Вот запись, датированная 19 июня 1942 года:

«Поступили 19 июня 1942.

439. 19.6.42. 5е Брюдер Дора. 25.2.26. Париж, 12-й. Франц. подданная. Бул. Орнано, 41. J. хх Дранси 13/8/42».

Далее следуют имена пяти девушек, ровесниц Доры, поступивших в тот же день:

«440.19.6.42. 5е Винербетг Клодина. 26.11.24. Париж, 9-й. Франц. подданная. Ул. Муан, 82. J. хх Дранси 13/8/42,

1.19.6.42.5е Сгролиц Зелия. 4.2.26. Париж, 11-й. Франц. подданная. Ул. Мольера, 48. Монтрей. J. Дранси 13/8/42.

2.19.6.42. Израилович Рака. 19.7.24. Лодзь. ин. J. Ул. (неразборчиво), 26. Передана нем. властям, партия от 19/7/42.

3. Нахманович Марта. 23.3.25. Париж. Франц. подданная. Ул. Маркаде, 258. J. хх Дранси 13/8/42.

4.19.6.42.5е Питун Ивонна. 27.1.25. Алжир. Франц. подданная. Ул. Марсель-Семба, 3. J. хх Дранси 13/8/42».

Жандармы присваивали каждой заключенной регистрационный номер. У Доры — 439. Что означает 5е, я не знаю. Буква J — это «juive», еврейка. «Дранси 13/8/42» приписано почти везде: 13 августа 1942 года триста евреек, еще находившихся в Турели, были отправлены в лагерь Дранси.


19 июня, в четверг, в тот день, когда Дору привезли в Турель, всех женщин собрали после завтрака во дворе бывшей казармы. Прибыли трое немецких офицеров. Еврейкам от восемнадцати до сорока двух лет было приказано построиться в ряд, лицом к стене. Один из немцев, у которого был полный список заключенных-евреек, провел среди них перекличку. Остальных заключенных отправили в камеры. Шестьдесят шесть женщин, разлученных с товарками, заперли в большом пустом помещении, где не было ни коек, ни даже стульев, и держали там три дня — у двери, сменяясь, дежурили жандармы.

В воскресенье 22 июня, в пять часов утра, за ними приехали автобусы, чтобы отвезти в лагерь Дранси. В тот же день они были депортированы в составе партии заключенных более чем в девятьсот человек. Впервые среди высланных из Франции были женщины. Маячившая где-то вдалеке угроза, о которой предпочитали не говорить и о которой временами даже забывали, стала для евреек в Турели реальностью. И Дора первые три дня заключения жила в этой гнетущей атмосфере. В то воскресное утро, когда еще не рассвело, она вместе с остальными узницами видела в окно, как увозят шестьдесят шесть женщин.

Восемнадцатого июня или девятнадцатого утром какой-то полицейский чин составил ордер на заключение Доры Брюдер в Турель. Где это было — в участке квартала Клиньянкур или на набережной Жевр? Ордер, выписанный, как положено, в двух экземплярах и непременно заверенный печатью и подписью, следовало вручить конвоирам тюремной машины. Интересно, этот чин, ставя свою подпись, понимал до конца, что он делает? Но что с него взять, ведь он каждый день подписывал множество бумаг, да и место, куда отправляли девушку, с легкой руки полицейской префектуры, называлось совсем не страшно: «Центр размещения поднадзорных лиц».


Мне удалось узнать имена нескольких женщин, которых увезли в то воскресенье, 22 июня; Дора видела их, когда прибыла в Турель в четверг.

Клод Блош было тридцать два года. Ее взяли на авеню Фош, когда она шла в гестапо в надежде узнать что-нибудь о своем муже, арестованном в декабре 1941-го. Она пережила войну — единственная из той партии заключенных.

Жозета Делималь, двадцать один год. Клод Блош познакомилась с ней в тюрьме предварительного заключения при полицейской префектуре; в Турель их доставили в один день. Клод вспоминает, что Жозете Делималь «тяжело жилось до войны; другие хоть черпали силы в воспоминаниях о счастливых днях, а у нее и этого не было. Бедняжка совсем пала духом. Я поддерживала ее, как могла… В камере, где женщины спали по двое на одной койке, я добилась, чтобы нас не разлучали. Мы не расставались до Освенцима, где она вскоре сгорела от тифа». Вот то немногое, что я знаю о Жозете Делималь. А хотелось бы узнать о ней побольше.

Тамара Исерли. Ей было двадцать четыре года. Студентка-медичка. Ее арестовали у станции метро «Клюни», за то что она носила «под звездой Давида французский флаг». В ее удостоверении личности — оно уцелело значится, что жила она в Сен-Клу, улица Бузенваль, 10. У нее было овальное лицо, светло-каштановые волосы и черные глаза.

