Опрокинутая Сов. Властью за борт жизни, потерявшая богатства, привилегии и эмигрировав за кордон белогвардейская реакция все еще не теряет надежд вернуться к старому – свергнуть Сов. Власть, реставрировать в России самодержавный строй, восстановить свое былое положение. Эти надежды реакции выражаются в поисках путей и возможностей свержения Сов. Власти, опираясь на поддержку контрреволюционного элемента внутри страны Советского Союза… И в этот текущий период ожесточенной классовой борьбы к-р элемент чувствуя свою неизбежную гибель использует трудности и недочеты роста экономической мощи Советского Союза как и всегда пытается еще раз, при поддержке к-р сил из вне потопить рабочее государство в крови рабочих и крестьян.
– Так-с, значица, гражданин Стерьхов Константин Михайлович, тысяча восемьсот семьдесят седьмого года рождения, бывший сотрудник для особых поручений при генерал-губернаторе, бывший гласный Читинской городской думы, а ныне лицо без определённых занятий. Это, стало быть, нигде не работаете, сидите на шее трудового народа. – Старший уполномоченный Читинского окружного отдела ОГПУ Яковлев с ехидцей глянул на сидевшего напротив допрашиваемого.
– Ваше благородие…
– Что-о?!
– Извиняюсь! Извиняйте великодушно… С волнения-с ляпнул. Правда ваша, постоянной работы не имею, здоровье на шестом десятке не позволяет, благо домочадцы работают, кормят… О-хо-хо…
– Здоровье, значица, не позволяет? А по округе шастать да тёмные делишки обделывать – позволяет?
– Господи… Да какие тёмные делишки! – Стерьхов заговорщицки наклонился над столом, приблизив округлое, с хитрыми морщинками в уголках глаз, лицо к следователю. – Наоборот! Со всем усердием выполняю установку органов гэпэу…
– Какую ещё установку, Стерьхов! Ты мне тень на плетень не наводи!
– Истинный крест! Как на духу! – осенил себя знамением бывший гласный. – Вона ещё в двадцать втором меня под следствие взяли, но, однако же, разобрались, освободили. Как невиновного и сочувствующего советской власти. И с тех пор я завсегда в ногу с властью шагаю и органам гэпэу активную помощь оказываю. Ин-фор-ми-ру-ю по су-ще-ству, – понизив голос, по слогам прошелестел Стерьхов.
– Эвона, активную… Обхохотаться! Заигрался ты, вражина!
– Зря вы так, гражданин следователь… – обиженно протянул Стерьхов. – От ваших же товарищей получил секретное задание и исполнял…
В курсе был старший уполномоченный и задания, и его исполнения. Тогда, в двадцать втором, взяли бывшего гласного на заметку, но активно не использовали – разве что иногда, для общей информированности, расспрашивали о настроениях среди «бывших», о том, чем дышит забайкальская клерикальная верхушка, потому как Стерьхов был вхож к епархиальному руководству, кое с кем даже приятельствовал по-семейному. А попы же народ такой – глаз за ними да глаз. Несут батюшки с амвона всякую религиозную хрень, а иной вдруг возьмёт и ляпнет нечто крамольное. Тоскуют по самодержавным временам. И причина очевидна: до двадцать второго года жила Забайкальская епархия припеваюче. От большевистской России забором Дальневосточной республики отгороженная. Понятно, что забор чисто условный, но масштабных гонений во времена военного коммунизма и изъятия церковных ценностей вполне благополучно избежала. Оттого и страха не было.
В 1928 году, когда обнаружился всплеск недовольства, вызванный бесцеремонным со стороны властей на местах раскулачиванием, сочувствие попов сельчанам и утешения ими страдальцев не всегда ограничивались призывами к христианскому смирению, хотя глава епархии епископ Евсевий, возглавив Читинскую кафедру в ноябре 1927 года, распорядился распространить по всем приходам «Декларацию» заместителя Патриаршего Местоблюстителя митрополита Сергия и Временного Священного Синода, в которой духовенство призывалось к необходимости лояльного отношения к советской власти.
Увы, когда бы так. Среди духовенства и именитых читинских мирян хватало недовольных большевистскими порядками. И они сыграли положенную им роковую роль. Самым одиозным оказался иерей Николай Любомудров, перешедший в клир Забайкальской епархии в декабре 1927 года из Николаевского прихода байкальского села Слюдянка Иркутской епархии, где служил с февраля 1921 года. Известно было про Любомудрова, что в 1917 году он значился вторым священником Покровского собора города Камышлова, что в ста верстах от Свердловска в сторону Тюмени. А вот где и чем занимался отец Николай между семнадцатым и двадцать первым годами, было неизвестно, пока его великовозрастный сынок не проговорился: полковым священником был Николай Любомудров в армии Колчака. Но преосвященный Евсевий почему-то благоволил к Любомудрову, поспособствовал его возведению в сан протоиерея и даже переехал к нему в квартиру жить. Такая близость архиепископа к антисоветски настроенному, да ещё с «белогвардейской» биографией священнику стала для ОГПУ просто находкой. И в дело уже активно включили «информатора» Стерьхова.
Нарастало и ширилось крестьянское недовольство ретивым раскулачиванием, непомерным продналогом, насильственным по сути сколачиванием крестьянских коммун и артелей. Что и говорить, от усердия по выполнению циркуляров сверху палку перегнули. Забайкалье – не украинская житница, зерновые с большим трудом достаются, урожаи, конечно, не такие, как на полтавском чернозёме. По скотоводству положение получше будет, но вот попробуй убеди хозяина даже самого скромного поголовья сдать своих коровёнок, баранух и волов в общую, артельную собственность. Да и когда бы хоть малость убеждали, а то взяли за горло: или шагай со своим добром в коммуну, или ты – враг трудового народа. И забузили свободолюбивые гураны, среди которых казачья прослойка ещё та. Дело дошло до массовых вооружённых выступлений, расправы с представителями власти в сёлах, с милиционерами и активистами-коммунарами. Давить контру взялись решительно, порой и на арапа брали.
