоким медленным взором. — Правда, я плохо играла.

Хорошо, хотелось выкрикнуть мне. А ваша кисть, тончайшая, словно кисть рябины, до сих пор горит перед моим взором со смычком ветки на струнах июньского дождя!

— Ромео сегодня вялый, — с усмешкой сказала Юля.

— Оставь, Джульетта, — Роман деланно зевнул. — Скучно мне, скучно. Мало поэзии вокруг…

— Митя! — Юля обратилась ко мне, — Когда наконец ты почитаешь нам свои стихи? Хотя бы ради приезда Маши. Маша очень любит стихи. Правда, Маша?

Она не ответила, но снова лицо ее осветилось неповторимой улыбкой.

— Мне бы хотелось послушать стихи, — сказала она.

Роман сморщился. Пришло время выгораживать друга, обладателя «огромного таланта».

— Почему обязательно сегодня? — спросил он кисло. — Мы не всегда в настроении.

— Ну хотя бы немного, — просила Юля.

— Я не помню наизусть, — пробормотал я.

— А они у вас с собой? — спросила Маша.

И я почему-то ответил:

— С собой.

Роман глянул на меня удивленно и оживился:

— Это меняет дело, мон шер. Неси. — Он подмигнул.

Какая-то сила перенесла меня с лужайки в комнату, вручила тетрадку и вернула назад. Та же сила заставила раскрыть тетрадь и прочитать стихотворение про летний вечер.

Воцарилось молчание.

— А что, — сказала Юля, — хорошие стихи. Только много красного цвета. Красное небо, красная река, красные сосны.

— Это имажинистское стихотворение, — пробормотал я.

— Что?! — изумленно воскликнул Роман.

— Вы, наверное, очень образованный человек, — произнесла Маша. — Почитайте еще.

Я прочел еще три «имажинистских» стихотворения и закрыл тетрадь.

— Ты станешь известным поэтом, — сказала Юля. — Мы будем тобой гордиться.

— А я что говорил! — выкрикнул Роман.


Небо, согласное с моим успехом, стало розовым. Цвета смягчились и сделались пастельными. Порозовели белые чашки. Порозовели пионы на клумбе. От них донесся нежный вечерний аромат.

После чая Роман отвел меня в сторону и восторженно заявил:

— Ты гигант! Чьи стихи ты читал?

— Мои, — коротко ответил я и, заложив руки за спину, направился к лесу.

Это было вранье. Я прочел стихи одного малоизвестного поэта двадцатых годов. Он в самом деле принадлежал к поэтическому направлению имажинистов.


Я получил письмо от Голубовского. Оно гласило:

«Старый, тебе повезло. Петрован отпустил меня на полмесяца к доброму Сэму, а потом нас погонят скоблить новый офис. Ты меня чудом застал. Послезавтра уезжаю. Значит, решил двинуть в бега? Неплохая идея, ты ведь еще не бегал. Но все по порядку.

В тот день ко мне подошла Стешка Китаева и намекнула, что ты свалил. Она заметила, как ты с безумным фейсом одолжил в хлеборезке буханку. Директор устроил нам маленький ватерлоо. Все из-за Лупатыча. Мы у него были, ему лучше. Кто пробил ему кунтел, не говорит. Все мы думаем на Калошу, но вообще хрен его знает. Калоша ходит с испуганной мордой, которая, как известно, сделана у него из булыжника.

Тебя хватились после ужина. Петрован ходил мрачнее тучи. Никто не знает, где тебя отлавливать. Соответствующие учреждения, конечно, оповещены. Так что имей атеншен.

Райка Кротова плакала. По-моему, она к тебе питает. В конце письма прилагаю ее адрес. Еще успеешь написать. Санька дура, ей на все наплевать.

Между прочим, твой глюк с привидением разъяснился. Представляешь, это была Лялька, которая таким обаразом решила попрощаться с дорогими воспитанниками. Дура есть дура, хотя мне ее жалко.

Что тебе сказать про мой лайф? Тут все клево. Хрус-сталь и ковры. Вчера я спер у анкла пятерку и объелся шоколадным мороженым. Он мужик неплохой, но жмется. Еще в прошлом году обещал новый мафон, но до сих пор мы его видали. Бабок тут куры не клюют, а курица только одна, дядькин вайф с огромным бюстом. По-моему, она меня ненавидит. Если бы не она, давно бы я тут поселился. Флэт часто пустует, хозяева в загранке. Да, познакомился тут с одной. Ленкой зовут. Влюбилась в меня, как кошка. Я ей мозги пудрю. Единственный, мол, наследник у анкла, она и разинула рот на богатства. Дешевка. Но фейс ничего. Вообще, старик, были бы у нас мани, пожили бы с тобой, как на Майами. Когда вырасту, буду делать бизнес. Но ты ведь знаешь, я парень не жадный. Всем вам достанется. У меня будет особняк и две машины. Дам тебе покататься. Тогда Рыжая пожалеет. Тоже мне королева, звезда экрана.

Буду у Лупатыча, кину ему твой адресок. Его, наверное, как фронтового героя отпустят домой. Но за что он мне треснул по шее? Зря он томится по Саньке. У этой чувихи другие запросы.