Ида Левина. Двадцать девять лет. Сохранилось несколько ее писем родным, которые она писала из тюрьмы предварительного заключения, потом из Турели. Последнее письмо Ида выбросила из вагона на станции Бар-ле-Дюк, железнодорожники подобрали его и отправили по назначению. В нем она пишет: «Я не знаю, куда нас везут, но поезд едет на восток, — наверно, мы будем очень далеко…»

Эна — я буду звать ее только по имени. Ей было девятнадцать. Ее арестовали за ограбление квартиры — вдвоем с подругой они украли пятьдесят тысяч тогдашних франков и драгоценности. Наверно, она мечтала уехать на эти деньги из Франции, убежать от нависших над ее жизнью опасностей, Ее судили по уголовной статье и дали срок за ограбление, но посадили не в обычную тюрьму, а в Турель, так как она была еврейкой. Я бы на ее месте тоже пошел воровать. Ведь и мой отец в 1942 году ограбил с дружками склад шарикоподшипников компании СКФ на авеню Гранд-Арме; они даже раздобыли грузовики, чтобы доставить товар в свою нелегальную лавочку на авеню Ош. Немецкие предписания, законы правительства Виши и газетные статьи низвели их до статуса неприкасаемых и уголовных преступников, — значит, они были вправе не считаться с законом, чтобы выжить. Они могут гордиться собой. И я люблю их за это.

Что еще я знаю об Эне? Да почти ничего: она родилась 11 декабря 1922 года в Пруткове под Варшавой, жила на улице Оберкампф, по которой и я часто ходил, под уклон, ее дорогой.

Аннета Зельман. Двадцать один год. Блондинка. Жила в доме 58 по Страсбургскому бульвару. Она встречалась с молодым человеком по имени Жан Жозьон, сыном профессора медицины. Он был поэтом, опубликовал свои первые стихи в журнале сюрреалистов «Фонари» — он и его друзья основали этот журнал незадолго до войны.

Аннета Зельман. Жан Жозьон. В 1942 году их часто видели вдвоем в кафе «Флора». Некоторое время они прожили в безопасности в свободной зоне. А потом на них обрушилась беда. Она укладывается в несколько строк: вот письмо офицера гестапо.

«21 мая 1942. Касательно браков между евреями и неевреями.

Мне стало известно, что урожденный француз (ариец) Жан Жозьон, студент философского факультета, 24 лет, проживающий в Париже, намерен в праздник Троицы вступить в брак с еврейкой Анной-Малкой Зельман, родившейся 6 октября 1921 в Нанси.

Родители Жозьона, естественно, против этого брака, но воспрепятствовать ему не имеют возможности.

В связи с вышеизложенным я распорядился в качестве превентивной меры арестовать еврейку Зельман и поместить ее в лагерь Турель…»

И карточка, заполненная во французской полиции:

«Аннета Зельман, еврейка, родилась в Нанси 6 октября 1921. Французская подданная. Арестована 23 мая 1942. Содержалась в тюрьме предварительного заключения при префектуре полиции с 23 мая по 10 июня, переведена в лагерь Турель 10–12 июня, 22 июня депортирована в Германию. Причина ареста: намеревалась выйти замуж за арийца Жана Жозьона. Жених и невеста письменно заявили о своем отказе от матримониальных планов по настоянию д-ра Жозьона, который просил лишь убедить их не вступать в брак и водворить Аннету Зельман в семью, не причиняя ей иного беспокойства».

Этот доктор, прибегнувший к странным методам убеждения, был, видно, очень наивен: полиция и не подумала водворить Аннету Зельман в семью.

Жан Жозьон ушел на фронт военным корреспондентом осенью 1944 года. В одной газете от 11 ноября 1944-го я нашел следующую заметку:

«РОЗЫСК. Редакция дружественной нам газеты „Вольный стрелок“ будет благодарна за любые сведения о ее пропавшем без вести сотруднике Жозьоне, родившемся 20 августа 1917 в Тулузе, проживающем в Париже, улица Теодор-де-Банвиль, 21. Выехал на задание б сентября с бывшими партизанами, мужем и женой Леконт, в черном „Ситроене-11“ номер RN 6283, сзади надпись белыми буквами: „Вольный стрелок“».

Я слышал, что Жан Жозьон направил свой автомобиль на колонну немцев. Он палил по ним из автомата, пока они не открыли ответный огонь. Так он нашел смерть, которую искал.

Через год, в 1945-м, вышла книга Жана Жозьона. Она называется «Человек идет по городу».

