Дочь короля должна была выйти замуж за богатого капитана, который взял ее как трофей, когда спас от морского чудовища. Истинным спасителем был юнга, но вероломный капитан вышвырнул юношу за борт, и с тех пор дочь короля не переставала его оплакивать. Она обещала юнге выйти за него замуж и даже подарила ему кольцо, но юноша сгинул в морской пучине.
В день свадьбы моряки в порту увидели, как из моря вышел человек. С головы до ног его покрывали водоросли, а из карманов и прорех в одежде выпрыгивали рыбы и креветки. Он выбрался из воды и, спотыкаясь, побрел по улицам города, морские водоросли шлейфом тянулись за ним. В этот же самый час по улице двигалась свадебная процессия, с которой и столкнулся человек из моря. Все остановились.
– Кто это? – спросил король. – Схватить его!
Стража выступила вперед, но человек, покрытый водорослями, поднял руку, и на его пальце сверкнул алмаз.
– Кольцо моей дочери! – воскликнул король.
– Да, – сказала девушка. – Этот человек спас мне жизнь, и он мой настоящий жених.
Человек из моря поведал свою историю. Водоросли, составлявшие его наряд, не помешали ему занять место подле невесты, облаченной в белое платье, и соединиться с ней в браке.
Лигурийская история, рассказанная мне вдовой Джезуиной, чей кузен жил в Чинкве-Терре. После того как она пересказала ее множество раз, на острове принялись гулять разные версии этой истории, хотя синьора Джезуина не помнит ни ее начала, ни конца. Этот отрывок я позаимствовал, с разрешения Джезуины, из сборника народных сказок синьора Кальвино[23], изданного в 1956 году.
Кармела с ребенком явилась к дверям бара через месяц после его открытия. Амедео как будто почувствовал порыв ветра и, повернувшись, увидел, кто пришел. Он почти забыл, как она выглядит, но, без сомнений, это была она – красавица-жена il conte, его бывшая любовница, фигурой напоминающая прекрасную вазу. Полдюжины посетителей развернулись на своих стульях и уставились на нее.
– Я пришла поговорить с синьором Эспозито, – объявила Кармела.
Амедео ощущал на себе взгляды всех присутствующих. Пина положила руку ему на плечо и пересадила крепыша Туллио с одного колена на другое.
– Signora la contessa, – сказала она, – ему… нам не о чем с вами разговаривать.
Кармела засмеялась – тем же смехом, оскорбительным, недобрым, который он слышал в ночь своего прибытия на остров.
– Пусть он сам решает, signora, – сказала Кармела.
Но Пина шагнула вперед, держа Туллио перед собой. Кармела взяла на руки своего болезненного Андреа и тоже подняла его перед собой – точно щит. Туллио посмотрел в глаза незнакомому мальчику и широко улыбнулся ему.
– И больше никогда не приходите в этот бар, – сказала Пина. – Ни вы, ни ваш муж, ни ваш сын. Вы уже достаточно несчастий принесли этому острову.
Кармела попыталась встретиться взглядом с Амедео, но тот смотрел в окно, на синюю гладь моря, чувствуя, как в ушах пульсирует кровь. Кармела удалилась. Когда она пересекала площадь, он позволил себе посмотреть на нее. Через оконное стекло она показалась ему обычной, ничем не примечательной женщиной с ребенком на руках, с трудом ковыляющей на каблуках по булыжной мостовой.
– Больше ни один д’Исанту не появится в нашем баре, Господь и святая Агата мне свидетели! – твердо произнесла Пина.
Через полгода бар начал приносить прибыль. И тем же летом Пина наконец пригласила Амедео обратно к себе в постель – в спальню с каменным балконом над двориком.
– Давай больше не будем говорить о Кармеле д’Исанту, – сказала Пина, и Амедео всем сердцем согласился с ней. Он готов был на все, о чем бы Пина ни попросила.
К концу года уже мало кто из посетителей упоминал о Кармеле в присутствии Амедео. Пина, как всегда, сдержала свое обещание и одного за другим родила еще двух сыновей. Она назвала их в честь своих дядей – Флавио и Аурелио. К моменту рождения третьего мальчика никто на острове не вспоминал о давней истории с Кармелой.
– Потому что сердце этого острова вновь на стороне «Дома на краю ночи», – объяснила Джезуина. – И это правда.
Пина замечательно справилась с рождением троих детей, они появились на свет в течение четырех лет, и она целиком посвятила себя их воспитанию. Годы спустя, когда Амедео пытался вспомнить тот период их жизни, в памяти всплывал клубок цепких пальчиков и теплые, пахнущие молоком волосы сыновей. Он много часов проводил за стойкой бара под звон стаканов и стук костяшек домино, запах бугенвиллей и звяканье монет в кассе. В те годы он начал верить, что жизнь его стала лучше, чем во времена, когда он был medico condotto. Когда он видел, как молодой лысеющий доктор Витале в штанах с лоснящимися коленками тащится мимо его окон, он с трудом подавлял в себе злорадство.
Хотя Амедео по-прежнему было запрещено заниматься врачебной практикой, люди обращались к нему за помощью, украдкой приходили во двор или шептали через стойку бара: «Signor il dottore, моя Джизелла по-прежнему мучается артритом», «Signor il dottore, этот молодой доктор Витале неправильно вправил ключицу моей племяннице, после того как она упала со стремянки. Я точно знаю. Она щелкает и выпадает всякий раз, когда племянница моет посуду. Вы должны посмотреть». А некоторые семьи, как, например, Маццу или Дакоста, открыто не доверяли новому доктору и обращались за советом к Амедео по каждому пустяку. Эти люди вполне открыто называли Амедео signor il dottore, именуя доктора Витале не иначе как il ragazzo nuovo, новый парнишка.
У молодого доктора имелось образование, но ему не хватало авторитета и опыта, считал Амедео. Ему никогда не приходилось при свете свечи в залитом водой окопе фиксировать сломанное бедро или принимать роды на застланном соломой полу. Если у молодого доктора возникали сомнения (о чем шепотом, словно какую-то скандальную новость, сообщил Маццу, перегнувшись через стойку бара), то он вытаскивал из саквояжа одну из своих толстых книг и смотрел там! В книге! Доктор Эспозито отродясь не таскал с собой книги!