Что про остальных? Ну, Кротова, как я говорил, дома, возится с мазером. По-моему, безнадежно. Опять приходила недавно вдрызг. У Мишки Яковлева наконец посадили отца. Сбил кого-то по пьяной лавочке на чужой машине. Толик Бурков в Крыму в санатории. Какой-то бог кинул ему путевку. К Стешке приходил смурной тип и доказывал, что он ее законный папаша. Стешка от него спряталась. А помнишь Кролика из пятого класса? У которого мочки ушей оборваны драгоценной мамашей? Который поступил к нам алкоголиком и год целый лечился? У Кролика внезапно обнаружился гигантский математический талант. Он как лунатик решает в голове сразу тысячу разных задач.

За Кроликом приехали из академии. Теперь он будет учиться в специальном интернате для гениев. Дела!

Ну, ладно, старик. Что-то рука больше стилом не водит. Буду тебе писать. А как получать ответ, хрен его знает. Я ведь теперь на Березовом, Хорошо бы узнать, как ты вписался, что за дачка, А то, может, и меня пригласишь? Ну, ладно. Бывай. Твой друг Голубовский Евгений».


Итак, я стал поэтом-имажинистом. Имаж — значит образ. Имажинисты пишут очень образные стихи. Ну, ничего. Может, и мои стихи будут не хуже, нужно только побольше сочинять. Вообще я решил стать писателем. Напишу большой роман о жизни. Мне хочется, чтобы этот роман был не грустный, а светлый. Чтобы всем героям было хорошо. Я опишу верную любовь и настоящую дружбу. Мой роман будут читать запоем. Надоели все эти печальные истории. В жизни и так много плохого. Надо искать положительные стороны…

Она меня, конечно, не узнала. Очень хорошо. Я чувствовал обновление. С меня спал груз моего сиротства. По крайней мере на время я мог быть равным среди равных. Я даже стал подумывать, что мои родители не обязательно должны быть простыми инженерами. О чем и стал туманно намекать Роману. Тот наконец не выдержал.

— Я тебе все говорю, а ты утаиваешь. Кто твои предки?

Ладно, — сказал я, — расскажу. Просто не хотелось… Понимаешь, они работают за границей. Вернее, отец. Он крупный специалист. А мать с ним поехала. Уже несколько лет отсутствуют. Приедут на месяц и обратно. Я с теткой, сестрой отца. Но мы с ней не ладим. Она считает, что родители должны остаться еще на несколько лет. Заработать деньги, А я считаю, что должны вернуться. Какие деньги? Денег у нас куры не клюют. Ковры, хрусталь, стереосистема. Цветной телевизор, видеомагнитофон. Меня все это раздражает. Я презираю накопительство. Ну заработают еще десять тысяч. Ну купят двухэтажный холодильник. Новую машину. А что дальше? От всей этой роскоши тошнит.

— А книги у вас есть? — поинтересовался Роман.

— А как же! Несколько тысяч. Весь Брокгауз и Ефрон, весь Брем. Девяностотомник Толстого. Я сам ходил по букинистическим магазинам…

Вот она, счастливая мысль! Теперь, даже если вспомнит, у меня есть толковое объяснение.

— На книги мне выдавали деньги. Один раз купил очень раннее издание «Маленьких трагедий» Пушкина за пятьдесят рублей.

— Здорово! — воскликнул Роман. — А мне ничего не дают.

Мной овладело вдохновение:

— Родители собирались забрать меня с собой, но я наотрез отказался.

— А в какой они стране?

— В Новой Зеландии, — небрежно сказал я.

— В Новой Зеландии! — ахнул Роман.

— Да. Это уникальная страна. Весь год там держится температура около двадцати пяти градусов. Нет змей и хищников. Горы, леса, водопады.

— Фантастика! — простонал Роман, — Чего же ты не поехал?

— Успею еще. Отец сказал, что намерен объехать весь мир. Вот подрасту, подключусь.

— Да! — Роман вздохнул. — Тебе повезло. А у меня тоска. Ни в чем нет счастья.

— Ну-ну, — сказал я. — По-моему, у тебя все хорошо.

— Ужасно! — трагическим голосом произнес Роман.

— Да что ужасного?

— Вот догадайся.

— Не представляю…

— Тоже мне поэт… — Роман принялся расхаживать вокруг со значительным видом. — Поэт, а догадаться не можешь…

— Влюбился, что ли?

Роман гордо вскинул голову и поддел ногой кучу хвороста.

— А в кого? — спросил я.

— В кого, в кого… В Машку!

Вот так номер! Я уставился на Романа.

— Ты ее не знаешь, — сказал он. — Это ведьма, колдунья. Запросто приворожит. Читал у Куприна? Вот и эта. Она меня приворожила.

— Но зачем? Тебя-то зачем?

— А так, для порядка. Смотри, и тобой займется. Видал, какой у нее глаз? Черный. Жуткий.

— Да… — протянул я. — История…

— Ничего, — сказал Роман. — Я, так сказать, еще молод. Машке почти шестнадцать. На три года. Подумаешь. Бывали разные случаи. У нас есть знакомая пара. Она старше его на двенадцать лет.

— А ты что, жениться собрался?

— Да нет, зачем. До женитьбы еще далеко. Знаем законы. Но ты мне должен помочь.

Роман подсел с заговорщицким видом.

— Говори ей обо мне разные вещи. Ну, мол, умный, играет в теннис. У меня, между прочим, второй юношеский. Так и скажи, умный не по годам. Вообще-то она знает, что я вундеркинд, но не придает значения. И еще. Сделай, мон шер, одолжение.

