И все же Шарлотта еще какое-то время продолжает тянуть лямку, да и Уайты не хотят с ней расставаться. На решительные действия у нее из-за ее повышенного чувства долга, любви к родным, ответственности перед ними нет моральных сил. То ли дело Мэри Тейлор: подруга Шарлотты заявила, что ни за что не пойдет ни в гувернантки, ни в учительницы, ни в модистки, ни в служанки. В Англии, Мэри нисколько не сомневается, хорошей работы ей не найти, а потому она собирается куда подальше — в Новую Зеландию. «За три моря» Мэри и в самом деле уедет — только гораздо позже. Пока же она решила ограничиться Европой, собирается в Бельгию, в Германию, чем необычайно увлекла Шарлотту, у нее, как и у ее героини Джейн Эйр, перемены заложены в натуре и никак не реализованы:

«Просыпалась жажда обладать зрением, которое… достигло бы большого мира: городов и дальних краев, кипящих жизнью».

Она, как и Джейн, мечтает «приобрести побольше опыта, встречаться с близкими по духу людьми, расширить круг своих знакомств, а не ограничиваться обществом тех, с кем судьба свела меня здесь».

Некоторое время назад Шарлотта вместе с Энн затеяли было открыть собственную школу — мисс Вулер готова оказать посильную помощь, предоставить для школы помещение, и совсем недорого. А почему бы для начала не поехать, скажем, в Брюссель и не поучиться в тамошней школе? Набраться опыта, овладеть французским — такой опыт, такие знания в любом ведь случае пригодятся. А собственная школа никуда не убежит.

И Шарлотта, не откладывая заграничные планы в долгий ящик, в сентябре того же 1841 года посылает запасливой тетушке Брэнуэлл письмо следующего содержания:

«Во Францию или в Париж я ехать не хочу. Я бы скорее поехала в Брюссель, в Бельгию. Дорога обойдется нам недорого, самое большее в пять фунтов, жизнь в Брюсселе вдвое дешевле, чем в Англии, а образование, по крайней мере, не хуже, чем в любой другой европейской стране. Не пройдет и полугода, как я бегло заговорю по-французски, подучу итальянский и, может даже, займусь немецким. Если, конечно, здоровье не подведет.

Быть может, папа сочтет этот план безумным и амбициозным — но ведь без амбиций никому еще не удавалось преуспеть в этом мире, правда? Он и сам в свое время повел себя ничуть не менее амбициозно, когда приехал из Ирландии в Кембридж. Я хочу, чтобы мы все поехали в Европу. Я знаю, мы талантливы, и пришло время этим талантам раскрыться. Очень рассчитываю, тетушка, что Вы нам поможете. И коль скоро Вы дадите согласие, Вам не придется раскаяться в своей доброте».

Шарлотта рассказала тетушке не все. Во-первых, школьный проект откладывался до лучших времен. Во-вторых, поучившись в брюссельской школе, можно будет попытаться устроиться работать за границей, ради чего, собственно, Шарлотта и надумала ехать в Европу. И, в-третьих, под «мы все» подразумевались только двое — Шарлотта и Эмили; Шарлотта, склонная к мистике, но с умом вполне практическим, прикинула, что ее одну отец не отпустит. Энн своей работой дорожит, да и жалованье у нее приличное, полусотней фунтов в год не бросаются. Что же до Брэнуэлла, то спутник он с его неуравновешенностью, слабохарактерностью, слабостью к спиртному не самый лучший, да и есть ли в бельгийской столице мужской пансион такого уровня? К тому же и увлечения у Брэнуэлла вовсе не академические.

Сердобольная, хотя и прижимистая тетушка, как Шарлотта и надеялась, в помощи не отказала, и 8 февраля 1842 года Шарлотта и Эмили с Патриком, сопровождавшим дочерей до Лондона, а также Мэри Тейлор с братом отправляются впервые в жизни за границу. И впервые в жизни оказываются по пути в Брюссель в британской столице. Останавливаются, как в свое время их отец, в Сити, в Патерностер-Роу, районе, где в восемнадцатом веке сиживала в кофейнях славная лондонская и театральная литературная братия: Сэмюэль Джонсон, Генри Филдинг, Оливер Голдсмит, Дэвид Гаррик. Веком позже литераторы больше в Патерностер-Роу не селились, зато облюбовали эти места неподалеку от собора Святого Павла издатели и книгопродавцы. Из окон небольшой гостиницы «Чептер Кофихаус», где остановился Патрик с дочерьми, открывался вид на величественное творение сэра Кристофера Рэна.

«Над моей головой, — восторгается видом собора Люси Сноу, от лица которой ведется повествование в последнем, самом автобиографическом романе Шарлотты Бронте «Виллет», — над крышами домов вознесся темно-синий в тусклом золоте СОБОР. Пока я смотрела на него, внутри у меня что-то менялось, дух мой словно бы расправил свои опутанные кандалами крылья. У меня возникло вдруг чувство, будто я, которая никогда, в сущности, по-настоящему не жила, сейчас в кои-то веки испробую жизнь…»15.

И Шарлотта, как и ее героиня, увлекая за собой Эмили, каждый день, по многу часов, пока не пришло время садиться на пакетбот до Остенде, без устали бродила по городу, «испробовала» нежданно открывшуюся ей столичную жизнь. О соборе Святого Павла, Вестминстерском аббатстве, Британском музее, Гайд-Парке, Национальной галерее дети ховартского приходского священника знали лишь понаслышке.



11


Пансион «Эгер» (Maison d’education pour les jeunes demoiselles16), когда туда приехали учиться сестры Бронте, насчитывал уже сорок лет и примерно столько же воспитанниц, большая часть которых, впрочем, в школе не жила. Находился пансион в самом центре бельгийской столицы; окнами строгое двухэтажное здание выходило в густой сад с фруктовыми деревьями, заросшими тропинками и увитыми плющом беседками. Несмотря на то, что это был центр города, в саду царила первозданная тишина, нарушаемая лишь боем колоколов, да криками из закрытой школы для мальчиков по соседству.

Пансион был не только в хорошем месте, но и на хорошем счету. Супруги Эгер делили обязанности: тридцативосьмилетняя Клэр Зоэ Эгер была директрисой, следила за хозяйством, за порядком и за денежными поступлениями; ее муж Жорж Ромен Эгер отвечал за успеваемость — завуч по учебной работе, сказали бы мы сегодня. Жена учила девочек порядку и приличному обхождению, муж — литературе, французской прежде всего. В пансионе воспитанниц обучали, конечно, еще и арифметике, географии, истории, музыке, французскому и вышиванию (без чего, была убеждена Клэр Зоэ, «юной даме никак нельзя»), а также — рисованию, пению и — по желанию — немецкому. И, разумеется, — богословию, «основе основ», наставляла учениц правоверная католичка мадам Эгер.

К приехавшим в Брюссель протестанткам из английской глубинки Эгеры, однако, отнеслись в высшей степени благожелательно: сестры получили право пропускать ежедневную католическую службу (подобно тому, как у нас до революции гимназисты-евреи пропускали уроки Закона Божьего) и спать ложились в отдельной от общей спальни комнатке за занавеской — должны же юные англичанки хотя бы ночью обмениваться накопившимися за день впечатлениями.

Несмотря на эти «послабления», жизнь Шарлотты и Эмили в пансионе «Эгер» складывалась нелегко. Во-первых, не бельгийками и не католичками во всем пансионе были они одни. Во-вторых, в свои двадцать пять и двадцать четыре года Шарлотта и Эмили считались великовозрастными, были существенно старше остальных воспитанниц. В-третьих, обеим очень не хватало французского. Эмили — особенно: никто, кроме Шарлотты, да и то недолго и нерегулярно, с ней французским не занимался; в Роу-Хэд, где она пробыла всего полгода, французский не котировался и учили ему спустя рукава. Все это не сближало англичанок ни с соученицами, ни с учителями.

С мсье Эгером, личностью, безусловно, одаренной, незаурядной, человеком широкого кругозора, бурного темперамента, очень требовательного и своенравного — во всяком случае. Вот что пишет о нем Шарлотта Эллен Насси в мае 1842 года, через три месяца после приезда в Брюссель:

«Есть тут один господин, о котором я тебе еще не писала, — мсье Эгер, муж мадам, преподаватель риторики, человек большого ума, но вспыльчивый и своенравный. Маленький, чернявый, с ежеминутно меняющимся выражением подвижного, живого лица. Иногда у него появляется сходство с безумной кошкой, иногда — с исступленной гиеной, иногда же, но очень редко, он ничем не отличается от истинного, стопроцентного джентльмена… В настоящее время он очень на меня сердит, мой перевод он оценил, как peu correcte17. Сам он ничего мне об этом не сказал, свой вердикт начертал на полях моей тетради. Почему, полюбопытствовал мьсе Эгер, мои собственные сочинения всегда лучше моих переводов?.. С Эмили отношения у него не складываются. Когда он уж очень свирепеет, я пускаю слезу, и тогда он приходит в себя. Эмили работает, как лошадь, но ей приходится гораздо труднее, чем мне. Тот, кто пошел учиться во французскую школу, должен был заранее озаботиться изучением французского…»

Шарлотта сгущает краски. Эгер требователен, капризен и далеко не всегда справедлив, но сестрами он доволен. Шарлотта и Эмили увлеченно занимаются не только французским, но и немецким, Шарлотта переводит Шиллера на английский и (специально для Эгера) — на французский. Переводит на французский и английскую классику: «Леди озера» Скотта, «Чайльд-Гарольда» Байрона. Отлично справляются сестры и с любимым, очень непростым стилистическим заданием мсье Эгера: ученикам читается отрывок из книги французского классика, потом этот отрывок обсуждается в классе, после чего учащийся должен воспроизвести свои собственные мысли в стиле прочитанного автора.

Удается сестрам и сочинение собственных эссе по мотивам прочитанных в классе отрывков из сочинений Шатобриана, Гюго, Мюссе, других прославленных авторов. И Шарлотта, и Эмили пишут давно, и такой вид работы дается обеим легко, особенно когда Эгер задает написать эссе не на заданную, а на свободную тему — вот где можно разгуляться авторам Гондола и Ангрии! Словом, сестры «не были лишены соприкосновения с блестящей, сильной, высокой духовностью»18.

Шарлотту, правда, больше интересуют перипетии седой английской старины, а также сюжеты из Ветхого Завета; она пишет несколько таких, навеянных Священным Писанием и английской историей, эссе: «Вечерняя молитва в военном лагере», «Смерть Моисея», «Портрет Петра Отшельника». В связи с ее эссе «Смерть Наполеона» между ней и Эгером возникает настоящая эстетическая дискуссия о том, что такое гениальность.

Шарлотта: «Природа гения инстинктивна; гениальность одновременно и проста, и чудесна; гениальный человек безо всякого труда, без усилия создает то, что людям, лишенным гения, какими бы знающими и упорными они ни были, не под силу».

Эгер: «Гений без учения и без мастерства, без знания того, что уже достигнуто, — это сила без рычага, это Демосфен, блестящий оратор, который заикается и сам себе мешает… это великий музыкант, который играет на расстроенном рояле…Чтобы в полной мере себя выразить, гению необходима дисциплина и самообладание».

Эмили предпочитает рассуждения более прозаические. Одно ее эссе называлось «В защиту кошек» (которые, по мнению автора, многое переняли у людей), другое посвящено сыновней любви и сложным отношениям детей и родителей; из всех сестер Эмили — самый домашний человек, и темы у нее домашние.

В целом Эгер, повторимся, англичанками доволен, хотя, на его взгляд приверженца «острого галльского смысла», сестры пишут излишне цветисто, уснащают свои эссе лишними, необязательными подробностями.

«Когда раскрываете тему, деталям следует уделять повышенное внимание, — пишет он Шарлотте на тексте ее эссе «Гнездо» 30 апреля 1842 года. — Следует безжалостно жертвовать всем, что не способствует ясности, правдоподобию и основной идее. С подозрением относитесь ко всему, что отвлекает читателя от основной мысли — стремитесь к выразительности, а не к красочности. Все, что несущественно, должно отходить на задний план — это и задает прозе стиль…»

Авторам «Джейн Эйр» и «Грозового перевала» уроки мсье Эгера, по всей вероятности, пошли впрок.

Эмили сходилась с соученицами хуже, чем Шарлотта, — слишком была она погружена в себя, слишком строптива, да и бельгийцев, как, впрочем, и ее сестра, недолюбливала.

«Если судить о бельгийцах по характеру воспитанниц пансиона, — пишет в июле 1842 года Шарлотта Эллен Насси, — то они на редкость неприветливы, эгоистичны, низкопробны и примитивны. Ко всему прочему, очень непослушны, и учителям с ними нелегко… Мы с сестрой их избегаем, что, впрочем, не составляет труда, ведь на нас лежит каинова печать протестантизма и англиканства».

А вот Эгер, несмотря на отрешенность и замкнутость младшей сестры, которая, в отличие от старшей, всегда готова была вступить с учителем в спор, ставил ее — во всяком случае, как автора — не ниже Шарлотты, отмечал логичность ее мышления, умение отстаивать свое мнение, что «и у мужчин-то встречается не часто».

Академические успехи обеих сестер были столь очевидны, что, когда полгода истекли, чета Эгер предложила англичанкам остаться еще на полгода, но теперь уже в качестве преподавателей, Шарлотте прочили место учительницы английского языка за 16 фунтов в год, Эмили — музыки.

Возвратиться в Англию, в любом случае, пришлось: неожиданно умирает тетушка Брэнуэлл. После похорон сестры в Ховорте задерживаются, в Брюсселе они обрели столь необходимые профессиональные навыки, что грех ими не воспользоваться: Шарлотта начинает давать уроки французского, Эмили учит детей играть на пианино. А также увлеченно пишет стихи из Гондолского цикла (на что не хватало ни времени, ни вдохновения в Брюсселе), вместе с Табби Акройд, преданной, многолетней служанкой, ведет хозяйство, ездит на концерты, в Ховортском хоровом обществе слушает Гайдна, Генделя, ходит на лекции — научные (медицинская ботаника), политические (чартизм).

Эгеры меж тем ждут сестер обратно, мсье Эгер искренне сожалеет, что Шарлотта и Эмили в Брюссель не торопятся.

