То была жизнь, в меру правильная и скучная, оставленная им без продолжения. Он помнил ее полусвободные ощущения и те углы, что с раннего детства обступают человека жесткостью своих правил. О них приходилось ежедневно биться, расшибать лоб, калечить душу. Никита смотрел на проносящиеся поезда и думал, что там, за стенами этих рессорных теплых коробок, в убогой затхлости многочисленных купе, убегает от его восприятия порочный мир, изъязвленный равнодушием и обреченностью. Люди перебрасывают усталые свои тела с одного конца землн на другой, они еще надеются найтн землю обетованную, бегут от горестей и невзгод, но та проказа, что заполнила собой все промежутки времени, настигает их всюду, и если можно уйти от клочка земли, то от времени не уйдешь.
У воркующего чана с кипятком Никита пересчитал имеющиеся в наличии деньги и подумал, что если взять три билета в общий вагон до ближайшей станции, то можно, спрятавшись на багажных полках, добраться до самого Ташкента. А там хоть в Фергану, хоть куда.
— По Азии можно и пешком гулять,— сказал он Андрею Петровичу. — По теплу что не бродить. Фрукты.
У кассового оконца толпился народ. Ехать надо было всем, а билетов не хватало. От узлов и чемоданов рябило в глазах.
— Счастливые и несчастные,— сказал Никита, оглядывая людскую массу и чужое добро. — Они могут ехать в тепле, но не могут ехать куда душа пожелает. Привязаны к своим избам, и хоть ты тресни.
— Делать нечего, вот и мотаются,— недовольно пробурчал Андрей Петрович. — Куда такой оравой?!
— Всем надо. А мы с шиком поедем. Для нас особый вагон подадут. — Никита посмотрел с надеждой в глаза Андрея Петровича и спросил ласково.— А ты как, Петрович, не надумал с нами?
— В Азию-то?
— А хоть и в Азию.
— Мне в Тацинское надо.
— Ну так через Азию и махнешь. Если захочешь. А в такую стужу куда тебе через Сибирь переться. Окочуришься.
Старик поглядел с тоской на заиндевелые окна вокзала и сказал задумчиво:
— Через Сибирь студено. Да и ноги уж не носят.
— Вот и мотай с нами! — обрадовался Никита. — Там южная дорога, по ней и махнешь весной на свой Дон. Знмой-то там все одно загинешь.
При упоминании Дона глаза Андрея Петровича налились тоскливой теплотой. Он подобрел, разгладился лицом, погрел о чан руки и напряженно задумался о возможной смене маршрута. Ему уже не хотелось оставаться в одиночестве, в юродствующем Никите он видел всего лишь незлобивого баламута, и подумал, что сообща легче достигнуть поставленной перед собой цели.
— Втроем, конечно, легче,— сказал он после некоторого раздумья. — Только как бы мне в этой Азии не застрять. Вдруг захвораю.
— Ну, здесь ты скорей захвораешь. А там же... природа. Да ты на одних ананасах враз помолодеешь...
Отдельные вагоны подавали на дальних путях; туда Никита и привел свою братию. Но там скопилось такое количество вагонов, которым не было видно ни начала, ни конца, что нельзя было определить, какой из составов пойдет в сторону Азии, а какой готовят к расформировке. Все вокруг лязгало и передвигалось.
Никита заглядывал под вагоны, трогал руками концевнкн и наметанным взглядом пытался определить предназначение каждого поезда.
— Следите за железнодорожниками,— сказал задумчиво. — Который обрабатывают, тот и пойдет. Только вот куда? Найти б такой, чтобы до самой Азии.
Станция была до предела забита вагонами. Стройная, грязная масса железа и дерева заполняла собой все имеющиеся в наличии пути. Народное добро казалось до того заброшенным и беспризорным, что, думалось, пусти это все в оборот и миллионы людей получили бы по дополнительному куску.
Никита мысленно переводил простаивающее добро на деньги. Получалось много. Выходило столько, что можно было выстроить на эту сумму не один храм, и водить туда людей, дабы их души очищались от порочных наслоений времени.
В заброшенном вагоне, где по углам высились наросты застывшего кала, он оставил дожидаться Палю и Андрея Петровича, а сам, движимый страстью быстрейшей дороги, стал пробираться под составами.
— Мильтоны кругом ходят,— сказал, вернувшись. — Вохровцы с наганами. Как бы на нас охоту не устроили. Ну, отец, решай окончательно. Если остаешься — смотри. Загремишь вместо Дона на Бирюсу, за бичовку. А мы, двинем. Тут рядом локомотив подогнали...
До промежуточной станции Юрта ехали почти без остановок. Вагоны лязгали и мотались на поворотах, в большую щель в двери наметало снежную пудру. От холода и неудобства не хотелось разговаривать.
Андрей Петрович, забившись в угол, напряженно думал о суровой сущности дороги и той бесконечно тяжелой миссии, которую она в себе несет. Дорога — это не сглаженная полоса земли, бегущая за горизонт. Дорога живет в каждом: зовет, манит, требует ступить на нее, и кто-то подавляет в себе зов в зачатке, а кто-то пускается в дальние странствия. И люди идут друг за другом, лицом в затылок, топчат травы, затирают растительную жнзнь в порошок и дышат этим порошком, травящим их души жаждой новых странствий. Избороздили Россию миллионы дорог, и миллионы страждущих снимаются с места — кто от нужды, кто от скуки, кто в вечно благих целях — и отправляются странствовать по свету. И каждый несет в себе свою дорогу, лелеет ее, как мечту, как надежду, как женщину, способную выносить и родить крепкое дитя.