– Да, но я читал их, – возразил Амедео. – И журналы, и все, что мог.
– Пусть так, но вы не делали этого в присутствии своих пациентов! Как ему можно доверять? Вычитывать про болячки в книге – разве ж это достойно?!
В конечном итоге Амедео нашел выход, давая бесплатные консультации за чашкой кофе с печеньем в баре или, в более серьезных случаях, в прохладном сумраке своего кабинета, пряча потом медицинские инструменты в старом ящике из-под кампари, чтобы избежать подозрений. Так как платили ему главным образом провиантом, он убедил себя, что продолжать консультировать жителей острова – совсем не то же самое, что лечить больных. По совести говоря, он ведь нынче просто владелец бара, а если и дает полезные советы, то он уж точно не первый хозяин бара в истории, который поступает подобным образом.
Дом по-прежнему разваливался, но теперь у Амедео появились деньги, чтобы повернуть этот процесс немного вспять. Он поменял ставни, оштукатурил вечно сырые углы в комнате мальчиков. Родственник Пины, рыбак Пьерино, который, как только заканчивался сезон, брался за любую работу, заново выложил террасу плитками, раздобытыми в старых заброшенных домах. Эти плитки, в ржавых потеках и трещинах, выглядели так, будто кто-то нарисовал на них географические карты. Амедео они очень нравились, и он попросил Пьерино выложить ими и пол в ванной комнате, которую надеялся модернизировать и провести туда горячую и холодную воду, как мечтала Пина. Амедео самолично постриг бугенвиллеи, и они зацвели. Каждый раз, когда кто-нибудь открывал или закрывал вращающуюся дверь бара, с порывом горячего воздуха внутрь влетал тонкий аромат.
Когда Туллио было четыре года, упитанный Флавио уже начал ходить, а Аурелио был еще младенцем, Пина забеременела снова.
С этим ребенком все было по-другому. До того Амедео не видел, чтобы Пина плохо переносила беременность, но на этот раз она давалась ей тяжко. Лодыжки у нее отекали так, что едва ходила, руки воспалились и не сгибались. Есть она могла только крошечными порциями. В жаркие часы после полудня Пина то и дело засыпала, так что Амедео без конца бегал на детские вопли, доносившиеся из дальнего конца дома, где мальчишки, предоставленные самим себе, устраивали бурные потасовки. Ему приходилось разнимать Флавио и Туллио, выуживать орущего Аурелио из корзины с бельем, куда его запихнули старшие братья, или выковыривать цикад из мальчишечьих вихров.
Было ясно, что надо что-то предпринять.
– С детьми надо что-то делать, – сказал Амедео однажды вечером. – Так продолжаться не может.
Но Пина, пребывавшая в апатии, не откликнулась. Из-за своего болезненного состояния она, казалось, не замечала, что мальчики вышли из-под контроля. Все еще прекрасное, ее лицо приобрело отсутствующее выражение, Амедео даже боялся смотреть на нее. Прежде она неизменно была несокрушимой, как греческая статуя.
Выход был найден в лице Джезуины, согласившейся присматривать за детьми, и Риццу, вызвавшемся помогать Амедео в баре.
– Не ради денег, – сказала Джезуина, – а ради любви. Но от денег я тоже не откажусь.
Совершенно слепая, она тем не менее довольно ловко передвигалась по дому. Она могла убаюкать Аурелио за пять минут, напевая дребезжащим голосом колыбельную. Если двое старших дрались, она подкрадывалась к ним сзади и останавливала их громким рыком: Basta, ragazzi![24] После четырех или пяти таких окриков они перестали драться совсем. И мигом подобревшая Джезуина принялась потчевать мальчишек сладкой ricotta со свежими фигами.
Джезуина с Пиной успешно справлялись с ребятами, а Риццу и Амедео поддерживали порядок в баре. И вот наступила осень. У беременной Пины возникали очень странные желания: ей хотелось то пожевать землицы, то веточек, которые упали из иволгового гнезда на платане, росшем во дворе. Джезуина предрекла, что родится девочка.
– Необычные желания всегда указывают на девочку, – сказала старуха, и спорить с ней никто не стал. И будущего ребенка отныне звали исключительно «она».
Амедео планировал, что четвертый ребенок родится в сиракузской больнице. Его инструменты устарели, некоторые заржавели и пришли в негодность. Медицинские издания он не открывал с 1921 года. Словом, принимать у жены роды он опасался. Он принял двоих из своих сыновей, но взять на себя эту миссию в третий раз был не готов.
– Когда ребенок будет на подходе, мы сядем на лодку Пьерино и поедем на большую землю, – говорил он, лежа рядом с Пиной, расчесывая ее черные косы, гладя усталые плечи. Наступил ноябрь, и первый зимний шторм уже бился в окно. – Я доставлю тебя в больницу, где ты пробудешь, пока не родится ребенок.
Все уже было обговорено: на Сицилии у Риццу имелся кузен, на ферме которого Пина сможет пожить, а жена кузена за двадцать лир в день станет присматривать за ней. Как только наступит момент, кузен с женой отвезут Пину в больницу на авто их соседа.
Но когда Амедео поделился своим планом с Пиной, она засопротивлялась.
– Это все Джезуина со своими предрассудками, – вздохнул Амедео. – Знаешь, рожать в больнице вполне безопасно. Не стоит слушать старухиных глупостей. Джезуина никогда в жизни не видела современной больницы. Она боится электрических лампочек, врачей в белых халатах и запаха дезинфекции – вот и все.
– Не в этом дело, – возразила Пина. – Я не против больницы. Нет, просто у меня предчувствие.
К предчувствиям жены Амедео относился серьезно. Не она ли предвидела рождение Аурелио и Флавио – два мальчика, сказала Пина, а потом, возможно, девочка?
– Я знаю, что моя малышка родится здесь, на острове, как ее братья. Появится, когда посчитает нужным, и произойдет это прежде, чем мы успеем подготовиться. Я знаю.