— Какое?

— Сочини стихи. А я подарю. Ну так, лирические. Про черные глаза, про колдовскую силу.

— Не умею я по заказу.

Роман надулся.

— Тоже мне друг. А кто тебя выходил, от больницы спас? Кто хранит твои тайны?

Я вздохнул. Делать нечего. Пришлось уступить Роману.


Уж кто действительно любит Марию Оленеву, так это пудель Бернар. Она в лес или на речку, пудель за ней. Она с книгой в кресле-качалке, Бернар у ее ног. В ее присутствии он становится задумчивым и обходительным. А между тем я видел Бернара, когда он с самым разбойным видом гонял сьяновских кур.

Конечно, я не Бернар. Я не мог лежать у Машиных ног и рассказывать про достоинства Романа. Тем более, эта затея казалась глупой и бессмысленной. Но пришлось держать свое слово.

У Маши протяжная походка. И все движения медлительные, с притормаживанием, что ли, в одной точке. Например, она поднимается с кресла и вдруг замирает над ним, а потом, уж совсем распрямляется. Ощущение странное. Словно перед тобой идет кинолента, но на мгновение появляется стоп-кадр.

Такое же «замедление», но уже внутреннее иногда отражает ее лицо. Взгляд становится отсутствующим, брови слегка сдвигаются, как бы удерживая взгляд и возвращая его внутрь. В один из таких моментов я и начал неудачное воспевание Романа.

— Что? — сказала она, направив на меня свой отсутствующий, но в то же время утяжелившийся взор.

— Очень хорошо играет в теннис… — повторил я растерянно.

— Какой теннис? — спросила она.

— Он очень много читал, — сказал я уныло. — Вообще не встречал более способного человека.

— Я знаю, — сказала она, возвращаясь из мира своих раздумий. — Он очень хороший мальчик.

— Мальчик… — пробормотал я. — Он взрослее своих лет.

— Ничего в этом хорошего нет. — Маша нагнулась и сорвала кустик пунцовых лесных гвоздик, — Не спешите вырваться из мира детства.

— Я-то уж давно вырвался, — сказал я с тоской.

Она сорвала еще несколько гвоздик, выпрямилась и ровным голосом произнесла:

— Вы, может быть. А Роман еще нет.

Я стоял с потерянным видом. Вдруг она протянула мне гвоздики и сказала:

— Не печальтесь. У вас хорошие стихи.

Повернулась и ушла. Только ворох тяжелых черных волос, перехваченных волнистой белой заколкой, качнулся на бледно-голубом платье.


Большую часть времени мы обитали на даче вчетвером. Вернее, впятером, если прибавить Бернара. Взрослые наезжали хаотически, выгружали сумки с продуктами, устраивали шумный пикник, а на утро отправлялись восвояси.

Я заметил, что Корнеевы-старшие держатся отдельно. Николай Гаврилович привозил своих знакомых, Лидия Васильевна своих. Меж собой они были вежливы и доброжелательны. Николай Гаврилович хохотал и картинно обнимал Лидию Васильевну. Она выдерживала мгновенье, а потом устранялась из объятий и уходила заниматься хозяйством.

Только один раз я слышал, как они говорили. Мне не спалось. Я побродил по ночному лесу, а потом сел на скамеечке у глухого борта веранды. Кто-то вышел и зажег оранжевый абажур. По влажной траве поляны скользнул мягкий свет, но я оказался в тени. Скрипнуло кресло, зашуршала газета. Вышел второй человек и тоже сел в кресло. Они заговорили не сразу. Усталыми тихими голосами.

— Не спится.

— Да, душновато…

— А завтра опять в институт. Загонял машину. Что-то стучит, надо менять распредвал.

— Скажи Озерникову. Он тебе сделает.

— Да, Озерников… Ты бы, Лида, побыла на даче. Ведь утомилась. И молодежь тут одна.

— Какая дача? Еще не отснято четыре сюжета. Если уеду, все прахом пойдет. Никто у нас ничего не делает.

— Но так же нельзя, Лида! Ты и в прошлом году не отдыхала.

— Можно подумать, что ты отдыхал.

— Но ты же знаешь, все сроки с книгой пропущены. Редактор рыдает. У них же план и премия. Да и Паша работает медленно. Настоящий дятел. Сидит над страницей весь день, хотя там только выправить и переписать.

— Да, это тебе не Данилов…

Молчание.

— Вспомнила… Конечно, Данилов талантливый был человек. А Паша так, исполнитель.

— Неужели из-за того, что ты без Данилова, нужно тянуть столько лет?

— Лидочка, но у меня куча дел!

— И тем не менее говорят, что ты забросил научную работу.

— Кто это говорит?

— Слышала.

— Слушай больше. В прошлом году я напечатал три статьи.

— Все в соавторстве.

— А кто в нашем деле работает без соавторства?

— Николай, ты должен быстрее закончить книгу. Пора доказать, что не только Данилов, но и ты что-то значишь.

— А ты так не думаешь?

— Если б не думала, не стала бы заводить разговора.

— Последнее время ты меня во всем обвиняешь.

— Я давно тебя ни в чем не обвиняю.

— Что значит давно? На что ты намекаешь?

— Оставь, Николай.

— Ты до сих пор считаешь, что я виноват в смерти Данилова?

— С какой стати я должна так считать?