Андрей Петрович знал: человек, лишенный всего, не перестает быть человеком, покуда в нем жива способность дороги. Дорога снимет с него душевную усталость, как пущенная лекарем кровь, она омолодит его сознание, вернет к жизни, наполнит новым содержательным смыслом.
Поезд стремительно летел вперед, пробивая упругий воздух. Грохотали на стыках рельс вагоны, за дощатыми стенами покачивалось и уплывало выбеленное снегами пространство. Колебания воздуха в вагоне усиливали стужу. Она донимала, обхватывала замеревшие в неподвижности тела. Паля дремал, навалившись на стену плечом. Во сне с него сползла шапка, побелело от сквозного ветра ухо, из приоткрытого рта на сморщенную фуфайку протянулась тягучая слюна.
—Ох-ох! — глубоко вздохнул Андрей Петрович, чувствуя, как немеют от холода ноги.
Никита выбрался из угла и забегал по вагону, грея себя гимнастическими упражнениями.
— Поднимайся, Петрович, торкай Павла, а то околеем!
Поезд мчался мимо голых равнин. Вдоль заметенных оврагов, рассекавших поля глубокими шрамами, корчились на ветру чахлые деревца. Они тоже пугались стужи и застыли, как бы в удивлении, захваченные зимой врасплох.
Казалось, зима свирепствовала здесь с особой силой, задавшись целью уничтожить все живое. И торопилась теперь, чувствуя приближение весны, и насылала на эти поля трескучие морозы и лютые ветра.
Андрей Петрович пошевелил затекшими ногами и, покряхтывая от напряжения, попробовал подняться.
— Павел! — затряс за плечо Палю, — Павел, слышь, подымайся. Гляди, побелел. Окоченеешь.
Подняв Палю, Андрей Петрович прошелся по вагону, размахивая руками и чувствуя, как тепло медленно возвращает его к жизни, засмеялся:
— Три, Павел, ухо! Гляди, отвалится!
В Юрте их ждали новые сложности. В маленьком — на одну комнату — вокзальчике, холодном и гулком, не было никаких для проживания удобств. Бродил по перрону скучный милиционер, гонял по утоптанному снегу бумажный мусор ветер.
Поселок сплошь состоял из одноэтажных домов, в одинокой котельной дежурили хмурые кочегары, а в колодце теплотрассы было до того жарко, что для проживания он не годился.
— Придется двигать дальше, без задержки,— мрачно сказал Никита. — Не околеть бы только в дороге без обогреву.
Греясь в привокзальной столовой, они попили горячего чаю. Никита купил в дорогу списанных по причине порчи пирожков и задумался: как им быть дальше.
— Погано живут,— сказал Андрей Петрович, задумчиво глядя в окно.
— Люди везде одинаково живут,— машинально ответил Никита.
Паля завозился на стуле и засмеялся. Его рассмешил сытый кот, валяющий по полу мертвую мышь.
— Что, Павел, весело? — ожил Андрей Петрович. — Вот счастливый человек. А давай, Павел, мы тебя женим. На поварихе. Останешься, будешь при кухне жить. Бабы тут гладкие.
Чувствуя ласку. Паля затомился рвущейся наружу радостью души.
— Куда ему повариху,— мрачно сказал Никита,— одна наградила уже. Тоже повариха.
— Смотреть надо было,— укорил Андрей Петрович. — Живой человек тебе доверился.
К Никите снова вернулось угасшее было чувство вины.
— Ничего,— пробормотал он уверенно,— приедем в Азию, я его там в больницу пристрою. На излечение. А потом и женить можно, на узбечке... Хочешь, Павел, узбечку?
Паля вздохнул от неспособности полно постичь жизнь. Веселье его пропало. Старик посмотрел на него печально и отвернулся к окну.
В столовую двое рабочих вкатили бочку с пивом. Тут же, следом, ввалилась толпа мужиков, больше — в спецовках,— кто с банкой, кто с бидоном,— и заколготились, сгрудившись в углу.
Из окошка раздаточной наполовину вывалилась распаренная жаром кухни женщина.
— А ну, выметайтесь отсюда!— сурово закричала. — Смолите табачищем! До обеда торговать не буду!
Толпа загудела, заколыхалась, но осталась на месте.
— Выметайтесь, сказала! А то вообще сегодня литра не продам!
Никита поднялся из-за стола.
— Идти надо.— сказал без всякого воодушевления,— днем не уедем — ночью тяжко придется.
Два дня дорога расхлобучнвала перед ними бесконечные свои просторы, два дня гудели в нетерпении поезда, стремясь вырваться из студеного плена. Большие и маленькие станции, одинаково прогорклые от мазута и солярки, вбирали их как путников по третьему разряду. На малолюдных по случаю зимы вокзалах ворковали под крышами голодные голуби. Бездомные собаки бегали по перрону и выкусывали втоптанные в снег пищевые отходы.
С движением поезда прекращалось движение времени. Жизнь отходила в прошлое, она требовала детального переосмысления, и Андрей Петрович все чаще обращался к ней в горьких своих думах. Время диктовало свои законы. Будущее подчинялось настроению, а настроение — постижению прошлого. Андрей Петрович много думал о покинутой родине, он знал: там сейчас навалило богато снегу, через речку, по льду, возят лес, а по ночам докрасна раскаляют печки, оберегая беззащитные свои тела от стужи.