«Поверьте, сэр, — пишет он Патрику Бронте, — мы руководствуемся отнюдь не личной заинтересованностью, а привязанностью. Мы искренне желаем благополучия Вашим дочерям, относимся к ним как к членам нашей собственной семьи, их способности, энергия, исключительная работоспособность — единственная причина, которая вынуждает нас вызвать Ваше неудовольствие».

Никакого неудовольствия высокопарное, сверхвежливое письмо Эгера у Патрика Бронте не вызвало. Напротив, пастор был только рад, что дочери вновь едут в тихую, благополучную Бельгию: в Англии неспокойно, чартистские бунты вспыхивают по всей стране, в том числе и в Ховорте.

Но в конце января следующего 1843 года в Бельгию отправилась только «мадемуазель Шарлотт». Эмили, несмотря на свои безусловные успехи и лестное предложение Эгеров, возвращаться в пансион раздумала. No place like home19 — это хорошо известное английское выражение — формула жизни Эмили Бронте.


12


Была ли связь Эгера и Шарлотты всего лишь интеллектуальной, или же их связывали отношения более близкие? Мнения биографов, для которых этот мотив в жизни Шарлотты Бронте едва ли не самый важный, расходятся. Основываются рассуждения об этой близости исключительно на письмах Шарлотты Эгеру после ее возвращения в Англию — письма Эгера к Шарлотте не сохранились, очень может быть, их не было вовсе. Что лишь добавляет масла в огонь, придает этим отношениям (если они вообще имели место) оттенок таинственности, драматизма, дает повод для пересудов и самых смелых внелитературных гипотез.

О чем можно судить наверняка? Вклад Эгера в становление, интеллектуальное и психологическое, отрешенной, неуверенной в себе, очень способной и болезненно восприимчивой молодой англичанки, по всей видимости, и в самом деле был очень значителен — особенно во время ее вторичного пребывания в Брюсселе, когда она, в отсутствие Эмили, была полностью предоставлена самой себе. И когда, как в свое время в Роу-Хэд, невзлюбила своих учениц, да и атмосферу пансиона в целом.

«Народ здесь некудышный, — с нескрываемым раздражением пишет она в мае 1843 года брату, — из сотни воспитанниц наберется от силы одна-две, которые хоть чего-то стоят… И я не привередничаю, они не могут похвастаться ни умом, ни воспитанием, ни добронравием, ни чувствительностью — решительно ничем. Ненависти они у меня не вызывают — столь сильных чувств они не заслуживают».

Во второй приезд изменилось, и существенно, ее отношение к мадам Эгер: чем тесней Шарлотта сходится с мсье Эгером, чем больше проводит с ним времени, тем меньше нравится ей его супруга. Вот и директриса недовольна, что учительница английского языка откровенно пренебрегает обществом других наставниц, держится особняком, в этом она видит вызов себе и своему заведению. Шарлотту же раздражает, что ее кумир смотрит жене в рот, не перечит ей, неукоснительно следует ее советам и пожеланиям.

«Мсье Эгер на удивление покладист, слушает мадам во всем, — пишет она в сентябре того же 1843 года Эмили. — Я не удивлюсь, если выяснится, что и он тоже неодобрительно относится к моей замкнутости. Он уже прочел мне короткую лекцию о пользе bienveillance20 и, убедившись, что лучше я не становлюсь, махнул на меня рукой. Так что теперь я живу жизнью Робинзона Крузо — существование веду совершенно одинокое, обособленное».

Шарлотта сама себе противоречит: с одной стороны, она не желает общаться с коллегами, их сторонится, с другой, обижается, что мадам Эгер не уделяет ей внимания, ее игнорирует.

«Когда все отправились на праздник, — жалуется Шарлотта Эллен Насси, — она, хоть и знает, что я осталась совсем одна, в мою сторону даже не посмотрит».

Мадам Эгер и не думает ревновать Шарлотту к мужу, ей, женщине решительной, без комплексов, такое и в голову не придет; да и до ревности ли ей: пансион, несколько десятков учащихся да еще шестеро собственных детей. Более того, в присутствии других учителей она всячески Шарлотту расхваливает, ставит в пример ее эрудицию и добросовестность. Шарлотте кажется это чистейшим лицемерием и вызывает у нее еще большее раздражение, еще большее желание поскорей вернуться домой.

«Мадам Эгер вежлива, благорасположена, обходительна, но я ей больше не верю», — пишет она Эллен Насси и на следующий день записывает в дневнике: «Брюссель. Суббота. Утро 14 октября 1843 года. Первый урок. Мерзну, камина здесь нет. Как же хочется домой к папе, Брэнуэллу, Эмили, Энн и Табби. Устала я жить среди иностранцев, какая же это безотрадная жизнь — во всем доме есть лишь один человек, который заслуживает хорошего к себе отношения. Есть и еще один, на вид этот человек — сладенький-пресладенький леденец, а на самом деле — подкрашенный кусок мела».

Решение принято, «человек, заслуживающий хорошего к себе отношения», заранее поставлен в известность, «подкрашенный кусок мела» — естественно, тоже. И в воскресенье 31 декабря 1843 года, пробыв в пансионе «Эгер» в общей сложности без малого два года, Шарлотта с дипломом в кармане и с разбитым сердцем (мсье Эгер не стал ее отговаривать) пускается в обратный путь: Брюссель — Остенде — Лондон — Лидс — Ховорт. Про разбитое сердце Элизабет Гаскелл в своей биографии ни слова: в Ховорт, если верить автору «Жизни Шарлотты Бронте», Шарлотта возвращается из-за неважного состояния здоровья отца, с каждым днем он видит все хуже; из-за забот по дому, из-за тревоги за брата, сестер — такова официальная версия.

И не успевает приехать, как радость от возвращения домой сменяется тоской. Шарлотта — в который раз — впадает в глубокую депрессию, она, как и ее героиня Джейн Эйр, «очнулась от дивных грез и убедилась в их лживости и тщете», «вырвать из своей души ростки любви» она не в состоянии, ее жизнь «лишена красок», а будущее «сулит унылую безрадостность».

«Мне иной раз начинает казаться, — признается она Эллен Насси вскоре после приезда, — что все мои идеи и чувства, за вычетом некоторых привязанностей (мы понимаем, о ком речь), в корне переменились: былого энтузиазма как не бывало, у меня стало гораздо меньше иллюзий. Сейчас мне необходимо активное усилие, цель в жизни. Ховорт кажется мне теперь таким заброшенным, далеким от мира; я больше не ощущаю себя молодой, мне скоро двадцать восемь, и, думаю, мне следует бросить вызов суровой реальности этого мира, как это делают другие…»

«Активным усилием», «вызовом суровой реальности» стало возрождение позапрошлогоднего проекта — открытие собственной школы, тем более что теперь у Шарлотты есть иностранный диплом о преподавании в пансионе «Эгер». Школы на дому, прямо в пасторате, что, естественно, обойдется семье гораздо дешевле. Патрик Бронте идею поддерживает, сестры преисполнены энтузиазма, Энн рвется обратно домой, Торп-Грин ей надоел, одно из стихотворений, которое она пишет в это время, так и называется «Домой» и кончается недвусмысленно: «Oh, give me back my HOME!»21 В другом, написанном примерно в это же время, есть такие, созвучные строки:


To our beloved land I’ll flee,

Our land of thought and soul…22


В этом сестры Бронте единодушны, с радостью под этими словами бы подписались — впрочем, под «beloved land» можно ведь понимать не дом приходского священника, а воображаемый Гондал, «любимую землю» Эмили и Энн. Эмили идея собственной школы тоже пришлась по душе — ей лишь бы из дома не уезжать; «Гондолских стихотворений» уже набралась целая тетрадь; преподавать в домашней школе Эмили не хочет, будет «организовывать учебный процесс». Места для учениц хватает: Энн и Брэнуэлл пока отсутствуют, и их комнаты свободны. Объявление написано и помещено в местную газету:


Учебное заведение мисс Бронте

Проживание и обучение юных леди

Наличие мест ограничено

Дом приходского священника

Ховорт (вблизи Бедфорда)


В число предметов входят:

письмо

арифметика

история

грамматика

география

вышивание


А также:

французский

немецкий

латынь

музыка

рисование.


Стоимость обучения — 35 фунтов в год


Пользование фортепиано — 5 шиллингов за три месяца

Стирка — 15 шиллингов за три месяца

Каждая юная леди обеспечивается простыней (одна), наволочками (две), полотенцем (четыре), десертной и чайной ложкой.


Все внушает оптимизм. Все, кроме одного: желающих учиться в «Учебном заведении мисс Бронте» не нашлось. Эмили не расстроена вовсе: она, как всегда, погружена в себя, увлечена своими стихами, Гондалом, домашним хозяйством, собаками, школа на дому в ее жизни мало что изменила бы.

«…Школы не получилось, — записывает она в дневнике в январе 1845 года. — И слава Богу, мне она совершенно не нужна, да и никому из нас тоже. Денег нам хватает, мы все здоровы — вот только у папы плохо с глазами, и у Брэнуэлла дела не ладятся, но мы надеемся, со временем и у них дела тоже пойдут на лад… И собой я довольна, полна энергии, не ленюсь, как раньше, научилась мириться с настоящим и в будущее смотрю без прежнего беспокойства, всего ведь себе все равно не пожелаешь…»

Шарлотта расстроена, но не сильно: теперь все время уходит у нее на переписку с Эгером. Переписка, однако, — слово неточное: пишет Шарлотта; по непроверенным сведениям, ее письма Эгер хранил, и они были изданы его дочерью Луизой в 1913 году. Эгер же упорно не отвечает, как видно, не хочет себя компрометировать, понимает, что, стоит ему хоть раз ответить, от писем Шарлотты не будет отбоя — беды не оберешься. Впрочем, даже если Эгер изредка Шарлотте и писал, то наверняка сдержанно, в нравоучительном тоне: «Не всякий вас, как я поймет…» Как бы то ни было, его письма, как уже отмечалось, не сохранились, иначе бы Элизабет Гаскелл в своей биографии наверняка их привела или хотя бы упомянула. Если они и были, Шарлотта, прежде чем выйти замуж, могла сама их уничтожить, или же после ее смерти сделал это за нее ее муж.

После возвращения из Брюсселя Шарлотта влюблена не на шутку. «Ни одна глупая любительница фантазий не объедалась так сладкой ложью, не упивалась отравой точно нектаром» — эти слова, сказанные про Джейн Эйр, вполне применимы и к ней.

«Нет мне покоя ни днем, ни ночью, — пишет Шарлотта Эгеру в январе 1845 года. — Если я засыпаю, мне являются кошмары, в них Вы всегда суровы со мной, мрачны, мной недовольны… Простите же, мсье, что пишу Вам снова. Моя жизнь будет непереносима, если я не попытаюсь облегчить себе страдания. Я знаю, Вы будете недовольны, когда прочтете это письмо, опять скажете, что я излишне эмоциональна, что у меня черные мысли и пр. Может, так оно и есть, мсье, я вовсе не пытаюсь оправдываться, я принимаю все Ваши упреки. Я знаю только одно: я не хочу лишиться дружбы моего учителя. Пусть лучше меня постигнут тяжкие физические страдания — лишь бы сердце не рвалось от горьких мыслей. Если мой учитель лишит меня своей дружбы, у меня не останется никакой надежды. Если же мне будет на что надеяться, если он даст мне надежду, хоть самую ничтожную, я буду рада, счастлива, мне будет, ради чего жить, трудиться…»

Влюблена покорно, даже униженно, так и хочется в контексте этого письма перевести французское слово ma?tre как «хозяин», а не как «учитель» — Шарлотта целиком во власти мэтра, своих чувств к нему. И она это сознает, в одном из писем Эгеру прямо об этом пишет:

«Как же тяжко и унизительно не знать, как вновь стать хозяином собственных мыслей. Как тяжко быть рабыней горькой памяти, рабыней властной идеи, которая подавляет дух».

Голова ее занята только одним — как бы вернуться в Брюссель (а ведь совсем недавно мечтала отттуда поскорей уехать). И, чтобы быть ближе к любимому человеку, она — трогательная подробность — каждый день выучивает наизусть полстраницы французского текста и переплетает французские книги, которые он ей подарил. Почти каждое ее письмо заканчивается обещанием приехать — при том, что Эгер, надо полагать, вовсе на ее приезде не настаивает:

«Однажды я обязательно Вас увижу, — пишет она Эгеру спустя полгода после возвращения в Ховорт. — Вот только заработаю достаточно, чтобы добраться до Брюсселя, — и приеду. Увижу Вас снова — пусть хоть на мгновение».

Обещанием приехать и жалобами на то, что она слепнет и поэтому не может писать, как раньше, отчего ее страдания только усугубляются:

«У меня бы не было такой апатии, если б я имела возможность писать. В прошлом я писала целыми днями, неделями, месяцами — и не зря. Саути и Кольридж, наши прославленные мастера, которым я посылала свои рукописи, отнеслись ко мне вполне благосклонно… Но в настоящее время зрение мое ослабело, и, если я буду много писать, то ослепну. Если б не эта напасть, я бы написала книгу и посвятила ее Вам, моему мэтру, моему единственному литературному наставнику… Я часто говорила Вам по-французски, как я Вас уважаю, как Вам благодарна за Вашу доброту, за Ваши советы, — теперь говорю это же по-английски… Литературное поприще для меня закрыто, мне остается только преподавать…»

Ипохондрия Шарлотты объяснима, она — прямое следствие депрессии; чем, как не депрессией, можно объяснить следующие строки из ее письма Эллен Насси (октябрь 1846):

«…если б только я могла уйти из дома, Эллен, меня не было бы сейчас в Ховорте… Я знаю, жизнь проходит, а я ничего не делаю, ничего не зарабатываю, как же горько бывает это сознавать… но я не вижу выхода из этого мрака… Мне скоро будет тридцать один, моя молодость прошла, как сон, и я растратила ее впустую. Чего я добилась за эти тридцать лет? Почти ничего…»

А депрессия — следствие влюбленности, скорее всего, безответной, а также сознания того, что с любимым человеком она больше не увидится.

