…Была та смутная пора,
Когда Россия молодая,
В бореньях силы напрягая,
Мужала с гением Петра.
Едва только король Ян Казимир, милостиво простясь с гостями, проследовал в свои покои, как в зале, где оставался еще весь двор и где после ухода короля стало особенно шумно, разразился скандал.
Молодой пан Пасек быстро подошел к черноволосому шляхтичу, забавлявшему остроумными анекдотами паненок, и, придерживая левой рукой саблю, заикаясь от волнения, но четко, так что слышали все, сказал:
— Вы… вы поступили бесчестно! Вы негодяй и подлец!
И дважды ударил шляхтича по лицу.
Тот покачнулся от неожиданности. Карие глаза его зажглись бешенством, рука схватилась за оружие. Лезвие обнаженной сабли сверкнуло над головами испуганных женщин.
— Защищайтесь! — крикнул шляхтич, сделав шаг назад и готовясь к поединку.
Пасек смерил противника презрительным, надменным взглядом и, продолжая придерживать саблю, но не обнажая, процедил сквозь зубы:
— Вы плохо знаете королевские указы… Во дворце его величества я не имею права обнажать оружия… И потом — с такими, как вы, не дерутся, их бьют плетьми на задворках…
Шляхтич рванулся к врагу, но в это время тяжелая рука гофмаршала опустилась на его плечо:
— Именем короля. Вы арестованы за недостойное поведение во дворце, пан Мазепа!
…В маленькой темной каморке, куда его посадили, Мазепа не заснул всю ночь. Он знал, что, обнажив оружие в королевском дворце, он совершил преступление, караемое смертью. Но его угнетала не столько мысль о грозящем наказании, сколько сознание собственной оплошности.
— Как глупо все это вышло, — шептал он, лежа на узкой и жесткой койке.
Прожитая жизнь проходила перед его глазами.
Ивану Степановичу Мазепе было всего двадцать три года.
Он родился на Волыни в 1640 году, в ополячившейся украинской шляхетской семье. Учился в Варшаве, где получил образование, какое обычно давали детям польских феодалов.
Маленькое родительское имение Мазепинцы почти не приносило доходов. Честолюбивый юноша рано понял, что на денежную поддержку родных и их родовые фамильные заслуги ему рассчитывать нечего, надеяться надо только на свои личные способности.
Еще школьником он подружился с отцами-иезуитами, охотно слушал их поучения, склоняясь к унии, и пришел под их влиянием к убеждению, что главное в жизни — хитрость, ловкость, осторожность, умение приспособляться к обстоятельствам{36}.
«Чувства человеческие подобны струнам арфы, — наставляли его иезуиты, — держи в порядке свою арфу, сыне, не отпускай и не натягивай струн… Никому не давай своей арфы, но старайся пользоваться для игры чужими…»
Много бессонных ночей провел Мазепа над книгами. Он изучил немецкий и латинский языки. Пробовал писать вирши.
Расчетливый и хитрый, он хорошо знал нравы польского панства и не искал дружбы со знатными поляками, своими сверстниками, предпочитая мужскому обществу женское. Молодость, красота, ловкость вели его к цели, выдвинув в первые ряды варшавской «золотой молодежи».
Первая любовница Мазепы, богатая пани Загоровская, через своих влиятельных родственников добилась того, что юношу, несмотря на захудалость рода, приняли в штат королевского дворца.
Все шло хорошо, пока он не столкнулся с Пасеком. Мазепа возненавидел этого молодого магната за нескрываемое презрение, которое неизменно встречал с его стороны.
Познакомившись с бывшей возлюбленной Пасека, Мазепа узнал от нее, будто тот дурно отзывается о короле, и написал анонимный донос. Но в королевской канцелярии сидели друзья Пасека. Они прекратили дело за отсутствием улик, а Пасеку намекнули, что, судя по руке и слогу, донос на него писал Мазепа.
— Нет, если только останусь в живых, больше таким дураком не буду, — клялся Мазепа, сидя под арестом. — Надо уметь взвешивать силы и никогда не горячиться. Держать себя в руках… Никому не давать своей арфы…
Прощенный королем, но удаленный от двора Мазепа два года прожил в своем маленьком имении, которым жесткой рукой управляла его мать.
Его по-прежнему одолевали честолюбивые помыслы. Он твердо решил, что отныне страсти и порывы не будут играть в его жизни никакой роли, все чувства он подчинит холодному и трезвому расчету.
Однако выполнить это намерение было не так-то легко.
Неподалеку от Мазепинцев находился роскошный замок богатого старого пана Фальбовского. Познакомясь с Фальбовским и его молоденькой, очаровательной женой, Мазепа задумал завладеть богатством старика.
План был прост. Здоровье пана Фальбовского давно подтачивалось тяжелыми недугами, по всему было видно, что пан долго не протянет. А скучавшая пани Ванда, единственная его наследница, относилась к Ивану Степановичу далеко не равнодушно. Следовательно, надо было лишь немного подождать…
Но, увлекая пани Фальбовскую, Мазепа сам увлекся ею до такой степени, что потерял терпение и осторожность.
Как-то раз слуги донесли своему господину, что панич Мазепа недаром стал частым гостем в замке. Фальбовский начал следить, но долгое время никаких улик обнаружить не мог. Тогда, сказав жене, что уезжает на несколько дней в Варшаву, пан устроил в ближнем лесу засаду и там перехватил на дороге одного из своих слуг, который спешил к Мазепе с письмом пани Ванды, извещавшей возлюбленного об отъезде мужа.
Фальбовский прочитал письмо, приказал слуге отвезти его паничу Мазепе, получить ответ и возвращаться обратно. Слуга так и сделал. Через некоторое время записка Мазепы, сообщавшего пани Ванде, что он спешит к ней на свидание, была в руках старого пана.
Свидание не состоялось. Панская челядь подстерегла ничего не подозревавшего Ивана Степановича, схватила его, связала ему руки и привела в лес к грозному пану.
— Это кто писал? — спросил Фальбовский, показывая записку.
— Писал я, но еду в первый раз, — пытаясь смягчить свою вину, ответил Мазепа.
Фальбовский обратился к слуге:
— Эй, хлоп! Много ли раз этот пан бывал в замке без меня?
— В десять раз больше, чем при вас, — сказал слуга.
Тогда по приказанию пана хлопы раздели Мазепу догола, вымазали его дегтем, привязали к спине дикой лошади, лицом к хвосту. Ударив лошадь кнутом, выстрелили у нее над ухом. Она бешено понеслась.
Ветви деревьев и кустарника хлестали Мазепу по обнаженной спине, веревки резали тело. Он потерял сознание.
Только на другой день обессилевшую лошадь случайно приметили и заарканили казаки конвойного отряда польского присяжного гетмана Павло Тетери, возвращавшегося из Варшавы…
Мазепа, понимавший, что после позорного приключения ему нельзя показаться домой, решил начать новую жизнь в новых местах. Он поступает писарем в канцелярию казацкого гетмана Правобережной Украины.
Служит при Павло Тетере, а затем при сменившем его гетмане Дорошенко…
Петр Дорофеевич Дорошенко происходил из родовитой, богатой казацкой старши́ны, известной далеко за пределами Украины своей хитростью, лукавством и двоедушием.
Ложь, лесть, подкупы, тайные убийства — все эти грязные, вероломные приемы, насаждавшиеся отцами-иезуитами, широко применялись не только польским панством, но и казацкой старши́ной для достижения своих личных корыстолюбивых целей.
Иван Степанович Мазепа за десять лет своей службы у Дорошенко, внимательно ко всему присматриваясь, в совершенстве овладел казацкой «тонкой дипломатией».
— Правдой не проживешь, честью чести не наживешь, — говаривал Дорошенко, одновременно клянясь в вечной верности и польскому королю и московскому царю.
А узнав, что польские отряды разбиты татарами, присягал турецкому султану и татарскому хану.
Такому положению способствовала обстановка, сложившаяся на Украине после смерти Богдана Хмельницкого.
Переяславская рада, созванная в 1654 году после длительной освободительной войны против господства панской Польши умным и дальновидным «Старым Хмелем», как ласково называли своего гетмана казаки, навеки воссоединила Украину с Россией. Осуществились старые заветные думы украинского народа, всегда тяготевшего к братскому русскому народу, с которым связывали его единоверие, общность языка и культуры, а также многовековая совместная борьба с иноземными захватчиками.
Воссоединение двух братских народов способствовало дальнейшему их экономическому и культурному росту. Украина была избавлена от иностранного порабощения, национального и религиозного угнетения, которому долгие годы подвергались украинцы со стороны польского панства и католического духовенства.
Однако уничтожение на Украине крупного землевладения польских магнатов и шляхты не избавило украинский народ от феодально-крепостнического гнета. Панская земля перешла к казацкой старши́не. Начальные люди и полковники сделались помещиками, селяне продолжали оставаться в кабале. Чинш[3] и многочисленные поборы, которые взимались с трудящегося населения городов и сел новоявленным казацким панством, тяжелым бременем ложились на плечи народа.
Поэтому не прекращались на Украине смуты и волнения, перераставшие зачастую в мощные народные восстания против казацкой старши́ны.
Крепостнический гнет особенно усилился после смерти Богдана Хмельницкого, во время гетманства изменников Выговского и Юрия Хмельницкого, которым удалось с помощью шляхетско-старши́нской верхушки отторгнуть Правобережную Украину, передав ее снова под владычество Речи Посполитой.
Украина оказалась насильственно расколотой на две части, разделенные Днепром, — Правобережную и Левобережную.
Дорошенко был гетманом Правобережья, но домогался захватить власть и над Левобережьем, стать гетманом обоих берегов Днепра.
Это намерение Дорошенко пытался осуществить с помощью султанской Турции и Крымского ханства, которым обещал отдать в вассальную зависимость Украину и позволил разграбить часть Правобережья.
Украинский народ с ненавистью отвернулся от турецкого ставленника. Левобережные казаки гетмана Ивана Самойловича и войска воеводы Рамодановского в 1674 году наголову разгромили Дорошенко. Многие города и местечки Правобережья снова воссоединились с Левобережной Украиной в составе Российского государства. Собравшаяся в Переяславле рада избрала гетманом обоих берегов Днепра Ивана Самойловича.
Мазепа, до сих пор верно служивший Дорошенко, понял, в каком опасном положении он сам оказался. В то время он занимал уже должность генерального писаря. Дорошенко доверял ему самые тайные дела. Вместе обогащались они всякими нечестными способами, вместе присягали крымскому хану и продавали украинский народ в турецкую неволю.
Нет, не поздоровится пану генеральному писарю, коли станут явными его прегрешения! Надо поскорей порвать связь с Дорошенко, искать покровителей в другом месте…
Все чаще и чаще думал Мазепа о гетмане Иване Самойловиче. Кто такой этот счастливчик? Он не был даже военным человеком, не принадлежал к казацкому сословию, а происходил из духовного звания. Учился в семинарии, потом служил войсковым писарем. Хитростью и лестью он расположил к себе московских бояр, ведавших украинскими делами, добился, что там стали очень высоко ценить его. И вот теперь этот попович — гетман обоих берегов Днепра!
«Значит, Москва сильна, — размышлял Мазепа, — значит, с умом можно многое сделать там, если попович до гетманского уряда добрался…»
Мазепа посоветовал Дорошенко признать себя побежденным и начать переговоры с воеводой Рамодановским.
— Переговоры можно затянуть, а там видно будет, — смиренно добавил он. — Нам лишь бы время выгадать…
— Что ж, — вздохнул Дорошенко, — делать нечего, езжай в Переяславль. Поторгуйся там, туману напусти… Ну, да тебя учить не надо… Сам ведаешь, что там сказать!
…И вот Мазепа впервые узрел грозного царского воеводу и хитрого поповича.
Он облобызал руку князя, сразу расположив его к себе смирением.
— Обещал Дорошенко, целовал образ, что быть ему в подданстве под высокой царской рукой со всем войском Запорожским той стороны, — начал Мазепа свою речь. — Великий государь пожаловал бы, велел его принять, а боярин, воевода милостивый, — тут он отвесил низкий поклон, — взял бы его на свою душу, чтобы ему никакой беды не было…
— Скажи Петру Дорошенко, — отвечал Рамодановский, — чтоб он, надеясь на милость великого государя, ехал ко мне в полк безо всякого опасения…
Мазепа знал, что Дорошенко ехать сюда не собирается, но сейчас он меньше всего думал о своем благодетеле и покровителе. Он весь был охвачен трепетным волнением первой встречи с людьми, которые были силой, от которых — он чувствовал это всем своим существом — зависит его дальнейшая судьба.
Представившись гетману Самойловичу, Мазепа сумел ему понравиться. Он понимал, что попович охотно возьмет его к себе на службу, но… как посмотрит на это Дорошенко? Ведь Петр Дорофеевич знает за своим писарем столько всяких неприглядных историй, что озлоблять его добровольным переходом на сторону Самойловича никак нельзя. Надо сделать все так, чтобы никакой тени на себя не положить…
И Мазепа придумал.
Вернувшись к своему гетману, он доложил, что воевода и попович держат на него злобу, хотят тайно схватить, что вообще о мире с Москвою нельзя и думать.
Испуганный Дорошенко решил опять искать помощи у старых своих хозяев — крымских татар. С письмами и подарками к хану гетман отправил своего «верного» Мазепу.
Но случилось так, что Иван Степанович, прекрасно знавший дорогу в Крым, почему-то заблудился и попал в Запорожскую Сечь к кошевому атаману Ивану Дмитриевичу Сирко…
Запорожская Сечь, расположенная близ днепровских порогов, у впадения речки Чертомлыка, представляла собой своеобразную крепость, о которую не раз разбивались грозные татарские орды.
Храброе войско запорожских «лыцарей», беспрерывно пополняемое беглым и удалым людом, играло выдающуюся роль в борьбе против иноземных захватчиков — шляхетской Польши и особенно султанской Турции и Крымского ханства.
Курени — обширные общие избы, где жили запорожцы, церковь, пушкарня и несколько торговых лавок, снабжавших сечевиков хлебом, мясом, горилкой и табаком, составляли небольшой городок, окруженный шестисаженным земляным валом и башнями с бойницами.
На реке под особой охраной находился флот Сечи Запорожской, состоявший из сотен легких лодок-«чаек» и галер.
Все начальные люди Запорожской Сечи — кошевой и куренные атаманы, есаул, писарь, судья и прочие — ежегодно переизбирались общим собранием всего «товариства».
Однако богатые сечевые «старики», владевшие земельными угодьями, запасами оружия и косяками коней, старались всеми силами не давать воли «сиромашным» и «новопришлым» — бедноте, искавшей в Сечи убежище от панского гнета и крепостной неволи. При выборах кошевого и куренных атаманов «старики» заранее намечали своих ставленников, используя материальную зависимость от них голытьбы, а то и покупая голоса за чарку горилки или старый зипун.
Правда, иногда сиромашным удавалось провести в атаманы своего кандидата, но обычно, если он не смирялся, «старики» быстро его сменяли.
Атаман Сирко, выдвинувшийся из сиромашных своей изумительной храбростью, представлял некое исключение. Он ходил в кошевых многие годы и строго следил за соблюдением старинных правил товариства{37}.
Обладая незаурядным военным дарованием, всю жизнь воюя с беспокойными крымскими ордами, Иван Дмитриевич Сирко враждебно относился к Дорошенко, присяжнику турецкому. Но с Мазепой у Сирко отношения были иные. Генеральный писарь, не раз бывавший в Сечи по войсковым делам, зная о неприязни кошевого к Дорошенко, не только не пытался защищать своего гетмана, но, напротив, осуждал его действия, намекая при случае, что служит у Дорошенко по нужде и давно собирается сбежать от него.
Теперь, добравшись до Запорожской Сечи, Мазепа тайно признался Сирко, за каким делом послал его Дорошенко в Крым, и попросил кошевого, чтоб тот уведомил об этом гетмана Самойловича. Кошевой охотно выполнил его просьбу.
Для того чтобы не озлоблять Дорошенко своей изменой, Мазепа договорился с кошевым разгласить небылицу, будто он не по доброй воле попал в Сечь, а был перехвачен запорожцами близ Крыма, связан и привезен как пленник. Пусть не думает ничего худого Петр Дорофеевич про своего верного писаря.
…Мазепа загостился у запорожцев.
Хорошо зная быт и нравы запорожского «товариства», он скоро стал своим человеком в Сечи. Ходил с «лыцарями» на промысел в ближайшие степи, не хуже любого казака мог стрелять и рубиться, объезжал диких коней, не отказываясь, пил горилку, обошел лучших сечевых плясунов, рассказывал запорожцам много занятных и потешных «историй», а в беседе с кошевым не раз намекал, что «хотя все мы царскому величеству служим, а не мешает иной раз и по-своему управляться».
Такие речи были приятны Сирко, который больше всего на свете любил сечевую вольность.
Сирко, по простоте душевной, открыл гостю многие «досады и огорчения», поведал, что не очень верит поповичу и, вопреки его указам, опять намеревается начать поход против басурман.
Мазепа слушал, выражая полное свое согласие с замыслами кошевого:
— Верно, верно говоришь… Дай бог по-твоему свершиться!
«Умный и доброжелательный нам человек пан Мазепа», — подумал Сирко и предложил:
— Оставайся у нас в Сечи, Иване, послужи товариству…
— Рад бы всю свою жизнь служить храброму войску и столь славному атаману, — ответил Мазепа, — да опасаюсь, что попович у себя задержит…
— Не бойся… Мы ему, вражьему сыну, отпишем…
И когда Самойлович прислал за Мазепой своих людей, Сирко строго предупредил их, чтобы ничего худого писарю не чинили, а гетману отписал:
«Мазепа казак добрый, пане гетмане, просим всем войском запорожским, чтоб его никуда не засылали, а отпустили к нам обратно с честью…»
Поблагодарив Сирко за гостеприимство и пообещав ему вечную дружбу, Иван Степанович уехал.
Самойлович встретил его любезно.
Мазепа объяснил, что свое путешествие и запорожский «плен» он подстроил умышленно, дабы отойти от Дорошенко, и тут же присягнул поповичу в вечной верности, открыв ему все тайные замыслы Дорошенко, а попутно очернив кошевого атамана Сирко.
Самойлович остался доволен. Он решил отправить Мазепу в Москву, чтобы окончательно разделаться с Дорошенко.
Иван Степанович сначала испугался. Как-никак, он ведь еще недавно служил Петру Дорофеевичу, вместе с ним присягал крымскому хану, вел переговоры со Стамбулом. Но гетман Самойлович его обнадежил:
— Повторяю тебе то, о чем мы говорили. Ты останешься в целости при всех своих пожитках, со всем своим домом. Посылаю с тобой Павла Михаленко, полкового писаря нежинского, он тебя и в Москву и назад проводит. Только в приказе без утайки расскажи, что мне открыл о Дорошенковых замыслах и о Сирко. Желаю тебе счастливого пути и скорого к нам возврата…
…Начальник Малороссийского приказа царский любимец, пожилой умный боярин Артамон Сергеевич Матвеев первый раз в жизни видел такого «пленника».
Перед ним стоял смуглый, густобровый, худощавый казак, дававший самые обстоятельные ответы на каждый вопрос и притом именно в такой форме, какая нужна была царскому правительству. Он не только ничего не утаивал, но даже многое прибавил, обличая «воров» Дорошенко и Сирко.
— Не пойму я одного, как же ты мог Дорошенко-вору столь долгое время служить? — пристально, острыми глазами всматриваясь в Мазепу, спросил боярин.
— Я, милостивый боярин, всегда только одному великому государю слугою был…
— А почто вместе с Дорошенко султану нечестивому присягал?
— Неволен был, боярин, вины моей нет…
— А грех-то?
— Поганым присягнуть греха нет. Не на святом кресте, животворящем… Когда бы государю своему православному или тебе, боярин, неправду говорил, то грех великий был бы…
— А почто ехать к хану согласие дал? — продолжал чинить допрос Матвеев.
— Я согласия не давал. Неволей все делалось, — ответил Иван Степанович, смело глядя в боярские очи.
— Неволей, говоришь? — переспросил тот.
— Неволей, боярин…
— А нам, значит, по своей воле служить желаешь? Так, что ли? Ну, а ежели изменишь нам… тогда что говорить будешь?
— Богом клянусь! — воскликнул Мазепа. — Никогда тому не быть! Навеки нерушимо государю православному присягаю!
Матвеев задумался, зевнул, широким крестом осенил большой рот, сказал приветливо:
— Кто вас, казаков, поймет. Но сдается мне, что ныне ты, Иван Степанович, говоришь не ложно, потому человек ты разумный и пользу свою понимаешь… Завтра к великому государю представлен будешь.
И встал, слегка кивнув головой дьяку, показывая, что допрос окончен.
…Круглолицый, толстогубый, с маленькими пухлыми руками, покрытыми крупными конопушками, с хитроватыми, прищуренными глазами, гетман Иван Самойлович был поповичем и по внешности и по всему внутреннему складу.
Вначале, — после своего избрания гетманом, пока положение еще было непрочно, — Самойлович старался казаться ласковым и приветливым человеком, заискивал не только у старши́ны, но и у рядового казачества и селянства.
Когда же власть его как гетмана упрочилась, особенно после того, как Дорошенко сдался и был послан в Вятку воеводой, попович стал горд, заносчив и алчен.
Не только простому народу, но даже казацкой старши́не и духовенству строго запрещалось сидеть при гетмане, входить в его двор с палкой. Выезжал гетман только в карете, окруженный большой толпой родственников и слуг. Родовитых казаков и заслуженных военных людей гетман постепенно вытеснял с хороших должностей, отдавая лучшие места бесчисленной ораве своих родных. А эта родня творила такое беззаконие, что скоро имя гетмана Самойловича стало ненавистным всему украинскому народу.
Сам попович относился к людям жестоко, презрительно и не знал предела жадности.
— Все брали, и я беру, — говорил он. — Совестью людей не удивишь, а себя уморишь…
Только одного человека, как родного, любил и жаловал гетман — Ивана Степановича Мазепу.
Да и как было Самойловичу не любить его, если столько постоянного усердия показывал, служа ему, этот человек.
Пусть себе Дорошенко сидит на вятском воеводстве и думает, будто Мазепа до конца оставался его верным слугою и лишь по воле судьбы покинул его. Гетман знает, что на самом деле Мазепа служил не Дорошенко, а ему, и тонко провел своего благодетеля.
А выборы киевского митрополита? Кто, как не Мазепа, преданный друг поповича, устроил дело так, что митрополичий престол занял не ненавистный Лазарь Баранович, а родственник Самойловича — Гедеон Четвертинский? А кто ежедневно улаживает десятки неприятных столкновений со старши́ною и чернью, кто учит детей гетмана, кто постоянно заботится о том, чтоб жизнь его текла легко, покойно и приятно?
Нет, не ошибается гетман в этом человеке, по заслугам пожаловал его важным званием генерального есаула…
Так думал гетман, но Иван Степанович думал иначе.
Ночью, когда затихала гетманская столица Батурин, когда крепко и сладко спал на пуховиках попович, — генеральный есаул доставал из тайника книгу в дорогом сафьяновом переплете и характерным, четким с завитушками почерком записывал:
«В мельницах казацких нет казакам воли, ни знатным, ни заслуженным — все на себя забирает. Что у кого полюбится — возьмет, а что сам пропустит, то дети его возьмут. Государево жалованье, соболиное и объяриное, на двоих присланное, один себе забрал. Судейской должности уже четыре года никому не дает, хочет, чтоб сия должность за большие деньги была куплена. Города малороссийские не государевыми, а своими называет и людям войсковым приказывает, чтоб ему, а не монархам верно служили…»
Долго еще, озираясь по сторонам и прислушиваясь к шорохам, записывал есаул. Чуял, могут большую службу сослужить ему эти записки, но до поры до времени тайны своей никому не открывал. По опыту знал, что доносами шутить нельзя.
А в государстве Московском было смутно…
Умер царь Алексей Михайлович. Недолго процарствовал его хилый сын Федор. Посадили ближние бояре царем десятилетного Петра — младшего сына Алексея Михайловича от второй жены Натальи Кирилловны Нарышкиной.
Но родственники царя Алексея по первой жене — бояре Милославские, партию которых возглавляла энергичная царевна Софья Алексеевна, — с помощью взбунтовавшихся стрельцов, убивших виднейших представителей нарышкинской партии, добились того, что бояре «передумали» и объявили двух царей: Петра и придурковатого Ивана, родного брата Софьи. За малолетством царей правительницей стала царевна, находившаяся в любовной связи с красавцем князем Василием Васильевичем Голицыным, в руках которого сосредоточились все нити государственной власти.
Образованнейший человек своего времени и блестящий дипломат, князь Голицын не обладал полководческим талантом.
Софья же страстно желала, чтоб ее «свет-Васенька» прославил себя воинскими подвигами и тем самым замазал рты боярам, недовольным быстрым возвышением фаворита.
Мазепа, часто бывавший в Москве и сумевший уже расположить к себе любимца царевны, хорошо понимал желание правительницы, но Самойлович, потерявший с годами нюх, на этот раз «тонкой дипломатии» не понял.
Когда к гетману приехал думный дьяк Емельян Украинцев «говорить» о походе против татар во исполнение обязательств по договору о «Вечном мире», заключенному с Польшей в 1686 году, попович заупрямился.
— Как угодно великим государям, а, по-моему, воевать нам причин нет, — разглаживая усы и недовольно посапывая, говорил гетман. — Прибыли нам от этого все равно не будет, до Дуная владеть нечем — все пусто, а за Дунай — далеко. Крыма же одним походом не завоевать. Возьмем ближние городки — турки придут их добывать, а нам защищать трудно. Зимой рати надобно оттуда выводить, иначе от поветрия тамошнего многие помрут…
— Теперь все государи против турок вооружаются, — настаивал Украинцев, — если мы в этот союз не вступим, то будет нам стыд и ненависть от всех христиан…
— Зазору и стыда нет, — спорил гетман, — всякому свою целость и прибыль вольно оберегать…
Возвратившись в Москву, Украинцев не замедлил доложить об этом разговоре кому следует.
— Выжил из ума старый дурак, — вспыхнула Софья, узнав о «противенстве» Самойловича.
— Неприятный человек, — поморщился князь Голицын, вспомнив, что во время его ссоры с Рамодановским гетман стал на сторону последнего.
«Теперь ждать недолго», — подумал Мазепа, записывая в потайную книгу очередные кляузы на гетмана.
…Осенью 1686 года бояре «сказали» ратным людям поход на Крым.
Во главе стотысячного войска выступил в поход князь Голицын.
Весною на реке Самаре присоединился к нему гетман Самойлович с пятьюдесятью тысячами казаков.
В июле, не встречая татар, соединенные войска достигли урочища Большой лог.
Стояла страшная жара. Зной высушил мелководные степные речушки. То там, то сям вспыхивали сухие травы — начинались степные пожары, в которых все подозревали близких, но невидимых татар. Люди задыхались в пыли и копоти, лошади падали от усталости и бескормицы.
В большом, богато убранном шатре, на мягкой турецкой тахте с книгой в руках лежал полуголый князь Василий Васильевич. Хотелось хоть немного отвлечь себя от тревожных мыслей, но они назойливо лезли в голову. Строчки изящной латыни прыгали в глазах, не доходя до сознания.
Пальцами холеной руки князь загнул непрочитанную страницу, отложил книгу, тяжко вздохнул:
— Ох, небось в Москве теперь все вороги мои поднимаются!.. Ох, хоть бы татары встретились, хоть бы на войну похоже было…
Вошел слуга, с поклоном доложил:
— Есаул Ивашка Мазепа…
В памяти всплыло знакомое, умное и любезное лицо, краткий дельный московский разговор. Князь вспомнил, как он вставил в разговор латинскую фразу и есаул неожиданно и остроумно ответил тоже латынью.
«Свой человек и приятен», — мелькнуло в голове у Голицына.
— Проводи сюда, — сказал он слуге.
И встал, набросив шелковый халат на потное, жиреющее тело.
Мазепа, отвесив низкий поклон, остановился у дверей.
Князь подошел к нему, протянул руку. Есаул нагнулся поцеловать. Василий Васильевич, морщась, отдернул:
— Не надо… Садись. Очень рад.
Мазепа огляделся, сел.
Начал осторожно:
— Беда, милостивый князь! Людишки ослабли, воды нет… Ропот меж казаков идет…
— Знаю, — зло перебил Голицын. — Казаки ваши сплошь воры и бунтовщики. Гетману вашему дивлюсь…
— То напрасно, князь. Нам, старши́не генеральной[4], давно дива в том нет. Яки дерево — такой клин, який батько — такий сын, — чуть усмехаясь краешком губ, ответил Мазепа.
— Во-о-он оно что, — протянул князь, понимающе глядя на есаула. — Видно, вам гетман Самойлович не по вкусу пришелся? Так, что ли?
— Не я, вся старши́на челом на него бьет и защиты просит, — сказал Мазепа, протягивая князю бумагу.
— Ох, не люблю доносов, — опять поморщился Голицын, но бумагу все же принял. — Кто просит-то?
— Обозный Бурковский, милостивец, да судья Михайло Воехеевич, да Савва Прокопов, да генеральный писарь Василий Кочубей…
— Ладно, разберу, — перебил князь, откладывая бумагу в сторону. — И мне ведомо, что гетман старый супротивник царским повелениям.
— Об этом и речь, ясновельможный, об этом и писано.
И как бесчестья он войскам царским желает, и как тебя непристойно лает, и как ныне измену замыслил…
— А чем сия измена показана?
— Ныне, князь, слухи у нас идут, будто не татары степи поджигают, а близкие гетману люди. Гетман-то сколь времени недовольство походом кажет — ему одному пожары на руку…
— Ах, вор! Ну, вор… То-то я вижу… Спасибо тебе, есаул, спасибо. Сегодня же в Москву бумагу отошлю, чаю, ответом не задержат. А пока в тайне сие дело держи, услуга твоя мною никогда не забудется…
— До гроба верой и правдой служить тебе буду, — низко поклонился Мазепа. И вышел.
Князь откинул полог шатра. Душная ночь покрывала землю. Звезды просвечивали редко и смутно сквозь тяжелые облака пыли, нависшей над беспокойным лагерем. Пахло гарью.
…Так и не встретив татар, государево войско повернуло назад и раскинуло стан на берегу реки Коломака, недалеко от Полтавы.
Здесь и был прочитан казацкой старши́не указ, только что полученный князем в ответ на его письмо.
«Великие государи, по тому их челобитью, Ивану Самойлову, буде он им, старши́не и всему войску малороссийскому негоден, быть гетманом не указали, а указали у него великих государей знамя и булаву и всякие войсковые клейноды[5] отобрать, послав его в великорусские города за крепкою стражею, а на его место гетманом учинить кого они, старши́на со всем войском малороссийским, излюбят».
Генеральный писарь Василий Леонтьевич Кочубей, друг и единомышленник Мазепы, хорошо знавший «порядок» избрания новых гетманов, подошел к князю и от имени старши́ны осведомился, кого бы им, великим государям, и ему, князю, хотелось видеть гетманом.
— Выбирайте достойного, — ответил Голицын.
— Мы, князь, люди простые, — не унимался Кочубей, — нам ваш совет дорог…
Князь сказал, подумав:
— Наш совет — Мазепу… Единого достойного зрим.
И отдал приказ: сдвинуть обоз, схватить и привезти к нему гетмана Самойловича.
А гетман с сыном усердно молились в походной церкви. Попович уже давно почуял вражеские козни. Он знал, что старши́на и казаки его не любят, он знал, что не жалует его и князь, но кто ведет под него подкоп, — того не ведал.
Когда служба кончилась, к Самойловичу подошел его старый недруг переяславский полковник Дмитро Райча, грубо схватил за руку и сказал:
— Хватит, всех грехов своих не замолишь. Пойдем со мной.
Тут же поповича посадили в дрянную, покрытую рогожей телегу, а сына его Якова — на клячу и повезли к Голицыну, вокруг которого собрались все русские начальные люди и старши́на, обсуждавшие «тяжкие и многие вины» гетмана.
старши́на требовала, чтоб с ненавистным поповичем поступили по старому казацкому войсковому праву — предали казни. Но князь согласия на это не дал.
Когда привезли Самойловича, Голицын кратко перечислил ему обвинения, взятые из мазепинского доноса, и объявил царский указ.
Гетман стал отвергать обвинения. Между ним и старши́ной завязался спор. Дмитро Райча, не стерпев, хотел наложить на поповича руку, но князь сдержал ретивого полковника, отдал гетмана с сыном под охрану стрельцов.
— Без вины страдаю, видит бог, без вины, — бормотал гетман, и крупные слезы катились из его воспаленных глаз.
Он окинул взором старши́ну, но жалости и участия ни на одном лице не заметил.
Вдруг он увидел: в стороне скромно и незаметно, опустив голову, стоял его любимец Мазепа. Он-то, конечно, к заговору против старика не причастен!..
— Зришь, Иване, какое поношение напрасно терплю, — обратился к нему попович. — Скажи им, скажи, что бог за безвинного взыщет…
Кто-то из старши́ны не выдержал и хихикнул.
Гетмана увезли…
Утром 25 июля собрался казачий круг.
Князь встал на скамью, сказал, что великие государи дозволяют казакам по их старому обычаю свободно избрать гетмана. Просил назвать, кого они хотят в гетманы.
— Мазепу! — первый крикнул Кочубей.
— Мазепу! — подхватила старши́на.
— Мазепу! Мазепа нехай будет гетман! — закричали выборные казаки, заранее одаренные мазепинской партией.
Иван Степанович, как того требовал порядок, поклонился казакам, потом подошел к князю, присягнул великим государям, получил знамя, булаву и бунчук.
А вечером двое слуг его внесли в шатер князя бочонок, доверху наполненный золотыми дукатами.
Мазепа знал, что такая благодарность самая приятная… С этого дня он стал большим другом фаворита.
Утром 10 августа 1689[6] года по немощеным и пыльным улицам Москвы в богато убранной карете, окруженной полсотней сердюков, ехал, направляясь в Кремль, гетман обоих берегов Днепра Иван Степанович Мазепа.
Он прибыл с богатыми подарками для царевны и своего благодетеля князя Голицына, от которого рассчитывал добиться разрешения ряда важных вопросов.
Однако, остановившись еще накануне вечером на ночевку в подмосковном селе, Иван Степанович услышал неприятные новости.
Семнадцатилетний царь Петр (о нем и думать все забыли), живший до сих пор с матерью в Преображенском, где занимался «потешными» делами, неожиданно показал коготки.
В ночь на 8 августа прибежавшие в Преображенское стрельцы Мельнов и Ладыгин уведомили царя, что приближенные царевны Софьи готовят на него покушение.
Испуганный Петр, не медля ни минуты, сел на лошадь и рано утром находился уже под защитой крепких стен знаменитой Троицко-Сергиевской лавры, отразившей некогда полчища поляков и не раз в тяжелые минуты укрывавшей царей.
Через несколько часов сюда прибыла царица-мать Наталья Кирилловна с дочерью и невесткой — круглолицей, белокурой красавицей Евдокией, на которой незадолго до этого женили Петра.
Вслед за царицей приехала в лавру вся преданная Петру знать. В боевом порядке подошли «потешные» полки и стрелецкий Сухарев полк.
Двоюродный брат фаворита царевны, князь Борис Голицын — дядька Петра — послал в Москву десятки писем боярам, духовенству и стрельцам, требуя, чтобы все верные царю люди ехали к Троице, грозя смертью ослушникам.
Софья растерялась. Москва двинулась к Троице. Силы молодого царя росли ежечасно.
Иван Степанович Мазепа быстро смекнул, что идет решительная борьба за власть и настал момент, когда ему надо снова сделать выбор.
До сих пор он верно служил партии царевны, ибо эта партия казалась ему силой, но теперь… теперь даже из окна своей кареты гетман видел, что сила уходит к Петру, что поразившая его вчера весть была правдой.
Мимо него все чаще и чаще проносились закрытые кареты, рыдваны и возки, проезжали отряды конных рейтар[7], двигались ватаги присмиревших стрельцов и толпы народа — все стремились поскорее выбраться на старую троицкую дорогу.
«Сонька — баба, Васька — тоже, — непочтительно подумал гетман о своих благодетелях. — А я еще с подарками к ним… Вот дурень! Чуть-чуть себя не погубил…»
Он остановил карету. Вышел. С чувством перекрестился на видневшиеся вдали златоглавые кремлевские соборы, подозвал молодого сердюцкого сотника Чечеля.
— Вот что, Дмитро… Езжай обратно, захвати наш обоз с подарками и немедля к Троице гони…
— А пан гетман разве не в Кремль едет? — удивился сотник.
— Не твоего ума дело, ты слушай, что тебе говорят! — сердито отозвался гетман.
— Слушаю, пан гетман.
Чечель ускакал. Карета повернула на троицкую дорогу.
…Троицкая лавра и ее окрестности были заполнены народом.
Ивану Степановичу сказали, что ему прежде всего надо явиться к князю Борису Голицыну, ведавшему всеми делами, но гетман сообразил, что по нынешним временам родственник Васьки, пожалуй, «не прочен будет» и стал добиваться приема у дяди царя Льва Кирилловича Нарышкина.
Тот вышел к нему злой, усталый.
— Пошто ко мне, гетман? Князь Борис ныне всем правит…
— Ох, боярин, правит-то он правит, да больно до сей поры эти Голицыны солили нам крепко…
— Тебя-то, кажись, не обижали? — удивился Нарышкин, вспомнив слухи о дружбе гетмана с фаворитом царевны.
— На людях, боярин, обиды не было, — с легким вздохом произнес гетман, — а тайно такое мне Васька чинил… Я уряд[8] гетманский оставлять было хотел…
— Вот оно как! — уже приветливее сказал Нарышкин. — А я-то другое мнил… Ну, садись, коли так. Здесь ушей нет. Говори про все воровские Васькины дела без утайки…
Гетман сесть не успел. Дверь шумно распахнулась, в комнату быстро вошел черноволосый, длинный, худой юноша, с большими круглыми, чуть навыкате, мутными от усталости глазами. Нарышкин почтительно встал.
«Царь», — догадался Мазепа, опускаясь на колени. Петр что-то буркнул, недоумевающе посмотрел на дядю. — Гетман Мазепа, — пояснил тот.
Недобрый огонек вспыхнул в глазах Петра, но Лев Кириллович поспешил на выручку.
— Гетман худые дела Васьки Голицына показать хочет, на него челом бьет…
— И тебе, всемилостивейший государь, до последней капли крови служить хочу! — с чувством добавил Мазепа, целуя царскую, не особенно чистую руку.
— Зело рад, — глухим баском отрезал Петр, теперь уже с любопытством глядя на гетмана. — Ныне в слугах верных нужда крайняя. Встань. Сказывай про Ваську, что ведаешь…
Мазепа поднялся, тихо кашлянул и почувствовал, что в горле у него пересохло.
— Как был я, великий государь, на гетманский уряд выбран, он, Васька Голицын, многими грозами неоднократно богатых подарков требовал и силою принудил меня десять тысяч золотых ему дать…
— Дальше, — нетерпеливо перебил его царь.
— Он же, Васька Голицын, будучи в походах крымских, прежде всего пил здоровье царевны, а ваше имя государево назади ставил…
— Запиши! — обратился Петр к дяде. — Все воровство Васькино узнай доподлинно. Вечером мне подашь. О чем просишь? — круто повернулся он к гетману.
— Прошу, государь, от меня и всего войска презент наш малый принять… Коней пять троек завода нашего, да сбрую черкесскую, да оружие разное… Да матушке царице аксамиту на платье…
— Ладно, гетман. За верную службу и усердие спасибо… Об ином, что имеешь, дяде скажи. От нас, ведай, забыт не будешь…
Царь милостиво протянул руку. Мазепа поцеловал.
Смута в государстве Московском кончилась.
Софья была в монастыре, Голицын — в ссылке, их партия жестоко усмирена.
Царь Петр мужал, укреплял войско и флот, добыл у турок Азов, ездил за границу учиться корабельному делу, а приехав, стал резко повертывать страну на новый лад, одновременно готовясь к длительной борьбе со шведами, завладевшими на севере исконными русскими землями.
А на Украине, где по-прежнему гетманом сидел Мазепа, было неспокойно. Борьба между народом и казацким панством обострялась с каждым днем. Гетман держал руку богатой казацкой старши́ны, всячески угрожал ей. Гетманские универсалы[9], усиливавшие крепостнический гнет, следовали один за другим.
В прибавку к тяжелому чиншу, который платил народ, Мазепа узаконил панщину, или обязательную работу крестьянина на помещичьих землях в течение нескольких дней в неделю. Специальным универсалом была запрещена запись селян в казачество{38}.
Получив львиную долю из конфискованных богатств гетмана Самойловича, захватив и закрепив за собой десятки сел и имений, Мазепа стал одним из богатейших панов на Украине, введя в своих владениях особенно жестокие, крепостнические порядки.
Делаясь все более ненавистным народу, гетман, человек корыстный, стремившийся к личному обогащению, скоро нажил врагов и среди старши́ны.
Жажда стяжательства развивалась в Мазепе с каждым годом все сильнее. Умер киевский полковник Солонина, оставивший наследниками внуков и племянников, — гетман отобрал у них движимое и недвижимое и отдал своей матери. Умер генеральный обозный Бурковский — гетман отнял у его жены и детей имение.
Прежде полковников избирали вольными голосами, гетман начал ставить полковников за взятки.
Приближая к себе родню и наиболее верных людей, Мазепа в то же время постарался избавиться от старых приятелей, свидетелей его предательства и дружбы с Голицыным. По доносу Мазепы были высланы из Украины полковники Дмитро Райча и Леонтий Полуботок, а также все родственники Самойловича.
Нет ничего удивительного, что такие поступки Мазепы озлобили многих видных лиц из числа старши́ны. Они стали тайными врагами гетмана и постоянно искали случая погубить его. Однако сделать это оказалось не так просто.
Иван Степанович всегда стремился расположить к себе людей, на стороне которых была наибольшая сила и могущество.
Такой силой сейчас был царь Петр. Мазепа хорошо понимал, что этот человек не позволит, как Дорошенко и Самойлович, провести себя, поэтому служил царю верно, стараясь при каждом удобном случае показать преданность и усердие.
В 1690 году враги гетмана, подделав его руку, написали от его имени письмо польскому королю с просьбой принять Украину в польское подданство. С письмом они отправили в Варшаву монаха Соломона.
Король поверил и поручил львовскому епископу Шумлянскому войти в тайное сношение с гетманом.
Однажды к ничего не подозревающему Мазепе явился шляхтич Доморацкий и передал ему письмо львовского епископа.
Мазепа удивился странному гостю, но письмо взял.
«Молю вашу милость, — писал епископ, — поскорее объявить, в какие отношения желаете вступить к королю… Когда уверимся в приязни твоей, сейчас же начнем работать насчет обеспечения, какое должен будет дать король…»
Мазепа велел немедленно схватить Доморацкого и вместе с письмом отправил его в Москву, где с удовлетворением отметили верную службу гетмана.
Но через несколько дней киевскому воеводе подбросили письмо на имя царей, в котором говорилось:
«Мы все, в благочестии живущие в сторонах польских, благочестивым монархам доносим и остерегаем, дабы наше прибежище и оборона не была разорена от злого и прелестного Мазепы, который прежде людей наших подольских, русских и волынских бусурманам продавал, а после, отдавши господина своего в вечное бесславие, имение его забрал, а сестре своей в наших краях имения покупал и покупает. Наконец, подговоривши Голицына, приехал в Москву, чтоб вас, благочестивого царя Петра Алексеевича, не только с престола, но со света изгнать, а брата твоего Иоана Алексеевича покинуть в забвении. Другие осуждены, а Мазепу, источник и начатой вашей царской пагубы, до сих пор вы держите на таком месте, на котором, если первого своего намерения не исполнит, то отдаст Малороссию в польскую сторону. Одни погублены, другие порассыланы, а ему дали понаровку и он ждет, как бы свой злой умысел тайно совершить…»
Так, еще задолго до того, как Мазепа стал предателем, украинский народ разгадал его замыслы.
Воевода переслал письмо в Москву, откуда немедленно направили в Батурин подьячего Михайлова, поручив ему обнадежить гетмана в неизменной царской милости и узнать, не подозревает ли он кого в этой «кляузе».
…Подьячий Борис Михайлов, — тщедушный, низкорослый, плешивый человечишка, — был хитрец великий. Приехав в столицу гетмана, он о себе разглашать не стал, а прежде окольными путями проведал о черных делишках гетмана.
Видавший виды подьячий быстро догадался, что хотя в подметном письме нет прямых улик, но, если взяться по-настоящему за расследование, можно докопаться до многих подозрительных и темных сторон прошлой и настоящей деятельности гетмана.
Однако подьячий привык больше радеть о себе, чем о делах государевых, для него не было никакой выгоды ссориться с таким человеком, как Мазепа.
Явившись к гетману, он показал ему письмо и спросил: «Как он, гетман Иван Степанович, рассуждает? В польской ли стороне письмо писано или кем-нибудь из врагов его?»
Гетман, пожав плечами, ответил:
— Не могу я малым умом моим понять, от кого бы именно произошел сей лукавый, плевельный и злоумышленный поклеп…
Подьячий незаметно улыбнулся, кашлянул в кулак и смиренно, сделав вид, что не все расслышал, переспросил:
— Как ты, Иван Степанович, сказал? А? Поклеп, что ли?
Мазепа подьячему не ответил, взглянул на образ богородицы, возвел к нему руки, прослезился:
— Ты, пресвятая богородица, надежда моя, зришь убогую и грешную душу, как денно и нощно имею я попечение, чтобы государям до кончины живота своего служить. А враги мои не спят — ищут, чем бы меня погубить…
Подьячий опять тихо кашлянул, сочувственно закивал плешивой головой:
— Истину глаголешь, Иван Степанович. Не спят враги твои, ох, не спят. Вот и ныне от многих слышал, будто впрямь ты с турками и с Васькой Голицыным большую дружбу имел…
— Все напраслина и ложь мерзкая, — гневно сверкнув глазами, возразил гетман. — Я никакой утайки от государя не делал… Бог мою душу видит!
— Видит, милостивец, бог-то все видит, да людишки пакостные инако мнят. Придумали, вишь, будто ты в Польше имения для сестры покупаешь и, дивное дело, даже некую монашку Липлицкую указали мне, кою твоя милость якобы в Польшу не раз посылал… Ох, враги наши, враги наши, — вздохнул подьячий, пощипывая реденькую бородку и глядя прищуренными глазками на Мазепу.
Тот понял, что дьяк знает много и разговор затеял неспроста. Достал из ларца золотой, с большим алмазом, перстень и приветливо улыбнулся:
— Ох, и не ведаю, как мне тебя, гостя дорогого, одарить. Милость монаршую привез ты мне, радость великую. Прими хоть эту малость…
Подьячий принял, быстро определил стоимость подарка, поклонился:
— Много благодарствую, Иван Степанович. Не по заслугам меня чествуешь.
И подумал: «Дешево меня ценишь, — я тебе в копеечку влезу».
А вслух продолжал:
— Как же, милостивец, ответ твой писать? Кого в подозрении имеешь?
Гетман задумался. Письмо явно с польской стороны, да уж больно случай удобный для расправы с ближними своими неприятелями.
— Пиши, — ответил он, — что подозреваю я в этом письме полковника Гадяцкого Михайлу, который недавно еще ко мне неприязнь обнаружил, сам гетманом домогался быть и пасквиль на меня уже писал. Еще подозреваю я сына митрополичьего Юрия Четвертинского — он постоянно в народе злые слова рассевает, что быть Самойловичу опять гетманом…
Подьячий записал, стал прощаться.
