Теперь Даниэль-Совенок с удовольствием вспоминал такие вещи.
Его отец, сыровар, обдумал, как назвать сына, когда его еще не было на свете; у него было заранее заготовлено имя, и он носился и нянчился с этим именем, и для него это было почти то же самое, что уже иметь ребенка. И только потом родился Даниэль.
В памяти Даниэля-Совенка всплывало раннее детство. От отца исходил резкий запах, словно от гигантского сыра, мягкого, белого, увесистого. Но Даниэль-Совенок наслаждался этим запахом, которым отец был пропитан и который обдавал Даниэля, когда зимними вечерами, сидя у печки и гладя ребенка по голове, тот рассказывал ему историю его имени.
Сыровар хотел иметь сына прежде всего для того, чтобы называть его Даниэлем. И это говорилось Совенку, когда тому было всего лишь три года и его пухлое тельце на ощупь напоминало сычуг, с которым в этом доме имели дело изо дня в день.
Сыровар мог окрестить сына любым из тысячи имен, но выбрал именно это.
— Тебя назвали так в честь Даниила. А знаешь, кто был Даниил? Пророк, которого заперли в клетку с десятью львами[1] и которого львы не посмели тронуть, — говорил он Даниэлю, любовно тиская его.
Человек, одним взглядом смирявший свору львов, превосходил всех своим могуществом; это необыкновенное, из ряда вон выходящее происшествие с детских лет поражало воображение сыровара.
— Папа, а что делают львы?
— Кусаются и царапаются.
— Они хуже волков?
— Свирепее.
— Что-о-о-о?
Сыровар старался облегчить понимание Совенку подобно тому, как мать разжевывает пищу, прежде чем дать ее младенцу.
— Они опаснее волков, понимаешь?
Даниэль-Совенок не удовлетворялся этим.
— Правда, львы больше собак?
— Больше.
— А почему же они ничего не сделали Даниилу?
Сыровару доставляло удовольствие обсасывать эту историю.
— Он побеждал их одними глазами; одним взглядом; у него в глазах была божья сила.
— Что-о-о-о?
Сыровар прижимал к себе сына.
— Даниил был праведник божий.
— А что это такое?
Тут с присущим ей здравым смыслом вмешивалась мать:
— Оставь в покое ребенка; он еще слишком мал для всех этих премудростей.
Она забирала его у отца и привлекала к себе. От матери тоже разило свернувшимся молоком. Все в их доме пропахло свернувшимся молоком и кольем. Они сами были сгустками этого запаха. Отец был пропитан им до кончиков пальцев с черными ногтями. Иногда Даниэль-Совенок ломал себе голову, почему у отца, который имеет дело с молоком, черные ногти и как это сыры, которые выделывает человек с такими черными ногтями, выходят белыми.
Но потом отец отдалился от Даниэля; ему уже не приходило в голову приласкать, приголубить его. И это охлаждение началось, когда отец Совенка отдал себе отчет в том, что малыш уже может учиться сам. К этому времени он пошел в школу и в поисках опоры присмолился к Навознику. Но при всем том отец, мать и весь дом по-прежнему пахли свернувшимся молоком и кольем. И Даниэлю по-прежнему нравился этот запах, хотя Роке-Навозник и говорил, что ему он не нравится, — мол, так воняет, когда потеют ноги.
Отец отдалился от Даниэля, как отдаляются от налаженного дела, которое дальше пойдет само собой, без ваших забот. Ему было даже как-то грустно, что сын уже встал на ноги и больше не нуждается в его опеке. Но кроме того, сыровар стал молчалив и угрюм. Прежде, как говорила его жена, у него был ангельский характер. А испортился он из-за проклятого скопидомства. Когда деньги копят ценою лишений, это порождает озлобленность и желчность. Так случилось и с сыроваром. Любой мелкий расход, малейшая излишняя трата сверх всякой меры огорчали его. Он хотел, он должен был копить, во что бы то ни стало копить, чтобы Даниэль-Совенок получил образование в городе и выбился в люди, а не стал, как он, бедным сыроваром.