Два года назад у одного букиниста на набережных, мне случайно попалось последнее письмо человека, которого увезли с той же партией заключенных 22 июня, вместе с Клод Блош, Жозетой Делималь, Тамарой Исерли, Эной и подругой Жана Жозьона Аннетой.

Письмо было выставлено на продажу среди других рукописных документов это значит, что ни адресата, ни его близких тоже нет в живых. Квадратик тонкой бумаги, с обеих сторон исписанный мелким почерком. Это письмо написал в лагере Дранси некий Робер Тартаковски. Я кое-что узнал о нем — он родился в Одессе 24 ноября 1902 года, до войны вел отдел хроники в искусствоведческом журнале «Иллюстрасьон». Сегодня, в среду 29 января 1997 года, пятьдесят пять лет спустя, я переписываю его письмо.


«19 июня 1942. Пятница.

Мадам ТАРТАКОВСКИ.

Улица Годфруа-Кавеньяк, 50,

Париж, XI округ.

Позавчера меня назвали в числе тех; кого увозят. Я давно был к этому морально готов. Лагерь в панике, многие плачут, боятся. Меня только одно беспокоит: одежду, которую я давно просил, мне так и не прислали. Я отправил талон на вещевую посылку — неужели не получу вовремя то, чего жду? Пусть мама не тревожится, и остальные тоже. Я постараюсь вернуться живым и здоровым. Даже если не будет писем, не волнуйтесь, в крайнем случае обратитесь в Красный Крест. Потребуйте в полицейском участке Сен-Ламбер (мэрия XV округа) вернуть документы, изъятые 3/5. Поинтересуйтесь особо насчет моего удостоверения добровольца номер 10107, я не знаю, в лагере ли оно и вернут его мне или нет. Отнесите, пожалуйста, оттиск Альбертины к мадам БИАНОВИЧИ, улица Дегерри, 14, Париж, XI округ, это для одного товарища по цеху. Эта особа передаст вам тысячу двести франков. Предупредите ее письмом, чтобы застать наверняка. Нашего скульптора пригласят в художественную галерею „Труа Картье“, я поговорил с г-ном Гомпелем, который находится в Дранси. Если галерея захочет полный каталог, три оттиска все-таки сохраните за собой, скажите, что они проданы или обещаны другому издателю. Можете, если выдержит матрица, с учетом данного запроса, сделать на два оттиска больше, чем собирались. Не надо волноваться, пожалуйста, не терзайте себя. Я бы хотел, чтобы Марта уехала на каникулы. Может так случиться, что я не буду писать, знайте, это ни в коем случае не значит, что дела плохи. Если это письмо дойдет до вас вовремя, пошлите продуктовую посылку по максимуму, вес будет уже не так строго контролироваться. Но все стеклянные предметы вам вернут, еще не разрешают брать с собой ножи, вилки, бритвенные лезвия, авторучки и т. п. Даже иголки. Ладно, я уж как-нибудь обойдусь. Хорошо бы армейских галет и мацы. В очередной открытке я писал вам о моем товарище ПЕРСИМАЖИ, справьтесь для него (Ирен) в шведском посольстве, он намного выше меня ростом и ходит в лохмотьях (см. Гаттеньо, ул. Гранд-Шомьер, 13). Хорошо бы кусок или два хорошего мыла, крем для бритья, помазок, зубную щетку, щеточку для ногтей, все у меня в голове перемешалось, я валю в одну кучу нужные вещи и все, что я еще хотел вам сказать. Отправляют нас около тысячи человек. В лагере есть и арийцы. Их тоже заставляют носить еврейскую звезду. Вчера в лагерь приезжал немецкий капитан Донкер, надо было видеть, что творилось, какая паника! Передайте всем друзьям, пусть уезжают, кто может, куда угодно, здесь надеяться больше не на что. Не знаю, может быть, перед более дальней дорогой нас отправят сперва в Компьень. Белье назад не отсылаю, постираю здесь. Меня пугает малодушие большинства. Не представляю, что будет, когда мы окажемся там. При случае повидайтесь с мадам Зальцман, но не спрашивайте ее ни о чем, якобы просто хотите поделиться моими новостями. Возможно, мне доведется встретить человека, об освобождении которого хлопотала Жаклин. Моей матери скажите, чтобы была осторожнее, арестовать могут в любой момент, здесь есть и совсем молоденькие, лет 17 18, и старики за 70. До понедельника вы можете прислать посылку сюда, даже не одну. Позвоните во ВСЕФ, улица Бьенфезанс отпадает, но, если вас попробуют завернуть, никого не слушайте, посылки будут принимать по прежним адресам. В прошлых письмах я не хотел вас тревожить, но давно удивляюсь, почему до сих пор не получил необходимых вещей в дорогу. Я хочу послать мои часы Марте, и ручку, наверно, тоже, оставлю их Б., он передаст. Не кладите в продуктовые посылки ничего скоропортящегося, если пошлете их мне вслед. Фотографии вложите в продуктовую или бельевую посылку, только ничего на них не пишите. Книги по искусству, скорее всего, пришлю назад, большое за них спасибо. Наверно, мне придется там перезимовать, я готов, не беспокойтесь. Перечитайте мои открытки. Что-то я просил с первого дня, а сейчас никак не могу вспомнить. Шерстяные веши заштопать. Шарф. Стерогил 15. Сахар кончается, жестяная коробка у мамы. Что плохо — всех заключенных бреют наголо, так что опознать еще легче, чем по звезде. Если потеряем друг друга, буду по-прежнему посылать весточки в Армию Спасения, передайте это Ирен.


