Действительно, совершенно безнравственно вынуждать Австрию отказываться от ее законных владений, когда мы удерживаем под своей властью стонущую, готовую в любой момент нарушить присягу на верность нам Ирландию...
Как-то днем, в сентябре 1894 года, я был с бабушкой в стеклянной галерее Большого клуба в Э-ле-Бене на представлении театра марионеток.
Дети, бывшие там в ту пору, могут вспомнить, что тогда играли двадцать дней подряд обозрение под названием: «Черт в Э-ле-Бене».
День, о котором я говорю, был великолепный, теплый. Когда марионетка, изображавшая купальщицу, начала декламировать стихи — никогда я их не забуду —
Пойдем, пока еще не поздно,
Сорвем душистый цикламен, —
в галерею вошла маленькая девочка.
Я положил на стул возле себя свою шапку. Хотя было еще много пустых стульев, девочка подошла как раз к этому стулу.
— Это ваша шапка?
— Да, мадемуазель, — пробормотал я, весь покраснев, и убрал шапку.
Бабушка наклонилась и с суровым изумлением разглядывала пришедшую. Та не обратила на это никакого внимания. На сцену только что вошли Арлекин и Дьявол, купальщица в страхе убежала. Детвора радостно завизжала. Девочка смеялась так звонко, что все взрослые в зале обернулись к ней. И мне было как-то неловко, что я — рядом с молодой особой, обращающей на себя общее внимание.
Минут через пять она перестала смеяться. Я отважился украдкой взглянуть на нее и увидел, что она зевает.
Скоро я почувствовал, что меня дергают за рукав.
— Скука здесь. Пойдемте играть в парк.
— Я с бабушкой, — прошептал я.
— Ну так попросите у нее позволения.
Я молчал. Она наклонилась к бабушке.
— Позвольте ему пойти со мной в парк поиграть.
Я чувствовал, что это не нравится бабушке, что она не позволит. К большому моему удивлению, она разрешила.
— С условием, что вы не пойдете к воде.
— Само собой разумеется, — сказал маленький демон. — Впрочем, здесь не очень глубоко. Но даю вам слово. Ну, так идем, — сказала она, обращаясь ко мне.
Я пошел за нею. Как раз вовремя. Наш громкий разговор начинал уже вызывать протесты зрителей.
Через четверть часа моя маленькая партнерша бросила наземь воланы и ракетки.
— Я устала, — сказала она. — Садитесь здесь, рядом со мной, на этой скамейке. Да глядите мне прямо в лицо.
Я повиновался. Впрочем, еще и до этого приказания я несколько раз прозевывал волан, потому что заглядывался на ее лицо.
— Нравлюсь я вам?
— Вы очень хорошенькая, — пробормотал я и опустил голову.
— Правда?
— Чистая правда.
— Тогда почему же вы не смотрите на меня? Вот так.
Она большим пальцем приподняла мой подбородок.
Это была высокая девочка лет четырнадцати, немножко нескладная, смуглая, с черными глазами, с отливавшими медью волосами, какие в Англии зовут «auburn».
Одета она была в очень простенькое холщовое платье с большим матросским воротником, юбка была такая короткая, что были видны голые колени.
Она все приподнимала мой подбородок. Наши глаза встретились. Тогда она отняла палец, голова моя опять опустилась.
— Как вас зовут?
— Франсуа Жерар.
— А дальше?
— Больше ничего.
— Это ваши имена. А фамилия?
— Жерар. Франсуа — имя, Жерар — фамилия.
— А! — проговорила она задумчиво.
— А вас как зовут? — спросил я робко.
Она стала вытаскивать из больших карманов своей блузки разные вещи, кошелек, свисток, наконец, достала бумажник, производивший странное впечатление в руках этой девочки.
Она открыла бумажник, вынула визитную карточку и важно протянула ее мне. Смутно шевельнулось во мне подозрение, что она спросила, как меня зовут, если и не исключительно за тем, чтобы проделать эту церемонию, то, во всяком случае возможность ее проделать не была ей неприятна.
— Возьмите, — сказала она.
На карточке, украшенной крошечной короной, значилось:
Антиопа д’Антрим.
— Нравится вам мое имя? — спросила она.
Я был немножко удивлен. И скрыл свое удивление под вопросом:
— Вы не француженка?
— Нет, — ответила она сухо.
Мы помолчали. Я вернул ей визитную карточку.
— Оставьте себе. Для того и дают. Положите себе в бумажник.
— Но у меня...
— У вас нет бумажника? У мужчины должен быть бумажник. Я отдала бы вам свой, но на нем — мои инициалы. Ну так положите карточку себе в карман, вон туда, за платок.
Она спросила еще:
— Сколько вам лет?
— Минуло тринадцать.
— И мне. Значит, вы родились в 1881-м?
— Да, 16 июля.
— Значит, я старше вас. Я родилась 24 апреля.
И она как-то особенно многозначительно повторила:
— 24 апреля 1881 года.
Мы опять помолчали. Вдруг она вскочила и крикнула:
— Вот и папа!
Навстречу двигалась коляска, которую катил лакей. В ней сидел мужчина, укутанный по грудь шерстяным одеялом. Только в лице была жизнь. Все тело казалось почти совершенно неподвижным от ревматизма.