Бесконечные равнины сменились голыми сопками. Дорога, как раненая лисица, запетляла, огибая пологие склоны холмов. Над густыми лесонасаждениями хороводили, греясь в полете, ослабленные зимой вороны.
Тепловоз подолгу гудел на стремительно крутых заворотах. Вагоны кренились и взлетали, и вместе с вагонами сладостно-боязливо взлетало сердце.
«Куда еду?»—горько думал Андрей Петрович, опустошенный долгим бездействием. — «Дело ли перед смертью сниматься с места». Внезапно он пожалел, что поскупился в свое время на билет, и отправился к Дону пешком. Тогда ему хотелось поглядеть заодно, как живут на длительном пространстве России разные народы. Теперь он был под завязку наполнен усталостью и наблюдениями. Ему хотелось одного: быстрейшего покоя. И чтоб рядом шумела ковылью жаркая степь, катил медлительные свои воды седой Дон,и душа, уставшая от потрясения, обрела, наконец, вечный покой.
— Не додумались,— заворочавшись в углу, сказал простуженным голосом Никита. — Надо было набрать на станции дров, и жечь помаленьку.
— Так и вагон запалить недолго,— возразил Андрей Петрович.
— А мы бы аккуратненько. А то еще кирпичики подложить.
— Остановиться надо,— подумав, сказал Андрей Петрович. — Будет городок какой, остановиться надо. Отойти немного. А то угробим и себя, и Павла. Будет тогда Азия.
Никита давно уже думал, что пора передохнуть, и сразу согласился:
— Едем до первой крупной,— и, помятуя о Юрте, добавил. — В деревнях ныне ловить нечего.
Первый крупный был городок Балaндинск. На привокзальной площади стояла гранитная стела с вмурованной в нее щербатой надписью: «Город Баландинск. Основан как крепость в 1720 году». Совсем рядом добропорядочные баландяне устроили общественную уборную, заледенелую со всех сторон мочой.
Никита прошелся по пустующим залам вокзала, потолкался у привокзального буфета и решил за всех:
— Сытно живут. Остаемся.
Городок Баландинск вмещал в себя пятьдесят тысяч народу. Имел пятиэтажные дома, автобусные остановки и гастрономы. На городском рынке бойкие чалдонки торговали овощами из собственного огорода. Во все стороны за Баландинском простирались черноземы. Земля тут плодородия а щедро, и люди, не знавшие перебоев с продуктами, были добрыми и доверчивыми.
Пробираясь ночью в цвиркающий сверчками подвал, Никита с удовольствием наблюдал отходящий ко сну город.
На сам город Никита глядел глазами незаинтересованного человека. Много разных городов встречались ему за годы странствий. Некоторые надолго задерживались в памяти, другие он забывал сразу, едва выбравшись за кордон. Балаидинск понравился ему медлительным своим укладом. Нравилась простота, с какой жили горожане, и то, что к единственному на яру храму ведет широкая, вытоптанная в снегу, дорога.
Первые две ночи они отогревали заледеневшие в пути души долгими снами. По утрам выходили в город и наблюдали жизнь горожан. Через город проходила сквозная дорога. Тупорылые мазы, отхаркивая сизый дым, везли из соседней области на стройки народного хозяйства выдержанную древесину. Никита мысленно сравнивал деревья с полезными обществу людьми. Полезными при жизни. Он представлял, как их срезают пилами, обрубают руки-ветви, сдирают кожу-кору и пропускают через пилораму. Деревья умирают молча. Невысказанная боль клейкой смолой вытекает из них по капле. Деревья тоже умеют плакать. Они до смерти спели свою прощальную песню. Песни леса он слышал с детства. Но в тех песнях звучала жизнеутверждающая мелодия природы. А перед вырубкой лес поет иначе.
Однажды Андрей Петрович привел в подвал молодую полоумную женщину. Бродяжка, с красотой, истертой о жизнь, бродила по дорогам России и искала умершего сына.
— Фая,— сказал Андрей Петрович, заведя женщину в подвал,— покажи им карточку, может, они видели.
Женщина с доверительной готовностью достала из лохмотьев мятую фотографию и передала Никите.
— Тронутая,— тихо пояснил Андрей Петрович. — Я ее на рынке подобрал. Ходит по людям и у всех спрашивает.
На снимке, в маленьком гробике, убранном кружевами, лежал двух-трехлетний мальчик. Вокруг теснились скорбящие люди, среди которых Никита с трудом опознал мать мальчика.
— Когда он помер? — спросил он у женщины.
— Он не помер. Его украли. Муж уехал из дома и забрал его с собой.
— Мужик ее бросил,— пояснил Андрей Петрович. — Видно, она сразу тронулась рассудком.
— Никита сказал, что мальчика с таким лицом не встречал и вернул карточку женщине.
До вечера женщина просидела в углу, бессознательно грея руки над трубами водяного отопления. Перед сном Никита покормил ее морожеными творожками а когда стали укладываться ко сну, женщина сняла с себя всю одежду и легла рядом с ним.
— Ты что, дочка? — сказал Никнта. — Тебе отдыхать надо.
— Ей, видно, здорово от мужиков доставалось,— догадался Андрей Петрович. — Привыкла, что за просто так ее не кормят. — Старик поворочался на жесткой подстилке и предостерег. — Надо смотреть, чтобы она к Павлу не подлегла. А то тот по дури своей залезет и заразит бабенку.
Поздно. — Никита чувствовал ладонью у лобка сифилисную сыпь. — Она уже давно поражена.
Старик горестно помолчал и отвернулся к стене.
Ночью женщина бредила видениями сына. «Антоша, Антоша!» — звала оиа в темноту и слабо сжимала руку Никиты.