«Скажу Вам откровенно… я пыталась забыть Вас, ибо память о человеке, которого, скорее всего, больше никогда не увидишь и которого так превозносишь, изнуряет дух. И когда эта тревога продолжается год или два, делаешь все, чтобы восстановить душевный покой. Я делала все, искала, чем бы заняться, запретила себе говорить о Вас — даже с Эмили, но справиться со своим горем, нетерпением я, как это ни унизительно, не в состоянии…»

За весь год после приезда из Брюсселя Шарлотта, сама обрекшая себя на затворничество, покидает Ховорт лишь однажды: Эллен Насси едет к брату, священнику Генри Насси, тому самому, кто не так давно предлагал Шарлотте руку и сердце. Едет в деревню Хэзерсейдж и берет подругу с собой — пусть развеется. Шарлотта не только развеялась: в этой поездке впервые зримо вырисовываются очертания ее будущего шедевра — «Джейн Эйр». Священник, будущий миссионер Сент-Джон Риверс, у которого любви к Джейн «не больше, чем у сурового утеса», списан с Генри Насси, тот так же собирается стать миссионером, «нести свет знания в пределы невежественных заблуждений», «покинуть Европу ради Востока». И характером они схожи, оба холодны и неуступчивы, оба «замыкают все чувства, всю боль внутри себя, ничего не выдают, ни в чем не признаются, ничем не делятся»; и того, и другого «простые радости жизни, уют и комфорт» не привлекают, и тот, и другой «безжалостно забывает о чувствах и правах заурядных людей, преследуя собственные великие цели». Похожи и внешне: Сент-Джон позаимствовал у Насси лицо, «такое гармоничное в своей красоте, но странно грозное из-за суровой неподвижности», властный лоб, свидетельствующий о замкнутости, проницательные глаза, высокую, внушительную фигуру.

Норт-Лиз-Холл, где живет Насси, станет в романе Торнфилд-Холлом — усадьбой Рочестера. В этих домах, внушительных, величественных, много общего: и зубчатый парапет, и длинная галерея, и темная лестница с дубовыми ступеньками, и высокие, с частым переплетом окна, и темные комнаты с низкими потолками, и дубовые ореховые комоды, и запертые книжные шкафы со стеклянными дверцами, и каминная полка паросского мрамора.

Литературная карьера Шарлотты Бронте не только не «закрыта», не пройдет и двух лет, и она «раскроется» во всем блеске.



13


За последнее время Шарлотта разминулась с братом дважды. Когда в начале апреля 1842 года Брэнуэлл вернулся в Ховорт после увольнения с железной дороги, сестры были уже в Брюсселе. Когда же спустя полтора года из Бельгии в Ховорт вернулась Шарлотта, Брэнуэлл вместе с Энн находился в Торп-Грине, куда его, уже небезызвестного поэта, чьи стихи печатались сразу в нескольких провинциальных газетах, пригласили, по рекомендации сестры, домашним учителем к младшему сыну Робинсонов — Эдмунду. Лучше б не приглашали.

О том, что летом 1845 года происходило в пасторате, когда все члены семьи наконец-то встретились (Энн и Брэнуэлл приехали из Торп-Грина, Шарлотта — из Хэзерсейджа, домоседка Эмили после возвращения из Бельгии вообще никуда не уезжала), можно судить по сохранившимся письмам и выдержкам из дневников, которые, самое любопытное, датируются одним и тем же числом — 31 июля. Хотя прямо о случившемся не пишет и не говорит никто, становится понятно, что у Брэнуэлла в Торп-Грине не все ладно.

Энн (из дневника):

«Сколько же всего произошло за те годы, что я прожила в Торп-Грине! Я и раньше хотела уйти, и если б знала, что пробуду у Робинсонов еще четыре года, как бы я была несчастна… За время своего пребывания здесь я много чего нехорошего, неслыханного узнала о человеческой природе…

После отъезда из Ладденден-Фут Брэнуэлл был несколько лет учителем в Торп-Грине, у него хватало неприятностей, да и со здоровьем было неладно. Во вторник ему очень нездоровилось, он поехал с Джоном Брауном в Ливерпуль, где он сейчас и пребывает, и все мы надеемся, что в будущем ему станет лучше…»

Что же такого «нехорошего», «неслыханного» о человеческой природе узнала Энн за годы пребывания в Торп-Грине? О каких «неприятностях» идет речь? Что означает «со здоровьем неладно» и «ему нездоровилось»? Запил? У нас ведь тоже в ходу такие эвфемизмы.

Эмили (из дневника):

«Энн рассталась с Робинсонами по обоюдному согласию в июне 1845 года. Брэнуэлл уехал из Торп-Грина в июле 1845 года».

Запись короткая, скупая, но говорит о многом. Энн давно собиралась взять у Робинсонов расчет, увлеклась вместе с Шарлоттой идеей домашней школы, поэтому в ее отъезде из Торп-Грина не было ничего удивительного. А вот почему покинул, причем поспешно, Торп-Грин Брэнуэлл, живший у Робинсонов без малого три года и вроде бы всем довольный, неясно. Тоже «по обоюдному согласию»? Или был уволен? А если уволен — за что?

Из письма Шарлотты Эллен Насси узнаем кое-какие подробности, ситуация проясняется, хотя и не до конца:

«Брэнуэлла я застала больным — теперь это с ним случается часто. Поэтому сначала я не удивилась. Однако когда Энн сообщила мне о причине его нынешнего недомогания, я пришла в ужас. Во вторник он получил записку от мистера Робинсона, в ней он извещал Брэнуэлла, что тот уволен, что ему стало известно о его „поведении”, что повел он себя „хуже не бывает”, и, пригрозив разоблачением, потребовал, чтобы брат немедленно прекратил отношения со всеми членами его семьи… С этого дня с Брэнуэллом творится бог знает что: он думает только о том, чтобы утопить в вине свои душевные страдания. В доме переполох, все лишились покоя. В конце концов, мы были вынуждены отправить его на неделю из дома, и не одного, а с человеком, который мог бы за ним присмотреть…»

Понятно пока только одно: живя у Робинсонов, Брэнуэлл чем-то провинился. Но чем? Что значит «повел себя хуже не бывает»? От чего у него душевные страдания, которые он стремится «утопить» («drowning his distress of mind»)? И куда и с кем домочадцы отправили его на неделю? В Ливерпуль, о чем пишет Энн? Вопросов по-прежнему больше, чем ответов.

Единственный человек, который называет вещи своими именами, — это сам Брэнуэлл; в отличие от старшей сестры, он не склонен держать при себе свои душевные травмы. Из трех его писем друзьям, Джону Брауну и Фрэнсису Гранди, становится наконец понятно, в чем обвиняет мистер Робинсон домашнего учителя, который повел себя «хуже не бывает».


Джону Брауну, март 1843 года:

«(…) Живу, как во дворце, ученик мой выше всяких похвал. Завиваю волосы и душу носовой платок, точно какой-нибудь сквайр. Робинсоны на меня не нарадуются, мой хозяин — великодушный человек, его женушка ДУШИ ВО МНЕ НЕ ЧАЕТ. Она хороша собой, ей тридцать семь, у нее смуглая кожа и светлые сверкающие глаза. Дай совет, стоит ли идти с ней до конца (go to extremities), о чем она явно мечтает, — муж-то болен и недееспособен. Она засыпает меня подарками, никак не наговорится обо мне с моей сестрой, меня же уверяет, что на мужа ей наплевать, спрашивает, люблю ли я ее…»


Джону Брауну, ноябрь 1843 года:

«Я знаю, ты думаешь, я пью, но прошли те времена, когда я пил с вами вровень. Вина в рот не беру, а бренди с водой выпиваю всего раз в день, до завтрака, без этого ДУШЕВНЫХ МУК, выпавших на мою долю, мне не перенести. Моя крошка худеет с каждым днем, но задора и мужества ей не занимать — падает духом только от мысли, что со мной ей рано или поздно придется расстаться… Посылаю тебе ее локон, сегодня ночью он покоился у меня на груди. Господи, вот бы жить открыто, не прятаться…»


Фрэнсису Гранди, октябрь 1845 года:

«Боюсь, ты сожжешь это письмо, когда узнаешь почерк, но если все же его прочтешь, то, надеюсь, не выбросишь, а испытаешь жалость к тем страданиям, из-за которых я решил впервые за последние три года тебе написать… В письме, которое я было начал весной 1843 года, но не кончил из-за постоянного недомогания, я писал тебе, что нанят учителем к сыну преподобного Эдмунда Робинсона, состоятельного джентльмена, чья жена, в отличие от мужа, который меня не переносил, отнеслась ко мне доброжелательно, и, когда однажды муж повел себя со мной вызывающе, призналась в своих ко мне нежных чувствах. Мое восхищение ее умом и внешностью, ее чистосердечием, чудесным нравом, неустанной заботой о ближнем вызвало во мне столь сильное ответное чувство, о каком я даже не подозревал. На протяжении почти трех лет я каждодневно испытывал удовольствие со страхом пополам. Три месяца назад я получил гневное письмо от моего нанимателя, Робинсон пригрозил мне, что, если после летних вакаций, которые я проводил дома, я вернусь в Торп-Грин, он меня застрелит. О том, в какую ярость он пришел, я узнал из писем ее служанки и домашнего врача. Она же успокоила меня, со всей решительностью заявив, что, как бы худо ей не пришлось, меня ее невзгоды не коснутся…»


Веских доказательств скандального адюльтера замужней женщины, матери взрослых, на выданьи дочерей, и сына почтенного приходского священника, в сущности, не нашлось. Письма миссис Робинсон Брэнуэллу были, во-первых, не подписаны, во-вторых, носили вполне невинный характер. А, в-третьих, Брэнуэлл никому их не показывал, после его смерти сестры эти письма сожгли. Что до писем самого Брэнуэлла друзьям, то их в расчет принимать едва ли стоит: мало ли что взбредет в голову сочинителю, да еще горькому пьянице — с его богатой фантазией он мог выдумать все от начала до конца. Служанка миссис Робинсон держала язык за зубами. Садовник донес Робинсону на любовников, он якобы застал их в сарае для лодок у реки в полумили от дома, но, кроме него, их никто больше не видел, и подтвердить его слова было некому. Домашний врач знал о тайной связи, но никому, кроме сына, о своей хозяйке и домашнем учителе не говорил.

Доказательств не было, зато сплетен — хоть отбавляй. Высказывалось даже мнение, что Брэнуэлл не только пьяница, опиоман и развратник, но, ко всему прочему, еще и педофил: места он лишился не из-за своей связи с миссис Робинсон, это, дескать, еще полбеды, а потому, что совершал развратные действия со своим учеником Робинсоном младшим.

Главный же вопрос, которым задаются биографы: кто был инициатором любовных отношений — сорокалетняя Лидия Робинсон или двадцатишестилетний поэт и художник Брэнуэлл Бронте? Брэнуэлл, как мы увидели, хоть и изображает себя героем-любовником, покорителем сердца немолодой, по тогдашним понятиям, женщины, влюбившейся, по его словам, в него без памяти, — но инициатива, судя по его письмам, все же принадлежала миссис Робинсон: «задора и мужества ей не занимать», «призналась в нежных чувствах», «вызвала во мне ответные чувства».

Элизабет Гаскелл, разумеется, придерживается этой же точки зрения, выступает в поддержку семьи пастора, в «Жизни Шарлотты Бронте» называет миссис Робинсон «развратной женщиной» („depraved woman”), искусительницей, которая покрыла Брэнуэлла «несмываемым позором». И даже предполагает, ссылаясь на двоюродных братьев и сестер Лидии Робинсон, что Брэнуэлл был далеко не первым ее любовником и что среди знакомых она слыла «дурной, бессердечной женщиной». А вот Брэнуэлл восторгается ее чистосердечием, чудесным нравом и заботой о ближнем — будто два разных человека… «Дурная, бессердечная женщина», заметим в скобках, не преминет спустя десять лет дать Гаскелл резкую отповедь в печати и пригрозит автору «Биографии Шарлотты Бронте» и ее издателю Джорджу Смиту судом. Семидесятилетний Патрик Бронте целиком с биографом дочери согласен: возлюбленную сына иначе как «каиновым отродьем» он не называет.

Сыну, конечно же, эту историю приходской священник не простил, был с ним суров, одно время почти не разговаривал, как, собственно, и другие члены семьи. Эмили и Энн брата словно не замечают, Шарлотта, самая близкая ему из сестер, должна была бы, влюбившись в женатого человека, понять его как никто, ему посочувствовать — однако недовольна братом и она тоже. Шарлотта свою несчастную любовь держит в тайне, мучается наедине с собой. Брэнуэлл же устроен иначе, он экстраверт и, особенно если выпьет, готов поделиться своим увлечением с первым встречным. Возмущает старшую сестру и то, что брат бездельничает, уже второй год сидит без дела, зарабатывать не торопится — как, между прочим, и она сама.

«Брэнуэлл безнадежен, — пишет Шарлотта в сентябре 1845 года Эллен Насси, — он утверждает, что очень болен и искать работу в таком состоянии не собирается. Говорит, что предпочитает скудную жизнь дома… С трудом нахожусь с ним в одной комнате, что-то будет в будущем».

Брэнуэлл же ничуть не «раскаялся в содеянном», он, Шарлотта права, безнадежен, пытается утопить в вине разлуку с любимой женщиной, влезает в долги (ему грозит долговая тюрьма в Йорке), выпрашивает деньги у отца, который к этому времени почти совсем ослеп, не может ни читать, ни дойти без посторонней помощи до церкви. Пьет без просыпу и дома, и в Ливерпуле, куда уезжает на неделю с Джоном Брауном по инициативе сестер, Шарлотты в первую очередь. И где — «любовь прошла, явилась муза» — пишет страдальческие стихи, в которых родной дом перестает быть, как раньше, центром вселенной:


Home is not with me

Bright as of yore

Joys are forgot with me

Happy no more23.


Задумывает роман — очередной ангрийский сюжет, однако на публикацию рассчитывает не слишком, пишет Лейленду, что не надеется преодолеть препятствия, которые будут чинить ему литературные круги:

«…Я прихожу в уныние, теряю всякий интерес от одной мысли о том, что мне скажут издатели… Не могу писать то, что будет выброшено непрочитанным в камин».

Погружается в мистику — чувства юмора при этом не теряет.

«Вчера вернулся из Ливерпуля и Северного Уэльса, — пишет он Лейленду. — За время моего отсутствия, куда бы я ни пошел, со мной рядом всякий раз шла какая-то облаченная в черное женщина. Она нежно, будто законная жена, опиралась на мою руку и называла себя НЕВЗГОДОЙ. Подобно некоторым другим мужьям, я без нее легко бы обошелся».