Я видел, как моя собеседница подставила лоб губам отца; он с улыбкой поцеловал. Она что-то говорила отцу, показывая на меня. Но я был слишком далеко, чтобы слышать их слова. Коляска двинулась дальше. Когда она поравнялась со мной, больной улыбнулся мне.
— До завтра, Франсуа, — сказала мне девочка. — Я так счастлива. Папа позволил мне быть с тобой на ты.
— Бедовая она, твоя маленькая подруга, — сказала бабушка, подходя ко мне. — Кто ее родители?
— У ее отца ревматизм.
— Ты видел его?
— Да, и он поздоровался со мной.
— А ее мать?
— Я не видел.
— Ну, конечно. Бедняжка. Должно быть, тоже родители в разводе. Здесь все такие.
— А может быть, ее мама умерла... — предположил я.
— Может быть. Во всяком случае, пойдем. Становится слишком холодно для тебя.
Мы вышли из парка, когда туда стали уже собираться кавалеры и дамы на бал для взрослых. Окна магазинов начинали одно за другим освещаться. На улице Казино я остановился у одного окна.
— Бабушка!
— В чем дело?
— Мне хотелось бы иметь бумажник.
— Бумажник!
— У мужчины должен быть бумажник.
— Бумажник, в твои годы?
Она мельком взглянула на цены, выставленные в витрине.
— Во всяком случае, ни один из этих. Вот что, у меня есть молитвенник в сафьяновом переплете, он вынимается. Я отдам тебе. Внутри даже есть маленький карман для денег.
На следующий день я точно явился на наше свидание. Антиопа немного опоздала.
— Ну а бумажник? — спросила она почти тотчас же.
— Вот, — ответил я торжествующе, вынимая бумажник.
Я почувствовал, что моя маленькая подруга польщена тем, что я так поспешил угодить ей, но не хочет, чтобы это было заметно.
— Не очень-то красивый! — сказала она с гримаской.
Она заметила, что я огорчился и захотела загладить свою ошибку.
— Зато с кошельком. В моем нет. Кошелек — это очень практично.
Она прибавила:
— Можно поглядеть, что в нем? Ты позволишь?
В кошельке были две франковые монеты.
— Дай мне одну, хорошо? — сказала девочка с таинственным видом.
— Да хоть обе, — ответил я, и, сказать правду, не без удивления.
— Какой ты милый! — сказала она, обнимая меня.
И опять стала серьезной.
— Я должна тебе объяснить... Ты, конечно, понимаешь, что это не для меня.
Она вынула из своего бумажника, представшего теперь предо мною во всем своем великолепии, широкий листок бумаги и бережно развернула его. Я увидал ряды имен и цифр.
— Это для одного дела, которым я занимаюсь.
Она взяла карандаш.
— Вот видишь, в последнем ряду я пишу: Франсуа Жерар... Один франк. Пока карандашом. Но вечером, у себя в комнате, я обведу чернилами.
Десять дней спустя моя семья уезжала из Э-ле-Бена. Я простился с Антиопой. Хотя мы обещали писать друг другу, но на сердце у нас было тяжело.
— Я хотел бы что-нибудь от тебя на память, — робко прошептал я.
Она стала рыться у себя в кармане. Большой бумажник был налицо. Она вынула из него какую-то благочестивую картинку и протянула мне.
— Это — одна из картинок от моего первого причастия.
И она поцеловала меня.
Вечером, в вагоне, при колеблющемся свете ночника, я стал разглядывать картинку, данную моей маленькой подругой.
Обыкновенная картинка. Но на обороте была довольно длинная фраза по-английски.
У нас никто не знал этого языка, Пришлось ждать, пока я пойду в школу. Увы! Этого не пришлось ждать долго.
В первый же вечер я разыскал в классе мальчика, про которого мне сказали, что он сильнее всех в английском языке. Он покровительственно взял мою картинку и попробовал перевести.
Что-то не выходило. Он сдвинул брови.
— Дай мне, — сказал он. — Я сейчас тебе верну.
Он сдержал слово. Час спустя он вернул мне драгоценное для меня изображение и перевод на клочке разграфленной бумаги.
— Вот, — сказал он. — Но предупреждаю тебя, это какая-то тарабарщина.
Долго берег я это изображение и перевод. Потом лет через десять, приводя как-то в порядок бумаги и уничтожая ненужное, я разорвал и картинку, и перевод.
Антиопа оставалась в моей памяти лишь далеким призраком.
Она не ответила мне на два письма. Третьего я не стал писать. Но не раз вставало воспоминание о ней, и была в этих воспоминаниях какая-то неожиданная острота. Так бывает, когда не можешь допустить, чтобы человек исчез для тебя навсегда. В эти минуты я повторял наизусть ту странную фразу, которая была написана на обороте картинки моей маленькой подруги.
И какое-то смутное, но сильное волнение охватывало меня. С таким же волнением ставлю я сегодня вечером, как светильник, у порога нижеследующих страниц эту фразу, так долго бывшую для меня таинственной:
«В понедельник Святой Пасхи, в лето 1152, Деворгилла, дочь д’Антрима, жена Тэрнана О’Рурка, совершила свое преступление; как раз в этот день исполнилось ей семь пятилетий. Когда в пасхальный понедельник исполнится седьмое пятилетие другой дочери Д’Антрима, — тогда, в день сей, вина Деворгиллы будет искуплена, наполнятся небеса трубным гласом освобождения, и узрит Дорога Гигантов победу Фина Мак-Кула и бегство поработителя».