Андрей Петрович, покряхтывая, выбирался из угла, лил на ладонь воду и смачивал лицо женщины.
— Будет тебе, будет,— говорил ласково. — Коли жив, то и отыщется. Никуда он не денется. Человек не иголка...
— Уйди с этих досок! — сердито выговаривал старик Никите. — Переночуешь с Павлом. Не видишь, баба не в себе!
Всю ночь по городу блуждал порывистый ветер. Небо затянула глухая пелена; мороз шел иа убыль. Никита чувствовал плечом жар Палиного тела и мысленно пытался постигнуть силу материнской любви. Слово «мать» вызывало в его памяти всегда одни и те же видения. Ему виделась мятая посудина в темном углу барачной комнатушки и горка постиранного отжатого белья на кухонном табурете. Из посудины зачерпывалось тягучее жидкое мыло, этим мылом стиралось белье, и стирала его вечно усталая, пришибленная жизнью и мужем женщина. Эта женщина и была его матерью.
Никита всегда удивлялся: как бедны его воспоминания, связанные с матерью. Он пытался вспомнить ее смеющейся, но, как ни напрягал затасканную по жизни память, кроме виноватой улыбки, уворованной у горестей, ничего не вспоминалось. Временами ему казалось, что мать его, умершая на сороковом году жизни, никогда не смеялась. И если бы не те физические воспоминания ее горячего в материнской любви тела, когда оиа прижимала по ночам его, ребенка, к себе, он, пожалуй, усомнился бы: имела ли она материальные формы вообще или была всего лишь той полустертой улыбкой, горьким запахом распаренного в воде мыла.
Самка тарантула отдает кровь детенышам, а сама погибает. Сука бросается в горящий сарай и, не в силах вынести щенят из огня, в предсмертном порыве материнской любви накрывает их дымящимся своим телом Крольчиха, лишившись молока, сжирает собственных крольчат, избавляя их от голодной смерти.
Чем же измерить силу инстинкта материнства?
Женщина перестает быть женщиной как только под сердцем зарождается — плоть от плоти — крохотный живчик. Она — мать.
Жизнь внутри жизни. Все ее помыслы обращены в себя. Она вынашивает днтё под сердцем, отдает ему большую часть своего тепла, пропитывает запахом своего чрева и всей сущности бытия, отсекает часть своей души, чтобы вдохнуть в это творение любви способность чувствовать боль...
Под утро женщина успокоилась. Никита запалил огоиек и при моргающем свете горящей лучины внимательно изучил ее лицо. Должно быть, женщине снились счастливые сны: с лица ее спало напряжение, ровное дыхание выказывало уравновешенность в душе.
— Загаси огонь,— заворчал Андрей Петрович. — Баба только успокоилась, а он в глаза ей светит. Пусть хоть во сие отдохнет. Ей и так всю жизнь мыкаться.
— Петрович,— решительно сказал Никита,— я ее с собой возьму.
Андрей Петрович рассердился:
— Не мели, помело! На что она тебе сдалась?! Она сына ищет, а ты ее — в Азию.
— Петрович,— Никита загрустил, не найдя понимания в старшем,— сына она все одно не найдет. А мы б ее вылечили там. Сестрой была бы. Братство откроем — всё при добрых людях.
— Тебя не сегодня-завтра в тюрьму посадят, за лоботрясство, а ты о братстве талдычишь! — Андрей Петрович завозился в темноте, сердитый тем, что ему не дают спать. — Ты на себя погляди, возрастил дурь в башке, носишься как скаженный по свету, всё будто мальчик. Куда ты ее сейчас по морозу потащишь? Она так может Добротой людской поживет еще, а ты — в Азию! Ее в больницу завтра надо сдать, всё при столе будет.
Никита обреченно загасил лучину и лег рядом с Палей.
— В больницу ее нельзя,— сказал немного погодя обиженным голосом. — Она там точно от тоски помрет.
Утро пасмурное и безрадостное явилось как бы продолжением горестных мыслей. Сознание, что рядом находится человек, которому несравненно тяжелее, чем тебе, травило Никиту все сильнее и сильнее. Он долго хмурился, не зная, с чего начать разговор. А женщина улыбнулась ему улыбкой живущего великими надеждами человека и сразу же засобиралась в путь.
— Куда ты пойдешь? — сказал Никита, пряча глаза. — Оставайся с нами.
— Мне идти надо. Антоша без меня, ему скучно.
Женщина подняла на Никиту чистые свои глаза, и он вдруг подумал, что это его мать, умершая в той далекой, полузабытой жизни и воскресшая теперь, чтобы отыскать его и сделать счастливым.
— Мы в Азию идем,— сказал Никита, вдруг разуверясь в том, что говорил,— там и зимой тепло. Может, твой сын там и ждет тебя.
Но женщина не захотела идти в Азию. Видимо, у нее были свои соображения, где искать сына. И, не сказав напоследок слов прощания, она ушла.
Весь день Никита безвылазно просидел в подвале. Он ничего не ел, а только курил одну за другой папиросы, сжигая табак до мундштука.
Андрей Петрович увел Палю в город. В подвале было сумрачно и тихо, и Никита, болезненно воспринимая тишину обнаженным нервом души, долго не мог придать внутреннему течению мыслей упорядоченную стройность.
Впервые за долгие годы Никита остро почувствовал горечь безысходного в своей непостижимой тоске сиротства. Перестав быть сыном со смертью матери, он давно уже атрофировал в себе это волшебное чувство сыновьей привязанности. Теперь же в нем пробудилась дремавшая по сию пору невысказанная любовь дитяти, он тщетно искал ей применения.
