Уильяму Моррису было трудно примирить свой марксизм с утопизмом. Его взгляды на работу были намного более продвинуты, чем те, что преобладали тогда среди марксистских политиков и интеллектуалов. Это и до сих пор так. Он знал, что большинство политически мыслящих рабочих хотели, чтобы государственный социализм ликвидировал эксплуатацию и неравенство. Таким было полное содержание социализма для Эдварда Беллами, Августа Бебеля, Владимира Ленина и, я подозреваю, Фридриха Энгельса. Моррис рассматривал это как минимальную, переходную программу. Он думал, что это обязательно попытаются воплотить в жизнь.101 Так и случилось. Но ничего не вышло.
Даже если бы это удалось, Моррис, сам по себе, не был бы удовлетворён:
Некоторые социалисты могут сказать, что нам нет нужды заходить далее этого: достаточно, чтобы рабочий получал сполна за свою работу и чтобы отдых его был продолжительным. Но даже если принуждение человека человеком и деспотизм будут ликвидированы, я всё же требую компенсации за принуждение, рождаемое потребностями природы. Пока работа вызывает отвращение, она всё ещё будет бременем, которое нужно нести ежедневно, и даже если бы рабочий день был уменьшен, всё равно это бремя омрачало бы нашу жизнь. А мы хотим увеличить наше благосостояние, не умаляя нашего наслаждения. Природа не будет окончательно покорена до тех пор, пока наша работа не станет частью нашего наслаждения жизнью.102
Я называю это упразднением работы.
Должен же быть какой-то переход. Невозможно предвидеть, на что это будет похоже, потому что обстоятельства, при которых восстание против работы могло бы увенчаться успехом, непредсказуемы, а некоторые могут сказать, что они немыслимы. Очевидно, что массовый отказ от работы был бы необходим. Но это не обязательно должно быть универсальным. Взаимозависимость экономических институтов окажется их роковой слабостью. В отличие от Ноама Хомского, я не верю, что для «осязаемой» революции «вам нужно значительное большинство населения, которое признаёт или считает, что дальнейшие реформы невозможны в рамках существующей сейчас институциональной структуры».103 Скорее, я согласен с Льюисом Мамфордом: «Представление о том, что в обществе не может быть осуществлено никаких эффективных изменений, пока миллионы людей не обдумают и не пожелают этого, является одним из тех обоснований, которые дороги ленивым и неэффективным».104 Суть можно определить ещё яснее. Для рабочего-интеллектуала-марксиста Йосифа Дицгена «господствующий класс придерживается дедуктивного принципа, того предубеждённого ненаучного мнения, что духовное развитие, воспитание и образование должны предшествовать материальному разрешению социального вопроса».105 Ну, и чтобы совсем разжевать: «Революция не произойдёт в тот день, когда 51% рабочих станут революционерами; и она не начнётся с создания аппарата принятия решений».106
Это будущее во многих отношениях будет хуже, чем настоящее. Мир станет более жарким, более загрязнённым, с более суровой погодой и уменьшенным биологическим и культурным разнообразием. Богатые будут богаче, а бедные ещё беднее. Людей станет слишком много. Демократия будет всё более очевидно выглядеть как фасад олигархии. «Но если бы президент был католиком (или чернокожим) (или женщиной) (или евреем) (или геем)» – этот мешок с фокусами почти пуст. Как обсуждается ниже («Прекариат»), тенденции на рабочем месте, все из которых плохие, будут ухудшаться. Учитывая вездесущность (и беззаконие) жандармского государства, тайные заговоры будут невозможны, кроме как на самом высоком уровне, где они в привычном порядке вещей. Учитывая необъятность армии и военизированной полиции, восстание в традиционном смысле было бы массовым самоубийством. Тем не менее, если возникнет всеобщее сопротивление, произойдёт кровопролитие и множество разрушений. После революции мир будет разрушен, даже если катастрофа не дотянет до уничтожения цивилизации, которого жаждут определённые люди.
Этот новый мир не забудет о старом мире, из которого он возник. Всё это слишком незабываемо. Останутся технические знания, в самом широком смысле: знания, которые были недоступны для первобытных обществ и, на самом деле, для них не нужны – например, грамотность. Ни в прямом, ни в переносном смысле новому миру не придётся изобретать колесо. Не придётся полагаться только на устную традицию своей истории. Меня не волнует, насколько отчуждённо к этим навыкам относятся некоторые интеллектуалы-примитивисты, чьи собственные навыки грамотности и счёта иногда бывают высокого уровня. На практике примитивисты используют их повсеместно.
Джон Зерзан, самый известный примитивист, признаёт – хотя, возможно, некоторые из его последователей и нет, – что переходный период должен быть.107 Я думаю, он недооценивает, насколько серьёзными будут последствия коллапса цивилизации. Хотя он охарактеризовал сельское хозяйство как (моя фраза, а не его) экономический аспект отчуждения,108 он считает, что часть перехода от сельского хозяйства будет включать в себя местную пермакультуру и даже городское садоводство.109 Насчёт индустриализма и фабрик: «очевидно, что невозможно немедленно отказаться от промышленности и заводов, но так же ясно, что необходимо добиваться их ликвидации со всей той решительностью, с которой мы хотим вырваться из плена».110 А как же работа?
Качественно иной уклад жизни повлечёт за собой упразднение обмена в любой форме и установление идеи дара и духа игры. Вместо принудительного труда (интересно, многие ли нынешние процессы смогут продолжаться без этого принуждения?) главная, первоочередная цель – существование без давления. Высвобождённые удовольствия, творческие устремления, реализованные по Фурье – в соответствии с пристрастиями каждого, и в контексте полного равенства.111
Вы создадите свой новый мир, если получится, в основном из того, что унаследовали от старого, не только материально, но и культурно. Маркс понимал это. Понимаю и я.112 Если вы не пользуетесь старым миром избирательно, и часто – радикально оригинальным образом, то вы почти по определению воссоздаёте этот же старый мир. Я хочу, чтобы мои идеи были частью наследия: полезной его частью.