В эти месяцы Брэнуэлл легко обходится и без отца, и без сестер, и без друзей. Миссис Лидия Робинсон — а ведь, казалось бы, банальная интрижка, пошленький треугольник: муж, жена, любовник — надолго выводит его из себя, лишает душевного покоя, занимает все его мысли. 16 апреля 1845 года в «Галифакс Гардиан» можно было прочесть горькие строки, вышедшие из-под его пера:


I write words to thee which thou wilt not read,

For thou wilt slumber on howe’er may bleed

The heart, which many think a worthless stone,

But which oft aches for its beloved one…24


1 июня 1846 года Брэнуэлл пишет сонет «Лидия Гисборн» (Гисборн — девичья фамилия миссис Робинсон), весь пафос которого в безысходности: дом возлюбленной именуется «домом-тюрьмой» («prison home»), надежды на счастливое будущее уподобляются «бездонным морям скорби» («woe’s far deeper sea»), а радость — «далеким, едва различимым вдали островом» («Joy’s now dim and distant isle»).

И невдомек бедному влюбленному, что «моря скорби» не столь «бездонны», а счастье куда ближе, чем «далекий, едва различимый вдали остров». Он еще не знает, что четыре дня назад, 26 мая, умер преподобный Эдмунд Робинсон. Казалось бы, хэппи-энд близок: месяц траура — и Лидия вновь в его объятьях, теперь уже навсегда. Увы, «старый муж, грозный муж» все предусмотрел: в завещании говорится, что если Лидия сойдется с Брэнуэллом Бронте, она лишается наследства. Наследство не маленькое, и вдова на такие жертвы не готова… А возможно, — считает, к примеру, Джулиет Баркер, главный на сегодняшний день авторитет по истории семьи Бронте, — что этого пункта в завещании не было, его измыслила коварная вдова, ибо она вовсе не стремилась соединять свою жизнь с нищим и пьянствующим — очень возможно, на ее же деньги — юным поэтом.

«Что мне делать, не знаю: я слишком крепок, чтобы умереть, и слишком несчастен, чтобы жить, — пишет Брэнуэлл Лейленду в июне того же года. — Рассудок мой видит перед собой лишь самое безотрадное будущее, вступать в которое мне хочется ничуть не больше, чем мученику, поднимающемуся на костер».

В это время Брэнуэллу, и в самом деле близкому к самоубийству, было не до стихов — чужих по крайней мере. И он вряд ли обратил внимание на то, что 7 мая в Лондоне в небольшом издательстве «Эйлотт и Джонс» вышел скромным тиражом тоненький, неприметный сборник стихов трех братьев Белл — Каррера, Эллиса и Актона.



14


Брэнуэлл Бронте нарушил шестую заповедь: не прелюбодействуй. Шарлотта — седьмую: не укради. Украсть не украла, но не удержалась и заглянула в поэтическую тетрадь Эмили, что было равносильно воровству: Гондал и Ангрия жили каждый своей самостоятельной, независимой жизнью, и «ангрийцам», Шарлотте и Брэнуэллу, читать «гондалцев», Эмили и Энн, было строжайше запрещено: у вас свои стихи и проза, у нас — свои.

Спустя несколько лет в своих «Биографических заметках» Шарлотта вспоминает, как было дело:

«Как-то раз, осенью 1845 года, мне по чистой случайности (?!) попала в руки тетрадь со стихами, написанными почерком Эмили. Я, конечно, ничуть не удивилась, так как знала, что Эмили может писать — и пишет — стихи. Я пробежала стихи глазами и была потрясена. Сомнений не оставалось: то были не обычные поэтические излияния, совсем не те стихотворения, что имеют обыкновение писать женщины. Мне они показались немногословными, изысканными, сильными и искренними. Я ощутила в них какую-то особую музыку — необузданную, печальную и возвышенную.

Моя сестра Эмили необщительна, она не из тех, кто позволяет даже самым близким и дорогим людям безнаказанно заглядывать в тайники ее мыслей и чувств, и у меня ушел не один час, чтобы примирить ее с моим нежданным открытием, и не один день, чтобы уговорить ее, что такие стихи достойны публикации».

Что же касается Энн, то она, человек миролюбивый, покладистый, сама продемонстрировала старшей сестре свои поэтические опыты — раз стихи Эмили Шарлотте понравились, то, может быть, понравится и то, что сочиняет она. Этот «жест доброй воли» несколько примирил Эмили с «грубым вторжением» в ее частную жизнь, и Шарлотта — сама она перестала писать стихи давно, после Бельгии не написала ни строчки, — уговорила сестер выпустить совместный поэтический сборник.

Было решено прежде всего скрыть свои настоящие имена под псевдонимами, причем мужскими: к женской поэзии критика тогда относилась предосудительно. Три сестры превратились в трех братьев Белл; эту фамилию они, возможно, позаимствовали у викария ховортской церкви Артура Белла Николза. Шарлотта стала Каррером: Фрэнсис Ричардсон Каррер был известным в округе благотворителем. Эмили — Эллисом; Эллисы были крупными йоркширскими промышленниками, чьи фабрики находились в нескольких милях от Ховорта. Энн же стала Актоном; Актоны, знакомые Робинсонов, не раз бывали в Торп-Грине.

Не один месяц ушел у сестер на то, чтобы выбрать для сборника достойные стихи. В результате, вклад Шарлотты составил девятнадцать стихотворений, из которых большая часть была написана без малого десять лет назад, в основном — в Роу-Хэде, и имела самое непосредственное отношение к хроникам Ангрии. О своих стихах Шарлотта была не слишком высокого мнения — во всяком случае, когда перед публикацией еще раз их после большого перерыва перечитала.

«Мои стихи в этом сборнике мне не нравятся, — призналась она Элизабет Гаскелл спустя пять лет, в сентябре 1850 года. — Это главным образом юношеские сочинения — неугомонные излияния бурных чувств и тревожного ума. В те дни море слишком часто бывало у меня „бурным” и „беспокойным”, водоросли и песок „мятущимися”. Эпитеты или банальные, или искусственные».

Стихи Эмили и Энн, напротив, были совсем свежими, младшие сестры отобрали в сборник по двадцати одному стихотворению; почти все они были написаны за последние два-три года. Со стихами Эмили Шарлотте пришлось повозиться: поэтических тетрадей у сестры было много, да и почерк у нее был неудобочитаемый, переписать их набело она не успела. Почти все стихи младших сестер так или иначе были связаны с Гондалской сагой.

Когда стихи были отобраны и переписаны, настало время озаботиться поисками издателя, и эту непростую задачу Шарлотта — куда только девалась ее апатия? — тоже взяла на себя. Она обратилась сначала в «Блэквудз мэгазин» (как всегда, без толку), а потом в «Эдинбргский журнал Чемберса» — Чемберс и рекомендовал ей небольшое лондонское издательство «Эйлотт и Джонс».

Переговоры были успешными и недолгими: Эйлотт и Джонс готовы издать сборник стихов братьев Белл, но только за их счет. Шарлотта интересуется, в какую сумму обойдется тираж от 200 до 250 экземпляров, Эйлотт и Джонс назначают цену, и 3 марта 1846 года Шарлотта посылает в Лондон 31 фунт 10 шиллингов; работая гувернанткой, она столько и за год не получала. В пасторате о поэтическом сборнике и братьях Белл не знает никто, Брэнуэлл в том числе.

«Мы не могли рассказать ему о наших планах из страха, что он будет мучиться угрызениями совести оттого, что понапрасну разбазаривает время и свой талант», — напишет Шарлотта спустя два года Уильяму Смиту Уильямсу.

Когда в мае 1846 года в Ховорт пришли первые три экземпляра «Стихотворений» Каррера, Эллиса и Актона Беллов, сестры (они же братья) испытали смешанные чувства. Стихи вышли, это главное. Вместе с тем книжечка оказалась еще тоньше, чем они думали, всего 165 страниц, бумага — весьма посредственная, хватало и опечаток, и что особенно обидно, в оглавлении. Шарлотта просит издателей как можно скорей разослать экземпляры в периодические издания, в том числе и в «Блэквудз».

«Мне бы казалось, — пишет она Эйлотту и Джонсу, — что успех книги больше зависит от рецензий в газетах и журналах, чем от рекламы».

Отозваться на сборник никому не известных поэтов критики не торопились, ждать рецензий пришлось больше двух месяцев. 4 июля вышли сразу две, и обе анонимные. И обе, напечатанные в «Критике» и в «Атенеуме», пестрили вопросительными знаками. Кто такие Каррер, Эллис и Актон Белл? Они сами составили этот сборник, или же их стихи собрал под одной обложкой издатель? Это англичане или американцы? Живы они или нет? Где они живут? Чем занимаются? Сколько им лет?

Рецензент «Критика» оценил поэтическую продукцию братьев Белл более высоко:

«Давно уже не было у нас столь подлинной поэзии… Среди груды поэтического мусора, которым завалены письменные столы литературных журналистов, эта небольшая книжечка размером 170 страниц явилась точно луч солнца, радующий глаз и сердце предвкушением упоительных часов чтения… Этот поэтический триумвират порой заимствует образы великих мастеров, но лишь формально, их стихи — никоим образом не подражание. Кое-где попадаются следы Вордсворта, быть может, Теннисона, но по большей части перед нами поэтические опыты оригинальных поэтов…»

Третья и последняя рецензия появилась в октябре в «Дублинском университетском журнале»; профессор этической философии Уильям Арчер Батлер стихи похвалил, отметил их «кауперовское25 благозвучие» и счел поэтическую образность братьев Белл «ненавязчивой и лишенной аффектации».

За год было продано «целых» два экземпляра «Стихотворений» и еще несколько подарены — Джону Гибсону Локарту, зятю и биографу Вальтера Скотта, а также Альфреду Теннисону, Томасу де Куинси и поэту из Шеффилда Эбенезеру Эллиотту.

«Стихотворения» еще не вышли, а Шарлотта уже извещает Эйлотта и Джонса, что Каррер, Эллис и Актон Белл вдобавок и прозаики и готовят для печати три не связанных между собой романа, которые можно издать в виде трехтомника или же по отдельности. 4 июля, в день выхода первых рецензий на «Стихотворения», она предлагает эти романы — свое сочинение под названием «Учитель», «Грозовой перевал» Эмили и «Агнес Грей» Энн — крупному лондонскому издателю Генри Колберну, отметив, что все три автора уже выходили в свет.

В отличие от стихов, романы писались сестрами в самое последнее время и в тесном сотрудничестве. Каждый вечер они читали друг другу написанное в течение дня, обсуждали перипетии сюжетов, характер и поступки персонажей, советовались и спорили. И — каждая из сестер по-своему — расставались со сказочным миром Ангрии и Гондала, «переселялись» в невыдуманный мир с его невыдуманными проблемами.

«Мучительно переделывая раз за разом то, что с таким трудом написалось, я покончила с былым пристрастием к орнаментальному, пышному стилю, предпочла ему стиль простой и непритязательный, — напишет Шарлотта в 1850 году в предисловии к изданию „Учителя”. — Я сказала себе, мой герой должен бороться с жизнью, как борются непридуманные, живые люди. Он должен в поте лица зарабатывать себе на жизнь, богатство и положение не станут для него нежданным подарком судьбы… Сын Адама, он должен разделить с ним его горький удел — тяжкий труд на протяжении всей жизни и малую толику радостей».

Классический образчик перехода от романтизма к реализму! И действительно, у Шарлотты, в отличие от Эмили, лучше всего получается писать о том, что пережила она сама, поэтому наиболее удачные страницы ее в целом довольно слабого первого романа — те, где Эдвард Кримсворт (от его лица ведется повествование) приезжает в Бельгию преподавать; первая книга Шарлотты Бронте, как и все последующие, за исключением, пожалуй, лишь «Шерли», автобиографична.

«Грозовой перевал» и Эмили — полная противоположность «Учителю» и Шарлотте. Бурные чувства и события в романе не имеют ничего общего с бессобытийной, погруженной в домашний быт жизнью Эмили; таких, как Кэтрин или Хитклиф, она вряд ли встречала в жизни, круг ее знакомых вообще ведь очень невелик. А вот в литературе встречала, и не раз; достаточно вспомнить готические романы Анны Радклифф или «Роб Роя» Вальтера Скотта, действие которого происходит не в благопристойных закрытых пансионах и поместьях, а в дебрях Нортумберленда, среди грубых, неотесанных и жестоких пьяниц и азартных игроков вроде Рашли Осболдистона.

Если Эмили не готова расстаться с воображаемым миром страстей и сильных, ярких личностей, то Энн идет по стопам старшей сестры; она пишет о том, что знает, о неприметной жизни гувернантки — вот уж действительно «тяжкий труд на протяжении всей жизни и малая толика радостей». На долю списанной с Энн Агнес Грей, от лица которой ведется повествование, приходятся тяжкие — гораздо более тяжкие, чем на долю Джейн Эйр, — испытания: Блумфилды и Мюрреи и их избалованные, жестокие дети ничем не лучше Ингэмов из Блейк-Холла и Робинсонов из Торп-Грина.

Из трех сестер-романисток Энн Бронте ближе всего к авторам просветительского романа восемнадцатого столетия с его заразительным юмором в сочетании с назидательностью («Агнес Грей» начинается со слов: «Все правдивые истории содержат назидание») и непременным хэппи-эндом — должна же добродетель вознаграждаться!

Неприметность Агнес Грей — ее отличительное достоинство, высшая добродетель.

«Не замечаю никакой красоты в этом лице, — говорит она про себя. — Бледные, впалые щеки, самые обыкновенные темные волосы. Быть может, в голове этой и таится ум, быть может, эти темно-серые глаза что-то выражают — но что с того?.. Желать красоты глупо. Разумные люди никогда не желают красоты себе и не замечают ее у других. Если ум развит, а сердце к себе располагает, внешность никакого значения не имеет»26.

Джейн Эйр внешне столь же неприметна, как Агнес Грей, но, в отличие от Агнес, она бросает своей безрадостной судьбе вызов — и, в конечном счете, одерживает победу. Рочестер, даже ослепший, покалеченный, выглядит куда авантажнее, чем доставшийся гувернантке Агнес такой же скромный и непритязательный, как и она сама, викарий мистер Вестон.

Кстати, о викариях. В это же самое время уже не на страницах романа из жизни домашних учителей и гувернанток, а в доме приходского священника возникает еще один, столь же неприметный викарий по имени Артур Белл Николз, тот самый, у кого сестры позаимствовали имя для своего псевдонима. Все чаще и чаще наведывается этот молодой еще человек, в чьем взгляде, как у миссионера Сент-Джона Риверса, сквозит «бесцеремонная прямота, упорная пристальность», к окончательно ослепшему Патрику Бронте. И не только к нему: прошел слух, что викарий проявляет нешуточный интерес к его старшей дочери; пройдет еще нескольких лет, и Артур Белл своего добьется — пока же Шарлотта вынуждена выслушивать сплетни, под которыми нет ни малейших оснований.