Суббота, 20 июня 1942. Мои дорогие, вчера получил чемодан, спасибо за все. Не знаю, но боюсь, ехать предстоит уже совсем скоро. Сегодня меня должны побрить наголо. Вечером всех, кого увозят, вероятно, запрут в отдельном бараке под усиленным надзором, даже в туалет придется ходить в сопровождении жандарма. Над всем лагерем будто нависла гроза. Вряд ли мы будем в Компьене. Я знаю, что нам выдадут паек на три дня пути. Боюсь, что же успею получить больше ни одной посылки, но вы не беспокойтесь, в последней всего вдоволь, а я с самого приезда берегу про запас шоколад, консервы и копченую колбасу. Будьте спокойны, я все время буду думать о вас. Да, пластинки с „Петрушкой“, я хотел передать их Марте в подарок 28/7, полная запись на 4 пл. Вчера вечером виделся с Б., поблагодарил его за услуги, он знает, что я здесь замолвил слово влиятельным людям о работах скульптора. Очень рад последним фотографиям, Б. их не показал, извинился, что не могу подарить фотографии работ, но он всегда может их попросить, так я ему сказал. Очень люблю скульптуру Леруа, был бы счастлив, если бы удалось сделать копию по моим средствам, даже за неск. часов до отъезда не перестаю об этом думать.

Пожалуйста, не оставляйте маму, но пусть это не отвлекает вас от ваших личных дел, вы понимаете, что я хочу сказать. Передайте мою просьбу Ирен, она живет по соседству. Попытайтесь дозвониться д-ру Андре АБАДИ (если еще в Париже). Скажите Андре, что с человекам, адрес которого он уже знает, я встретился 1 мая, а 3-го меня арестовали (совпадение ли?). Мое сумбурное письмо вас, наверно, удивит, но обстановка очень тягостная. 6-30 утра. Я сейчас должен отправить назад все, что не беру с собой, боюсь, что набрал слишком много. Сыскари творят, что хотят, могут в последний момент выкинуть чемодан, если не хватает места или просто под настроение (они из полиции по делам евреев, сами понимаете, что это значит). Но ничего, оно и к лучшему. Сейчас отсортирую лишнее. Если от меня не будет писем, не паникуйте, не дергайтесь, терпеливо ждите и верьте, верьте в меня, скажите маме, что уж лучше для меня уехать туда, я ведь видел (рассказывал вам), как отправляют в Никуда. Хуже всего, что придется расстаться с ручкой, не иметь права на лист бумаги (забавно, только что пришло в голову: ножи запрещены, а у меня ведь нет даже открывалки). Я не хорохорюсь, вообще-то тут не до смеха, не та атмосфера: больных и калек тоже отправляют, и немало. Думаю еще и о Рд., надеюсь, наконец в полной безопасности. У Жака Домаля было много моих вещей. Пожалуй, сейчас ни к чему вывозить от меня книги, не буду вас нагружать. Хоть бы нас в пути не подвела погода! Похлопочите о пособии для мамы, обратитесь во ВСЕФ, пусть ей помогут. Надеюсь, что вы теперь помирились с Жаклин, она с заскоками, но вообще-то добрая (небо светлеет, день будет хороший). Не знаю, дошла ли до вас моя последняя открытка и получу ли я ответ до отъезда. Думаю о маме, о вас. Обо всех моих товарищах, которые так меня любят и так много сделали, чтобы я сохранил свободу. Спасибо от всего сердца тем, кто помог мне „перезимовать“. Я, наверно, не закончу письмо. Надо собирать сумку. До скорого. Ручку и часы Марте, что бы ни говорила мама, это на случай, если не смогу больше писать. Мамочка, милая, и вы, мои дорогие, целую вас крепко. Мужайтесь. До скорого, уже 7 часов».