«Какая же к дьяволу она сумасшедшая! — злясь на себя за слабость слез, думал Никита. — Это же сама Богородица, изнасилованная, заморенная, бродит по свету в поисках отнятого силой младенца».
Никита вспоминал глаза женщины и, не находя в них ничего земного, хотел, чтобы это было именно так. Слезы, очищая душу горько-прекрасной своей сутью, стали результатом его душевных волнений. Никита заглатывал их вместе с табачным дымом, руки его тряслись, и он все больше и больше умышленно вгонял себя в религиозный экстаз.
«Все,— сказал Никита себе,— скорей в Азию». На сердце стало тепло от присутствия в нем благородного смысла жизни. Никита ощутил в себе потребность проповедовать нравственную чистоту. Вера в нового Бога затомила душу жаждой действий.
Когда Андрей Петрович и Паля вернулись вечером в подвал, Никита спал, свернувшись калачиком на расползающихся досках. Во сне его мучили головные боли, и он постанывал чуть слышно, пугаясь печальных снов.
— Намаялся,— сказал Андрей Петрович равнодушному Пале. — То похохатывал все, теперь вот снова молитвы писать начнет. — Старик неодобрительно покачал головой и высыпал на газету богатые в своем разнообразии продуктовые подаяния.
Ночью в гулком подъезде забубнило множество голосов. В подвал спустились сердитые люди и, включив фонарь, долго обшаривали ярким его светом дальние углы. Высветили спящего Палю, Никиту, перекошенное от страха лицо Андрея Петровича.
— Вот они,— пророкотал в темноте недобрый голос. — А ну, подъем! Выходи по одному!
Паля со сна долго не мог сообразить: что надо делать. На него как попало нахлобучили расползающуюся по швам фуфайку: суиули в руки шапку и, обшаря карманы, толкнули к выходу.
— Старик, тебе особое приглашение?! — закричали на Андрея Петровича. — Обоссалея что ли, от страха?
Из-под Андрея Петровича по доскам текли струйки старческой немощи.
На улице их затолкали в автобус. Рассадили по разным углам и, велев шоферу ехать, погасили в салоне свет.
— Товарищ старший лейтенант, рапортую,— смеясь сказал мужчина с красной повязкой на рукаве,— банда Доминаса арестована. В перестрелке погиб Лёша Инженчик.
Другие мужчины, тоже с красными повязками на рукавах, лениво посмеялись.
— Тогда в Бутырку,— сказал, блеснув в темноте кокардой, лейтенант. — Допрос по всей форме искусства сплющивания почек.
Больше всего Никита боялся, что их отправят в распределитель. За окнами автобуса мелькали огни не защищенного от стихийного зла города. Люди, улыбающиеся днем, попрятались теперь в затхлых своих мирках. С наступлением сумерек не видна глубина направленных на тебя глаз, и зло, ободренное собственной безнаказанностью, обретает в это время особенную стать. Скоро успокоился и задремал в теплом своем углу Паля. Состояние его души зависело от состояния тела. Он чувствовал себя почти счастливым, и теплая дорога навевала теплые сны
— Ух! — полуобернувшись к Никите, сказал милиционер сквозь стиснутые зубы. — У меня труба там есть, шлангом обтянута. Месиво из вас сделаю. Брошу в Баландинку и скажу: так было Говну место в проруби.
После таких слов Никита сильно затосковал.
Андрей Петрович вспомнил правильную свою жизнь, фронт и то, что он сроду не делал никому злого. Решив, что вины на нем нет, он захотел рассказать о своей жизни сердитому милиционеру. Но тот отмахнулся.
— Погоди, дедок, приедем в отделение, там чистосердечно и раскаешься. Я так думаю: больше трех ударов ты не вы держишь, помрешь. Так что гуманнее признаться.
Андрей Петрович ничего не понял и растерялся.
— Я человек старый, воевал,— сказал он тихо и заплакал от бессилия доказать свою правоту.
В отделении их загнали в одну камеру.
— Давай молодого! — приказал лейтенант, снимая в дежурке полушубок. Двое сержантов увели Палю в отдельный кабинет.
— Доскакались,— упавшим голосом сказал Андрей Петрович. — Говорил, сразу уезжать надо было. А теперь что, тюрьма?
Никита стянул с головы шапку и, понурясь, опустился на скамейку.
— Тебе, Петрович, бояться нечего,— сказал грустно. — Ты свое отработал. А вот нам, если в распределитель спихнут,— тоска. Это похужейше зоны. Беспредел страшный. Жизнь не в радость.
Андрей Петрович приблизил глаза к стене и прочел едва слышно:
— СЛОН... Ишь ты,— сказал удивленно,— слон, пишут. Сидел кто-то.
— Смерть лягавым от ножа,— расшифровал Никита. — Сумей любить одну навеки.. Мне эта грамматика вот где! — Он провел ребром ладони по кадыку. — Неужто опять сидеть?
Из коридора донесся визгливый плач Пали.
— Бьют! — привстав со скамьи, испуганно сказал Никита. — Петрович, Павла бьют. Ты смотри, что суки делают! Он кого соображает-то!
— Добегался со своей Азией,— уныло сказал старик. — Будет теперь Азия.
Палю били минут десять, и все это время он визжал во всю силу обиженного человека. Потом визг перешел в долгие всхлипывания. По коридору забегали сержанты.
Старший лейтенант, взлохмаченный и потный, заглянул в камеру.