«И кто же, интересно знать, спрашивал у тебя, не собирается ли мисс Бронте замуж за викария своего отца? — с нескрываемым возмущением допрашивает она Эллен Насси в июле 1846 года. — И кто только мог эти слухи распустить? Отношения у нас вежливые, корректные и весьма прохладные — не более того. Если бы я даже в шутку рассказала ему об этих слухах, надо мной бы полгода потешались и он, и другие викарии. Они считают меня старой девой, а я их, всех до одного, — крайне неинтересными, ограниченными и непривлекательными представителями „сильного пола”».

Быть может, Николз и правда был человеком малоинтересным, однако о своем патроне Патрике Бронте, когда тот ослеп окончательно, он заботился, читал ему вслух, провожал до церкви и помогал подняться на кафедру. Патрику предстояла операция, и в августе 1846 года Шарлотта везет отца в Манчестер к местному светиле, глазному хирургу Уильяму Джеймсу Уилсону. Операция прошла удачно, но поездка в Манчестер увенчалась успехом не только по этой причине. Пока Патрик лежал в затемненной комнате и молился в ожидании, когда ему снимут повязку и вернется зрение, его старшая дочь от нечего делать и борясь с зубной болью, вооружилась карандашом и, близоруко склонившись над тетрадью, начала писать «Джейн Эйр».



15


Не прошло и трех недель, Патрик еще оставался в Манчестере, а роман был уже наполовину написан, самые яркие, драматичные страницы позади: свадьба Рочестера и Джейн расстроилась, Джейн — как ей казалось, навсегда — покидает Торнфилд-Холл.

Меж тем три романа братьев Белл издатели выпускать не торопятся. «Учителя» Томас Котли Ньюби издать готов — но на кабальных условиях: Шарлотта платит 50 фунтов аванса, и, если роман продастся, Ньюби ей этот аванс возместит. Небольшое лондонское издательство «Смит, Элдер и компания» повело себя с Каррером Беллом более гуманно. Шарлотта хоть и получила отказ, но отказ с комплиментами. Рецензент издательства Уильям Смит Уильямс, с которым Шарлотта скоро подружится и вступит в переписку, пишет ей, что признает «несомненные литературные достоинства» романа, но считает, что продаваться он будет плохо; и в самом деле, прежде чем «Учитель» был все же издан, его отвергали в общей сложности семь раз, и не только «Смит и Элдер». Пусть мистер Каррер Белл не отчаивается, говорилось в письме, он вполне способен написать книгу, которая будет пользоваться успехом.

Книга эта меж тем уже вчерне написана, и 24 августа 1847 года Шарлотта отправляет в Лондон рукопись только что законченной «Джейн Эйр». Роман за одну ночь проглатывает Уильям Смит Уильямс и передает его Джорджу Смиту, тот тоже от рукописи не может оторваться.

«В воскресенье утром после завтрака я взял рукопись „Джейн Эйр” и отправился с ней к себе в кабинет, — расскажет он впоследствии Элизабет Гаскелл. — Начал читать и очень быстро увлекся. Накануне я договорился встретиться с приятелем, и в назначенный час мне подали лошадь, однако оторваться от романа я был не в силах. Я написал приятелю записку, отправил к нему своего грума и продолжал читать. Вскоре явился слуга сказать, что обед подан, я попросил его принести мне в кабинет сэндвич и бокал вина и вновь взялся за чтение. Поужинал я наскоро и перед тем, как лечь спать, рукопись дочитал».

Наутро Смит пишет Шарлотте, что рукопись «Джейн Эйр» принята к публикации и что ей после выхода романа в свет причитается 100 фунтов, но с условием, что на следующие два романа Каррера Белла «Элдер, Смит и компания» имеют первоочередное право. Смит не расщедрился: биографию Шарлотты Бронте он в свое время оценит почти в десять раз больше, чем ее второй и самый лучший роман.

Шарлотта проявляет характер: условия Элдера и Смита принимает, но переписать первые главы, пребывание Джейн в Ловуде, вызвавшие у издателей наибольшие нарекания, наотрез отказывается:

«Как бы там ни было, но я намерена писать только так, как писала, и никак иначе… В вопросах творчества я не могу позволить, чтобы мне кто-либо диктовал… Как знать, очень может быть, первая часть „Джейн Эйр” понравится читателю больше, чем Вы предполагаете, ибо все там написанное — чистая правда, а Правда обладает особым обаянием. Расскажи я всю правду, читать эти главы было бы еще тяжелей, и я счел возможным смягчить многие подробности…»

Что же творилось в Школе для дочерей священнослужителей на самом деле, если автор в главах, посвященных Ловуду, «счел возможным смягчить подробности»?

Элдер и Смит торопятся: не проходит и недели, а Шарлотта уже получает гранки первых глав и их усердно правит. Трудится в присутствии Эллен Насси, забыв в спешке про договоренность с сестрами держать литературную деятельность братьев Белл в тайне.

Утром 19 октября 1847 года, всего через два месяца с того дня, как издатели первый раз прочли рукопись, Шарлотта получает первые шесть экземпляров своего романа. На этот раз претензий к изданию у автора быть не может: три тома в матерчатом переплете, отличная бумага, ясная, крупная печать.

«Если книга не будет иметь успех, то не по Вашей вине, виноват будет автор. Вы — вне подозрений», — в тот же день пишет она Смиту.

Первые отзывы были весьма сдержанными, рецензент «Атенеума» отметил «несколько необычный стиль, к которому я готов отнестись с уважением, но удовольствия он мне не доставляет».

А вот автору «Ярмарки тщеславия», критику куда более придирчивому, роман «Джейн Эйр» удовольствие доставил:

«Лучше б Вы не посылали мне „Джейн Эйр”, — пишет Теккерей Уильяму Смиту Уильямсу. — Я так увлекся, что за чтением потерял (или, если угодно, приобрел) целый день, а он у меня был расписан по минутам: в типографии ждали рукописи… Книга хороша, кто бы ее ни написал, мужчина или женщина, язык очень богатый и, так сказать, откровенный. От некоторых любовных сцен я даже всплакнул — к изумлению Джона, который зашел подложить в камин угля. Миссионер Сент-Джон, по-моему, неудачен, но неудача эта простительная. Есть места просто превосходные. Не знаю, зачем я Вам все это пишу, но Джейн Эйр тронула меня; тронула и порадовала. Это женская книга, но чья? Передайте мою благодарность автору, его книга — первый английский роман (у французов сейчас одни любовные романы), который я одолел за долгое время».

Лед, как говорится, тронулся.

«Вне всяких сомнений, лучший роман сезона… сюжет захватывает… этот роман мы от души рекомендуем нашим читателям…» («Критик»).

«„Джейн Эйр” — безусловно, очень умная книга. И очень сильная» («Экзаминер»).

«Роман не похож на все, что мы читаем, за небольшими исключениями. По силе мысли и выразительности среди современных сочинителей Карреру Беллу нет соперников» («Эра»).

Пожалуй, лишь «Спектейтор» усомнился в достоинствах книги, критик уклончиво и невнятно назвал мораль романа «низким оттенком поведения («low tone of behaviour»). И то сказать, негоже было такой приличной девушке, как Джейн Эйр, класть руку своего будущего мужа себе на плечо — порнография да и только! «Оттенок поведения» — ниже некуда, как с этим не согласиться. Шарлотта — она до сих пор не верила в успех романа — расстроилась, тем более что критика «Спектейтора» была услышана и воспринята; следом появились в печати эпитеты более резкие: как только книгу не называли — «непристойной», «безбожной», «пагубной».

«Теперь поношениям не будет конца, — пишет она Джорджу Смиту через месяц после выхода „Джейн Эйр”. — Боюсь, как бы эта точка зрения не сказалась на спросе. А впрочем, время покажет: если в „Джейн Эйр” есть плюсы, а не только минусы, то роман сумеет разогнать сгущающиеся над ней тучи».

И время показало, что «сгущающихся туч» бояться не придется: две с половиной тысячи экземпляров романа разошлись за два-три месяца. Сегодня такой роман, будь он издан в России, пролежал бы на полках книжных магазинов, боюсь, не один год.

Шарлотта — куда девалась всегдашняя неуверенность в себе — готова за себя постоять, она вступает с критиками в спор, полемизирует даже с таким авторитетом, как Джордж Генри Льюис. Льюис предупреждает начинающего романиста, чтобы тот «сторонился мелодрамы» (а мелодраматических эпизодов в романе, как мы знаем, хватает), придерживался личного опыта и правды жизни, от которой Шарлотта (вспомним Ангрию) не раз отступает. Взять хотя бы эпизод, когда Джейн отказывает Сент-Джону, ибо слышит голос зовущего ее Рочестера, который находится от нее на расстоянии нескольких десятков миль. Шарлотта Льюису возражает:

«Это не обман чувств и не колдовство — это лишь неразгаданное явление природы. Воображение — очень сильный, беспокойный дар, от которого невозможно отказаться. Неужто мы должны быть глухи к его призывам, бесчувственны к его порывам?.. Если когда-нибудь я напишу еще одну книгу, в ней не будет того, что Вы называете „мелодрамой”, так мне теперь кажется, хотя я и не уверена. Попытаюсь также прислушаться к совету мисс Остен — быть более сдержанной, но и в этом я до конца не убеждена…»

В декабре, всего через два месяца после первого издания, Смит и Элдер затевают второе, и его, хорошо известно, автор посвящает Теккерею, чей ум, пишет в предисловии Каррер Белл, «более глубок и уникален, чем сознают современники», которые не нашли «подобающего ему сравнения или слов, верно определяющих его талант». Дает Шарлотта в предисловии отпор и «немногим боязливым или сварливо-придирчивым хулителям», которые «выдают внешнюю благопристойность за истинную добродетель» и полагают, что нравственность и светские условности — синонимы:

«Светские условности — еще не нравственность. Ханжество — еще не религия. Обличать ханжество еще не значит нападать на религию. Сорвать маску с лица Фарисея еще не значит поднять руку на Терновый Венец»27.

Посвящение романа Теккерею, было, как выяснилось, со стороны Шарлотты faux pas, о чем она, конечно же, не подозревала. Дело в том, что в 1840 году, всего через четыре года после свадьбы, жена писателя сходит с ума и попадает в сумасшедший дом. Ассоциация с Рочестером и его безумной женой Бертой Мейсон слишком очевидна. Вероятно, именно эти сцены и вызвали у Теккерея слезы, когда он читал роман. Писатель, однако, ничем своих чувств не выдал и вежливо поблагодарил Каррера Белла за посвящение: «Был крайне тронут Вашей любезностью». Чем, естественно, вогнал щепетильную Шарлотту в краску.

«Разумеется я ничего не знала о домашних треволнениях мистера Теккерея, — писала она в конце января 1848 года Уильяму Смиту Уильямсу. — Для меня он существовал только как автор. Мне очень, очень жаль, если моя неумышленная бестактность приведет к тому, что его имя и дела станут предметом расхожих сплетен».

Предметом расхожих сплетен стал, однако, не Теккерей, а Шарлотта: в Лондоне прошел слух, что Каррер Белл одно время состоял гувернером в доме Теккерея и что роман основывается на реальных фактах. И еще один слух: никаких братьев Белл на самом деле не существует. Начало этому слуху положил… почтальон, который явился с письмом из Лондона в пасторат и поинтересовался у Патрика Бронте, проживает ли в доме мистер Каррер Белл. Шарлотте ничего не оставалось, как открыться отцу.

«— Папа, я написала книгу.

— В самом деле, моя дорогая? — отозвался Патрик, продолжая читать.

— Я хочу, чтобы вы взглянули на нее.

— Нет у меня времени читать рукописи.

— Но это книга, а не рукопись. Книга, вышедшая из печати.

— Надеюсь, ты не станешь впредь заниматься подобной ерундой.

— Думаю, мне удастся на этом кое-что заработать. Можно, я прочту вам кое-какие рецензии?»28

В тот же день Патрик созвал дочерей и торжественно сообщил им: «Дети, Шарлотта написала книгу, и, думаю, эта книга лучше, чем я ожидал».

Меж тем второе издание романа продается не хуже первого. Мало того: в театрах идет поставленная по роману пьеса с интригующим названием «Тайны поместья Торнфилд», французы собираются книгу переводить. Смит уже подумывает о третьем издании, да еще с иллюстрациями; иллюстрировать роман предлагается самой Шарлотте.

Судьба романов Эллиса и Актона Беллов складывалась не столь благоприятно, как их брата Каррера.

«Агнес Грей», как и «Учитель», пересылается из издательства в издательство без особых надежд на публикацию. Энн, однако, не расстраивается и продолжает творить. Ее стихи, написанные летом и весной 1846 года, как и раньше, романтичны и меланхоличны; темы по-прежнему невеселые — заботы, лишения, душевные травмы. Заключенный оплакивает свободу и любовь, которых не вернуть; друзья детства становятся, когда вырастают, злейшими врагами; любимая девушка изменяет своему возлюбленному — он (не Брэнуэлл ли?) безутешен. Названия стихов соответствующие: «Радость и печаль», «Не рыдай так безутешно, любимая», «Сила любви», «Мне снилось прошлой ночью…», «Мрачные тучи плывут».

Пишет и роман — второй и совсем не похожий на первый. Сюжет подсказала знакомая Патрика Бронте, жена бывшего викария из Кигли. Летом 1846 года она приезжает в Ховорт и рассказывает сестрам, как натерпелась от мужа, погрязшего в пьянстве и разврате. И как благодаря природной стойкости, сильному характеру сумела оградить себя и двоих детей от нужды и лишений.

Эта печальная и поучительная история и стала основой второго романа Энн Бронте «Владелец Уилдфелл-Холла». Героиня Элен Грэхем списана с многострадальной жены викария, а ее непутевый муж Артур Хантингдон (перед смертью он, разумеется, раскаивается) — с Брэнуэлла, к тому времени окончательно спившегося и опустившегося. Высоконравственной Шарлотте (а в дальнейшем и лондонским издателям) эта история показалась слишком мрачной и безысходной, «свинцовые мерзости» английской провинциальной жизни поначалу не пришлись им по душе — читатель достоин более благополучных, жизнеутверждающих сюжетов.