Два воскресных дня в апреле 1996 года я провел в восточных кварталах, у «Святого Сердца Марии» и у Турели, пытаясь отыскать следы Доры Брюдер. Мне казалось, что делать это нужно именно в воскресенье, когда город пустеет, в часы отлива.

От «Святого Сердца Марии» ничего не осталось. На углу улиц Пикпюс и Гар-де-Рейи высятся новые дома. Часть домов идет под последними нечетными номерами по улице Гар-де-Рейи — как раз там была стена пансиона и тенистые деревья над ней. А дальше по той же стороне и напротив, по четной, улица совсем не изменилась.

Даже не верится, что в доме 48-бис, окна которого выходили на сад «Святого Сердца Марии», июльским утром полицейские арестовали девять детей и подростков, а Дора в это время уже сидела в тюрьме Турель. Шестиэтажный дом из светлого кирпича. На каждом этаже два окна по краям, а между ними два поменьше. Соседний сероватый дом под номером 40 стоит чуть в глубине, за кирпичной оградой с решеткой. И напротив, на той стороне, где была стена пансиона, еще несколько маленьких домов остались такими же, какими были когда-то, В доме 54, перед самой улицей Пикпюс, я обнаружил кафе, хозяйку звали мадемуазель Ленци.

И вдруг я понял, что совершенно точно знаю: Дора в тот вечер, когда сбежала, шла от пансиона по улице Гар-де-Рейи. Я видел, как она идет вдоль стены пансиона. Может быть, потому, что само название улицы[7] напоминает о бегстве.

Я шел по этой улице, и через какое-то время на душе у меня стало грустно — это была грусть тех воскресных дней, когда приходилось возвращаться в пансион. Я уверен, что она выходила из метро на «Насьон». Оттягивала момент, когда надо будет войти в ворота и пересечь двор. Гуляла еще немного, шла куда глаза глядят, бродила по окрестным улицам. Смеркалось. На авеню Сен-Манде так тихо в тени деревьев. Не помню только, есть ли там центральный газон. А вот и метро «Пикпюс», старый вход. Может быть, иногда она выходила здесь? Можно свернуть направо, на бульвар Пикпюс, там холоднее и печальнее, чем на авеню Сен-Манде. Деревьев, кажется, нет. Как же одиноко возвращаться в воскресенье вечером!


Бульвар Мортье идет под уклон. Вниз, на юг. Вот как я добирался до него в то воскресенье, 28 апреля 1996 года: по улице Архивов. По улице Бретань. По улице Фий-де-Кальвер. Потом вверх по улице Оберкампф, там жила Эна.

Справа открывается просвет, ряд деревьев тянется вдоль улицы Пиренеев. Улица Менильмонтан. Высокие корпуса дома 140 под ярким солнцем выглядели пустыми. В конце улицы Сен-Фарго мне показалось, будто я иду через заброшенную деревню.

Бульвар Мортье обсажен платанами. Там, где он кончается, у самой заставы Лила, все еще стоят здания казармы Турель.

Бульвар в то воскресенье был пуст и погружен в такое глубокое безмолвие, что я слышал, как тихонько шелестят платаны. Бывшая казарма Турель окружена высокой стеной, за которой не видно корпусов. Я пошел вдоль этой стены. Увидел на ней табличку и прочел:

ВОЕННАЯ ЗОНА СНИМАТЬ И ФОТОГРАФИРОВАТЬ ЗАПРЕЩЕНО

Мне подумалось: никто ничего не помнят. По ту сторону стены лежала ничья земля, зона пустоты и забвенья. Старые казарменные корпуса не снесли, как пансион на улице Пикпюс, но какая, собственно, разница?

И все же сквозь плотную толщу амнезии временами будто эхо пробивалось что-то далекое, приглушенное, никто не смог бы толком объяснить, что это и откуда. Это все равно что быть у магнитного поля без маятника, который уловил бы его волны. Вот и прибили, чтобы не мучили сомнения и совесть, табличку с надписью «Военная зона. Снимать и фотографировать запрещено».


Помню, в двадцать лет в другом районе Парижа я испытал однажды такое же чувство пустоты, как у стены казармы Турель, еще не зная, в чем его истинная причина.

У меня тогда была подружка, которая постоянно жила по знакомым, в пустующих квартирах и загородных домах. Я же всякий раз, пользуясь случаем, изымал из хозяйских библиотек книги по искусству и редкие издания, которые потом продавал. Как-то раз в квартире на улице Регар, где мы были одни, я украл старую музыкальную шкатулку, а затем, порывшись в шкафах, извлек несколько очень элегантных костюмов, рубашки и десяток пар шикарных туфель. Чтобы продать все это, я отыскал в справочнике адрес старьевщика — на улице Жарден-Сен-Поль.