— Он что у вас, полудурок? — спросил со злой растерянностью. — Что ж вы, суки, сразу не сказали!
— Ты! — лейтенант ткнул пальцем в Никиту. — Пошел за мной, быстро!
— Товарищ милиционер,— потянулся к лейтенанту старик.
— Не товарищ, а ваше благородие!
Старик осекся и отступил вглубь камеры.
Никиту тоже били; Андрей Петрович слышал приглушенные его стоны. Продержали Никиту в кабинете больше часа, и все это время старик маялся постылой неопределенностью и одиночеством. За перегородкой, рядом, пошмыгивал успокоившийся Паля. Андрей Петрович приникал к прутьям решетки лицом, скашивая до боли глаза и звал перехваченным от испуга голосом:
— Павел!
Паля на мгновенье затихал, потом старик слышал тоскливые его поскуливания, тогда сердце его начинало недобро щемить, и он спрашивал, так же, шепотом, без всякой надежды на ответ:
— Пошто бьют-то?
Паля молчал. Андрей Петрович возвращался к скамейке, но в волнении не сиделось, и он, уже в который раз, принимался расхаживать по клетушке.
В отделении было сумрачно и казенно. Пощелкивала и хрипела в дежурке рация, на серых стенах, под засиженными мухами стеклами, висели пожелтевшие за дальностью лет документы. И от всей этой казенщины, от серости стен и хрипа рации такая тоска наваливалась на сердце, что хотелось Андрею Петровичу плакать в голос от обиды за собственную беспомощность.
— Что, старый, клюв повесил? — молоденький сержантик, дежурный по отделению, заглянул в клеть.
Андрей Петрович встрепенулся и метнулся к нему из угла:
— Товарищ сержант, сынок, пошто забрали-то?
— А это ты у старлея спроси.
Сержант пожалел старика и предложил сигарету.
— Не курю я,— отмахнулся Андрей Петрович и, боясь, что милиционер уйдет, схватил его через решетку за рукав. — Сынок, вот видит Бог, как на духу, не виноват!
— Бичовка, дед, тоже нарушение.
— Сынок,— Андрей Петрович всхлипнул и пустил слезу. — Вот видит Бог, не виноват! Отработал я свое. На родину пробираюсь. Отпусти.
— Не имею права, дед.
Сержант ушел, а Андрей Петрович почувствовал боль под сердцем. Рядом с болью исподволь зародилась злость на Никиту и на себя, за то, что связался с ним. Старик пожалел, что поддался на уговоры и поехал в проклятую Азию, а не остался там, в Сарабелк. Когда Никиту втолкнули в камеру, он сказал ему, потускнев глазами:
— Вот тебе и Азия. Что положено, то и заработал. А мне на кой черт терпеть все это!
Никита долго не мог отдышаться, отхаркивал в угол мокроту, растирал грудь.
— Все нутро, падлы, отбили,— сказал и поднял на старика глаза: — Ты-то чего испугался! Тебя не тронут. Ты вольный. А мне дело шьют, кражу из школы.
— Вот и поделом тебе! — зазлорадство-вал старик. — Сбил всех с панталыку, все не сиделось на одном месте. — Андрей Петрович снова заплакал от вселившегося в него страха, сказал сквозь слезы. — Поди, докажи им, что не крал! Мне ль воровством промышлять! За всю жизнь копейки чужой не взял.
Под утро Андрея Петровича отпустили. Уставший от бессонной ночи лейтенант долго при старике изучал его документы, сверял фотокарточки, разглядывал со всех сторон пенсионную книжку.
— Фамилия, имя, отчество! — отчеканил суровым голосом.
Андрей Петрович, запинаясь от волнения, назвал себя.
Потом он отвечал на другие вопросы, лейтенант заглядывал в документы и говорил
— Складно чешешь. А может ты и вправду Плужников?
Андрей Петрович пугался.
— Ну ладно,— лейтенант вернул старику документы,— дуй на свой Дон, а в городе чтоб больше тебя не видел. Встречу еще раз — пеняй на себя. Так просто не отделаешься
Андрей Петрович засуетился, радуясь избавлению, а лейтенант подошел к Никите и взял его за ухо:
— Надумал? — спросил.
— А что мне думать,— огрызнулся Никита. — А то я законы не знаю! Мне б до суда дойти, а там все прокурору скажу. Неужто можно так с людьми. Вы даже парня больного не пожалели.
— Колин! — позвал лейтенант. И когда в камеру вошел дежурный сержант, распорядился. — Выведи старика.
Андрей Петрович убежал за дежурным, даже не попрощавшись с Никитой. Никита позавидовал старику. Позавидовал чистоте его биографии. Оставшись наедине с собственными мыслями, он долго не мог прийти в себя, потом вспомнил про Палю и затосковал:
— Опять сидеть,— сказал в голос,— а с им что же будет? Дурдом?
Ночь доходила в казенном своем спокойствии. Выполз из подвала сверчок, спрятался в щель и зацвиркал там. Никита вспомнил вчерашний день, и он показался ему таким далеким в беззаботности своих ощущений, что, подумалось, будто век с тех пор миновал. Где-то брел одинокий и напуганный Андрей Петрович. Никита пожалел его за старческое одиночество, пожалел себя за обидный такой конец и, навалившись на стену плечом, задремал. Он спал и не слышал, как дважды заглянул в клетушку сержант. Как привели с улицы пьяных парней, обыскали их, поставив лицом к стене, и загнали в соседнюю с Палей камеру. Потом в «дежурке» снова воцарилась тишина.