«Выбор темы, — читаем в «Биографических заметках» Шарлотты, — был грубой ошибкой. Трудно представить себе что-то более несоответствующее характеру автора».

В предисловии ко второму изданию романа в июле 1848 года Энн пишет, в сущности, то же, что и Шарлотта, когда та отстаивала первые главы «Джейн Эйр»:

«У меня было только одно желание — сказать правду, ибо правда всегда передает свою собственную мораль тем, кто способен ее воспринять… Когда мы имеем дело с пороком и с порочными героями, лучше, по-моему, описать их такими, какие они есть на самом деле, а не такими, какими бы мы хотели их видеть. Изобразить плохое в наименее мрачном свете — это, несомненно, самый приемлемый для писателя путь, но честен ли этот путь, верен ли?»

Первому роману Энн повезло и больше и меньше, чем более сильному «Владельцу Уилдфелл-Холла». Больше, потому что Томас Котли Ньюби после долгих проволочек все же в декабре 1847 года выпускает «Агнес Грей», тогда как судьба «Владельца» остается пока неизвестной. Меньше, ибо одновременно с «Агнес Грей» выходит «Грозовой перевал» Эллиса Белла (читай — Эмили Бронте), на фоне которого «Агнес Грей» осталась, по сути, незамеченной. Высший комплимент, которым удостоился Актон Белл, было сравнение его романа с романами Джейн Остен, и не в его пользу: «…довольно грубое подражание прелестным историям мисс Остен». А также — сравнение с его «старшим братом», и тоже не в его пользу: «В романе отсутствует мощь „Грозового перевала”».

В отличие от «Агнес Грей», «Грозовой перевал» вызвал настоящую бурю в английской журнальной и газетной критике конца сороковых годов. Общий тон критических высказываний: роман сильный, необычный, но уж больно мрачный, да и написан как-то не по правилам.

«Атлас»: «Роману очень не хватает светлых страниц. В книге нет ни одного персонажа, который не был бы до крайности отвратительным».

«Британия»: «Какую цель автор своей книгой преследует, мы не знаем, но одно очевидно: роман показывает звероподобное влияние необузданной страсти».

Американский журнал «Литературный мир»: «Околдованные таинственной магией, мы читаем то, что нам определенно не нравится, увлекаемся героями, которые нам отвратительны, подпадаем под влияние чудодейственной силы этой книги…»

«Еженедельная газета», которую выпускал известный драматург и прозаик, друг Диккенса Дуглас Джерролд: «Странная книга… она ставит в тупик любую традиционную критику, и вместе с тем от нее невозможно оторваться, отложить в сторону, невозможно не поделиться впечатлениями о ней».

«Североамериканское обозрение»: «Эта книга — расточительница злобы и богохульства».

Мнение «Североамериканского обозрения» оставим без комментария, насчет же нехватки светлых страниц, наличия отвратительных персонажей и необузданных страстей с «Атласом» и «Литературным миром» трудно не согласиться. С первых же страниц читатель романа погружается в гнетущую, мрачную атмосферу, в палитре Эллиса Белла светлых красок и в самом деле наперечет, превалируют серые и черные тона. Такова и природа: голые вершины холмов, затвердевшая от ранних морозов бурая земля, «ожесточенное кружение ветра и душащего снега». И обитатели Грозового перевала (одно название поместья чего стоит; в оригинале «Wuthering Heights», если перевести буквально, «Ревущие высоты» — еще безысходнее) — люди грубые, резкие, ожесточившиеся, добрых слов, улыбок, просьб, жалоб они не понимают. Если к неприглядному ховортскому ландшафту Эмили привыкла с детства, он открывался ей из окна, то таких людей, как жестокий и высокомерный Хитклиф, грубый, неотесанный пьяница Гэртон Эрншо, ворчливый Джозеф, бесчувственный эгоист Линтон, полная ко всем нескрываемого презрения Кэтрин Хитклиф, она знала едва ли. «Никому не позволю причинять мне беспокойство, когда в моей власти помешать тому!» — такими словами «смуглолицый цыган» Хитклиф встречает своего жильца, благовоспитанного мистера Локвуда, которого первый раз видит и который ничем перед ним не провинился. Подстать хозяину одинаково свирепые слуги и собаки: «К баловству не приучены, не для того держим». Вот и своего читателя Эллис Белл к «баловству» не приучает: то, что читатель «Ревущих высот» прочтет, настроения ему не поднимет.

Рецензия на второй роман Актона Белла, напечатанная 8 июля 1848 года в «Спектейторе», подводит итог критическим рассуждениям о четырех романах братьев Белл, словно бы выстраивает эти романы с «низким оттенком поведения» в один ряд:

«„Владелец Уилдфелл-Холла”, как и его предшественник, свидетельствует о несомненных способностях, использованных не по назначению. На страницах романа ощущается сила, продуманность и даже характер, причем характер необычайно сильный, но в авторе чувствуется болезненная любовь ко всему грубому, чтобы не сказать жестокому…»

Издатели проявляют к братьям Белл с их «болезненной любовью ко всему грубому, чтобы не сказать жестокому», в особенности к Карреру и Эллису, неподдельный интерес. Может быть, у Эллиса Белла, как и у его братьев, тоже есть второй роман? Любопытно было бы взглянуть… Ряд биографов склоняются к тому, что либо Эмили и в самом деле работает в это время над вторым романом, либо он у нее уже написан. Но если даже она его и пишет, то в начале 1848 года работу бросает. Заболевает тяжелым гриппом, грипп осложняется воспалением легких — фамильной болезнью всех Бронте. Не до романа.

И не до поездки в Лондон, куда собираются сестры. Собираются неспроста: в связи с публикацией «Владельца Уилдфелл-Холла» разразился скандал. В июне 1848 года Ньюби выпускает, наконец, второй роман Энн Бронте (за который платит, кстати, всего 25 фунтов), но за подписью Каррера Белла — так роман будет лучше продаваться, да и нет никаких Эллисов и Актонов — все романы, Ньюби уверен, принадлежат на самом деле одному человеку. По давнему же договору с Шарлоттой первоочередное право на издание книг Каррера Белла имеет «Элдер, Смит и компания». Сестрам ничего не остается, как ехать в Лондон, «предъявить себя» Смиту и Элдеру и тем самым раскрыть, наконец, тайну «братьев Белл» и их произведений.

Удивлению, как говорится, не было пределов. Мужчины на поверку оказались женщинами, к тому же робкими, невзрачными, дурно одетыми провинциалками. Неужели это они написали такие яркие, смелые и талантливые «мужские» книги?! Удивлен был и Джордж Смит, он ведь тоже видел своего любимого автора впервые:

«Должен признаться, что по первому впечатлению Шарлотта была скорее интересной, чем привлекательной, — вспоминает Джордж Смит. — Очень маленькая, вид чудной, какой-то старомодный. Голова кажется несообразно большой по сравнению с телом. Глаза красивые, но рот большой и какой-то увядший цвет лица. Женского обаяния в ней нет никакого, и она это сознает и от этого страдает. Как странно, что, несмотря на талант, внешний вид по-прежнему остается предметом ее постоянной тревоги. По-моему, на красоту она променяла бы весь свой гений, всю свою славу. Быть может, мало кому из женщин больше хотелось быть хорошенькой, чем ей, мало кто больше страдал от того, что она не хороша собой».

К Энн Джордж Смит, понятно, присматривался меньше, но очень точно описал и ее:

«Кроткая, тихая, довольно сдержанная, красивой никак не назовешь, но очень к себе располагает. Ведет себя так, словно нуждается в защите и поддержке, и это вызывает сочувствие».

Приняты сестры Бронте были лучше некуда, их развлекали, водили по гостям и художественным галереям, пригласили в оперу на «Севильского цирюльника». Шарлотта, вспоминает Смит, была так потрясена увиденным, что, поднимаясь по парадной лестнице в ложу, невольно оперлась на его руку и призналась шепотом: «Знаете, я к такому совсем не привыкла». Перед отъездом сестрам надарили массу книг и, главное, пообещали, что тайну братьев Белл будут хранить как зеницу ока.

Возвращение не сулило Шарлотте и Энн ничего хорошего.



16


Брэнуэлл допился до того, что несколько раз терял сознание — верный признак белой горячки. О том, в каком он пребывал состоянии, свидетельствует автопортрет, который он незадолго до смерти нарисовал. Стоит голый, на шее петля, очень похож на Патрика Рида, печально знаменитого мирфилдского серийного убийцу, повешенного в Йорке в январе 1848 года. Вдобавок ко всему, нет в округе ни одной пивной, ни одного трактира, где бы он не был должен; иные кабатчики грозят ему судом.

А однажды, когда Брэнуэлл лежал в постели в пьяном угаре, он ухитрился поджечь постельное белье и наверняка бы сгорел дотла вместе с домом и его обитателями, если бы в эту минуту мимо его комнаты не проходила Энн и не попыталась его растолкать. Ей это не удалось, она позвала более решительную Эмили, и та спасла брата, опрокинув на него ведро воды. После этого случая семидесятилетний Патрик, с юных лет, как мы знаем, боявшийся пожаров, переселил сына в свою комнату, чем крайне осложнил себе жизнь: находившийся в белой горячке Брэнуэлл не оставлял отца в покое ни днем, ни ночью.

«Он спал в комнате отца, — записывает Элизабет Гаскелл со слов служанки Патрика Марты Браун, — и вдруг принимался кричать, что его отцу не жить, что до утра умрет либо он, либо отец. Дочери, дрожа от страха, умоляли отца не подвергать себя такой опасности, но мистер Бронте был не робкого десятка, возможно, он считал, что если отнестись к сыну с доверием, а не со страхом, то он возьмет себя в руки. Утром Бронте младший выходил из комнаты и, качаясь, с трудом шевеля языком, говорил: „Мы с бедным стариком провели жуткую ночь. Он-то держится молодцом, не то, что я”. И со слезами в голосе повторял: „Она всему виной! Она!”»

Без спиртного и опиума Брэнуэлл не в состоянии обойтись ни одного дня. По утрам, когда сестры и отец уходят в церковь, он идет в местную аптеку, где выпрашивает порцию опиума, или же пишет друзьям с просьбой купить ему спиртного. Вот последнее сохранившееся письмо Брэнуэлла, адресованное Джону Брауну:


Воскресенье полдень

Дорогой Джон,

буду тебе очень обязан, если ты сумеешь купить мне на 5 пенсов джина. Если купишь, я заберу его у тебя или у Билли, или же зайду за ним к тебе. Очень буду благодарен тебе за услугу, ибо эта услуга очень даже мне услужит.

Ровно в половине десятого утра ты получишь обратно свои 5 пенсов из шиллинга, который мне будет выдан.

П. Б. Б.


А вот последнее сохранившееся о нем воспоминание:

«Тут дверь отворилась, и в проеме возникла голова, — пишет его старый друг Фрэнсис Гранди, он приехал в Ховорт, снял номер в гостинице и пригласил Брэнуэлла поужинать. — Копна растрепанных рыжих волос, огромный костлявый лоб, желтые, дряблые щеки, ввалившийся рот, тонкие белые дрожащие губы, провалившиеся глаза, когда-то маленькие, теперь же огромные, горящие безумным блеском… Грустная история, ничего не скажешь…»

Весь вечер, вспоминает Гранди, Брэнуэлл был мрачен, говорил, что ждет не дождется смерти и счастлив, что она так близка, твердил, что не умер бы, если б не гибельная связь с миссис Робинсон.

Когда Гранди ушел, Брэнуэлл вытащил из рукава нож и стал кричать, что Гранди — посланец Сатаны и он, Брэнуэлл, явился в трактир его зарезать…

На следующий день Брэнуэлл был уже не в состоянии подняться с постели. Послали за доктором, и ховортский врач Джон Уилхаус сказал, что жить больному осталось недолго. Патрик повалился перед постелью умирающего на колени и стал молиться за заблудшую душу сына, просить его покаяться. «Мой сын! Сын мой!» — ежеминутно восклицал он. Прежде чем впасть в беспамятство, Брэнуэлл, словно услышав слова отца, заговорил о своей напрасно прожитой, никчемной жизни, не раз со слезами на глазах повторял, что ему стыдно и он раскаивается. 24 сентября в девять утра началась агония, Брэнуэлл попытался было встать, упал и умер.

«Я рыдаю не из чувства потери — я не лишилась опоры и утешения, не потеряла дорогого мне спутника жизни. Я рыдаю из-за краха таланта, из-за несбывшихся надежд, из-за того, что погас некогда ослепительно яркий свет, — подводит итог жизни брата его старшая сестра. — Мой брат был на год меня моложе, когда-то — очень давно — я верила в его успех, в его амбиции и устремления. Эта вера, эти надежды скорбно скончались, от них ничего не осталось, кроме памяти о его заблуждениях и страданиях. Его жизнь и смерть вызывают такую горькую жалость, такую мучительную тоску от пустоты, никчемности всего его существования, что описать их у меня не хватает слов. Остается надеяться, что эти чувства со временем не будут столь же мучительными»29.

Смертью Брэнуэлла семейные несчастья не кончились; они только начинались.

Эмили кашляла уже больше месяца и со свойственным ей упорством отказывалась принимать лекарства, вызывать врача, всякое проявление заботы о себе воспринимала с раздражением. И Шарлотте ничего не оставалось, как повторять свою любимую фразу: «Один Бог знает, чем это все кончится». Шарлотта ошибалась: чем это кончится, она, потерявшая старших сестер от чахотки, знала ничуть не хуже Господа Бога.