И, как показали дальнейшие события, Пина была права. Ребенок родился внезапно, его будто вынесли потоки воды и крови на восемь недель раньше срока.
Сначала он услышал вскрик Пины.
Бар от кухни отделяла занавеска, которую Амедео повесил в первые тревожные месяцы беременности жены. Та к они могли слышать, как возятся сыновья на полу в кухне. Из-за занавески раздалось шарканье Джезуины, она позвала:
– Где вы, dottore?
– Здесь я, здесь.
– Лучше вам поскорей закрыть бар и поторопиться к бедняжке Пине.
Посетители возбужденно загалдели. Джезуина хватила сковородкой о стойку, разогнала игроков в домино, выставила всех под осенний дождь и решительно захлопнула ставни, ограждая дом от любопытных глаз.
Пина стояла на кухне в луже, придерживая обеими руками живот.
– Amore? – Амедео хотел обнять жену, но она отмахнулась от него.
Пина беспорядочно кружила по дому, Амедео только и оставалось, что следовать за ней. Она поднималась по лестнице и спускалась, через кухню ковыляла в бар и назад, оставляя за собой кровавый след. В отчаянии Амедео сыпал вопросами:
– Когда начались боли, amore? Как долго они продолжаются? Насколько сильно болит? Боли такие же, как при родах Туллио, Флавио и Аурелио, или на этот раз по-другому болит? Скажи мне, amore. Ты пугаешь меня. Ты пугаешь детей.
В самом деле, малыш Флавио замер в дверном проеме кухни, наблюдая за родителями расширенными глазами. В спальне, оставленный всеми, надрывался Аурелио.
– Слишком рано, – подвывала Пина, – она выходит слишком рано. Я должна остановить роды – или она умрет. У нее срок в феврале, а сейчас начало декабря.
Но Амедео понимал, что роды не остановить.
– Ляг, amore, – просил он. – Надо тужиться. Ничего не поделаешь, ребенок родится сейчас.
Джезуина была с ним согласна.
– Дыши, – увещевала она. – Тужься. Дыши, cara[25]. Тужься.
– Нет! – кричала Пина. – Не буду тужиться! Я не должна, не могу!
– Я принесу святую Агату. – И Джезуина заковыляла в холл.
Но прежде чем они что-то успели сделать, Пина повалилась на пол, подле стола для домино. Амедео едва успел подставить руки и принял ребенка.
– Дышит! – воскликнул он. – Пина, она дышит!
– Такая маленькая! – расплакалась Пина. – Маленькая. Слабенькая. Амедео, она не выживет, и я этого не перенесу.
– Она будет жить, – страстно сказал Амедео, обтирая младенца. – Она будет жить.
Но внутри у него все сжалось от страха, когда он как следует разглядел новорожденную. Тоненькие вены под кожей на голове, розовое прозрачное тельце. Ему редко приходилось принимать таких маленьких младенцев, и почти все они были мертворожденные. В больнице, корил он себя, знали бы, что делать. Но сейчас уже поздно – этому ребенку не пережить путешествие морем, в зимний шторм, на лодке Пьерино. Она будет жить или умрет здесь, на острове. Иного не дано.
– Как мы ее назовем? – спросил он, быстро расстегивая рубашку и прижимая дрожащее тельце к груди. Он не знал, как еще может согреть новорожденную.
– Я не могу дать ей имя, – рыдала Пина. – Я не могу даже взглянуть на нее. Не сейчас. Особенно если ей не суждено жить.
Амедео оказался не готов к этому четвертому ребенку. Девочка была слишком слаба, чтобы сосать материнскую грудь, ее приходилось кормить из серебряной крестильной ложки Аурелио. Пина все не могла успокоиться, ее как будто подкосило. Амедео закрыл бар и сам заботился о малышке. Его мир сжался так, что в нем помещалась только дочь. Днем он расхаживал по дому, прижав девочку к груди, ночами сидел у ее колыбельки, под которую для тепла ставил горшок с тлеющими углями. Девочка родилась в дождливую зиму, и любой сквозняк мог стать для нее смертельным. Она едва могла плакать. Просвечивающие вены на головке казались такими тоненькими, а крошечные ушки были в ссадинах после родов. Ночами, когда она не спала, Амедео рассказывал ей истории – все, какие знал.
Он поведал ей историю о девочке, которая обратилась в яблоко, потом в дерево и, наконец, в птицу. Он рассказал сказку о попугае, который без перерыва болтал с молодой женщиной и в результате спас ее. Он вспомнил сказку Джезуины о мальчике, заключившем договор с дьяволом ради спасения своего отца. Отец мальчика поправился, мальчик отправился по миру, стал богатым и удачливым, великим королем и так полюбил мир, что забыл о своем договоре. Через десять лет, когда дьявол пришел за ним, мальчик не захотел уходить. В те призрачные ночи, сидя в комнате на чердаке, слушая далекий рокот волн, Амедео начинал верить, что все эти истории каким-то непостижимым образом были про него и его дочь, что они оба вовлечены в какую-то древнюю битву, которая повторялась снова и снова, как битва, о которой говорилось в тех сказках.
Он рассказал ей, как и когда-то ее брату Туллио, историю острова. О пещерах, о проклятье плача и крестьянской дочери Агате, изгнавшей проклятье и ставшей святой, покровительницей несчастных.
Амедео, который никогда не был религиозным человеком, поймал себя на том, что стал суеверным. Мысли о жизни после смерти никогда прежде не посещали его, теперь же ему не терпелось окрестить ребенка.
– Ты сам дай ей имя, – сказала Пина. – Я не вынесу, если назову ее, а Господь и святая Агата заберут ее.
Он склонялся в пользу небесных имен: Анджела, Санта, Мадоннина. В конце концов остановился на Марии-Грации. Так звали бабушку Пины. Он также дал девочке второе имя, Агата, – в надежде, что святая не поскупится подарить ему взамен немного удачи. В первые ночи после рождения дочери он с удивлением и стыдом обнаружил, что молится статуэтке.