Эта улица начинается от Сены, от набережной Целестинцев, и сливается с улицей Карла Великого недалеко от лицея, где я годом раньше сдавал экзамены. В подвальном окне одного из домов в конце улицы, немного не доходя до улицы Карла Великого, я увидел наполовину поднятую ржавую железную штору. Вошел и оказался на складе, где были свалены вперемешку мебель, одежда, металлолом, автомобильные запчасти. Навстречу мне вышел мужчина лет сорока и очень любезно согласился прийти за «товаром», куда я скажу, через несколько дней.

Попрощавшись с ним, я пошел по улице Жарден-Сен-Поль к Сене. Все дома по нечетной стороне улицы незадолго до того были снесены. И дома позади них тоже. На их месте остался пустырь, окруженный остатками стен полуразрушенных зданий. На этих стенах под открытым небом еще можно было разглядеть клочки обоек, следы отопительных труб. Казалось, будто на квартал сбросили бомбу, и ощущение пустоты усиливалось еще оттого, что в образовавшийся просвет была видна Сена.


В следующее воскресенье старьевщик приехал к отцу моей подружки — он жил на бульваре Келлерман у заставы Жантильи, — где я назначил ему встречу, чтобы передать «товар». Он погрузил в свою машину музыкальную шкатулку, костюмы, рубашки и туфли. Заплатил мне за все семьсот тогдашних франков.

Потом он предложил мне пойти с ним куда-нибудь выпить. Мы зашли в одно из двух кафе, что напротив стадиона Шарлети.

Он спросил меня, чем я занимаюсь. Я не знал, что ответить. В конце концов сказал просто, что бросил учебу, и сам стал его расспрашивать. Оказалось, что складом на улице Жарден-Сен-Поль управлял его родственник и компаньон. Сам он хозяйничал в другом их помещении, рядом с Блошиным рынком у заставы Клиньянкур. Он и родился в тех краях, у заставы Клиньянкур, в семье польских евреев.

Я первым заговорил о войне и оккупации. Ему было в то время восемнадцать лет. Он помнил, как однажды в субботу полиция устроила облаву на евреев на Блошином рынке в Сент-Уане, и ему чудом удалось ускользнуть. Его поразило тогда, что среди полицейских была женщина.

Я спросил о пустыре за жилыми кварталами бульвара Нея, который запомнился мне еще с тех пор, когда мать водила меня по субботам на Блошиный рынок. Оказалось, там он и жил с родителями. На улице Элизабет-Роллан. Его удивило, что я сразу запомнил название улицы. Квартал этот называли Равниной, После войны все дома снесли, и теперь там спортивная площадка. Я говорил с ним и думал об отце, с которым давно не виделся. Когда ему было девятнадцать, как мне сейчас, он еще не мечтал стать финансовой акулой; тогда он кормился мелкими спекуляциями на окраинах Парижа: в обход акцизного ведомства продавал автомеханикам канистры с бензином, спиртное и много чего еще. Пошлины, разумеется, не платил.

Прощаясь, старьевщик сказал мне дружелюбно, что, если у меня еще что-нибудь есть, я могу найти его на улице Жарден-Сен-Поль. И дал мне сто франков сверху, — наверно, его тронула непосредственность славного юноши.

Я забыл его лицо. Помню только, как его звали. Он вполне мог знать Дору Брюдер, там, у заставы Клиньянкур, в квартале под названием Равнина. Они жили по соседству и были ровесниками. Возможно, он мог бы много чего рассказать о побегах Доры… Сколько бывает случайностей, встреч, совпадений, мимо которых мы проходим, не зная… Я вспомнил об этом прошлой осенью, когда вновь оказался на улице Жарден-Сен-Поль. Склада с ржавой железной шторой больше не было, а соседние дома отстроили заново. Я опять ощутил пустоту. Но теперь я знал отчего. Большую часть домов в этом квартале снесли после войны, планомерно и целенаправленно, по решению властей. Территории, которая подлежала расчистке, даже присвоили название и номер: участок 16. Я раздобыл фотографии, на одной из них улица Жарден-Сен-Поль, когда дома по нечетной стороне еще были на месте. На другой — полуразрушенные здания рядом с церковью Сен Жерве и вокруг особняка Санского архиепископа. Еще одна фотография: пустырь на берегу Сены, и люди идут между ставших ненужными тротуаров — все, что осталось от улицы Ноннен-д-Иер. Там выстроили ряды новых домов, свернув кое-где улицы с прежнего русла.[8]

Ровные фасады, квадратные окна, бетон цвета амнезии. Фонари струят холодный свет. Время от времени попадается скамья, сквер, деревья из театральной декорации, с искусственными листьями. Здесь показалось мало просто прибить табличку, как на стене казармы Турель: «Военная зона. Снимать и фотографировать запрещено». Здесь все уничтожили и построили взамен пряничные домики — они-то уж наверняка ни о чем не напомнят.