Когда 19 декабря Эмили согласилась наконец вызвать врача, было уже поздно. В тот день, прежде чем умереть, — и не в своей постели, а на диване в гостиной — она утром вышла из дома накормить собак, сама оделась, потом что-то, сидя на полу, как она любила, писала и даже попыталась причесаться — гребень упал в камин…

Уильям Смит Уильямс был, пожалуй, единственным близким другом Шарлотты (они сблизились во время пребывания сестер в Лондоне), который нашел нужные — хотя, быть может, и излишне высокопарные — слова утешения. Слова, выдающие человека глубоко верующего:

«Великие горести сопровождают нас по жизни, тут уж ничего не поделаешь, — пишет он Шарлотте уже через два дня после смерти Эмили, — но их воздействие на нашу душу столь же живительно и благотворно, как ночь для земли и сон для тела. Пусть же Ваша ночь печалей будет короткой и сменится блаженными утренними лучами утешения, без чего не бывает страданий, и пусть утро покоя и смирения осенит вас обеих с живительной безмятежностью нежного и радостного чувства…»

Эмили умерла в конце декабря, а в начале января из Лидса приезжает доктор осмотреть Энн: простуда никак не проходит, затрудненное дыхание, боли в боку. Прогноз тот же — чахотка, у Актона Белла шансов выжить не больше, чем у Эллиса. Эскулап из Лидса отбыл, прописав рыбий жир, горячие компрессы и «покой, только покой». На этот раз рекомендации врача покладистой Энн строго соблюдались — и, понятно, не помогли. О том, что в горячие компрессы и рыбий жир больная не верит и готовится к худшему, свидетельствуют следующие строки из ее последних стихов:


A dreadful darkness closes in

On my bewildered mind

Oh let me suffer and not sin

Be tortured yet resigned30.


К весне Энн лучше не стало, но она загорелась идеей отправиться на море — морской воздух ведь показан при воспалении легких. И в конце мая 1849 года Эллен Насси и Шарлотта — она до последнего дня уговаривала сестру не ехать — выезжают с Энн в Скарборо, где она не раз бывала с Робинсонами. Шарлотта оказалась права, вскоре после приезда на морской курорт Энн в очередной раз стало плохо и, успев сказать Шарлотте, которая помогала ей сойти с лестницы: «Мужайся, Шарлотта, мужайся!», потеряла сознание и спустя несколько часов умерла. Умерла «веря в Бога, — как писала 4 июня Уильяму Смиту Уильямсу Шарлотта, — благодарная за то, что Он избавил ее от страданий, не сомневаясь ни минуты, что впереди ее ждет лучшая жизнь».

И была уже спустя два дня похоронена в приходской церкви Святой Марии, в Скарборо, так что Патрику никак было не успеть на похороны младшей дочери. Ему оставалось лишь молиться за упокой ее души, в то время как ее тело опускали в землю в семидесяти милях от Ховорта.

«Самое тяжкое испытание начинается с наступлением вечера, — пишет Шарлотта Эллен Насси по возвращении домой. — В это время мы обычно собирались в столовой, разговаривали… А теперь я сижу здесь одна. И вынуждена молчать».

Молчать и писать.



17


Но после трех смертей за девять месяцев ей не писалось — по крайней мере регулярно, изо дня в день, так, как бы хотелось.

«Она рассказывала мне, — пишет Элизабет Гаскелл, — что далеко не каждый день могла писать. Иногда проходили недели, даже месяцы, прежде чем она могла что-нибудь добавить к написанному. Но наступало утро, и она просыпалась, ощущая то, что должна была сказать. По ее словам, она видела продолжение своей книги. Оставалось лишь найти время для того, чтобы сесть и написать соответствующие сцены и вытекающие из них мысли».

Как бы то ни было, «Шерли» продвигается, лето 1849 года уходит на то, чтобы дописать и переделать написанное в конце предыдущего года и в начале нынешнего, когда Энн была еще жива. Написанное и уже отправленное Смиту Уильямсу и Джорджу Смиту с убедительной просьбой не скрыть от нее, если роман не нравится.

«Буду благодарна за самую нелицеприятную критику, — пишет она 4 февраля 1849 года в издательство. — Будьте же чистосердечны. Если вам кажется, что эта книга обещает быть менее интересной, чем „Джейн Эйр”, — так и скажите, буду трудиться дальше».

В течение месяца от издателей нет никаких вестей — плохой знак, однако в марте приходит обнадеживающий ответ: роман понравился. Понравился, за вычетом, во-первых, неубедительных мужских персонажей и, во-вторых, — первой главы, где викарии предстают не в самом благоприятном свете. Насчет мужских персонажей Шарлотта спорить не стала:

«Когда я пишу о женщинах, я больше в себе уверена».

А вот относительно первой главы, как и в случае с «Джейн Эйр», с издателями не согласилась:

«Викарии и их повадки списаны с жизни. Говорите, что хотите, джентльмены, но Истина выше, чем Искусство. „Песни” Бернса лучше, чем эпические романы Бульвера. Язвительные очерки Теккерея предпочтительнее тысяч тщательно выписанных картин. Пусть я невежественна, но позволю себе придерживаться этой точки зрения».

Уже потом в самом романе читаем:

«Обратите внимание, всякий раз, когда пишешь чистую правду, ее всегда почему-то называют ложью».


Сказано красиво, парадоксально, но как же тогда быть с готическими несообразностями в «Джейн Эйр», о которых уже шла речь?

В самом конце августа роман готов; может быть (и даже скорее всего), он не лучше «Джейн Эйр», но уж точно совсем на него не похож. Повествование ведется не от первого, а от третьего лица. Действие романа отнесено во времена наполеоновских войн и луддитских мятежей. Приемы готического романа уже не просматриваются:

«Если я все же снова начну писать, — пишет Шарлотта Льюису в январе 1848 года, — то в новой книге не будет того, что вы называете мелодрамой».

Обращает на себя внимание «Шерли» и широкой общественной панорамой, чего не было ни в «Учителе», ни в «Джейн Эйр». Автор и персонажи высказываются на такие актуальные (скорее для сороковых годов, чем для десятых) темы, как женский вопрос (надзиратель на фабрике Мура Джо Скотт убежден: политические и общественные конфликты — не женское дело), рабочий вопрос (разрушение луддитами фабрики Мура), детский вопрос. Безработица, филантропия. Социальные конфликты, к которым, кстати сказать, у Шарлотты вслед за ее отцом отношение всегда было резко отрицательное.

«Революции тянут мир назад во всем, что только есть в нем доброго, — пишет она мисс Вулер годом раньше, 31 марта 1848 года. — Они останавливают ход цивилизации, заставляют всплыть на поверхность подонков общества… Молю Бога, чтобы Англию миновали судороги и припадки безумия, бушующие на континенте…»

Есть в романе, как всегда у Шарлотты, узнаваемые прототипы: священник Хелстоун с очевидностью списан с Патрика Бронте (такой же неустрашимый, такой же консерватор), Шерли Килдэр — с любимой сестры Эмили, Кэролайн Хелстоун — с Эллен Насси.

Роман вышел 26 октября 1849 года, и первая рецензия появилась уже спустя пять дней — автора она не порадовала. Рецензии на «Джейн Эйр» были, мы помним, в большинстве своем положительные, на «Шерли» же — почти все отрицательные. Особенно усердствовала «Дейли Ньюс»:

«Никому не нужная пошлятина… отвратительно… среди мужских персонажей ни одного подлинного… таких мужчин не бывает в природе… нет ни Хелстоунов, ни Йорков, ни Муров. Все они не более реальны, чем восковые фигуры в музее мадам Тюссо».

Зато женские персонажи в целом понравились, из чего делался однозначный вывод: автор — не мистер Каррер Белл, а женщина; как съязвил один из критиков: «Каррер Белл в нижней юбке». Рецензент «Фрейзер мэгазин» пошел в своих изысканиях пола автора еще дальше:

«Держу пари, что Каррер Белл не просто женщина… а женщина из Йоркшира, к тому же не один год прослужившая гувернанткой».

Шарлотта разочарована.

«Если б я могла загадать желание, — сказала она как-то Джорджу Смиту, — я бы попросила добрую фею наделить меня даром быть невидимкой».

За отсутствием доброй феи спустя месяц после выхода романа в Лондон по приглашению Джорджа Смита приезжает не таинственный Каррер Белл, как в прошлый раз, а маленькая, робкая, скромно одетая Шарлотта Бронте — после смерти сестер хранить тайну литературного псевдонима смысла больше не имело. В «Бредфордском наблюдателе» от 28 февраля 1850 года можно было прочесть следующее объявление:

«Нам стало известно, что единственная дочь преподобного П. Бронте, приходского священника в Ховорте, является автором „Джейн Эйр” и „Шерли”, двух наиболее известных романов нашего времени, которые выходили из печати за подписью „Каррер Белл”».

Джордж Смит, как и год назад, проявил себя гостеприимным хозяином: гулял с Джейн по Лондону, водил по картинным галереям, побывал с ней на выставке ее любимого Тернера, дважды повел в театр на «Макбета» и «Отелло» с участием знаменитого Уильяма Чарльза Макриди (который не произвел на Шарлотту никакого впечатления), главное же, несколько раз за те две недели, что она провела в Лондоне, устраивал в ее честь пышные приемы, а накануне ее отъезда пригласил к себе ведущих критиков, в том числе Джона Форстера, издателя «Экзаминера», и Генри Чорли, литературного и музыкального критика журнала «Атенеум», а также рецензента лондонской «Таймс», который в рецензии от 7 декабря не оставил от «Шерли» камня на камне. Самыми мягкими характеристиками романа были «пошлый» и «незрелый». Персонажи, по мнению критика, были рождены «воспаленным воображением автора», «с реальной жизнью они не имеют ничего общего», что же касается диалога, то «живые люди так не говорят».

Но не грозные зоилы смутили Шарлотту. Самообладание ее покинуло, когда 4 декабря (памятная дата!) она встретилась со своим кумиром и доброжелателем Уильямом Мейкписом Теккереем, «писателем с миссией», как она называла автора «Ярмарки тщеславия». И, конечно же, очень разволновалась. Раньше их общение сводилось лишь к формальной переписке, вежливому обмену любезностями: Шарлотта благодарила мэтра за рецензию на «Джейн Эйр», мэтр Шарлотту за посвящение ему второго издания романа.

«Вчера видела мистера Теккерея, — уже на следующий день пишет она отцу. — Он приехал к нам обедать с еще несколькими джентльменами. Очень высокий, больше шести футов, любопытное лицо, нет, собой не хорош, по чести сказать, очень даже не хорош, выражение лица мрачное, издевательское, но не злое. Ему не сказали, кто я, нас не познакомили, но вскоре я заметила, что он внимательно разглядывает меня через очки, и, когда мы все встали, чтобы перейти в столовую, он подошел и сказал: „Давайте пожмем друг другу руки”, и я протянула ему руку. Он сказал мне всего несколько слов, но перед уходом вновь очень благожелательно пожал мне руку. Лучше, подумала я, когда такой человек ваш друг, а не враг, ибо вид у него был ужасно грозный. Я прислушивалась, как он говорит с другими гостями — просто, с издевкой, резко и противоречиво».

«Когда слуга объявил: „Мистер Теккерей!”, и я увидела, как он входит, бросила взгляд на его высокую фигуру, услышала его голос, то мне стало казаться, что все это происходит со мной во сне, — пишет она спустя несколько дней Эллен Насси. — Я поняла, что это не сон только потому, что ужасно вдруг растерялась… Если бы мне не надо было говорить, я бы справилась с волнением, но не могла же я молчать, когда ко мне обращаются, и говорить с ним было для меня пыткой. Боже, какую чушь я несла!»

Запомнилась их встреча и Теккерею.

«Помню трепетное, хрупкое создание, маленькую ладонь, большие черные глаза… — читаем в напечатанном в журнале Теккерея «Корнхилл мэгазин» предисловии к незаконченному роману Шарлотты Бронте «Эмма». — Главной чертой ее характера была пылкая честность… Мне виделась в ней крохотная, суровая Жанна д’Арк, идущая на нас походом, чтобы укорить за легкость жизни, легкость нравов… она мне показалась очень чистым, возвышенным и благородным человеком…»31

Дома, в Ховорте, «трепетному, хрупкому созданию» не сидится, опять депрессия, приступы ипохондрии, некуда себя девать, предисловия к переизданию стихов и романов сестер написаны, новая книга не пишется, и большую часть 1850 — 1851 года Шарлотта проводит в разъездах. Летом 1850 года она опять в Лондоне, где впервые встречается со своим обидчиком и одновременно литературным наставником Джорджем Генри Льюисом, находит, что тот, при всех своих «грехах и слабостях», по природе не так уж и плох, к тому же очень похож цветом и разрезом глаз, носом, большим ртом на Эмили.

В 1851 году в очередной раз, оказавшись в столице, видится с Теккереем; Джордж Смит повел Шарлотту на лекцию Теккерея об английских юмористах XVIII века, где их взаимная симпатия подверглась из-за несдержанности Теккерея и обидчивости и комплексов Шарлотты серьезному испытанию. Перед началом лекции Теккерей, увидев среди зрителей Шарлотту, зычным голосом, так, чтобы слышали все, обратился к своей матери: «Матушка, позвольте мне представить вам Джейн Эйр!» Когда на следующий день Теккерей нанес очередной визит Джорджу Смиту, Шарлотта, разобидевшись, обратилась к автору «Ярмарки тщеславия» со следующими словами: «Если бы вы приехали к нам в Йоркшир, что бы вы обо мне подумали, представь я вас своему отцу мистером Уоррингтоном»32.

В августе 1851 года Шарлотта отправляется в Эдинбург, и не с кем-нибудь, а с Джорджем Смитом; их растущая взаимная симпатия беспокоит и его мать, и Патрика, и Эллен Насси — уж не собирается ли Шарлотта за своего друга и издателя замуж? Нет, не собирается. Неоднократно в эти годы гостит у Эллен в Букройде — раньше, как мы знаем, была в доме ближайшей подруги редкой гостьей. А в конце лета 1851 года по приглашению сэра Джеймса Кей-Шеттлворта и его детей отправляется в Озерный край, где близко сходится (познакомились они еще раньше, в Лондоне) с Элизабет Гаскелл; осенью 1851 года Шарлотта будет несколько дней гостить у нее в Манчестере.

В письме Кэтрин Уинкворт будущий автор «Жизни Шарлотты Бронте» впервые набрасывает портрет Шарлотты; ее наблюдательности и дотошности позавидуешь; кажется, что читаешь не воспоминания мемуариста, а рапорт следователя по особо важным делам:

«Худенькая, больше, чем на полголовы, ниже меня, мягкие каштановые волосы, светлее моих, глаза (очень красивые и выразительные, пронизывают вас насквозь) того же цвета, красноватое лицо, большой рот, многих зубов не хватает. Очень нехороша собой, лоб квадратный, широкий, нависающий. Голос очень мягкий, мелодичный, говорит не быстро, тщательно подбирает слова, но, подобрав, произносит их без усилий, точно и внятно… Если она чем-то недовольна, то сдерживает себя и отзывается о вещах и людях тепло и благожелательно. Удивительно, как ей удается сохранить доброту и силу духа при такой одинокой, затворнической жизни».