Хуже всего было то, что это никому не шло на пользу. Даниэль-Совенок понять не мог, зачем это нужно. Отец страдал, мать страдала, и он тоже страдал, а между тем избавить его от страданий значило положить конец и страданиям всех остальных. Но это значило бы вместе с тем отрезать себе путь к цели, смириться с тем, что Даниэль-Совенок откажется от продвижения, от карьеры. А на это сыровар согласиться не мог; Даниэль должен был сделать карьеру, пусть даже для этого пришлось бы принести в жертву всю семью, начиная с него самого.
Нет, для Даниэля-Совенка были непостижимы такие вещи, непостижимо это упрямство людей, которые оправдывают себя естественным стремлением «освободиться». От чего освободиться? Неужели в коллеже или в университете он будет свободнее, чем в те дни, когда они с Навозником швырялись коровьим пометом на лугах в своей родной долине? Ладно, допустим; только ему этого не понять.
С другой стороны, отец поступил необдуманно, когда назвал его Даниэлем. Отцы почти всех детей поступают необдуманно, когда нарекают их при крещении. Так было и с отцом учителя, и с отцом Кино-Однорукого, и с отцом Антонио-Брюхана, хозяина магазина. Никто из них не знал, как на самом деле будут звать их ребенка, когда священник дон Хосе опрокидывал чашу со святой водой на голову новорожденного. А иначе зачем они давали им имена, раз знали, что это бесполезно?
У Даниэля-Совенка имя сохранялось только в раннем детстве. Уже в школе его перестали звать Даниэлем, точно так же, как учителя перестали звать доном Моисесом вскоре после того, как он прибыл в селение.
Учитель дон Моисес был высокий, худосочный, нервный человек. Кожа да кости. Обычно он так кривил рот, как будто норовил укусить себя за мочку уха. А от удовольствия или сладострастия его лицо перекашивалось еще сильнее и рот чуть ли не налезал на бакенбарду — у него были предлинные бакенбарды. Странный это был человек, и Даниэля-Совенка он с первого дня испугал и заинтересовал. За глаза Даниэль называл его Пешкой, как его называли остальные ребята, хоть и не знал почему. Когда ему объяснили, что так его прозвал судья за то, что дон Моисес «ходит прямо, а ест наискось», Даниэль-Совенок сказал: «А!», но так и не понял, в чем тут соль, и продолжал называть его Пешкой наобум.
Что касается самого Даниэля-Совенка, то, надо признать, он был любопытен и все окружающее находил новым и достойным рассмотрения. Вполне естественно, больше всего его внимание привлекала школа, и не столько школа сама по себе, сколько Пешка, учитель, со своим беспокойным и неутомимым ртом и густыми, разбойничьими бакенбардами.
Герман, сын сапожника, первым заметил, как внимательно, пристально и ненасытно смотрит Даниэль на людей и на вещи.
— Обратите внимание, — сказал Герман, — он смотрит на все, как будто оцепенел от испуга.
И все воззрились на Даниэля, так что ему даже стало не до себе.
— А глаза у него зеленые и круглые, как у кошек, — подхватил троюродный племянник маркиза дона Антонино.
Кто-то выразился еще лучше и попал в самую точку:
— Он смотрит, как сова.
Так Даниэль и сделался Совенком, несмотря на волю отца, несмотря на пророка Даниила и десять львов, с которыми он был заперт в клетке, несмотря на гипнотическую силу глаз божьего праведника. Даниэль-Совенок, вопреки желаниям своего отца, сыровара, не способен был усмирить взглядом даже ораву ребятишек. Имя Даниэль осталось у него лишь для домашнего употребления. Вне дома его звали только Совенком.
Его отец попытался отстоять прежнее имя и как-то раз даже схлестнулся с какой-то бабой, которая подливала масло в огонь. Но все было напрасно. С таким же успехом можно было пытаться сдержать бурное течение реки во время весеннего паводка. Безнадежное дело. И Даниэлю суждено было впредь быть Совенком, как дон Моисес был Пешкой, Роке Навозником, Антонио Брюханом, донья Лола, лавочница, Перечницей-старшей, а телефонистки Каками и Зайчихами.
В этом селении просто измывались над таинством крещения.