— Ты не спеши, откушать со мной оставайся, — ласково пригласил гетман.
— С великою охотой, да в иной, видно, раз… Государевы дела не терпят. Ответ приказано выслать без замедления. Ты бы, Иван Степанович, теперь мне письмо-то вернул…
— Какое письмо? — нахмурился Мазепа.
— А что я тебе передал, милостивец. Мне строго-настрого заказано обратно его доставить для хранения в посольском приказе…
Гетман даже в лице переменился.
— Сперва я милостью царской был обрадован, а теперь во сто раз опечален, коли вижу — никакой веры мне не дают…
— Что ты, Иван Степанович, господь с тобой. Письмо для розыска злодея-доносчика нужно…
— Нет, уж ты, как хочешь, а письмо я не отдам…
— Да никак нельзя… С меня взыщут. Как отвечу-то?
— Ответишь, что затерялось…
— Ох, да что ты, Иван Степанович! Разве можно?
— Можно, дьяк, можно, — уверенно произнес гетман. — И ответ государям, когда напишешь, мне наперед объявишь. А услуги твои мною забвенны не будут…
Прижимист был Иван Степанович, но тут не поскупился — пятьсот дукатов подъячему отсчитал.
«За эту безделицу дорого, да авось в другой раз пригодится. В Москве нужных людей давно заводить пора», — подумал гетман.
В то время сильное беспокойство Мазепе начал причинять фастовский полковник Семен Палий — прославленный казачий батько с правобережной стороны.
В силу неблагоприятно сложившихся исторических условий правобережная часть Украины оставалась под властью поляков. Однако народ не хотел подчиняться панам и продолжал борьбу против них.
Воевода Чернецкий, чинивший жестокую расправу над непокорными холопами, писал королю:
«Народ украинский так упорно держится московской протекции, что каждое поселение приходится брать штурмом. Сердца их до такой степени нечувствительны ко всепрощающему милосердию вашего величества, что они предпочитают погибнуть с домами своими от огня, терпеть голод и всякие лишения, чем возвратиться в подданство ваше. Все казаки и хлопы этой стороны решили лучше умереть, чем покориться».
И народ не покорился. Сотни тысяч казаков и хлопов погибли в жестоких схватках с королевскими жолнерами[10]. Другие бежали в восточную Украину и Запорожскую Сечь. Третьи скрывались в лесных трущобах.
Польская часть Украины превратилась в пустыню.
«Видел я здесь города и замки, — сообщает очевидец, — безлюдные, опустелые… Видел валы высокие, воздвигнутые трудами рук человеческих, развалины стен, покрытые плесенью и обросшие бурьяном… Видел покинутые впусте привольные украинские поля, долины, прекрасные рощи и дубравы, обширные сады, реки, пруды, озера, заросшие мхом и сорными травами… Видел в разных местах множество костей человеческих, которым покровом было одно небо».
По условиям «Вечного мира», заключенного между Россией и Польшей в 1686 году, правобережное Приднепровье было объявлено нейтральной полосой. Хотя оно и считалось владением польской короны, но власть польско-шляхетской администрации не должна была распространяться сюда.
Польское правительство вынуждено было разрешить казакам свободно селиться в этих местах и пользоваться всеми казацкими вольностями. Казаки обязались за это нести военную службу и отгонять татарские орды от польских владений.
Пришел сюда со своим отрядом и храбрый казак Семен Филиппович Гурко — по прозвищу Палий, прославившийся в Запорожье своей удалью.
Получив от короля город Фастов и чин полковника, Семен Палий долго и счастливо воевал с татарами. Слава о подвигах этого казацкого батьки разносилась далеко.
Правил Семен Палий своим полком справедливо, по старым казацким обычаям, людей принимал к себе без отказа и ласково, поэтому народ шел в Фастов со всех сторон, и силы Палия быстро увеличивались, крепли{39}.
Поп Иван Лукьянов, проезжавший тогда через Фастов, оставил любопытные записки о палиевцах.
«Городина та хорошая, — сообщает поп, — на горе стоит красовито. Вокруг жилья острог деревянный да вал земляной. По виду не крепок, а сидельцы в нем что звери. По земляному валу ворота частые, а во всех воротах копаны ямы — там палиевщина лежит человек по двадцать. Голы, что бубны, без рубах, страшны зело. Нас обступили как есть около медведя, а все голытьба беспорточная, на ином и клока нет, черны, что арапы, и лихи, что собаки…»
Семен Палий, хотя и служил королю, однако ненавидел польских панов, имел с ними постоянные враждебные столкновения и скоро начал просить гетмана Мазепу принять правобережные украинские земли «под высокую царскую руку».
Шляхта, встревоженная замыслами Палия и тем, что казаки успешно переманивают к себе посполитых[11], обещая освободить народ от панской неволи, начала грозить Палию суровой расправой.
Пан Дружкевич от имени шляхты писал Палию:
«Из ада родом сын немилостивый! Ты отрекаешься от подданства королю, ты смеешь называться полковником от руки царского величества, ты твердишь, будто граница тебе указана по Случ, ты грозишь разорить наши владения по Вислу и за Вислою. Смеху достойны твои угрозы! Помнишь ли, как пришел ты ко мне в первый раз в короткой сермяжке, заплатанной полотном, а ныне ты выше рта нос дерешь. Король так тебя накормил хлебом, что он у тебя изо рта вон лезет. Учинившись господином в Фастове, в королевской земле, ты зазнался. Полесье разграбил, да еще обещаешь идти на наши города. Смотри, будем бить жестоко».
Вслед за этим польские жолнеры под командой полковника Нильги внезапно напали на Фастов, но были разбиты палиевцами, которые в свою очередь стали нападать на имения польских «осадчих», как именовались шляхтичи, получавшие на Правобережье от короля лучшие земли.
Паны этого не простили. Заманив к себе Семена Палия, они схватили его, посадили в Немировский острог, а Фастов передали во владение католического епископа.
Но палиевцы вскоре выручили батьку. Палий появился в Фастове, перебил иезуитов и панов, стал открытым их врагом.
Сейм Речи Посполитой, видя угрозу нарастающего народного освободительного движения, решил покончить с казачеством и разослал универсалы о роспуске казацких войск.
Палий вместе с богуславским полковником Самусем и другими казацкими начальными людьми решил не подчиняться. Объявив всем селянам и хлопам вечную свободу, он начинает восстание против польских панов.
Зарево пожарищ охватило Подольщину, Волынщину, Брацлавщину. Поднялся народ всей Западной Украины и Червонной Руси.
На призыв Палия и Самуся откликнулись не только украинские казаки и селяне, жившие в польской стороне. Заволновались ненавидевшие своих панов посполитые многих польских староств[12] и коронных земель.
— Бийте панов, бо они всем нам вороги! — радостно встречая палиевцев, кричали посполитые.
Каждый день множились силы восставших. Богатейшие поместья Потоцких, Лещинских, Жолкевских, Любомирских и других магнатов были разграблены и сожжены. Паны и «осадчие» в страхе бежали в глубь Польши.
Гетман Мазепа испытывал большую тревогу…
Как шляхтич и крупнейший помещик, он ненавидел хлопов и опасался, что огонь перекинется на левобережную сторону. Как гетман украинского народа, он должен был, хотя бы наружно, показывать своей старши́не и особенно казакам единомыслие с восставшими. Как царский слуга, он обязан был соблюдать условия мирного договора с поляками, но в то же время, зная, что русские всей душой на стороне своих украинских братьев, боялся, как бы в Москве не разгадали его истинных шляхетских чувств.
«Бунт распространяется быстро, — сообщал он в Москву, — от низовья Днепра и Буга по берегам этих рек не осталось ни единого старосты, побили много панов, а другие бегут в Польшу и кричат, что наступает новая хмельнищина. Впрочем, — добавляет гетман, желая на всякий случай отвести от себя возможные подозрения, — случившаяся смута принадлежностям нашим зело непротивна. Пусть паны снова отведают, что народ малороссийский не может уживаться у них в подданстве, и пусть перестанут домогаться Киева и всей Украины…»
В то же время тайно гетман пытался всячески уговорить Семена Палия прекратить смуту, а полковнику Самусю, просившему помощь, с досадой ответил:
— Помощи тебе не дам и без царского указа к себе не приму. Без моего ведома ты начал и кончай, как знаешь…
Восставшие продолжали бороться. Они взяли Бердичев, Бар, Немиров, Белую Церковь, ряд других городов.
Воевода Иосиф Потоцкий и князья Вишневецкие объявили «посполитое рушение»[13] и с огромным войском двинулись на усмирение хлопского бунта.
Потерпев ряд поражений, они пытались склонить на свою сторону Самуся и Палия, обещая им прощение и большие награды, но те ответили:
«Мы тогда будем благожелательны Речи Посполитой, когда у нас во всей Украине, от Днепра и до Днестра, и вверх до реки Случи, не останется ни единой ноги панской…»
На помощь Потоцкому вышел польный гетман с войском[14]. Восставшие бились с беспримерным мужеством, но вынуждены были уступить пушкам.
Королевские войска взяли Богуслав и Немиров. Тысячи казаков и хлопов гибли на кольях и колесах, но и в предсмертных муках продолжали грозить шляхте новым восстанием.
Панские суды не знали, что делать. Оказалось, что почти все население принимало участие в бунте. Казни грозили опустошить страну.
Воевода Потоцкий приказал всем подозреваемым хлопам отрезать уши. Такому наказанию подверглось семьдесят тысяч человек.
Однако до конца восстание не было подавлено.
Семен Палий, отбив натиски жолнеров и шляхты, укрепил Белую Церковь и отказался ее сдать.
Паны обратились к царю Петру, находившемуся в то время с ними в союзе против наступающих шведов. Но и грамоты царя, приказавшего «жить с поляками мирно», на упрямого Семена Палия действия не оказали.
«Никогда я с панами в приязни жить не буду и Белой Церкви им не отдам, разве меня отсюда за ноги выволокут», — отвечал отважный батько.
Но силы были неравны. Со всех сторон напирали на палиевцев королевские жолнеры.
Тогда решил Семен Палий прибегнуть к старому, испытанному средству. Позвал несколько добрых, верных своих казаков и сказал:
— Сами ведаете, други, как тяжело нам приходится… Тают силы наши, а откуда помощь ждать? Одна надежда на единокровных наших братьев — запорожских и донских казаков да украинских селян… Добирайтесь до них, други, расскажите, каково живется нам в стороне польской, как мучают нас и ругаются над верой православной… Бейте челом казакам и всем добрым людям, пусть идут к нам, дабы вместе веру нашу и волю от панов оборонять…
— Одного опасаемся, батько, — ответили казаки, — не будет ли помехи нам от гетмана Мазепы?
— А вы ему на глаза не попадайтесь, блюдите тайность, — хитро прищурив глаза и подкручивая пышный ус, произнес Палий. — Дорога же к нам каждому казаку ведома. Рубежи стерегутся без строгости.
Среди людей, посланных на Левобережную Украину, находился и молодой казак Петро Колодуб, отличавшийся удалью и беспощадностью в боях с панской шляхтой.
Лютая ненависть к панам полыхала в душе Петра Колодуба с детских лет. Он родился в польской стороне, в селе, принадлежавшем надменному и спесивому пану Кричевскому. Великолепный, затейливой архитектуры панский палац, окруженный каменной оградой с бойницами, красовался на взгорье. Там жили беспечно и весело. Каждый вечер светился палац разноцветными огнями, слышалась оттуда дивная музыка.
А селяне ютились в убогих мазанках, от зари до зари изматывая силы на тяжелой панщине. Петру Колодубу шел пятый год, когда за какую-то малую провинность панский управитель избил в поле его мать. С того дня она занедужила и вскоре умерла. Отец, потрясенный горем, вздумал жаловаться на управителя пану. Обрядившись в чистую рубаху, он взял за руку осиротевшего Петра и отправился в палац.
Пан Кричевский дозволил хлопа к себе допустить. Он сидел за столом на веранде, выходившей в сад, и завтракал.
Отец, подойдя к веранде, опустился на колени, отвесил земной поклон:
— Челом бью, ясновельможный пане… Житья нет от управителя… Жинку в могилу свел, бисов сын…
Пан вытер салфеткой жирные губы, взглянул на хлопа недобрыми глазками, нахмурился:
— Наказана была твоя жинка по заслугам… Другим в пример! Обленились хлопы, изнежились…
— Грешно вам так говорить, пане, — попробовал робко возразить отец. — Пять дней в неделю на вашу милость стараемся, покоя не ведаем…
Пан не дослушал, перебил:
— Что? Покоя захотел, пся крев! Своевольные мысли в голове держишь! Ах ты, быдло…
Отец медленно поднялся, его трясло, словно в лихорадке.
— Прошу прощенья, что прогневал вас, пане, — глухим голосом произнес он. — А за неправду вашу и за слезы наши, пане, и вам гнева божьего не миновать…
— Как? Что? Ты еще грозишь мне, хлоп! — вскочив со стула, багровея и брызгая слюной, закричал пан. — Гей, люди! — хлопнул он в ладоши. — Взять хлопа, выдрать плетями, чтоб навеки забыл, как панам грозить…
Ражие панские гайдуки мгновенно окружили отца, потащили во двор.
— Тату! Тату! — в страхе закричал Петро, пытаясь пробиться к отцу.
Чья-то тяжелая, жесткая рука схватила мальчика за шиворот, отбросила в сторону. Петро больно ударился затылком о дерево, потерял сознание, но вскоре очнулся и увидел страшное… Отца привязали к столбу, сорвали рубаху. Плети со свистом взвивались, падали на обнаженную спину, рвали окровавленное тело. Нет, никогда потом не мог забыть этого Петро Колодуб!..
Но помнилось ему и другое…
Он был уже ладным парубком, когда однажды ночью залетел в деревню отряд палиевцев. Обрадованные неожиданной поддержкой, как один, поднялись селяне и хлопы. С топорами и кольями бежал народ вслед за палиевцами к проклятому панскому палацу. И тут еще раз довелось Петру увидеть пана Кричевского…
Вытащили ясновельможного из теплой постели в одном бельишке, вытолкнули на крыльцо дрожащего, с обвислыми синими щеками и выпученными от страха глазами.
— Что с ним робить будем, братики? — обратясь к народу, спросил рябой, усатый палиевец. — Ваш пан — ваш и суд!
— На сук проклятого! Смерть злодеям! — закричали в толпе.
— Смерть злодеям! — вместе со всеми кричал и Петро, впервые познавший в тот миг сладость отмщения.
Напрасно пан Кричевский шлепал губами, умоляя о пощаде… Спустя несколько минут он и его управитель, не менее пана ненавистный народу, качались уже на деревьях, озаренные ярким пламенем горящего палаца.
А повеселевший народ разводил по домам панских коней и быков, тащил из амбаров тяжелые чувалы пшеницы.
— Слава господу, дожили до праздничка, поживем без панов, — говорили селяне.
Но короток был срок безпанщины. Прошло несколько недель, и пополз по окрестным деревням тревожный слух, будто теснят палиевцев королевские жолнеры. Огнем и мечом утишала шляхта взбаламученное море.
Спасаясь от расправы, хоронился народ по лесам, а кто и дальше подался: в Запорожскую Сечь, на Дон, иль того лучше, к самому батьке Палию.
Старый Колодуб, однако, насиженного места покидать не пожелал.
— Мои годы ушли, куда бежать-то? Тут родился, тут и помирать буду, — сказал он сыну. — А тебе, Петро, свою жизнь губить рано. Уходи отсюда, сынку, авось сыщешь свою долю в иных местах…
— Я казаком хочу быть, тату, к Палию охочусь, — тряхнув золотистым вихром, ответил Петро.
— Добро! Добро! — кивнул головой отец. — Иди, сынку, да спуску не давай проклятым панам… Благославляю тебя на святое дело!
Больше не довелось свидеться с отцом Петру Колодубу. Служил он уже в палиевских войсках, когда стороной дошла до него весть о расправе, учиненной над односельчанами озверевшей шляхтой. Мучительной смертью на колу, вместе со многими другими селянами, погиб старый Колодуб. Но заветные его слова, сказанные сыну, не сгинули. Не давал Петро панам спуску. Сколько завитых и напомаженных кичливых панских голов сняла с плеч острая казацкая сабля! Сам батько Палий не раз дивился силе и отваге молодого казака…
И вот, перебравшись через рубежи, идет Петро Колодуб по левобережной украинской земле… Стоят теплые, ласковые августовские дни. Белые хаты селян тонут в густых садах, тронутых первой позолотой. Блестят кресты на деревянных церквушках, тихо перезванивают колокола. На полях заканчиваются последние работы. Сытые быки тащат арбы, доверху груженные свежим зерном.
Все здесь как будто дышит миром и покоем… Спасибо старому, мудрому Хмелю! Это он, соединив народ украинский с народом русским, навсегда избавил эту землю от панской злой неволи. Нет здесь вельможного польского панства, не видно бритых и хитрых иезуитов, не издевается никто над верой православной, не звенят кайданы на посполитых.
Но чем дальше шел Петро, тем все более убеждался, что простому народу и тут живется не так-то сладко… Мир и тишина были призрачны. Богатые панские имения и палацы достались казацкой старши́не. Петро почти в каждом селении слышал бесконечные жалобы селян на притеснения со стороны новоявленного казацкого папства. Число недовольных быстро росло всюду. Не удивительно, что было много охотников покинуть отцовщину и попытать счастья под рукой батьки Палия, имя которого было на устах и у старых и у малых…
Приметил Петро и явную неприязнь народа к гетману Мазепе.
— Гетман сам панской породы, панам и радеет, — озлобленно отзывались о нем селяне. — Того и гляди, прикажет нас, как прежде, на колья сажать и в кайданы ковать…
Близ Запорожской Сечи, куда, обойдя десятки сел, направился Петро, повстречал он одетого в лохмотья молодого селянина Луньку Хохлача, бежавшего из маетности[15] самого гетмана.
Рыжий, коренастый Лунька был не по годам угрюм, осторожен, но, узнав, кто такой Петро, таиться от него не стал. Шли они в Сечь вместе. Дорогой Лунька рассказывал:
— Совсем житья нет от гетмана и его дозорцев… Чинш вдвое против других с нас берут, помимо того, поборами всякими мучают… А ослушаться не моги — плетями задерут!
Лунька остановился, повернулся спиной к Петру, приподнял дырявую рубаху. Спина сплошь была покрыта кровавыми рубцами и волдырями.
— Вот как исполосовали! — сказал он и, зло сплюнув, добавил — Пес он, Мазепа-то!
— За что же это тебя? — осведомился Петро.
— За карася…
— Как… за карася?
— Карася в пруду поймал… А в маетностях гетмана ни рыбы в прудах, ни зверя в лесах ловить не дозволяется. Гетман особым универсалом запрет наложил. Ну, дозорцы его меня приметили на пруду, скрутили, привели к главному управителю пану Быстрицкому… Тот и распорядился, для острастки другим сотню плетей всыпать…
Лунька чуть помедлил, задумался, потом перешел на другое:
— Побачим, как в Сечи-то примут… А то я не против и к Палию податься, ежели возьмешь с собой. Что скажешь?
— Возьму, чего и спрашиваешь, — не замедлил ответить Петро.
Лунька ему понравился. Хлопец, как и он, Петро, был озлоблен на панство, шел искать лучшей доли. Неласковая судьба сдружили их быстро и крепко,
Сентябрьское не яркое, но гревшее еще по-летнему солнце стояло высоко…
Наверное, у многих сечевиков подвело животы от голода, и куренные «кухари» ругали «товариство», но все равно от куреня кошевого никто не уходил.
Сам кошевой атаман Гусак — длинноусый и чубатый, со следами многочисленных сабельных ударов на лице, в полотняной, расшитой шелками рубахе, с люлькой в зубах — сидел с куренными и «стариками» на ковре, под единственной чахлой лозиной. Остальные запорожцы и «молодята» — новопришлые, вольные люди, которых становилось в Сечи все больше и больше, — расположились прямо на земле, подставляя солнцу полуголые, бронзовые от загара потные тела.
Было людно, но не шумно.
Бандурист Остап, высокий, худой старик, с вздутыми толстыми жилами на длинной желтой шее, вытер рукавом свитки вспотевший лоб, облизнул сухие губы и, полузакрыв глаза, вновь тронул струны своей бандуры:
Хочь у нашего Семена Палия и не велике вийско,
Тилько одна сотня, да и та голая,
Без сорочек и штанив, тилько з очкурами.
А буде та сотня голая,
Буде та сотня бесштанная,
Буде панскую тысячу убраную,
Аксамитом крытую,
Шовками пошитую, —
Буде мов череду гнаты, у пень рубаты,
Буде великим панам великпй страх задаваты…
Старик кончил свою песню, молча и жадно потянулся к подвинутому кем-то жбану с квасом.
Необычная тишина стояла среди запорожцев — недаром любили они старого Остапа, мог он тронуть их души правдивыми и задушевными словами.
Кошевой крутил ус, задумчиво глядел в сторону.
Потом перевел взгляд на Остапа и почти шепотом, словно боясь нарушить тишину, сказал:
— Добре спиваешь, Остап. Чую правду в писнях твоих. Добрый казак Семен Палий… Дуже добрый…
— У него и жинка добрая, — неожиданно громко вставил Петро Колодуб, стоявший вместе с Лунькой Хохлачом в толпе молодят.
Раздался дружный хохот.
— Он ее доброту знает!..
— Ай да Петро! Ловок, бисов сын!
— Смотри, батько Палий узнает — чуб выдерет…
Петро опешил, от досады закусил губы. Потом сжал кулак и так толкнул в бок скалившего зубы молодого казака Гульку, что тот на сажень отлетел в сторону.
— Да ты что, дурень? Драться? — поднявшись и вздернув спадавшие шаровары, закричал казак, наступая на Петра.
— Эй, хлопцы! Негоже! Наперед поведайте, за що бой чинить будете! — вмешался кошевой.
— За издевку, батько, за то, чтоб не повадно было над добрыми людьми изгиляться, — звонко ответил Петро.
— А кого добрыми разумиешь, братику?
— Всех, кто с батькой Палием панов бьет, кто за волю казацкую…
— Це добре! Я думал, за жинку какую, избави бог, казацкая кровь прольется, — сказал, поднимаясь с ковра, кошевой.
— И за жинку, батько, ежели жинка та троих таких стоит, — ткнул Петро пальцем в Гульку.
Тот обиды не выдержал, бросился на Петра, но кошевой опять остановил драчунов, нахмурился:
— А где ты таку жинку видел, чтобы супротив троих казаков стояла? Мабудь, брешешь?
— Нет, батько, правду кажу, — смело глядя в глаза кошевому, ответил Петро. — Сам в Фастове был, когда паны Семена Палия схватили и под стражей в тюрьму свезли… А наутро пришли в Фастов люди чиновные и ксендзы, начали церковь православную поганить, наших мучить. Только даром издевка эта им не прошла. Стали ксендзы по единому пропадать неведомо куда. Собрали паны казаков, и ну пытать: кто их ксендзов и куда девает? Казаки не ведают. Согнали их в острог, а ночью самый главный ксендз сгинул… Дивуются паны, и казаки дивуются… А тут скоро батько Палий из тюрьмы убежал, в Фастове объявился и всех мучителей наших сразу перевел…
— То мы слыхали. Про жинку кажи, — перебил кошевой.
— А кто ксендзов допреж Палия хватал?
— Зараз узнаете… Я среди тех казаков был, что в остроге сидели. Как освободил нас батько Палий, — продолжал Петро, — сами мы во двор его собрались, про ксендзов начали пытать… А он этак усмехнулся, пошел в хоромы и за руку жинку свою вывел. «Вот, — говорит, — кто меня самого из плена высвободил, кто без меня двенадцать ксендзов тайно перебил, кто мне во всем правая рука»… Ну, жинка из себя не дюже тельная, а на лицо пригожая… Был я после в стычке с ляхами, видел, как Палииха рубает, дай бог всякому доброму казаку…
— Ай да Палииха! — восторженно крикнул кто-то.
— За такую жинку биться можно!
— А мабуть, трошки сбрехав? А? — все еще не доверяя, переспросил кошевой.
— Нет, панове, правда сущая, — вмешался в разговор старик бандурист. — Меня тоже господь привел не однажды у Семена Филипповича гостевать, — и он, и жинка его за простой народ крови не щадят{40}…
— Наш гетман супротив батьки Палия, як дерьмо супротив каши, — вставил известный всем, старый хромой сечевик Панько.
— От пана Мазепы добра не ждать, — не стерпев, крикнул Лунька. — Уж и ныне шляхтой себя окружил, а казаков перевести хочет…
Зашумели казаки. Разом вспомнили десятки обид, причиненных гетманом, вспомнили, кстати, как тяжело давят народ аренды, введенные ненавистным Мазепой, как жестоко налегает его рука на вольнолюбивое товариство.
А тут, где-то совсем недалеко, живет настоящий казацкий батько, противник всех панов, смелый, счастливый в битвах, ласковый до народа Семен Палий.
Забурлила казацкая кровь. Заколыхалась громада.
— А кто его, Мазепу, в гетманы выбирал?! — кричали казаки.
— Он всех казаков панам продаст, вражий сын!
— Мазепа одних панов любит, нас не жалует!
— Палия на гетманство посадить…
— Палий ведает, як украинских панов к рукам прибрать…
— Хай живе батько Палий!
— Палия в гетманы!
— Па-а-ли-ий! Па-а-ли-ий!.. — слышалось отовсюду.
Кошевой закурил люльку, отошел в сторону. Знал, что теперь шума и гама до вечера хватит.
И никто не приметил, как из дверей куреня вышел на крик молодой, низкорослый, чуть-чуть сутулившийся казак в штофной, узорчатой черкеске, как внимательно вглядывались его большие серые глаза в лица крикунов и зажигались любопытством каждый раз, когда поминалось имя славного казацкого батьки.
Это был приехавший сюда сегодня утром по войсковым делам один из писарей гетмана Мазепы — Филипп Орлик.
Больше всего не любил Иван Степанович Мазепа людей среднего ума и средних способностей.
— Умный для дружбы, дурак для службы, а иных куда — ума не приложишь, — говаривал гетман.
Так и поступал. Видит, что глуп казак и «тонкой политики» понять не сможет, — брал такого в сердюки или писаря охотно. Такой подвоха учинить не сможет, тянуться будет, а строго спросишь — не обидится. Если отличался казак умом, Иван Степанович быстро прикидывал, что полезного можно извлечь для себя из чужого ума. Обнадеживал человека, коли нужен был, ласкал, располагал к дружбе. Если же высказывал иной чванство вместо ума, мелкую зависть, был говорлив и суетлив не в меру, — гетман такого никак не жаловал.
Семен Палий был гетману и приятен, и досаден.
Мазепа ценил ум и храбрость фастовского полковника, который имел к тому же и большую воинскую силу, а ко всякой силе гетман всегда относился с большим почтением.
И хотя поднятая Палием гиль грозила многими неприятностями, Мазепа все же решил привлечь его на свою сторону.
«Лучше бы было принять Палия со всеми людьми под царскую руку, — сидя за дубовым резным столом, писал гетман в Москву. — Если Палий, приобретши такую знаменитость, перейдет к неприятелю, то в Малороссии поднимется волнение, многие люди потянутся отсюда к нему, потому что Палий человек военный и в воинских делах имеет счастье…»
Дверь гетманских покоев тихо скрипнула.
Вошел писарь Орлик, поклонился, остановился почтительно у порога.
— Пошел вон. Видишь, я занят, — сурово сказал гетман, продолжая писать.
— Ничего, я подожду, ясновельможный пане гетман.
— Что? — удивился неожиданной писарской дерзости Иван Степанович.
— Важные известия имею, прошу прощенья.
— В канцелярию…
— Никак не можно, пане гетман, — перебил Орлик. — Дело важное, до вашей особы касается…
— Подожди, — поднял палец Мазепа и встал.
Привычным движением он закрыл дверь, подошел к Орлику, положил на его плечо свою тяжелую Руку.
— Сказывай без лжи и утайки, что ведаешь. Лукавства в оных делах не прощу…
Но писарь лукавить и не собирался. Он, не торопясь, обстоятельно доложил о том, что видел и слышал в Запорожье.
— Имею верные сведения, ясновельможный пане гетман, — докладывал Орлик, — что Палий тайно посылает на нашу сторону своих лазутчиков. Сии лазутчики мутят народ более всех… В Сечи видел я также Луньку Хохлача, бежавшего из маетности вашей милости… Недовольство особой вашей ясновельможности столь велико, что казаки и гультяи открыто выражают желание передать гетманство Палию, коего почитают своим защитником… Ежели Палий будет принят под руку его царского величества, но при его воинском счастье, хитрости и общем расположении народа может получить уряд вашей милости…
Мазепа слушал молча. «Да, это правда, — думал он. — Правда… Надо принимать иные меры, пока не поздно. Писарь прав. Оплошку я чуть не сделал явную… Дело не о ремешке идет, а о целой коже…»
— Дело сие держи, Филипп, в тайне, — тихо произнес он, когда писарь кончил. — Впредь так служить будешь — быть тебе генеральным…
— Богом клянусь, пане гетман, крови за вас не пожалею, — с чувством ответил Орлик.
— Кровь ныне дешева, бога многие не боятся, — усмехнулся Мазепа, пристально вглядываясь в писаря. — Я из Москвы, из Посольского приказа извещение получил, будто в Польше прошлый год некий вор, злодей и безбожник, костел ограбил и двух жинок заколол. А нынче-де тот вор, кличку переменив, к нам в казаки ушел… Так мне строго приказано сыск учинить и, буде того вора обнаружим, немедля в кандалы взять…
— А приметы того вора вашей милости ведомы? — изменясь в лице, дрогнувшим голосом спросил Орлик.
— Ведомы явственно, — раздельно и значительно произнес гетман.
Его огненные глаза жгли писаря. Тот молчал, все ниже и ниже склоняя голову.
— Иди, Филипп, — сказал, наконец, Мазепа, — иди и ведай, что сыска чинить не буду, но службу требую верную…
Орлик опустился на колени, схватил полу гетманского кунтуша, поцеловал.
— Весь твой до гроба, — прошептал он, — с тобой хоть в ад…
И вышел, слегка покачиваясь, словно его вдруг хмельком зашибло.
А гетман опять сел к столу, внимательно перечитал написанное ранее, медленно порвал на мелкие клочки. Вздохнул и принялся за новое письмо, злобой грязня украинский народ, которым управлял:
«Наш народ глуп и непостоянен. Пусть великий государь не слишком дает веры малороссийскому народу, который сегодня дружит с нами, а завтра может сговориться с поляками, — писал Мазепа. — Палия тоже не следует в подданство принимать. Он ныне начал вельми высоко забирать и от часу все больше к себе гультяев прибирает… Ничего доброго царскому величеству Палий не мыслит и тайно сносится с врагами нашими…»
В тот же вечер с доносом на казацкого батьку выехал в Москву писарь Орлик.
Когда прохожий поп Грица Карасевич ввел в блуд двух местечковых жинок, казаки и селяне по своему старому обычаю решили с попом расправиться сами. Приговорили повесить.
Но поп был не глуп и, как объявили ему приговор, стал казаков совестить:
— Эх, браты, браты! Вижу я, что ослабла ныне сила казацкая, коли за жинок злоехидных такого человека губите. Я ж за вас, собачьих сынов, кровь свою вместе с батьком Палием проливал. Меня сам батько Палий по правую руку сажал, как я трех ляхов срубил. Я ж, дурни вы чубатые, только видом поп, а душой казак и батьку Палию кум…
— Черту ты кум, а не батьку, — пробовали спорить казаки. — Батько — сокол, а ты — ворона…
— Кто ворона? Я? Ах вы, гусиные гузки! Ах вы, свиные хрящики! Ах вы, бабьи подолы! — тут поп такой отборной руганью пустил, что многие заколебались:
— Кто знает, может, и кум… Говорит по-казацки…
Посовещались старики, решили горилкой правду искать. Известно, что настоящий, добрый казак горилку пьет без отказа, пока до дна не доберется.
Принесли здоровенный глиняный жбан.
У попа глаза заблестели.
— Чую, — говорит, — казацкий квасок, дайте хлебну разок…
— Пей, — отвечают, — с богом…
Схватил поп жбан — только в глотке забулькало. Единым духом весь жбан высадил.
— Ей-богу, кум батьки! — восторженно крикнул какой-то молодой казак.
— Кум не кум, а казацкой породы, — рассудили старики и приказали веревку убрать.
А у попа глаза осовели, посмотрел он на стариков, рукой махнул.
— Ну, — говорит, — свиные рыла… берите трех на свои поганые души… Вешайте!..
— Нет, — отвечают, — добрых людей мы вешать не можем. Иди с богом…
— Нет, — спорит поп, — вешайте. Охота мне с того света глянуть, як мой кум Палий за меня с вас взыщет…
А сам за веревку — и петлю вяжет.
Старики отнимают:
— Что ты, что ты! Бога побойся!
Поп в драку. Кулаки здоровые — насилу успокоили. Признали кумом батька.
Стал с тех пор поп Грица жить в почете, — велика была слава казацкого батька Семена Палия.
Но скоро слух о Грице дошел до гетмана.
Как посмотрел на его проделки пан Мазепа, никто не ведал, но только однажды поп Грица исчез и больше в тех местах не показывался.
— Мабуть, вин к куму поихав, — гадали казаки, вспоминая веселого попа.
Заключив с саксонским курфюрстом[16] и польским королем Августом союз против Карла XII, царь Петр начал военные действия в Прибалтике, освобождая захваченные шведами исконные русские земли. Но под Нарвой войска Петра потерпели поражение и откатились назад.
Шведский король Карл XII вторгся в Польшу. Коронный гетман польский Иероним Любомирский, изменив своему народу, перешел на сторону врага.
Любомирский искал союза с Палием, подбивая его выступить против русских войск. Несмотря на выгодности условий, предложенных коронным гетманом, казацкий батько воевать против русских наотрез отказался. Он обратился опять к гетману Мазепе со старой просьбой — принять его под державную царскую руку.
Палий правильно рассчитывал, что теперь русский царь не должен ответить ему отказом. Но он не ведал того, что отношение к нему Мазепы круто изменилось к худшему, что просьба его прочно застряла в гетманском столе, что гетман искал только случая погубить его.
Получив приглашение гетмана прибыть к нему для переговоров по важным делам, Семен Филиппович простился с женой и в тот же день отбыл в Бердичев, где стоял обоз Мазепы.
На глазах у всех гетман трижды облобызал батька Палия, под руку провел его к себе в шатер, где был приготовлен богатый обед.
За гетманом вошла вся генеральная старши́на и судья Василий Кочубей.
Семен Филиппович Палий был небольшого роста, коренастый, с пышными усами, голубоглазый. Он совсем не походил на «грозного» батька, был добродушен, любил жить с душой нараспашку и от чарки горилки никогда не отказывался.
А тут его самолично потчует друг, пан Мазепа, — как отказаться?
Выпил батько одну чарку, другую, третью. Захмелел. Сейчас бы соснуть казаку хорошенько, а нельзя. Иван Степанович под локоток держит и тихим голосом дивные речи говорит:
— Очень мне удивительно, брат Семен, что ты ныне с панами задружил и гетману Любомирскому служишь…
— Брехня… Який я панам друг?.. Я казак…
— А почто с Любомирским тайну пересылку имеешь?
— Яку пересылку? Паны на свою сторону склоняют… пишут грамоты… а я що? Я под царскую руку всегда желаю…
— А почему по царской грамоте Белой Церкви нашим доброжелательным панам не сдаешь?
— Яки паны доброжелатели? Все паны одинаковы, и пользы от них царскому величеству не будет, — сказал Палий, не понимавший «тонкой политики».
— Вот ты ослушался и огорчил великого государя, — вздохнул гетман, — За это он тебя в свое подданство не примет…
— А не примет, бис с ним… Я сам не пропаду… Я сам себе гетман…
Батько, качаясь, встал, взмахнул руками, сделал два шага, упал на походную кровать гетмана, сразу захрапел.
— Пиши, — сказал Мазепа сидящему рядом писарю, — пиши, что Палий грамоты от изменника Любомирского получал, пересылку с ним имеет, его царскому величеству поношение чинил и гетманом сам себя называет… Все слышали, господа старши́на? — обратился он к генеральным.
— Слышать — слышали, пан гетман, — сказал Кочубей, — а не худо бы для верности свидетельские улики представить.
— Можно и свидетельские, — согласился Мазепа, посмотрел на спящего батьку и хлопнул в ладоши.
Вошел есаул Чечель с двумя сердюками.
— Привести попа Грицу Карасевича, приказал гетман.
…Крепок казацкий хмельной сон.
Целое ведро ледяной воды вылили на голову батька — насилу глаза продрал.
А над ухом чей-то голос сладкий:
— Не признаешь, Семен Филиппович, старого приятеля?
— Что за чертовщина? Який приятель?
Сел батько на кровать, видит, словно в тумане, — люди какие-то окружили… Ба! Да ведь это сам пан гетман. То старши́на казацкая… То сердюки… Ну, а дальше… дальше черт его разберет… поп какой-то, кажется, вертится…
«До чертей напивался, до попов впервые», — мелькнула у батька догадка.
— Доброго здоровья, пан Палий, — сказал Грица, робко выглядывая из-за спин старши́ны.
Батько протер глаза:
— Эге ж, да ведь это как будто поп Грица, собачий сын…
— Я, точно, пан Палий, — подтвердил поп.
— А за яким чертом? Иль мало я тебя в Фастове порол за грабительство? Иль опять батогов захотел, сатана косматая?
— Покайтесь, пан Палий, — скромно перебил батька поп Грица. — Вспомните, як меня к панам посылали…
— Що? — заревел батько. — Я тебя… пса вонючего… к панам посылал? Ах ты, свиной хвост! А ну, держите его…
И быть бы попу битому, да удержал батька пан гетман.
— Негоже, Семен Филиппович, рукам волю давать, когда тебя в больших делах обличают… Языком ответствуй…
— Вины за собой никакой не ведаю, — с удивлением посмотрев на гетмана, отвечал Палий. — А поп Грица — известный плут и вор, жалею, что я его в Фастове не повесил…
— А вспомните, пан Палий, какие похвальные речи про изменника гетмана Любомирского сказывали? — опять перебил Грица. — Вспомните, как говорили народу, что в Польше нет знатнее и сильнее тех панов, что государь наш православный ненадежен, и вас только Любомирский уберечь может… Покайтесь, пан Палий. Вспомните и покайтесь!
— Убью! — бешено рванулся батько к попу, но дюжие сердюки крепко схватили его за руки.
Поп сразу куда-то скрылся. Перед батькой стоял есаул Чечель.
— По указу государя я беру вас под караул, пан Палий…
— По указу? Меня? — задыхаясь и недоумевая, прохрипел Палий и широко раскрытыми глазами обвел смущенно молчавших гетмана и старши́ну. — А-а-а!.. — догадался, наконец, батько. — Продали, продали, вражьи дети! Заманили, як зверюшку в ловушку. Будьте вы прокляты, иуды! А ты… ты… пан Мазепа… помни… Вернется Палий — страшен будет. Помни!
Батька увели, старши́на разошлась.
«Пьяницу того, дурака и вора Палия, — доносил Мазепа в Москву, — уже отослал я за крепким караулом в Батурин…»{41}
Петр, веря гетману и присланным уликам, выслал Палия в Сибирь.
Через два дня неведомые люди удавили в овраге попа Грицу…
А через месяц верный Орлик доносил гетману, что в народе идет глухой ропот против расправы с Палием.
Гетман только рукой махнул:
— Москва сильна. Сибирь далека. Народ глуп. Пошумят — забудут…
Но народ не забыл.
— Мазепа за то сгубил Палия, що народ звал его казацким батьком, — говорили казаки.
— Батько Палий за нас страждет, батько Палий еще вернется, — шептались селяне…
Стояла глухая полночь, но Батуринский замок гетмана еще светился яркими огнями.
Пир был в разгаре.
Трубачи на хорах, обливаясь потом, только что закончили длинный менуэт, когда к ним подбежал распоряжавшийся танцами длинновязый шляхтич и что-то шепнул на ухо капельмейстеру.
Тот поднял руку. Веселые, волнующие звуки мазурки ворвались в притихший на минуту зал.
Из главных дверей, под руку с молоденькой, черноволосой, красивой девушкой вышел гетман Иван Степанович, в бархатном зеленом кунтуше, с орденской лентой через плечо. Он приветливо улыбнулся гостям, легко пристукнул каблуками и, позванивая серебряными шпорами, плавно повел свою даму.
— Бог мой, как он еще молод и хорош, — по-польски шепнула соседке пожилая нарядная пани. — Я понимаю его успех у дам…
— Он совсем не похож на этих диких москалей и казаков, — не сводя глаз с гетмана, ответила соседка.
— Что же вы хотите! Пан Мазепа прожил немало лет у нас в Польше… Но кто с ним в паре?
— О, говорят, это новое безумие гетмана, — сказала вторая пани и оглянулась. — Однако здесь ее родные, нас могут услышать… Поищем другой уголок…
Позади них, в креслах, сидели две женщины. Одной перешло далеко за сорок, но время еще не успело стереть с ее лица следов былой красоты, а несколько высоко поднятые брови, смелые серые глаза и тонкие, презрительно поджатые губы выдавали характер гордый и властный. Она была в аксамитовом, расшитом золотом наряде. Жемчужное, низко спускавшееся монисто и крупные брильянты в браслетах показывали ее принадлежность к сановному казацкому панству.
Рядом с ней сидела, играя веером, одетая в черное шелковое платье, хорошенькая блондинка, около которой стоял краснощекий, с русыми вьющимися волосами, статный молодой человек, в простом на вид, но дорогом и модном немецком платье. Это был племянник гетмана Андрий Войнаровский, только что приехавший из-за границы, где он получил высшее образование.
— Я три года не был здесь и не узнаю многого, — говорил Андрий дамам. — Все здесь так пахнет польским духом, что порой кажется, будто ты не в замке украинского гетмана, а на балу варшавского магната…
— Нет, — перебила его старшая дама, — нет, пусть гетман обижается, а я сюда больше не покажусь. Я свое на чужое менять не буду. Я казачкой родилась, ею и помереть хочу…
— Ой, мамо! Не все же польское плохо и не все наше хорошо, — возразила блондинка, бросив кокетливый взгляд на Андрия.
— Ну, ну, защищай, — насмешливо произнесла дама. — У тебя муж поляк был, тебе надо… А у меня и дед и отец панами зарублены. Я ихних песен не пою.
— Да, — задумчиво сказал молодой человек, — я понимаю вас… Я поляк по рождению, но вырос на Украине и, как вы, люблю нашу отчизну…
— О тебе речи нет. Тебя я с малых лет знаю…
В это время Мазепа с девушкой, приблизившись к разговаривающим, делал красивое угловое па и, заметив недовольное выражение лица старшей дамы, улыбаясь, слегка кивнул ей головой:
— Иль тебе, кума, не весело?
— Шестьдесят, батюшка, шестьдесят, хоть не прыгай, — резко и насмешливо оборвала гетмана кума.
Мазепа сделал вид, будто не слышал ответа, но щеки девушки вспыхнули ярким румянцем, она бросила сердитый взгляд на даму.
— За него обиделась, — усмехнувшись, сказала та Андрию, не сводившему восхищенных глаз с партнерши гетмана.
— Как она выросла! Как хороша! — тихо промолвил он.
— Хороша-то хороша, — вздохнула дама, — да очень уж не нравится мне дружба ее с крестным непутевым…
— Дядя разве непутевый? — улыбаясь, спросил молодой человек.
— Сам видишь. Ему бы со стариками сидеть, а он, словно козел, прости господи, с девчонкой скачет… Ох, глаза бы мои не видели, глаза бы не видели…
Дама, говорившая это, была Любовь Федоровна Кочубей, или Кочубеиха, как звали ее в народе, — жена генерального судьи, старого приятеля гетмана. Блондинка — ее недавно овдовевшая дочь Анна, бывшая замужем за племянником гетмана Обидовским. Красивая девушка, что танцевала с Мазепой, — младшая дочь Кочубеихи, Мотря.
…Между тем танцы кончились, и все общество потянулось в столовую — большую комнату, обставленную изящной мебелью работы венецианских мастеров.
Здесь на трех длинных столах был приготовлен ужин.
Мазепа любил и сам хорошо покушать и гостей угостить на славу.
Чего только не было на столах у гетмана! Зернистая икра и огромные осетры, привезенные с Волги, виноград и фрукты из Италии, печенье от варшавских кондитеров, вина из лучших заграничных погребов…
Под стать этому разнообразию кушаний было и общество, разместившееся за столами. Тут сидела родовитая казацкая старши́на — полковники и сотники, богатые украинские помещики, русские офицеры и чиновники, сербский епископ и немецкий негоциант. Но большинство гостей составляли поляки и выходцы из Польши.
Сам гетман сидел в особом, позолоченном, покрытом красным бархатом резном кресле. По правую его руку помещался лысый, с птичьим лицом генеральный обозный Иван Ломиковский, поляк по происхождению, не скрывавший своих польских симпатий; по левую — генеральный судья Василий Леонтьевич Кочубей, радевший за московскую партию. В эту партию, стоявшую за крепкий союз с Москвою, входили, кроме Кочубея, бывший полковник полтавский Искра, полковник стародубский Скоропадский и другие.
Кочубей был немного моложе Мазепы, но в его облике не было той молодящей живости, что у гетмана. Круглое, добродушное, чуть припухлое лицо, узкие, зеленоватые пустые глаза, подстриженные под скобку волосы и спущенная на лоб челка делали его похожим на простого селянина, и, если б не богатый кармазиновый казацкий кунтуш, никто не сказал бы, что этот человек — богатейший помещик, первое после гетмана лицо на Украине.
— Здоровье его пресветлого величества великого государя Петра Алексеевича! — высоко поднял первую чару Мазепа.
— Ура! Слава! Виват! Хай живе! — нестройно и разноголосо ответили гости.
— Я бы охотней выпил за короля, — тихо по-польски шепнул Ломиковский соседу — молодому князю Вишневецкому, но что же делать, приходится ждать…
— А как долго такое положение может продолжаться? — спросил князь.
— Зависит от шведской фортуны…
На другом конце стола Андрий Войнаровский тихо разговаривал с Мотрей Кочубей, по счастливой случайности сидевшей с ним рядом.
— За границей много интересного, хорошего, — говорил Андрий, — но, поверьте, я бы никогда не согласился жить там. Когда, возвращаясь домой, я увидел хижины украинских селян и дым казацких костров, мое сердце забилось так сильно, как никогда не билось там, и я понял — до чего сильно привязан к своей отчизне… Мне показалось, что нигде нет такого яркого неба, как у нас, нигде не дышится так легко, нигде не пахнут так сладко травы…
— А помните, — перебила, смеясь, Мотря, — как в Диканьке вы рвали у нас в саду яблоки, а таточко пригрозил вам батогом…
— Помню, помню, — живо отозвался Андрий. — Но эти яблоки предназначались вам и меня ничто не страшило…
— Вы были всегда моим верным рыцарем, — опустив голову, сказала Мотря.
— Желал бы оставаться им и впредь, — бросив пылкий взгляд на девушку, почти шепотом произнес Андрий.
Мотря вздохнула, ничего не ответила.
Любовь Федоровна, сидевшая как раз против них и наблюдавшая за младшей дочкой, думала в это время: «Девке семнадцать, лучшего мужа, чем Андрий, вовек не сыщешь… Вот бы господь послал…»
— Ты приходи завтра к нам обедать, — вслух сказала она Андрию, — забыл небось за границами мои вареники?