На этот вопрос Шарлотта и сама не нашлась бы, что ответить.



18


Элизабет Гаскелл рассчитывала, что Шарлотта проведет у нее в Манчестере не одну неделю, в очередной раз зазывает подругу к себе в Букройд и Эллен Насси. Но Шарлотта от визитов отказывается: с января 1850 года она пишет новый, четвертый по счету роман и, пока хотя бы вчерне его не закончит, из Ховорта даже ненадолго выезжать не намерена.

«Новым» «Виллет» (или, если перевести с французского, «Городок»; Брюссель, надо понимать?) можно назвать лишь относительно. В своем последнем романе Шарлотта возвращается к сюжету первого и, соответственно, — к своему собственному памятному личному опыту десятилетней давности. Рано лишившаяся родителей Люси Сноу решает по стопам своей создательницы отправиться на континент в надежде найти в Европе работу. «Пансион для девиц мадам Бек», куда она по чистой случайности попадает, списан с пансиона Эгер, а хозяйка пансиона, которая нанимает Люси бонной к своим детям, а в дальнейшем — учительницей английского, напоминает внешне благожелательную, но властную, коварную и лицемерную мадам Эгер. Выведен в романе и мсье Эгер: в «Виллет» он не муж директрисы, а ее кузен, в остальном же от возлюбленного Шарлотты мсье Поль отличается мало чем: вспыльчив, вздорен, взбалмошен, требователен, при этом высокообразован и, в отличие от своей кузины, самоотвержен, добр и благороден.

Отношения мсье Поля и Люси лишь отчасти напоминают отношения мсье Эгера и Шарлотты: героев романа связывают чувства более прочные, дружеские и в то же время менее романтичные. В «Виллет» Шарлотта возвращается в начало сороковых годов и словно бы корректирует, идеализирует свои отношения с возлюбленным. Впрочем, как и Шарлотте, Люси Сноу не дано обрести счастье с любимым человеком: по возвращении из Вест-Индии Поль попадает в разразившуюся над Атлантикой бурю и гибнет; отношения Поля и Люси, как в свое время мсье Эгера и Шарлотты, будущего лишены.

По всей вероятности, Шарлотте не хотелось, чтобы читатель усмотрел в романе то, что лет десять назад произошло с ней самой, — не потому ли она упорно отказывалась давать права на перевод «Виллет» на французский? С одной стороны, Шарлотте не терпелось хотя бы в воображении, в воспоминаниях вернуться к памятному 1843 году, жизнь в брюссельском пансионе была слишком еще жива в ее памяти. С другой, она стремилась избежать малейших ассоциаций, которые бы связывали с ней ее героиню. Не потому ли, посылая в октябре 1852 года Уильямсу и Смиту первые два тома романа и извещая издателей, что третий том уже на подходе, она настаивает, чтобы роман издавался анонимно? Уильямс отнесся к этому предложению с пониманием (брюссельский эпизод из жизни Шарлотты был ему известен). Смит же высказался решительно против, ему не нравятся, пишет он Шарлотте 30 октября 1852 года, набранные аршинными буквами рекламные анонсы вроде «НОВЫЙ РОМАН КАРРЕРА БЕЛЛА» или «НОВАЯ КНИГА АВТОРА „ДЖЕЙН ЭЙР”».

Первые два тома романа издателям понравились, хотя Люси Сноу не вызвала у Джорджа Смита восторга — слишком, дескать, автобиографична, стоило бы поподробнее описать детство героини, ее «корни», чтобы развести Люси и Шарлотту. А вот с третьим томом вышла заминка: издательство отмалчивалось, и Шарлотта стала проявлять признаки беспокойства:

«Раз от вас нет вестей, значит, третий том вас разочаровал. Если это так, скажите, как есть. Лучше ведь знать правду, пусть и невеселую, чем пребывать в неведении».

В неведении Шарлотта пребывала недолго, из издательства ответ пришел на следующий же день, вместо письма в конверт был вложен чек на 500 фунтов, а наутро вслед за чеком пришла записка:

«Мы решили избавить Вас от встречи с непрошенным привидением по имени Каррер Белл».

Записка Смита датируется 1 декабря 1852 года, а спустя две недели, 13-го, в жизни Шарлотты происходит событие не менее значимое (непредвиденным, впрочем, назвать его трудно): викарий Патрика Артур Белл Николз делает ей предложение руки и сердца.

«В понедельник вечером, — пишет Шарлотта Эллен Насси, — мистер Н. был у нас к чаю. Я чувствовала — не могла не чувствовать, — что с ним что-то творится, он все время озирался и при этом помалкивал, вел себя как-то странно, заметно нервничал. После чая я, как обычно, ушла в столовую, а мистер Н. — тоже, как обычно, — остался сидеть с отцом до девяти вечера. В девять слышу, дверь открывается, гость как будто бы уходит. Я думала, сейчас хлопнет входная дверь, но нет, Н. остановился в дверях столовой и тихонько постучал, и тут только меня осенило. Вошел, остановился. Что он говорил, можешь догадаться сама, но видела бы ты, как он держался: весь дрожит, белый, как полотно, говорит еле слышно и как-то с трудом, будто через силу. Тогда я впервые почувствовала, чего стоит человеку объясниться в любви, если он сомневается, что получит согласие… Он говорил о том, как он страдает, что больше страдать не в силах, и умолял дать ему повод надеяться. Я попросила его меня покинуть и обещала утром дать ответ. Я спросила, говорил ли он с папой, и Н. ответил, что не решается… Я буквально силой выпроводила его из комнаты…»

Предложение викария потрясло Шарлотту, хотя, повторимся, совсем неожиданным не было: разговоры о связанных с Шарлоттой матримониальных планах Николза ходили в Ховорте давно, о чем нам уже приходилось писать. Но еще больше потрясла ее реакция отца. Когда после ухода Николза Шарлотта зашла к пастору и рассказала, что произошло, Патрик повел себя неадекватно: пришел в совершеннейшую ярость, побагровел, глаза налились кровью, он принялся кричать, что этому не бывать, и Шарлотте пришлось, чтобы привести отца в чувство, пообещать, что утром мистеру Николзу будет отказано. Вступать с отцом в пререкания, тем более в таком состоянии, было бессмысленно, свою тридцатипятилетнюю дочь, известную писательницу Патрик до самой ее смерти воспринимал малым, несмышленым ребенком.

«Его никогда не покидало чувство, — писала Элизабет Гаскелл, — что Шарлотта еще дитя, за которой нужен глаз да глаз».

И Шарлотта викарию отказала. Отказала, однако не могла его не пожалеть: отец был к Николзу несправедлив, к тому же викарий настрадался за эти месяцы, и в этом его страдании было что-то трогательное, к нему располагающее. Шарлотта давно догадывалась, что Николзу она не безразлична, но о том, какие сильные чувства испытывает к ней этот неразговорчивый, крупный черноволосый ирландец с густыми бакенбардами и волевым квадратным лицом, она не могла и помыслить. А потому испытала к нему не только жалость, но искреннюю симпатию; Шарлотта знала Николза много лет, но только теперь, хотя она не была в него влюблена, он стал ей близким человеком.

«Мне очень его жаль, — пишет она Эллен в январе 1853 года, — его никто не жалеет, кроме меня. Марта его терпеть не может, Джон Браун говорит, что, будь его воля, он с удовольствием бы его пристрелил. Они не понимают природы его чувств — а вот я теперь, кажется, понимаю. Мистер Н. привязывается лишь к тем немногим, чьи чувства ему близки и глубоки, он подобен подземной реке, незаметной, но бурной…»

Испытала жалость и, вопреки воле отца, словно желая в кои-то веки настоять на своем, в конце концов решила, что скажет Николзу «да». Скажет «да» еще и потому, что любви-то ей, знаменитой писательнице, как раз и не хватало. Самой обыкновенной земной любви; сказал же Джордж Смит, увидев ее впервые: «На красоту она променяла бы весь свой гений». Славу автора «Джейн Эйр», «Шерли», «Виллет» она бы с радостью променяла на мужа и семью, что очень точно, с присущей ему сатирической беспощадностью отметил в письме Люси Бакстер в марте 1853 года Теккерей:

«Бедная, маленькая гениальная женщина! Трепетное, отважное, пылкое, непритязательное существо! Читаю ее книгу, представляю себе ее жизнь и вижу, что вместо славы, вместо житейских успехов ей нужен был бы всего-навсего какой-нибудь Том или Джон, который любил бы ее и которого любила бы она. Про нее никак не скажешь, что она хороша собой, к тому же ей, насколько я понимаю, за тридцать, она похоронила себя в провинции, она погрязла в одиночестве, и никакого Тома ей не видать. Вокруг вас, юных девиц в красных сапожках со смазливыми личиками, будут виться сколько угодно молодых парней — тогда как у нее, у этой гениальной женщины с благородным сердцем, никогда не будет суженого, она обречена увядать в девичестве, не имея ни малейшего шанса насытить свое жгучее желание».



19


В своих невеселых рассуждениях классик, по счастью, ошибся. У Шарлотты Бронте на тридцать восьмом году жизни суженый появился. 29 июня 1854 года дочь преподобного Патрика Бронте после долгих раздумий и в преддверии грозящего одиночества (у отца уже было два удара, Джордж Смит женился, отношения с Эллен Насси последнее время расстроились, Элизабет Гаскелл подолгу жила в Европе, Мэри Тейлор — на другом конце света) выходит замуж за нелюбимого, зато преданного, надежного Артура Белла Николза. Патрика Бронте «несмышленое дитя» поставила перед фактом: она выходит замуж, но отца не покинет и жить с мужем будет в пасторате.

Чем лучше узнает Шарлотта своего жениха, тем больше убеждается, что выбор сделан был правильный. Любовь ведь не главное, Николз довольно быстро сумел завоевать расположение не только будущей жены («Какой он добросовестный, любящий, чистый сердцем и помыслами», — пишет она незадолго до свадьбы Эллен Насси, убеждая в этом и подругу, и себя), но и тестя, который еще недавно об этом претенденте на руку дочери и слышать не хотел. Патрик переменился к зятю, даже привязался к нему, оценил его надежность и искреннюю к себе симпатию и, главное, понял то, что давно поняла его мудрая дочь: интеллектуалом Николза не назовешь, но в пасторате он пришелся ко двору, на него можно положиться, и он всегда придет на помощь уже сильно одряхлевшему восьмидесятилетнему приходскому священнику, и не только в церкви, как это было последние годы, но и дома, по-родственному. Понял, что его собственные амбиции (его дочь, мол, заслуживает лучшего) — не более чем блажь, и дочь за таким зятем как за каменной стеной.

Сразу же после скромной свадебной церемонии молодые, как водится, отправляются в свадебное путешествие, их путь лежит на родину мужа (да и отца тоже), в Ирландию, где родственники Николза, люди непритязательные, но добрые и отзывчивые, обласкали молодых, отдали Шарлотте должное, расположили ее к себе. Шарлоттта, никогда прежде в Ирландии не бывавшая, восторгается суровой красотой «изумрудного острова», а также вниманием и заботой мужа. Медовый месяц прошел как один день, еще совсем недавно Шарлотта писала Эллен, что счастье для нее — синоним трезвого взгляда на жизнь, теперь же она «пьяна от счастья», впервые в жизни по-женски счастлива. У нее появился тот самый «Том», в котором ей отказал скептик Теккерей; «Том», который любил ее и в которого неожиданно для себя самой влюбилась она.

Казалось бы, Шарлотта вернется из свадебного путешествия и вновь возьмется за перо, но счастливая личная жизнь — в ее по крайней мере случае — креативности не способствовала. Происходило это, по всей видимости, еще и потому, что Николз был к ее литературной известности совершенно равнодушен и даже, пожалуй, к этой славе немного ревновал.

«Если истинное домашнее счастье способно заменить собой славу, — пишет Шарлотта Маргарет Вулер в сентябре 1854 года, вскоре после возвращения из Ирландии, — эта замена только к лучшему».

Шарлотта все же, подозреваю, кривит душой, желание писать у нее, конечно же, никуда не девалось, другое дело, что она не давала «ходу милой привычке», забота об отце, муже, доме была вне конкуренции. Примечателен в этой связи эпизод, который рассказал Николз Джорджу Смиту уже после смерти Шарлотты в октябре 1859 года:

«Когда однажды вечером мы сидели у камина и прислушивались, как воет за окном ветер, моя бедная жена вдруг говорит: „Если б тебя со мной не было, я бы сейчас, наверное, писала”. И с этими словами она бросилась наверх и, вернувшись с тетрадью, прочла мне вслух начало новой своей повести. Когда она кончила читать, я заметил: „Вот увидишь, критики обвинят тебя в повторении, ты ведь опять пишешь про школу”. — „Я это изменю, — ответила она, — я всегда несколько раз переписываю начало, пока оно не начнет мне нравиться”».

Как бы то ни было, Шарлотта перестала поддерживать отношения со своими друзьями-издателями, принимать участие в литературной жизни. Ее не было в Бредфорде 28 декабря 1854 года, когда Диккенс, как всегда при огромном стечении народа, читал в Холле Святого Георга «Рождественскую песнь», а Томас Карлейль спустя несколько дней — лекцию о поэзии Томаса Грея. Всего несколько лет назад младшие Бронте — уж Брэнуэлл и Шарлотта наверняка — не отказали бы себе в подобном удовольствии.

Тут бы и написать: «все хорошо, что хорошо кончается», и поставить точку. Но семья Бронте, в чем мы не раз убеждались, не из тех, у кого все хорошо кончается, да и начинается тоже. 31 марта 1855 года — всего через несколько месяцев после свадьбы — Шарлотта на руках у мужа умирает от внематочной беременности. Патрик Бронте, единственный долгожитель в семье, переживет дочь на шесть лет и умрет в своей постели в возрасте восьмидесяти четырех лет. Его зять должен был по праву занять его место приходского священника в ховортском приходе, для которого он за много лет беспорочной службы столько сделал, — однако совет попечителей, против ожидания, проголосовал против викария, и Николз, которому деваться было решительно некуда, собрав за несколько дней столь дорогие и памятные ему вещи семьи Бронте (рукописи, рисунки, фотографии, портреты и даже кое-что из мебели), отбыл «по месту жительства» в Ирландию. Свой век он доживет в родном городке Банагер простым фермером и умрет в декабре 1906 года в возрасте восьмидесяти восьми лет.

Загрузка...