Стерьхова тогда для этих «арапских дел» и привлекли. Мол, ты в царские времена фигурой был заметной, за тобой крупная рыба из «бывших» потянется. Не увиливал Стерьхов, согласился. А куда увильнёшь, когда кое-какие старые грешки припомнили.
И поручили ему сколотить мнимую контрреволюционную организацию, привлечь в неё своих знакомцев, советской властью недовольных. Огонёк, стало быть, запалить, чтобы на пламя бабочки слетелись.
Стерьхов с епархиальных знакомств и начал. Даже до самого архиепископа добрался.
– Я ещё летом двадцать девятого года, гражданин следователь, Евсевия в организацию посвятил.
– Что значит «посвятил»?
– Открылся ему. Посвятил в то, что я работаю в монархической организации. Я полагал, что Евсевий будет полезным человеком для организации, сумеет вовлечь в это дело духовенство. Никаких лиц ему, кроме себя, не называл. От активной роли он отказался, вернее, дал понять, что он хотя и сочувствует изменению советской власти, но активно выступать не решается.
Нынче, 18 мая 1930 года, в этот по-летнему тёплый воскресный денёк, Стерьхов готов был давать показания на кого угодно, лишь бы спасти свою шкуру. Вправду говорят: сколько волка ни корми… В ГПУ докладывал одно, а на деле двойную игру повёл. Захмелел от собственной значимости.
К Стерьхову и впрямь потянулись «бывшие», вдохновлённые обстановкой: крестьянские волнения разгорались, закордонная белая гвардия не оставляла попытки щипать набегами из Маньчжурии приграничные уезды. Стерьхов и сам поверил, что появилась реальная возможность сковырнуть в Забайкалье Совдепию. Окрепла его уверенность, когда, как оказалось, слух о его «монархической организации» докатился до Харбина.
В апреле 1930 года нарисовался оттуда эмиссар. По всему видать, офицерская косточка – спину держит прямо, зыркает пронзительно, фразы рубит, не размусоливая. Без реверансов заявил, что направлен оценить степень полезности читинской организации делу восстания против Советов, а также получить свежие и точные данные о настроении населения. И не только предъявил Стерьхову соответствующий мандат, но и напомнил о неоднократных визитах к Стерьхову в 1928 году и позже Николая Ивановича Бронского, именовавшего себя представителем обосновавшейся в Маньчжурии боевой монархической организации, которая-де находится под эгидой самого великого князя Кирилла Владимировича[10].
Закордонного гостя, который в целях конспирации велел называть себя «Семёном», Стерьхов свёл с выросшим из официантов в рестораторы Лебедевым, с учителем, бывшим наставником читинской гимназии и регентом епархиального училища Калмыковым, с генералом Куном, командовавшим у Колчака артиллерией, с затаившимися, как и генерал, семёновскими полковниками Бушинским и Кобылкиным, со штабс-капитаном Солисом, тоже служившим при атамане, доктором Кусакиным и другими своими заединщиками. Предпринял «Семён» и поездку по сёлам Читинского округа. Вот эта поездка и сыграла для горе-монархистов роковую роль.
В числе прочих не обошёл вниманием «Семён» в инспекционной поездке и село Новая Кука. Сюда прикатил с мясоторговцем Охотиным. Жил тот на станции Яблоновая, мясо скупал в округе – у скотовладельцев в сёлах Ингода, Домна, Домна-Ключи, Жипковщина, Старая и Новая Кука, Татаурово, Бальзой. Отвозил в Читу, где продавал на рынке и в рестораны. И как раз через заведовавшего рестораном «Сибирь» Лебедева познакомился со Стерьховым. На предложение последнего вступить в монархическую организацию согласился не раздумывая – советские порядки раздражали Охотина до крайности, прежде всего налоговой политикой. А мечталось развернуться в предпринимательстве по-купечески, с размахом.
В Новой Куке Охотин знал крепкого крестьянина-единоличника Иннокентия Пластова. Прикупал у него прошлой зимой мясо для читинского клуба «Красный Октябрь» и был осведомлён, что Пластов большой любви к советской власти не испытывает. Причина известная: в двадцать девятом братьев Пластовых – Иннокентия, Сергея и Василия – раскулачили, реквизировав в коммуну двух лошадей, семь коров, восемь волов, полтора десятка баранов, отобрали конные грабли, сенокосилку, веялку и десяток борон. И по хлебозаготовкам, за невыполнение норм обложения сдачи хлеба, осудили Иннокентия к четырём месяцам принудительных работ, да и потом ещё таскали к следователю за недоимки по сдаче зерна в семенной фонд, хотели впаять полтора года, но потом отстали.
К Пластову Охотин с «Семёном» и нагрянул.
– Здорово, хозяин! – гаркнул Охотин, вваливаясь в вечерних сумерках в избу Пластовых. – Вот решил навестить тебя по старой дружбе. Чаем не напоишь? А то чёй-то подрястрясло в дороге, а ещё и дальше катить.
– И вам не хворать, Алексей Андреич. Отчего же не напоить. Как раз на свежие калачи подгадали. Фима! – крикнул Пластов, полуобернувшись. – Схлопочи-ка на стол. Гостей попотчуем да и сами поужинаем.
Пластов уважительно величал Охотина по имени-отчеству по причине заметной разницы в возрасте. Самому тридцать четвёртый катил, а гость уж пятый десяток к завершению ведёт. Второй-то из приехавших, однако, на вид с Иннокентием равнолетка.
– Семён, – протянул руку незнакомец, и Иннокентий ощутил заметную силу в его пятерне. И некую отчуждённость, которой наносило от гостя. «Из дворян, – с неприязнью подумал Пластов. – Ихнее барство никаким варом не залепишь, так и прёт изо щелей…»
– Ну, пожалте к рукомойнику да за стол, – протянула «Семёну» расшитое полотенце миловидная жена Иннокентия.