— Нет, помню. Непременно приду, — улыбнулся Войнаровский.
Он нечаянно коснулся под столом стройной ножки Мотри и, чтобы скрыть внезапное смущение, нагнулся к тарелке, принявшись за еду с таким аппетитом, что Мотря не выдержала и рассмеялась:
— Ой, мамо, сколько же тебе вареников завтра готовить…
…Гости разъезжались и расходились…
У калитки Мотря задержалась, огляделась, быстро подбежала к стоявшему в стороне, скрытому тьмой, человеку, обвила его шею руками, крепко поцеловала в губы.
— Когда же, мое серденько? — шепотом спросил тот.
— Завтра утром, — ответила Мотря и скрылась.
Человек медленно пошел к крыльцу. Ему навстречу вышел с фонарем в руках Филипп Орлик, только что пожалованный званием генерального писаря.
— Пане гетман, — тихо и тревожно сказал он, — сегодня я доподлинно проведал, что Москва поручила Ваське Кочубею присмотр за вашей милостью…
Гетман находился словно во сне. Его губы что-то шептали, глаза светились нежностью.
— Вы слышали, пане гетман? — переспросил беспокойно Орлик.
— Да, слышал, — отозвался, наконец, гетман. — Ты напрасно тревожишься, друг мой… Этот присмотр Москвы учинен по тайному моему согласию…
— Как?! — изумленно воскликнул писарь.
— Поживешь — поймешь, — усмехнулся гетман и открыл дверь.
Помимо Анны и Мотри, у Кочубеев имелась третья дочь — Катерина, рыхлая, рябоватая двадцатилетняя девка, по лености редко выходившая из дому. Родители уже отчаялись выдать ее замуж, но несколько дней назад Катря неожиданно объявила, что за нее сватается казацкий сотник Семен Чуйкевич и, если ее за него не отдадут, она бросится в колодец. Как и где познакомилась Катря с Чуйкевичем, она никому не сказала. Мать для порядка пошумела на «бесстыжую девку», заперла ее в чулан, однако Семена Чуйкевича, происходившего из захудалого, но честного казацкого рода, приняли довольно ласково и объявили женихом.
По старым обычаям девки в казачьих семьях выдавались замуж по старши́нству, и Кочубеиха могла теперь вздохнуть свободно: дорога для младшей, начинавшей невеститься дочери была открыта.
Вот почему, пригласив на обед Андрия Войнаровского, она сегодня с раннего утра подняла на ноги весь дом. Дворовые бабы и девки с ног сбились, готовя кушанья, протирая посуду, убирая многочисленные комнаты кочубеевских хором, таская вещи из обширных кладовых и скрынь[17], но все же к обеду кое-что не было готово. Кочубеиха злилась, срывая досаду пощечинами, которые щедро сыпались на девок.
Собственно говоря, совсем другое злило Кочубеиху. Она чувствовала, что Андрий, бывший на четыре года старше Мотри, друживший с ней еще в детстве, теперь влюблен в нее, но что делалось в сердце девушки — того она не знала. А делалось там что-то неладное. Ночью, возвратясь из замка гетмана, Кочубеиха зашла в светлицу Мотри. Та, в одной рубашке, сидела на кровати, обхватив руками согнутые полудетские колени, и о чем-то думала.
— Ты почему не спишь? — спросила Кочубеиха.
— Просто так… Сейчас лягу, мамо, — ответила Мотря.
— А ты о чем говорила с Андрием?
— Не помню… Он что-то про заграницу, потом про отчизну рассказывал… — протянула, зевая Мотря. — Укрой меня одеялом, мамо. Я спать буду…
«Хитрит девка, скрывает что-то», — тревожно подумала Кочубеиха, укрывая и крестя дочь.
Утром же Мотри в постели не оказалось. Она куда-то исчезла. Правда, знакомых и родных у Кочубеев множество. Мотря и раньше любила чуть свет убежать куда-нибудь, но сегодня, кажется, могла бы и дома побыть. Не для себя же мать хлопочет…
«Ох, кабы беды не случилось, кабы, как с Катрей, не вышло», — думала Кочубеиха, собственноручно разделывая последние вареники.
А Василий Леонтьевич Кочубей тем временем сидел у окна, играл в шашки с Семеном Чуйкевичем. Василий Леонтьевич только что хотел сделать какой-то сложный ход, как мимо окон пронеслась запряженная четверкой лошадей позолоченная карета, лихо завернув к парадному подъезду.
— Жинка! Андрий приехал! — крикнул Кочубей, вставая и поправляя яркий турецкий халат.
Кочубеиха выскочила из кухни раскрасневшаяся и, на ходу снимая грязный фартук, заворчала:
— Вот у нас всегда так… у нас всегда так… Звать — зовем, а ничего не готово и встретить некому… Ох, глаза бы мои не видели… Ты что, словно пень, стоишь? — набросилась она на мужа, — Иди, иди, приветь Андрия…
— Иду, матка, иду, — покорно отозвался Василий Леонтьевич, направляясь к дверям.
Чуйкевич, бледнолицый и застенчивый молодой человек, двинулся за ним, но в это время двери распахнулись и неожиданно для всех быстрой, легкой походкой в комнату вошел гетман Иван Степанович.
Следом за ним впорхнула веселая, нарядная Мотря, но, увидев сердитую мать, опустила глаза, скромно уселась в уголке.
Любовь Федоровна бросила на дочь грозный взгляд:
— Ты где с утра пропадала?..
Но гетман договорить не дал. Он по-восточному приложил руку к сердцу и, ласково глядя на Кочубеиху, сказал:
— Не сердись, кума, крестница не виновата. Я ее дорогой встретил и прокатил за околицей. Грех на мне…
— Ты уж всегда, Иван Степанович, ее заступник, — глядя на жену, промямлил Василий Леонтьевич. — А девке того… негоже…
— Не пойму, Василий Леонтьевич, про что ты речь ведешь? — перебил его гетман. — Иль карета моя ныне срамной стала? Иль зазорно вам крестницу с гетманом видеть?
— Зазору нет, а того… другие осудить могут, — смутился судья.
— Никто не осудит, никто не посмеет, сам ведаешь, — уверенно произнес Иван Степанович.
— Слово, что ли, петушиное знаешь? — запальчиво вмешалась Кочубеиха.
— Знаю, кума, знаю. Об этом слове и беседовать хочу. Но наперед должен вам поклон отдать от племянника моего Андрия… По государевым спешным делам сегодня мною в Киев он послан и потому быть у вас не может… Прошу, кума, извинить его. Государевы дела, сама рассуди, на вареники менять негоже…
Иван Степанович говорил серьезно, но Мотре, исподтишка наблюдавшей за ним, в его словах что-то показалось очень смешным, она не выдержала и озорно рассмеялась.
— Это еще что? — набросилась на нее мать. — Ну-ка, иди отсюда, иди, нечего зубы скалить… Да и ты без нужды здесь торчишь, — обратилась она к молчаливому Чуйкевичу. — Идите в сад, там Катря яблоки собирает.
Мотря и Чуйкевич вышли. Кочубеиха приготовилась высказать гетману свое недовольство его поведением, отчитать, но вдруг в голове ее мелькнула догадка: «А что, уж не хочет ли он Мотрю за Андрия сватать? Может, недаром и оделся так нарядно и говорит намеками?»
Мысль пришлась ей по душе, недовольство сразу растаяло.
— Ну, теперь сказывай, Иван Степанович, какое у тебя слово петушиное, — приветливо обратилась она к гостю. — Да не желаешь ли сначала покушать? Может, мальвазии своей любимой, или венгерского рюмочку, или наливки моей отведаешь? — захлопотала Кочубеиха.
Василий Леонтьевич, сидевший на краешке скамьи и ожидавший от жены бурной сцены, даже хмыкнул от изумления: «Ой, хитрит что-то баба. Недаром гетмана обхаживает».
— Или отобедай с нами, Иван Степанович, уж чего лучше. Вареники-то мои сам не раз хвалил, — упрашивала хозяйка.
— Подожди, кума. Давайте прежде о деле поговорим, пока никто не мешает, — степенно отозвался гетман.
— Дело, оно того… и за обедом можно, — вставил давно уже проголодавшийся хозяин.
— Нет, у меня нынче с вами разговор особый. Я ведь к вам сватом…
— Ох, да что ты, Иван Степанович! Кого у нас сватать? Катря просватана, а Мотря молода еще, — притворно недоумевала Кочубеиха, а у самой от радости сердце так и ёкало: «Дай бог, дай бог, лучшего желать нам нечего. Такого жениха, как Андрий, не скоро сыщешь…»
— Мы с тобой, Василий Леонтьевич, приятели старые, — продолжал гетман, обращаясь к судье. — Не первый год хлеб-соль водим… И служба моя, и род мой, и дела мои тебе ведомы… Худого ни тебе, ни семейству я не чинил, а ежели иной раз несогласие какое у нас выходило, то, сам рассуди, у кого сего не бывает…
— Это уж, чего уж, — вздохнул хозяин, опасливо поглядывая на жену. Но, увидев на лице ее добродушие, добавил:
— Милости твои мы помним, Иван Степанович. Плохого не видели. Говорить нечего…
— А ежели так, то прошу, без лишних слов, в просьбишке моей не отказать и благословить Мотроненьку…
— Ох, да как же так, сразу-то, — перебила Кочубеиха. — Они ведь и не поговорили как следует… Да и будет ли она согласна, мы неволить не хотим…
— У нас согласие полное, — усмехнулся гетман, — за вами дело стало…
— Уж не знаю, как и ответить, — заволновалась Любовь Федоровна. — Конечно, мы с малых лет Андрия знаем, а все-таки…
Гетман опять усмехнулся, привычно тронул рукой правый ус, негромко кашлянул:
— Я не за племянника прошу, а за себя сватаю… гетманшей будет…
У Кочубеихи от такой неожиданности ноги подкосились. Она охнула, грузно осела на лавку. По лицу быстро расплылись багровые пятна. Василий Леонтьевич недоумевающе захлопал глазами.
Тут дверь скрипнула, подслушивавшая разговор Мотря не выдержала, вбежала, схватила за руку гетмана, подвела к матери, упала на колени:
— Мамо… Благословите… Люблю его…
«Господи Исусе, что же это такое? Колдовство… чары… или мерещится мне?» — подумала Кочубеиха. Она даже незаметно ущипнула себя, почувствовала боль, хотела встать и не смогла. Страшно было ей понять происходившее сейчас.
Дочь храброго полтавского полковника Жученко, смелая на язык и строгая в семье, Любовь Федоровна была вместе с тем очень набожной. С годами все сильней становилась ее вера, более суровым представлялся бог, карающий грешников. Старик гетман, сватающий крестницу, — это было ужасно. Но одно это еще могла бы понять Кочубеиха… Другое, более жуткое и греховное дело связывалось в мыслях ее с этим сватовством… Двадцать лет назад, бог знает как и чем, смутил дьявол молодую жаркую кровь Кочубеихи… Тут же, в Батуринском замке гетмана, узнала она сладость тайной, запретной любви… Правда, связь ее с Мазепой длилась недолго, Кочубеиха первой порвала ее… Сама же, через два года, чтоб не смущали больше греховные помыслы, настояла на том, чтоб крестил гетман дочь, зачатую от мужа… Но все же греха своего ни забыть, ни простить не могла Кочубеиха.
И вот теперь этот человек… этот старик без стыда и совести… сватает ее дочь, свою крестницу…
— Господи, грех-то какой, грех какой, — прошептала она.
Грех не велик, я уже с попами толковал, церковь разрешит, — спокойно отозвался гетман.
— И ты… еще смеешь? — задыхаясь от гнева, поднялась наконец Кочубеиха. — Ты… крестный, старик… Нет, ты колдун, дьявол! — сразу перешла она на визгливый крик. — Уйди, уйди!.. Не смей ее трогать… бесстыжий…
Она резко схватила Мотрю за руку, отдернула от гетмана.
— А ты… с тобой я разделаюсь. Думать об этом не смей… Слышишь?
— Мамо! Мамо! Пожалейте…
Кочубеиха рассвирепела. Она ударила дочь по щеке, хотела схватить за волосы. Мотря ловко увернулась, отскочила к двери. В ее больших глазах вспыхнуло злобное упрямство.
— А вот не будет по-вашему! Все равно не будет! Так и знайте! — крикнула она с порога и, хлопнув дверью, исчезла.
Кочубеиха бросилась за ней. Василий Леонтьевич, не любивший скандалов, тоже хотел скрыться, но гетман удержал его за рукав.
— Подожди, Василий. Я твоего слова еще не слышал…
— А я чего уж, — растерянно улыбнулся судья и пожал плечами. — Как жинка… Конечно, я бы, может… Да ведь крестный ты ей, люди осудят. Негоже…
— Эх, Василий Леонтьевич, — вздохнул гетман, — смотрю я на тебя и диву даюсь. Был ты казак, бывало, лошадей диких объезжал, а ныне на жинку злоречивую мундштука наложить не можешь… Что ж, смотри сам… Токмо запомни: где хвост всем заправляет, там добра не бывает. Прощай…
Гетман уехал. Мотрю мать разыскала в саду, заперла в чулан под строгий караул на хлеб и на воду…
Мазепа любил крестницу…
До сих пор многочисленные романы не оставляли в его сердце сколько-нибудь прочного следа. А умершая три года назад жена прошла в его жизни совсем незаметно{42}.
Теперь, на склоне лет, добившись почета и славы, разделавшись со всеми своими врагами, гетман все чаще и чаще чувствовал тяжесть одиночества.
Каждое дело требовало известного доверия к людям, тайные дела требовали особого доверия, — гетман, наученный горьким опытом собственной жизни и своих поступков, доверять никому не мог.
Это с годами болезненно усилившееся недоверие к людям, привычка постоянно лгать и двоедушествовать родили в его душе страстную, тайную тоску по близкому и любимому существу, которое безраздельно принадлежало бы ему, от которого не надо было бы ничего таить.
Детей Иван Степанович не имел. Он приблизил к себе племянника, сына умершей сестры — Андрия Войнаровского. Мальчик подавал надежды, обожал дядю. Но он был слишком самостоятелен и слишком чувствителен к таким понятиям, как добро, честь и прочие добродетели. Он мог когда-нибудь сделаться опасным. Мазепа послал его учиться за границу.
А тоска не рассеивалась, одиночество продолжало давить…
И вот появилась Мотря. Крестница. Худенькая девочка, с большими, ласковыми глазами и длинными черными косами. Гетман выучил ее грамоте. Баловал подарками. Она стала частым гостем в замке.
Она была шаловлива, любила петь и плясать. Дома — скучно, мать часто ругалась, заставляла молиться и работать. Здесь — всегда приветливый, остроумный крестный. Он усаживал ее на покрытый пушистыми коврами диван, угощал невиданными лакомствами. Рассказывал про свои приключения, про походы. Внушал, что главное в жизни — богатство и слава и что цель оправдывает средства.
Мотря соглашалась. Она была равнодушна к средствам, она хотела жить, как он.
Время шло. Мотря выровнялась в стройную, красивую девушку. Мазепа старел. Он понимал, что такое разница лет, и не хотел переступать границы, стараясь обращаться с крестницей, как прежде…
А она привязывалась к нему все крепче. Ей нравился его замок, его гетманский наряд, его осанка, его лицо, его глаза…
Однажды он шутливо намекнул Мотре, что полковник Анненков, начальник стрелецкого отряда, находившегося в Батурине, хочет за нее свататься. Мотря вспыхнула и раскапризничалась: она никогда не пойдет замуж, ей все противны, она уйдет в монастырь…
Гетман обнял девушку, стал утешать, сознался, что пошутил.
Неожиданно Мотря прижалась к нему, крепко обвила его шею руками, полузакрыв глаза, зашептала:
— Я тебя одного… тебя одного люблю…
И горячо поцеловала его в губы. И убежала.
Мазепа остолбенел. Рассудок отказывался повиноваться. Он понял, что больше уже не в силах бороться с собой…
С тех пор между ним и крестницей установились новые, покрытые тайной для всех, отношения. Правда, некоторые батуринские сплетницы, часто видя гетмана с красавицей крестницей, делали уже выводы о его «безумии», но родные Мотри ничего не замечали. Девушка быстро переняла от гетмана искусство скрывать свои чувства, жить двойной жизнью.
Она любила крестного и уже видела себя гордой и властной гетманшей.
…Приезд Андрия ускорил решение Мазепы жениться на крестнице. Иван Степанович, заметив, что Андрий смотрит на девушку слишком восторженно, сразу почувствовал в племяннике серьезного соперника. Он в ту же ночь вызвал Войнаровского к себе и отправил с письмом к Меншикову в Киев.
Когда утром взволнованная Мотря прибежала в замок сообщить, что мать прочит ей в женихи Андрия и готовит сегодня парадный обед для него, гетман улыбнулся:
— Эх, жаль, вареники пропадут… Скажи, беда какая, Андрий-то мною в царскую ставку послан…
Он обнял Мотрю, поцеловал и добавил:
— Я, моя любонько, хочу попытать счастья родных твоих уговорить. Свататься за тебя поеду…
— Ох, как бы хуже не вышло, боюсь я, — потупилась Мотря.
— Надо же когда-нибудь решать, серденько мое… Э, да у тебя и слезки никак в глазках. Ну, зачем же прежде времени, Мотроненько?
— Сама не знаю… Сердце что-то нехорошее чует…
Бог даст, все хорошо будет. Не дадут согласия — тайком повенчаемся… Лишь бы ты меня любила, Мотроненько…
— А я, хоть буду за тобой, хоть не буду, до смерти одного тебя любить обещаю, так и знай! — пылко ответила Мотря, обнимая гетмана.
После неудачного сватовства, тщательно скрываемого от посторонних, отношения Кочубеев с Мазепой внешне оставались прежними. Василий Леонтьевич как генеральный судья находился по-прежнему при гетмане, пользовался его благоволением. Однако старая, дружеская приязнь, которая существовала между ними до сей поры, исчезла.
Мазепа не мог простить Кочубею отказа в сватовстве, не мог ни на минуту забыть, что Мотря находится под постоянным, строгим надзором.
Через дворовую девку Кочубеев Мелашку гетман установил с крестницей тайную переписку.
«Моя сердечне коханая Мотроненько, — писал гетман, — поклон мой отдаю вашей милости, мое серденько, а при поклоне посылаю гостинцы, — книжечку и перстень диаментовый. Прошу их принять, а меня любить по-прежнему…»
Мотря отвечала: она не может без него жить, она скучает, мать ее мучает.
«Пусть того бог с душою разлучит, кто нас разлучает, — отзывался Мазепа. — Знал бы я, как врагам отомстить, только ты мне руки связываешь… Прошу, мое серденько, найти какой-нибудь способ встретиться со мной и поговорить».
Мотря такой способ нашла.
Как-то зимней ночью, когда гетман испытывал особенный прилив тоски, в дверь тихо постучались. Мазепа открыл. Похудевшая, но вся сияющая радостью, Мотря бросилась к нему на шею.
— Я убежала… Никто не знает… Посылай за попом… Скорей… Тогда уж нас не разлучат, — торопливо заговорила девушка.
— Ты успокойся, моя любонько. Ишь ведь, дрожишь вся. Садись сюда к печке, обогрейся…
Мазепа быстро и трезво оценил положение. Конечно, он любит Мотрю и хочет, чтобы она вечно жила с ним… Но она убежала тайком, родные поднимут тревогу, произойдет крупный скандал, имя гетмана будет замарано…
Он не ошибся. Не успела Мотря согреться, как послышался далекий набат. Это Кочубеи, жившие в двух верстах от гетманского замка, догадавшись, что Мотря убежала к гетману, приказали ударить в колокол.
Многочисленная кочубеевская челядь, вооруженная ружьями и дубинами, собралась у крыльца. Кочубеиха рвала на себе волосы, поносила гетмана последними словами. Василий Леонтьевич, испуганный, полуодетый, хватаясь за голову, кричал:
— Горе мне, горе! Омрачился свет очей моих! Обошел меня кругом мерзостный стыд. Не могу смотреть людям в лицо. Срам и поношение! Бейте, бейте в колокола, да всяк видит бедство мое!
Толпа направилась к замку. Мазепа испугался, отослал Мотрю к родителям с полковником Анненковым.
Попав опять под строжайший надзор родных, девушка не смирилась. Она продолжала упрямо твердить, что любит гетмана и все равно ни за кого другого замуж не пойдет. Однако ее уверенность в любви крестного на какое-то время поколебалась. Убегая к нему, она думала, что он немедленно пошлет за попом и уже не отпустит ее от себя. А он испугался…
В записке, отосланной с Меланьей крестному, она горько жаловалась на свою судьбу и укоряла его.
«Мое серденько, — отвечал ей гетман, — опечалился я, что ты обижаешься на меня за то, что я не задержал тебя при себе, а отослал домой. Но подумай, что из того вышло бы? Твои родичи на весь свет разголосили бы, будто я украл у них дочь и держу у себя наложницей. Вторая причина: если бы ты осталась у меня, мы стали бы жить, как муж и жена, а потом пришло бы неблагословение от церкви и запрещение нашего брака… Что бы я тогда делал?»
В другом письме он опять писал ей:
«Сама знаешь, как я сердечно и страстно люблю тебя. Еще никого на свете не любил так. Мне бы счастье и радость, чтоб ты жила у меня, только я знаю, какой конец может из этого быть при такой злобе твоих родных. Прошу, моя любонько, не сомневайся ни в чем, я пока жив буду — тебя не забуду…»
Письма гетмана, наконец, успокоили Мотрю, но отношения с родными продолжали оставаться прежними. Мать не спускала с дочери глаз, постоянно попрекая ее тем, что она опозорила семью. Мотря выходила из себя, словно безумная, рвала на себе платье, иной раз даже плевала на отца и мать. Родители приписывали ее поступки колдовству гетмана.
Наконец Мазепа нашел выход из положения. В ответ на сообщение крестницы, как ей невыносимо тяжело жить дома, он тайно советует:
«Если они, проклятые, так тебя чураются, иди в монастырь, а я буду знать, что мне тогда делать с тобой…»{43}
Мотря на несколько дней присмирела, потом стала проситься на время в Пушкаровский монастырь, близ Полтавы, где игуменьей была ее тетка. Кочубеи, подумав, дали согласие.
…В один из майских вечеров кочубеевская карета, запряженная четверкой одномастных серых лошадей и сопровождаемая вооруженными конными челядниками, остановилась на ночевку у богатой хаты знакомого Кочубеям мельника.
Девка Мелашка, ехавшая с Мотрей, быстро перетащила в горницу вещи панночки, накрыла скатертью стол, расстелила ковры. Мотря смотрела на эти хлопоты равнодушно. Ее бледное лицо было печально. Глаза безжизненны. Густые черные косы расплелись в дороге, она даже не подумала привести их в порядок. Она села у окна, погрузившись в свои невеселые думы.
— Вы бы, панночка, приоделись… Платье на вас все измято, — сказала Мелашка, доставая шелковый летник, который когда-то так нравился гетману.
— Не надо… Не к чему мне, Мелашка, — грустно отозвалась Мотря.
— А как же? А вдруг что-нибудь случится? Вдруг увидят вас в таком наряде?
— Кто же увидит? Разве вот они? — сказала Мотря, указывая в окно.
За окном раскинулся сад, пышно цвела черемуха. Под кустом сидели двое челядников с ружьями, исполняя наказ Кочубея: оберегать Мотрю пуще глаза. Двое других стояли на карауле у самых дверей хаты.
Мелашка широко распахнула окно, крикнула:
— Эй, хлопцы! Нечего сюда очи пялить, панночка одевается… Отойдите подальше да караульте лучше, а то я пану судье пожалуюсь…
Челядники отошли в сторону. Мелашка закрыла окно, занавесила, зажгла свечи. Мотря умылась, заплела косы, надела летник, — настояла-таки на своем Мелашка.
— Вот теперь вы совсем, как прежде… Краше нет никого…
— Нет, Мелаша, видно, мне теперь не красоваться, а богу молиться, — махнула рукой Мотря.
Она достала книгу, подарок гетмана, раскрыла, сделала вид, что читает. Мелашка вышла.
«А что, если он меня разлюбил и нарочно посылает в монастырь, чтоб развязать себе руки? Что, если монастырь навеки закроет меня?» — думала Мотря.
Она вспомнила, как девчонкой ездила с матерью в этот монастырь. Вспомнила тягучий, тоскливый колокольный звон. Суровые и скорбные лики святых. Мерцание свечей. Строгое лицо тетки. Черные одежды монахинь. Ей стало жалко себя, она, опустив голову на руки, заплакала…
Сзади раздался какой-то шорох, дверь в соседнюю горницу, завешенная ковром, тихо скрипнула.
Мотря подняла голову. Перед ней стоял гетман.
— Господи! Что это! Ты… ты… коханый мой! — воскликнула она.
— Я, я, любонько моя… Не пугайся…
— Как же ты здесь? Меня караулят…
— Плохо караулят, — усмехнулся Мазепа. — А хозяин не одним Кочубеям служит. Да и Мелашка мною куплена… Я тебя с утра здесь поджидал, — кивнул он головой на дверь. — Но что с тобой, Мотроненько? Ты вся огненная… Уж не больна ли, избави бог?
— Нет… Нет… Я от радости… Я не хочу в монастырь… Я хочу с тобой… Я люблю тебя, слышишь… люблю, как бога… — почти бредила Мотря.
Брезжил рассвет. Пели вторые петухи.
Мазепа сидел в кресле у стола. Мотря с распущенными косами, усталая и счастливая, сидела на ковре у ног его. Широко открытые глаза ее восторженно смотрели на гетмана. Уши жадно ловили каждое его слово:
— Скоро шведы разобьют войска царя Петра… Украина станет независимым государством… Король Карл — великий полководец… Его ставленник Лещинский уже пишет мне… Они хотят, чтобы я стал королем… Владыкой этой земли. О, тогда уже никто не посмеет сказать мне противного слова. Я сумею привязать языки знатным и держать в узде хлопов… А ты будешь королевой. Слышишь? На твоей милой головке будет корона… Золото и брильянты… Мы построим новый дворец… Только надо ждать. Год, два, не больше… Я дам тебе знать… Но пока это великая тайна. Помни. Я никогда никому ее не открывал. Ты единственная. Тебе одной верю, как себе. Чуешь любовь мою, серденько?
И он нежно гладил волосы крестницы. И она вся была полна чувством огромной любви и благодарности к нему.
В дверь тихо постучали. Час расставания приближался. На дворе ржали лошади, люди закладывали кочубеевскую карету. Караулившие всю ночь хлопцы сидели уже на телеге.
Ждали, когда проснется и оденется панночка…
Между тем большие и грозные события волновали всю страну.
Война русских со шведами продолжалась.
Польские паны и войска короля Августа оказались для Петра ненадежными союзниками. Сразу дала себя знать старая неприязнь шляхты к русским. Казацкие полки Мировича и Апостола, посланные царем Петром в помощь королю, терпели от союзников-панов больше, чем от шведов.
«Паны всячески бесчестят наших людей, — писал Мирович, — хлопами и свинопасами называют, плашмя саблями бьют. Никто из наших доброго слова от них не услышит… Кричат на нас: вы теперь в наших руках, нога ваша не уйдет отсюда, всех вас тут вырубим».
В то время как русские мужественно дрались со вторгнувшимися в Польшу шведами, крикливое и чванливое панство мало заботилось о защите своей страны.
Большинство крупных панов думало только о спасении своих собственных маетностей и готово было служить кому угодно, переметываясь с одной стороны на другую, играя присягой. Как только ставленник шведов Станислав Лещинский короновался в Варшаве, а Карл одержал несколько побед над войсками Августа, многие магнаты быстро отреклись от своего законного короля, перешли на сторону Лещинского. Правительства Англии, Австрии и Пруссии, неизменно уверявшие Петра в своих дружеских чувствах к России, поспешили признать польским королем шведского ставленника.
Однако, несмотря на это, среди польской шляхты нашлись люди, которые понимали, что шведское вторжение угрожает национальной независимости страны, что только одни русские являются надежными союзниками поляков.
Совет сандомирской конфедерации, собравшись во Львове, решительно отказался признать королем Станислава Лещинского, возобновил договор с Россией. Коронный гетман Адам Сенявский, извещая об этом Петра, просил оказать ему военную помощь. Петр ответил обещанием «взаимно по союзу все исполнить и отчизну, вольности и права ваши против насильствующего неприятеля оборонять». Русским войскам под начальством генерала Гольца, стоявшим в Бресте, было приказано оказывать всемерную помощь польским сторонникам России. Одновременно полякам была отпущена и щедрая денежная субсидия. А гетману Мазепе указано: двинуть украинских казаков для содействия Адаму Сенявскому.
Мазепа с сорокатысячным войском вступил в польские владения, разорил десятки имений, принадлежавших «отшатнувшимся к шведам» изменникам Потоцким, Лещинским и прочим знатным панам, не забыв при этом присвоить часть их богатств. Он занял несколько городов, заложил свою квартиру в городе Дубно.
Сюда прибыл к нему из Гродно прилуцкий полковник Горленко, бывший наказным атаманом казацкого отряда, посланного в Литву.
Вздорный и заносчивый полковник, приходившийся по жене дальним родственником гетману, не выполнил какого-то приказа русского командования, получив за это справедливый выговор. Горленко обозлился, затеял ссору с русским генералом и был отстранен от должности.
Теперь, стоя перед гетманом, топорща рыжие усики и размахивая руками, Горленко без разбора обливал всех грязью:
— Русские нашу братию, казаков, решили уничтожить… Уж чего только над нами не делают. И голодом морят, и бьют, и поносят… А офицеры прямо говорят, что нас, казаков, скоро всех переведут, солдатами сделают.
Мазепа знал, чем вызвано раздражение полковника, знал, что веры его словам давать нельзя, но возражать не стал, а напротив, тонко постарался усилить его озлобление.
— Что ж, — притворно вздохнул гетман, — такова, видно, воля государя, терпеть надо…
— Сил нет терпеть! — сверкнув злыми глазками, пылко воскликнул Горленко. — Думай, гетман… А ежели что надумаешь, — казацкая старши́на благодарить будет. Хватит, повоевали…
Полковник, шумно хлопнув дверью, вышел. Уехал домой. Мазепа не препятствовал.
На другой день он получил приглашение от старой своей знакомой княгини Дольской приехать к ней в имение Белую Криницу крестить внучку.
Княгиня Анна Дольская, урожденная Ходоровская, была замужем дважды. Первый раз — за князем Вишневецким, второй — за князем Дольским, великим маршалом литовским, умершим десять лет назад.
Княгине было уже за пятьдесят, но она и теперь не потеряла своей привлекательности.
Ее неполнеющее, холеное тело, стройная фигура, восхитительная улыбка и синие глаза, опушенные длинными ресницами, вызывали и сейчас зависть многих молодых титулованных пани, начинавших полнеть с тридцати лет и потому полагавших, что княгиня знает какой-то особый секрет сохранения молодости.
Княгиня была опытная интриганка.
Она ненавидела русских и всей душой была на стороне шведского ставленника Станислава Лещинского, приходившегося ей дальним родственником, хотя сыновья ее от первого брака, князья Януш и Михаил Вишневецкие, держались партии короля Августа. Такое положение давало ей огромные преимущества в крупной игре, которую она вела. Она знала все ходы партнеров.
С Мазепой княгиня встречалась еще в Варшаве. Несколько раз встречалась и после. Гетман ей нравился. В конце концов он был шляхтич. Его наружность, образование, ум, ловкость оставляли приятное впечатление. Его честолюбие?.. Об этом княгиня думала много, этот вопрос ее очень интересовал.
Ивана Степановича приняли в великолепном княжеском замке приветливо.
Он крестил с Дольской внучку — дочь князя Януша. Вечером, тряхнув стариной, танцевал с кумой мазурку.
Общество говорило по-польски, русской речи не слышалось.
Здесь все пахло Польшей, настоящей старой Польшей. Изящная мебель, костюмы, картины, посуда. Лакейские ливреи. Звон шпор. Очаровательные пани.
— А помните в Варшаве, гетман?
— А какая чудесная охота была у Радзивиллов?
— А как добр был покойный король?
Мазепа вспомнил. Варшава, молодость! Нет, по совести говоря, он не жалел, что променял на гетманскую булаву саблю шляхтича. В шляхетский гонор он не верил. Но молодость… молодость всегда приятна. Ей прощается многое.
Будуар княгини был пропитан тончайшими духами. Неуловимо знакомый запах! В нем что-то близкое, давно забытое… У гетмана чуть-чуть закружилась голова.
— Ах, я всегда рада видеть вас, мой друг… Вы такой редкий наш гость…
Маленькая ручка княгини легла на его руку. Тонкие длинные пальцы сверкнули брильянтами.
— Вы совсем не стареете, вы все такой же…
— Это комплимент, княгиня…
— Нет, нет. Чистая правда. И, между нами, гетман: говорят, что ваша юная казачка — я забыла ее имя — восхитительна… Я понимаю ее и немножечко ревную…
Княгиня не стеснялась. Мазепа непривычно покраснел.
— Вы тоже почти не изменились, княгиня… По-прежнему любопытны…
— О, что вы хотите? Мы женщины. У вас политика, война, — нам остаются любопытство и сплетни… Но, надеюсь, вы не обиделись, мой друг? Да, между прочим… Вы слышали новость? Говорят, наш добрый король Август уже потерял половину своих саксонских владений… Надо сознаться, шведы не тратят времени напрасно… Мне кажется, они скоро разобьют и войска царя Петра…
— Вы забываете, княгиня, что я служу его величеству…
— Простоте, гетман… Эта наша женская логика! Она ни к чему не обязывает. Мои сыновья… вы знаете, они тоже против шведов… Король Станислав не раз приглашал их к себе, но они остались верны бедному Августу, хотя его игра, кажется, проиграна… Впрочем, не будем касаться политики. Это не мое дело. Расскажите, как вы правите своими казаками?
— Это тоже политика, княгиня, — улыбнулся Мазепа.
— Нет, нет. Политики я не хочу. Довольно, довольно! — смеясь, замахала руками княгиня. — Но что поделаешь, мой друг, — вздохнула она, — если сейчас такое время, когда вся наша жизнь строится на одной скучной политике… Да вы знаете, недавно я была в гостях у фельдмаршала Шереметева… Старик очень мил, неправда ли? И мы вспоминали вас…
— Ну, моим старым косточкам, наверно, не поздоровилось. Фельдмаршал не очень-то меня жалует…
— Напротив. Он отзывался о вас с большим уважением… Хвалил ваши военные знания, рассказывал, что государь хотел поручить вам какое-то важное дело, и если б не князь Александр Данилович…
Мазепа насторожился. Он давно не любил царского фаворита Меншикова. Знал, что тот чинит ему разные помехи. Разговор становился интересным.
— А вы не припомните, княгиня, о каких делах шла речь?
— Нет, нет, я плохо в этом разбираюсь… Что-то такое о переменах в казацком управлении. О каких-то реформах на Украине. Но князь Меншиков высказывался против вас… Запомните. Я хочу по-дружески предупредить: берегитесь князя. Генерал Рене тоже мне говорил, будто князь роет под вами яму и желает сам сделаться гетманом…
Стрела, пущенная искусной рукой, попала в цель.
Все прошлые годы между царем и гетманом были самые лучшие отношения. Петр высоко ценил Мазепу. Они часто обменивались письмами. Когда гетман приезжал в Москву, его принимали, как владетельного князя, одаривали богатыми подарками. В угоду ему делались десятки поблажек. Но за последнее время эти отношения почему-то изменились. Подарки становились все реже, строгие указы поступали все чаще. Может быть, Петру, по горло занятому военными делами, просто было не до гетмана, но подозрительность Мазепы настойчиво искала скрытых причин охлаждения царя. Теперь эти причины казались ясными…
И как ни старался гетман скрыть охватившее его неприятное волнение, он не мог этого сделать. Княгиня поняла, что честолюбие Мазепы оставалось истинно шляхетским…
Гетман погостил в замке три дня. Уезжая, он не отказался взять цифирную азбучку, любезно предложенную ему кумой. Дольская обещала сообщать ему все, касающееся польских дел и лично его, гетмана.
4 июля 1706 года царь Петр прибыл в Киев.
Он был сильно встревожен слухом, будто Карл намерен двинуть свои войска на Украину. Вместе с Меншиковым и встретившим его здесь гетманом царь немедленно занялся укреплением города. У Печерского монастыря заложили фортецию. Крепостные работы приказано производить казакам под личным наблюдением гетмана.
Здесь же царь сделал второе распоряжение: идти Меншикову с кавалерией на Волынь, а Мазепе содействовать князю, исполнять все, что тот прикажет.
В другое время гетман, может быть, спокойно отнесся бы к такому указу, но теперь он увидел в этом умышленное желание царя унизить его.
— Вот, — жаловался он своему писарю Орлику, — вот какое награждение мне при старости за многолетнюю верную службу. Велят стать под команду Меншикова. Не обидно бы было, если б меня отдали под команду Шереметева или иного какого-нибудь великоименитого и от предков заслуженного человека. А то нет, приказали стать под команду пирожника…
Тут как раз пришло письмо от кумы Дольской.
Княгиня цифирью писала, чтоб Мазепа начинал задуманное дело, уверяла в скорой помощи шведских войск и обещала, что ему будет прислана ассекурация короля Станислава и гарантия короля шведского.
Гетман, выслушав письмо, которое читал ему Орлик, вскочил с постели и начал бранить княгиню:
— Проклятая баба обезумела! Прежде меня просила, чтоб царское величество принял Станислава в свою протекцию, а теперь пишет совсем другое. Беснуется баба! Возможное ли дело, оставив живое, искать мертвого, и, отплыв от одного берега, другого не достичь. Станислав и сам не крепок на своем королевстве. Речь Посполитая раздвоена… Какой же может быть фундамент безумных прельщений этой бабы? Состарился я, верно служа царскому величеству. Не прельстили меня ни король польский Ян, ни хан крымский, ни донские казаки, а теперь, при кончине века моего, единая баба хочет меня обмануть…
Тут же гетман продиктовал следующий ответ княгине: «Прошу вашу милость оставить эту корреспонденцию, которая может меня погубить в житии, гоноре и субстанции. Не надейся и не помышляй о том, чтобы я при старости моей изменил его царскому величеству…»
Подписав ответное письмо, Мазепа запечатал его, положил на стол. Но когда Орлик вышел, гетман взял письмо в руки, повертел, словно раздумывая, что делать, и бросил его в огонь…
Прошло несколько дней. Мазепа устроил парадный обед в честь государя. На обед были также званы Меншиков, некоторые вельможи, генеральная старши́на, среди которой был и Кочубей.
Царь весело и благодушно разговаривал с гетманом, много шутил и пил.
В конце обеда Меншиков, будучи «маленько шумен и силен», как выражается очевидец, отвел гетмана в сторону, начал что-то шептать ему на ухо.
Однако некоторые полковники, находившиеся поблизости, кое-что успели услышать.
— Пора приниматься за врагов, Иван Степанович, — сказал князь.
— Не пора, — громко ответил Мазепа и моргнул полковникам, давая знак, что разговор касается их.
— Не может быть лучшей поры, как ныне, когда здесь его величество с армией, — продолжал Меншиков.
— Опасно будет, Александр Данилович, не окончив одной войны, другую начинать, внутреннюю, — возразил гетман, делая особое ударение на последнем слове.
— Их ли, врагов, опасаться и щадить?! — воскликнул князь. — Какая от них польза его царскому величеству?.. А ты прямо верен, но надо тебе знамение верности явить и память по себе вечную оставить. Чтоб и впредь будущие государи видели, что один был верный гетман — Иван Степанович Мазепа, который такую пользу государству Российскому учинил…
Дело касалось своевольных запорожских ватаг, — они недавно потопили на Днепре государевы корабли и чинили всякие другие неприятности. Запорожская вольница нападала и на маетности богатой казацкой старши́ны. Гетман сам не раз настаивал на необходимости уничтожить «тех псов-запорожцев».
Но так как полковники всего разговора не слышали, а дошедшие до них слова были мало понятны, Мазепа решил придать им совсем иной смысл.
Проводив высоких гостей, он вернулся к оставшимся близким людям из числа казацкой старши́ны и спросил:
— Ну, слышали?
— Слышали, — ответили те.
— Вот всегда мне ту песенку поют и в Москве и на всяком месте, — сказал гетман. — Не допусти токмо, боже, задуманного им исполнить…
И он объяснил, что разговор шел о переменах в казацком управлении: будто Москва желает старши́ну искоренить, города отобрать, поставить в них своих воевод или губернаторов, казаков перегнать за Волгу, а Украину своими людьми осадить…
— Да возможно ли это, пане гетман? — усомнился Василий Леонтьевич Кочубей. — Раньше его величество никогда такого намерения не имел…
— Эх, пан судья! — перебил его, вытирая платком лысую голову, обозный Ломиковский. — Будешь локти кусать, да поздно!
— Нам давно пора о себе помышлять, — добавил полковник Лубенский. — Конечную погибель нам царское величество готовит — вот что!
Долго еще кричала старши́на. Мазепа сидел в кресле, крутил ус, слушал молча, внимательно.
Толстый, кривой миргородский полковник Даниил Апостол — сват Кочубея — подошел к гетману, низко поклонился:
— Очи всех на тя уповают… Не дай боже тебе смерти, а то останемся мы в такой неволе, что и куры нас загребут…
Выступил и Горленко. Не скрывая своей злобы против русских, он высказался откровеннее других, требуя немедленных действий.
Выслушав всех, Мазепа встал, перекрестился на образ.
— Бог свидетель, как я за вас всегда радею… Буду и теперь с царским величеством говорить, чтобы права и вольности наши не рушил. А ежели его величество надежды не даст, я вас извещу, придется начинать дело по-иному. Пока языкам воли не давайте, надейтесь на меня и на милость государя, — добавил Мазепа, провожая гостей.
Сегодняшним вечером он остался доволен. Его слова даром не пропадут, брошенное ядовитое семя будет расти.
Опасен один… Василий Леонтьевич Кочубей. Мазепа знал это.
Но кто поверит судье, если гетман прежде него донесет обо всем, по-своему, куда следует?
Мазепа закрыл дверь, сел к столу, подчистил перо.
«Ваша ясновельможность, Павел Петрович, — писал гетман. — По совету вашей милости ныне тайно беседовал я с генеральной старши́ной и полковниками. Дабы все их помыслы были мне ведомы, нарочно соединился с их малодушным недовольством, которое они, особенно полковник миргородский, оказывают против людей великороссийских, о чем буду вам в скором времени чинить особую ведомость… Ежели судья генеральный по давней своей злобе ко мне, о чем твоей милости ведомо, сочинит пашквиль, — прошу оному веры не давать, ибо бог мне свидетель, как я денно и нощно о делах его величества радею…»
Писал Мазепа это письмо в Посольский приказ тайному секретарю Павлу Петровичу Шафирову, бывшему с ним в большой дружбе.
Шведский король Карл был горяч, упрям, честолюбив.
Одержав в 1700 году победу над войсками царя Петра под Нарвой и выиграв несколько сражений в Польше, он уже мечтал о лаврах великого завоевателя. Он не хотел слышать ни о каком мире. Он жил войной. Его раздражала слава Александра Македонского и Юлия Цезаря. Описания их походов он знал наизусть.
Осторожный и умный советник короля, первый министр граф Пипер надоедал своими ежедневными скучными докладами:
— Армия убывает, ваше величество, денег не хватает, продовольствие доставать все труднее…
— Слышал, сто раз слышал, граф, — морщась, отвечал король. — Я возьму Саксонию, там всего вдоволь…
— Поход туда может вызвать неудовольствие всех европейских государей, ваше величество, — возражал Пипер.
— Я заставлю их считаться не только со своим удовольствием. Вот увидите, граф, они не посмеют сказать слова…
На этот раз король оказался прав.
Шведские войска заняли Саксонию. Король Август, испугавшись потери своих наследственных богатых саксонских владений, поспешил заключить с Карлом тайный мир. Он отказался от союза с русскими, отрекся от польской короны, признав законным королем шведского ставленника Станислава Лещинского. Но этим он не спасся от огромной военной контрибуции, которой шведы обложили его владения.
После свидания с Августом Карл заметил:
— Этот король труслив, лжив и двуличен. Я не завидую царю Петру, что он связался с таким фальшивым человеком…
В Альтранштадт, где остановился Карл, спешили представители всех европейских дворов. Все поздравляли молодого полководца с блестящими успехами, признавали польским королем Станислава.
Министры и резиденты Англии, Франции, Голландии, Пруссии были почтительны и льстивы.
Английский герцог Мальборо при свидании с Карлом сказал:
— Если бы пол не препятствовал моей королеве, она сама приехала бы сюда, чтобы видеть государя, возбудившего удивление всей Европы. Я счастливее моей государыни, но был бы еще счастливее, если б мог совершить несколько походов под знаменами вашего величества, чтобы дополнить мое военное воспитание…
Карл грелся в лучах своей славы. Он по-мальчишески издевался над осторожным Пипером и не хотел слушать ничьих советов. Его не тревожило, что русская армия, прошедшая школу войны, уже одержала свои первые победы над шведами на берегах Балтики.
Голландский министр от имени царя Петра предложил ему обсудить вопрос о возможном мире. Петр не хотел длительной войны, он щадил русскую кровь.
Карл рассмеялся:
— А вот как я подойду поближе к рубежу государства Петрова, тогда услышу, как он заговорит…
Вопрос о мире Карла не интересовал. Он готовился к походу на Москву. Древняя русская столица казалась ему совсем близкой…
Царь Петр превосходно понимал Карла.
Получив известие, что король не хочет слышать о мире, он ответил:
— Хорошо… Карл мнит себя Александром Македонским, но во мне он не встретит Дария…
Петр не походил на честолюбивого шведского короля. Не безрассудное упрямство владело им, а упорство человека, умудренного опытом жизни, знающего свои силы и возможности. Его огромный ум был направлен сейчас к единой цели: защите своей страны. Он много и упорно трудился. Он думал о любой случайности, вникал в каждую мелочь.
Пока шведские войска отъедались на вольных саксонских хлебах, русская армия беспрерывно пополнялась новыми силами{44}.
В Альтранштадтском замке веселились с утра до ночи. Балы, приемы, охота…
В глухом местечке Жолква, в царской резиденции, жизнь шла буднично.
Петр вставал рано, до солнца. Выпивал рюмку анисовой, наскоро закусывал огурцом. Шел осматривать только что присланные из Тулы пушки и мортиры. Залезал рукой в жерла орудий, пробовал крепость лафетов. Опытный глаз сразу отмечал недостатки: винты поставлены старые, колеса гнуты слабо…
Лицо царя хмурится. Неотлучный Меншиков привычно ждет распоряжений.
— Немедля учини сыск о присылке негодных мортир… Сколько раз говорено, сколько раз писано… Все без пользы. Жесточью нерадение и воровство искоренять надо… Также прикажи…
Царь не договорил. Мимо, по дороге, шла пехотная часть. Ни барабана, ни песен. Солдаты смотрят под ноги, тщательно обходят лужи, боясь запачкать только что выданные новые сапоги. У многих кафтаны расстегнуты, шапки сдвинуты в разные стороны. Командиров, офицеров не видно. Рябой, старый унтер равнодушно шагает сбоку.
Размахивая руками, брызгая грязью, царь подбежал к передним рядам.
— Стой! — грозно закричал он, останавливая часть. — Какого полка? Кто ведет? Где начальник?
Рябой унтер испуганно шагнул вперед:
— Второй батальон пехотного Псковского… Только вчера прибыли…
— Кто командир?