— У тебя литературные представления о жизни. Поговорили, рассорились, возбужденный Данилов вскочил в машину, погнал и разбился. А я виноват. Да, да, я знаю, что ты сейчас можешь сказать. Данилов, мол, приехал с ночевкой. Ночью он плохо водит, а ты, Корнеев, его не удержал. Я не мог удержать его, Лида! Хотя и старался. И уехал он вовсе не потому, что поспорил со мной. Да будет тебе известно, он ссорился с совершенно другим человеком. С той женщиной, которую привез к нам на дачу.

— Да, да, ты мне говорил…

— У этой женщины был ребенок. Данилов ее ужасно любил. Он доказывал, что ребенок его. А женщина отрицала.

— Женщине лучше знать, от кого ребенок.

— Так-то оно так. Но кто знает, что между ними происходило. Женщина способна на неожиданные поступки. Ты вспомни Сонечку Азагарову. Она ведь тоже запутала всех со своим дитятей. При этом отец был рядом и не собирался отказываться. А все почему? Да бог его знает почему! Кто-то обидел, кто-то не так сказал. Разве поймешь вас, женщин?

— Если быть внимательным, можно понять.

— А потом трагический случай. Никакой автомобилист на его месте бы не уцелел. Ведь самосвал выскочил на встречную полосу. Водитель просто заснул.

Молчание.

— А где же теперь ребенок?

— Бог его знает. У каких-то родственников.

— Да… Десять лет прошло…

— И пойми, Лида, я его за руки хватал! Но он отпихнул и полез в машину. А та уж внутри сидела. Лицо бледное, губы сжаты. Странная, странная дама. Что-то в ней было… значительное, влекущее. Неудивительно, что Данилов сходил с ума.

— И поплатился.

— Да и она… Судьба, Лида, судьба. Ничего уж тут не поделаешь. Вот завтра поеду, и…

— Перестань!

— А Паша, конечно… Куда ему… И ты, конечно, права, Лида, я стал не тот. Усталость, текучка…

Она не возразила. Воцарившееся после этого молчание показалось мне зловещим.


Мы купались в реке. Внезапно откуда-то снизу, из-под горизонта, навалились тучи. Огромный вирейский простор, весь в перелесках, оврагах и взгорках, сделался очень рельефным, как это бывает перед грозой. Скульптурные синие тучи выложили небо каменными клубами. Радуясь перемене погоды, как сумасшедший прыгал Бернар. Мы заспешили домой.

На взгорке, откуда открылся лихорадочно сверкающий окнами корнеевский дом, Юля приложила ладонь к глазам.

— Кто это? Гости!

По поляне расхаживали двое в светлых летних одеждах.

— Не наши, — сказал Роман.

— Машка! — закричала вдруг Юля. — Это же твой Атаров! Приехал все-таки!

На Машином лице ближе к скулам выступил темный румянец.

— Бежим! — крикнула Юля и кинулась вниз, бороздя ногами серебристую накипь кашки.

Маша не двинулась с места. Только спустя мгновение она медленно и как бы нехотя пошла за Юлей.

Бернар уже пулей летел к дому. Простор оглашал его звонкий лай.

Нет, это уж слишком. Второй свидетель. Он-то уж точно выведет меня на чистую воду. А, это ты, мальчик? Как было любезно с твоей стороны отыскать книгу про Моцарта и Сальери. Ты думал, она нужна Маше Оленевой? Нет, нет, нужна она мне. В меня, ведь ты знаешь, все влюблены. Не составляет исключения и Маша. Потому она так и старалась. Правда, и она является моей любимицей. Очень, очень способная девочка. Премило играет на скрипке. Сколько тебе лет, малыш? Четырнадцать зим? Что значит, зим? Ах, это для оригинальности. В таком случае мне двадцать восемь весен. Вдвое больше. Я статен, высок и талантлив. Я пищу статью про Моцарта и Сальери. А к тому же сочиняю музыку. Возможно, я сам будущий Моцарт. А ты кто такой? Не ты ли ограбил одного поэта-имажиниста? Это называется плагиат. Дело не столько подсудное, сколько стыдное. Что ты здесь делаешь, маленький плагиатор? Я, например, приехал проведать способную ученицу. Она очень, очень способная девочка…

Я отстал от Романа и повернул к бору. Здесь царил архитектурный мачтовый лес. Он выступал вперед то крепостным углом, то разрозненной колоннадой, державшей на себе грузные тучи.

Сейчас хлынет, сейчас обвалится. Но нет, тучи не могли, не хотели расстаться просто с тем, что так долго копили. Они дали понять это, обронив на землю несколько крупных водяных слитков, и не спешили размениваться на мелочь. Один водяной золотник ударил мне в лоб и оставил там прохладное углубление. Затем еще два скользнули по щекам. Я запрокинул голову, стараясь поймать капли губами, но туча не собиралась меня поить.

Но вот помутнела даль, полил настоящий дождь. Я перепрыгнул придорожный камень и показался под сенью соборных сосен. Здесь дождя еще не было.

Я услышал глухой спор деревьев с навалившейся тучей, а потом крошечные осколки их тяжбы стали проникать в лес и устраиваться на листьях в виде бисерных украшений. Шум медленно оседал книзу. Все больше изумлялись листья кустарника. И вот, удивленные до изумрудного глянца, они затрепетали под невидимой дробью дождя.