– Узор, как погляжу, малороссийский, – расправил на руках рушник «Семён», с видимым удовольствием оглядывая хозяйку, – из тех краёв будете?
– Ага, – зарумянилась Пластова и смущённо оглянулась на мужа. – Умыкнул в семнадцатом из Киева да сюда-то и привёз.
– Мы тогда там в гарнизоне стояли. – Иннокентий тоже смутился. – Меня-то на германскую годом раньше забрали, но в окопах не сидел, Бог миловал, я больше по шорной части, так что – среди обозников.
– Любая воинская служба во благо Отечества благородна и нужна, – сказал «Семён». «Из офицерья будет… – окончательно убедился Пластов. – И на кой ляд он Андреичу? Ваши благородия в торговцах не ходют. Стало быть, другой имеют интерес… Хотя какая мне разница? Катят по своим делам да и пущай катят…»
Сели за стол, выпили по чарке вполне сносного самогона, беседа дальше потекла.
– Ну так ты расскажи всё-таки, Кеша, как хохлушку такую справную умыкнул? – расщерился глумливой улыбочкой Охотин. – Орёл! А? – повернулся всем туловищем к «Семёну». – Вот така забайкальска гуранска стать и удаль! Орёл!
Похвала добавила Иннокентию хмеля в самогон, подвигла к словоохотливости.
– Нам-то только в марте, числа третьего аль четвёртого, про события в столице весть дошла. Как обухом по макушке – царь отрёкся! Весь Киев всполошился, как есть. И враз столь оказалось сторонников самостийности и прочего сброда – голова кругом! Орут на улицах: «Вильнисти ридной матке Украйне!», а сами магазины да лавки громят. Уж чего только не насмотрелся… – вздохнул Иннокентий. – Где-то в середине марта нас в оцепление поставили, весь батальон. И знаете, для чего? Чтобы народ друг дружку не передавил во время казни Столыпина…
– Столыпина? – усмехнулся «Семён». – Насколько помнится, его в девятьсот одиннадцатом застрелили.
– Да не… – отмахнулся Иннокентий. – Я про памятник евошный. Который опосля убийства поставили в Киеве на этой, как её… ага – Думской площади. Бронзову таку огромадную фигуру. Вот тогда, в семнадцатом, евошный памятник и повесили! Сколотили шустрые хлопчики натуральную виселицу, подцепили Столыпина за шею и вздёрнули. А потом куда-то увезли… – Пластов помедлил. – Он, конешно, сатрап ещё тот, народу после девятьсот пятого перевешал уйму, но по землице и налогам правильно решал, мы тогда малость распрямились, не то что… – Не договорив, замолк.
– А стрельба-то в городе была – кажну ночь! Да и днём на улицу лучше не суйся. Не убьют, так ограбят и снасильничают! – нарушила возникшую паузу, прижав руки к груди и округлив глаза, хозяйка.
– Вот тады-то я и решился, – продолжил Иннокентий и положил руку жене на плечо. – Раз царя-батюшки нету, а кругом полный разор, то какого хрена в гарнизоне сидмя сидеть. С Фимой-то мы уже знакомши были, работала в подёнках, из родни у её – седьма вода на киселе. Ну и рванули по Расее-матушке к нам домой. Эхма… как это только изо всех передряг поизвернулись! Почти три месяца добирались…
– А туточки тоже уже вовсю шла кутерьма! – поджала губы Пластова. – Флагами машут, на митингах горло дерут. А сами всё больше по сторонам глазами зыркают – у кого добро растрясти. То нас красные партизаны дербанили, то семёновцы со своими реквизициями, а потом и вовсе… В кулачьё нас записали. Ну и раскулачили! – Раскинув руки, обвела горницу.
– Значит, говоришь, крепкое хозяйство до семнадцатого года было? – спросил, пристально глядя на хозяина, «Семён».
– Было да сплыло, – угрюмо отозвался Иннокентий. – Ладноть, чего теперь… Давайте лучше ещё по чарочке.
После застолья, раскрасневшийся от трапезы и чаю, «Семён» прошёлся по горнице, остановился у висевшей на стене деревянной рамы с фотографиями под стеклом.
– А вот этот мне знаком, – ткнул пальцем в одно из лиц. – Кто будет?
– А, этот… – подошёл к фотографиям хозяин. – Так, дружок мой и сродственник, Гошка Колычев. Евошный старший брательник на моей двоюродной тётке женат. Оне в Старой Куке живут, а Гошка тута прижился после демобилизации.
– Где служил? Подрывное дело знает?
– Насколь знаю, он сказывал, в Дальневосточной кавбригаде служивал, оттудова демобилизовался, а где до того – этого не ведаю. Но, видимо, и впрямь знакомец ваш, коли вы про подрывное дело упомянули. Этому он обучен. Собирался даже на работу устроиться на Черновские копи, как раз подрывником. А вы с ним где…
– Вот как раз по кавбригаде и помню, – оборвал вопрос хозяина гость. Обернулся к Охотину, продолжающему схлёбывать чай с блюдца, удерживаемого на растопыренных пальцах:
– А не пора ли нам в дорожку, Алексей Андреевич? Уж совсем ночь на дворе, а нам ещё до Домна-Ключей добраться надо.
– Да-да, – засуетился Охотин, отставляя блюдце и отрыгивая. Пластову пояснил: – Собирались там у знакомого кроликов прикупить, да я ещё в Старой Куке винцом разжиться намериваюсь.
– У Клавки, что ли? – насмешливо спросил Пластов. – Эта лярва-шинкарка тока бодяжить и умеет! Лучшее загляните к моей тётке Марии.
– Та нет… есть у меня знакомец старокукинский… Ну, хозяюшка, благодарствуем за угощение, хлеб да соль вам. Иннокентий, – обратился уже к хозяину, – ты это… Проводи нас, заодно и покурим на дворе, чтоб ребятню в избе не травить. Как они у тебя?