— Его сиятельство князь Мещерский.
— Офицеры?
— Поручик Тишин, прапорщики…
— Почему не в строю?
— Их благородия изволят почивать…
— Спят? Спят, сукины сыны? — задохнулся от гнева Петр.
— Так точно, — подтвердил унтер. — Приказано батальон вести без них… Приедут на ученье позже… когда встанут…
Петр судорожно сжал кулаки. Почувствовал — теряет волю. Оглянулся. Меншиков был здесь.
Увидев покрытое багровыми пятнами лицо царя, князь испугался.
— Не изволь кровь свою тревожить, мин херц… Дохтур наказывал…
Петр не слышал. Поймал руку Данилыча, стиснул до боли.
— Офицеры, мать их… Повесить мало…
— Ленивы, дьяволы, обайбачились маменькины сынки. Ожирели… Вылечим ужо… Ты себя-то пожалей, ваше величество, — тихо и душевно успокаивал князь.
Петр благодарно посмотрел ему в глаза. Вытер рукавом лоб.
— Всех этих офицеров немедля под арест и в солдаты. Всем лежебокам ведомость сочини без поблажек… Солдат военному делу по артикулу учить. Изрядно еще в науке воинской скудны… Их, — кивнул он на солдат, — сам отведи… Мне сегодня неуправно…
— Смирно! Барабаны вперед! Животы подтянуть! Ворон не ловить! Солдат — не баба. Вперед… ступай! — скомандовал князь и, придерживая рукой саблю, молодцевато зашагал впереди подтянувшегося батальона.
Петр достал трубку, набил табаком, жадно глотнул дым. Солнце только что показалось. Впереди предстоял большой, трудный день.
В конце апреля 1707 года царь Петр созвал военный совет.
В царской комнате, низкой и темной, собрались генералы и ближние люди. Узкоплечий, худой и бледный царевич Алексей сидел на походной кровати рядом с фельдмаршалом Шереметевым, толстое, бабье лицо которого хранило невозмутимое равнодушие. Против, на длинных скамьях, покрытых коврами, расположились канцлер Головкин, Меншиков, генералы.
Мазепа, приглашенный на совет личным письмом царя, стоял у окна с круглолицым розовым здоровяком Шафировым, недавно получившим титул вице-канцлера. Гетман вполголоса рассказывал что-то веселое. Шафиров, полузакрыв рот рукой, часто, приглушенно смеялся.
— А ты бы, Иван Степанович, погромче… Чаю, опять про амурный антирес речи? — хитро подмигнув царевичу, вмешался Меншиков.
Он многое слышал про любовные похождения гетмана и как раз сегодня утром потешал ими царевича.
Угрюмое лицо Алексея на минуту оживилось:
— Гетман зело изрядный амурант…
— Ну, какой уж я амурант, ваше высочество, при моих-то годах, — махнул рукой Мазепа, — Стрелы купидоновы ныне моей особе не страшны. Вот раньше…
Не досказал. Шумно вошел царь. Все встали. Петр был не в духе. Сбросил на кровать запачканный грязью кафтан, строго посмотрел на собравшихся.
— Сидите… Чего там…
Заметил на окне жбан с квасом, подошел, хлебнул. Поморщился: квас теплый.
— Вина бы холодного, — вскочил с места Меншиков.
— Сиди, — остановил его царь, — не надо… Важные дела решать будем, господа совет, — обратился ко всем. — Вам уже известно, что сия война со шведом над одними нами осталась… Паны наобещали много, а ныне у короля банкетуют да бражничают… Воевать одни будем…
— Оно и лучше, — вздохнул Шереметев. — Я давно говорил, что от панов доброго вовек не дождаться…
— А шведы нынче, слыхать, в силах-то убавились, вставил Меншиков.
— Не убавились, а прибавились, — строго перебил царь. — А посему в польских владениях генеральную баталию неприятелю давать не разумно… Иные способы нужны, господа генералы… А прежде всего надлежит немедля зело голые рубежи наши укрепить и города к обороне устроить. Господа шведы хотя и не думают пока из Саксонии зыходить, однако лучше все заранее управить… Тебе, гетман, — повернулся он в сторону Мазепы, — следует вящее приготовление и осторожность иметь, понеже неприятель первей всего к вам будет… Того ради советую в удобных местах шанцами и окопами укрепиться, а киевскую фортецию немедля в готовность привесть…
Мазепа поднялся. Низко поклонился:
— Я, ваше величество, денно и нощно о том помышление имею… Фортеция киевская в скором времени будет готова… Ближние города, особливо Батурин, Ромны и Гадяч, укрепил добро и универсалы всюду разослал, дабы народ малороссийский в эти города весь хлеб заранее свез, ибо сокрытие оного неприятеля оголодить может…
— Добро, гетман, добро, — ласково улыбнулся Петр, — труды твои отечеству ведомы…
— Еще прошу, ваше величество, — опять поклонился Мазепа, — в просьбишке моей малой не отказать… Для кавалерии лошадей тысячу голов…
— Не проси, не проси, гетман, не дам, — не дослушав фразы, замахал руками Петр, — сами нужду терпим… Ныне уже из обоза брать лошадей указали…
— Я потому и прошу, ваше величество, потому и прошу тысячу лошадей в дар от меня, старика, принять… На нужды воинские…
Лицо Петра просияло. Вскочил, обнял гетмана.
— Вот за это спасибо. Выручил, Иван Степанович, порадовал… Никогда не забуду!..
— Я верный подданный вашего величества, — ответил гетман. — Как отцу и брату вашему служил, так и вам стараюсь… И как до сего времени во всех искушениях, аки столб непоколебимый и аки адамант несокрушимый, пребывал, так и нынче, богом клянусь, до кончины дней моих пребывать буду…
В тот же день, под вечер, в комнате гетмана сидел человек в запыленной дорожной одежде. Гость был высок ростом, худощав, брит, носат, имел мягкий, спокойный голос и пухлые, непривычные к работе руки.
Мазепа говорил с ним тихо, по-польски:
— Всем известно, что москали воевать не умеют и разбегутся при первом появлении войск его величества… Мосты и провиант будут приготовлены заранее. Я уже послал универсалы свозить весь хлеб в намеченные места… Но я прошу его величество короля точно сообщить мне время… Мое положение крайне опасно…
— Я понимаю, ваша ясновельможность, — слегка кивнув, отозвался гость. — Вам приходится сидеть на двух стульях… Но это скоро кончится…. Когда? Этот вопрос на днях будет решен. Ваша ясновельможность узнает обо всем подробно после моего возвращения из Саксонии…
Прошло несколько месяцев. Сидеть на двух стульях Мазепе с каждым днем становилось труднее. А тут еще новые неприятности: царь Петр, слышно, предлагает польскую корону королевичу Якубу Собесскому. А города Правобережной Украины, занятые русскими войсками, будто возвращает польским панам, оставшимся верными ему и не признавшим Станислава.
Гетмана такие известия волнуют. Они идут вразрез с его честолюбивыми планами. Он сам мечтает стать королем Левобережной и Правобережной Украины.
«Конечно, — пишет он в Посольский приказ Головкину, — всякая вещь приватная должна уступать общей пользе. Нам трудно знать намерения великого государя, по которым он, ради союза с Польшей, готов делать такую уступку, но мы не ожидаем никакого добра от поляков в близком с ними соседстве… Народ они малодушный и ненадежный, постерегся бы государь мнимой дружбы ихней…»
Головкину письмо пришлось по душе. Во-первых, он сам противился намерению царя вернуть Правобережную Украину полякам, во-вторых, тронула верность гетмана.
Сколько уж раз доносили Головкину, будто Мазепа с поляками в большой дружбе, а какая же это дружба, коли он явно только об интересах государства помышляет.
«Вот оно и верь другой раз доносам, — подумал Головкин. — Нет, уж видно, такого верного гетмана у нас не было и не будет…»
Да и Петр, прочитав письмо, призадумался.
Правда, передать Правобережную Украину панам он обещал, вынудили его Вишневецкие, но, пожалуй, прав гетман, подождать следует…
— Ты, Гаврил Иванович, — сказал он Головкину, — отпиши гетману тайно, чтоб правобережных городков панам пока не отдавал… Пусть говорит, что указа не имеет…
Мазепа, получив ответ Головкина, успокоился. Польских комиссаров выпроводил ни с чем.
Но вслед за этим — новая неприятность: царь требует в Польшу пять тысяч казаков.
Гетман думает: как поступить, чтоб угодить царю и сохранить для себя казацкое войско?
И решает: нужен свой, надежный начальник. Верный и разумный человек, который в случае надобности немедленно приведет казаков обратно. Но где такого человека сыщешь? Обозный Ломиковский скоро потребуется для иных дел. Полковник Горленко — горяч и неразумен. Полковник Апостол — ненадежен. Кричит против царя больше всех, а сам дружит с Кочубеем… Гм… кто же еще? Вот разве Войнаровский, племянник? Свой человек, да только молод, глуп… Поверил кочубеевским сплетням, обиделся, уехал в свое поместье и три месяца глаз не кажет. Ревнует, что ли? Пожалуй, надо вызвать его сюда, поговорить, образумить…
…Войнаровскпй приехал. Он очень изменился за эти месяцы. Похудел, осунулся. Небритое лицо. Потупленный взгляд. Чужой, с глушинкой голос. «Болен он, что ли?» — подумал гетман, взглянув на племянника.
— Вы приказали, дядя…
— Да. Я хотел с тобой поговорить…
— О чем?
— О многом… Садись сюда, в кресло…
Андрий сел. Угрюмо смотрит вниз, мнет в руках шапку. Гетман догадывается: поверил Кочубеям, растрезвонила обо всем проклятая баба.
— Я чую, Андрий, что злые люди наплели на меня разные небылицы…
— Какие небылицы, дядя?
— Вот… будто крестницу я соблазнил… Будто околдовал Мотроненьку… Мало что брешут. Врагов у меня много.
Гетман остановился, посмотрел на Андрия. На лице племянника ни тени смущения. Словно это история его не касалась. Странно.
— Я расскажу тебе, как у нас получилось…
— Не надо, — тихо перебил Андрий. — Это, наверное, неприятно вам, а мне не нужно… Оно ничего не меняет…
Мазепа даже растерялся. Черт возьми, почему же тогда Андрий так переменился? Что сделало его таким чужим?
— Я полагаю, — начал гетман снова, — тебе следует больше доверять мне. Ты что-то таишь, смотришь волком… Скажи…
Андрий поднял голову. Красивые светло-карие глаза его строги и холодны:
— Хорошо… Я скажу… Я давно должен сказать… Вы двадцать лет правите Украиной, дядя. Вы говорили мне, что любите нашу матку-отчизну и хотите сделать ее счастливой… Помните? Я был молод, я верил вам… Теперь мне открылось другое. Я объехал много селений… Всюду слезы и нищета… И народ знает, кто ввел панщину, закабалил селян, обложил людей тяжелыми поборами… Ваше имя везде вызывает ненависть…
Мазепа слушал молча. «Вот в чем дело… Мальчишка продолжает блажить… Но как он смеет говорить так со мной?»
На мгновение почувствовал прилив гнева. Захотелось остановить щенка, ударить. Нет, так можно все испортить. Нужен иной способ. Сдержался, решил оставаться спокойным и терпеливым.
А Войнаровский уже горячился:
— Вы отдали народ в руки старши́ны и арендарей… Вы окружили себя стрельцами и сердюками. Лучших людей вы казните и ссылаете в Сибирь. Да, да. Семен Палий, — я слышал о нем еще в Германии, — этот великий и благородный рыцарь сослан вами… Вы боитесь его имени, а народ поет про него песни… Вот почему я не могу служить вам. Я не думал, что вы такой… Простите…
Андрий поднялся, поклонился, хотел уйти. Гетман остановил.
— Подожди. Ты должен выслушать теперь меня.
— А что можете вы сказать? Разве я говорил неправду?
— Ты молод и горяч… Я стар и искушен в политике.
— Ваша политика — тиранство…
Нет… Я больше, чем ты, ненавижу тиранов…
— Вы опять лжете, дядя!
— Не кричи… Ты не был еще рожден, когда я дал великую клятву сделать нашу отчизну счастливой и богатой…
— Ваши дела свидетельствуют против ваших слов, — перебил Андрий.
— Подожди, неразумное дитя, — торжественно произнес гетман. — Ты узнаешь сейчас великую тайну и поймешь, как несправедливы твои слова… Я призываю всемогущего бога в свидетели и присягаю тебе в том, что не для приватной моей пользы, не ради высших почестей, не ради обогащения, не для каких-нибудь прихотей, но ради всех вас, состоящих под властью моей и под моим региментом, ради общего добра матери нашей бедной Украины и пользы всего народа нашего я всю свою жизнь разумно и осторожно готовлю час освобождения отчизны… Тебе ведомо, что Москва и Варшава давно хотят погибели нашей… Если бы я, не имея еще сил и средств, стал открыто за вольность народа, все монархи, соединив войска, напали бы на меня, и что бы тогда было с Украиной? Я знаю, враги мои шепчут, будто я предал Семена Палия… И ты поверил тому? А ведомо ли тебе, что я был лучшим другом его, что я не раз советовал ему ждать иного, более подходящего времени. Он не послушался, он был горяч, как ты. И вот Потоцкий залил кровью все Правобережье, а Палия хотели предать жестокой казни… Только моим заступничеством сохранена его жизнь…
Гетман передохнул, вытер платком навернувшуюся слезу. Андрий смотрел на него изумленными глазами. Его сердце учащенно стучало. Он не знал еще, чему верить, но все существо его постепенно охватывало необычайное волнение.
— Ведомо ли тебе, как я неустанно тружусь, чтобы сохранить казачество от царской службы и погибели? — продолжал гетман. — Ведомо ли тебе, что только моим старанием возвращены из Польши полки Апостола и Горленко?
Мазепа опять остановился, вытащил из стола груду бумаг, протянул Андрию:
— Вот читай… Каждый месяц одно и то же… Давай лошадей, давай хлеб, давай деньги, давай людей… Царь Петр уже давно замышляет посадить на Украине своих воевод, истребить все вольности наши, а казаков сделать солдатами. Спроси полковников, они тебе скажут, каково всех нас жалует его величество. Вот кто истинный тиран бедной отчизны нашей! — воскликнул Мазепа. — Ты говоришь, что я жалую панство и закабалил селян? Боже милосердный, если бы ты знал правду! Да ведомо ли тебе что я денно и нощно вижу час, когда могу снять кабалу, введенную не мной, а царскими указами?.. Ведомо ли тебе, что только моими тяжкими трудами разрушен замысел царя отдать Киев и Правобережную Украину панам?.. Вот читай, читай, глупый… И я… я жалую панство! Боже мой милосердный!
Гетман качнул головой, опять прослезился. Андрий не выдержал. Вскочил, подбежал к дяде, припал к его руке горячими губами:
— Прости… Прости, дядя… Я верю… Я буду служить тебе.
Мазепа прижал племянника к груди, ласково погладил мягкие русые волосы.
— Я не открыл тебе всего, Андрий, — тихо, почти шепотом, произнес он. — Я знаю, ты будешь служить нашему делу верно, и поэтому не хочу требовать от тебя присяги…
— О, клянусь! Клянусь, дядя! До последней капли крови я хочу защищать нашу вольность, — пылко воскликнул Войнаровский.
— Я получил верные известия, — продолжал гетман. — Король Карл скоро войдет сюда и признает нашу независимость… Мы не будем служить ни шведам, ни москалям, ни полякам… Но сейчас не время объявлять эту тайну… Надо убедить царя в нашей верности. Он требует опять пять тысяч казаков… Если б ты принял начальство, ты мог бы разумно уберечь казаков от погибели, а когда будет нужно, привести войско обратно…
— Ваши указы для меня закон, дядя… Отныне сабля Войнаровского принадлежит тебе…
Андрий ушел. Мазепа презрительно посмотрел ему вслед и плюнул:
— Вольность… Сабля Войнаровского… Вот дурень!
Мотря по-прежнему находилась за крепкими стенами монастыря. Гетман несколько раз посылал ей подарки и письма. Девушка, уверенная в нем, терпеливо ждала.
Кочубеиха, по-своему любившая Мотрю, скучала без нее. Она стала приветлива к попам и странникам, часто ходила в церковь, заказывала акафисты, молила бога, чтобы он образумил девку.
Но, приехав в монастырь проведать дочку, она убедилась, что молитвы ее до бога не дошли.
Мотря, жившая у тетки-игуменьи, встретила мать равнодушно.
— Ты что ж, век, что ли, в монастыре сидеть будешь? — спросила Кочубеиха.
— Нет, век сидеть не буду, — загадочно ответила Мотря.
— Вот и поедем-ка со мной, — предложила мать. — А то мне одной дома неуправно…
Мотря только головой покачала:
— Мне, мамо, здесь хорошо… Подожду…
— Да чего ждать-то? — вспылила Кочубеиха. — Жди не жди — гетманшей не будешь…
У Мотри зарделись щеки. Она бросила на мать недобрый взгляд и тихо, сдерживая себя, ответила:
— Я, мамо, буду не гетманшей…
— А кем? Невестой христовой, что ли?
— Может и невестой… Что бог пошлет…
Кочубеиха поняла, что дочь продолжает любить старого гетмана и на что-то еще надеется. Но настаивать на своем не решилась. Уехала одна.
«Околдовал, проклятый, не иначе… Недаром люди говорят, что и мать его чаровницей была», — думала Любовь Федоровна.
Вспомнила она свой грех незамоленный, те далекие и сладкие ночи, когда сама, словно безумная, бегала в замок. Вспоминала, как долго и упорно боролась потом с собой… Стояло перед глазами ужасное сватовство и бегство Мотри… И лютая злоба против гетмана с новой силой наполнила ее душу…
— Господи, покарай его, — шептала она и чувствовала, что не будет ей покоя до тех пор, пока не обрушится карающая десница божия на голову ненавистного человека.
Все чаще видели теперь Любовь Федоровну в церкви, все реже слышали ее голос. Скупа она на слова стала. И с лица изменилась. Пожелтела, высохла.
— Уж ты не больна ли, жинка? — встревоженно спросил ее как-то Василий Леонтьевич. — Может, за лекарем послать?
— Единый у нас лекарь — бог всемогущий, — сурово ответила Кочубеиха. — Ты не обо мне, а о деле помышляй.
— О каком деле? — удивился судья.
— О государевом… Отписал бы в приказ, какие речи гетман старши́нам держал…
— Писал, жинка, писал, — вздохнул Кочубей, — только веры там нет писаниям моим… Видно, есть там некто, гетману радеющий…
— Самому государю пошли… Всем нам ведомо, что гетман из шляхетской породы и не иначе как измену замышляет… Помнишь, как он однажды у нас Брюховецкого и Выговского за измену хвалил?
— Ох, помню… Да опасаюсь, веры не дадут…
— С надежным человеком пошли…
— Боюсь беду на себя накликать, — продолжал возражать судья. — Многие уже доносы на гетмана посылали, да под кнут попадали… Кабы еще знаки явные измены имелись, а то догадки одни…
— Пиши, Леонтьич, пиши… Государь разберется… Вспомни горе наше… Бесчестие… Муку мою вспомни, — словно в горячке, шептала Кочубеиха.
— Опасаюсь, жинка, ох, опасаюсь…
— Бог заступник наш, Леонтьич… Пиши!
Вскоре после этого, в один из воскресных дней, зашли к Кочубеям монахи Севского монастыря Никанор и Трефилий, возвращавшиеся с богомолья из Киева. Монахи наслышались, что Кочубеиха ласкова до богомольцев и странного люда, пришли за милостыней.
И действительно, встретила их Любовь Федоровна радушно, накормила, одарила деньгами и полотном, оставила ночевать.
Вышел к монахам и Василий Леонтьевич. Узнал, что за люди, от себя тоже денег дал.
А наутро кочубеевский челядник пригласил старшего монаха Никанора к пану судье в сад.
Примыкавший к раскидистым хоромам сад был огромен и тенист. Василий Леонтьевич с ранней весны устанавливал здесь шатер, жил в нем до поздней осени.
Кочубей и его жена, приветливо встретив и угостив Никанора, подвели его к образу, висевшему при входе в шатер. Все стали на колени, помолились. Василий Леонтьевич сказал:
— Хотим мы говорить с тобой тайное… Можно ли тебе верить, не пронесешь ли кому?
Монах перекрестился:
— О чем будете говорить — никому не поведаю…
Тут Кочубеиха не сдержалась, принялась бранить гетмана:
— Беззаконник он, вор и блудодей…
Рассказала она, как гетман крестницу свою околдовал, как народ грабит и старши́ну смущает…
А Василий Леонтьевич добавил:
— Гетман Иван Степанович Мазепа замыслил великому государю изменить, отложиться к ляхам и московскому государству учинить великую пакость: пленить Украину и государевы города…
— А какие города? — полюбопытствовал монах.
— Об этом я скажу после, кому надо, — ответил Кочубей, — а ты ступай в Москву, донеси, чтобы гетмана поскорей захватили в Киеве, а меня уберегли от его притеснений и мести…
Никанор, получив на дорогу семь золотых, ушел. Через несколько дней он давал показания в Преображенском приказе.
Начальник этого приказа князь Федор Юрьевич Рамодановский славился своей жестокостью и неподкупностью. Он давно имел в подозрении гетмана, о чем не раз намекал государю.
Однако, сняв показания с монаха, Рамодановский вынужден был отказаться от дальнейшего следствия. Чувствуя неприязнь князя, Мазепа давно уже добился царского указа, чтобы все дела, касавшиеся Украины и гетмана, велись Посольским приказом. Сидевшие там Головкин и Шафиров и этому доносу Кочубея, как и всем предыдущим. не дали веры.
Монаха задержали, а показания его крепко застряли в столе Шафирова, который даже не счел нужным доложить о них государю.
Гетмана же тайно о доносе известили…
И тут только в полной мере понял писарь Орлик значение некогда сказанных Мазепой таинственных слов: «Поживешь — поймешь».
Орлик, следивший за Кочубеем, неоднократно предупреждал гетмана о враждебности судьи. Он считал, что связь с Мотрей приносит большой ущерб пану гетману, так как любовь эта заставляет смотреть сквозь пальцы на деятельность Кочубея и по-прежнему держать его в приближении.
Хитрый писарь не догадывался о тонкой, иезуитской политике Мазепы.
Иван Степанович понимал, что смещение с должности Кочубея, имевшего большие связи с казацкой старши́ной, могло повлечь за собой крупные неприятности. Кроме того, было и другое, более сложное препятствие. Кочубея знали в Москве как преданного, хотя и недалекого человека. Больше всего опасаясь неизвестных доносчиков, гетман сам постоянно расхваливал генерального судью и добился того, что именно Кочубею был поручен «тайный присмотр» за ним.
Смещение человека, верность которого он сам не раз подтверждал, могло показаться подозрительным и при наличии постоянных мелких доносов, поступавших со всех сторон на гетмана, вызвать со стороны Москвы настоящий «тайный присмотр».
Пока между Мазепой и Кочубеем существовала дружба, гетман мог быть спокоен. Сватая Мотрю, он в глубине души надеялся на укрепление дружбы, на то, что со временем убедит Кочубея примкнуть к нему.
Однако неудачное сватовство обострило отношения, и это заставило гетмана применить другой, заранее продуманный способ. Он нарочно говорил при Кочубее слова двойного значения и, зная, что судья сообщит о них в Посольский приказ, немедленно отправлял туда свои объяснительные письма. Он «делал врага смешным», как советовали отцы иезуиты.
В этом, сама не ведая того, помогала ему Мотря.
Гетман любил крестницу, но его разум не находился в подчинении у чувства. Он уже давно никому не давал своей арфы.
И так «премудро» было устроено сердце его, что совмещало оно одновременно и любовь и подлость.
Мазепа представил Шафирову историю своей любви к Мотре в смешном виде. Не пощадив чести девушки, он выставил Кочубея «обиженным дураком», помышляющим лишь о мести за потерянную невинность дочери.
И теперь, в ответ на известие о новом доносе Кочубея, гетман продиктовал Орлику пространное письмо к Шафирову, объясняя злобу судьи той же «смеху достойной амурной историей». В доказательство он приложил маленькую любовную записку, только что полученную от Мотри из монастыря.
Авантюрист и бродяга Орлик, человек без совести и чести, даже рот раскрыл от изумления.
И все же Мазепа не мог оставаться спокойным. Его тревожила неопределенность положения. Пугал каждый стук, каждый шорох. Он стал крайне раздражителен. Мало ел и спал, перестал следить за собой. На посеревшем лице резче обозначились рытвины морщин, глаза утратили живость, седые усы обвисли совсем по-стариковски, щеки и подбородок покрылись седой, колючей щетиной.
Гетман понимал, что вести долго двойственную политику он не сможет. Между тем он все еще не знал, когда шведы выступят из Саксонии.
Беспокоил и король Станислав… Он очень болтлив, может случайно выдать… И потом: почему Станислав до сих пор ничего не говорит о независимом украинском королевстве, а отделывается лишь намеками о предоставлении гетману титула владетельного князя в каких-то герцогствах Витебском и Полоцком?..
Не было у Мазепы уверенности и в том, как отнесется к его замыслу казацкая старши́на. Многие полковники недовольны царем, но согласятся ли они на измену — неизвестно.
О народе Мазепа не думал. Иезуитское воспитание, полученное им, приучило его презирать простых людей. Иезуиты считали простой народ неспособным к самостоятельному проявлению своей воли, они учили, что народ сам по себе представляет стадо, которое всегда послушно идет за пастырем. Поэтому не удивительно, что Мазепа, придерживавшийся таких воззрений, полагал, что казаки и холопы должны поступить так, как прикажет старши́на и полковники…
Войнаровский пока Мазепу не тревожил. Племянник знает только, что ему надо знать. Пусть себе на здоровье мечтает о народной вольности и служит ему, Мазепе. Дальше будет видно…
Орлик? Этот кое-что уже знает, но все-таки следует поразмыслить… Писарь умен, служит верно и усердно… Гетман скрыл его прошлое, сделал генеральным, щедро оплачивает каждую услугу. Продавать благодетеля писарю нет смысла. А вдруг? Кто знает темную, как омут, душу этого бродяги?..
Мазепа представил себе десятки соблазнов и возможностей.
Нет, лучшего положения Орлик никогда не добьется, — значит, и изменять выгоды ему нет. Следует, однако, испытать и окончательно связать его с собой.
Ночь. Гетман лежит в кровати. Свеча на столе освещает его лицо, которое кажется болезненным и дряхлым. Дверь в соседнюю комнату открыта. Слышен сухой скрип пера. Орлик еще работает.
Гетман, кряхтя, приподнимается:
— Ты скоро кончишь, Филипп? Дело есть…
— Сейчас, ваша ясновельможность, — подобострастно отзывается писарь.
Он входит, мягко, по-кошачьи. В трех шагах от кровати почтительно останавливается.
— Что изволите приказать, пане гетман?
— Вот, — морщаясь, достает гетман письмо, запрятанное глубоко под подушки, — вот возьми… Я не вспомню цифирь… Старею, что ли?
Орлик протягивает руку. Серые, хитрые глаза щурятся над бумагой:
— Рука ее светлости княгини Дольской…
— Да… Черт ее просит с письмами, — сердито ворчит Мазепа. — Ты прочти вслух… Да заслони свечу… Глаза болят.
Орлик прикрывает свет шелковым зонтиком, склоняется над письмом. Гетману хорошо видно его лицо, писарь не может скрыть удивления. «Молод еще», — думает гетман и усмехается.
— Ты почему медлишь и не читаешь? Ты же без ключа привык к цифирным письмам…
— Я княгинино письмо прочитаю без ключа, но здесь еще записка короля Станислава… — встревоженно говорит Орлик.
— Стой! Этого не может быть! — приподняв голову с подушки, изумляется Мазепа.
— Здесь подпись его имени и печать, прошу прощенья…
— Дай сюда! Посвети!
Мазепа читает сам, приходит в ужас. Рука безжизненно опускается, записка падает на пол.
— Ох, проклятая баба! — стонет гетман. — Ты погубишь меня…
Орлик поднимает записку. Бережно кладет на стол вместе с письмом. Мазепа лежит молча, задумавшись.
— Ума не приложу, как поступить с письмом, — наконец тихо говорит он, пытливо глядя на Орлика. — Посылать ли письмо царскому величеству или удержать?
«Ох, хитра же крашеная лисица», — думает писарь, а вслух, едва сдерживая неподобающую улыбку, отвечает:
— Ваша ясновельможность, сам изволишь рассуждать своим разумом, что надобно посылать. Этим самым и верность свою непоколебимую явишь, и большую милость у царского величества получишь.
— Ладно… Читай письмо княгини…
Орлик прочитал. Княгиня извещала, что какой-то ксендз выехал из Польши и везет от короля Станислава проект трактата с гетманом. Княгиня просила прислать за ксендзом своего доверенного..
— Сожги письмо! — приказал Мазепа, когда писарь кончил чтение.
Орлик письмо сжег. Гетман приподнялся с кровати, дотронулся до его плеча:
— Посоветуемся с тобой утром, Филипп. А теперь иди домой и молись богу: да яко же хощет, устроит вещь… Он ведает, что я не для себя чиню, а для вас всех, для жен и детей ваших…
На другой день рано утром Орлик застал гетмана сидящим за столом. Видно было, что Мазепа спал плохо, помутневшие глаза его слезились. На столе перед ним лежал крест.
— До сих пор, — сказал он писарю, — я не смел прежде времени объявить моего намерения и тайны, которая вчера случайно тебе открылась. Я не сомневаюсь в твоей верности и не думаю, чтобы ты отплатил мне неблагодарностью за толикую к тебе милость, любовь и благодеяния, однако ты еще молод и недостаточно опытен в таких оборотах… Можешь по доверчивости или неосторожности проговориться и тем самым всех нас погубишь… Но, — тяжело вздохнул гетман, — раз ты уже знаешь тайну, держи язык за зубами крепко. И ведай, что я замыслил отделить Украину от Московского государства не ради своих приватных прихотей, а дабы не погибла отчизна наша… В том тебе клянусь на святом кресте.
Мазепа поцеловал крест, вытер платком глаза.
— А теперь для большей верности ты тоже присягни, что будешь мне верен и никому не откроешь тайны…
Орлик, присягнув, сразу осмелел:
— Ежели виктория будет за шведами, — заметил он, — то, ваша вельможность, и мы все будем счастливы, а ежели — за царским величеством, тогда все мы пропадем…
— Яйца курицу не учат! — сказал гетман. — Дурак разве я, чтобы прежде времени свои намерения высказать! Я буду хранить верность царскому величеству до тех пор, пока не увижу, с какой силой идет король Станислав и какой успех покажут шведы… А теперь напиши письмо канцлеру Головкину про подсылку, что сделал нам король Станислав… Записку его тоже надо послать в доказательство верности…
Орлик написал письмо. Гетман подписал его, но оставил при себе:
— Я пошлю письмо и записку Войнаровскому. Он скорей и верней представит их канцлеру… Ты же поезжай к Дольской и тайно доставь ко мне того посла, ксендза…
— А хорошо ли получится, ваша ясновельможность? — спросил Орлик. — Надо для осторожности лицо ксендза знать или хотя бы примету его.
— Ты и знаешь. Сам его ко мне провожал в Жолкве…
— Так то же пан Зеленский, прошу прощенья. Ректор школы Винницкой, — изумился Орлик.
— Он самый, — ответил Мазепа.
И, провожая писаря, гетман счел нужным еще раз назидательно предупредить его:
— Смотри, Филипп, теперь я ничего от тебя не таю, держи и ты верность крепко. Ведаешь сам, в какой я милости у государя, не променяют там меня на тебя. Я богат, ты беден, а Москва гроши любит… Мне ничего не будет, а ты погибнешь…
Наступил новый, 1708 год.
Шведы перешли Вислу и двинулись в Литву.
Защищавший мост на реке Неман у города Гродно русский двухтысячный отряд под командой бригадира Мюленфельда не выдержал натиска шведских драгун. Гродно был занят неприятелем.
Приказав русским войскам отступать и опустошать окрестный край, чтобы ничего не доставалось врагу, царь Петр заложил квартиру в Вильно.
«Ради бога, — пишет он отсюда Меншикову, — дай скорей знать, куда пойдет неприятель?»
Однако даже всеведущий Данилыч не мог ответить на этот вопрос. Куда? В Лифляндию или на Новгород? На Смоленск или на юг — в Украину?
Карл ничем не выдавал своих намерений.
Но обмануть Петра ему все-таки не удалось. Заботясь об обороне своей страны, Петр тщательно учитывал все возможности и готовился решительно преградить неприятельским войскам путь на любой из избранных ими дорог.
Опасаясь за Петербург, он быстро устраивает оборону Полоцка, Новгорода, Пскова, одновременно принимает меры к защите Смоленска и укреплению украинских городов.
Весной, когда шведы расположились в Радошковичах, все основные оборонительные работы были почти закончены. Русские войска под командованием фельдмаршала Шереметева стояли в непосредственной близости от неприятеля, надежно преграждая дорогу на Москву и Петербург. Пути на юг охраняли кавалерия Меншикова и казацкие полки. Петр мог, наконец, вздохнуть свободно.
— Господам шведам небось такие наши труды в диковину будут, — с гордостью заметил он Меншикову. — А скоро и другое увидят! Нарвской оплошки мы не сделаем! Научились!
— Я, ваше величество, одного опасаюсь… Кабы король не обошел нас в каком месте и внутрь страны не проник, — заметил князь.
Петр внимательно посмотрел в глаза любимца, словно разгадывая смысл этих слов. Потом спокойно, уверенно ответил:
— А ежели сие случится… тогда, чаю, король сам не рад будет начинанию своему… Народ наш против других тем славен, что отчизну свою, как мать, почитает и в обиду чужеземцам не даст… Да и мы не даром хлеб едим.
Прошло несколько дней. Вскрылись реки. Начались проливные дожди. Неожиданно Петр заболел лихорадкой. Напрягая все силы, он продолжал работать, однако в конце концов болезнь пересилила. Царь слег в постель.
— Как я был здоров, ничего не пропускал, а ныне, бог видит, каков от лихорадки… Служить мочи нет, Сашка, — слабым голосом говорил он Меншикову.
Лицо царя пожелтело. Глаза ввалились. Совсем как мертвый. Александр Данилыч хлюпает носом, жалеет:
— Поезжай в Паридиз, мин херц, отдохни… Авось без тебя управимся…
— Сам так думаю… Дохтур говорил, что ежели в сих неделях не будет времени лечиться, то гораздо плохо выйдет. Только ты неотступно гляди, чтобы господа шведы афронта какого не учинили… Да прикажи кругом дороги засечь, чтобы повсюду препона неприятелю была….
Отдав, последние приказания, царь уехал.
Шведы надолго завязли у Радошковичей.
А внутри государства опять было неспокойно…
Бояре и помещики всю тяжесть войны перенесли на плечи крепостного крестьянства. Помимо различных военных сборов и повинностей, крестьян заставляли выполнять тяжкую барщину, оплачивать все возраставшие расходы своих господ.
Помещики говорили:
— Крестьянину не давай обрасти, стриги его, как овцу, догола…
Их неистовство и грабительство дошло до таких размеров, что Петр вынужден был издать ряд указов, требовавших прекращения бесчеловечного отношения к народу. Однако указы помогали плохо.
Крестьяне десятками и сотнями бежали от помещиков на Дон, где в скором времени образовалось огромное скопление голытьбы. Донское «домовитое» казачество, заставляя беглый люд батрачить в своих хозяйствах, охотно давало ему приют и не спешило выполнять царские указы о высылке гультяев.
В сентябре 1707 года на Дон для сыска беглых прибыл большой отряд войск под командой князя Юрия Долгорукого.
Князь начал жестокую расправу. По свидетельству очевидцев, его солдаты «многие станицы огнем выжгли, многих казаков кнутом били, губы и носы им резали, младенцев по деревьям вешали, а жен и девок брали в постель».
В защиту голытьбы выступил бахмутский атаман Кондратий Афанасьевич Булавин, тайно поддержанный «домовитым» казачеством, недовольным княжеским сыском.
8 октября, в дождливую темную ночь, Булавин со своими охотниками внезапно напал на князя, истребил весь его отряд. Весть об этом событии быстро распространилась по всем донскому краю. Толпы голытьбы двинулись к храброму атаману.
«Домовитые» казаки, испугавшись размера восстания и ответственности за убийство князя, предательски напали на Булавина, перебили его охотников. Однако сам Кондратий Афанасьевич с несколькими верными товарищами успел скрыться.
…После ссылки Семена Палия в Сибирь восстание, поднятое им против панов, было жестоко подавлено королевскими войсками.
Петро Колодуб, набравший в Сечи больше трехсот казаков, пожелавших вместе с ним отправиться на помощь Палию, намерения своего осуществить не успел.
Петро остался в Сечи. Вскоре он сделался одним из признанных вожаков запорожской сиромашни. Сечевые «старики» обычно старались тайными подкупами и горилкой прибрать таких вожаков к рукам, превратить их в своих послушных слуг, с помощью которых можно было сдерживать буйных гультяев. Но Петро Колодуб был не корыстен, к горилке большого пристрастия не питал и, не допуская никаких сделок с совестью, решительно и твердо отстаивал интересы сиромашных и новопришлых. Эти качества характера бывшего палиевца особенно наглядно проявились в истории с Лунькой Хохлачом.
Гетман Мазепа, узнав о том, что Лунька и еще несколько беглах селян из его маетностей нашли приют в Сечи, потребовал, чтобы кошевой атаман схватил их и отправил под охраной в Батурин.
Кошевой сперва отказался выполнить это распоряжение, нарушавшее сечевые законы. Тогда Филипп Орлик пригрозил, что гетман задержит посылку в Сечь пороха и свинца. Кошевой и старши́на, посоветовавшись, решили с гетманом не ссориться. Ночью Луньку и других беглых из мазепинских маетностей схватили, связали, отправили в гетманскую резиденцию.
Узнав об этом, Петро Колодуб собрал наиболее преданных ему сиромашных казаков, самоуправно посадил их на принадлежавших «старикам» коней и отбил Луньку с товарищами. Потом явился к кошевому и, сообщив о своем поступке, добавил, что ежели кошевой еще когда-нибудь вздумает отдавать людей в неволю, то он, Петро, придет разговаривать с ним не один, а со всей сечевой сиромашней.
Кошевой стал оправдываться: ведь ссора с гетманом может навлечь большие неприятности на все войско. Петро, подумав, предложил:
— Отпишите гетману, пане кошевой, что селяне, отбитые голотой, бежали из Сечи…
— Пан Мазепа не такой дурень, чтоб поверил словам, — возразил кошевой. — Тайные его дозорцы враз наше лукавство откроют.
— Без лукавства можно, — ответил Петро. — Селяне, коих домогается гетман, и помимо Сечи найдут места, где укрыться, коли дадите им зипуны и оружие…
Доводы были разумны. Кошевой согласился. Спустя несколько дней Лунька Хохлач с товарищами ушел к донским казакам…
С тех пор прошло три года. Вести о начавшемся на Дону бунте взволновали запорожцев.
Правда, богатые «старики», побаиваясь, чтобы смута не перекинулась и сюда, неодобрительно покачивали головами. Зато сиромашные и новопришлые проявляли к булавинцам явное сочувствие. Еще бы! У «стариков» и хлеба и пожитков вдоволь, а у сиромашни ни зипунов, ни шапок. Эх, привел бы господь и нам погулять с молодцом-атаманом Кондратием Булавиным! И хотя подробностей о донских делах еще никто не знал, но имя бахмутского атамана, защищавшего голытьбу, произносилось всюду…
Однажды поздним зимним вечером к куреню, где жил Петро Колодуб, подъехали два всадника. Они были в овчинных нагольных полушубках и низко надвинутых, запорошенных снегом лохматых папахах. Привязав коней у ближней коновязи, приезжие, тихо переговариваясь, пошли к куреню, постучали в дверь.
— Кого черт носит? — послышался оттуда сердитый заспанный голос.
— Открывай, не чертись! — ответил один из приезжих. — Да побуди Колодуба…
В курене зашевелились. Сквозь слюдяное оконце пробился тусклый свет. Щелкнул запор. Приезжие переступили порог и очутились в большой теплой горнице, где на устроенных в два ряда нарах спали казаки. Оставшееся свободным место занимали большая печь и длинный дубовый стол, вокруг которого стояли скамьи и табуреты.
Светильник трещал и чадил. Строгие лики святых на деревянных иконах колебались в неверном, мигающем свете.
Приезжие, войдя в горницу, сняли папахи, расстегнули полушубки, перекрестились.
Петро Колодуб, протирая глаза рукавом рубахи, спустился с печки и, взглянув на одного из приезжих, воскликнул:
— Лунька! Ты откуда?
— С Дону, братику, — ответил Лунька и, пригладив непокорный рыжий чуб, подошел поближе к Петру, шепнул на ухо: — А чи нет здесь чужих ушей?
— Нету, не боронись…
— С гостем я дорогим… Чуешь?
Петро посмотрел на приехавшего с Лунькой незнакомца, успевшего уже снять полушубок. Был незнакомец в средних годах, сухощав, чернобров. Небольшая темно-русая бородка, нос с горбинкой, смелый взгляд черных глаз. Кафтан подпоясан шелковым кушаком, за который заткнуты чеканные турецкие пистоли. В левом ухе качается большая золоченая серьга.
— Сам батько атаман Кондратий Афанасьевич Булавин, — негромко произнес Лунька.
Казаки на нарах один за другим стали поднимать головы. Толкали спящих товарищей, шептали имя атамана.
Спустившись с нар, шумной ватагой окружили Булавина и Луньку.
— Слава донским казакам!
— Сказывайте, что на Дону? Почто сюда бежали?
Булавин присел к столу, нахмурил брови:
— Измена, браты… Атаман Лукьян Максимов с донской старши́ной предали нас. Ночью, как тати, ударили в спину. Помощь у вас просить хочу…
— Дадим помощь, батько! Все как один поднимемся! Зараз войсковую раду скличем! — перебивая друг друга, загорланили казаки.
Петру насилу далось установить порядок. Он не сомневался, что сиромашные и новопришлые готовы хоть сейчас подняться на помощь Булавину… Но что скажет старый черт кошевой? Ведь не с пустыми руками надо идти на Дон, а оружие и порох в войсковой скарбнице…
— Не даст, так скинуть его с кошевья к бисовой матери, — подсказал Лунька.
— Костю Гордеенко кричать будем, — вставил один из казаков. — Костя преград чинить не станет!
…Мазепа, узнав о том, что запорожцы избрали кошевым Костю Гордеенко и обнадежили в помощи Булавина, крепко задумался.
Донская смута была Мазепе на руку. Она отвлекала внимание царя, облегчала замышленную измену. Надо бы тайно помочь Булавину…
Но бунт голытьбы внушал страх. Восстание против помещиков и панов могло захватить Украину… Надо бы задержать Булавина…
Черт знает что такое! Против обыкновения гетман растерялся и долго не мог принять никакого решения.
Наконец Орлик посоветовал:
— Булавина оставить в покое, пусть зимует в Кодаке и собирает гультяев. Нам без них легче…
«А ежели они, псы проклятые, обрушатся на нас?
— Мне известно, что атаман собирается на Дон, ваша ясновельможность… Но и другая причина есть не опасаться смуты. Новый кошевой Костя Гордеенко нам зла не учинит.
Мазепа вопросительно посмотрел на писаря:
— Подожди… Ты же сам мне сказывал, что Гордеенко давний бунтовщик и держит руку сиромашных?
— То верно, пане гетмане… До сей поры держал их руку, а ныне служит вам…
— Как? Гордеенко?
— Подкуплен недавно мною, прошу прощенья… Дал тайную присягу быть с вами заодно…
— Хорошо, — похвалил писаря за усердие гетман, — но царское величество как нам уважить и в сомнение не ввести?
— Отправьте против Булавина полтавского полковника Левенца. Он стар и ленив… Атамана же ваша милость тайно уведомит, будто против него идет сюда большое войско.
Гетман совета послушался. Вскоре Булавин оставил Кодак.
Весной он объявился в Пристанском городке, на Хопре. Украину смута миновала…
В это тревожное время гетман получил указ:
«Послать десять тысяч казаков в Польшу в распоряжение коронного гетмана Адама Сенявского, верного союзника царя».
Мазепа решил указа не выполнять. Он пишет Головкину донесение:
«На Сенявского и поляков положиться нельзя. Может, они нарочно замыслили отвлечь от меня десять тысяч казаков, чтобы разделить мои силы и открыть неприятелю нашему путь на Украину…»
Подозрение против Сенявского одновременно подтвердили и другие лица. Головкин, поблагодарив гетмана за верную и радетельную службу, оставил вопрос на его усмотрение{45}.
Мазепа расположил свой обоз недалеко от Белой Церкви и стал нетерпеливо ожидать прихода шведских войск.
…А доносы на гетмана продолжались.
Явился в Преображенский приказ какой-то рейтар Мирон, освободившийся из турецкого плена. Он донес, будто виделся в Яссах с проживавшим там русским человеком Василием Дрозденко. Тот сказал ему: «Служа в Польше при короле Станиславе, я видел как какой-то чернец приносил королю письмо от Мазепы. Гетман писал, что казаки будут воевать против царя и ждут прихода шведов».
Этот донос был основательнее кочубеевского. Но ему тоже веры не дали, а царь послал гетману утешительную грамоту:
«Верность твоя, — писал он, — свидетельствуется тем, что ты, ничего у себя не задерживая, сам о всем нам доносишь. Мы рассуждаем, что тот Василий Дрозденко наслушался о чернеце, будучи при дворе королевском в то время, когда к тебе были злохитрые подсылки по некоему злоумышленному подущению ненавистных людей, завидующих, что ты верно нам служишь, и мы, великий государь, имеем тебя, гетмана, без всякого подозрения…»
Сославшись на болезнь, Василий Леонтьевич Кочубей не поехал к войску, а перебрался с семьей в любимую свою маетность Диканьку, вблизи Полтавы. Сюда часто наезжал к нему старый задушевный друг и свояк, бывший полковник полтавский Иван Искра.
В молодости Искра служил при самом Богдане Хмельницком, преклонялся перед его мудростью, всю жизнь свято хранил в сердце заветы славного гетмана.
Возвышение Мазепы происходило на глазах Искры. Он никогда не одобрял дружбы Кочубея с подозрительным, хитрым шляхтичем.
— Ох, смотри, Василий, — не раз предупреждал Искра свояка, — не водись с чертом, попадешь в чертово пекло…
С тех пор как Мазепа стал гетманом, Искра, оставив службу, жил в своем полтавском поместье, занимаясь хозяйством. О деятельности Мазепы он мог судить лишь понаслышке. Но когда Кочубей рассказал о своих подозрениях, Искра сразу почувствовал, что они не лишены оснований.
— Изменит, непременно изменит, вражий сын, — заволновался старый Искра. — Пустили мы козла в огород… Надо обо всем государя известить…
Кочубей поведал о своих прежних неудачах с донесениями. Искру это не смутило.
— Дело идет о судьбе отчизны, — сказал он. — Нельзя падать духом, будем помышлять о пользе общей, как старый Хмель нам заповедовал…
— Опасаюсь, сват. Явных-то улик у меня нет, — возражал Кочубей.
— Станет для начала и того, что ты знаешь, а когда начнут клубок разматывать, так и до гнилого корешка доберутся…
После долгих совещаний свояки договорились.
Искра явился к ахтырскому полковнику Осипову и под именем божьим и клятвою душевной объявил:
— Послал меня Василий Леонтьевич Кочубей сообщить вам, что гетман Мазепа, согласившись с королем Станиславом и Вишневецкими, умышляет измену…
Полковник ахтырский, услышав такие слова, даже в лице изменился.