— Спит,— сказал чей-то голос немного погодя.
И другой ответил ему.
— К разводу Мухтаров подъехать должен. До развода их надо вышвыривать.
В Азии тоже бывают зимы. И тоже иногда идут снега. Но чаще осадки здесь в виде дождя; он смачивает землю, она преет телами разлагающихся трав и томится необузданной страстью будущего плодородия. В дождливые ночи над городом стоит пьянящий аромат назревающей весны. По городу зажигают множество огней, и спящие дома отражаются в лужах редкими окнами, светящимися по фасаду.
Пале часто по ночам стал сниться дом. Прежняя жизнь, прожитая им как бы на стороне, разворачивалась в закоулках памяти томительными картинками беззаботной поры. Паля тосковал тогда, проснувшись, пытался постичь причину расстройства, но мозг его, не способный к переосмысливанию действительности, вскоре утомлялся от напряжения, и Паля снова погружался в сои.
Днями они бродили по городу и с радостью замечали, что жизнь здесь отличается от той, из которой им довелось выйти.
— Ну, пойдет тогда дело! — весело говорил Никита. — Осмотримся малость, разберемся, что к чему, и можно тогда дальше двигать, вглыбь.
Никите хотелось, чтобы непременно было море, по улицам разъезжали громыхающие арбы, и черномазые дети мыли фруктыв журчащих арыках. Вся суть желанной Азии умещалась в его представлении в подсмотренную где-то репродукцию. Там было все: и кривая азиатская улочка, и дети, моющие фрукты в арыке, и море, пенящееся тут же, за глинобитными мазанками.
Во всем городе Никите больше всего понравился базар. Пестрый, крикливый, он вмещал в себя такое количество народа, что казалось: все население Азии съехалось сюда, чтобы потрогать товар руками.
— Слышь, друг,— спросил Никита у русского человека, купившего кошелку картофеля,— что это за образина? Я про нацию спрашиваю.
За дощатым прилавком стоял чернявый парень и торговал диковинными овощами.
— А,— сказал русский человек,— турок. И пошел равнодушно своей дорогой.
— Ишь ты,— сказал Никита,— сколько всяких наций перевидал, а турков вот не доводилось. — Он посмотрел на турка так, словно хотел объясниться ему в любви.
— В Сибири, небось, его не встретишь. А тут — пожалуйста. Видишь сколько разных людей сюда съехалось, и все друг дружку понимают. Ты, Павел, учись у них постижению опыта.
Паля был равнодушен до принадлежности к национальностям. Его больше занимали сочные горы алычи, которые он по незнанию принял за яблоки.
— Яблок хочешь,— сказал Никита.
— Были б деньги, я бы тебе все купил. А так, смотри только.
В первый день Никита сильно разочаровался. Раньше он думал, что фрукты в Азии стоят гроши; теперь он так не думал.
Сам город Никите не понравился. Те же скучные многоэтажки, сплошная грязь и заброшенные помойки. По городу ходило много людей, одежды их были пестрые, хотя и бедные. Последнее Никите очень понравилось. В его одеянии среди таких людей можно было легко затеряться, и никто не подумает про него, что он бродяга.
Вечером, при тусклом свете сальника, Никита писал очередной свой священный труд. Он писал про то, что люди в Азии верят в разных Богов (в большинстве своем в Бога-Аллаха), и что приучить их к новой религии сразу невозможно.
Никита долго старательно выводил замысловатые слова. Попробовал докопаться до сути происхождения заселяющих Азию народов, а когда перечитал написанное, затосковал.
— Столь умных книг написано, что мое никто и читать не будет,— подумал он и, задув огонек, пошел спать.
Днями по городу блуждали теплые ветра. Знающие люди говорили, что скоро начнут набухать почки, Никита радовался таким сообщениям и жалел покинутую им Сибирь.
— Вот край,— говорил он всем про Сибирь,— там только летом и живут. А зиму спят, или пьют водку Так что, полжизни, считай, задарма. А тут у вас круглый год жизнь. Ласково.
Первыми людьми, с которыми Никита подружился в незнакомом городе, были цыгане. Они жили табором, в разноцветных палатках, разбив их в теплой низинке на южной окраине города.
Раньше в этой низине жители окраинных домов пасли домашний скот. Но с приходом цыган кончилась прежняя беззаботная жизнь, и скотину попрятали по дворам.
— Вот, Василий,— говорил Никита, подсаживаясь к крайнему костру,— отчего так: раньше цыгане пели песни, крали скакунов, гадали и их все любили, а теперь вы скакунов не крадете, песни поете только для себя, а кормитесь тем, что выпрашиваете или воруете. А воруете все, что под руку попадется.
— Э-э, не говори так,— не соглашался цыган Василий, с седыми висками и седеющей бородой. — Раньше был царь, и русские люди жили богато. Цыгане бродили по земле, радовали всех своими песнями и радовались жизни сами. Барии позовет цыган, цыгане спляшут, споют, и барии наградит цыган хорошими деньгами. А хороший скакун для цыгана лучший друг. Хороший скакун — долгая дорога. Долгая дорога — долгая песня. Долгая песня — долгая жизнь. Жизнь была сытная, и цыгану не надо было копить денег. Цыган всегда себя прокормить мог. Цыгане жили табором, и молодые цыгане помогали старым. А теперь что? Теперь песни цыган не нужны, танцы цыган не нужны,— люди бедные, платить не могут. Что цыгану остается?