Я устроился на поваленном дереве под сосной, где-то очень высоко державшей надо мной разрозненный игольчатый зонт. Я достал целлофановый пакет, разорвал его и накрылся. Капли устроились на моем целлофане, образуя крошечные плеяды. Скоро пакет стал похож на обесцвеченное небо со множеством таких же обесцвеченных светил. Дрожащих, колеблющихся, стекающих быстрой ниткой с ненадежного небосклона.

Я сбросил пакет и вышел на открытое место. Дождь быстро облек мою одежду, лицо, руки. Я поднял голову. Надо мной было небо, набухшее, низкое. Оттуда летел рой капель. Я чувствовал, как лицо мое становится чистым, словно омытый листок. Вода пропитала рубашку и достигла тела. Спину и плечи ежил холодок. Я чувствовал, как становлюсь частью дождя. Такой же прозрачной и мокрой. Я выкрикнул что-то, засмеялся и побежал в глубину бора по глянцево-коричневой россыпи прошлогодней хвои…

До самого вечера я скитался по округе. Дождь миновал. Вышло солнце, и я успел обсохнуть. Когда я вернулся на дачу, гости уже уехали…

— Где ты был? — накинулся на меня Роман. — Я чуть не погиб в борьбе с вайделотами!

Вайделоты звучали как гунны. Но оказалось, что это всего лишь древние германские певцы и сказители. Так окрестил Роман сегодняшних гостей, он уже третий день изучает мифологический словарь. Это новое увлечение Романа.

— Навалились, обворожили наших сестричек! — восклицал Роман. — А что я мог противопоставить? Вот, говорю, сейчас друг мой придет, почитает стихи. Он гениальный поэт.

— Далеко зашел, заблудился, — сказал я.

— Ну вот теперь и расхлебывай. Юлька пригласила их на языческое игрище. Истинные вайделоты!

— Какое игрище?

— Скоро ночь на Ивана Купалу. К нам всегда съезжаются на пикник. Да будет тебе известно, что это ночь колдовства и неожиданных превращений. Гоголя-то читал? Но Гоголь что, хотя жутковато. Ты, например, можешь превратиться в овцебыка.

— В кого? — спросил я с изумлением.

— В овцебыка. Но всего лишь на ночь, не бойся. Будем прыгать через костры, искать клады. Ты веришь в клады?

— Конечно, нет.

— А они существуют. В Сьянове в прошлом году нашли горшок с серебряными монетами. Кстати говоря, в купальную ночь можно объясниться в любви. Это самое подходящее время. Ты… не забыл про мою просьбу?

— Нет.

— Я хочу прочитать ей стихи на Ивана Купалу. Давай уж, мон шер. Раз обещал.

— Ладно, ладно, — сказал я.


Маша сидит на красной подстилке в нестойкой тени прибрежных деревьев. В руках у нее книга. Рядом примостился верный Бернар. А чуть поодаль в голубоватом, похожем на манку песке ворочаюсь я. Хочется сказать Маше что-то значительное, умное. Вместо этого я спрашиваю:

— А что вы читаете?

Это был первый день, когда Маша заговорила со мною на ты. Она оторвалась от книги и посмотрела на меня неожиданно теплым взглядом.

— Митя, почему ты такой беспокойный? Всегда у тебя в глазах тревога. Так и кажется, сейчас вскочишь и побежишь.

— Не знаю, — промямлил я.

— Наверное, ты впечатлительный. Я тоже в детстве была. Вскакивала по ночам, пыталась бежать. Мама очень беспокоилась.

— А кто у вас мама?

— Зови меня на ты. Мы ведь давно знакомы. Мама училась в консерватории, да не доучилась. Из-за меня. Могла бы стать хорошей пианисткой. Ты на чем-нибудь играешь?

— Нет, — сказал я.

— А инструмент дома есть? Странно. Ты из такой хорошей семьи. Роман сказал, что у вас много книг. Я считаю, в доме обязательно должен быть инструмент. Мы с мамой устраиваем целые домашние концерты.

— А папа?

— Папа… он с нами не живет. Я его редко вижу… У меня такое ощущение, Митя, что мы с тобой были когда-то знакомы…

Я замер. Сейчас вспомнит.

— Нет, это не значит, что сталкивались где-то случайно. У меня бывают дни, когда все проходит словно в тумане. Могу познакомиться и забыть. Но тебя я словно давно знаю. Почему это? — спросила она с внезапным наивным удивлением.

Я что-то пробормотал в ответ. Она повертела в руках книгу.

— Это Еврипид. Древний греческий автор.

— Разве вы проходите?

— Нет. Но композитор Глюк написал две оперы по его драмам. Очень интересно. Хочешь расскажу?

Греческий царь Агамемнон решил завоевать Трою. Великое множество воинов собралось в городе Авлида. Бухта была заполнена кораблями. Но ветер все время дул с моря, не давая кораблям выйти из бухты. Его наслала богиня Артемида. Она разгневалась на Агамемнона за то, что тот подстрелил на охоте лань, священное животное Артемиды. Прорицатель Калхас объявил, что богиня смилостивится только тогда, когда Агамемнон принесет ей в жертву прекрасную дочь Ифигению. Агамемнон глубоко опечалился. О прорицании узнали все воины и требовали, чтобы царь принес жертву для счастья всей Греции.

Агамемнон послал гонца за дочерью. Он написал своей жене Клитемнестре, что собирается обвенчать Ифигению с юным героем Ахиллом. Потом раскаяние охватило его, и он послал другого гонца и просил Клитемнестру не отпускать Ифигению. Но этого гонца перехватили воины.