– Малому восьмой месяц пошёл. Чево ему! Насосался из мамкиной титьки молока и вона посапывает, – кивнул на занавеску в спаленку Иннокентий, – а Володька уже мужик, семь годков. Сёдня у Василия, у дядьки, гужуется, там таких, как он, парочка – гусь да гагарочка! – Засмеялся, глаза блеснули радостью. – Помощники подрастают, мужики!
Втроём вышли во двор, под высокое ясное небо, усыпанное крупными забайкальскими звёздами. С берега Ингоды ощутимо тянуло влажной стылостью.
Иннокентий полез было за кисетом, но «Семён» остановил, протянул коробку папирос. Достал папиросную пачку и Охотин.
– Богато живёте, – усмехнулся Пластов, закуривая. – Так, понимаю, не настоль и мимоходом проезжали… Разговор какой-то ко мне имеется?
– Имеется, – ответил Охотин и продолжил вполголоса: – Мы тут, Кеша, не по кроликам. Стоит за нами серьёзная организация, и ведём мы подготовку к восстанию. Чо ты застыл? Глаза-то разуй! Наслышан небось, что ноне повсюду творится? Заполыхало, Иннокентий, заполыхало! Дождались! И не только у нас, в Бурятии тоже народ поднялся.
– Да слышали о бузе… Только, по моему разумению, нонешнюю власть этаким макаром не свернуть. Крепко угнездилась.
– Ты всего размаха не видишь. Карымский район весь под восставшими, Нерчинский, по Акшинскому тракту волна пошла, Бичура, Малета. А мы в Чите серьёзный монархический центр создали…
– За Бога, царя и Отечество, стало быть?
– Именно так! А что, тебе плохо жилось при царе-батюшке? Сам же за столом обмолвился. Крепкое хозяйство имел, а нынче – в босяки тебя Совдепия обратила.
– А как вообще настроения у ваших сельчан? – подал голос, озирая двор, «Семён». – Что говорят по поводу волнений, действий властей?
– Да ничего особливо не говорят, – с раздражением отозвался Пластов. – На власть, конешно, бурчат – давит налогами, да только плетью обуха…
– Если мы все будем так думать, – веско бросил «Семён», – тогда да, обух обухом и останется. Но вот плёточка казачья на многое способна.
– А где они, казачки ваши? За кордоном гужуют. На что тока и способны, как наскок сделать, пальнуть да грабануть деревеньку подле границы.
– Это не те казаки, которые серьёзная сила. Серьёзная сила имеется и ждёт своего часа, уж поверьте мне, я знаю.
– Ну так ты как, Иннокентий? – тронул Пластова за рукав Охотин, пытливо заглядывая в глаза. В лунном свете лицо его показалось Иннокентию неживым, мертвенной маской, даже мураши по спине пробежали.
– Подумаем… – отозвался неопределённо.
Охотин понял по-своему – суетливо вытащил из-за пазухи пухлый кошель, порылся в нём и протянул Иннокентию бумажный лоскут.
– У нас в организации существуют пароли, по ним мы своих людей знаем. Вот возьми. Возможно, к тебе приедет человек от нас с такой же бумажкой. Если рваные края сойдутся – свой человек, можешь ему доверять. Но скорее я приеду. Кстати, если после Пасхи приеду, а тебя дома не будет, к кому ещё посоветуешь обратиться?
– Ну, не знаю… Так это… К Гошке Колычеву заглядывай, он завсегда знает, где я, да и вообще мы с ним…
– Ладно, припозднились мы у тебя, прощевай.
Когда стук колёс двуколки гостей стих в темноте, Пластов вернулся в дом, покрутил в пальцах бумажку-пароль и, приоткрыв печную дверцу, без жалости бросил в огонь.
После Пасхи Охотин так и не появился. Но разговор с ним не шёл у Пластова из головы. Покумекав так и эдак, отправился к своему дружку-родственнику.
– …Вот такое дело, Гоха, – завершил Пластов пересказ былого разговора с Охотиным и незнакомцем «Семёном».
– Это ты правильно ту бумажку в печку сунул, Кеша, – помолчав, выговорил Колычев. – Наше дело – сторона. С этимя типчиками наши головы напервой подставятся. Да и сам знаешь: паны дерутся – у холопов чубы трещат. Тут, Кеша, само лучшее – в сторонке побыть. Вот куда кривая вывезет, тогда и кумекать будем. Да только оне не одолеют. Вона кака война отгромыхала, такая силища красных давила – и чё? Беляки, почитай, уж десяток лет зубами скрежещут из-за кордона – вот и всё, на что способны. А большевики – на коне! Конешно, всяко быват, но наше дело – сторона.
– А этот Семён, как я его обрисовал, тебе знаком? Сказал, что по кавбригаде тебя знает.
– Офицерик-то? – хмыкнул Колычев и тут же сурово глянул на Иннокентия. – Темнит он… В кавбригаде я подрывным делом не занимался. Я там больше на кузне, по ремонту лошадей. Да… – Колычев пытливо уставился на Пластова. – Бог не выдаст – свинья не съест. Не менжуйся, братка: появится Охотин или кто там ещё от него – не принимай их. Откажись – и весь сказ. Сами пущай колобродят! – И Гоха решительно пристукнул кулаком по столешнице.
Но после ухода Иннокентия куда вся уверенность у Колычева подевалась. Не шёл из головы этот самый «Семён» офицерского обличья. Определённо одно: незнакомый Кешкин гость – из прошлого. В подрывниках-то Колычев в колчаковском войске служил. Хорошо, вовремя переметнулся на другую сторону, а то бы тоже смердел в какой-нибудь яме или жрали бы ангарские рыбы, как доблестного адмирала, которого, по слухам, на льду расстреляли да в прорубь и сунули. Был Верховный правитель – да и вышел в одночасье. А уж что говорить про нынешних башибузуков… Прижмут их всех к ногтю и передавят, как клопов. Вот только оказаться под этим ногтем заодно со всей этой белой костью радости мало – да и вовсе никакой нет…
Утром следующего дня Георгий Колычев запряг кобылку и затарахтел на станцию. Там к родне завалился, гостинцы немудрёные выложил: шаньги, супружницей напечённые, кринку сметаны, шматок сальца, рульку, голяшки на холодец.