— Да ты что, рехнулся, что ли? — обрушился он на Искру. — Какие у вас явные улики против гетмана, чтоб в измене винить?
— А первая улика та, — ответил Искра, — что Мазепа все свои скарбы и пожитки одни за Днепр выпроводил, а другие с собой возит…
— Эка, грех какой! — поморщился Осипов. — Да тут изменой еще и не пахнет…
— А вторая улика, — невозмутимо продолжал Искра, — что гетман в народе разглашает, будто царское величество велел всех казаков писать в солдаты, а войско запорожское стращает, будто царь велит их разорить и места их опустошить… А во всех полках своего регимента гетман приказал, будто по именному государеву указу, брать великие поборы с казаков, дабы тем самым народ отягчить и возмутить…
— А вам ведомо, кто с гетманом заодно стоит? — спросил полковник Осипов.
— Лучше всех про то знает ближайший его человек генеральный писарь Орлик, через которого, как нам ведомо, всякие тайные пересылки отправляются…
— А старши́на генеральская и ближние полковники про злое намерение гетмана ведают?
— Ведают, однако известить государя не смеют: одни по верности к гетману, другие из страха, что им не поверят.
— Хорошо, — сказал Осипов, — я ваше доношение отправлю государю. Отвечать не мне, а вам придется… Еще о чем просите?
— Еще мы просим, — добавил Искра, — чтоб наше верное доношение было крепко укрыто, ибо нам ведомо, что некто из близких людей государя обо всем царственном поведении немедля доносит гетману….
Полковник Осипов обещание исполнил. Двадцать седьмого февраля донос пришел в Бешенковичи, где была тогда ставка царя. Но Мазепа опять опередил своих противников. Его письмо, в котором он сообщил о сочиненной на него клевете и умолял произвести строгий розыск, царь получил еще три дня назад.
Мог ли Петр поверить доносу? На первый взгляд может показаться, что он должен был по крайней мере усомниться в верности гетмана и заняться тщательным розыском. Однако слишком сложна была историческая обстановка и многие причины побуждали царя оставить донос на гетмана без последствий. Мазепа верно служил уже двадцать с лишним лет. Доносы и наветы на него шли все время и всегда оказывались лживыми. Теперь, когда Карл и Станислав готовились к походу на Украину, понятно было их желание поколебать доверие царя к верному гетману. Сам Мазепа не раз указывал на подобные злые умыслы врага.
Именно с этой стороны донос и обеспокоил Петра. Ежедневно он получал известия о происках врагов. Карл посылал на Украину своих лазутчиков, мутил народ.
«А нет ли у Кочубея связи с неприятелем?» — подумал царь и приказал Головкину вызвать доносчиков в ставку.
Гетману же царь ответил лично, что «клеветникам, на него ложно наветующим, никакая вера не дается, но и паче оные, купно с наустителями, воспримут по делам своим достойную казнь».
Подозревая, что в доносе Кочубея и Искры участвует также сват судьи, полковник миргородский Апостол, известный своим «противенством» царским указам, Петр приказал Мазепе тайно схватить всех троих и, «сковав оных», прислать к нему.
Гетману указ не понравился. Он знал, что никаких знаков его измены Кочубей и тем более Искра не имеют, но вдруг они все же сумеют пробудить у царя подозрение?
И потом… полковник Апостол? Правда, Апостол, выдав дочь за старшего сына Кочубея, находится с судьей в дружбе, однако за последнее время гетман сумел расположить его к себе и кое-что даже открыл ему. Полковник Апостол стал нужным ему человеком, выдать его царю гетман никак не мог.
Он тайно вызвал к себе полковника и сказал:
— Царское величество прогневался на Кочубея за вечные на меня лживые доносы и хочет его казнить… Но я, видит бог, крови не желаю. Пошли кого-нибудь от себя в Диканьку, предупреди, чтоб Кочубей немедля отъехал на время из Украины…
Давая возможность Кочубею скрыться, Мазепа поступал так вовсе не из жалости к старому приятелю. Это была все та же тонкая игра. Если Кочубей испугается и убежит за рубеж, его «воровство и злой умысел» будут царю явны. Если он не скроется, будет схвачен и казнен, сват его полковник Апостол перед всеми засвидетельствует невинность гетмана в пролитой крови.
Апостол таких тонкостей не понимал. Он поблагодарил гетмана за доверие и спешно послал гонца к Кочубею.
Однако Василий Леонтьевич советов своего свата не принял, а решил по-своему. Вместе с Иваном Искрой он тотчас же выехал из Диканьки и отдался под покровительство полковника Осипова.
Тот радушно принял беглецов и, оставшись с ними наедине, показал только что полученное письмо Головкина: «Всемилостивейший государь, выслушав дело, повелел мне написать, чтобы вы немедленно объявили господину полковнику Искре, что царское величество верность его и объявление принял милостиво. И понеже желает о таком важном деле слышать сам, того ради указал вам с господином Искрою ехать через Смоленск к войску, а до времени дело сие содержать в высшем секрете, ибо его царское величество желает то зло через вас упредить, дабы в малороссийском крае не произошло какого возмущения».
Беглецы обрадовались. Василий Леонтьевич даже прослезился.
— Слава богу, — сказал он, — видно, услышаны наши молитвы…
— Скорей, скорей ехать, — торопил Искра.
Всю ночь приятели не заснули. Простые и доверчивые люди, любившие отчизну, но строившие свои подозрения на слухах и догадках, они верили, что достаточно начать следствие, как измена гетмана обнаружится. Несмотря на долгое знакомство с Мазепой, они имели слабое представление о его изумительной иезуитской хитрости. Они не заботились о доказательствах, не думали о трудностях. Письмо канцлера их обнадежило, они были полны самых радужных ожиданий и уже видели ненавистного гетмана в цепях на позорной плахе…
А через день — новая милость. Пришло личное письмо Кочубею. Головкин просил не медлить с приездом к нему.
«Дабы я мог с вами видеться, — заканчивал он письмо, — и посоветоваться, как то злое начинание упредить и какую бы верную особу избрать на место того подозрительного…»
Василия Леонтьевича особенно умилили слова о «верной особе». В глубине души он давно помышлял о гетманской булаве, и ему казался ясным намек Головкина. В сопровождении полковника Осипова и нескольких слуг, счастливые и довольные, приятели поехали в царскую ставку.
…А тем временем в Диканьке происходило следующее. За Кочубеем прибыл отряд полковника Трощинского, посланный гетманом. Не застав дома хозяина, полковник окружил хутор солдатами, принялся за опись имущества.
Кочубеиха вместе с невесткой — дочерью полковника Апостола — молилась в церкви.
Трощинский послал солдат взять ее, Кочубеиха не далась.
— Не пийду из церкви, нехай постражду перед алтарем, як Захария! — закричала она.
Тогда солдаты схватили ее, привели к полковнику. Тот без хозяйки распоряжался в доме и уже изрядно отведал ее наливок. Он вышел на крыльцо, качаясь, в рубахе с расстегнутым воротом и в мягких домашних туфлях судьи.
Кочубеиха держалась с достоинством. Она бросила презрительный взгляд на полковника и сказала:
— Потому, видно, прислал вас Мазепа с таким большим войском за моим мужем, что он столько лет верно служил войску и писарством и судейством…
— Я тебе поговорю! — крикнул полковник.
— А ты, как вор, забрался в мой дом да еще кричать смеешь, — перебила Кочубеиха.
— Стрелять, стрелять в нее, ведьму! — завопил и затопал ногами пришедший в ярость пьяный полковник.
Его насилу успокоили, уложили спать.
Наутро, собрав богатое кочубеевское имущество, полковник Трощинский отослал его гетману. Невестку, согласно распоряжению гетмана, отпустил домой, в имение Апостола. Кочубеиху с одной служанкой привезли на телеге в Батурин, поселили в посадской избе под строгим караулом.
Слухи о событиях в Диканьке дошли и до монастыря, где жила Мотря. Но слухи были неясны, болтали люди по-разному. Тетка игуменья решила прежде времени племянницу не тревожить, и, запретив монахиням лишние разговоры, сама поехала на хутор, а оттуда в Батурин, узнать правду.
Мотря все же кое-что узнала без нее. Из Диканьки прибежала девка Мелашка и поведала, что царь разгневался на пана судью, что гетман его предупредил, и он укрылся, а мать уехала в Батурин. Мелашка также передала панночке маленькую записку гетмана. Он извещал свою «коханую Мотроненьку» о близком свидании и просил готовиться к отъезду.
Мотрю записка взволновала больше, чем судьба родителей. Она почувствовала, что происходят какие-то очень важные события, которые решают ее собственную судьбу.
Вечером она пошла ко всенощной. Монахини, до сих пор не замечавшие у девушки особого рвения к молитвам, диву дались, увидев, как Мотря усердно, со слезами на глазах отбивает поклоны.
— Впрямь, должно быть, беда у них случилась, недаром она убивается, — шептались монашки.
Они плохо знали Мотрю. Самолюбивая и своенравная девушка не испытывала особенной привязанности к родным. Частые беседы с крестным, его рассказы о блеске и великолепии придворной жизни вселили в ее душу отвращение к привычному, скучному быту, пробудили острое желание во что бы то ни стало подняться на высшую ступень жизни. Обещания гетмана украсить ее голову королевской короной превратили желание в страсть, подчинив ей и сердце и разум, сделав веселую, жизнерадостную двадцатилетнюю девушку малообщительной, холодной и равнодушной ко всему на свете, кроме своего собственного ослепительного будущего.
Перед ликами угрюмых святых Мотря молилась о ниспослании ей благодати и скорого благополучного исполнения надежд, терзавших все ее существо…
Всенощная кончилась. Стоял апрельский темный и теплый вечер. На паперти, как всегда, толпились странники и нищие. Мотря не заметила, как один из странников — высокий и бородатый, — отделившись от толпы, последовал за ней.
Мотря шла с келейницей игуменьи. У дверей игуменской кельи, когда келейница уже открыла дверь, странник быстро подошел и, сняв шляпу, дотронулся до руки Мотри:
— Подайте христа ради…
Мотря вздрогнула, растерялась. Голос странника показался знакомым.
— Бог подаст, нечего тут шляться! — сурово отказала келейница.
— Ох, сердита ты, мать, ох, сердита… Ну, господь с вами, простите, коли так, — сказал странник.
И Мотря почувствовала, что он опять дотронулся до ее руки. Она отшатнулась, но рука уже ощутила прикосновение бумаги. Странник исчез в темноте.
Мотря наконец-то поняла, в чем дело и почему голос странника показался ей знакомым. Это был один из доверенных людей гетмана, управитель его имения пан Быстрицкий.
Приехав на другой день с печальными известиями из Батурина, игуменья застала в монастыре переполох. Ночью ее племянница исчезла. Монашки суетились, плели вздор…
Игуменья приказала им молчать и, никого не допрашивая, удалилась в свои покои. Здесь упала она на колени перед образами, и слезы обильно полились из ее глаз.
— Господи… Спаси и не погуби… Изведи душу ее из пленения сатанинского…
Гавриил Иванович Головкин — начальник Посольского приказа, — несмотря на постоянные болезни, был подвижен и деловит. Находясь при Петре в годы его малолетства в должности верховного постельничего, Гавриил Иванович изучил характер царя, участвовал во всех его затеях, одобрял все его мероприятия. Петр любил и уважал Гавриила Ивановича, доверяя ему самые секретные дела.
Мазепа знал, что Головкин служит честно и неподкупно, поэтому никогда не пытался расположить его к себе подарками и деньгами, до которых так жадны были многие другие царедворцы.
Но привыкнув строить свои отношения с людьми на умелом использовании их страстей и пороков, он нашел у Головкина другое уязвимое место.
Головкин в молодости слыл большим бабником, а с возрастом сделался великим охотником до острых, малоприличных шуток и историй, а также любителем хорошо покушать и крепко выпить.
Недостатков своих Гавриил Иванович не скрывал. В одном из писем к Петру он признается:
«Ваша милость напомянул о моей подагре, будто она начало восприняла от излишества венусовой утехи, — я же подлинно вам доношу, что та болезнь случилась мне от многопьянства…»
Мазепа, постоянно распинаясь перед Головкиным в своей верности царскому величеству, в то же время делал все, чтобы лично понравиться ему.
Он забавлял Гавриила Ивановича разными потешными баснями, угощал редкими заграничными винами, часто посылал ему «зверины своей охоты», сопровождая посылки остроумными, смешными записками. Постепенно он сделался для канцлера своим, близким человеком.
Донос Кочубея произвел на Головкина такое же впечатление, как и на царя, он ему не поверил.
Казалось совершенно невероятным, чтоб милый старый гетман, столько лет служивший Петру верой и правдой, мог замыслить худое. Более убедительным казалось предположение, что доносчики затеяли дело по наущению врагов, хотевших учинить на Украине смуту.
С таким предвзятым мнением, поддержанным и Шафировым, приступил Гавриил Иванович к разбору дела.
Петр лечился от лихорадки в Петербурге. Головкин, арестовав приехавших в Витебск Кочубея и Искру, заранее писал царю:
«Сыскав основание дела, пошлем их для публичного окончания розыска в Киев, чтоб тем показать довольство гетману…»
19 апреля оробевший Василий Леонтьевич предстал перед Головкиным. Тот сначала ободрил судью:
— Надейся на царскую милость и подробно изложи все дело, ничего не опасаясь и не тая…
Кочубей начал длинный и путаный рассказ. Он вспомнил прежние измены гетманов, дружбу Мазепы с Голицыным, вспомнил десятки различных слухов и догадок о злокозненных намерениях гетмана, однако в его рассказе не было ничего доказательного.
«Гетман хулил князя Огинского, гетмана литовского за союз с государем… Гетман ездил к княгине Дольской и не раз пил ее здоровье, а держит около себя слуг ляшской породы… Гетман сносится с ксендзом Зеленским, а жене моей хвалил изменников Выговского и Брюховецкого, говорил, что он сам помышлял бы о своей цельности и вольности, да никто не хочет помогать ему…»
Головкин слушал зевая, ему давно были известны все эти вздорные, на его взгляд, слухи.
— Ты про дело сказывай, — перебил он судью, — а до сплетен я не охотник…
Кочубей замолчал, вытер пот со лба, испуганно заморгал глазами. Потом засуетился, достал из кармана заранее написанные статьи гетманской измены, подал бумагу Головкину:
— Прошу вашу ясновельможность прочесть… Я не ради выгод своих сие дело начал, а единственно, величая превысокое достоинство великого государя…
— Знаю, знаю, — поморщился Головкин, — все вы так-то говорите…
— Прошу довести до сведения государя, что я…
— Ладно, — перебил Гавриил Иванович. — Доведем, ежели надобность будет… Ступай…
Кочубея увели. Головкин вызвал Шафирова. Тот только что закончил допрос Искры. Бывший полтавский полковник, заявив, что не имеет никакой корысти в этом доносе и что присоединился к нему по любви своей к отчизне, ничего нового и дельного не показал, сославшись во всем на Кочубея.
Лживость доноса казалась очевидной.
Бумага, поданная Кочубеем, в тридцати трех статьях повторяла его показание и не давала оснований смотреть на донос серьезно.
Шафирова заинтересовал только один пункт обвинения. Судья сообщал, будто Мазепа, ожидая приезда государя в Батурин, умышлял на его жизнь.
— Одно сие достойно внимания, остальное голословно и явно вымышлено, — сказал Шафиров, подчеркивая нужный пункт.
— Ты как по этой статье мыслишь? — спросил Головкин.
— Навет… Однако злой сей вымысел надобно строжайше рассмотреть, дабы гетмана от напраслины воровской оправить. Пытать придется, Гавриил Иванович…
— Ну что ж, — согласился Головкин, — сам так рассуждаю… По делам ворам и мука… Приступай с богом…
…По распоряжению гетмана пан Быстрицкий привез Мотрю в один из черниговских дворцов Мазепы. Ласково встретивший крестницу гетман пробыл с ней всего три дня, — неотложные дела звали его к войску.
Однако за эти три дня Мазепа сумел так ободрить девушку, так уверенно подкрепить свои обещания, что она осталась в самом радостном настроении.
Нет сомнения, что Мотрю, не знавшую истинного положения вещей, в какой-то степени волновали разноречивые и темные слухи о судьбе родных, но гетман и в этом успокоил ее.
— Отец твой прогневал государя разными лживыми доносами. А злоба царя, сама ведаешь, предела не имеет… Я предупредил полковника Апостола, чтобы он укрыл Василия Леонтьевича в надежном месте, а куму устроил бы пока в Батурине. Ежели же, паче чаяния, отец твой будет схвачен, стану просить за него государя, — ныне ко мне сей тиран еще милостив…
— Господи, когда только всех нас избавишь от него! — простодушно воскликнула Мотря.
— Тише, любонька моя, тише… Теперь скоро…
— Один ты за всех думаешь, один трудишься… Смотри, сам в подозрение не попади… Мне без тебя не жить…
— Ой, поживем, серденько, как еще знатно поживем, — отшучивался Мазепа. — Летом все муки наши кончатся… Шведские войска вот-вот тронутся…
— Дай бог…. скорее бы…
Окружив Мотрю надзором верных слуг, приказав не допускать к панночке никаких посторонних лиц, гетман уехал.
Затянувшийся разбор кочубеевского доноса внушал серьезные опасения Мазепе. Гетман проведал, что одновременно на него послал донос верный союзному договору с Россией коронный гетман Адам Сенявский. А знакомый стольник Кантакузин сообщил, будто король Станислав открыто всем хвалится, что украинский гетман с ним заодно.
При таком положении кто знает, как может повернуться дело? Правда, царь болен, живет в Петербурге, а Головкин пишет успокоительные и милостивые письма, но не такие ли письма писал он недавно Кочубею? И ему ли, гетману, искушенному в тонкостях политики, верить словам царедворца?
Мазепа шлет Головкину письмо за письмом, настойчиво требуя присылки доносчиков, для полного обличения, в Киев.
«В простом народе, — сообщает он, — от его кочубеевых единомышленников, рассеиваются многие плевелы и разглашаются повести, будто Кочубей в великой милости вашей…»
Головкин вместо ответа опять присылает требование схватить и выслать к нему полковника Апостола, якобы причастного к доносу. Это гетмана совершенно расстроило.
Сделав отписку, что за полковником он установил надзор, а схватить его сейчас никак нельзя, ибо все войско его любит и почитает, Мазепа решил снова применить иезуитский способ отвода от себя возможных подозрений.
Отцы иезуиты учили:
«Когда враги твои чернят тебя, умножь вымыслы их и знай, что один довод из уст врагов твоих против тебя может показаться истиной, а множество доводов будут свидетельствовать о злонамеренности противников твоих, и никто не даст веры им…»
Гетман перечисляет Головкину сразу десяток обвинений и подозрений, набрасываемых на него со всех сторон, а также посылает полученное им письмо некого пана Тарло, который убеждает его пристать на сторону шведского короля и Станислава.
«Благодарю бога моего, — скорбит гетман, — что грех ради моих наказует меня скорбями, напастями и клеветами, бедами и неудобоносимыми печалями, которые при крайней моей немощи и ослабелой старости превосходят мои силы и не дают спокойно окончить жизнь… Бог дал бы никогда не знать уряду гетманского, на котором от начала его не живу, а мучаюсь, стражду и непрестанные напасти от своих лжебратий и чужестранцев терплю. Прошу вашу вельможность сотворить милость ко мне: подай в тяжких печалях желаемую отраду, да не скончаются безвременно…»
Головкин поспешил успокоить «чувствительного» старика:
«Много таких рассеянных безделиц бывает ни на одного вас, но и на иных верных слуг царского величества. Нечего такому верить, ибо неприятели всегда для своей пользы ложь на верных сплетают, дабы тем своих единомысленников увеселить…»
Благодаря гетмана за присылку письма пана Тарло, Головкин доверил ему ответить пану по своему усмотрению.
Мазепа просьбу выполнил охотно. Он сочинил целое послание, в котором заявлял пану Тарло, что скорее на земле звезды будут, а небо сохой распашется, нежели Украина возвратится к Польше. Он припоминал все насилия, творившиеся панами над украинским народом, и объявлял, что под царским скипетром живется всем вольготно, поэтому никакие обещания не отведут народ от царя, а его, гетмана, «ни стрелы, ни огонь не разлучат от любви пресветлейшего, всемилостивейшего государя». Он, наконец, сурово и зло обличал короля Станислава, который только носит звание короля, а на самом деле является слугой шведов.
Копия письма, отправленного канцлеру, стала новым доказательством непоколебимой верности гетмана.
Следует заметить, что, конечно, никакого ответа пану Тарло гетман не посылал, да и сам «пан Тарло» едва ли не был изобретен хитроумием Мазепы.
Пока тянулся разбор кочубеевского доноса, а гетман отводил от себя подозрения, донская смута разрасталась в мощное народное восстание.
Грамоты вольного атамана Кондратия Булавина, призывавшего «бить бояр, прибыльщиков и подьячих», всколыхнули всю южную Русь и Слободскую Украину. В Пристанский городок двинулись толпы работных людей и холопов, спасавшихся от тяжелых податей, подневольной работы и батогов.
Крестьяне прекращают пахоту на помещиков, громят боярские усадьбы. Зарева пожарищ видны и под Тамбовом и под Воронежем. Повсюду в деревнях и станицах шумят вольные народные круги, выбираются, по казацкому обычаю, атаманы.
Булавинский есаул Петро Колодуб верно служил народу. Не раз приходилось ему со своим отрядом бывать в российских деревнях и селах, оказывать помощь крестьянам, поднимавшимся на своих господ. Петро видел, что российские помещики, польские и казацкие паны, несмотря на разную веру и обычаи, всюду одинаково притесняют народ.
Как-то раз к Булавину с просьбой о помощи явились мужики из Тамбовской вотчины боярина Салтыкова. Булавин, взяв с собой сотню доброконных казаков под начальством Петра, помчался навестить боярина.
Огромное село, открывшееся их глазам, имело самый неприглядный вид. Крестьянские избенки, покрытые гнилой соломой, отощавшая скотина в катухах, слепленных из глины и хвороста, босоногая ребятня, едва прикрытая лохмотьями, — все свидетельствовало о крайней нищете населения.
А в центре села за белокаменной оградой возвышался великолепный боярский терем, чем-то напомнивший Петру Колодубу палац пана Кричевского.
Хозяина застали врасплох. Тучный, бородатый боярин, в шелковом узорчатом халате, сидел за ужином с плутоватым дьяком, прибывшим от Козловского воеводы князя Волконского для расследования жалоб, поступивших на Салтыкова.
Булавин, войдя в горницу вместе с Петром и казаками, снял шапку, чинно поклонился хозяину:
— Бьем челом, боярин… Не обессудь, что во множестве…
Боярин побагровел, хотел подняться и не смог. Еле-еле пробормотал:
— Не ведаю вас… люди добрые…
— Атаман Кондратий Булавин… Может, слышал?
Выпученными от страха глазами глядел боярин на нежданных гостей, шевелил губами. «Совсем, как мой пан, когда из постели его вытащили», — подумалось Петру.
Дьяк стоял рядом с боярином и дрожал всем телом. Кто-то из казаков не выдержал, смеясь, вставил:
— Не пытай, атаман… Видишь, от радости языка лишились…
— Воистину так, — пролепетал дьяк.
Булавин бросил на него насмешливый взгляд:
— А ты что за ворона?
— Служилый, подневольный человек, — начал было оправдываться дьяк, но крестьяне, набившиеся в дом вслед за казаками, не дали ему продолжать:
— Не верь, атаман! Боярин, как лютый пес, народ грызет, а дьяк сей бесчинства его покрывает…
Булавин нахмурил брови:
— Вот оно что! Ну, не взыщи, господин дьяк, заодно и спрашивать будем…
Дьяк упал к ногам атамана:
— Неправда… Оговорили меня…
— Молчи, род гадючий! — грозно прикрикнул на него Булавин и обратился к крестьянам: — Эй, народ! В чем боярин повинен? Кажи, не таись…
Петро видел, как дрогнула толпа крестьян, одетых в худые зипуны и лапти, как пламенем полыхнула ненависть в глазах людей. И тут же выложили мужики, не таясь, все, что на сердце лежало. И как мучил боярин людишек своих тяжкими работами, и как Ивашку-холопа батогами до смерти забил, и как терзает народ за каждую малую провинность.
Атаман слушал жалобы молча, сдерживая гнев. Потом шагнул к Салтыкову, багровое лицо которого покрылось испариной.
— Слышал вины свои, боярин?
Салтыков, собрав силы, приподнялся, затряс бородой, злобно выдохнул:
— Воры, бунтовщики!.. Не вам судить…
— Нам! Кончилось ваше царство! — стукнул кулаком по столу Булавин. — Возьмите и боярина, и дьяка! В воду обоих! — повернулся он к крестьянам.
Мужики живо скрутили своих обидчиков, потащили к реке…
До рассвета гулял народ, выкатив из боярских погребов бочки с вином.
— На бояр больше не пахать, на господ не работать, — разъясняли булавинцы. — Созывайте круг, изберите атамана, живите вольно. А кто похочет с нами идти — всем рады. В Пристанский городок собирайтесь. Пока не переведем изменников старши́н, бояр и панов, оружия не сложим…
Петро Колодуб видел, как светлели угрюмые лица крестьян, как радостные слезы катились по впалым щекам… Когда-то то же самое наблюдал он и в своем селе. Всем одинаково дорога была вольная волюшка.
И чувствовал Петро, как все сильнее охватывает его чувство братской любви к обездоленному люду, жившему на российских землях…
…Между тем события развивались своим чередом.
В апреле 1708 года Булавин «сухим и плавным путем» идет к Черкасску, разбивает войско вышедшего навстречу атамана Лукьяна Максимова и, уже не встречая более никакого сопротивления, занимает столицу донского казачества.
Он казнит изменников старши́н, сажает на цепь и высылает многих знатных казаков, раздает голытьбе их посевы, пожитки и церковную казну, вводит дешевые цены на хлеб.
Многолюдный круг, собравший представителей ста десяти станиц, единодушно избирает Кондратия Булавина атаманом всевеликого Войска Донского…
Царь Петр встревожился. Для усмирения бунта он посылает на Дон несколько полков, назначив вышним командиром майора гвардии князя Василия Долгорукого, родного брата убитого когда-то Булавиным полковника.
«Мин гер, — пишет майору Петр, — понеже нужда есть ныне на Украине доброму командиру быть, того ради приказываем вам оное… изволь отправлять свое дело не мешкая, дабы сей огонь зараз утишить…»
Жестокий и мстительный князь, разбив несколько булавинских отрядов, начинает свирепую расправу. Тысячи людей посажены на кол. Дотла сожжены десятки станиц. Вниз по Дону, один за другим, плывут плоты с повешенными за ребра бунтовщиками. Вышний командир порешил разными способами тридцать тысяч виновных и невиновных…
Булавин сидел в Черкасске. Домовитые, зажиточные казаки относились к нему враждебно. Их беспокоила голытьба, пришедшая сюда с Кондратием.
На бурных казачьих кругах гульгяи кричали:
— Побить природных! Раздуванить пожитки богатых!
Кондратий Афанасьевич сам был из домовитых казаков. Он не решался полностью стать на сторону голытьбы, терял время, а главное, допустил раздробление своих сил.
Часть голутвенных казаков под начальством Игната Некрасова ушла на Волгу. Лучшие булавинские атаманы Семен Драный и Никита Голый действовали порознь в Слободской Украине против царских войск. Лунька Хохлач, принявший начальство над запорожцами, повел их под кумачовыми знаменами под Воронеж.
Прощаясь с Петром Колодубом, оставшимся с атаманом в Черкасске, Лунька, с выбившимся из-под шапки рыжим чубом, сияя всем своим широким, конопатым лицом и потрясая саблей, крикнул:
— Побачишь скоро, що наша слава не вмерла!
Но больше видеться им не пришлось. Царские войска разбили запорожцев. Лунька погиб в схватке. А вскоре в Черкасск пришла весть, что убит в бою и Семен Драный…
Тогда зажиточные казаки решают схватить Булавина и выдать князю. Во главе заговорщиков стоит приятель Кондратия атаман Илья Зерщиков. Булавину удается открыть заговор и схватить нескольких предателей. Теперь он понял, что может надеяться только на голутвенный люд. Он пытается соединить силы, решает взять Азов. Но поздно. Пушки Азовских крепостей отгоняют подступивших булавинцев. Страх близкой расправы охватывает всех.
7 июля, ранним пасмурным утром, когда над Доном курился еще туман, Илья Зерщиков с богатыми казаками окружает атаманский курень…
Кондратий Афанасьевич с несколькими ближними людьми, среди которых и Петро, защищается. Сраженные меткими выстрелами, падают предатели… один… другой… Вот они отхлынули от куреня.
— Что, собаки? Взяли! — кричит атаман.
Ворот его вышитой рубахи расстегнут. В темных глазах упорство и злоба. Он стоит у окна, рука сжимает турецкий пистоль. Сзади толпятся одиннадцать верных…
Атаман повернулся, посмотрел… Этот суровый старик, спокойно заряжающий ружье, служил еще у Степана Разина… Тот, маленький и щуплый, — беглый хлоп… Тот, кажется, тульский кузнец…
«Эти не продадут, не казаки», — мелькнуло в голове атамана.
Его взгляд задержался на столе. Что там такое блестит? Ага, булава! Казачья власть! Не с ней ли атаман Корнелий Яковлев приходил схватить Степана Разина? Не ее ли поднимал изменник Лукьян? Не она ли нужна проклятому Илюшке Зерщикову? Нет, довольно!
Он хватает булаву. Треск. Обломки летят в угол.
— Сдавайся, вор! — доносится далекий голос Ильи. — Все одно достанем…
— Достань, попробуй…
В окно видно: наступать казаки боятся. Стоят, ждут… Но вот показалась арба, другая, третья… Везут хворост или сухой камыш. Остановились, выпрягли лошадей. Ах, вот что! Старый казацкий способ. Обложить камышом и зажечь… Да, конец. Надежды нет. Не выпустят… А попадешься к ним — железо, колеса, пощады не ждать…
— Конец… Может, вы как уйдете… — повернувшись к своим, говорит атаман и поднимает пистоль. — Ежели кто жив останется, расскажи народу, как продали нас…
Все молчат. Понимают. Живым ему сдаваться нельзя.
— Прощайте. Погибла воля наша!..
Выстрел. Атаман упал. Из левого виска льется змейкой густая кровь.
— Погибла воля наша… — медленно повторяет старик разинец. — Однако, чаю, для других она еще придет…
По суровому, обожженному донскими ветрами лицу Петра Колодуба текут слезы.
Кто-то схватил его за руку, шепчет:
— Идем, казак… Да смени кафтан на этот зипун, чтоб не опознали…
За окном вспыхивают красные огоньки. Потянул густой серо-желтый едкий дым{46}…
Разбор кочубеевского доноса тем временем закончился.
Искра под пыткой показал:
«Никакой измены за гетманом не знаю, слышал о том только от Кочубея, который говорил, что делает донос по верности своей к царскому величеству…»
Кочубей же сознался, что донос сделал по семейной своей злобе на гетмана. Ему дали пять ударов кнутом и спросили:
— Не по подсылке ли неприятеля и по факциям его затеян донос на гетмана? И нет ли людей, присланных к нему от неприятеля?
Кочубей отвечал твердо:
— Донес я на гетмана по злобе, никаких посылок от неприятеля не было, никакой неверности за гетманом не ведаю, все затеял ложно, чая, что мне не поверят без дальнего розыску…
После такого признания никто уже не сомневался в лживости доноса.
Шафиров поехал к царю, доложил:
— Учиненный по доносу Кочубея и Искры розыск не подтвердил ни малейшей виновности гетмана…
— А причины доноса вам ведомы? — спросил Петр.
— Ведомы, государь… Семейная злоба. Гетман Мазепа младшую дочь Кочубея в амурный соблазн ввел…
— Ах, старый черт! — улыбнулся Петр. — Верно, стало быть, говорится: седина в бороду, а бес в ребро… А подсылок неприятельских доносчикам не было?
— Не было, ваше величество…
— Гм… Какое же наказание за лживый донос определить изволили?
— Полагаем, государь, справедливей всего отправить обоих доносителей на Украину, огласить их вины народу и предать казни, дабы неповадно было другим чернить безвинного…
Петр задумался. Можно, конечно, отменить казнь, сослать доносчиков в Сибирь. Но гетман, пожалуй, останется недоволен. Допускать же этого сейчас никак нельзя. Гетман столько лет служит верой и правдой, а в скором времени от него, очевидно, потребуются и большие услуги… Ведь шведские войска стоят почти на украинских рубежах…
— Быть по сему, — сказал наконец Петр. — Отправить лжедоносчиков на Украину и, ежели гетман милости искать для них не будет, свершить, как определили…
Мазепа о милости для своих врагов и не думал.
Он отписал царю, что нельзя оказать милосердия клеветникам, «дерзнувшим языком льстивым и лживым блудословить о превысочайшем вашего царского величества гоноре и здравии, за которое всем нам, под высокой вашей державой и сладчайшим государствованием пребывающим, должно и достойно до последней капли крови стоять и умирать, и не токмо противное что оному чинить и сочинять, но и помыслить страшно, ужасно и душепагубно».
15 июля недалеко от Белой Церкви, в местечке Борщаговке, где стоял гетманский обоз, «при всей Посполитой Речи генеральной и при многом собрании всего малороссийского народа» несчастным «лжеклеветникам и всенародным возмутителям» отрубили головы. Тела их погребены в Киево-Печерской лавре.
Там над их могилой до сих пор уцелели каменные плиты с трогательной надписью, сочиненной неизвестно кем вскоре после этих событий:
«Кто, еси мимо грядый о нас неведующий!
Елицы зде естесмо положены сущи.
Понеже нам страсть и смерть повеле молчати,
Сей камень возопиет о нас ти вещати:
За правду и верность к монарсе нашу
Страдания и смерти испийно чашу.
Злуданем Мазепы всевечно правы,
Посечены заставше топором во главы,
Почиваем всем месте Матери Владычне,
Подающие всем своим рабом живот вечный.
Року 1708 месяца июля 15 дня посечены средь обозу войскового за Белою Церковью на Борщаговке благородный Василий Кочубей, судья генеральный, и Иоанн Искра, полковник полтавский, привезены же тела их июля 17 в Киев и того же дня в обители святой Печерской на сем месте погребены»{47}.
Петру Колодубу удалось бежать на Украину. Сюда же мелкими группами и поодиночке стекались другие, уцелевшие от расправы, булавинцы.
А Украина, после казни Кочубея, была полна толками и слухами о том, будто гетман замышляет перевесть казацкую старши́ну и отложиться от царя. Возможно, такие слухи исходили от единомышленников Кочубея, а впрочем, кто тогда не болтал об этом, прибавляя к слышанному малую толику домысла.
Петро Колодуб гетмана ненавидел. Вспоминались разговоры селян, страшные рубцы на Лунькиной спине, ссылка батьки Палия… Не может пан Мазепа желать добра народу!
Однако булавинцев и голытьбу, мечтавшую повернуть жизнь по-своему, слухи сильно волновали… Петро решил добраться до Батурина, все разузнать.
…Конечно, Петро Колодуб не знал, что гетман, подготовляя измену, решил увеличить численность своего сердюцкого полка, поручив Филиппу Орлику тайно вербовать в сердюки людей, на которых можно положиться. Булавинцы, бежавшие с Дона, казались самыми надежными. Они ведь находятся вне закона, царь требует их выдачи. Булавинцы ненавидят царя за кровавую расправу и будут драться насмерть.
— А для большого соблазна, — с лукавой усмешкой сказал гетман писарю, — пусть тешат себя, будто я тайный недруг панства и будто донской бунт моим попущением воздвигнут… Ясно тебе?
— Ясно, пане гетман, — ответил Орлик. — С такой приманкой всех к рукам приберем…
Первым был соблазнен и принят в сердюки хорошо известный Петру Колодубу храбрый и веселый булавинец Грицко Омельянюк. Встретив его в батуринской корчме, одетого в синий сердюцкий кафтан, Петро сначала глазам не поверил:
— Грицко! Ты ли это?
Омельянюк, бывший под хмельком, поднялся со скамьи, сжал товарища в мощных объятиях:
— Петро! Братику! Дивитесь, люди добрые! Я ж тебя за упокой помянул…
— Поведай наперед, как ты душу дьяволу продал и в сердюки затесался? — промолвил невесело Петро, освобождаясь от объятий.
— Тю, дурень! — рассмеялся Грицко. — Мы ж войско гетмана, а гетман…
Он не договорил, оглянулся, потянул Петра за рукав в сторону, закончил шепотом:
— За вольность общую, как батько Кондратий, подняться гетман хочет…
— Не верю, — мрачно отозвался Петро. — Быть не может, чтобы пан Мазепа…
— Ты выслушай сперва, — перебил Омельянюк. — Я же сам, как ты, дивился, да генеральный писарь явные знаки объявил…
— Какие знаки?
— Замысла его против панов и царского величества… Порукою тому, что гетман тайно от царя обороняет всех бежавших с Дону…
Последний довод был очень убедителен. Что мог возразить простой, неискушенный в хитростях казак? Он твердо знал, что царь и панство бунтовщиков покрывать не станут, а тут — смотри, как все оборачивается.
Петро направился к генеральному писарю Орлику. Тот принял булавинского есаула с отменной учтивостью, подтвердив намеками все, о чем говорил Грицко. Зная, как тревожит казаков история со ссылкою Палия, писарь отверг причастность гетмана к этому делу, уверяя, что Палия схватили без ведома Мазепы стрельцы, что тот, напротив, всячески оберегал батька и теперь, по старой дружбе, деньги ему посылает.
Петро, не доверяя еще полностью услышанному, захотел повидаться с гетманом. Мазепа, узнав, что бывший палиевец и булавинский есаул пользуется большим уважением казаков и голытьбы, охотно согласился его принять.
Ночью Петра Колодуба провели в гетманские покои. Петро, ни разу не видевший Мазепу, представлял его надменным и спесивым, как все паны. Но увидел он совсем другое. Перед ним сидел в кресло уставший от тяжелых трудов и забот благообразный седоусый старик, в простом, без всяких украшений, казацком кафтане и желтых сафьяновых сапожках.
— Ну, сказывай, казак, откуда прибыл? — услышал Петро мягкий, душевный голос.
С Дону, пане гетман…
— Все без утайки говори… Как заняли Черкасск, как предали старши́ны Кондратия, — тихо сказал Мазепа, бросив на казака ободряющий взгляд.
Петро, преодолевая охватившее его волнение, стал рассказывать. Мазепа молча теребил усы, покачивал головой, вздыхал.
— Ах, Кондратий, Кондратий, какой казак был! — дослушав печальную повесть, прошептал гетман и, достав платочек, вытер набежавшие на глаза слезы. — Говорил ведь — подождать надо было…
— Народу, пане гетман, тяжко жить…
— Ведаю, голубь, ведаю… Многие ныне и меня в том винят. Гетман-де панам и арендарям угождает, поспольство поборами замучил, казаков царю продает… А того не разумеют, какие указы из Москвы идут! Давно бы отчизну нашу панам польским продали, кабы не гетман.
Мазепа передохнул, потом поднял слезящиеся глаза к образам, перед которыми мерцала неугасимая лампада:
— Ты один, боже милосердный, ведаешь, как денно и нощно голова моя о спасении отчизны помышляет…
Они беседовали еще долго. Тонкие, искусно сплетенные сети все крепче и крепче опутывали булавинского есаула. В глубине сознания Петра, может быть, и шевелилась еще смутная мысль о возможности какого-то обмана, но он уже не мог сопротивляться.
Спустя два дня Петро Колодуб, пожалованный званием сотника, ходил в сердюцком кафтане.
Мазепа одновременно устроил и другое важное дело. Через Орлика Мазепе давно было известно, что в доме обозного Ломиковского происходят тайные собрания генеральной старши́ны и полковников — противников царя.
Гетман знал, что на этих собраниях обсуждались вопросы о польской протекции, читался трактат, заключенный в свое время с поляками изменником Выговским, а полковники Апостол, Горленко и Зеленский даже предлагали войти в сношение с королем шведским, замышляя то же самое, над чем упорно «трудился» Мазепа. Однако тайных своих решений заговорщики до сих пор Ивану Степановичу не открывали, видимо, побаивались его. А он из осторожности тоже не хотел открывать первым свой замысел, желая, чтобы первый шаг сделали они сами…
старши́на медлила, гетман решил подтолкнуть ее…
Пригласив обозного и полковников к себе, он начал скорбеть о нарушении царем войсковых прав и о том, что никто не желает думать о пользе отчизны.
Обозный Ломовский не выдержал и, глядя на гетмана хитренькими глазками, сказал:
— Мы, пане гетман, верим тебе и все рады сделать так, как укажешь.
— Я уж стар и ничего не могу придумать, — развел руками гетман. — Сами помышляйте, пока не поздно…
— Надо освободить Украину от москалей! — выкрикнул, горячась, полковник Горленко. — От них целости казачества не ждать. Все солдатами будем…
— Со шведами надо сойтись, — тихо заметил лубенский полковник Зеленский.
— Как так со шведами сойтись? — сделав вид, что не понял слов полковника, спросил гетман.
— Заключить тайный трактат… Перейти на их сторону, ежели признают нашу независимость…
— Ты что? Из ума выжил, что ли? — притворно ужаснулся Мазепа. — Разве сие возможно?
— Я слышал, — вмешался Апостол, — будто король Станислав предлагал…
— Не знаю, ничего не знаю, — перебил Мазепа. — И слушать не хочу. Я двадцать лет его царскому величеству верой и правдой служу…
Полковники зашумели:
— Все мы ему служим, да служить уже мочи нет. Отпало сердце наше служить ему…
— Надо о себе помышлять…
— Время удобное упустим, наплачемся после… Мазепа, сидя в кресле, продолжал ужасаться:
— Ох, страшусь слов ваших! Никогда такого мыслить не смел… Напрасно смущаете!
— Разумное предлагаем, пане гетман, — сказал Ломиковский. — Мы все в готовности давно, за тобой дело стало.
— Ох, не знаю… Подумать надо. Воле вашей я, сами ведаете, никогда не противился, а ответа на себя взять не могу. Страшусь…
— Ответ на нас! Присягу дадим! — крикнул полковник Горленко.
Мазепа встал. Задумчиво оглядел полковников, снял со стены крест, достал евангелие.
— Я вижу, — сказал он, — что вы все согласно решили для блага отчизны просить о протекции короля шведского, поэтому я буду помышлять, как велите. А вы присягните на святом кресте и евангелии, что будете служить мне верно и не отступите, ежели я по вашей воле учиню…
Полковники присягнули…
…Через несколько дней Мазепа заключил тайный договор с королем Станиславом, по которому вся Украина присоединялась к Польше, а гетману за такую «услугу» король жаловал титул герцога и отдавал во владение несколько воеводств.
Мазепу, мечтавшего сделаться украинским владыкой, такой трактат не устраивал. Но он понимал, что теперь не время затевать споры, и, скрепя сердце, подписал договор в надежде, что обстоятельства помогут ему и в дальнейшем королевская корона его не минует.
В июле 1708 года Карл XII переправился со своими войсками через реку Березину и занял Могилев.
Сюда из Литвы к нему на помощь спешил корпус генерала Левенгаупта.
Умный граф Пипер советовал королю:
— Надо ждать, ваше величество… У Левенгаупта шестнадцать тысяч отборных войск, провиант, артиллерия… Не соединившись с ним, нельзя продолжать похода…
Карл совета не принял. Совсем недавно известный чародей Урбан Гиарна предсказал ему другое:
— Золотой Лев севера с малыми силами одолеет Орла, притупит его когти, установит свою власть в Азии и Африке, водворит повсюду истинную веру лютеранскую…
Самонадеянный и упрямый король не чуждался суеверия.
К тому же вот уже несколько раз он получает тайные вести от Мазепы. На Украине готовы зимние квартиры, народ ждет не дождется шведских войск, чтобы освободиться от царской тирании. Русская армия небоеспособна, она будет по-прежнему отступать. Московиты еще не забыли Нарвы.
Говорят, что Петр оправился от болезни и прибыл в армию. Что ж, он ничем не лучше своих варваров и плохо разбирается в воинском искусстве… Так кажется Карлу.
Не дождавшись Левенгаупта, он приказывает начинать наступление.
Шведы входят в Мстиславльское воеводство. Видимо, король прав: русские продолжают отступать.
Но шведам приходится нелегко. Болотистые речки и топи Полесья затрудняют движение. В августе пошли непрерывные, холодные дожди. Дороги совсем исчезли. Население бежит, сжигая дома, увозя все припасы. Бесприютный и угрюмый край!
В шведском обозе кончаются последние запасы продовольствия. Солдаты собирают на полях колосья неубранных хлебов, трут зерна между камнями, едят один саломат, приправленный чесноком. Укрыться от дождя и высушиться негде. Появляются болезни.
Карл мужественно делит с солдатами все невзгоды, ест из котла противный саломат, смеясь, слушает неприятные солдатские шутки.
— У нас три доктора, — говорят солдаты, — доктор Водка, доктор Чеснок и доктор Смерть…
Оставшись один, Карл злобно кусает губы, долго отмывает руки и полощет рот.
Граф Пипер явился предложить королю ужин: горячий бульон, цыплят, фрукты.
— Вы забыли, граф, что я солдат и не привык отделять себя от своих шведов, — вспыхивает Карл.
Граф почтительно кланяется, уходит. Король, не раздеваясь, ложится на походную кровать. Долго не может заснуть, вскакивает, достает из походного ящика жареную курицу. Жадно съедает. Кости тщательно завертывает в бумагу, выбрасывает в печку.
…Утром 30 августа шведы вышли к местечку Доброе.
Русские стояли совсем близко, их отделяли от шведов две речки и густой туман.
Петр, находившийся здесь, через разведчиков установил, что правое крыло неприятельской армии отделилось от главных сил, и приказал князю Голицыну и генералу Флюку с тридцатью эскадронами драгун и восемью батальонами пехоты ударить на оторвавшуюся часть.
Драгуны, пользуясь туманом, вброд переправились через речки и напали на неприятеля с двух сторон.
Шведы не ждали русских. Растерялись, побежали.
Король поспешил на помощь, но было уже поздно. Три тысячи трупов шведских солдат покрывали поле. Русские в строевом порядке отходили на север.
«Я, как начал служить, — писал Петр в Воронеж адмиралу Апраксину, — такого огня и порядочного действия от наших солдат не слыхал и не видел, да и сам король шведский такого во всей войне еще не встречал…»
Обозленный неудачей, Карл сперва приказал преследовать русских, уходивших к северу, но затем остановился и повернул опять на юг.
16 сентября передовые отряды шведских войск вошли в пределы Украины.
Тут произошло нечто такое, чего не ожидали ни король, ни гетман. Мазепа предупредил шведов, что в Стародубе для них заготовлено продовольствие, и просил, чтобы они поспешили занять этот город, так как туда же идет русский генерал Инфлянг с войском.
Карл немедленно отправил в Стародуб большой отряд генерала Лангеркрона.
Местные дороги были незнакомы. Жители украинских деревушек при появлении непрошеных гостей прятались неизвестно куда. Они поджигали свои хаты, хлеб, имущество. Солдатам негде было укрыться от дождей, достать продовольствие.
Бродившие по шляхам древние старухи в лохмотьях поднимали кулаки и выкрикивали проклятия.