Когда Ифигения с матерью прибыли в Авлиду, обман раскрылся. Клитемнестра бросилась к ногам мужа, умоляя спасти дочь. Юный Ахилл стал с мечом у шатра, объявив, что не позволит коснуться Ифигении. Назревала кровавая междоусобица. Тогда из шатра вышла сама Ифигения. Она остановила воинов и сказала, что пойдет к жертвеннику добровольно. Счастье Греции для нее дороже жизни.

В молчании окружило войско жертвенник. Вещий Калхас занес над Ифигенией жертвенный нож. Но когда рука его опустилась, Ифигения исчезла. На ее месте оказалась лань. Это богиня Артемида спасла прекрасную девушку. Она перенесла ее в далекую Тавриду. Там Ифигения стала жрицей в храме.

Девять лет сражались греки у стен Трои и наконец овладели ею. Царь Агамемнон вернулся в свои Микены. Но безрадостным было его возвращение. Царица Клитемнестра изменила ему и жаждала возвести на трон Эгисфа. Когда радостный Агамемнон вошел во дворец, он был убит. Эгисф стал царствовать с Клитемнестрой. Малолетний сын Агамемнона Орест тем временем оказался далеко от родины. В день убийства его спасла няня. Когда Орест возмужал, он вместе со своим другом Пиладом пришел отомстить за отца. Эгисф и Клитемнестра были убиты. Но богини мщенья Эринии стали преследовать Ореста за убийство матери. Бог Аполлон повелел Оресту поехать в далекую Тавриду и привезти оттуда священное изображение богини Артемиды. Тогда Орест избавится от мук.

Таврида, раскинувшаяся на берегах нынешнего Крыма, была опасным краем. Тавры приносили в жертву всех иноземцев. Схватили они Ореста с Пиладом и притащили в храм, где стояло священное изображение Артемиды. Жрицей в этом храме была Ифигения. Так встретились брат с сестрой. Им удалось обмануть тавров и увезти из храма изображение Артемиды. После долгих мытарств они достигли берегов Греции. Жизнь их отныне была счастливой.


— Как мне хотелось бы иметь брата, — сказала Маша. — У тебя есть сестра?

— Нет.

— Мне кажется, в семье должно быть много детей. Тебе понравился этот миф?

— Слишком много убийств: жена — мужа, сын — мать…

— Зато счастливый конец. После смерти Ифигения превратилась в богиню Гекату. Это богиня луны и ночи. Если бы я жила в те времена, я выбрала бы покровительницей Гекату. Я совершенно ночной человек!

Наконец-то пробил мой час. Я приосанился и сказал:

— Геката покровительствовала детям и покинутым влюбленным.

— Откуда ты знаешь?

— Я читал. Священным животным Гекаты была собака. — Я указал на дремлющего Бернара. — Примерно такая. Белая.

— Интересно! — воскликнула Маша, глаза ее заблестели.

— В честь Гекаты праздновались гекатеи. Происходили они летом в месяц Гекатомвеон, который соответствует нашему июлю.

Маша внезапно сделалась задумчивой.

— Да… — произнесла она. — Как много в жизни загадочного, таинственного…


Гекатомвеон — лунный месяц. Луна в июле особенно чиста. В недолгую ночь она воцаряется на небе ясным зеркалом и зовет бесконечно смотреться в него. Это зеркало не стареет, не туманится желтым налетом, от него не отпадают ломкие серебристые куски. В этом зеркале вся наша жизнь. Сколько взглядов, сколько призывов, молений было обращено к луне! Воет на луну бездомная собака. Смотрит на луну влюбленная девочка. Прикован взглядом к луне больной человек. Луна безмолвно струит на землю свой белый свет. Он облекает реки, леса и крыши домов. Он касается спящих, и они видят волшебные сны. Эти сны покидают комнаты и собираются на огромных лунных полях. Месяц Гекатомвеон в призрачном плаще с серебряным прутиком бродит среди них, как пастух. Луна — это страна неясных надежд и сердечной тоски…


Кавалер Кристоф Виллибальд Глюк пригласил Моцарта в свой роскошный особняк. Глюк занимал высокий пост капельмейстера при дворе императора Иосифа. Моцарт перебивался случайным заработком. Они никогда не виделись, хотя знали о друг друге. Музыка Глюка нравилась всем, а творения Моцарта казались в то время необычными.

Глюк был уже стар, а Моцарт молод. Глюк слыл большим гурманом. Он любил поесть и поговорить. Усадив Моцарта за обильный стол, Глюк приступил к пиршеству. Моцарт ел мало. Глюк насыщался, снисходительно похваливал Моцарта, но предупредил его, что к десерту приглашен композитор не менее молодой и не менее способный, чем Моцарт. Глюк надеется воспитать из него своего преемника. Что касается Моцарта, то тот не во всем следует гармонии Глюка. Глюк считался самым великим композитором Европы.

Кавалер Глюк спросил Моцарта, нравятся ли ему оперы, написанные по драмам Еврипида. Моцарт ответил, что арии Ифигении восхитительны. Почему же он не ест фаршированную утку, спросил Глюк. Моцарт отговорился отсутствием аппетита. Глюк в шутку заметил, что у будущего его преемника аппетит гораздо лучше.