Опосля прошёлся неспешно до станционных казарм. В одной из них обустроил себе кабинетик участковый уполномоченный, которого нередко обзывали по старинке «околоточным». Но не одна Кука за ним числилась, из-за чего милицейский чин в своём кабинетике не засиживался, всё больше в разъездах пропадал. Но тут, на Гохину удачу, оказался на месте.
Робко постучав, Колычев просунул голову в дверь.
– Чего тебе? – недовольно буркнул милицейский уполномоченный, отрываясь от вороха бумаг.
– Наше вам почтеньице… – заискивающе поздоровался Гоха, комкая в руках бараний треух. – Тут вот такое дело… Подозрительные люди на деревню приезжали…
– Чево ты там мямлишь? Иди сюда, садись, толком излагай, – сурово приказал милиционер. – Кто таков, откуда? Что за люди?
Гоха осторожно присел на табуретку у стола.
– Так это… Днями к сродственнику моему нагрянули под вечер. Двое. Одного-то я знаю – мясоторговец с Яблоновой по фамилии Охотин… – запинаясь, забормотал Гоха. – Не, я ему мясо не продавал, а вот мой…
– Фамилия?
– Ево?
– Твоя для началу.
– Так это… Колычевы мы будем. Крестьянствую в Новой Куке. Ранешне в Дальневосточной кавбригаде служил, с Семёновым воевал…
– Биографию твою мы потом изучим. Ты дело давай излагай, – нетерпеливо прервал Гоху уполномоченный, – некогда мне с тобой тут долго рассусоливать. К кому эти, как ты говоришь, подозрительные нагрянули?
– Так это… К Пластову Иннокентию. Одного-то я знаю…
– Сказал уже. Кто второй?
– Незнакомец. По обличью – из белоофицеров.
– Почему так решил?
– Так это не я. Это мне Кешка… Пластов, стало быть, сказал. Сам-то я их не видел и разговоров не вёл. Это мне Кеш… Пластов, то есть, обрисовал.
– А чой-то он тебе обрисовал? – прищурился уполномоченный.
– Так это… – растерялся Колычев. – По-родственному… Пришёл посоветоваться, как быть…
– Посоветоваться, говоришь? И в чём же посоветоваться?
Колычев замялся, склонил лохматую голову.
– Чё замолк? Назвался груздём – полезай в кузов, – с требовательной злостью повысил голос уполномоченный.
– Так это… Оне, эти приехавшие, склоняли Кеху вступить в какую-то подпольную организацию, – выговорил Колычев и сам испугался собственных слов.
– Ин-те-рес-но… – протянул милиционер и пристально уставился на Гоху. – В организацию, говоришь? И что это за организация?
– Вот чего не ведаю, того не ведаю. – Гоха треухом вытер пот со лба. – Но оне моему сродственнику какие-то бумажные пароли совали, сказали, что ещё приедут… А больше я ничего не знаю! Истинный крест!
– Это ты батюшке в церкви заливай! Что ещё тебе гражданин Пластов сообщил? – Уполномоченный что-то быстро черкал карандашом на желтоватом бумажном листе.
– Вот как на духу! Окромя этого – ничего. А я ему строго-настрого наказал, – заторопился, ощущая страшную сухость во рту, Гоха, – штобы он в это дело не лез, а таких гостей гнал со двора. Вот так прямо и наказал…
– Ну да, кто бы сомневался… – усмехнулся уполномоченный. И посмотрел на Гоху, как прицелился.
– Значит, так, гражданин… – скосил взгляд в бумагу, – Колычев. Сообщение твоё я записал, доложу куда следует. А тебе – сидеть в своей Новой Куке, никуда не отъезжать и никому ни слова. В первую очередь родне своей, этому Пластову. Если что – в стороне не останешься. Понял?
– Как не понять… – затряс башкой Гоха. – Так это… Я пошёл?
– Иди. Но смотри у меня! Я тебя предупредил.
Последнее было сказано таким угрожающим тоном, что на приступочке казарменного крыльца Гоха ощутил, как под кожушком у него окончательно взопрела от пота рубаха.
На непослушных ногах вернулся к братцу в дом, чаёвничать отказался, запряг лошадёнку и споренько покатил домой, то и дело оглядываясь, будто бы ожидая погони или выстрела в спину.
А в середине мая в Новой Куке появились чекисты. Перевернули у Пластовых всё подворье, а самого Иннокентия, заломив руки, посадили в таратайку. Прошлись по соседям, расспрашивали о посторонних лицах, появлявшихся в селе в марте-апреле-мае. Во время этого обхода один из них, как Гоха понял, старший над остальными, зашёл и к Колычевым. Оценивающе оглядел хозяина, избу. Уходя, поманил пальцем в сени.
– Во вторник на будущей неделе чтоб как штык был в Чите, в отделе ОГПУ, на улице Амурской, дом тридцать пять. Запомнил? И документы не забудь, а то заарестуют. Да шучу я, шучу. В общем, жду.
– Угу, – понуро склонил голову Гоха.
– Не тушуйся. Всё от тебя зависит, – хлопнул по плечу чекист и вышел.
Во вторник, 20 мая, Колычев, добравшись до Читы на поезде, со страхом открывал тяжёлые двери в торце трёхэтажного здания с остроконечной башенкой наверху над торцом.
Один из дежурных, узнав фамилию явившегося, затребовал сельсоветскую справку, удостоверяющую личность, выписал пропуск и повёл Колычева по тёмному коридору на второй этаж. Постучал в массивные двери.