– Пресвятая Агата, – шептал он, – если это кара за мой грех с Кармелой, накажи меня другим способом. Возьми что-нибудь другое за прегрешения, которые я совершил на этом острове, только не забирай малютку.
В отчаянии он думал, что ему было бы легче перенести потерю жены или сыновей, чем потерять это хрупкое дитя, которое он едва знал, – дитя, которое все еще должно было находиться в утробе Пины со сжатыми кулачками и закрытыми глазами.
Мальчики чувствовали, что что-то не так. Они не носились по лестнице и не сражались на палках во дворе. Однажды они случайно разбудили малышку, кинув резиновым мячиком об стенку в детской, и гнев отца был столь безудержным, что напугал всех, даже Джезуину. Он распахнул окно и зашвырнул мячик в заросли колючек. С того дня мальчики притихли, и даже малыш Аурелио, казалось, понимал, что его сестра пребывает меж жизнью и смертью.
Все это время бар стоял закрытым, а Джезуине удавалось удерживать на расстоянии соседей с их печеными баклажанами и жаждой сплетен. Но в городке все знали, что четвертый ребенок доктора Эспозито и Пины Веллы умирает.
Когда малышке исполнилось десять дней, Амедео попросил отца Игнацио окрестить ее. После чего вся семья собралась вокруг колыбельки и сфотографировалась. Снимок напечатали лишь через несколько месяцев, когда кризис остался позади. Позже, проходя по лестнице мимо этого снимка, Амедео неизменно чувствовал, как его бросает в пот. На снимке она была – да, да, такая маленькая и хрупкая! – с закрытыми глазками и стиснутыми кулачками. Когда дочь спала, Амедео, охваченный страхом, прижимался ухом к ее грудке и слушал тихие всхлипы дыхания.
Про бар Амедео даже не вспоминал, но в конце зимы заведение частично вновь заработало. Он не мог думать ни о чем, кроме дочери. Она засыпала только у него на руках, пила молоко из ложечки, только если ее держал он. Риццу трудился в баре после обеда, Пина – когда могла убедить мальчиков тихонько поиграть позади стойки, а по вечерам, когда дочь больше всего капризничала, а Риццу уходил сторожить поместье il conte, Амедео предоставлял посетителям самим наливать себе выпивку и брать сигареты, а деньги оставлять в коробке на кассе.
Риццу прилепил на крышку коробки открытку с изображением святой Агаты с кровоточащим сердцем.
– Чтобы застыдить всех до честности, – объяснил он. – Ни один житель на Кастелламаре у вас и так ничего не украдет, тем более, если увидит благословенное лицо святой.
Вдобавок Риццу украсил коробку четками, высверлил две дырки в крышке и вставил в них большие восковые свечи. Еще он одолжил у отца Игнацио маленькое деревянное распятие и прикрепил его к крышке изнутри – на случай, если кто-нибудь опуститься до того, чтобы открыть коробку.
То ли вид блаженного лика святой, то ли страх обжечь пальцы сыграл роль, но никто ничего из коробки не украл. Все исправно платили за выпивку, и бар кое-как продолжал работать.
Только на исходе января дочь набралась достаточно сил, чтобы брать материнскую грудь, но к тому времени молоко у Пины пропало. Девочка уже могла недолго сосать из бутылочки через резиновую соску – и вдруг принялась расти и крепнуть на глазах изумленного Амедео. Однако все же ее жизнь оставалась под угрозой. Две недели ее изводил кашель, а когда прошел, девочка вдруг сделалась желтой. Амедео выносил ее на террасу, устраивал у себя на коленях и подставлял под лучи солнца, прикрыв глаза платком, – пока желтушность не сошла.
Каждое утро он взвешивал дочь на весах на стойке бара и как-то в феврале 1926-го увидел, как медная чаша весов слегка качнулась. На следующее утро чаша уверенно поехала вниз. Ребенок начал по-настоящему расти.
К весне малышка набирала вес с той же скоростью, что и другие его дети. Летом она впервые улыбнулась. Вскоре после этого научилась переворачиваться на живот и попыталась ползать.
Амедео видел, что ножки у девочки не развиваются как положено. Он и раньше это подозревал, но теперь, когда она перестала отставать в развитии и окрепла, это стало очевидно. Она могла только ползать, передвигаясь по полу с помощью рук – точно ящерица. Ей как минимум понадобится корсет. Но ни это и ничто другое не имело значения по сравнению с тем, что она будет жить. Неохотно Амедео вернулся к своим обязанностям за стойкой бара. Малышку он брал с собой, она ползала по одеялу, расстеленному на полу, или спала у него на руках, пока он разливал кофе и подавал печенье, что вызывало насмешки крестьян и восхищение их жен.
Вопреки ожиданиям, Мария-Грация росла жизнерадостным и энергичным ребенком. Ползая по полу, она смеялась. Все ее радовало: солнце; связка ключей от «Дома на краю ночи», которую ее отец подвесил на веревочке и которая позвякивала у нее над головой; ветка бугенвиллеи с прохладными лепестками, которую принесла Джезуина. Пожилые посетители бара хлопотали над ней, обещая помолиться за нее и принести одежку, оставшуюся после их внуков. Стоило отцу отвернуться, они все норовили накормить ее сладкой ricotta и подрумяненным печеньем.
Пока девочке не исполнился год, Амедео все не мог поверить, что она не умрет, но к следующей зиме даже он признал это.
Жизнь возвращалась в свою колею. И все же они были потрясены – и он, и Пина. За те месяцы, что их дочь оставалась между жизнью и смертью, что-то в них обоих изменилось. Теперь самая обычная песня могла вызвать у Пины слезы на глазах, да и Амедео обрел чувствительность, которую едва удерживал в себе, как будто треснул или размяк панцирь, защищавший его прежде. Однажды ночью Пина сказала, что простила его за связь с Кармелой и что сама она выгорела окончательно.
– У нас больше не будет детей, – сказала она, поглаживая его руку в темноте. – Я не думаю, что смогу еще раз пережить такое.