Подали десерт. Раздался звонок, и в залу вошел невысокий молодой человек с красивым лицом и изящными манерами. Глюк представил его как надежду музыкальной Европы. Это был Антонио Сальери.

Весь вечер Сальери говорил любезности. Хвалил способного Моцарта, восхищался великим Глюком и называл себя его учеником. Когда они покидали особняк вместе, Моцарт споткнулся. Сальери поддержал его за локоть и сказал, что рад оказать Моцарту даже такую маленькую услугу. Когда в следующее мгновение Моцарт оглянулся, Сальери уже не было рядом. Он словно растаял во тьме, даже не попрощавшись. Моцарт пожал плечами и пошел домой, думая об этом странном человеке, весь вечер сверлившем его своим жгучим итальянским взором.


Сразу два письма. От Голубовского и Кротовой.

«Старик, мы пашем в новом домике. Сейчас опишу. Березовая роща, не знаю, бывал ли ты здесь. Много дров с зелеными листочками. Все белое и невинное. Чирикает птичек. Посредине стоит интернатище. Здоровенный дом в три-четыре этажа с пристройками. Офигенный спортзал, а рядом с ним актовый. Я сразу оприходовал аппаратную, врубил ящики и кайфовал, пока меня не разогнали. С Горы почти уже все перевезли. Там сразу все захирело, покосилось. По-моему, скоро рухнет. Комбинат ошалел от злости и провожал наш свал ядовитым дымом. Как тебе сказать? Мне было даже жалко расставаться с альма-матер. Как-никак здесь прошли лучшие годы. На прощанье я вырезал на дубе все наши имена. Лупатыч, как я и сказал, командирован домой. Твой адрес я ему передал. Башка его зажила как ни в чем не бывало. Крепкий у нас главный брат. Кстати, насчет братства. Какая-то детская игра. Почему бы нам не заняться бизнесом? У меня есть идеи, вернешься, расскажу. Когда сваливал от дядюшки, была лажа. Меня обвинили в краже целого полтинника, а я взял только пятерку. Курица орала, что меня надо в колонию без вступительных экзаменов. Дядюшка крякнул и лишил меня выходного пособия. Назло я прихватил две серебряные ложки, которые зарыл под березой. Так что имеется клад. Надеюсь, к следующей весне ложки дадут всходы, и у нас вырастет чайник килограммов на пять. Грамм серебра стоит фунт стерлингов. Считай.

Директор в ажиотаже. Задумал основать целый завод по выпуску детских игрушек. Торгуется с шефами насчет станков. Так что с осени мы будем поставлять детям страны заводные машинки. Я кинул идею насчет кубика Рубика. В этих краях он еще не освоен. По моим подсчетам, мы должны взять сто тысяч прибыли. Петруша в восторге. Он сказал, что я могу стать организатором нового типа. Это правда. Башка у меня на колесах, только не дают развернуться.

Что еще? Ходим все белые, как мумии. В известке, краске и прочих радостях производства. Нет, как привидения. Или как мучные изделия. Вообще-то довольно интересно. Начали даже разрисовывать стены в актовом зале. Ты ведь знаешь Заморыша-художника. Он что-то клевое навалял. Паруса, бригантины, а в небе лебеди. Два белых и три черных. Этих лебедей я долго рассматривал, даже захотелось полететь.

Неожиданно вернулся Гришка Велес. Ни хрена у него не вышло с отцом. Шла торговля за родительские права, но суд отказал, поскольку папаша по-прежнему не просыхает. Кролик уже академик, и его посылают на тусовку в Америку. Шутка. Вообще я завидую. Была бы академия по бизнесу, я бы туда вписался, нечего делать.

Калоша ходит смурной. То ли страдает, что жахнул Лупатыча, то ли не виноват и боится. Дружки его Щербатый и Гмыря еще не приехали, и я понимаю, без адъютантов трудно.

Личный мой лайф замер в висячем положении. Ленку, про которую я писал, так и не видел перед отъездом. Адреса нет, а значит, финиш. Жду теперь Рыжую. Но что-то я стал холоден, старый. Влюбляться не хочу. Шпатлюю стенку и думаю непонятно о чем. Еще год, и развеет нас в разные стороны, как москитов. Но это лирика и, как говорится, младенческий дебилизм. Видишь, какие слова я знаю?

Ну, жму тебе коготь. Когда собираешься возвращаться? Не дрейфь. Мочки не оторвут. Твой Голубовский».

От Раи Кротовой.

«Здравствуй, Митя. Пишет тебе Рая Кротова, ты, наверное, меня позабыл. Митя, почему ты ничего не сказал? Мы так волновались. Все-таки, если решил уйти, надо было сказать. Хорошо хоть ты написал Голубовскому. Мы встретились в новом интернате, и он дал твой адрес. Не знаю, правильно ли делаю, что пишу. Может, тебе не до нас. Голубовский сказал, что ты нашел родственников, что у них огромный дом и две машины. Это хорошо, я за тебя рада. Только не увлекайся, Митя. Ты знаешь, сколько случаев бывало. И Славу Панкратова брали, и Вдовиченко. А что получилось? Поживут, поживут и опять приходят, только в расстроенных чувствах. Помнишь Ванечку Зимина? Какой хороший мальчик. Сначала его усыновили, а потом он снова оказался у нас. Прогнали, да с позором, потому что к Ване пришел в гости Савельев, украл кольцо. Я, конечно, не про воровство, Митя. Но люди разные бывают. Может, у них и машина и телевизор, но как они отнесутся к нам? Смотри, чтобы тебя не обидели.