– Войдите, – послышалось из кабинета.
Дежурный ввёл Колычева, доложил. За столом Гоха увидел того самого чекиста, который приходил к нему в селе.
– А, старый знакомый, – улыбнулся хозяин кабинета. – Ну, проходи, присаживайся. Можете быть свободны. – Это он уже сопроводившему Гоху сотруднику. Когда за тем закрылись двери, повернул улыбчивое лицо к Колычеву. – Ну что, перетрухал небось?
– Есть маненько, – осторожно ответил Гоха.
– А чего тебе бояться? Родственник твой слова твои подтвердил. Ну, о том, что ты его отговаривал с вербовщиками общаться.
– С вербовщиками?
Захолоднуло всё внутри у Гохи, меж лопатками поползла струйка пота.
– А ты как думал! Эти типчики не просто по деревням ездили. Народ против советской власти подбивали за оружие взяться. С теми, кто к новой, свободной и трудовой жизни стремится – кроваво расправляться. Вот так! – Чекист пристукнул толстым гранёным карандашом по столу.
– Так это… И что же теперь? – с замиранием сердца выдавил Гоха.
– А ничего, – пожал плечами чекист, – следствие разберётся. Вот я тебя для чего вызвал? Очную ставку проведём с твоим родственником, чтобы полную ясность во все ваши разговоры внести. Пустяковая формальность.
Формальность оказалась не из приятных. Впрочем, Колычев другого и не ждал. Не та это контора, чтобы приятственностью отличаться.
Но когда ввели Иннокентия, первейшее желание у Гохи было залезть куда-нибудь под стол, забиться в какую-нибудь щель.
Исхудавший, с провалившимися и тоскливыми глазами, со свалявшейся, а прежде такой аккуратной бородёнкой, с такими же свалявшимися лохмами на голове – где они, знаменитые на всё село каштановые кудри?.. Даже в росте как будто уменьшился, сгорбился.
Очная ставка недолгой была. Иннокентий подтвердил, что Георгий Колычев его отговаривал от участия в контрреволюционной монархической организации, советовал отвадить от двора торговца Охотина и тех, кто заместо него приедет. Потом Пластову и Колычеву дали подписать протокол очной ставки, и Иннокентия увели.
А хозяин кабинета пододвинул Гохе бланк размером с почтовую открытку и чернильницу с торчащей из неё ручкой:
– Это тоже прочитай, впиши свою фамилию, имя, отчество и подпиши.
«Обязательство», – сразу бросились в глаза крупные буквы. «Я, нижеподписавшийся… настоящим обязуюсь хранить в строжайшем секрете все сведения и данные о работе ОГПУ, органов предварительного следствия, дознания или ревизионного обследования, ни под каким видом их не разглашать и не делиться ими даже со своими ближайшими родственниками и друзьями. Неисполнение настоящего грозит мне ответственностью по ст. 96 Угол. Код. Подпись… Дата…»
Колычев с облегчением перевёл дух и накорябал чернилами требуемое.
– Ну и вот ещё один документик… – пододвинул чекист Гохе новый листок. «Сов. секретно. ОБЯЗАТЕЛЬСТВО. Я, нижеподписавшийся гр-н… Псевдоним… даю настоящую подписку в том, что по добровольному согласию поступил на работу в секретный орган, вполне осознавая ответственность взятых на себя обязанностей…»
Гоха со страхом уставился на хозяина кабинета:
– Но я… я…
– Ты читай, читай.
«…Я обязуюсь: 1. Подчиняться той дисциплине и правилам, которые установлены в секретном органе. 2. Сохранять, как величайшую тайну, все, что мне будет известно во время проведения данной мне работы и после освобождения от работы. 3. Говорить о моей работе только с теми лицами, с которыми я буду связан по секретной работе и с которыми мне будет указано. 4. Всегда стремиться к выполнению возложенной на меня работы так, чтобы она давала наибольшие результаты. 5. Проводя порученную мне работу, обязуюсь постоянно говорить и сообщать секретному органу только правду. Сознаю, что за нарушение настоящего обязательства я буду привлечен к ответственности…»
– Какой псевдоним себе выбираешь? – деловито осведомился чекист.
– Но я… Не смогу, неспособен я…
– Ну как же неспособен. Очень даже способен, – снова заулыбался грозный собеседник. – Вовремя проинформировал органы о повстанческой организации, проявив таким образом незаурядную бдительность и высокую революционную сознательность. Заблудшего дружка попытался отговорить от преступных действий. Так что очень даже способен.
– Нет, нет, не смогу. Да как я… Родня всё-таки… – схватился обеими руками за голову Георгий.
– Родня, говоришь? – Чекист потряс перед носом Колычева увесистой папкой в картонном переплёте. – А вкупе с твоим замазавшимся родственничком по делу проходит два десятка преступных рыл! И это только головка банды. И какие личности подсобрались: попы, купцы, офицерьё колчаковское и семёновское. С закордоном связи наладили, оружие и деньги получали. А для чего? Чтобы из-за угла, по-подлому крушить всё то, что с таким трудом налаживается после кровопролитных боёв с беляками. Какие преданные делу революции люди от их рук гибнут! – с какой-то особенной горечью и болью последнее выговорил[11].
Помолчал и глянул на Гоху вообще сурово:
– Да что я тебе тут политграмоту развожу!.. Не доходит до твоей тупой башки… Так я тебе по-другому обстановочку обрисую. Вот послушай.
Зашелестел бумагами в папке, которой тряс, нашёл нужное место:
«…По существу моей контр-революционной деятельности показываю: по своему имущественному положению я являюсь середняком, но в связи с раскулачиванием меня, обложением налогами, я был недоволен Сов-властью и зачастую выражал это недовольство среди семьи и отдельных крестьян. Выхода из создавшегося положения я хотя и не искал, но в связи с предложением мне принять участие в контр-революционной организации и вести подготовку к свережению Соввласти гр. ОХОТИНЫМ и неизвестным человеком, не отказался категорически от этого предложения и рассказал об этом гражданину нашего села КОЛЫЧЕВУ Георгию Ивановичу…»
Остановив чтение, со злой усмешкой посмотрел на сжавшегося Гоху.