Генерал Лангеркрон негодовал. Он слышал от короля, будто местное население, недовольное царем, ждет войска его величества, как друзей и освободителей. Однако никаких признаков дружбы генерал не замечал.
Вечером солдаты привели к нему крестьянина. Он назвался Игнашкой, беглым холопом, ходившим в пастухах у стародубских селян.
Игнашка генералу понравился. Мужичонка был низкорослый, оборванный, но говорил охотно. Лицо приветливое, желтоватые глаза смотрят добродушно.
Через переводчика-поляка генерал спросил:
— Правду ли говорят, что казаки и селяне не любят царя и бояр?
— Вестимо правду, — подтвердил Игнашка, смело глядя на генерала. — Народу от них одни обиды да слезы.
— А почему же народ убегает от шведских войск, которые хотят освободить вас от царя и бояр? — задал вопрос Лангеркрон.
— Пужаются, — улыбнулся пастух. — Кабы-де хуже не было…
Генерал велел выдать Игнашке кафтан и накормить.
Мужичонка остался доволен. Покорно благодарил.
— А на Стародуб дорога тебе известна? — спросил генерал.
— Хаживал не раз…
— Так вот, — сказал Лангеркрон, — если ты по самой короткой дороге приведешь нас туда, получишь пятьдесят червонцев.
У Игнашки глаза заблестели.
— Господи батюшка, — бормотал он, — пятьдесят червонцев! Да за такие деньги… Уж будьте покойны…
Утром шведы пошли. Игнашка вел их лесными дорогами, казался веселым, пел песни.
Пройдя верст сорок, отряд остановился на ночевку у лесной речки. Генерал расставил вокруг лагеря часовых, приказал драгунам не спускать глаз с проводника.
Погода стояла скверная. Дул холодный ветер, накрапывал мелкий дождь. В полночь где-то совсем близко дважды прокуковала неурочная кукушка и сразу смолкла. Игнашка поднялся. Драгуны не спали, сидели у потухшего костра. Их лошади в нескольких шагах мирно щипали траву. Игнашка отправил нужду, дважды громко чихнул.
Послышался какой-то шорох. Драгуны насторожились, схватились за ружья.
В ту же минуту раздался крик, и человек двадцать селян, вооруженных топорами и вилами, выскочили из леса, бросились на часовых. Игнашка необычайно ловко отпрыгнул в сторону, вскочил на лошадь. Раздались выстрелы, но было поздно.
Зарубив несколько драгун, угнав полсотни лошадей, селяне, словно привидения, исчезли в лесной трущобе. Лишь один лежал на земле, убитый шальной пулей.
На другой день генерал Лангеркрон узнал, что Игнашка увел шведский отряд в другую сторону от Стародуба. Город тем временем был занят русскими войсками.
Первая встреча с украинским народом не обещала шведам ничего хорошего{48}.
Войска генерала Инфлянта, занявшие Стародубщину, портили планы Мазепы. Особенно тревожил гетмана указ царя Петра: немедленно соединиться с Инфлянтом и действовать сообща с ним.
Указ этот показался Мазепе подозрительным.
Пригласив к себе Ломиковского и присягнувшую старшйну и полковников, он объяснил положение, прочитал царский указ и сказал:
— Я опасаюсь, не приманивают ли меня к этому генералу, чтобы взять в руки? Не знаю, идти ли нам на соединение с ним или нет?
— Нет, не идти, — решила старши́на. — Не медли больше и посылай к шведскому королю просить протекции.
— А также объяви нам, — выступил Ломиковскцй, — на что может надеяться Украина и войско запорожское от шведов? На яком фундаменте ты тую махину заложил?
Гетман нахмурил брови. Он не считал нужным открывать свои тайные замыслы даже сообщникам.
— Для чего вам прежде времени ведать? Положитесь на мою совесть и на мой разумишко, который, по милости божьей, не хуже вашего…
Однако старши́на настаивала, и он приказал Орлику прочесть один из первых универсалов короля, в котором подтверждалось, что все желания гетмана будут исполнены. Украина будет признана независимым государством.
Заговорщики остались довольны.
Когда они ушли, гетман разделся, лег в постель, приложил к голове пластырь, приказал позвать отъезжавшего в царскую ставку стрелецкого полковника Анненкова.
Полковник находился при Мазепе несколько лет, был с ним в самых дружеских отношениях.
— Что с вами, Иван Степанович? — удивился Анненков, войдя в комнату и увидел лежавшего без движения гетмана.
Мазепа застонал, с трудом повернул голову.
— Умираю… — чуть слышно, шепотом, отозвался он. — Сокрушили меня болезни, печали и напасти… Боюсь, не увижу тебя больше…
— Бог даст поправитесь. Я деньги войсковые получу и дня через два вернусь, — ответил полковник.
Мазепа обрадовался. Последнее время, живя в вечной тревоге, что вот-вот может открыться его замысел, он ко всем относился подозрительно. Отъезд полковника в ставку внушал ему опасения. Теперь стало ясно, что Анненков ничего не подозревает, едет по своим обычным делам.
«Слава создателю, — подумал гетман, — пронеслась тучка». Но радости своей ничем не обнаружил, продолжал говорить по-прежнему, охая и стоная:
— Ныне всемилостивейший государь указал мне идти с войском к генералу Инфлянту. А я, видит бог, каков от болезни… Сердечно рад бы службу нести, да мочи нет… Ох, вижу, конец мой приходит…
Мазепа замолчал. Страдальческие морщины бороздили его лицо. Из потускневших глаз, обращенных к теплившейся перед образами лампаде, катились слезы. Губы шептали молитву:
— Боже милосердный! Дай силы послужить пресветлому монарху нашему… Не отврати от меня милости государя…
Полковнику стало жалко «бедного, доброго» старика. Он взял его руку, пожал ободряюще и ласково.
— Государь не взыщет, Иван Степанович. Я доложу… В болезнях не мы, а один господь волен….
Мазепа, казалось, не слышал ничего, лежал без движения{49}.
Полковник тихо и скорбно удалился. В ставку он отбыл с печальными известиями о тяжкой болезни, постигшей верного гетмана… В то же самое время по другой дороге в закрытой карете ехал Мазепа, направляясь в одно из своих имений — любимую Поросючку, где ждала его Мотря.
После казни Кочубея отношения между гетманом и Мотрей изменились.
Когда Мазепа, со слезами на глазах, рассказал ей ужасную новость и, призывая бога в свидетели, уверял, что он в этой крови, пролитой тираном-царем, не повинен, девушка поверила. Но как бы плохо не относилась она к родным, казнь отца потрясла ее, отвлекла на время от честолюбивых мыслей. Она много плакала, молилась. Ей захотелось увидеть свою мать, свою сестру, свой дом, где прошло детство…
Гетман отговаривал:
— Нельзя, мое серденько. Сама рассуди, как тебя дома примут? Насмеются над тобой родичи, обесчестят… Вот подожди. Как благословит нас церковь и будешь госпожой Украины, тогда никто не посмеет слова плохого тебе сказать…
Мотря понимала — гетман прав. Однако бесконечно ждать ей уже надоело. Когда и чем все это кончится?
Мысли ее начинали путаться, в душу закрадывалось сомнение… Да, она любила умного, сильного, гордого гетмана! Но теперь девическое обожание прошло. Она все чаще и чаще замечала его недостатки, сравнивала невольно гетмана с другими людьми… Почему-то во сне вот уже три раза видела она Войнаровского. «Что он говорил тогда, на вечере, в замке? — старается припомнить она. — А что, если он сейчас войдет сюда?..»
Мотря краснеет. Она старается отогнать такие мысли, но они идут, идут против воли… Крестный? Господи, как уныло висят его усы, как смешно он морщит лоб… Вот у Андрия… Нет, нет, не хочу об этом думать. Крестный такой хороший, он меня так любит…
Но зачем он меня прячет? Говорит, что родичи насмеются, обесчестят. Это правда… А почему нельзя сейчас в церковь? Почему надо ждать и ждать?
Мотря вспомнила всю историю своей любви и отметила в поведении гетмана много такого, что раньше не замечалось ею, а теперь наводило на сомнение в искренности его любви…
Уже не радостно и доверчиво, а настороженно встретила Мотря на этот раз гетмана.
— Что с тобой, Мотроненько? — спросил он. — Опять, видно, скучала и плакала. Вот подожди…
— Я устала ждать, — перебила девушка. — Почему ты не можешь сейчас послать за попом?
Мазепа, уловив в ее голосе нотки беспокойства и раздражения, притворился, что ничего не заметил, и попробовал, как обычно, отшутиться:
— Ой, да мы не попа, а архиерея позовем. Дай только, боже, удачу скорую…
— У тебя всегда свои заботы, — вспыхнула Мотря. — Ты не думаешь обо мне…
— Думаю, любонько, думаю. О чем же мне помышлять, как не о твоем счастье…
Гетман достал из кармана драгоценное монисто, улыбаясь, привлек к себе девушку:
— Вот… носи, да не печалься, ясынька моя…
— Мне не подарки твои нужны…
— Знаю, знаю, Мотроненько. Сам денно и нощно душою о тебе болею… Вместе к его величеству королю шведскому поедем. Я уже карету для твоей милости приготовил… А потом…
Мотря любила слушать гетмана. Умел он находить такие слова, которые глубоко западали в душу и оживляли угасавшие надежды и желания.
Но сегодня долгая беседа с крестным не успокоила ее. Она чувствовала, что не может уже относиться к нему по-прежнему, не может всему верить.
И будущее уже не казалось ей таким прекрасным, каким старался представить его гетман. Это свидание не принесло ей радости.
Царь Петр, послав часть своих войск на Украину, повернул другую часть навстречу спешившему на соединение к королю корпусу генерала Левенгаупта.
27 сентября при деревне Лесной войска встретились. Шведы стояли на хороших позициях. Слева окружал их лес, справа — болота, защищавшие с фланга от русских.
Петр, поставив прямо против шведов Ингерманландский и Невский пехотные полки, отвел в сторону кавалерию, сделав вид, что намеревается обойти левое крыло неприятеля.
Тогда генерал Левенгаупт атаковал стоявшую перед ним пехоту. Русские стойко выдержали яростный натиск шведов. В то же время Петр передвинул кавалерию, она с двух сторон обрушилась на врага. Завязался пятичасовой упорный, жестокий бой.
Генерал Левенгаупт несколько раз лично водил в атаку шведскую пехоту, но в конце концов должен был отступить к обозу.
Наступил вечер. Пошел снег с дождем, поднялась сильная вьюга.
Шведы получили подкрепление, к ним подошли два полка, сооружавшие мосты для переправы через реку Сож. К русским присоединился генерал Боуэр с тремя тысячами драгун.
Петр, перестроив войска, приказал возобновить атаку. Опять закипел бой. На этот раз шведов сбили. Они смешались и побежали. Русским достался весь огромный неприятельский обоз, пушки, множество пленных.
Только ночь и непогода спасли от плена генерала Левенгаупта. Он явился к Карлу с жалкими остатками армии, без артиллерии и провианта.
Ночью взволнованный и радостный Петр писал господам министрам:
«Объявляю вам, что мы неприятеля дошли, стоящего в зело крепких местах, числом шестнадцать тысяч, который тотчас из лесу атаковал нас всей пехотой. Но мы три своих полка конных против них учинили и прямо, дав залп, на оных пошли. Правда, хотя неприятель жестоко из пушек и ружья стрелял, однако оного сквозь лес прогнали к их коннице, и потом паки в бой вступили… Неприятель не все отступал, но и наступал, и весь день нельзя было видеть, куда виктория будет. Напоследи, милостью победодавца бога, оного неприятеля сломив, побили наголову, так что трупов их осталось на месте восемь тысяч, обоз весь, шестнадцать пушек, сорок два знамя да в плен взяли сорок пять офицеров, семьсот рядовых, а потом еще многих непрестанно в наш обоз приводят и сами из лесов приходят… Сия победа может у нас первой назваться, понеже над регулярным войском никогда таковой не бывало…»
Победой русские действительно могли гордиться, ибо одержали ее меньшими силами. У них было всего четырнадцать тысяч пехоты и конницы, против шестнадцати тысяч отборных шведских войск.
Петр торжественно, с пушечной пальбой праздновал победу в Смоленске. По всем церквам служили благодарственные молебны. Министры и генералы поздравляли царя со славной викторией.
Но, казалось, самую большую радость от победы русских войск испытывал старый и больной гетман Мазепа.
«С неописанною и неизглаголанною радостью известясь о богодарованной виктории, — цветисто поздравлял гетман царя, — я благоприветствую ваше царское величество и усердно желаю, дабы бог-победоносец помог до конца истребить и сокрушить неприятеля, прославив во все концы вселенной преславное вашего царского величества имя бессмертными победительными триумфами…»
Войсковой есаул Максимович вместе с письмом передал государю и подарок гетмана — две тысячи червонцев, немалые по тем временам деньги, в которых у Петра ощущалась «нужда крайняя».
Государь обласкал есаула, велел передать гетману его царскую благодарность за любовь и дружбу, осведомился, нет ли у Мазепы какой нужды.
— Его ясновельможность, — отвечал есаул, — желая остаток дней своих прожить вблизи всемилостивейшего и обожаемого монарха, купил под Рыльском, в землях великороссийских, маетность и просит государя утвердить за ним его покупку…
Петр просьбу милостиво принял и дал согласие. Покупка русских земель еще больше укрепила его доверие к гетману.
Шляхтичу Якубу Улашину, заявившему, будто Мазепа поколебался в верности, отрезали язык.
И все же страх, вечный спутник предателей, ни на минуту не оставлял гетмана.
Узнав, что возвращавшийся из Москвы киевский митрополит Иосаф остановился в Борзне, Мазепа вообразил, что «святой отец» подослан разоблачить его притворную болезнь.
Гетман решился на новый обман. Ночью к Иосафу прибежал испуганный Орлик с просьбой немедленно прийти к умирающему гетману. Митрополит застал Ивана Степановича явно в безнадежном состоянии. Больной едва дышал, говорить не мог — отнялся язык.
Митрополит, не сомневаясь в близкой кончине гетмана, дал отпущение грехов, совершил обряд соборования и отъехал в Киев в великой печали.
Но бог сжалился и подозрительно быстро исцелил больного.
Через два часа после отъезда митрополита Мазепа уже писал по-латыни письмо графу Пиперу. Выражая радость по поводу вступления шведских войск на Украину, гетман просил немедленно прислать к нему сильный отряд, для переправы которого через реку Десну обещал устроить паромы.
Письмо повез в шведскую ставку доверенный гетмана пан Быстрицкий. Шведы стояли совсем близко.
Однако и князь Меншиков, следовавший с кавалерийскими полками по пятам неприятеля, расположился уже в Горске, в каких-нибудь ста верстах от Борзны.
Мазепа понял, что наступили решающие дни. Лицо его вновь оживилось, глаза лихорадочно блестели. Он тщательно побрился, надел походный костюм.
Андрий Войнаровский, возвратившийся из армии, прямо не узнал дяди.
— А я слышал, ты болен? — сказал он, удивляясь.
— Некогда теперь болеть, — махнул рукой Мазепа.
Он объяснил племяннику, что король принял все его условия и, возможно, на днях наступит время решительных действий.
— Ведь это измена, дядя, — тихо и задумчиво произнес Андрий.
— Ты что? Разум потерял, что ли? — рассердился гетман. — Протекция короля шведского спасет нас от разорения и конечной гибели… Ты еще молод, не ведаешь, какую пагубу всей нашей отчизне царское величество замышляет…
Андрий слушал молча. Его мысли странно двоились.
Мечтательный, пылкий юноша, всей душой любивший свою отчизну, он искренне полагал, что возможно такое государственное устройство Украины, при котором не будет места издевательству панов над народом. В Семене Палие и Кондрате Булавине, ставших за правое дело, он видел героев, подобных великим людям древней Греции.
«Вольные казацкие круги» представлялись Войнаровскому наиболее справедливой формой правления.
Несколько месяцев назад, поняв из разговора с дядей, что тот хочет облегчить участь народа, Андрий, не колеблясь, принял его сторону, не думая о последствиях, не имея представления о подлинных замыслах гетмана.
Однако пребывание в армии и встреча с царем Петром, которого он считал «тираном», внесли много нового в его мысли.
Царь, лично руководивший обороной государства и водивший войска в атаку, царь, неустанно трудившийся, строивший корабли, устанавливавший новые, лучшие порядки, понравился Войнаровскому.
Андрий видел, что шведы и их союзники — польские паны, с которыми боролся Петр, являлись врагами и русского и украинского народов.
И вот теперь, по словам дяди, чтобы Украина стала свободной, надо перейти во вражеский лагерь.
Андрий чувствовал, как противно, гадко даже думать ему об этом. Но какое-то безволие сковывало ему душу, он искал и не мог найти веских доводов, чтобы опровергнуть то, что говорил гетман.
— Я заключаю трактат с королем шведским, — продолжал Мазепа. — Он признает все права и вольности наши. А может, мне удастся и помирить короля с царским величеством. Я надеюсь мирным способом отстоять свободу отчизны…
— Что ж, может, ты прав, — вздохнул Андрий. — Только знай: кровь русских я никогда проливать не буду…
— Ой, дурень! Да разве я до этого допущу, — успокоил гетман, — Я сам с царским величеством ссоры не желаю, но только, сам рассуди, нам вольность наша всего дороже. Разумеешь?
20 октября князь Меншиков прислал гетману просьбу немедленно приехать к нему для совещания. Вместо себя Мазепа отправил Войнаровского с известием, что сам он тяжко болен.
— Ох, дядя, дядя! Неладно все это выходит, — поморщился Андрий. — Не люблю я обманывать…
— Политика — не гусли, — возразил гетман. — Не обманешь, так и не сыграешь… Ты передай мою записку князю и скорее возвращайся…
Андрий уехал.
А на другой день из шведской ставки вернулся пан Быстрицкий и сообщил, что король с войском завтра утром подойдет к Десне.
Мазепа собрал преданную ему старши́ну и, объявив свое окончательное решение, приказал тайно передвинуть сердюцкий полк и казацкое войско к Десне.
Ночью вместе с гетманским обозом уехала и Мотря, последние дни жившая в Борзне. В то же время гетман отправил в Батурин монашку уведомить Кочубеиху, чтобы та на всякий случай, ввиду военных неожиданностей, покинула город. Кочубеиха вместе с младшим сыном Федором и вдовой Искры уехала в Сорочинцы — поместье Апостола, где собрались все родственники покойного Кочубея.
Утром 23 октября прискакал Войнаровский. Он объявил дяде, что князь Меншиков едет к нему для свидания сам.
Мазепа вместе с племянником верхами помчались в Батурин.
Там гетман уединился с преданным ему полковником Чечелем, открыл свой замысел и сказал:
— Я надеюсь на тебя, Дмитро. Как ты с малых лет мне верно служил, так и теперь послужи, а мною забыт не будешь… Я оставляю тебе две тысячи войска Батурина, если подойдут русские, не сдавай. Отбивайся до последней возможности. А я обещаю скоро оказать сикурс, приду с войсками шведскими…
Чечель поклялся города не сдавать, но просил удалить из Батурина полковника Анненкова, который может помешать подготовить город к обороне.
Гетман отправил Анненкова к Меншикову с запиской, что ждет князя в Батурине.
25 октября, догнав свой обоз, Мазепа переправился через Десну. С ним были верные ему люди из числа генеральной старши́ны и полковников, сердюки, около двух тысяч казаков.
Построив свое войско, Мазепа обратился к нему с большой речью:
— Вам ведомо, — сказал он, — какие обиды приходится всем нам терпеть от великороссийских людей, какое великое утеснение наших прав и вольностей имеем от царского величества, который ныне, как подлинно мне известно, замыслил всех казаков в солдаты перевесть, а Украину воеводам и боярам отдать… Я много раз старался отвратить царя от пагубных намерений, но из этого ничего доброго не вышло. Поэтому не нашел я иного спасения, как обратиться к великодушию короля шведского. Он обязывается уважать и защищать наши права и вольности против всех, кто посягнет на них. Братья! Пришло время свергнуть ненавистное ярмо и сделать нашу Украину страной свободной и независимой! Вот к какой будущности я вас всех призываю. Мы достигнем этого при помощи короля шведского.
Ударили тулумбасы. Взвились знамена.
— Слава гетману! Слава королю! Слава! закричала старши́на.
Но ее поддержало лишь несколько разрозненных голосов. Казаки стояли с опущенными головами. Неожиданность всех потрясла. До сих пор старши́на говорила, что ведет казаков против шведских войск, вступивших на украинскую землю… И вдруг оказалось, что они становятся врагами русских! Было над чем подумать!
Петро Колодуб чувствовал себя так, словно его кипятком ошпарили.
«Как? — гневно думал он, — продать нашу матку Украину шведам и панам! Привести на нашу землю шведов! Надеть на себя новый хомут! Так вот какую вольность готовил нам пан гетман… Ну, нет! Мы дрались против бояр и прибыльщиков, стояли за свою веру и волю, но отчизны не продавали. Со шведами и панами в дружбе нам не быть!»
Весь день ходил Петро мрачнее тучи, а когда пала ночь и зажглись казацкие костры, собрал к себе в палатку наиболее близких булавинцев.
Грицко Омельянюк, потрясая здоровенным кулачищем, крикнул:
— Обманул нас, как последних дурней, гетман! Продал, Иуда! Зрадниками[18] всех сделал!
— Не быть тому!! — перебил Петро. — Будем думать, браты, как из такой неволи себя вызволить.
— И думать нечего, Петро! Уходить надо! — дружно отозвались булавинцы.
Петро посмотрел на товарищей, потер лоб:
— Сам так мыслю, браты, да куда уходить?
Булавинцы призадумались. Положение для них создавалось тяжелое. Против шведов стояли войска царя Петра, от которого, конечно, нечего и ожидать милости донским бунтовщикам. Куда же пристать им, желавшим постоять за цельность и вольность матери-отчизны? После долгих размышлений и споров они решили укрыться пока в лесах и действовать против шведов самостоятельно. Хорошо, что были у них добрые кони и оружие, а достать пропитание не трудно!
О том, кому начальствовать над охотным конным отрядом, согласились единодушно:
— Быть нашим батьком тебе, Петро Колодуб!
Петро снял шапку, поклонился:
— Что ж, пусть будет по вашей воле… Собирайте всех, кто похочет с нами, да седлайте коней!
Той же ночью отряд Петра Колодуба, состоявший более чем из трех сотен булавинцев и казаков, переправился через Десну и ушел от изменника гетмана. Многие другие казачьи сотни тоже последовали его примеру. Силы Мазепы таяли, как вешний снег…
В глубине души король презирал Мазепу. Он мнил себя великим полководцем и рыцарем. Он хотел покорять страны шпагой, умом и благородством. Интриганы и предатели не пользовались его благосклонностью, вызывали чувство гадливости. Король понимал, что измена гетмана царю может оказать большую помощь шведской армии, но доверия и дружеского расположения к изменнику не ощущал.
Графу Пиперу с большим трудом удалось убедить короля принять гетмана с подобающими его сану почестями.
29 октября в Горках состоялся первый прием.
Почетный караул из батальона гренадер и батальона королевских драбантов выстроился у главной квартиры, занимавшей большой деревянный дом. Карл сидел в кресле у крыльца, хмурый и молчаливый. Несмотря на холодную, ветреную погоду, на короле был обычный костюм: помятая шляпа, наглухо застегнутый зеленоватый сюртук, высокие сапоги. Около короля находились: граф Пипер, генерал-квартирмейстер Гилленкрок, генералы Реншильд, Крейц и Левенгаунт, большая свита.
Мазепа, в богатом гетманском кунтуше и отороченной собольим мехом шапке, ехал верхом. Его окружали старши́на и полковники. Впереди шла сотня сердюков. Несли войсковые клейноды, гетманский бунчук и булаву. Ударили барабаны, загремела музыка…
Подъехав к королю, Мазепа легко соскочил с коня. Придерживая саблю, опустился на одно колено. старши́на последовала его примеру.
Карл уже не хмурился, смотрел с любопытством. Первое впечатление от гетмана, сверх ожидания, было приятно.
Король сразу отметил и оценил военную выправку гетмана, богатство его снаряжения, умелые манеры. До сих пор Мазепа почему-то представлялся угрюмым, бородатым скифом. Склонившийся перед ним человек имел за шестьдесят лет, был среднего роста, худощавый, без бороды, но с украинскими длинными, свисавшими вниз седыми усами. Этот старик, владыка казаков, никак не казался дикарем.
Король встал, взял Мазепу за руку, помог подняться, предложил свое кресло.
Гетман поклонился:
— Мне не подобает сидя говорить с вашим величеством, — произнес он по-латыни.
— Ваши годы, гетман, дают вам это право, — нетерпеливо сказал Карл. — Я не привык соблюдать церемоний. Садитесь…
Мазепа сел.
— Ваше величество! Я двадцать лет верой и правдой служил царю Петру, но никогда не видел от него таких почестей, какими вы, государь, чья мудрость и храбрость известны всему свету, удостоили меня, — витиевато начал он свою речь. — Я благодарю бога, что он в лице вашем послал бедному народу малороссийскому избавителя…
— А вы уверены, гетман, что ваши казаки будут верно служить мне? — перебил король.
— Я приехал просить о протекции с общего согласия, ваше величество, — уклончиво ответил гетман. — Верность свидетельствуется делами, государь… Я могу сообщить, что вам приготовлены лучшие города для квартир, фураж, провиант и потребная амуниция…
— Спасибо, гетман… Я на вас надеюсь…
— Бог свидетель, что ваше величество отныне имеет во мне верного подданного…
Мазепа погостил у короля весь день. Приглашенный к королевскому столу, он развлекал короля и придворных веселыми рассказами из казачьего быта, был любезен и остроумен. Все составили о нем самое хорошее мнение.
Прощаясь с Карлом и увидев, что тот одет слишком легко, гетман заметил:
— Вы, государь, надеетесь на свою молодость. Я понимаю, в молодости есть огонь, который греет. Но он с годами проходит. И меня когда-то холод не страшил, а теперь вот, как пришла старость, не лишней оказывается и шуба…
— Я не привык к мехам, солдату неподобает их носить, — сказал, рисуясь, король.
— Вашему величеству необходимо сохранить свое здоровье для счастья ваших подданных, — с чувством произнес Мазепа.
На другой день он прислал в подарок королю несколько драгоценных чернобурых лисиц.
Карл, чтобы не обижать старика, велел подбить мехами свой сюртук.
Князь Александр Данилович Меншиков не подозревал ничего худого. Узнав, что гетман «при кончине своей жизни обретается», он писал царю:
«Сия ведомость зело меня печалит. Первое — тем, что не получил его видеть, другое — тем, что жаль такого доброго человека, ежели от болезни бог его не облегчит. А о болезни своей пишет, что от подагричной и хирогричной приключилась ему апелепсия…»
24 октября князь поехал в Борзы к умирающему, но по дороге встретил полковника Анненкова. Тот передал записку Мазепы и сообщил Менщикову, что гетман ожидает его в Батурине.
— Как в Батурине? — переспросил, недоумевая, Меншиков. — Он третьего дня писал, что ждет себе последнего целования…
— Видно, господь облегчил, — ответил полковник. — Вчера я видел его в Батурине в добром здоровье…
Тут впервые в душу Меншикова закралось смутное подозрение. Но он сдержал себя и, не подав вида, приказал полковнику:
— Пошли нарочного в Батурин, извести гетмана, что я к нему вскоре буду…
Отдохнув в местечке Мена, Меншиков собрался ехать в Батурин. В это время подъехала карета киевского губернатора князя Голицына.
— А я к тебе, Александр Данилович, — произнес встревоженный губернатор. — Неладные слухи ходят про гетмана…
— Знаю, знаю, — раздраженно перебил Меншиков. — Нечего прежде времени гадать… Садись в мою коляску, вместе поедем.
По дороге встретили солдат полка Анненкова.
Те сообщили, что гетман уже уехал из Батурина, а замок заняли сердюки. Меншиков и Голицын переглянулись. Злой умысел Мазепы становился понятным.
Оставшись в батуринском подворье, Меншиков с Анненковым верхами поехали к замку.
Ворота крепости были закрыты, мосты, перекинутые через ров, разорены. На стенах виднелись вооруженные люди. Из бойниц грозно глядели пушки.
— Что это значит?! — крикнул полковник, остановив лошадь у самых стен замка. — Зачем вы укрепились, словно против неприятеля? Отворите ворота, впустите князя Меншикова и царских ратных людей…
— Гетман никого не велел пускать, — отвечали со стен. — Никакого князя мы не знаем, да и знать не хотим. Отъезжайте с богом, пока целы… Стрелять будем…
— Но где же гетман?
— К царскому войску поехал! — насмешливо крикнул полковник Чечель, поднявшись на стену.
Теперь для Меншикова все стало ясным.
А вечером он получил новое известие: Мазепа с обозом переправился через Десну.
«Через сие злохитрое его поведение, — немедленно отписал князь царю, — признаем за истину, что, конечно, он изменил и поехал до короля шведского. Явная есть причина и то, что племянник его Войнаровский, будучи при мне, двадцать второго октября в полночь, не простясь с нами, к нему уехал и с того времени гетман ко мне ни о чем не отзывается. Инако об нем рассуждать неизвольте, только что совершенно изменил. При сем еще доношу вашей милости, что здешней старши́не, кроме самых вышних, також и в простом народе, с нынешнего гетманского злого учину никакого худа не видать. Ко мне из всех ближних мест съезжаются сотники и казаки, приносят нарекания на изменника, просят со слезами, чтоб за них предстательствовать и не допустить до погибели, ежели от гетмана будет над ними промысел… Советую вашей милости обнадежить здешний простой народ универсалами, дабы на прелести гетмана никто не склонился…»
…Царь Петр с войсками сторожил на Десне неприятеля. Его квартира находилась в местечке Погребках. Здесь 27 октября, ранним утром, он получил письмо Меншикова.
Неожиданное известие привело царя в ярость. Петр был честен. Он привык со всех строго взыскивать за каждую провинность, он не мог простить и собственной оплошности. Весь день Петр провел в одиночестве, никуда не показываясь. Тяжелые думы о своей, хотя и невольной, вине не давали покоя.
«Я, я один виновен, — с горечью думал он. — Поверил льстивым словам… Ослеп… Но как я мог усомниться? Двадцать один год этот Иуда был верен. Двадцать один год служил честно, показывал усердие. Кто же ведал его подлинные замыслы? Нет, были, были такие люди… Сколь раз нас предупреждали о его злых факциях… Кто не верил? Кто пролил невинную кровь Кочубея, Искры и других честных? Мой, мой грех…»
Петр припомнил десятки случаев, дававших возможность проверить гетмана и оставленных без внимания. Вспомнил, как не раз сам смеялся над слухами о хитрости Мазепы.
Стиснув ладонями виски, он мучительно застонал.
Все встречи и разговоры с Мазепой представлялись теперь в ином свете… Вот этот любимец Васьки Голицына стоит перед ним со смиренным видом на коленях там… в Троице… клянется служить до последней капли крови… Разве можно было тогда ему верить?.. Вот тихий, потонувший в садах, казачий городок Острогожск… Гетман опять клянется, подносит царю богатую турецкую саблю, сверкающую золотом и дорогими камнями…{50} Вот Москва, Кремль… Гетман принимает только что пожалованный ему орден Андрея Первозванного… и опять клянется… Сколько клятв! Сколько лживых слов слетело с окаянного языка клятвопреступника!
Нет, отныне нельзя никому слепо верить… Никому. Даже ближним. Даже Сашке…
Петр поднимает скомканное и брошенное на пол письмо князя, вновь перечитывает. Нет, всех равнять, конечно, нельзя. Этот не продаст. Вороватый, но свой, близкий… Ишь, ведь, пишет как…
— Пирогами торговал, а ныне царям советы дает… Мин херц… собачий сын… — усмехнувшись, вслух произнес Петр.
И почувствовал, что неожиданно злоба отхлынула. Ясный разум рождал уже иные мысли. Надо думать о том, чтобы не допустить пущего зла. Петр сел к столу, стал писать ответ князю:
«Мы получили письмо ваше о нечаянном никогда злом случае измены гетманской. Ныне надлежит трудиться, как бы тому злу забежать и не допустить войско казацкое переправиться через Десну по прелести гетманской. Немедленно пошли к тем местам несколько полков драгунских. А казацким полковникам и старши́нам вели ласково, чтоб они тотчас ехали сюда для избрания нового гетмана…»
Царь остановился, потер лоб, минуту подумал и добавил еще одну строчку:
«И вы тоже немедленно сюда приезжайте…»
Слух об измене гетмана Мазепы быстро облетел всю Украину. Народ, давно уже подозревавший ненавистного Мазепу в злом умысле и тайных связях с польским панством, гневно отвернулся от предателя. Времена жестокого владычества шляхты воскресли в памяти народной.
В царскую ставку со всех концов Украины спешили полковники, сотники, казацкие выборные люди.
Жители Прилук в челобитной царю Петру писали:
«Не отринь нас убогих от своей благодати и не предай нас в вечное пленение иноверцам».
Жители Лубен, Лохвицы, Новгород-Северска и многих других городов, проклиная изменника, присягали на верность Петру, клялись до конца жизни стоять против общего неприятеля.
Царь приказал «для лучшего упреждения всякого зла и возмущения» съезжаться всем в Глухов, где должно было 5 ноября состояться всенародное отрешение Мазепы от гетманства, а затем выборы нового гетмана.
…Маленький, тихий украинский городок Глухов необычайно оживился. Толпа горожан и селян, несмотря на холодную, ветреную погоду, еще с ночи заполнила обширную площадь перед собором. Люди стояли, тесно прижавшись друг к другу, взгляды всех были прикованы к освещенному смоляными факелами высокому помосту, воздвигнутому в центре площади и охраняемому казаками. Над помостом, окрашенным в черный цвет, была сооружена виселица. Столбы с перекладиной были видны отовсюду.
Народ шептался, строил догадки:
— Словили, говорят, Мазепу-то…
— Дай боже! Давно удавить пора!
— Мазепа с нечистой силой знается, его не словишь!
— Родичей его везут, вешать будут…
— Не родичей, а старши́ну генеральную, коя с ним заодно стояла…
Ранним утром подошел в боевом порядке солдатский полк Анненкова. Солдаты и казаки, потеснив немного толпу, выстроились полукругом возле помоста, куда вскоре подкатила сопровождаемая драгунами карета, запряженная четверкой взмыленных лошадей. Из кареты выскочил проворный и молодцеватый Меншиков в генеральской шинели нараспашку, следом, кряхтя и охая, опираясь на палку, вышел Головкин. Они что-то сказали драгунскому офицеру. Тот, пришпорив коня, помчался к городскому острогу, стоявшему близ площади.
В ожидании прошло несколько минут. Но вот тяжелые острожные ворота распахнулись, показалась окруженная сильным конным конвоем телега, на которой стоял кряжистый мужик в красной рубахе.
В одной руке он держал топор, другой придерживал за шиворот сидевшего перед ним на скамье человека.
Народ, стоявший на площади, зашевелился. В мужике все узнали палача, но кто сидел на скамье? Судя по одежде — богатому кунтушу и орденской голубой ленте, — это же не кто иной, как сам подлый пан Мазепа! Однако, почему он так странно подскакивает на каждом ухабе? Да и лицо, с обвисшими усами, кажется безжизненным. Хорошо бы поглядеть поближе, да разве пробьешься сквозь конвойных…
Кляча, впряженная в телегу, мотала головой и фыркала. Солдаты и казаки с трудом сдерживали напор любопытствующих.
Наконец кого-то осенила верная догадка:
— Это ж не гетман, а рукодельная его персона… Лицо из воска слеплено…
Народ шумел и волновался. Кто-то пронзительно свистнул. В «персону» гетмана полетели камни и комья глины.
Меншиков и Головкин стояли у помоста. Приметив, как жалует народ изменника, Александр Данилович довольно усмехнулся, потом, наклонясь к уху Головкина, шепнул с лукавинкой:
— Вот как, Гавриил Иванович, дружка-то твоего старого…
Головкин сморщился, простонал:
— Ох, не береди ты мою душу… Без того муторно, как вспомнишь этого дьявола!
— Ладно, давай начинать, что ли…
Телега остановилась. Палач с «персоной» гетмана в руках прошел под виселицу.
Меншиков и Головкин поднялись на помост. Народ обнажил головы. Головкин достал царский манифест, откашлялся, начал читать:
«Объявляем всем нашим подданным, что гетман Мазепа, забыв страх божий и крестное целование, изменил нам и переехал к неприятелю нашему, королю шведскому. По договору с этим королем, а также с королем польским, Лещинским, выбранным от шведов, гетман Мазепа хотел поработить малороссийскую землю под владение польское, а церкви и святые монастыри отдать в унию…»
Глухой, негодующий рокот покрыл последние слова. Головкин передохнул и, возвысив голос, продолжил:
«Понеже нам, яко государю и оборонителю малороссийского края, надлежит отеческое попечение о вас имети, того ради повелеваем всей генеральной старши́не, полковникам и прочим, дабы на прелесть и измену сего бывшего гетмана не смотрели, но при обороне наших войск против тех неприятелей стояли… При сем же объявляем, что известно нам учинилось, как бывший гетман хитростью своей, без нашего указа аренды и многие другие поборы наложил на малороссийский народ, будто на уплату войску, а на самом деле ради обогащения своего, — сии тягости повелеваем мы ныне с малороссийского народа оставить…»
Слова манифеста были ясны и понятны. Едва только Головкин закончил чтение, как площадь отозвалась разноголосым мощным гулом:
— Слава великому государю!
— Слава русским, братьям нашим!
— Будем заедино против общих неприятелей! Клянемся! Клянемся!
— Смерть зраднику Мазепе!
Меншиков, выждав время, пока шум несколько затих, поднял руку и крикнул:
— Его величество, отрешив изменника Мазепу от гетманства, повелевает лишить его орденской награды и повесить… Понеже изменник еще не пойман, государь указал свершить казнь над сей рукодельной «персоной» того клятвопреступника и злодея…
Александр Данилович повернулся к палачу, махнул рукой. Тот сорвал с рукодельной персоны орденскую ленту, накинул петлю на шею. Звонкая барабанная дробь рассыпалась по площади. «Персона» изменника, при общем одобрении народа, отделилась от помоста и закачалась между двух столбов.
На другой день состоялась рада. С согласия царя казацкая старши́на выбрала гетманом полковника стародубского Ивана Ильича Скоропадского.
Через неделю по всем церквам гремела грозная анафема. Имя изменника предавалось вечному проклятию.
…Мазепа не сдержал своего слова, данного полковнику Чечелю. Обещанной скорой помощи батуринцы не получили. Мазепа мог бы настоять перед королем о посылке в Батурин шведских войск, но ему было некогда. Он занимался спасением и охраной своего богатого имущества и упустил время.
Войска князя Меншикова взяли приступом и дотла сожгли Батурин. Сотни верных гетману людей погибли в кровавой схватке. Чечель и другие начальные люди были схвачены и казнены.
Пришла зима. Выпал ранний снег.
Заняв Ромны и Гадяч, шведы располагались на зимних квартирах, полагая отдохнуть здесь так же привольно, как в Саксонии. Однако вскоре они убедились, что украинский народ не считает их желанными гостями.
Прибыв с королем в Ромны, Мазепа созвал сотников и приказал немедленно собрать для шведов двадцать четыре тысячи волов, сорок тысяч свиней, сто тысяч «осмачек» муки. Сотники пообещали, уехали и больше на глаза гетмана не показались. В Опошне, Котельве и других местечках селяне рады наотрез отказались исполнять приказания «проклятого» Мазепы. Лохвитского сотника Якова Еременко, приехавшего за сбором провианта в Сорочинцы, селяне связали и отправили в царскую ставку.
Убедившись, что на помощь Мазепы, обещавшего продовольствие, надеяться нечего, шведы стали создавать свои продовольственные команды. Их неистовые грабежи и бесчинства усиливали ненависть населения к иноземцам и предателю гетману. Селяне угоняли скот, сжигали имущество и хлеб, чтобы ничто не попало неприятелю.
Жители города Смелы отказались впустить на зимние квартиры шведов, тайно провели к себе отряд русских войск под командой генерала Рене, который наголову разбил два шведских полка.
Народ Правобережной Украины тоже единомысленно осудил изменника гетмана. Белоцерковский полковник Михайло Омельченко отписал царю, что народ здешней стороны гнушается именем изменника Мазепы, которого «ненавидит тем паче, что он в этой стороне обращал казаков в мужиков и вводил панщину». Полковник в доказательство своей верности царю отправил в Киев всю богатую казну и пожитки Мазепы, находившиеся в Белой Церкви.
В Чигирине, Богуславе и других городах жители схватили мазепинских агентов, мутивших народ, и, заковав в цепи, отвезли их к губернатору Голицыну.
Мазепа тщетно рассылал десятки универсалов, оправдывая себя перед украинским народом, приглашая выступить против «поработивших матку-отчизну москалей», — его никто не хотел слушать.
Не имели никакого успеха и манифесты Карла, пытавшегося возбудить украинский народ против реформ и нововведений царя. Украинские казаки и селяне, испытавшие долголетний гнет польских панов, понимали, что только одни русские являются их защитниками от иноземцев.
«Малороссийский народ, — писал Петр Апраксину, — так твердо стоит, как больше нельзя от них требовать. Король посылает прелестные письма, но сей народ неизменно пребывает в верности, а письма королевские нам приносит…»
«Проклятый Мазепа, — сообщает Петр в другом письме, — никому, кроме себя, худа не принес. Народ имени его слышать не хочет…»
Зато грамоты нового гетмана Ивана Ильича Скоропадского, обличавшего «иноверного и иноязычного короля шведского», и манифесты Петра, призывавшие народ «чинить неприятелю препятствия и промышлять над ним всякими средствами», быстро нашли отклик.
Тысячи казаков и селян при приближении неприятеля бежали в леса, составляли отряды, разбивавшие шведские обозы, угонявшие лошадей и с каждым днем все смелее нападавшие на шведские воинские части.
Среди таких партизан скоро особенно прославился батько Петро Колодуб.
…В тот год зима стояла суровая. Частые бури и вьюги намели непролазные сугробы снега, занесли дороги. Потом ударили лютые морозы, каких давно не помнили старики. По свидетельству очевидцев, «падали на лету птицы, в лесах находили множество замерзших животных. Четыре тысячи шведов погибли тогда от невыносимой стужи. Конные замерзали, сидя верхом на лошадях, пехотинцы примерзали к деревьям и повозкам, на которые облокачивались в последние минуты борьбы со смертью. Иные шведские солдаты думали согреться водкой, но она не помогала, при ее содействии они только скорей делались добычей смерти».
Город Гадяч, где была главная квартира шведов, обратился в лазарет. Из домов слышались раздирающие душу крики больных, которым доктора отпиливали отмороженные части тела. Перед домами ползали обезумевшие от боли и отчаяния калеки. Так встречала украинская земля непрошеных гостей…
В один из таких зимних, морозных дней по окраине дремучего леса медленно продвигался вперед большой отряд шведов под командой генерала Лимрота.
Генерал был бравый вояка. В главной квартире его не раз предупреждали опасаться «лесных казаков», генерал только ус крутил:
— Клянусь честью солдата, сотня этих разбойников не стоит десятка моих добрых шведов… Кто такие эти «лесные казаки», чтоб воевать с нами? Они годны только для грабежей и разбегутся от первого нашего выстрела…
Отряд состоял из шестисот драгун. Все хорошо вооружены и тепло одеты. Лошади выносливы и сыты.
Проехав верст двадцать, генерал приказал сделать непродолжительный отдых, разрешил солдатам выпить по чарке водки и, проверив свои силы, с удовольствием отметил, что мороз и тяжелая, сугробистая дорога оказываются не так страшны.
«Пусть только попадутся мне эти «лесные казаки», — самодовольно подумал он, — я им задам жару…»
И вдруг, словно отвечая на его мысли, сзади отряда гулко захлопали выстрелы, сотня пеших селян, вооруженных ружьями и пиками, выскочила из леса. Генерал не растерялся, быстро повернул и спешил отряд.
Нападавшие, отстреливаясь, стали отступать обратно в лес. Генерал приказал преследовать их.
Но в это время с другой стороны, молниеносно развертывая фланги, на шведов обрушились три сотни конных казаков.
Впереди на гривастой казацкой лошади, подняв кривую турецкую саблю, скакал молодой русобородый казак в овчинном полушубке и бараньей шапке с красным верхом.
— Бей поганых! — кричал он. — Круши чужеземных!.. Напрасно пытался генерал Лимрота привести в порядок свой отряд. Разрозненные и спешившиеся драгуны, не добежав до лошадей, гибли под сабельными ударами.
Лимрота с двумя десятками конных драгун пытался спастись бегством, но казацкая пика пронзила его сзади.
Только один раненый добрался до своих и передал королю известие о гибели отряда{51}.
Когда бой окончился, русобородый казак собрал круг и сказал:
— Давайте думать, браты, как дальше жить? Мы уже не одну сотню поганых ворогов порубили… Слух о нас, мыслю, давно до нового гетмана дошел. Может, не станет он теперь за старую вину с нас взыскивать. Не объявиться ли ему открыто?
— А какая в том нужда, батько Колодуб? — спросили казаки. — Без гетмана и без высокой старши́ны воевать веселей…
— Опасаюсь, браты, что враги позора своего не простят, пошлют против нас большое войско. Не устоять нам одним…
Почесали казаки затылки. Так-то оно так, да вдруг новый гетман пакость учинит? Как бывшим донским смутьянам и мазепинским сердюкам на гетманскую милость надеяться? Заманит ласковым словом, а потом…
— Нет, Петро, подожди объявляться, — сказали подумав казаки. — Лучше на воле погибнуть, чем в царской неволе жить!
Петро Колодуб возражать не стал, но мысль о необходимости присоединиться к войску гетмана с каждым днем беспокоила его все больше… Солдаты Карла XII разорили дотла окрестные деревни, добывать продовольствие становилось все трудней. Кончался запас свинца и пороха. Лошади падали от бескормицы.
И кто знает, что было бы с «лесными казаками», если б не подоспела неожиданная радостная весть: царь возвратил из сибирской ссылки Семена Палия. Рука об руку с новым гетманом Скоропадским готовит старый батько казацкие полки для обороны отчизны.
Петра Колодуба словно свежим ветерком обдуло. Приободрился, повеселел и в тот же день, взяв лучшего коня, помчался к Палию.
Да, это был он, прославленный батько Семен Палий! Помутнели его голубые глаза, прибавилось морщин на лице, поседели, обвисли пышные усы, совсем белоснежной стала большая борода, отросшая в сибирской ссылке. Но зато по-прежнему гордым соколом казался батько казакам, когда, лихо подбоченясь, сидел на коне. И прежним, молодым задором веяло от призывных речей старика — неукротим и лют был батько к предателям и врагам своей матки-отчизны.
Ничего не утаил от старика Петро Колодуб. Рассказал, как бунтовал он с Булавиным, как бежал потом на Украину, как обвел проклятый Мазепа его и других казаков хитрыми, лживыми словами, как ушли они от него, не желая служить изменнику.