Про себя сказать нечего. Была с мамой. Ей лучше. Пить стала меньше. Может быть, что-то у нас и получится. Она ведь еще молодая. Я бы хотела жить с мамой, учиться. Конечно, личной жизни у меня не будет, потому что я урод. Мне уже надоело слушать, что я родилась такой из-за маминого пьянства. Я маму не осуждаю. У ней у самой был отец алкоголик, и она осталась одна в шестнадцать лет.

В новом здании все очень красиво. А в березовой роще радуется душа. Вечером деревья розовые. Митя, если ты и нашел новую семью, не забывай нас. Мы все по тебе будем очень скучать. Ты такой умный. Я не встречала такого человека. А мне хочется дружить с умным. Но, конечно, если ты не вернешься, ты забудешь про нас. Остаюсь с уважением. Раиса Кротова».


Приближался день, когда надо было идти к маме. Это удается не каждый год. Прошлое лето я провел в лагере, до города было далеко, а позапрошлым летом болел.

Я постирал свою одежду, куртку и брюки. Речная вода удивительно хорошо стирает. Что касается цветов, то я надеялся раздобыть их по дороге. В конце концов можно было разживиться и на клумбе. Белые и красные пионы росли здесь густо и уже осыпали нежные лепестки.

Роману я сказал, что собираюсь разведать, как что. Может, требуется помощь тетке. Она часто болеет. Я заверил, что не собираюсь возвращаться домой по крайней мере до конца лета, когда, по моим расчетам, должны нагрянуть родители. Да и в школу надо идти. В конце концов я взрослый человек и понимаю, что на стороне долго не проживешь.

— Деньги нужны? — спросил Роман.

— Ну, так…

Он совершил самый настоящий налет на беспорядочно раскиданную по даче одежду и наскреб из карманов не меньше двух рублей мелочью.

— Когда вернешься?

— Как получится.

— Смотри не забывай про игрища. Про поэму для Машки. Сколько строк сочинил?

Я объяснил, что стихи сочиняю быстро. Только должно прийти вдохновение.

— А если не придет? — наседал Роман.

— Тогда дело плохо.

— У меня есть первая строчка. — Читай.

— Стелла Мария Марис, так зовется звезда…

— Это плагиат! — воскликнул я.

— Сам сказал.

— С этой строчкой сочинить стихи очень трудно.

Роман надвинулся на меня и вперился подозрительным взором.

— Послушай, а ты не обманываешь?

— Насчет чего?

— Что сам сочиняешь стихи? Это ведь я тебе кинул идею прочитать чужие.

— Но ты же видел… — произнес я упавшим голосом. — Записаны в тетрадке.

— А если переписал?

— Что я, девочка, — переписывать…

— А то был у меня приятель. Стихи присваивал. Ладно, это я так. Не понимаю, чего ты тянешь.


Меня не покидало щемящее чувство. Казалось, я оставляю дачу навсегда. Больше не раздвину листья папоротника, не увижу зеленую лужайку и белую стену, испещренную лиловыми письменами теней. Не спустится с веранды девушка в светлом платье, не сядет в плетеное кресло с раскрытой книгой. Все это было как сон. В размягчающем жаре летнего дня, в сонном жужжании мух и стрекоз, в ощущении благости и покоя…

— Митя, Митя, ты уезжаешь?

Я вздрогнул. Передо мной стояла Маша с ворохом полевых цветов. Среди них выделялся колкий серебристый репейник, сердито торчащий среди желто-голубой пестроты мелких цветиков.

— Возьми. — Она протянула мне длинный стебель, увенчанный фиолетовыми и желтыми бутонами. — Это иван-да-марья. Правда, хорошее название?

Я кивнул.

— Но ты вернешься?

Я снова кивнул.

— У меня к тебе просьба. Ты можешь опустить в городе это письмо? Быстрее дойдет.

Она протянула мне письмо. Я взял конверт и застыл в нелепой позе, не зная, куда его сунуть. В кармане конверт не уместится.

— Дмитрий Суханов! — От дома бежала Юля. — Дмитрий Суханов, ты забыл бутерброды! Я положила их в сумку. Смотри же, быстрей возвращайся. Мы будем скучать!

Выскочил Бернар и радостно принял участие в церемонии прощания. Они махали мне руками, что-то кричали, а Роман приставил ладонь к голове, как генерал на параде.

В автобусе я приложил письмо к губам. От него исходил все тот же неповторимый аромат. Красивым, строгим почерком на нем было написано: «А. Н. Атарову».


Я шел по городу со стеблем иван-да-марьи в руках и беспрестанно оглядывался. Боялся встретить знакомого. Учителя или соученика. Хотя вероятность столкновения была небольшой. Интернат находился слишком далеко, а большая часть людей в разъезде.

Стоял сероватый июльский день. В городе ничего не изменилось. По-прежнему комбинат подкрашивал горизонт желтым дымом. Перед площадью я миновал заброшенную стройку не то магазина, не то библиотеки. К улице подступали торцами панельные пятиэтажки. По разбитому асфальту с ревом тащились тяжелые комбинатские грузовики. На грязно-желтой стене городского кинотеатра пестрела грубо намалеванная афиша с двумя влюбленными. Влюбленные прикасались черными лицами, только у девушки были красные губы.

Загрузка...