– И вот далее самое интересное: «…когда в доме находились у меня – Я, ОХОТИН и неизвестный, последний, увидя на стене у меня фотокарточку гражданина нашего села КОЛЫЧЕВА Георгия Ивановича, задал вопрос – кто это такой и где он служил и вероятно знает подрывное дело. Я ответил, что это КОЛЫЧЕВ, что он служил в Дальне-Восточной кавбригаде и действительно знает подрывное дело, он даже предполагал поступить на работы подрывником на Черновские копи. Он, ОХОТИН, когда мы еще были в коридоре, спрашивал меня во время беседы по существу работы контр-революционной организации, спросил меня – если я приеду к тебе на пасхе и тебя дома не будет, к кому можно еще обратиться у вас. Я сказал этого самого КОЛЫЧЕВА Георгия Ивановича, зная его как близкого человека…»
Хозяин кабинета с шумом захлопнул папку.
– Ну что, друг ситный, нравится? Без утайки родственничек твой показания даёт, а в показаниях-то про тебя. И всё бы ничего – и отговаривал ты его от участия в контрреволюционной шайке, и сам вроде бы никуда не лез. Опять же органы проинформировал, бдительность и сознательность проявил. Но… – Чекист сделал многозначительную паузу. – Но вот парочка закавык имеется, гражданин Колычев. И первая такова: откуда же тебя знает этот самый неизвестный? И не просто знает, а как подрывника? И вторая закавыка: а чего это гражданин Пластов, уже зная, чем занимаются его гости, – то есть открыто вербуют недовольных советскими порядками в ряды своей повстанческой контрреволюционной организации, – предлагает этой контре к тебе, гражданин Колычев, обращаться по мере надобности? А? Что скажешь?
– Так я же это… – поперхнулся Гоха. – Да какой из Кешки повстанец! Побурчать про нынешние порядки – это ещё может, а чтобы за винтовку взяться. Не-е… Он же, говорю, советоваться ко мне прибёг.
– Во-от! – довольно прищёлкнул пальцами чекист. – Советоваться! Стало быть, всё-таки задумался над предложением вербовщиков. А что к тебе прибежал – так это как посмотреть. А почему бы нам не сделать резонный вывод, что не советоваться он пришёл, а и тебя в повстанцы записать? С родственничком твоим – дело ясное: он бумажку-пароль у своих гостей взял? А раз взял – значит, уже с ними.
– Да не-е… – неуверенно возразил Гоха, но тут же встрепенулся, затараторил: – А я что… Я же его отговаривал, чтобы он их отвадил. Самым категорическим образом отговаривал. И я же сообщил…
– А не потому ли ты сообщил, – в голосе чекиста зазвенел металл, – чтобы вовремя задницу свою прикрыть? А я вот тебе такой пустячок сообщу: этот самый неизвестный, который тебя знает, субъект не простой – из-за кордона в Чите появился, связь установил с контрой, готовящей восстание. А сам – бывший белогвардейский офицер. Вот так-то, друг ты наш ситный! И почему я не могу подумать, что потому ты и побежал сообщать-докладывать, коли жареным запахло. Мол, я не я и хата не моя. Да и не сразу ты сообщил, а выжидал недели полторы.
– Я не выжидал! – взвыл Гоха. – Это Кешка всё это время раздумывал, а как мне рассказал, так я сразу же, по утрянке…
– А кто об этом знает, кроме тебя и Пластова? Это теперь, гражданин Колычев, как повернуть… Ну что? Будем сотрудничать или оставить в следственном деле всё как есть?
Долго молчал Георгий. Не торопил его и старший уполномоченный окружного отдела ОГПУ, попыхивая папироской. Давал дозреть.
Наконец, тяжело вздохнув, поднял Гоха тоскливый взор на чекиста и потянулся к ручке в чернильнице. Нацарапал фамилию на пустой строчке, дописал к ней имя и отчество. И загнанно посмотрел на хозяина кабинета:
– А этот псевдОним… Чево тут писать?
– ПсевдонИм, – произнёс уполномоченный, правя ударение. – Это будет у тебя вымышленное имя, которым будешь подписывать свои сообщения для соблюдения секретности. Придумывай.
– Да я… – сконфуженно промямлил Гоха.
– Ладно, назовём тебя… м-м-м… «Взрывник». Пойдёт? И про умение твоё не забыли, и будешь контру своими донесениями взрывать. Ну?
– Хорошо, – обречённо махнул рукой Гоха.
– Вписывай в документ. Внизу распишись и дату проставь. Вот, молодцом. А ты боялся! – рассмеялся чекист. – Давай пропуск подпишу и можешь топать.
Увидев в глазах новоиспечённого агента немой вопрос, пояснил:
– О порядке связи и передачи сообщений – в другой раз поговорим. Не всё сразу. Привыкай пока, переваривай. И помни! – Хозяин кабинета вертикально приложил палец к губам. – Молчок. – Отнял палец от губ и нацелил Гохе в лоб. – Молчок! А то – чок! – изобразил выстрел из револьвера.
А пока потянулась ниточка от Колычева с Пластовым к Охотину, а от того – к Стерьхову. Тут и ожидало чекистов неприятное открытие: двурушничает их «информатор». Более того, не в одиночку. Ресторатор Лебедев тоже был «на связи» и тоже водит за нос. Из мнимой «организация» Стерьхова грозила вылиться в натуральную угрозу. Но особенно взбесило чекистов предательство. Понятно, что агентишки – народ гнилой, но обнаглеть до такой степени!.. С кем в кошки-мышки вознамерились играть! Выжечь всю эту шваль калёным железом без жалости и какого-либо снисхождения, чтобы никому неповадно было!