— Добре, добре, сынку, — одобрил батько. — Замолвлю за вас слово гетману, ныне не время старые счеты сводить. А о том не сомневайтесь, что под царской рукой служить будете… Вам, казакам, всем ведомо, что царское величество не всегда меня пирогами жаловал, а ныне я под его знаменами и умереть рад…
Посмотрел Петро в глаза батька и не понял: то ли от сердца говорит старик, то ли хитрит? А батько булавинского есаула сразу разгадал и брови нахмурил:
— Матка-отчизна наша много нестроений разных видела, много крови пролито на полях ее… Но не было еще большего зла и горя для нас, чем ныне, когда чужестранцы, приведенные сюда Иудой-Мазепой, народу нашему ярмо навеки надеть хотят, когда в святых храмах наших уже кормят коней своих поганые нехристи…
Поднялся тут с места старый Семен Палий. Силой великой и страстью слово старика зажглось:
— Ныне час настал, Петро, всем казакам, и селянам, и голоте вместе с государевыми войсками стоять против недругов общих… Нет ныне у нас, сынку, пути иного! За целость народа нашего стоять поднимаю я вас, казаков! За матку-отчизну, за лучшую долю ее! Чуешь, голубь?
Радостно и легко стало на душе Петра Колодуба. В полной мере дошли до него слова старика. Опустился Петро, по казацкому обычаю, на колено, руку батьке поцеловал и твердо ответил:
— Чую, батько!
Через несколько дней охотный отряд Петра Колодуба, с разрешения царя, влился в войска гетмана Скоропадского,
Мазепа видел, что планы его рушатся. Несомненно, он пытался разобраться в причинах постигшей его неудачи. Ведь все как будто складывалось хорошо, все было учтено, обдумано. Успешно вовлечены в заговор нужные люди из числа старши́ны, приготовлен провиант для шведов, отведены все возникавшие подозрения, обманут такой человек, как царь Петр. Какая же непредвиденная, грозная сила стала на пути?
События, происшедшие после измены, свидетельствовали, что такой силой был украинский народ, с которым менее всего считался воспитанник иезуитов, вынашивая свой дьявольский замысел. Украинский народ не только не последовал за изменниками, но единодушно их осудил. Все хитроумие Мазепы оказалось бессильным, чтобы обмануть украинских казаков и селян, поколебать их нерушимую дружбу и братскую солидарность с русским народом.
Все чаще Мазепа сознавал, что для него теперь ничего не остается, как поскорей унести отсюда ноги, но развращенный мозг его еще продолжал выискивать новые лукавые способы, чтобы выбраться из тяжелого положения…
Уже несколько ночей подряд Мазепа проводил наедине с оставшимся при нем кривоглазым полковником миргородским Данилом Апостолом.
О чем они говорили, — неизвестно. Только в одну из зимних ночей Апостол куда-то исчез из шведского лагеря и больше сюда не показывался.
А через некоторое время Иван Степанович, отпустив в шинок всех слуг, завесил окна в комнате, запер дверь, достал какое-то письмо, полученное через гадяцкого попа, и нетерпеливо, трясущимися руками разорвав конверт, стал читать:
«Ясновельможный господин, — было написано знакомым ему почерком. — Доношение ваше через полковника миргородского его царскому величеству сообщено. Видя ваше доброе намерение и обращение, государь принял то милостиво и повелел мне писать вам с крепчайшим обнадеживанием, что ежели вы начатое свое намерение потрудитесь исполнить, то государь примет вас не только в прежний уряд и свою милость, но оную изволит умножить… На те кондиции, предложенные через господина полковника, государь соизволил согласиться и гарантеров, желанных от вас, для содержания той амнистии принимает… Только надлежит вашей милости постараться, дабы об известной главнейшей особе, по предложению своему, безопаснейшим образом сочинить… Буде же о самой той особе невозможно, то хотя бы о прочих, знатнейших, то учинить по предложению. А удобно то учиниться может, понеже наши войска вблизости обретаются…»{52}
Дочитав до конца длинное письмо, Мазепа облегченно вздохнул, перекрестился.
Письмо было от Головкина. Предложение Мазепы «схватить и выдать короля и знатнейших генералов», переданное полковником Апостолом, получило одобрение.
Обещание принять Мазепу «в прежний уряд и милость» будило надежду, что не все еще потеряно.
Продолжая ежедневно бывать у короля, гетман теперь еще более, чем прежде, старался показывать ему свою преданность и усердие, помогал советами, льстил и ободрял, а втайне подготовлял заговор против него…
Вскоре план был до тонкости продуман. «Главнейшая особа» молода, смела, горяча и ничего не подозревает. Легкомыслие и самонадеянность короля облегчали дело.
Всю зиму стычки между шведскими и русскими войсками продолжались с переменным успехом. Русский генерал Аларт выбил шведов из Ромен. Король захватил Зеньков, куда с января перенес главную квартиру. Был взят шведами и укрепленный городок Веприк, но какой ценой! Небольшой русский гарнизон и вооруженные жители-украинцы две недели стойко отбивали все атаки неприятельской армии. Рвы вокруг городка были завалены шведскими трупами.
В конце января шведы овладели Опошней, сожгли Красный Кут и Городню, продолжая продвигаться на юг. Однако достаточной ясности в их планах не имелось. Пленные и «языки» довольно единодушно показывали, будто король собирается идти на Воронеж, чтобы сжечь русский флот.
Такие вести сильно беспокоили царя Петра.
Он находился в Сумах и оттуда писал Меншикову:
«Зело нужно через добрых шпигов (к нему нет лучше попов) проведать, куда намеряют неприятели маршировать».
Шпионы-попы донесли, что шведы двигаются к югу, а пленные продолжали твердить о Воронеже.
Петр не выдержал. Надо немедленно учинить охрану флота, принять меры, чтобы русские корабли с весны стояли у Азова и отвлекали турок от союза со шведами. Вместе с Меншиковым царь едет в Воронеж.
«Я перед сим уже писал о неприятельском намерении к Воронежу, — сообщает он с дороги адмиралу Апраксину. — Хотя и теперь то неимоверно, но паки от взятых пленных подтверждается. Для того изволь о спуске кораблей тщание приложить, а наипаче, чтобы хлеб с Коротояка перевезен был. Паки извещаю, что хотя, чаю, сие обман, однако ж опасливей лучше… Я скоро сам к вам буду, пишу потому, дабы дела ни минуты остановки не имели…»
В Воронеж Петр и Меншиков приехали 14 февраля. Дули теплые южные ветры. Снежные сугробы, в которых потонул разросшийся за последнее время город, побурели, начали оседать. Слышались нежные звуки первой капели. Весна-то вот она, считанные дни остались! Скоро вскроются реки, а сколько еще всяких неуправок…
Тройка рыжих рослых коней, впряженная в открытые ковровые сани, бешено пронеслась по городу и остановилась на спуске к реке, у деревянного дома, крытого цветной черепицей. Дом был недавно отстроен для царя, и в комнатах держался еще острый запах сосны и свежей краски. Воронежский комендант Колычев постарался угодить вкусу его величества. Комнаты были невысоки, светлы, теплы, мебель дубовая, прочная. Во дворе стояла жарко натопленная для дорогих гостей банька.
Петр быстро все оглядел, остался, кажется, доволен, однако ничего не сказал, а, подойдя к столу, уставленному винами и закусками, молча выпил рюмку водки и, похрустывая огурцом, сразу закидал коменданта неожиданными вопросами:
— Сколь много в губернии кузнецов? Сколько кузниц? Сколько угля? Можно ли делать на месте подковы и гвозди? Во сколько обойдется каждая штука?
Колычев был старый служака, сражался под Нарвой, где получил тяжелое ранение правой ноги. Он знал, что Петр не терпит изворотливых ответов. «Служить, так не картавить!» — говаривал царь. Переминаясь с ноги на ногу и густо краснея, Колычев честно признался, что кузниц, конечно, в губернии много, уголь выжигают всюду, но точных сведений он дать не может, так как надобности делать в большом числе подковы до сих пор не было и об этом он не думал.
— Ладно, — с досадой сказал Петр. — Хорошо, что не соврал… Кто богу не грешен, кто бабке не внук! А впредь изволь думать, господин комендант.
И стал надевать короткий меховой кафтан, в котором обычно ходил зимой.
Александр Данилович Меншиков, успевший тем временем убрать добрую половину поросенка, вытирая платком жирные губы, напомнил:
— А в баньку с дороги-то, ваше величество? Баньку, чаю, господин комендант натопил исправно…
— Гут, гут, после сходим, — буркнул Петр и, повернувшись к коменданту, приказал: — Вечером здесь ожидать нас будешь, понеже дел много!
Надвинул шапку, взял палку и вышел.
Меншиков, залпом осушив стакан венгерского и закусывая на ходу пряником, кинулся за ним.
Колычев, хромая, подошел к окну, посмотрел вслед быстро удалявшимся гостям. Маршрут царя был известен по прошлым приездам в Воронеж. «В адмиралтейство пошел, оттуда на верфи, — подумал комендант, — задаст там жару господин бомбардир… Да и мне теперь покоя не будет!»
Но Петр на этот раз маршрут изменил. Выйдя на берег, он резко свернул в сторону, где находились многочисленные лесопильные, смоловаренные, канатные, столярные и кузнечные мастерские, производившие корабельные работы.
Петр и Меншиков зашли в первую стоящую на пути кузницу. Там было полутемно, душно, тесно. Бородатый кузнец, в заплатанной рубахе и лаптях, ковал корабельные скрепы. Раскаленный брус железа, лежавший на наковальне, брызгал огненными искрами. Щуплый мальчуган с черным от копоти лицом, обливаясь потом, раздувал мехи.
— Здорово, трудники… Бог в помощь! — сказал Петр, расстегивая кафтан.
— Здорово, — угрюмо отозвался бородач, не бросая работы. — Отойдите маленько, ожгетесь…
— Сердит ты, дядя… как величать тебя — не знаем? — вставил Меншиков.
— Савелием крестили…
Бородач в последний раз взмахнул молотом, снял ковку, тяжело дыша посмотрел на гостей.
— Вы чьи будете? Впервой вижу будто…
— С Москвы приехали, Савелий, хотим для царских войск подковы ставить, — промолвил Петр, подмигнув Меншикову. — Воронежские кузнецы, слыхали, мастера подковы делать…
Сделать можно… почему не сделать? — поглаживая бороду, степенно сказал Савелий. — Цену-то какую положите?
— Три копейки за пару платим.
— Прибавить надо бы копеечку, — возразил кузнец. — Не для мужицких коней подковы-то… Спрашивать небось строго станете!
— Хорошо, можно и прибавить, — согласился Петр, знавший, что поставщики дерут с казны куда дороже. — А какие подковы нам потребны, мы покажем…
Он сбросил кафтан, засучил рукава, достал из кучи лома добрый брусок, положил в горн. Меншиков, отстранив легонько чумазого мальчугана и поплевав на руки, взялся за мехи.
Савелий с удивлением смотрел на необычных посетителей. Петр ковал споро и умело. Прошло немного времени, и первая подкова была готова. Савелий взял ее бережно в руки, придирчиво со всех сторон осмотрел.
— Прочна ли будет, кузнец? — спросил Петр продолжая работать.
— Лучше не видывал, — отозвался Савелий. — Обучались где али как?
— В тульских кузнях работали…
— То-то я гляжу… по обличию будто господа, а по рукам и сноровке умельцы.
Петр приостановил работу, вытер вспотевший лоб, посмотрел на Савелия довольными глазами:
— Умельцы не великие, а даром хлеба не едим, — сие правда!
Побывав и в адмиралтействе, и на верфях, и в мастерских, Петр и Меншиков возвратились домой поздним вечером. Колычев, опасливо поджидавший царя, взглянув на его лицо, успокоился. «Притомился, а не сердит, слава богу», — промелькнуло в голове.
Петр, кивнув головой коменданту, достал из кармана пару подков, приказал:
— Сделать, не мешкая, по сим моделям воронежским и елецким кузнецам пятьдесят тысяч пар подков и на каждую подкову по десять гвоздей запасных. Присылать оные в армию по частям.
— А какую цену изволите указать, ваше величество?
— Четыре копейки пара, а буде дороже… голову оторву! — грозно пообещал царь. — Да изволь завтра с утра, — немного помедлив, продолжал он, — узнать на бойнях, сколь много бычьих пузырей собрать можно. Реки разольются, как войску переправляться, особливо тем, кто на воде не держится? А бычьи пузыри такой беде зело помочь могут… Да изволь також, господин комендант, отправить завтра в армию на подставных подводах четыре бочки смолы… оная в адмиралтейском дворе без дела обретается.
Проводив коменданта и сходив в баню, Петр с Меншиковым набили трубки, закурили, принялись за другую работу. На столе лежала груда бумаг, доставленных в Воронеж гонцами и курьерами со всех концов страны.
Александр Данилович вскрывал пакеты, подавал царю наиболее важные донесения, на остальных сам делал пометы, откладывал в сторону.
Петр, дымя трубкой и нахмурив густые брови, сосредоточенно писал ответы, давал не терпящие отлагательства распоряжения.
«Немедля поставить тысячу мешков холщовых, сто пятьдесят кульков лычных, шесть тысяч лопат железных, две тысячи кирок и мотыг», — пишет он в Москву боярину Стрешневу.
«Немедля осмотреть корпуса генералов Боуера и фон Вердена, исправны ли оные в воинской и провиантской амунициях», — приказывает он фельдмаршалу Репнину.
«Немедля лес свезти в Тавров и положить в удобных местах, понеже вновь корабельного строения будет много», — кладет он резолюцию на донесении о разбросанном в беспорядке лесе. И сверху крупно надписывает: «Адмиралу Апраксину».
А сколько еще самых разнообразных дел требует вмешательства царя! В Посольском приказе идет спор о поведении русского посла в Риме. Сказывают, римскому папе надо два раза целовать туфлю. Посол князь Куракин, человек набожный, пришел в ужас, отказывается ехать. «Сказать, чтоб сей дурак поцеловал оную туфлю один раз», коротко разрешает вопрос Петр.
Из Москвы уведомляют, будто 25 февраля будет видимо солнечное затмение, а «сколь много затмится — неведомо». Петр передает бумагу Меншикову, приказывает:
— Отпиши московским математическим учителям, дабы они сделали исчисление, сколь много солнцу затмения будет в Воронеже и, нарисовав то, прислали нам…
А это что такое? «Расходы на содержание придворного штата…» Петр внимательно просматривает цифры, многие зачеркивает, качает головой: не научились беречь деньги, столь нужные государству. Заметив, что фрейлинам сердечного друга Катеринушки отпускается слишком много средств на сладости, вдвое сокращает эту статью, надписывает: «Бабам сколько сладкого не дай, все приедят; после занемогут, надобно будет лечить и за лекарство платить». Покупка для фрейлин таких дорогих в то время товаров, как чай и сахар, кажется совсем ненужной. Петр этих расходов не утверждает и поясняет: «Они чаю не знают, про сахар, слава богу, не слыхали, и приучать не надобно».
Так ежедневно, не зная отдыха, трудится Петр.
Дождавшись в Воронеже вскрытия рек и спустив на воду новые военные корабли и галеры, он отпускает Меншикова в армию, а сам едет в Азов…
Андрий Войнаровский, находившийся вместе с дядей при главной шведской квартире, переживал трудные дни.
Не зная подлинных замыслов Мазепы, он уже давно подозревал, что дядя ведет какую-то нечестную игру. Уход к царю многих начальных людей и казаков, враждебное отношение народа к гетману — все это наводило его на мысль, что у дяди, помимо «освобождения матки-отчизны», имеется какая-то другая, личная, тайная и корыстная цель.
Узнав, что обожаемый им батько Семен Палий появился в царском войске и призывает к себе добрых казаков, Андрий уже подумывал о том, чтобы при первой возможности уехать к батьке, не объясняя причин дяде. Но неожиданные обстоятельства отвлекли его от этого намерения. Андрий встретил Мотрю…
До сих пор его отношения к ней носили странный характер. Он знал ее с детских лет, знал еще девочкой. Закончив заграничное образование и возвратясь домой, он встретил красавицу девушку и почувствовал, как она глубоко задела его сердце… Однако его чуткость подсказала, что Мотря относится к нему равнодушно. Скандальная огласка романа Мазепы, конечно, была Андрию неприятна, но, будучи человеком честным и разумным, он понял, что Мотря сама любит дядю… Вот почему он не поверил никаким сплетням о «соблазне» и не мог осуждать дядю.
Потом, несколько раз мельком встречая Мотрю, он полагал, что она довольна и счастлива, поэтому старался не вспоминать ее, казаться равнодушным.
Теперь ему неожиданно открылось другое…
Мотря жила отдельно от Мазепы, на квартире у попадьи, доброй и жалостливой женщины.
Мазепа, занятый делами и интригами, виделся с крестницей редко, но это ее волновало с каждым днем все меньше. Она привыкла к одиночеству, она уже ясно сознавала, что чувство ее к гетману охладело. При свиданиях с ним она оставалась равнодушной, но старалась быть покорной и ласковой. Она видела теперь Мазепу усталым и быстро стареющим, она знала, что не любит его. Это укрепляло в ней сознание какой-то собственной виновности перед ним, побуждало чувство жалости к нему. И в то же время, оставаясь одна, она невольно думала о многом таком, что вызывало на щеках румянец стыда… Она стала часто капризничать. Порой в ней вспыхивала даже злоба против гетмана, но чаще она испытывала прилив такой тоски, что попадья пугалась, не случилось бы у них в доме какого греха.
Однажды мартовским вечером, когда начали сгущаться сумерки, выйдя за ворота поповского дома, Мотря увидела Андрия. Он медленно шел по другой стороне улицы, опустив голову, думая о чем-то своем. «Что с ним такое? Может, несчастье?» тревожно подумала Мотря и тихо окликнула:
— Андрий…
Войнаровский оглянулся. Подошел.
— Почему вы такой невеселый, Андрий? — просто и душевно спросила Мотря.
Андрий, уловив эту душевность в ее вопросе, приятно изумился. И так же просто, легко ответил:
— Мне нечего здесь делать… И нечему радоваться…
— Мне тоже, — вздохнула Мотря, зябко кутаясь в шаль. — Почему вы никогда не зайдете ко мне? Вы знаете, я ведь одна здесь живу…
Андрий смутился. В ее словах ему почудилось что-то нехорошее, стыдное. Мотря поняла его, покраснела.
— Вы не думайте худого, Андрий, — сказала она. — Я давно хотела поговорить с вами… Я все время совсем, совсем одна… Хуже монастыря… хуже…
Ее голос дрожал. Глаза были влажны. Андрий начинал догадываться, что она не так уж счастлива, как ему казалось.
— А дядя? — невольно сорвалось у него с языка.
— Я редко его вижу. Он вечно занят… Да и скучно с ним…
Андрий почувствовал, какое смятение происходит в душе девушки. Он посмотрел ей в глаза — они больше, чем язык, выдавали ее тайну.
— Ты не любишь его, Мотря? — взволнованным голосом спросил он.
Она молча, сжав губы, чтоб не расплакаться, кивнула головой. Он взял ее холодную руку, ласково пожал:
— А я думал, что у вас совсем по-другому, Мотря… Я ничего не знал… Мне очень жалко…
— Кого?
— Тебя…
— А его?
Андрий не мог ничего ответить. Его мысли были полны сейчас одной ею. А Мотря тихо шептала:
— Я сама виновата, Андрий… У него никого нет, кроме меня. Никого… Он такой старый и жалкий… Я не могу смотреть ему в глаза… Мне стыдно… Я не знаю, что мне делать…
Они говорили долго.
С того дня они встречались часто. Андрий скоро почувствовал, как близка и дорога ему Мотря. Она тоже полюбила его. Но борьба между новым ее чувством и жалостью к крестному долго еще не давала Мотре покоя. Андрий понимал ее и ничего не требовал…
А шведы шли к Полтаве…
Весной кошевой атаман Костя Гордеенко, откликнувшись на призыв Мазепы, привел в шведский лагерь тысячи две запорожцев и гультяев, но эти вояки оказались годными только на грабеж, пьянство и буйство. От них шведам было больше беспокойства, чем пользы.
Между тем украинские селяне и охотные казацкие отряды совместно с русскими войсками продолжали чинить шведам крупные неприятности. Украинский народ не соблазнялся ни на какие «приманки» иноземцев и боролся с ними не на живот, а на смерть.
Петро Колодуб, получив от Скоропадского разрешение на поиски в тылу противника, с помощью скрывавшихся в лесу селян успешно громил неприятельские транспорты, оторвавшиеся от главной шведской армии отряды и продовольственные команды. Шведы, узнав имя бесстрашного казака, объявили награду за его поимку.
Впрочем, украинские селяне не менее мужественно производили нападения на шведов и своими силами. При переправе шведского генерала Крейца через реку Псел селяне, вооруженные чем попало, истребили сильный неприятельский конвой и потопили огромный обоз с провиантом.
Когда царю Петру донесли об этом, он сказал:
— Сей храбрый народ, на которого лженаветствовал богоотступник Мазепа, своими похвальными делами и кровью нерушимую дружбу и верность нам являет…
В Решетиловке, где Крейц остановился на ночевку, двое местных жителей, сняв часовых, пытались сжечь генерала в избе. Селян схватили, связали. Полагая, что они подосланы командованием русской армии, Крейц приказал привести их к нему на допрос. Селяне были в худых свитках и стоптанных чоботах, но смотрели на генерала смело, будто даже и с насмешкой.
— Передай им, — строго сказал Крейц переводчику, что они будут повешены, но, если честно признаются, кто они такие и кем посланы на злое дело, я обещаю помиловать…
— Скажи своему пану, — ответили селяне, — что нас никто не посылал, а смерти мы не боимся. Если же он по доброй воле не уберется отсюда, все равно не мы, так другие голову ему снесут…
Селянам отрубили уши и в таком виде отправили к фельдмаршалу Шереметеву.
Однако никакие наказания и угрозы не могли укротить ожесточения народа, защищавшего каждую пядь родной земли.
«Мы неожиданно очутились в необходимости постоянно драться, как с неприятелями, с жителями того края, куда мы вошли», — писал участник шведского похода.
Русская регулярная армия, избегая по приказу царя генеральной баталии, тоже по кускам щипала шведов, силы которых продолжали таять также от болезней и от недостатка продовольствия.
Король Карл очень надеялся на помощь поляков. Он не знал, что войска Станислава Лещинского и оставленный в Польше шведский корпус генерала Крассау, пытавшиеся проникнуть на Украину, потерпели поражение у городка Подкамня и вынуждены были уйти обратно. Русские войска заградили им все дороги.
Подойдя близко к Полтаве, король по настоянию своих генералов собрал военный совет, который должен был разрешить ряд важных вопросов…
…Когда Мазепа, приглашенный для участия в совете, вошел в шатер, там уже набилось много народу. Карл сидел на своей походной кровати, небрежно, как всегда, откинувшись на подушки и вытянув худые ноги. Его выпуклые голубые глаза, обведенные от бессонных ночей темными кругами, четко выделялись на болезненно-желтом лице и рассеянно, а порой насмешливо, смотрели на толстенького генерал-квартирмейстера Гилленкрока, — тот, стоя у изголовья кровати, делал обстоятельный доклад о плачевном состоянии шведской армии под Полтавой.
Первый министр граф Пипер, фельдмаршал Реншильд, генералы Левенгаупт, Роос, Шлиппенбах и Крейц, сидевшие у стола, согласно разделяя мнение Гилленкрока, почтительно молчали, ожидая очередной вспышки королевского раздражения. Увидев вошедшего Мазепу, король молча кивнул ему и указал на ближние кресла. Гетман сел.
Умный Гилленкрок, превосходно понимавший настроение короля, решил отыграться на этом старике, которого втайне презирал за измену, и, не меняя спокойного тона, продолжал:
— Народ Украины и русские мужики жгут свои деревни, оставляя нам пепел вместо хлеба и фуража. Они прячутся в лесах и выходят из трущоб для того, чтобы красть наших лошадей и убивать солдат. В этой проклятой стране у нас только одни враги, ваше величество. Очевидно, гетман, обещавший нам помощь населения, плохо знает свой народ…
Тут Гилленкрок передохнул и сделал полупоклон в сторону гетмана.
Но этот дипломатический ход, понятый генералами и Мазепой, внимания короля не привлек. Карл плохо слушал своего генерала. Он находился во власти собственных мыслей и, приняв паузу за окончание надоевшего доклада, облегченно вздохнул:
— Я так и знал, генерал, что вы не скажете ничего нового, — равнодушно произнес он.
— Но, ваше величество, — смутился Гилленкрок, — эти обстоятельства…
— Они ничего не меняют, — перебил Карл. И неожиданно приветливо улыбнувшись Мазепе, он обратился к нему: — А скажите, гетман, правда ли, что здесь, у Полтавы, найдены следы Александра Македонского?
— Здесь найден древний каменный памятник, будто бы воздвигнутый великим полководцем, — ответил Мазепа, бросив неприязненный взгляд в сторону Гилленкрока.
— Гетман шутит, — вспыхнул тот. — Здесь не было и не могло быть дороги в Азию, ваше величество.
— Это не значит, что ее не следует искать, дорогой генерал, — сказал Карл и поднялся.
Генералы и Мазепа встали вслед за королем, но он жестом велел им сесть, сделал несколько быстрых шагов, остановился у стола и, ткнув пальцем в карту, лежавшую перед Реншильдом, продолжал:
— Итак, вопрос ясен… Что вы предлагаете, господа?
— Подкрепить армию соединением с польскими войсками Лещинского, — сказал Реншильд.
— И с корпусом генерала Крассау, оставленным в Польше, — добавил граф Пипер.
— Это значит?
— Снова перейти Днепр и отступить в Польшу, — глядя в лицо короля, отчеканил граф. — Это единствепное благоразумное решение вопроса, ваше величество…
Лицо Карла покрылось красными пятнами. В глазах зажегся огонек злобы и упрямства.
— Этот переход будет похож на бегство! — крикнул он срывающимся от волнения голосом. — А я никогда не побегу от царя Петра. Слышите, никогда! Если бы сам бог послал ангела небесного с приказанием отступить от Полтавы, я бы и тогда не отступил. Я знаю русских лучше вас… Я их выгоню с казацкой земли… Я заставлю их принять мои условия… А вы, генерал, — резко повернулся он к Гилленкроку, — должны все подготовить к нападению на Полтаву и сказать нам, в какой день возьмем мы эту ничтожную крепость.
— В ней четыре тысячи гарнизона, ваше величество, кроме казаков и населения…
— Русские сдадутся при первом пушечном выстреле с нашей стороны!
— А я думаю, — возразил Гилленкрок, — что русские будут защищаться до последней крайности и пехоте вашего величества сильно достанется от продолжительных осадных работ…
Я уверяю вас, генерал, русские долгой осады не выдержат. Как ваше мнение, гетман? — обратился король к Мазепе.
Гетман, хорошо знавший плачевное состояние шведской армии, понимал, что король затеял слишком рискованную игру, что генералы, советовавшие отступить в Польшу, правы, но сейчас старик, озлобленный презрительным отношением к себе этих надутых господ, решил стать на сторону короля: «Все равно упрямого мальчишку не убедишь, а портить с ним отношения мне сейчас нельзя», подумал он.
— Непобедимость войск вашего величества известна всему свету, — спокойно сказал он. — Не малой сей фортеции противиться фортуне вашей…
— Вот голос мудрости, господа! — воскликнул король. — Завтра мы должны взять Полтаву штурмом…
…При выходе из шатра Гилленкрок взял под руку Мазепу и тихо, по-немецки, сказал:
— Вы напрасно говорили королю про памятник и фортуну. Он больше всего любит славу и легко поддается желанию делать то, что невыгодно ни нам, ни вам…
— Я стар, чтоб думать, как иные, о выгоде, — вздохнул Иван Степанович. — Я служу его величеству так, как могу…
— А если фортуна наша перейдет к русским? И вы станете их пленником?
— Господь милосердный не допустит, — испуганно перекрестился Мазепа, прощаясь с генералами.
Но испуг его был притворным. Мысль о возможности плена, вызывавшая еще недавно озноб всего тела, не смущала уже Мазепу. Он снова вел двойную игру. Поняв, что на шведов надеяться нечего, и решив схватить короля, гетман привлек к заговору ряд своих сторонников и уже подготовил многое.
Полковник Алексей Степанович Келин, хотя и прослужил в царских войсках почти двадцать лет, выглядел самым мирным человеком. Был он неизменно добродушен, приветлив, разговаривал со всеми ровно и мягко, никогда не повышал голоса, за малую вину с подчиненных строго не взыскивал, любил пошутить и посмеяться, а в свободные часы и в рюхи с ребятами поиграть, не отказывался и попадье, у которой квартировал, кровлю починить.
Носил он старенький, выцветший военный мундир, сидевший на его тщедушной фигуре как-то мешковато и смешно, а форменная треуголка, надеваемая по праздничным дням, совсем не шла к его маленькому курносому лицу с редкими рыжеватыми усами. Очевидно, Алексей Степанович и сам неважно чувствовал себя в военной форме, поэтому при каждом удобном случае, на службе и в гостях, он прежде всего старался освободиться от стеснительной одежды, предпочитая ей простую домашнюю рубаху.
Вместе с тем полковник, участник многих походов и битв, отличался отменной храбростью, упорством и исполнительностью.
Когда на военном совете у царя Петра встал вопрос о назначении «достойного офицера в полтавскую фортецию», имевшую большое военное значение, выбор пал на Келина. Правда, фельдмаршал Шереметев заметил при этом, что «полковник не зело строг с народом», но Петр на такой довод рукой махнул:
— Не строгость надобна, а верность отечеству, мужество и доброе рачительство о делах, коими сей полковник знатен…
Петр не ошибся. Приехав в Полтаву, Алексей Степанович энергично взялся за укрепление крепости, быстро привел в боевую готовность четырехтысячный гарнизон и завоевал хорошую славу у населения.
Шведские войска, подошедшие сюда в конце апреля, встретили неожиданно для себя крепкий отпор. Десятки атак полтавцы стойко отбили.
Русские войска под начальством Меншикова, остановившись по другую сторону реки Ворсклы, вблизи Полтавы, не могли оказать осажденной крепости серьезной поддержки, — широкую низменную долину реки покрывали не проходимые весной болота.
«Полтавская крепость в зело доброй содержит себя дефензии[19] и никакого ущерба от действа неприятельского еще не обретается», — успокаивал Меншиков Петра, спешившего из Азова к армии.
В действительности же положение крепости, выдержавшей уже полуторамесячную осаду, было тяжелое. Таяли запасы продовольствия, кончался запас пороха, все дома были заполнены ранеными и больными, страдания которых усиливались от начавшейся страшной жары.
Прибывший в армию Петр приказал перебросить в крепость несколько пустых бомб с письмами, извещая защитников о своем прибытии и благодаря их за стойкость. Полковник в соборной церкви прочитал эти письма солдатам и горожанам, единодушно давшим клятву защищаться до последней капли крови.
Однако сам Алексей Степанович, по-прежнему добродушный и веселый, всячески ободрявший гарнизон и население, понимал, что долго крепости не устоять, и, не допуская мысли о возможности сдачи, готовился до конца выполнить свой долг верного сына отечества.
21 июня, поднявшись, как всегда, еще до восхода солнца и осматривая с крепостного вала шведские укрепления, полковник отметил необычайную тишину во вражеском лагере.
— А что, Федотов, не замечал ли ты ночью движения у господ шведов? — обратился он к дежурному сержанту, рослому молодцу, которого любил за сметливость.
— Никак нет… — ответил тот. — Как с вечера затихли, так и до сей поры, словно сурки в норе, сидят…
— Уж не отошли ли они, дал бы бог, — сказал Алексей Степанович. — Ты что думаешь?
— Думаю, что на хитрость пустились, господин полковник. Подвох какой-нибудь затевают. Кабы им отходить, они беспременно все добро свое забрали бы, а то вот оно со вчерашнего дня висит, — указал сержант на ближний, полускрытый кустарником и мелколесьем редут.
— А что там такое? — спросил полковник, теперь тоже заметивший на одном из кустов едва приметное белое пятнышко.
— Офицерские утиральники… Им наша жара непривычна, вот они весь день водой и поливаются. А с вечера утиральники сушить развешивают.
— Так, так, — задумчиво произнес Алексей Степанович. — Значит, они притихли не зря… Что-то они сегодня нам готовят?..
И не успел он докончить фразы, как ударила пушка. Бомба, чуть-чуть не долетев до вала, гулко разорвалась внизу.
— Все по местам! — закричал полковник. — Заряды беречь до крайности! Бить без промаха!
В пять минут гарнизон собрался на валу.
Шведы открыли сильный огонь с четырех редутов.
Разрывавшиеся в крепости бомбы выводили из строя десятки людей. Начались пожары. Дым и гарь, гул орудий, крики людей и стоны раненых подняли на ноги всех горожан. В соборной церкви ударили в набат.
Огромный рыжебородый дьякон Иона, стоя на паперти и размахивая длинными, волосатыми руками, грозил нечестивым шведам проклятиями, призывая всех на защиту города.
Толпа горожан, которых полковник вооружил старыми ружьями, ждала сигнала, чтобы двинуться на помощь солдатам. Старый бывалый казак Петренко, по-командирски распоряжавшийся в этой толпе, на ходу объяснял новичкам разные военные приемы.
Задорная бабенка, солдатская вдова Настасья, подговаривала «жинок» не отставать от мужиков.
Полтавцы готовились сдержать клятву и дорого продать свою жизнь.
Неожиданно пушки умолкли. На крепостном валу настала минутная напряженная тишина. Из-за леса показались стройные колонны шведов. Десять тысяч отборной пехоты шли на штурм.
— Ну, с богом! — перекрестился Алексей Степанович и махнул рукой пушкарям.
Четыре пушки ударили сразу. Две бомбы разорвались в гуще наступающих, но шведы не дрогнули и с трех сторон со страшным криком полезли на крепостной вал.
Отбитые с двух сторон, они все же сумели ворваться с третьей, заняв так называемое Мазуровское укрепление. Начальник этого укрепления и четыреста защитников погибли в яростной рукопашной схватке. Ни один не сдался, предпочитая смерть плену.
Над Мазуровским укреплением развернулись шведские знамена…
Тогда полковник Келин сам повел сюда два батальона солдат и вооруженных полтавцев.
— Послужим отечеству, ребята! Не владеть врагам русской крепостью! — кричал он, увлекая за собой солдат и народ.
Пуля попала ему в левую руку. Кровь, хлынувшая из раны, окрасила рубаху, но он, казалось, не замечал боли, нанося сабельные удары шведам. Один из них бросился на полковника со штыком, но кто-то из горожан ловко ударил шведа бревном по голове.
Дьякон Иона, с развевающимися космами и багровым лицом, орудовал прикладом.
— Бей еретиков! Сгинь, нечистая сила! громыхал его зычный голос в самом пекле сражения.
Настасья и горожанки из-за плетней били шведов камнями и кирпичами. Старики и подростки подносили мешки с песком и бревна, которые сбрасывали на шведов, отступавших с вала…
Шведы не выдержали отпора. Мазуровское укрепление было очищено. Шесть последующих приступов тоже успеха не имели. Враг отступил, унося с собой две с половиной тысячи трупов.
Король Карл пришел в ярость.
— Мои генералы разучились воевать, — сказал он. — Через три дня я сам поведу свои войска и возьму эту крепость за два часа…
А поздно вечером переплывший через реку крестьянин доставил полковнику Келину из русского лагеря бумагу.
Прочитав ее, Алексей Степанович встал и с чувством перекрестился:
— Ну, слава богу и государю… Наши войска переправились сегодня на правый берег и укрепляются вблизи шведского лагеря. Теперь неприятелю не до нас. В скором времени надо ждать генеральной баталии…
Больше всех других своих генералов Карл любил Левенгаупта. Этот генерал был храбр и беззаветно предан своему королю. Но Карл никак не мог простить ему поражения у Лесной и последнее время почти не разговаривал с ним. Однако теперь, чувствуя скрытое недовольство со стороны многих соратников, он вновь стал приближать Левенгаупта.
Однажды ранним июньским утром, встретив генерала, король ласково предложил:
— Поедемте к реке, генерал. Я слышал, русские начали переправу…
Генерал охотно согласился. Они поехали верхами. Русские передовые посты, заметив их у реки, открыли стрельбу. Услышав первые выстрелы, король беспечно рассмеялся:
— Ого, я вижу, мы научили московитов военному искусству. Они могут уже заряжать свои мушкеты…
— Им нельзя отказать и в храбрости, ваше величество…
— Вы думаете, генерал? — улыбнулся Карл.
И, словно желая показать, что такое настоящая храбрость, он пришпорил коня и спустился к самому берегу.
Левенгаупт последовал за ним. Пули свистели. Король подвергал себя напрасной опасности. Генерал встревожился:
— Ваше величество, я прошу вас…
Он не договорил. Шальная пуля убила под ним коня. Ваше величество, — падая, закричал Левенгаупт, — ради бога оставьте это место…
— Bagatel! Вы получите другую лошадь, — отвечал Карл и, явно издеваясь над генералом, продолжал гарцевать под выстрелами.
Тут пуля раздробила королю ступню левой ноги. Из сапога просочилась кровь. Карл держался мужественно и даже не слез с лошади.
— Пустяки! — успокаивал он Левенгаупта. — Пуля застряла в ноге, я ее вырежу…
Он поехал к своим войскам, сделал несколько распоряжений генералам и только через час вернулся домой. Рана вызвала воспаление, причиняла жестокую боль. Король не кричал. Сам помогал доктору вынимать из ноги осколки раздробленной кости.
— Рана не опасна, — утешал он придворных, — скоро я опять буду на коне…
Все же ему пришлось лечь в постель.
Карл лежать не любил. Он нервничал. Его успокаивали только рассказы придворных о старых героических временах. Особенно нравилась ему сага о Рольфе Гетрэгсоне, славном рыцаре, покорителе русского волшебника на острове Ретузари.
Шведский король был еще очень молод и безрассуден…{53}
25 июня русские войска, подойдя к Полтаве, выстроились версты за полторы от шведов. Карлу донесли, будто царь ждет к себе на помощь несколько тысяч конницы с Поволжья. Чтобы не допустить усиления неприятеля, король решил немедленно дать русским генеральную баталию.
Весь следующий день обе стороны готовились к бою. Больная нога не позволяла королю лично руководить войсками. Он назначил главнокомандующим фельдмаршала Реншильда, но заявил, что будет и сам принимать участие в битве.
Ему трудно было сидеть верхом на лошади. Шведы приготовили для короля носилки. Карлу такой способ передвижения не понравился. Ему казалось, что носилки делают его смешным. Придворные стали его ободрять.
— Наша победа над русскими, — говорили они, — будет казаться еще более величественной, когда мир узнает, что сражение выиграно раненым королем, передвигавшимся на носилках. Эти носилки войдут в историю, ваше величество. Потомство будет с завистью смотреть на них…
Доводы подействовали. Носилки короля уже не беспокоили, он даже находил их очень удобными.
…Царь Петр, собрав своих генералов, дал каждому точное указание о подготовке к бою. Осмотрел все редуты, проверил пушки.
Объезжая войска, он остановился перед дивизией Аларта и сказал солдатам ободряющую речь:
— Король шведский и самозванец Лещинский, а также изменник Мазепа клятвенно утвердились отторгнуть Украину, учинив из оной княжество под властью того изменника. Льстясь такой надеждой, проклятый Мазепа уповал собрать двести тысяч казацких войск, подкупил Порту и крымского хана, а для исполнения сего злоумышления призвал сюда короля шведского со всеми его силами и Лещинского, поспешавшего к нему с двадцатью пятью тысячами поляков. Но, с помощью божьей, украинский народ и казаки остались нам верными, шведы через разные наши победы истребились до половины, войска Лещинского побиты и разогнаны, султан подтвердил с нами мир. Ныне против нас осталось тридцать четыре полка неприятельских войск, остается над сими довершить победу нашу. Порадейте, воины русские! Вера, церковь и отечество сего от вас требуют!..
Весь вечер в русском лагере царила торжественная тишина. Не слышалось песен, но не было и уныния. Все понимали, что завтра должна решиться судьба отечества, и готовились мужественно защищать его.
Несмотря на сильную боль в ноге и бессонную ночь, Карл с утра находился в отличном настроении.
Когда генерал Гилленкрок сообщил, что русские отбили большой обоз с продовольствием и армию нечем кормить, король рассмеялся:
— Нам нет нужды об этом заботиться. В московском стане всего много. Сегодня мы будем обедать в шатрах царя Петра…
И дал приказ пехоте атаковать русские редуты.
Этих редутов, укреплением которых руководил сам Петр, было десять. За ними стояла русская регулярная конница под командой князя Меншикова и генерала Рене. Дальше виднелась стоявшая в строю пехота. Влево, у леса, расположилися резерв и казачьи полки гетмана Скоропадского. Одним из этих полков командовал старый Семен Палий, нетерпеливо ждавший встретить на бранном поле своего заклятого врага Мазепу. Здесь же стоял и отряд бывших булавинцев под начальством Петра Колодуба.
— А все-таки чудное дело вышло, братушки, — тихо сказал кто-то из булавинцев. — То мы с атаманом Кондратием супротив царя стояли, а то вроде за него в бой идем…
— За матку-отчизну, а не за царя! — сурово поправил Колодуб. — Ежели мы шведов и ляхов не осилим, они весь народ заполонят!..
— Гляди, гляди! Пошли шведы-то! — закричали казаки.
— О господи, сила их какая… великая…
Шведская пехота под начальством генералов Рооса и Спарре выполняла приказ короля. Русские не выдержали напора. Первый и второй редуты пали. Вступившая в дело русская конница генерала Рене была смята. Самого генерала, тяжело раненного в бок, насилу спасли от плена.
Заметив замешательство русских, граф Пипер, с позволения короля, двинул в помощь пехоте кавалерию генерала Крейца. Но главнокомандующий фельдмаршал Реншильд, враждовавший с графом, пришел в ярость от такого вмешательства и начал ссору с Пипером. В угоду фельдмаршалу король отменил приказ.
Царь Петр, зорко следивший за действиями неприятельских частей, увидев, что корпус генерала Рооса несколько оторвался от центра шведской армии, приказал Меншикову с десятью конными полками атаковать этот фланг.
И вот, развернувшись веером, дружно вынеслась стройная русская конница, охватывая с трех сторон растерявшихся от неожиданности шведов.
Меншиков скакал в первых рядах. Его рослая, статная фигура в зеленом генеральском мундире была хорошо приметна Петру, по озабоченному лицу которого скользнула усмешка:
— Бахвал… меры не знает…
Вдруг лошадь князя споткнулась. Зеленый мундир исчез из поля зрения. Лицо Петра передернулось легкой судорогой.
— Немедля пошли казачью сотню, — хрипло и отрывисто сказал он стоявшему рядом фельдмаршалу Шереметеву. — Накажи следить за князем… Ежели ранен, принесть сюда… Ежели жив, пусть держится опасливей… Ежели…
Но не успел Петр досказать свою мысль, как зеленое пятно генеральского мундира выплыло вновь.
Под князем убило лошадь. Отделавшись ушибом, Меншиков пересел на коня одного из драгун. Передняя цепь кавалерии, обогнав князя, уже рубила не успевших выстроиться шведов.
— К лесу тесни их, к лесу! — кричал Меншиков, врезаясь в гущу схватки.
— Ваше сиятельство… Ваше сиятельство… Сдаются они, — сказал кто-то сзади.
— Некогда возиться! Бей всех к чертовой матери! Пущай помнят!..
— Знатные персоны, ваше сиятельство, — произнес тот же голос.
Тут Меншиков заметил на опушке леса большую группу спешившихся шведских офицеров, выкинувших белый флаг.
Это генерал Шлиппенбах со всем своим штабом сдавался на милость победителей.
Отправив в тыл пленных и четырнадцать захваченных знамен, князь хотел двинуться в погоню за бежавшими к Полтаве остатками разбитого корпуса, но его остановил подъехавший ординарец:
— Вас требует государь. Остальное приказано довершить генералу Ренцелю.
Меншиков злобно выругался, но ослушаться не решился. Вернулся к Петру.
— Я бы их всех забрал, ваше величество, а мне ходу не дают, — досадливо ворчал князь. — Эх, мне бы еще пехоты тысяч пять. Ей-богу, я б их всех смял…
— Больше побеждает искусство и разум, нежели храбрость и пустословие, ваше сиятельство, — сурово оборвал его царь.
— Да я так только… к слову сказал… — смутился Меншиков.
— Ладно. Будешь со мной. Дела нынче всем хватит.
И, взглянув в глаза любимца, Петр не выдержал, расхохотался:
— Посмотри на кого похож. Весь в грязи да кровище. Морду обмой…
Было девять часов утра.
Русская пехота, выведенная за линию траншей, стояла в непосредственной близости от главных сил шведской армии.
Генерал Боуэр, назначенный на место раненого Рене, спешно приводил в порядок конницу. Генерал Брюс заканчивал осмотр артиллерии. Петр в сопровождении Меншикова, фельдмаршала Шереметева, генералов Адарта, Белинга и свиты объезжал войска, делая последние указания к генеральной баталии.
Лицо Петра дышало решимостью и отвагой. Круглые, чуть выпуклые, красивые глаза его глядели строго и торжественно.
У одного из полков Петр остановился.
— Воины! — раздался его далеко слышный голос. — Вот пришел час, который решит судьбу отечества. Вы должны помышлять, что сражаетесь не за Петра, но за государство, Петру врученное, за род свой, за отечество… А о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, только бы жила Россия в благоденствии и славе для благосостояния вашего…
А перед шведскими полками, окруженный двенадцатью драбантами и двадцатью четырьмя гвардейцами, появился Карл. Носилки его везли лошади. Узнав о поражении войск генерала Рооса, король едва сдерживал душившую его злобу и, казалось, не мог понять важности минуты, не мог найти слов ободрения для своих войск. Он по-прежнему не верил в силу и мужество русских, считая поражение случайностью, но все же утренняя бодрость была потеряна. Сделав несколько незначительных указаний, король молча кивнул головой генералу Левенгаупту, давая знак начать наступление.
Войска сошлись. Генеральная баталия началась…
Тем временем Мазепа, находившийся в королевском обозе, переживал ужасные минуты.
Надежда — схватить короля, выдать его Петру и новым предательством заслужить себе прощение — рухнула еще несколько дней назад, когда Чуйкевич, Лизогуб и ряд полковников, обещавших содействие в этом деле, неожиданно сбежали в петровский лагерь, уведя с собой несколько верных казачьих сотен. К тому же Карл, словно почуявший тайный умысел гетмана, внезапно переменил к нему отношение, не спрашивал, как бывало, его советов, часто отказывал в приеме, окружил старика своими гвардейцами, назначенными якобы для почетного караула.
Мазепа ясно понимал, над какой пропастью он стоит. Правда, закончись бой победой шведов, Мазепа мог еще рассчитывать на возврат былого могущества… Но какие там расчеты! Какая там победа! Разве не видел он разницы между умным упорством Петра и мальчишеской самонадеянностью Карла? Разве не отдавал себе отчета в том, что безрассудная храбрость шведов все равно, как бурная волна о скалу, разобьется о стойкое мужество народа, защищавшего свою отчизну?
— Отчизна… где теперь моя отчизна? — горько усмехнулся предатель.
С холма, где он находился, открывался чудесный вид. Красавица Ворскла, сделав некрутой излом у Полтавы, блеснув серебром своих вод, чуть-чуть отклонялась в сторону и, скрываясь в камышовых зарослях, убегала в лес, плотным полукольцом подходивший с севера. Правей, широко и необозримо, раскинулось желтое море поспевавших хлебов, лежали тучные земли Украины. Виднелись тополи хуторов и далекие церквушки, застывшие мельницы-ветрянки… Хорошо знакомы старику эти богатые, красивые места. Вот и речка Коломак, воды которой были свидетелями торжества Мазепы. Здесь, предав своего благодетеля гетмана Самойловича, он получил булаву из рук подкупленного им Голицына… Вот там должна быть Диканька, хутор казненного Кочубея… Вот там… Нет, лучше не вспоминать. Душно от этих мыслей. А вот, вот это страшное поле, подернутое густыми слоями дыма, копоти и пыли… Только раскаты орудийных выстрелов и тяжелый сплошной гул доносятся до гетмана.