Клочки обоев, которые я видел тридцать лет назад на улице Жарден-Сен-Поль, — это ведь были следы комнат, а в них когда-то жили люди, жили ровесники и ровесницы Доры Брюдер, за которой пришли полицейские июльским днем 1942 года. После их имен в списке неизменно следуют одни и те же названия улиц. Но теперешние номера домов и названия нынешних улиц не связаны ни с чем.


В семнадцать лет Турель было для меня лишь названием, на которое я наткнулся в конце книги Жана Жене «Чудо о розе». Он указал, где была написана эта книга: САНТЕ. ТЮРЬМА ТУРЕЛЬ, 1943. Он тоже сидел там, по уголовной статье, вскоре после того, как увезли Дору Брюдер; они вполне могли встретиться. «Чудо о розе» навеяно не только воспоминаниями об исправительной колонии Меттрэ — в такой же воспитательный дом для трудных подростков хотели поместить Дору, — но и, как мне думается теперь, о тюрьмах Санте и Турель. Из этой книги я мог цитировать целые фразы наизусть. Одна вспоминается мне сейчас: «От этого ребенка я узнал, что истинная суть парижского арго — нежность с грустинкой». Эта фраза в моем представлении так подходит Доре, что мне кажется, будто я знал ее. Их заставили носить желтые звезды, всех этих детей с польскими, русскими, румынскими именами, но до такой степени парижских, что порой они сливались с фасадами домов, с тротуарами, с бесконечным разнообразием оттенков серого цвета, какое только в Париже и встретишь. Как и у Доры Брюдер, у них был парижский выговор, и они пересыпали свою речь словечками арго, чью нежность с грустинкой почувствовал когда-то Жан Жене.


В Турели, когда там сидела Дора, разрешались передачи, а свидания были по четвергам и воскресеньям. И еще позволялось ходить к мессе по вторникам. В восемь утра жандармы проводили перекличку. Заключенным полагалось стоять навытяжку в ногах своих коек. На завтрак в столовой давали только капусту. Затем прогулка во дворе казармы. Ужин в шесть вечера. Снова перекличка. Каждые две недели душ, ходили туда по двое, в сопровождении жандармов. Свистки. Ожидание. Свидания предоставлялись не всем, надо было письменно обратиться к директору тюрьмы и ждать — даст он разрешение или нет.

Свидания происходили в столовой после полудня. Жандармы обыскивали сумки посетителей, разворачивали свертки. Часто свидания отменялись, просто так, без причины, и заключенные узнавали об этом лишь за час до назначенного времени.


Среди женщин, с которыми Дора могла познакомиться в Турели, были и те, кого немцы называли «еврейскими подругами»: десяток француженок, «ариек», которые в июне, в первый день, когда евреям было предписано носить желтую звезду, имели мужество тоже приколоть звезды в знак солидарности — причем не просто так, а с выдумкой, с вызовом оккупационным властям. Одна, например, нацепила звезду на ошейник своей собаки. Другая вышила на ней: ПАПУАС. А третья: ДЖЕННИ. Еще одна приколола к своему поясу шесть звезд, вышив на них буквы, которые составляли слово ПОБЕДА. Их всех арестовали на улицах и доставили в ближайшие участки. Затем в тюрьму предварительного заключения при полицейской префектуре. Оттуда в Турель. А 13 августа — в лагерь Дранси. Вот кем были по профессии эти «еврейские подруги»: машинистки, работница бумажного завода, продавщица газет, уборщица, почтальон, студентки.


В августе аресты стали повальными. Теперь женщин даже не направляли в тюрьму предварительного заключения, их везли прямо в Турель. В камере на двадцать коек народу помещалось вдвое больше. В тесноте, в невыносимой духоте усиливалась тревога. Все понимали, что Турель — лишь сортировочная станция и их могут в любой момент увезти неизвестно куда.

Уже две партии евреек, по сотне в каждой, отправили в лагерь Дранси 19 и 27 июля. В их числе была и Рака Израилович, восемнадцатилетняя полька, прибывшая в Турель в одни день с Дорой, возможно, в одной тюремной машине. Скорее всего, они были соседками по камере.