Амедео был с ней согласен. Четверых детей вполне достаточно, особенно когда трое мальчишек все время воюют друг с другом, а дочка нуждается в специальном уходе. Хотя она и выросла шумной и крепкой, за ней все равно тянулся этот шлейф чуда, ощущение, что ее жизнь – счастливый билет, благословение святой.
В день рождения каждого из своих детей Амедео делал снимок. По фотографиям дочери он наглядно мог видеть ту борьбу, что вела девочка, обладавшая душой столь же страстной, как и у ее матери, с выкрутасами судьбы. На первом снимке Мария-Грация сидит на коленях у Пины, ножки ее явно кривоваты. На втором снимке – только посмотрите! – она стоит, крепко держа за руки родителей, вдохновленная их гордостью за нее. К третьему снимку она уже научилась стоять самостоятельно. На ногах ботинки, к которым прикреплены металлические ортезы, наверху они заканчиваются кожаными ремнями. Из-за ортезов поза у нее странная – точно борец на ринге. Врачи из сиракузской больницы сказали, что ребенок должен носить их ежедневно до десяти лет. Каждую осень их надо подгонять.
На ночь нужно было надевать ортезы другой конструкции, которые более жестко крепили ступни к металлическим стойкам. Эти последние ей предстояло терпеть до одиннадцати или двенадцати лет, а может, и дольше, и каждый год их заменяли еще более жесткими. Мария-Грация ни разу не заплакала, когда надевали ночные корсеты, хоть порой и закрывала глаза. В этих ножных корсетах она не могла даже повернуться, и если ей надо было в туалет, приходилось звать мать или отца, чтобы ее отнесли. Иногда в своей спальне внизу они не слышали, как дочь их зовет. И утром девочка лежала на мокрых простынях, стойко перенося насмешки братьев. Но никогда не жаловалась на это унижение.
На четвертом снимке Мария-Грация стояла в своей борцовской позе на берегу моря. При взгляде на эту карточку у Амедео начинало щемить сердце, он-то знал, что в этот момент ее братья резвились в волнах. В ортезах купаться было нельзя, они ржавели даже от влажности, разлитой в воздухе, приходилось чистить их наждачной бумагой и натирать оливковым маслом.
Пятый снимок был самый любимый. В этом возрасте Мария-Грация, несмотря на все трудности, уже начала брать верх над братьями: если они едва справлялись с учебой, то она выказывала невероятную смышленость. На снимке Мария-Грация была погружена в изучение школьного учебника, ее глаза цвета бледного опала с крапинками, как у Пины, обрамленные пушистыми ресницами, явно скользили по странице. Поглощенная, она счастливо улыбалась. Была ли это история, математика или «Илиада» с картинками – кто знает?
Сначала учитель, профессор Каллейя, отказался принимать Марию-Грацию в школу, полагая, что слабость ее ног означает и слабость ума. Получив письмо с отказом принять дочь, Пина взяла Марию-Грацию за руку и потащила в школу. Полдороги ей пришлось нести девочку на руках. Мария-Грация встала у доски, а изумленный профессор Каллейя стоял в углу, покручивая кончики усов. По команде Пины Мария-Грация показала, как она умеет считать до ста, складывать, вычитать, умножать, она читала стихи Луиджи Пиранделло и описала все созвездия, которые находились над Кастелламаре, – все это она выучила самостоятельно. Но профессор Каллейя был непреклонен. Тогда Пина выхватила из стопки книг на его столе «Божественную комедию» и сунула ее дочери.
– Читай, cara, – велела она. – Читай!
И пятилетняя Мария-Грация, слегка запинаясь на особенно заковыристых словах, смысла которых она еще не постигла, и преодолевая поэтическую затейливость Данте, принялась читать: «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу, утратив правый путь во тьме долины. Каков он был, о, как произнесу…»[26]
– Очень хорошо, – оборвал профессор Каллейя, не желая показаться побежденным. – Она может начать посещать школу с осени. Будет хорошо успевать – останется, в противном случае – нет.
Хоть и без энтузиазма, но он даже согласился одолжить «Божественную комедию», чтобы маленькая Мария-Грация могла прочитать ее до начала учебного года.
Пина несла свою дочь домой на плечах, слезы гнева и гордости блестели на ее щеках.
Шестой снимок был сделан перед учебным годом. Для Марии-Грации это событие стало куда важнее, чем день рождения или именины. Весь вечер накануне девочка тряслась от страха. На снимке она в белом школьном grembiule[27], который прикрывал ее ортезы, в руках связка новеньких учебников. Ее братьям учебники переходили по наследству, и, по правде говоря, они настолько редко их открывали, что экономия была вполне оправданна. Но для Марии-Грации новые книги были заказаны в книжном магазине в Сиракузе и, упакованные в крафтовую бумагу, доставлены на лодке Пьерино.
Братья на свой лад выказывали любовь. Они затаскивали ее в свои шумные игры, защищали от детей, которые дразнили ее из-за железок на ногах и отнимали учебники. Но уже в детстве между ними была дистанция, которая только увеличивалась. У мальчиков имелись свои интересы. Туллио, великан, как его отец, с такой же копной черных волос и густыми бровями, испытывал всепоглощающую страсть к изучению устройства автомобилей. Аурелио, самый близкий ей по возрасту, серьезный крепыш, все время пропадал на море и плавал как заведенный. Средний брат, Флавио, смуглый и резкий, похожий на Пину, запирался в своей комнате и часами играл на трубе. Мальчики сознавали, что Мария-Грация – любимица родителей, а Мария-Грация понимала, что ни любовь, ни учеба не изменят ее отличия от братьев. Пока другие дети бесились, колотили палками по чему ни попадя и купались в море, она сидела на берегу со скованными ортезами ногами и читала про звезды.
– Твое лечение идет успешно, – утешал ее отец в такие моменты. – На будущий год ты сможешь ненадолго снимать ортезы и загорать.
Мария-Грация знала, что к тому времени другие дети научатся плавать быстрее или им вообще надоест прыгать в воде. Но она молчала.