— Дядя! Надо отступать! — прервал думы старика подъехавший Андрий Войнаровский.
— Разве… уже… конец? — вздрогнул Мазепа.
Лицо Андрия покрыто потом и пылью. В глазах явная неприязнь к дяде. Голос дрожит от обиды и скрытой злобы.
— Шведы не выдержат. Русские двинули казачью конницу… Здесь нам опасно…
— Да, опасно, опасно, — заторопился старик. — Надо скорей… укладывать… Прикажи запрягать багажные телеги.
Спотыкаясь и озираясь по сторонам, он побежал к шатру, где стояли десятки сундуков с золотом и дорогими вещами.
В это время из ближнего леса вылетела казачья сотня. Впереди, по-казацки пригнувшись к шее коня, дико гикая, мчался седобородый старик.
— Це Мазепа! Мазепа проклятый! — кричал он. — Живым его визмемо, хлопцы…
Но не доскакали казаки до шатра. Выбежавший из-за пригорка шведский батальон охраны встретил их огнем. Сбитый тремя пулями, обливаясь кровью, совсем недалеко от шатра упал старик. Собрав все силы, он приподнялся, и страшный, предсмертный хрип вырвался у него из груди:
— Хай от вика и до вика живе и славится ридна отчизна… Хай на вик сгине род твой, Мазепа, и буде имя твое самым последним, бранным словом на земле, убийца, предатель и кат[20] народа!
Приподняв полотняный край шатра, дрожащий и жалкий, слушал эти слова Мазепа, и старая кровь его, казалось, совсем оледенела от страха и ужаса.
— Кто этот старик, дядя? — спросил вошедший в шатер Андрий.
— Казацкий батько… Семен Палий… — чуть слышно отозвался Мазепа.
Андрий отвернулся и, закрыв лицо руками, заплакал…
…А бой еще кипел.
Заметив в центре русской пехоты серые мундиры и полагая, что это полк рекрутов, король послал против них свою гвардию. Но он ошибся. В центре стояли не рекруты, а Новгородский пехотный полк, который стойко защищался.
Однако силы были неравны. Первый батальон новгородцев, не отступив ни шагу назад, погиб в жестокой штыковой схватке. Второй батальон дрогнул.
Шведы начали медленно продвигаться вперед…
Петр, руководивший боем под неприятельским огнем, сразу понял опасность. Поручив Меншикову и Боуэру двинуть с флангов конницу, он помчался к отступающим. Пуля пробила ему шляпу, другая застряла в седле, но он ничего не замечал.
— Ни шагу назад! Отечество требует! — соскочив с коня и задыхаясь от бешенства, закричал он новгородцам.
И, одной рукой схватив тяжелое полковое знамя, высоко поднял его и побежал вперед, увлекая за собой вновь воспрянувших духом солдат.
— За мной, воины русские! Порадеем за отечество!
— Порадеем за отечество!.. Ур-ра!.. — дружно откликнулись войска, грозной, сокрушительной лавой обрушиваясь на шведов.
Теперь фортуна явно перешла на сторону русских.
Шведы смешались. Карл велел везти себя в самый огонь битвы, но скоро лошади были убиты. Гвардейцы понесли носилки короля на руках. Но и носильщики были перебиты, а ядро раздробило носилки. Король упал.
Думая, что он убит, шведы пришли в окончательное расстройство и в панике побежали.
— Шведы! Шведы! — преодолевая мучительную боль в ноге, поднявшись с земли, в ужасе закричал Карл.
Но его уже никто не слушал. Все бежали, все спасались.
— Наша пехота погибла, ваше величество! Фельдмаршал Реншильд взят в плен! — крикнул, подбегая к королю, генерал Левенгаупт. — Не оставляйте короля в беде, ребята, — обратился он к кучке солдат, окруживших Карла.
Капрал Гиерта посадил короля на свою лошадь.
С небольшой группой офицеров и солдат, случайно избегнув плена, Карл насилу догнал свой обоз, где и пересел в коляску Мазепы.
…К полудню бой окончился.
Полтавское поле густо покрыто трупами. Русские потеряли тысячу триста сорок два человека убитыми и три тысячи двести восемьдесят пять человек ранеными. Шведских трупов насчитано девять тысяч двести тридцать четыре. Победителям досталось сто тридцать семь шведских знамен и штандартов, четыре пушки, масса оружия и снаряжения, более двух миллионов золотых ефимков шведской казны и несколько тысяч пленных.
Отслужив благодарственный молебен, Петр с непокрытой головой объехал свои войска, стоявшие в стройных колоннах, затем обратился к ним с речью:
— Здравствуйте, сыны отечества, чада возлюбленные! Потом трудов моих родил я вас; без вас государству, как телу без души, жить невозможно. Вы, имея любовь к богу, к вере православной, к отечеству, славе и ко мне не щадили живота своего и на тысячу смертей устремлялись небоязненно. Храбрые дела ваши не будут забвенны у потомства!..
Затем в царских шатрах был устроен пир, на который приглашены знатные пленники — генералы и полковники.
Петр, приветливо поздоровавшись с фельдмаршалом Реншильдом, графом Пипером, генералами Шлиппенбахом, Роосом и другими, вернул им шпаги, отдал должное их мужеству.
— Я слышал, господа, — улыбнувшись, продолжал Петр, — что брат мой Карл приглашал вас на сегодня к обеду в шатрах моих, но он не сдержал своего королевского слова… Мы исполним сие за него и приглашаем вас с нами откушать…
Подняв заздравный кубок, он воскликнул:
— Здоровье брата моего Карла и наших учителей!
— Кто же эти учителя, ваше величество? — недоумевая, спросил Реншильд.
— Вы, господа шведы…
— Знатно же вы отблагодарили своих учителей, — заметил фельдмаршал.
Раздался пушечный залп. Загремела музыка. Начался пир.
Принято думать, что полтавский разгром окончательно уничтожил шведскую армию. На самом деле у Карла оставалось почти двадцатитысячное войско, которое на первых порах отступало сравнительно в порядке, пополняясь по дороге свежими шведскими отрядами, стоявшими в ближайших городах и не принимавшими участия в битве.
Но, как обычно бывает после напряженной и острой борьбы, обе стороны — и русские и шведы — испытывали некоторую растерянность. Русские войска остались под Полтавой. Шведов преследовали лишь незначительные отряды генералов Голицына и Боуэра.
Меншиков пировал с царем, его кавалерия лишь на другой день вечером двинулась в погоню за шведами.
А король Карл, потрясенный событиями, окруженный испуганными генералами, даже не позаботился подсчитать свои силы, которые могли еще остановить идущие следом русские войска.
…День стоял знойный. Шведская армия и огромный обоз двигались медленно по широкой, пыльной дороге.
Сидя в покойной коляске Мазепы, король постепенно приходил в себя. Злоба — первое чувство, охватившее Карла, — утихала. На смену пришел стыд за поражение и бегство, а может быть, и раскаяние в своей излишней самонадеянности.
Карлу невыносимо тяжело было видеть позорное отступление своих войск, еще недавно считавшихся непобедимыми. Стыдясь отвечать на приветствия встречавшихся частей, король отвернулся в сторону Мазепы.
Тот полулежал на подушках, бледный, растерянный. Душевное состояние его было ужасно. Мысль о возможности попасть в руки царя страшила теперь предателя до такой степени, что он потерял обычную сообразительность и самообладание, не мог ничего говорить, казался мертвецом.
— Как ваше мнение, гетман, — спросил Карл, — мы можем еще драться?
Мазепа вздрогнул, приоткрыл глаза, но не повернул головы.
— Скорей… скорей уехать… — прошептал он.
— Бегство покроет нас вечным позором, — нахмурился Карл. — Я предпочитаю погибнуть.
— Могут догнать… схватить… Скорее уехать… — не слушая короля, словно в забытьи, твердил Мазепа.
Карл бросил на него взгляд, полный презрения, и прекратил разговор.
Они проехали уже верст двадцать. Дорога свернула к какому-то редкому лесу. Король приказал остановиться. Подъехали генералы Гилленкрок и Крейц, следом за ними подскакал генерал Левенгаупт, подошел отряд драбантов. В лесу быстро поставили походный шатер, внесли туда короля.
— Где Реншильд? — спросил он, беспокойно оглядывая приближенных.
— В плену, ваше величество…
— А граф Пипер?
— В плену.
— А генерал Стакельберг?
— В плену.
— В плену у русских! — воскликнул Карл. — Какая ужасная судьба!.. Ну, генерал, — обратился он к Левенгаупту, — что нам теперь делать?
— Остается поступить так, как я вынужден был поступить под Лесной, — ответил Левенгаупт. — Бросить пушки, снаряжение и уходить быстрей…
— Никогда! — гневно перебил король. — Мы должны сражаться до последней капли крови… Смерть лучше бесславия.
— Я полагаю, — вмешался Гилленкрок, — можно отступить в порядке за Днепр и соединиться с польскими войсками.
— Вы забываете, генерал, — заметил Крейц, — что русские следуют по пятам, а Днепр еще далеко. Кроме того, мы вряд ли сможем переправить весь наш огромный обоз…
— Запорожцы обещают нам в Переволочне несколько паромов и лодки…
— Хорошо, господа, — сказал король. — Я согласен отступить за Днепр, но вся артиллерия и багаж должны оставаться с нами… Мы не отдадим русским ни одной нашей пушки… Если они нападут, будем драться. Прошу вас, господа, привести войска в порядок и не допускать паники.
Через полчаса с распущенными знаменами и барабанным боем перестроившиеся шведские полки с артиллерией и всем обозом тронулись к Переволочне.
Однако на следующий день, выдержав незначительные схватки с передовыми русскими отрядами, шведы поняли, какую помеху представляет для них обоз, и генерал Крейц, без ведома короля, распорядился уничтожить часть тяжелого багажемента, раздав лошадей пехоте.
Теперь отступление шло быстрее, и вечером 29 июня шведы достигли Переволочни.
Но они жестоко ошиблись в своих надеждах. Войска царского полковника Яковлева и казацкого полковника Галагана еще до Полтавской баталии, узнав про измену Кости Гордеенко, ушедшего с частью запорожцев к Мазепе, разорили укрепление Запорожской Сечи, сожгли Переволочню, уничтожили все паромы и лодки. Костя Гордеенко был схвачен и казнен. Большинство обманутых казаков-сечевиков вернулось в русскую армию.
Подойдя к Переволочне, шведы увидели лишь груды развалин. Местность была пустынна. Широкий, быстрый и глубоководный Днепр отрезал беглецам дорогу.
Правда, шведы сумели отыскать на берегу бревна и устроить несколько плотов, но их было мало, и нечего было думать о переправе через реку всего войска. А между тем разъезды уже доносили, что русские близко. Кавалерия Меншикова догоняла неприятеля.
Карл, видя безвыходность положения, опять предложил:
— Будем сражаться, господа… Я сяду верхом и сам поведу в бой моих шведов.
Генералы единодушно и решительно протестовали;
— Силы неравны, государь…
— Если неприятель сюда явится, он всех нас перебьет или заберет в плен…
— Что же вы предлагаете? — спросил Карл.
Тут генерал Левенгаупт опустился перед ним на колени и заявил:
— Всемилостивейший государь! Мы умоляем вас спасти свою особу… Пока не поздно, вы можете переправиться за Днепр, оставив армию на наше попечение…
— Нет, нет, ни за что! — вспыхнул Карл. — Я не покину своих солдат. Будем вместе обороняться и, если суждено, вместе погибнем…
— Обороняться невозможно, — возражали генералы. — Солдаты упали духом, позиции для нас неудобны… Бог поставил ваше величество правителем народа, и вы должны спасти себя… Если вы попадете к русским, тогда все пропало… Если вы спасетесь, то найдете способ освободить тех, которые попадут в руки неприятеля…
Доводы были разумны. Король задумался.
В это время к нему подошел Мазепа.
Гетман уже сумел где-то за большие деньги добыть пару плоскодонных лодок, приказал погрузить свое имущество и два бочонка золотых. Зная, что теперь непосредственная опасность плена ему не угрожает, он сразу оживился.
— Скажите, гетман, — спросил король, — сколько верст отсюда до польских владений?
— Через сутки можно достигнуть шляха, ведущего в Брацлавское воеводство, ваше величество. Но эта дорога хорошо известна русским, они могут нас догнать…
— Вы слышите, господа? — перебив гетмана, обратился король к своим генералам. — Я же говорю, что у нас всех один выбор… Надо здесь укрепиться и дать отпор неприятелю или умереть…
— Я вижу более благоразумный путь, ваше величество, — спокойно вставил Мазепа.
— Какой же?
— Не рисковать напрасно, оставить здесь армию, переправиться налегке через Днепр и уйти в Бендеры, к сераскиру-паше… Он давний мой приятель и все для меня сделает…
Король покраснел. Спокойствие гетмана раздражало его. Предложение показалось наглостью и вывело из терпения. Он вспыхнул:
— Вы… вы нечестный человек! Вы обольститель!.. Можете один ехать к вашим татарам…
Мазепа не стал спорить. Он откланялся и ушел.
Через час вместе с ближними людьми, — среди которых были Войнаровский, Мотря, Орлик, Ломиковский, Горленко и другие изменники из числа старши́ны, — Мазепа находился уже на правом берегу реки.
А Карл еще продолжал спорить с генералами:
— Я скорее соглашусь попасть в плен, чем умышленно покинуть свое войско…
— Вы погубите всех нас, — убеждал Гилленкрок. — Тогда мы все вечно останемся пленниками русских…
— А что будет в плену со мной? Как вы думаете? — спросил король.
— Сохрани нас бог от такого несчастья… Русские стали бы глумиться над вашей особой и заставили бы подписать унизительные для шведов условия.
— Я прикажу заранее не соблюдать никаких условий, вынужденных от меня насилием…
Генералы продолжали упрашивать короля и, наконец, убедили принять их предложение.
Назначив главнокомандующим оставляемой армии генерала Левенгаупта, король приказал готовить переправу. Он брал с собой генералов Гилленкрока, Спарре и Лангеркрона, отряд драбантов и тысячу гвардейцев.
Была уже ночь. По берегу горели костры… Солдаты жгли факелы.
Всюду слышался негодующий ропот:
— Черт нас занес в эту страну!
— Король и генералы убегут, им всюду местечко найдется, а мы — расплачивайся головами!
— Не надо было королю слушать генерала Мазепу, наобещал он много, а ничего не исполнил!
— Повесить бы его за ноги на первом дереве!
Многие шведы, понимая свою обреченность, решили, несмотря на запрещение Левенгаупта, покинуть армию, бежать вслед за королем. Будь что будет!
Лишь только королевский паром отчалил от берега, шведы стали переправляться через Днепр вплавь. Некоторое погибли, иным удалось присоединиться к королю.
Рассветало… Королевский отряд, соединившись за рекой с гетманом и его свитой, быстро уходил в степь.
Левенгаупт приводил в порядок оставшиеся войска. В это время на ближайших холмах показались передовые части конницы Меншикова.
Не приняв боя, но умышленно затянув переговоры, чтоб дать возможность королю уйти подальше, Левенгаупт сдался.
Русским достался весь шведский обоз, двадцать восемь пушек, сто двадцать семь знамен и свыше шестнадцати тысяч пленных{54}.
Шведская инкурсия кончилась…
Еще до полтавской баталии Андрий Войнаровский предложил Мотре бежать с ним к русским. Мотря не захотела.
Помимо жалости к гетману, который последнее время обращался с ней особенно нежно, ее удерживала боязнь плена, да и стыдилась она после стольких приключений, показаться на глаза суровым родным.
Андрию не хотелось расстаться с ней. Слабовольный и нерешительный, стыдясь самого себя, он уже не пытался противиться течению событий, увлекавшему его за собой. Вместе с Мотрей он остался при гетмане, соединив с ним свою судьбу.
Во время переправы через Днепр оправившийся от испуга Мазепа предложил Мотре место в своей коляске.
Она смутилась. Ей показалось, что крестный подозревает ее тайно хранимую любовь к Андрию, и, чтобы не подавать лишнего повода, она согласилась, пересела к нему.
Андрий в своей коляске ехал сзади…
События последних дней он переживал мучительно. Полтавский бой, услышанные им проклятия Семена Палия, позорное бегство — все это так взволновало и потрясло его, что личные дела стали казаться мелкими, ничтожными…
«Убийца, предатель и кат народа» — эти слова батьки Палия сожгли, казалось, остаток уважения и доверия к гетману.
Смутные догадки подтверждались. Мазепа обманул и его и всех. Что, кроме чувства отвращения, мог теперь испытывать Андрий к дяде? Ему противно было искать сейчас объяснения с этим лживым человеком, он умышленно старался с ним не встречаться… Что еще мог сказать в свое оправдание гетман? Какую новую басню придумать?
Пришли к Войнаровскому и новые, более жуткие мысли о собственном позорном малодушии, которое привело его в ряды изменников. Андрий отгонял от себя эти мысли, они неотступно преследовали его…
Такая пытка становилась нестерпимой. Сердце содрогалось от ужаса и гнева. Чтобы немного забыться, ночью Андрий первый раз в жизни напился с казаками до потери сознания.
Мотря заметила и, полагая, что он сделал это из ревности к гетману, на одной из остановок подбежала к нему, шепнула:
— Я люблю тебя, Андрий! Разве ты не чуешь?
Войнаровский больно сжал ей руку.
— Тяжело мне, Мотря… душа горит…
— Ты не хочешь, чтоб я ехала с ним?
— Нет… другое… После узнаешь…
Шесть суток томительно тянулась необозримая окутанная горячим маревом дикая степь.
Высокий, густой ковыль и травы давали приют множеству зверей и птиц, но не спасали людей от немилосердных, палящих лучей июльского солнца. Не хватало воды, кончились запасы продовольствия.
Беглецы двигались двумя отрядами. Мазепа со своим казацким конвоем ехал впереди, шведы следовали за ним в некотором отдалении.
Король, скрывая от приближенных боль растревоженной раны, старался всячески ободрять своих солдат, ел с ними овсянку, пробовал шутить, но все же в шведском лагере царило уныние. Непривычные к степному зною солдаты были угрюмы и злы.
Но Мазепа, казалось, не замечал неудобств. Раньше он не раз ходил здесь с войсками, знал все степные дороги, степные обычаи… Нахлынувшие воспоминания о прошедшей молодости и близость крестницы, сидевшей с ним рядом, наполнили старика чувством умиления.
Он сознавал, что возврата назад ему не будет, что затеянная игра бесславно проиграна, но, освободившись от гнетущего страха, старался всячески ободрить себя новыми планами… В конце концов много ли старику нужно? Отчизна от него отвернулась… Но была ли когда-нибудь эта казацкая страна, которой столько лет он управлял, его отчизной?
Забывая все хорошее, Мазепа припоминал десятки обид и огорчений, усиливал в себе злобное чувство к «москалям» и «хлопам»… Нет, он никогда не любил эту отчизну, он презирал ее… Досадно, конечно, что сорвалось задуманное дело и он не стал неограниченным владыкой этих глупцов. Жалко потерянных неисчислимых богатств, однако и с этим можно старику помириться… У него осталось еще золото, он купит превосходное имение и доживет остаток дней без хлопот, тихо и мирно.
Андрий и Мотря — единственные люди, к которым старик чувствовал привязанность, — ехали с ним… Они его не оставят, их ласки и заботы согреют его старость, она не будет одинока и печальна…
Догадывался ли Мазепа о любви Мотри к Андрию? Нет, он не догадывался, он знал все точно. Добрые люди, которые всегда найдутся при таких обстоятельствах, жалея гетмана, не преминули ему сообщить о тайных свиданиях крестницы с племянником. Мазепа сначала почувствовал нечто вроде уколов ревности, но вскоре успокоился и, по старой своей привычке, старался использовать чужую любовь с выгодой для себя… Ему было семьдесят лет. Последняя вспышка страсти к Мотре угасла, связь давно прекратилась, он питал к крестнице лишь подобие отцовской нежности… Он в глубине души разрешал ей любить племянника. Мазепа до такой степени привык, стремясь к своей всегда корыстной и подлой цели, подчинять этой цели все чувства, что такое решение его не оскорбляло.
Больше всего на свете пугало его теперь одиночество. Покойная старость и забота близких людей — вот о чем мечтал он теперь. Открыть Андрию и Мотре свои истинные чувства, благословить их любовь — нельзя. Это развяжет их с ним, они могут в конце концов его оставить. Если же смотреть на их любовь сквозь пальцы, не подавая вида, что подозреваешь, можно до конца дней сохранить привязанность к себе обоих. Молодых людей в таких случаях всегда беспокоит глупая совесть. Они страдают от кажущейся греховности обмана и не решатся покинуть того, кого обманывают.
Мотря добра и жалостлива… Она никогда не узнает истинных его чувств и поэтому никогда его не оставит… Андрий — тот может. Мазепа не понимал всего, что творилось в душе племянника, но догадывался… «Его, очевидно, смутили события и бредни дурака Палия, — думал гетман. — Ничего! Он тоже не знает главного, а время скоро успокоит пылкость сердца…» Мазепа сделает его своим наследником. Андрий будет тайно любить Мотрю, и обман дяди будет искуплен его собственным обманом…
— Боже милосердный, до чего премудро устроил ты жизнь, — вслух произносит Мазепа. — Я буду вечно благодарить жизнедавца, что он, по справедливости своей наказуя меня за грехи многими бедами, послал такое утешение в печальной старости.
— Какое утешение? — посмотрев на него грустными глазами, спросила Мотря.
— Твою любовь, серденько, твою ласку… Тобой одной полна душа моя… Ты одна моя радость и жизнь…
Он нежно привлек к себе крестницу, она смущенно молчала.
«Боже мой, — промелькнуло в ее голове, — если б он знал! Бедный, жалкий крестный!»
Эти мысли мучают ее. Она заботливо поправляет сползшие подушки. Мазепе приятно. Он верит, что все будет так, как задумал он.
Может быть, именно тогда швед-очевидец записал:
«Мазепа ехал в коляске с какой-то казацкою госпожою, которая, как видно, ухаживала тогда за стариком…»
Мазепа не знал, что здесь, среди беглецов, у него есть опасный враг, хитро и умело готовящий ему удар в спину. Этим врагом был не кто иной, как верный писарь гетмана — Филипп Орлик.
Бродяга, вор и убийца, Орлик был труслив, вероломен и жаден. Он служил усердно, пока пан Мазепа находился в силе и почете, скрывал его старые грехи и преступления, осыпал милостями. Но с тех пор как благодетель стал доверять ему свои опасные мысли и тайные замыслы, писарь, поняв, что гетман одного с ним поля ягодка, осмелел, начал помышлять о лучшем устройстве своей собственной судьбы. Сначала Орлик намеревался выдать своего пана царю. Затем одумался. Ведь сам Мазепа не раз поучал его:
— С доносами спешить нельзя. Всякое дело требует долгого и разумного размышления…
Писарь был прилежным учеником, ценил опытность Мазепы и решил следовать его советам. Он начал размышлять:
«Как и кому выгоднее продать пана?»
Зная, каким доверием пользуется гетман у царя и каких покровителей он имеет, Орлик пришел к мысли, что доносить на него опасно. К тому же Мазепа сам его предупреждал:
— Смотри, Орлик, будь мне верен. Ты беден, я богат… Мне ничего не будет, а ты погибнешь…
Орлик стал ждать. Он по-прежнему показывал верность пану гетману, а в то же время тайно снимал для себя копии со всех важных бумаг и похитил несколько писем.
Перед изменой Мазепы, когда в руках у Орлика имелись несомненные улики, он опять заколебался и опять раздумал. Какую пользу ему лично принесет выдача гетмана? Царь может пожаловать за «верность» небольшую сумму или какую-нибудь маетность. Еще недавно писарю такая награда казалась достаточной — теперь он уже находил ее ничтожной. Несметные богатства гетмана, о которых Орлик думал все чаще и чаще, не давали покоя, вызывая в воображении заманчивые картины… А жадность Орлика была подобна соленой воде: чем больше он пил, тем больше хотелось пить.
Он боялся продешевить и остался в рядах изменников. Грозные события, происходившие вокруг, ничуть не волновали Орлика. У него не было ни родины, ни земли, ни денег. Он ничего не терял, но хотел приобрести многое…
Мазепа был стар и богат. Орлик был молод и беден. Верность, совесть, честь и прочие добродетели для обоих не имели никакого значения. Ученик шел по стопам своего учителя.
Соображаясь с обстоятельствами (так любил говорить Мазепа), Орлик задумал ускорить смерть своего пана, завладеть его золотом и сделаться гетманом…
…Утром 6 июля беглецы достигли реки Буга, за которой расположилась турецкая крепость Очаков. У берега стояли десятки судов и лодок. Турки встретили беглецов радушно, привезли много хлеба, мяса и вина. Однако очаковский паша разрешил переправу не сразу. Охотно приняв подарок короля — две тысячи дукатов, паша сказал:
— Король, да будет над ним милость аллаха, наш гость. Я согласен его принять… Но гетмана Мазепу без разрешения падишаха впустить не могу…
Старый «приятель», узнав, что Мазепа прибыл не с пустыми руками, ждал от него подарка подороже.
В это время казаки из гетманского конвоя, бывшие в разведке, прискакали с тревожным донесением. Русские драгуны под начальством генерал-майора Волконского и бригадира Кропотова, посланные в погоню за беглецами, напали на их след и быстро приближались к Очакову.
Мазепу от такого известия чуть удар не хватил. Он вынужден был отсчитать паше столько золотых, сколько тот запросил.
В конце концов все устроилось. Беглецы переправились через Буг и, погостив несколько дней в Очакове, двинулись дальше..
Бендерский сераскир-паша прислал королю любезное письмо и обещал приют.
Первого августа беглецы благополучно прибыли в Бендеры.
Между тем царь Петр, опасаясь, что Мазепа может поднять турок против русских и учинить много неприятностей, решил добыть изменника.
Через своего посла в Константинополе Толстого царь обратился к падишаху с просьбой выдать Мазепу. Падишах отказал.
Тогда Толстой получил распоряжение предложить великому визирю триста тысяч талеров, если тот уговорит падишаха выполнить просьбу.
Одновременно Петр вызвал находившегося в плену королевского секретаря Цедергельма и предложил:
— Донесите королю, что я согласен заключить с ним мир, если он уступит мне Ингрию, Эстляндию, Лифляндию, признает королем польским Августа и выдаст изменника Мазепу…
Цедергельм, явившись в Бендеры, немедленно доложил королю, но встретил со стороны того решительный отказ.
Таким образом, обстоятельства как будто благоприятствовали Мазепе, и он мог спокойно устраиваться на новом месте.
Но Филипп Орлик не дремал.
Хитрый и пронырливый писарь, с первых дней бегства находившийся вблизи короля, сумел лестью и угодничеством расположить его к себе. Узнав о требовании царя, он поспешил к гетману.
Мазепа, поселившись вместе с Андрием и Мотрей в одном из домов, уступленных ему сераскиром, захворал. Как ни старался старик ободрить себя, неприятности и утомительная дорога подорвали его силы.
К тому же Мазепу продолжал огорчать Андрий. Он по-прежнему пил, смотрел волком и не проявлял никакого желания мириться с дядей.
Явившись к Мазепе, Орлик застал его в постели.
— Я с хорошими вестями, пане гетман, — сказал тихо писарь. — Бог, видно, нас не оставляет… Сжалился над нами, бедными…
— А что за новости, Филипп?
— И падишах и его королевское величество окончательно отказали, пане гетман…
— Подожди… Я не понимаю, о чем ты речь ведешь? — изумился Мазепа.
— Об его царском величестве, ясновельможный…
Мазепа вздрогнул. На впалых щеках его появились красные пятна. Писарь, заметив испуг гетмана, не подал вида. Продолжал спокойно:
— Ныне можно полагать, что оный царский замысел никакой удачи иметь не будет…
— Какой замысел? Какая удача? — приподнялся Мазепа. — Ты какие-такие загадки сказываешь?
А разве вашей милости неведомо, что царь домогается получить особу вашу? — в свою очередь удивился писарь.
«Получить?.. Мою особу?.. — задохнулся Мазепа, чувствуя, как холодная испарина покрывает его тело.
— Я полагал, — невозмутимо продолжал Орлик, — что ваша милость осведомлены, какие кондиции предложены его царским величеством падишаху и королю за выдачу вашей милости…
— Дальше! — не выдержал старик. — Дальше сказывай… Боже милосердный!..
— Царь соглашается заключить мир с его королевским величеством, ежели ваша особа будет послана к царскому величеству. А господину Толстому приказано за оную выдачу учинить великие подарки падишаху и визирю…
Тут Орлик нарочно остановился. Он знал, что Мазепа, хорошо знакомый с обычаями блистательной Порты, где взятки и золото решали все дела, поймет, как непрочен каждый день его жизни, и отныне мысль о выдаче «его особы» царю не даст старику покоя.
Писарь не ошибся в расчетах. Мазепа откинулся на подушки и не в состоянии был скрыть охвативший его страх. Неподвижные, остекленевшие глаза гетмана были устремлены в потолок, бледные губы шептали слова молитвы…
Тогда Орлик начал его утешать:
— Ныне мне доподлинно известно, что королевское величество отклонил царское предложение… А падишах приказал сераскиру охранять вашу ясновельможность… Бог милостив! Господа турки, хоть и басурманы, а тоже совесть имеют…
— Иди, Филипп, иди ради бога, — простонал гетман, прекрасно понимавший, что такое совесть в подобных делах.
— Вы напрасно печалитесь, пане гетман… Ей-богу, напрасно. Будем надеяться, что тот царский замысел не исполнится…
— Уйди… уйди… — прохрипел старик, отвертываясь лицом к стене.
Орлик почтительно поклонился и вышел.
…Войнаровский, как и полагал Мазепа, не зная главного — цели мазепинской измены, начал постепенно успокаиваться. Будучи человеком мягким и бескорыстным, Андрий не искал в поступках людей только дурного, но всегда стремился найти в них что-нибудь оправдывающее. Предсмертные слова Семена Палия, мысли о дядиной и своей собственной измене возмутили его душу, вселили озлобление и неприязнь к гетману, заставили искать забвения в вине. Но с некоторых пор Андрий, под влиянием Мотри, постоянно укорявшей его за враждебное отношение к больному дяде, пробовал оценивать случившееся иначе.
«А что если дядя стал жертвой несчастного случая? — думал он. — Что, если батько Палий введен в заблуждение царем? Может, я напрасно обижаю дядю?..»
Он вспоминал свое детство, проведенное в батуринском замке, вспоминал доброе отношение дяди, его заботы и начинал испытывать смущение.
Когда однажды вечером Мотря позвала Андрия к больному гетману, он не мог уже отказаться.
Старик несколько дней не вставал с постели. Страх, вызванный Орликом, не проходил, а усиливался, действуя разрушительно на организм больного. Мазепа похудел, пожелтел, обрюзг…
Печальный вид его пробудил в Андрие жалость.
— Пришел… порадовал… спасибо… — с трудом, тихо произнес Мазепа.
Андрий, опустив голову, молчал. Мотря поправляла лампаду у икон, ее пальцы дрожали:
— Садись, Андрийко… Поговорим… Мы не чужие… Ты да она, — кивнул старик в сторону крестницы, — больше никого у меня нет…
Андрий сел в кресло у постели, поцеловал высохшую руку дяди.
— Я знаю, — медленно продолжал Мазепа, — как ныне все против меня злобствуют… Тебя смутили лживые словеса и бредни… Ты напрасно на меня досадуешь, глупый…
Мазепа погладил склонившуюся голову племянника. Мотря бесшумно вышла, она не хотела мешать. Андрий поднял, наконец, влажные глаза и, захлебываясь от волнения, заговорил:
— Мне тяжело, дядя… Я видел… от нас отвернулась отчизна… народ… У нас нет больше родины… Я не хотел быть изменником. Я думал иначе… Я не хотел…
— А разве я хотел? — перебил Мазепа. — Разве я повинен, что судьба все переиначила?
Я не знаю… Может, ты ошибся. Может, думал другое… Открой правду, дядя…
Какую правду?
— Почему так получилось? Почему все они… все гнали нас, как врагов? Почему тогда… помнишь?.. батько Палий проклинал так страшно?
Мазепа через силу приподнялся. Лицо его приняло величавый вид.
— Бог свидетель, я хотел только счастья своей отчизне, — сказал он, — и не моя вина, что люди поняли меня иначе… У меня не было приватных целей… Я думал об общей пользе народа… Клянусь тебе…
Андрий и на этот раз поверил.
Вошедшая через несколько минут в комнату Мотря застала дядю и племянника в мирной беседе и радостно вздохнула.
Мотря плохо разбиралась в событиях. Она была по-прежнему полна огромной любви к Андрию и огромной жалости к крестному.
Мысль о возможности возвращения на родину не приходила ей в голову. Да и родина казалась такой далекой и чужой. Что могло ожидать ее там? Вечные попреки родных, монастырь…
А здесь жили двое близких людей, которые ее любили, окружали постоянным вниманием и лаской… Может быть, придет время, она обвенчается с Андрием, они будут счастливы и в чужой стороне. Но сейчас об этом думать не надо. Крестный болен… И она и Андрий все-таки виноваты перед ним… А этот Андрий еще сегодня сердился на крестного за какой-то «обман», словно он сам его не обманывал… Господи, боже мой! Просто стыдно перед бедным крестным… Как хорошо, что они наконец помирились… Правда, у Мотри есть одна маленькая тайна, скрытая от Андрия, но, право, это такой пустяк, что не стоит открывать… Можно опять их поссорить.
Мотря знает, что крестный хотел не только пользы отчизне, он хотел также быть королем этой отчизны… И она сама когда-то думала о короне… Мало ли кто о чем думает! Не следует придираться и затевать ссоры… Тем более, их «грех» перед крестным так велик…
А что поделаешь? Ведь если бедный крестный узнает о ее отношениях с Андрием, он не выдержит такого горя… ведь он так ее любит…
Подобные мысли заставляли Мотрю относиться к больному особенно чутко. Она проводила около него целые дни, ее заботливость умиляла его, отвлекала от мрачных дум. Однако болезнь шла своим чередом, здоровье гетмана не улучшалось…
…Орлик, зорко следивший за всем, что происходило в доме Мазепы, давно уже обхаживал Андрия Войнаровского, в котором видел единственного опасного соперника. Ведь в случае смерти старика Войнаровский делался его законным наследником и, вероятно, претендентом на гетманство.
Зная Андрия с детских лет, хорошо понимая его душевное состояние, Орлик всячески старался укрепить Андрия в мысли о возможности возвращения на родину, обещая даже свое тайное содействие.
Девка, — как всегда презрительно отзывался о Мотре писарь, — до сих пор в его планах роли не играла. Андрий, храня свои чувства, никогда ни словом, ни видом никому не открывался, поэтому Орлик предполагал, что между ними обычная «амурная история», и с девкой не считался. «Пусть только уедет Андрий, — думал он, — а для нее место я найду. Туркам слово шепнуть, живо в гарем продадут. Такую кралю любой басурман возьмет…»
Примирение Войнаровского с гетманом, грозившее разрушить все замыслы писаря, сразу изменило его отношение к Мотре.
Орлик догадался, что мир между племянником и дядей устроен проклятой девкой, и понял, какое значение она имеет в жизни Андрия.
Писарь изменил свой план и решил прежде всего разделаться с Мотрей.
Дом, где жил гетман, представлял огромное, похожее на сарай, каменное здание, с верхней деревянной надстройкой. Внизу помещалась кухня и девять комнат, занимаемых гетманом, Мотрей и слугами. Вверху, в двух комнатах, жил Войнаровский. Дом был окружен большим фруктовым садом и находился почти на окраине города.
Однажды вечером, зайдя справиться о здоровье пана гетмана, Орлик застал Мотрю на кухне. Девушка варила яблочное варенье, которое любил крестный.
— Добрый вечер, панночка, — приветливо поздоровался Орлик, войдя в комнату.
— Добрый вечер, пан Орлик, — недружелюбно ответила Мотря, чувствовавшая всегда скрытую неприязнь писаря. — Вы до гетмана?
— До него… Просфорку принес, коя в святом монастыре галацком во здравие благодетеля освящена…
— Гетман спит, пан Орлик. Завтра приходите… — перебила Мотря и отвернулась, не желая продолжать беседу.
Орлик не ушел. Он не спеша достал из кармана просфору, благоговейно поцеловал ее, положил на стол.
— А что, панночка, прошу прощенья, — опять начал Орлик, — не скучаете вы на чужой стороне по своим родичам?
Мотря почувствовала, что писарь затевает какую-то хитрость, и решила промолчать.
— Я потому говорю, панночка, что жалко мне вашу милость, — вкрадчиво продолжал Орлик. — Покойный родитель ваш Василий Леонтьевич, царство ему небесное, большой благодетель мне был…
— Уйдите, пан Орлик… — не выдержала и заволновалась Мотря. — Прошу вас… уйдите…
— Как вашей милости угодно, — писарь взялся за шапку… — Только вы худого не мыслите… Я из жалости к вашей доле сиротской предупредить желал…
— Я не хочу слушать…
— Напрасно. Погибнете в пучине обмана и лжи, прошу прощенья… Обман горек.
— Какой обман? — вздрогнула Мотря.
— Любовь к вашей особе ясновельможного нашего пана гетмана. Мне подлинно все известно… Все суета и томление духа, как истинно сказано в писании, — вздохнул писарь.
— Вы… вы лжете! — растерялась Мотря.
Орлик быстро шагнул к ней, схватил за руку, зашипел:
— Поклянись, что не выдашь меня гетману. Я открою тебе истину…
— Какую истину?
— Душу его… совесть… кровь отца твоего…
— Клянусь, — в ужасе прошептала Мотря, — клянусь богом…
Орлик оглянулся, достал какие-то бумаги.
— Вот, читай… Он потешался над твоей особой… Бумага канцлеру Головкину… Письмо Шафирову… Видишь: рука пана гетмана. Я послал копию… Вот еще, еще…
«Оная дура девка»… «поруганная невинность»… «амурный соблазн»… — прыгали строчки в помутневших от слез глазах Мотри.
«Боже мой! И это писалось им тогда… Ужели все его слова и клятвы были ложны? Как он мог… так подло кривить душой? Марать ее честь, ее самое дорогое?»
А голос над ухом продолжает:
— Когда пан судья послал донос, гетман переслал туда твои письма… Уверил, что отец мстит за твою честь… Гетман присвоил все ваши богатства… казнил твоего отца…
— Неправда, нет! Это царь, царь! — дико вскрикивает Мотря.
— Читай… Копия его письма… Он сам требовал казни, не оказал милосердия… Твоя милость тоже повинна в крови страдальца…
— Нет, нет, нет, — безумно твердила Мотря.
Она почувствовала, как силы покидают ее. Дыхание стеснило грудь. Ужас сковал язык. Потеряв сознание, она упала на пол.
Орлик растерялся, стал собирать и прятать по карманам бумаги.
В это время в комнату вошел Андрий.
— Мотря! — крикнул он, бросаясь к девушке. — Что с тобой? Мотря… Слышишь?
— Печальное событие, — тихо вставил Орлик.
— Какое событие? Что случилось? — повернулся к нему Андрий.
Орлик сообразил: все равно история выйдет теперь наружу, надо доводить дело до конца.
— Обманул вас обоих пан гетман, вот что, — развязно и грубо сказал он.
— Обманул? Дядя?
— Сам разумей… Ее милости ведомо стало, какова любовь его была… Очнется, расскажет… Да и ты через гонор и корысть его гибнешь, изменником стал. Всех нас пан гетман соблазнил… На, прочитай да подумай…
Орлик швырнул Андрию какую-то бумагу и скрылся.
На улице его догнал дикий крик Андрия.
Писарь, творя молитву, спотыкаясь, побежал домой.
Оставленная им бумага была точной копией договора гетмана с королем Лещинским о передаче полякам всей Украины.
Мазепа открыл глаза. Ночник тускло освещал комнату. Глухой шум и крик становился все явственней. Кажется, это голос Андрия? Что там такое? Может… пришли за ним?.. Взять?.. Выдать царю?..
Гетман в ужасе поднимается. Одеяло сползает на пол. Расстегнутая рубаха обнажает старческую дряблую грудь. Крик повторяется… опять, опять… Слышны шаги… Мазепу бьет озноб. Инстинктивно он жмется в угол, хватает подушку…
Дверь открывается, вбегает Андрий. Его лицо искажено гневом и яростью.
— Ты обманул! — кричит он. — Ты лгал и богу, и людям, и мне! Ты хуже Иуды! Ты продавал народ! Отчизну! Я знаю теперь все…
Мазепа догадывается: случилось что-то непоправимое. Но он уже не может, как раньше, властвовать над собой. Сил нет… Мысли путаются… Мучительная судорога сводит все члены дряхлого тела…
— Боже милосердный, — бессмысленно шепчут его губы, — боже милосердный…
— Не смей опять лгать! — исступленно продолжает Андрий. — Не смей клясться! Ты хотел стать герцогом, королем… Тебе мало крови и слез, нищеты и горя… Ты думал сделать всех украинцев рабами… Ты изменник и кат народа!..
Словно удары бича, хлещут старика грозные слова.
Что может он возразить? Чем может оправдаться?
Андрий поднял руку. Скомканная бумажка, не долетев до постели, серым пятном ложится на ковер…
— Я ненавижу тебя! Не хочу видеть! Возьми на память!
«Что там такое?» — силится понять Мазепа, устремляя неподвижный взгляд на пятно. Он пытается встать. Ноги не слушаются. Тени от ночника начинают прыгать. Пятно неожиданно вырастает… становится огромным и белым…
— Мотря… серденько… — догадавшись, жалобно стонет старик.
— Я пришла проститься… Я не вернусь больше… Ты обманул меня… Погубил мою жизнь и мою душу…
— Неправда… — силится крикнуть Мазепа. — Я никого не губил…
Даже в эту минуту он не может не лгать.
— Ты казнил отца… Капли его крови на мне… Пусть судит тебя бог…
Пламя ночника вздрогнуло и погасло. Белое пятно исчезло. В окно смутно пробивается августовский рассвет.
Ужасные тени окружили старика со всех сторон… Ему грезилось, что он видит много, много знакомых лиц… Дорошенко, Самойлович, Голицын, Семен Палий, Кочубей, Петр, Карл. Десятки других, которые обмануты и проданы. Они все грозят ему… Они пришли схватить его, пытать огнём и железом, мучить… Кто заступится за него? Кто скажет, что он не виновен?.. И на что еще может надеяться всеми покинутый и всеми проклинаемый изменник?
22 августа, утром, его нашли мертвым. Он лежал на ковре у кровати. Искаженное предсмертной судорогой лицо его было страшно, Рука сжимала клочки порванного договора.
Говорят, что он отравился…
Прошло несколько лет.
Воинственный пыл короля Карла долго не утихал. Он тщетно пытался поднять турок против русских. Победоносная армия и могущественный флот царя Петра заставили султана отказаться от планов, предложенных самонадеянным, горячим королем. Тогда Карл вернулся в свою Швецию. Там встретили его холодно и неприязненно. Длительная, неудачная война с русскими принесла слишком большие страдания народу. Карл, не имея сил и средств воевать с царем, задумал «покорить» маленькую соседнюю Норвегию. В 1718 году он вторгся сюда со своей гвардией, но норвежцы стойко защищались. В одной из схваток шальная пуля поразила насмерть храброго, но неразумного короля.
Филипп Орлик, утвержденный королем в чине «гетмана» и воспользовавшийся частью имущества Мазепы, тоже пытался воевать. Он прорвался даже на Украину. С помощью татарских орд взял несколько украинских городов.
Но народ не хотел признавать гетманом «изменника и самозванца», его с позором выбросили прочь. Он уехал со своим патроном-королем в Швецию. После смерти Карла Орлик скитался по разным европейским странам, получая жалкие подачки от правителей за свой громкий, но пустой титул.
Войнаровский, потрясенный ужасным неожиданным открытием предательских замыслов дяди, добровольно отдался царю:
«Я никогда не был допущен в совет с гетманом, — писал он. — Дядя всегда удалял меня из той комнаты, где сходились с ним его адгеренты. Быть может, он подозревал, что я к ним не пристану. После кончины дяди я не принял гетманского чина и тем навлек нерасположение шведского короля. Я не чинил ничего противного царскому величеству и оттого в службу шведскую не вступал. Надеюсь, что великий государь не станет наказывать меня, неповинного, за грехи моего дяди…»{55}
Петр, конечно, не мог полностью доверять раскаявшемуся племяннику проклятого изменника. Войнаровского сослали в Сибирь, где он прожил долгие годы и умер глубоким стариком, одичавший и всеми забытый.
А царь Петр продолжал неустанно трудиться над укреплением государства.
Желая загладить свою невольную вину в смерти Кочубея, он очень милостиво отнесся к семье покойного судьи. Кочубеиха и ее сыновья получили обратно все отобранные Мазепой маетности, а также ряд новых деревень. Кочубеиха долгие годы сурово и властно правила всеми делами. Богатство семейства умножалось…
Каждое лето ездила Любовь Федоровна с богатыми подарками в Пушкарский женский монастырь.
Там часто видели ее в келье монахини Манефы — миловидной, доброй, набожной, но совершенно молчаливой женщины. Монашки шептались, будто Манефа — одна из дочерей старухи и будто в миру звалась она Мотрей…
…Ну, а что сталось с «лесными казаками» Петра Колодуба? — спросит читатель.
Мы долго искали их следы в пожелтевших от времени архивных бумагах… Но тщетно! Видно, раскидала неласковая судьба в разные стороны отважных сынов отчизны. Одних удержала в казачьих войсках, других привела в запорожский кошт, третьих возвратила к подневольной жизни…
Однако о самом Петре Колодубе кое-что мы узнали случайно из одной старинной летописи.
В 1734 году народ Правобережной Украины, остававшийся под властью польской шляхты, вновь поднялся против своих поработителей. Заполыхали панские палацы по всей Подолыцине и Брацлавщине. Начались волнения среди селян и хлопов на Волыни и в Галиции. В густых лесах, покрывавших верховье реки Ингул, собирал повстанцев, или гайдамаков, как их тогда называли, атаман Гнат Голый. Со всех сторон двигались к нему и селяне, и казаки, и беглые крепостные крестьяне из российских земель.
Для подавления восстания польское правительство направило большие воинские силы, но гайдамаки долго и упорно сопротивлялись.
Однажды королевским жолнерам удалось окружить обессиленный многодневными боями отряд Гната Голого, укрывшийся за каменными стенами панского замка. Гибель повстанцев казалась неизбежной. Правда, был слух, будто собирается на помощь гайдамакам охотное запорожское войско, но возлагать на это надежду не приходилось. Продовольственных запасов в замке не было, порох кончался.
Зная, на какие нечеловеческие муки обрекает шляхта пленников, гайдамаки решили живыми не сдаваться, а выйти из замка, попытаться прорваться сквозь врджеское кольцо или погибнуть с оружием в руках.
И вот, когда на рассвете у стен замка закипел страшный, неравный бой, из ближнего леса внезапно вылетело несколько казачьих сотен, обрушившихся с тыла на растерявшихся от неожиданности жолнеров.
— Наши! Запорожцы! — радостно закричали гайдамаки, с новыми силами яростно бросаясь в смертельную схватку.
Королевские жолнеры не устояли, отступили…
Запорожских охочекомонных[21] казаков с Правобережной Украины, как говорится в летописи, привел на помощь гайдамакам куренной атаман Петро Колодуб.