12 августа вечером прошел слух, что всех евреек и тех, кого называли «еврейскими подругами», завтра отправят в Дранси.

13 утром, с десяти часов, началась бесконечная перекличка во дворе казармы, под каштанами. Там же, под каштанами, в последний раз позавтракали. Порции были крошечные, после них еще больше хотелось есть.

Прибыли автобусы. Их было много, насколько я знаю, каждой узнице досталось сидячее место. И Доре тоже. Был четверг, день свиданий.

Колонна тронулась. Ее окружали полицейские на мотоциклах. Автобусы ехали той дорогой, которой сегодня добираются в аэропорт Руасси. Прошло пятьдесят с лишним лет. Проложили автостраду, снесли загородные домики, исказили облик северо-восточного предместья, постаравшись сделать его, как и бывший участок 16, по возможности серым и ни о чем не напоминающим. Но по дороге в аэропорт на синих дорожных указателях еще можно прочесть прежние названия: ДРАНСИ, РОМЕНВИЛЬ. А у обочины автострады, недалеко от заставы Баньоле, уцелел обломок тех времен, заброшенный деревянный сарай, на котором отчетливо видна надпись: ДЮРМОР.


В Дранси, в сутолоке и неразберихе, Дора встретилась с отцом, находившимся там с марта. В том августе лагерь, как и Турель, как и тюрьма предварительного заключения, каждый день пополнялся все новыми и новыми партиями мужчин и женщин. Тысячами прибывали они в товарных поездах из свободной зоны. Сотни и сотни женщин, разлученных с детьми, привозили из лагерей Питивье и Бон-ла-Роланд. А 15 августа прибыли четыре тысячи детей, которых оторвали от матерей. Имена многих из них, в спешке написанные на одежде, когда их увозили из Питивье и Бон-ла-Роланд, невозможно было прочесть. Неизвестный ребенок № 122. Неизвестный ребенок № 146. Девочка трех лет. Имя Моника. Фамилия неизвестна.


Лагерь был переполнен, и, поскольку ожидались новые партии из свободной зоны, начальство решило 2 и 5 августа перевезти всех французских евреев из Дранси в Питивье. Четыре девушки шестнадцати-семнадцати лет, в один день с Дорой поступившие в Турель: Клодина Винербетт, Зелия Стролиц, Марта Нахманович и Ивонна Питун, — тоже вошли в эту партию, общим числом в полторы тысячи французских евреев. Надо думать, они питали иллюзию, что французское подданство будет им защитой. Дора тоже была француженкой и могла покинуть Дранси вместе с ними. Нетрудно догадаться, почему она этою не сделала: предпочла остаться с отцом.

Оба, отец и дочь, покинули Дранси 18 сентября; с тысячей других мужчин и женщин они отправились в Освенцим.


Мать Доры, Сесиль Брюдер, была арестована 16 июля 1942 года, в день большой облавы, и сразу попала в Дранси. Там она встретилась с мужем, всего несколько дней они пробыли вместе, а их дочь в это время находилась в тюрьме Турель. Сесиль Брюдер освободили из Дранси 23 июля, наверно, потому, что она родилась в Будапеште, а власти еще не отдали приказа депортировать евреев — уроженцев Венгрии.

Удалось ли ей навестить Дору в Турели в какой-нибудь четверг или воскресенье лета 1942 года? 9 января 1943 года она снова оказалась в Дранси и с партией заключенных 11 февраля была отправлена в Освенцим — через пять месяцев после мужа и дочери.


В субботу 19 сентября, на другой день после того, как Дора и ее отец покинули Францию, оккупационные власти ввели комендантский час для устрашения после террористического акта в кинотеатре «Рекс». Никому не разрешалось выходить на улицу с трех часов дня до завтрашнего утра. Город опустел, будто прощался с Дорой.

И сегодня, в том Париже, в котором я пытаюсь отыскать ее следы, так же пусто и тихо, как было в тот день. Я иду по безлюдным улицам. Для меня они пусты даже вечерами, в час пик, когда люди спешат к метро. Я не могу не думать о ней и слышу эхо ее шагов то в одном квартале, то в другом. На днях это было возле Северного вокзала.

Я никогда не узнаю, как она проводила дни, где скрывалась, с кем была в те зимние месяцы, в свой первый побег, и несколько весенних недель, когда сбежала снова. Это ее секрет. Маленький, но бесценный секрет, и ни палачам, ни предписаниям, ни так называемым оккупационным властям, ни тюрьмам, казармам, лагерям, Истории, времени — всему, что оскверняет нас и убивает, — его у нее не отнять.

Загрузка...