Озабоченный одинокостью дочери, отец поощрял ее общение с пожилыми посетителями бара и интерес к бездомным кошкам, которые забредали во двор. Однажды Мария-Грация приковыляла в бар вся в слезах и потащила отца к кошачьему логову. Та м он увидел несчастного черного котенка, шерсть у него свалялась, он жалостно мяукал.
– Он болен, – плакала Мария-Грация.
Наклонившись, Амедео увидел на боку у котенка воспаленную рану.
– У него инфекция, cara. Чтобы помочь ему, надо очистить рану, если он не сбежит, пока мы будем ее обрабатывать.
– Вылечи его, папа.
Большая часть стариков из бара последовала за ними во двор. Они столпились вокруг, охали да ахали – даже те, кто не отличался любовью к кошкам.
– Вылечи его, – молила Мария-Грация. – Возьми свой саквояж и вылечи его, папа.
– Ну, я не знаю, cara.
– Вылечи его, – вторили собравшиеся с упреком.
Кошка-мамаша наблюдала из кустов, и хвост ее воинственно подергивался.
Амедео позволил дочери убедить себя и принес саквояж.
– Вылечи его, – шептала Мария-Грация, пока Амедео возился с раной. – Не дай ему умереть.
Амедео закончил и перенес котенка в логово. После чего, коготь за когтем, отодрал кошачью мамашу от своего плеча.
Пылкая благодарность дочери не ведала границ. Три недели спустя она принесла котенка и показала зарубцевавшуюся рану. Увидев, как котенок преданно лижет ей руки, Амедео чуть не разрыдался.
– Лечение его протекает успешно, – сказала она. – Как и мое.
Это было правдой. Мария-Грация хотя и оставалась невысокого росточка, но во всех других отношениях, не считая ортезов, не было никаких признаков того, что некогда родители боялись за ее жизнь.
Теперь, когда Амедео беспокоился не за жизнь Марии-Грации, а за ее будущее, он начал замечать перемены, происходящие вокруг. И в лучшие времена до острова долетали лишь отголоски мировых новостей. Некоторое время темой для обсуждения в баре были финансовые проблемы в Америке, пожилые картежники дивились на фотографии богатых семей, которые вынуждены были переселиться в свои автомобили и ночевать под брезентом. («Только посмотрите, americani живут прямо как наши бедняки! Как будто мой ‘Нчилино и не уезжал в Чикаго!») Изолированность острова уберегла его жителей от многих бед. Не считая сигарет, которые время от времени заказывались на материке, жители Кастелламаре не были связаны с мировой экономикой. Как сказал Риццу, если бы началась депрессия, то на острове все равно нет машин, чтобы в них ночевать, кроме машины il conte, да на них и ездить-то некуда. И единственными предприятиями, долями в которых владели жители острова, оставались Комитет святой Агаты и Гильдия рыбаков.
Однако теперь поблизости от острова произошел сдвиг тектонического масштаба. За время беспокойного детства его отпрысков изменения, что случились в Италии, почти не достигали Амедео. Как и отдаленный звук прибоя у пещер, внешний мир никогда не казался ему важнее мира, ограниченного стенами его дома. В год, когда родился Флавио, был какой-то спор по поводу голосования, но первенец Туллио чем-то отравился, и голосовать Амедео отправился, когда участок уже закрылся. Слушая на следующий день ожесточенные дебаты в баре, он понял суть конфликта. На острове никто не собирался голосовать за fascisti[28], кроме il conte и, возможно, Арканджело, потому, чтобы предотвратить это, в день голосования il conte поставил двух вооруженных палками штурмовиков у входа в ратушу. Таким образом крестьянам однозначно давали понять, что остров – это корабль, с которого il conte может изгнать любого мятежника. И когда наступил момент и il conte сосчитал голоса, оказалось, что fascisti получили большинство.
Вскоре после этого газета La Stampa, которая приходила к ним из самого Турина, подробно написала об убийстве депутата-социалиста синьора Маттеотти[29], и потом эту газету стало невозможно заказать. Когда газета вернулась в продажу, в ней больше ничего не говорилось о Маттеотти. Поначалу Амедео не придал этому большого значения, потому что его клиенты в основном интересовались La Gazzetta dello Sport.
Он все это, разумеется, помнил. Помнил, что уже какое-то время те, кто голосовал за fascisti, и те, кто голосовал против, друг с другом не разговаривали, из-за чего Фестиваль святой Агаты в тот год прошел скомканно. Когда пришло время выбирать мэра, жители города проголосовали не за il conte и не за Арканджело, а за то, чтобы выдвинуть еще одного кандидата, – событие, неслыханное на Кастелламаре. Затем, некоторое время спустя, городской совет все равно был распущен приказом il duce из Рима. Теперь не должно было быть ни мэра, ни выборных представителей, только podesta[30], что делало противостояние между fascisti и остальными жителями острова несущественным. Как им объявил новый podesta, он же il conte, в своем первом обращении на ступенях ратуши, они все теперь были fascisti.
Возник некий подспудный протест. Небольшая группа в середине ночи, разогретая напитками из бара Амедео, сорвала новый фашистский флаг и портрет с лысой головой il duce, висевшие над входом в ратушу. Бепе, юный племянник Риццу, и рыбак Пьерино, который во время войны узнал кое-что о коммунизме, начинали распевать «Интернационал», когда мимо проходил синьор Арканджело (перед графом они не смели на это решиться). Потом как-то ночью этих двух comunisti схватили по дороге домой двое штурмовиков il conte, задали им взбучку и заставили выпить пинту касторки. И никто уже не выказывал недовольства тем, что они стали fascisti, – по крайней мере, открыто. Потому что, как сказала Джезуина, «нам всем надо будет как-то продолжать жить вместе».
– Это все северные штучки, – бушевал Риццу за стойкой в баре. (Он все еще работал у il conte то ночным сторожем, то носильщиком, но терпение его по отношению к работодателю было на исходе, особенно после нападения на Бепе.) – До сих пор никто на Кастелламаре не интересовался политикой. Это все итальянские дела, не наши.