И аресты не заставили себя ждать. Вскоре за решёткой очутились Стерьхов, Лебедев и другие «активисты-монархисты»: доктор Кусакин, зажиточные мещане Вепрев и Бурдуковский, учитель Калмыков. В Атамановке чекистский бредень выцепил ранее подозреваемого в теракте против селькора казачка-богатея Плотникова, на станции Ингода – бывшего владельца Читинской паровой мельницы, а ныне пасечника Иванова, в Бальзое – царского прапорщика Черенкова, в Домна-Ключах – семейную парочку Шишовых. Арестованные долго не запирались и показали ещё на не один десяток «участников» организации.
Следствие растянулось до конца ноября 1930 года и вылилось в несколько уголовных дел, которые конечно же рисовали картину масштабного контрреволюционного заговора. По первому из этих дел проходило тринадцать обвиняемых во главе со Стерьховым. Тройка при Полномочном представительстве ОГПУ Дальне-восточного края 26 ноября приговорила Стерьхова, Охотина и Лебедева к расстрелу. Кусакина, Вепрева и Шишовых – к десяти годам заключения в Соловецком концлагере каждого, десятку концлагеря «заработал» Черенков, по пять лет – Плотников, Бурдуковский и Калмыков, Иванову дали три года, а Иннокентию Пластову всадили… восемь лет лагерей. По печальной иронии судьбы в этот же день пулю в затылок получил и протоиерей Николай Любомудров.
– Так дело не пойдёт! – решительно рубанул на совещании руководящего состава начальник оперсектора Яков Бухбанд. – Во что вылились практически двухгодовые потуги? Жалкая кучка уродов во главе с двурушниками-агентами? И белогвардейский поп в придачу. Всё! – Бухбанд картинно раскинул руки. – А какие сети раскидывали! Нет, так дело категорически не пойдёт! Стерьхов дал показания на Евсевия? Дал! Любомудров с архиепископом были вась-вась? Так какого чёрта сопли жуём?! И так уже Евсевия след простыл! План мне на стол – по раскрытию массовой клерикально-монархической организации! Неделя сроку!
Благоволение владыки к Любомудрову и показания Стерьхова вылились в объявление архиепископа руководителем клерикальной монархической контрреволюционной организации. Любомудров и Стерьхов были посмертно зафиксированы как его ближайшие подручные. Архиепископа обвиняли в том, что он, «являясь по своей идеологии непримиримым врагом власти советов», настойчиво и упорно обрабатывал доверявших ему людей, сколотив в результате контрреволюционную организацию с целью свержения советской власти и реставрации монархии. Организация эта в следственных материалах ОГПУ выглядела внушительно: центр находится в Чите, имеются филиалы в Нерчинске, в Нерчинском, Шилкинском, Улётовском, Акшинском, Жидкинском и Титовском районах, охватившие более сорока сёл и деревень. Члены организации изготовляли и распространяли «листовки к-р. характера, листовки и воззвания религиозного, но по сути дела контрреволюционного содержания, литературу монархистского и антисемитского характера, полностью использовался церковный амвон, с которого члены организации попы говорили проповеди к-р. порядка в завуалированном виде».
К концу января 1931 года, когда большинство мнимых участников «контрреволюционной организации» было арестовано, руководство Читинского оперсектора ОГПУ приняло решение о привлечении к делу в качестве главного обвиняемого и самого архиепископа Евсевия (Рождественского), в тот момент занимавшего викарную Шадринскую кафедру и управлявшего Свердловской епархией и Уральской церковной областью. Евсевий 22 января был задержан в Мариинске и 7 февраля отправлен под конвоем в Читу.
Обвинения в свой адрес архиепископ отмёл: «Когда мне приписываются слова и речи, которых я не произносил и которые, если не выдуманы, произнесены, быть может, кем-либо другим, я просил бы делать очные ставки». Но очные ставки с главными фигурантами, посмертно зачисленными в помощники руководителя «организации», Любомудровым и Стерьховым по понятным причинам отпали, а все другие «свидетельства» выглядели жалко. Но архиепископ Евсевий иллюзий не питал – имел вполне реальное представление о методах следствия в ОГПУ: в 1923–1925 годах отбывал срок заключения в концлагере, будучи осуждённым «за противодействие изъятию церковных ценностей». Наверно, поэтому решил воспринимать происходящее с фатальной иронией.
– Я, когда обращали моё внимание на тот или иной факт, невыгодный для власти и подогревающий в ком-либо надежду на перемену власти, обычно указывал на успехи социалистического строительства, могущество и политическую сознательность Красной армии и превосходство советской дипломатии, – с плохо скрытым сарказмом излагал владыка стандартные пропагандистские штампы начальнику оперсектора Бухбанду, лично возглавившему следствие. Кабы с партийной трибуны это звучало, а вот из уст священнослужителя… Издёвка, да и только. А архиепископ усугублял:
– Когда в декабре двадцать восьмого года Стерьхов впервые упомянул в беседе со мной, что существует в Чите монархическая организация, я отнёсся к известию скептически, указывая, что при советской власти никаких подпольных организаций не может быть, так как бдительность и зоркость многомиллионноглазого ОГПУ изумительны.
Тройкой при Полномочном представительстве ОГПУ по Восточно-Сибирскому краю 17 ноября 1931 года Е. П. Рождественский (Евсевий) был приговорён к 10 годам заключения в концлагере с конфискацией имущества. Но карающий меч революции, занесённый над владыкой, всё-таки опустился: Преосвященный Евсевий, находясь в заключении, был обвинён в создании «группировки служителей религиозного культа и ведении контрреволюционной агитации» и 28 октября 1937 года приговорён к расстрелу. Приговор приведён в исполнение 5 ноября 1937 года. Реабилитирован посмертно Евсевий будет только в 1989 году.