– Надо потерпеть год-два, – говорила Джезуина. – Если уж нам на нашем несчастном роду написано, что нами должны управлять чужаки, то пусть хоть этот дуче, хоть испанцы, или греки, или Бурбоны, или арабы, или чья там очередь нами управлять. Нам не стоит обращать на него внимания, надо заниматься своими делами.
Следуя этой логике, оба старика смирились с новой ситуацией, и в «Доме на краю ночи» снова на время воцарился мир.
Потом, вскоре после того как Мария-Грация пошла в школу, il duce вновь навязал Кастелламаре свою волю.
Как-то днем в бар пришла новость, что на остров на моторной лодке прибыли двое чиновников и потребовали разговора с il conte по поводу тюрьмы. Но тюрьма предназначалась не для жителей острова (на Кастелламаре никогда не было совершено ни одного серьезного преступления), а для людей, объявленных il duce преступниками. Обычно он ссылал своих преступников на отдаленные острова, объяснили чиновники, вроде западного острова-бабочки Фавиньяна и курящихся вулканов Липари. Кастелламаре также был избран местом для ссылки.
Чиновников поселили в гостевом крыле на вилле графа. Каждый вечер они шумно пьянствовали на террасе, через три дня уехали, и про тюрьму больше ничего не было слышно. Три месяца спустя с Сицилии на моторной лодке привезли работяг, и они начали восстанавливать разрушенные дома, находившиеся за пределами города, используя камни и брезент («Эту работу должны были делать наши люди!» – возмущался Риццу). Тюрьму планировали открыть в конце лета. Восемь фашистских штурмовиков, два carabinieri и лейтенант будут охранять преступников на острове, а пока для них сняли несколько пустовавших домиков, принадлежавших il conte, по специальной цене со скидкой.
– Всю жизнь обходились без этих poliziotti! – разорялась Джезуина, которая теперь была решительно против нового порядка. – Охрана! Оплеухи или разговора по душам с бабкой парню, если чего натворил, всегда хватало. А вдруг они будут следить за мной, когда я хожу по городу? Как знать-то мне с моими слепыми глазами?
В то лето на сером корабле из Калабрии прибыли первые политические ссыльные с заросшими лицами, страшно напугавшими детишек. Они были скованы друг с другом цепью, и им приходилось шагать в ногу. Поднимаясь на холм от порта, они растянулись длинной вереницей и напоминали гусеницу на ветке бугенвиллей. Двое, замыкавшие цепочку, прибыли с семьями. Ссыльных поселили в полуотремонтированных домах, и теперь каждый вечер в пять часов пополудни раздавался горн, призывавший ссыльных в их жилища, где они должны были оставаться взаперти до утра. Il conte недвусмысленно дал понять своим арендаторам и крестьянам, что приближаться к арестантам и разговаривать с ними нельзя.
Увидев, как ссыльные, закованные в цепи, поднимаются на холм, Пина в гневе сжала губы. За закрытыми дверями она возмущалась il duce, его тюремным лагерем, его воинственной риторикой в газетах и присутствием его тюремщиков на Кастелламаре. И когда Туллио и Флавио, им уже было девять и восемь лет, явились домой в черных шортах с игрушечными ружьями (самыми чудесными игрушками, которые они держали в руках за всю жизнь), она отвела их к дому профессора Каллейи и вышвырнула оба ружья в кухонное окно.
– Как это называется? – кричала она.
– Это называется «Опера Национале Балилла»[31], – попытался объяснить профессор Каллейя, прикрываясь руками от летевших в него снарядов. – Это молодежная организация – спортивная, – всем детям рекомендуется в нее вступать и становиться Balillas, не только вашим детям, синьора Эспозито. Это как католические скауты.
– В моем доме не будет никаких Balillas! – бушевала Пина, игнорируя завывания сыновей по поводу утраты игрушечных ружей. – В моем доме не будет никакого оружия! Разве последняя война не достаточно отняла у этого острова? Если мои сыновья захотят присоединиться к католическим скаутам отца Игнацио, они могут к ним присоединиться!
Фашистские охранники теперь постоянно присутствовали на острове, патрулируя на своей моторке группу скал, которую местные рыбаки называли Морте делле Барке, они выставляли пикеты на улицах и рыскали по городу, так что открыто мало где можно было высказываться. И частенько заходили в бар купить сигарет или выпить крепкого черного кофе. Амедео старался не высовываться, но время от времени предлагал ссыльным то рисовый шарик, то ломтик моцареллы.
Но когда Пина увидела несчастного ссыльного, который плелся по улице (Пина слышала, что им выдавали на прожитие по пять лир в день – меньше, чем самым низкооплачиваемым из крестьян il conte), она пригласила его в бар и, усадив за лучший столик, накормила хлебом и печеньем с кофе.
Ссыльным разрешалось работать, но работы на острове всегда хватало только для своих, не больше. И все-таки Пина наняла троих из них отремонтировать террасу. Рыбак Пьерино насупил брови, когда увидел чужаков за работой.
– Мне это не нравится, – сказал он. – Это все равно как если бы ты наняла il conte или директора школы – одного из тех умников, что не отличат кровельную балку от дверной перемычки, если она оторвется и упадет им на голову.
– У себя дома эти ссыльные считались образованными людьми, Пьерино, – ответила Пина. – Один из них журналист из Триеста, второй, профессор Винчо, читал лекции на факультете археологии в университете Болоньи, а третий, Марио Ваццо, – поэт, опубликовавший несколько книг.
– Это все объясняет, – сказал Пьерино и предложил в качестве любезности переделать террасу бесплатно.
Амедео не нравилось, что поведение Пины привлекает к их дому нежелательное внимание. Но раз уж она что-то втемяшила себе в голову, то возражать бессмысленно. Поэтому он снова ушел в заботы о детях, уповая на то, что эта буря заденет остров лишь первыми грозными каплями и двинется дальше, где и разразится в полную силу. Занимаясь мальчиками, Амедео легко избегал соприкосновения с окружающей действительностью. В последних классах школы приходилось постоянно перенаправлять их энергию с охоты на ящериц в зарослях кустарников и футбола на городской площади на учебу. Родители постоянно изводили их математикой, историей, географией и французским, заставляли читать классику. Что же касается дочери – самой перспективной из детей, – то она, передвигаясь на своих негнущихся ногах, сама вечно сыпала вопросами в своей неизбывной жажде знаний: «Папа, почему ящерицы прячутся в уличных фонарях? Из-за чего бывают морские приливы и отливы? Почему у Джезуины на подбородке растут волосы, как на артишоке?» Каждый вечер она должна была делать зарядку и надевать свои ночные ортезы. Прохладными вечерами Амедео брал дочь на неспешные прогулки вдоль городской стены до смотровой площадки, там она, сидя на парапете, показывала ему созвездия. В классе Мария-Грация была лучшей и, к неудовольствию профессора Каллейи, изрядно опережала всех соучеников – даже при том, что il professore упорно занижал ей отметки (чтобы девочка не возомнила о себе слишком много).
– Тебе непременно надо поступать в университет, – говорила Пина дочери. – Ты должна получить образование, стать ученым или поэтом.
То же она внушала и сыновьям, но с куда меньшей убежденностью. Для демонстрации преимуществ высшего образования Пина показывала им на картинках городские площади с киосками мороженого и реки городских огней. Но мальчики совершенно не интересовались университетом, их стихией были морские волны, заросли кустарников, футбол на площади, и уж точно ни один из них не согласился бы дать запереть себя в классе. Мария-Грация, наоборот, испытывала перед книгами благоговейный трепет – какой рыбаки испытывают перед морем. Родители в душе ликовали, что им удалось воспитать хоть одного умного ребенка.
Лишь в последующие годы Амедео осознал, что проблема умного ребенка в том, что, наблюдая и понимая происходящее, он не желает закрывать глаза на увиденное – в точности как Пина. Как и Пину, Марию-Грацию невозможно было заставить смотреть и не видеть.
В лето, когда ей уже исполнилось восемь лет, Мария-Грация стала свидетелем пяти событий, которые повлияли на всю ее дальнейшую жизнь. Эти пять событий казались ей впоследствии настолько важными, что до самой смерти она видела их словно под увеличительным стеклом, словно сквозь чистую прозрачную воду, – это были самые яркие картинки из ее детства. И первое произошло в тот день, когда она стала свидетелем скандала из-за очередных выборов.
Возвращаясь домой по пыльной дороге, Мария-Грация смаковала предвкушение первого этим летом купания. Предыдущим летом отец наконец-то научил ее плавать. Ощутив легкость и свободу, которую вдруг обрели ее ноги, Мария-Грация закричала от радости. Но, научившись плавать, она прониклась отвращением к суше, по которой передвигалась с таким трудом. Отныне ей казалось, что она родилась в чуждой стихии – как русалочка из папиной сказки. Ноги на суше наливались вязкой тяжестью, а в море, напротив, они обращались в истинные плавники.
Она тащилась домой из школы вслед за тремя братьями, с трудом переставляя ноги. У нее случались дни, когда колени сгибались с особым напряжением, а икры под ортезами работали с огромным трудом, как будто к ним привязали гири. Почему она не родилась каким-нибудь морским существом?
На середине пути мальчишки убежали вперед, оставив ее одну. Они летели, бурно радуясь освобождению от «этого stronzo профессора Каллейи», как именовал его Флавио. Братья вечно носились наперегонки, по чему-нибудь колотили и орали. Сейчас они устремились к ферме Риццу. В рождественские каникулы они вместе с тремя младшими Риццу придумали игру, которую называли nemici politici[32], наполнявшую их веселым азартом. Игра состояла в том, что участники разбивались на две группы, fascisti и comunisti. Fascisti, вооруженные палками и пустыми канистрами, гонялись по всему острову за своими политическими врагами, comunisti, угрожая в самых страшных ругательных выражениях отдубасить палками и напоить касторкой. Бурная игра порой перерастала в настоящую драку – впрочем, как и все излюбленные игры мальчишек, подчас заканчивавшиеся фингалами и разбитыми коленками. Отцу приходилось доставать медицинские инструменты из ящика от кампари и врачевать сыновей. В этих случаях мама очень сердилась и начинала докапываться до причин драки. А Мария-Грация брала своего кота Мичетто и уходила во двор, пока страсти не улягутся.
Девочка продолжила свой нелегкий путь и подошла к террасе «Дома на краю ночи», как раз когда на колокольне закончили звонить «Аве Мария». Держась за побеги бугенвиллей, вскарабкалась по ступенькам, однако наверху остановилась, услышав мяуканье Мичетто.
Кот обнаружился в густой тени от плюща. Преодолевая боль, Мария-Грация опустилась на колени.
– Иди сюда, Мичетто. Кис-кис-кис, котеночек. Мичетто, Мичеттино!
Кот был сильно напуган, хвост у него торчал трубой.
– Ну же, Мичетто, – шептала она, взяв свое сокровище на руки, – успокойся, маленький мой.
«Наверное, какая-нибудь старая ведьма опять пнула его», – подумала Мария-Грация с раздражением.
– Я же велела родителям держать тебя во дворе, – шептала она в шерстку Мичетто. – Тебе опасно заходить в бар.
Но кот давно освоил приемы профессионального взломщика. Вскарабкавшись по кованой задней калитке, он добирался до защелки и отодвигал ее лапой, таким образом получая доступ на кухню, где и угощался от души холодной курятиной. Однажды ночью он пробрался в бар и пировал там, пока не раздулся и не заснул прямо внутри витрины на тарелке с салями. Он был бесстрашен, как и ее братья: проникал в дома кошачьих ненавистников, где ему доставалось – мухобойками и швабрами, вечно выскакивал на дорогу, так и норовя угодить под колеса авто il conte. Мария-Грация покрепче прижала кота к себе.
На площади было тихо. Автомобиль il conte стоял под одинокой пальмой и потрескивал от жары. Единственной живой душой на площади был ссыльный, который бродил около дома Джезуины. Туллио видел однажды, как двое ссыльных подбирали окурки, сдували с них пыль и клали в карманы. Братья нашли это забавным, но Марии-Грации было не смешно, она сочла это ужасным.