Никита любил слушать, как рассуждает его ровесник-цыган, и он говорил новые слова:
— Люди кормятся трудом. Ты же знаешь: кто не работает, тот не ест. А ты погляди на своих сыновей. Вон каких молодцев вырастил. Пошто не посылаешь их работать? Вот бы и заработали денег. И себе, и тебе на спокойную старость.
Цыган, опустив голову, слушал Никиту и снова не соглашался с ним:
— Э-э, не говори так. Дело каждого: работать ему или не работать. А цыган не может работать, цыган землю любит. Когда жили наши давние предки, земля без сохи могла прокормить. Цыгане жили тем, что ходили по земле, любили землю, и земля любила их. Они ведь не насиловали ее, как красивую девушку. Они кормились тем, что она им давала. А другие люди насиловали. Они хотели жить по-другому. Они построили заводы, железные дороги, убили много зверя и рыбы. Разве цыгане виноваты, что земля не может всех прокормить? Мы живем так, как жили, как привыкли жить. Мы не хотим делать тракторы, мы не хотим качать солярку. Мы живем по законам наших дедов, и наши внуки будут жить по нашим законам.
Никите и такой ответ нравился.
— Знамо,— соглашался он,— как на роду написано, так жить и надо.
К вечеру возвращались из города цыганки. Волокли на себе тяжелые мешки, перекрикивались на ходу,— грязномазые цыганята устало тащились следом, ухватившись за материнские юбки.
Вечерние сумерки все гуще натекали в низину, напарываясь на костры. Цыганки варили похлебку и кормили мужиков. Иногда после ужина пели; разводили большой костер и в мечущихся отсветах пламени плясали до поздней ночи. Жители крайних домов выходили на яр и любовались на пляски цыган, как на диковинную игрушку.
— Нажрались, а теперь забавляются,— говорили они беззлобно.
Подбегали цыганята, и жители подавали им с удивительной для самих себя щедростью. В это время они любили цыган и прощали свой к ним страх.
В другой раз Никита рассказал Василию про свою веру.
— Вот бы вам, цыганам, со мной,— сказал под конец. — Вы ведь гурьбой живете, мы бы столько сделали! Разве плохо, что людям легче жить станет. Тогда может и порушили бы заводы, коли в них зло человеку.
Василий внимательно выслушал Никиту, по привычке опустив голову. Суть услышанного вступила в его мозгу в противоборство с жизненным опытом.
— Неверно говоришь,— сказал он немного погодя. — У цыган есть Бог, зачем им второй? Цыганам трудно жить, но наш Бог нам помогает. — Василий выпутал из волос на груди золотой крестик и показал его Никите. — Мы живем табором. У нас есть барон. У нас есть свои законы, и мы их соблюдаем. А кто не соблюдает, того мы наказываем. Где не рассудим мы, там рассудит барон. Где не рассудит барон, там рассудит Бог. Наш Бог с нами. Зачем нам другой Бог?
— Но ведь люди-то хреново живут,— не соглашался Никита. — Ты посмотри кругом: сколь зла. Я раньше думал: надо отнять у людей грехи, и все образуется. А потом подумал: грех не нож, его так просто не отымешь. Вот если взять, да всем миром на зло навалиться. Так-то его и одолеть недолго.
— Ну что ж, попробуй,— сказал Василий. — Вы, русские, много себе плохого сделали. Вы убили царя, вы убили в себе Бога. Вы убили семью, вы убили почитание старших. Может вам-то и пришла пора подумать. Но только, думаю я, не надо новую веру придумывать. Вернитесь к старой. Вы же христиане, православные. С такой-то верой долго ли. истину лознать.
Возвращаясь после таких бесед в подвал, Никита всякий раз додумывал спор с Василием. Когда он оставался наедине с собой, доводы его звучали в мозгу умно и убедительно. Никита брел по темным улицам городской окраины и, не чувствуя страха, забавлял себя разными выдумками.
— Вот бы найти такого человека, у которого денег до черта. Построили б храм — с этого и начинать можно. В храм кто не пойдет. Всем интересно. А коли пришли, то и выслушайте. А выслушают, то может и примкнут. Людей нынче без веры тьма. Вот и томятся.
Потом уже, лежа в подвале, он размышлял о пустоте. Пустота вселяется в человека, как только из него уходит вера в Бога. Человек слажен из мяса, у него есть сердце, душа, ум, но тот уголок его души, в котором должна гнездиться вера — пуст. И человек без веры — пустой человек. Его легко сбить с ног.
Никита вставал с лежака, пил воду, курил, прижимаясь лбом к подвальному оконцу, снова ложился.
Паля бормотал во сне неразборчиво, видимо высказывая свое отношение к такой загадочной жизни. Никиту всегда занимал вопрос, насколько глубоко Паля способен постичь разные жизненные ситуации. Но если Паля их и постигал в определенную силу своего ума, то высказать свою точку зрения не мог. Сколько Никита не пытал его, ничего путного не услышал.
Никита подумал, что для такого человека как Паля, Бог не нужен совсем. Бог для тех, кто может хоть что-то изменить в этой жизни к лучшему, облегчить свой тяжкий путь по жизни, и, по возможности, облегчить жизнь ближнему.
— Если каждый возьмет на себя заботу хотя бы об одном человеке, это что же получится? — Никита подумал и ужаснулся. Планета, населенная заботливыми людьми!
Однажды, возвращаясь из табора, Никита попал под сильный дождь. Ночью у него случился жар. В груди постреливало, будто кто-то изнутри ковырял иголкой; от чрезмерного жара хотелось пить. С простудой Никита промаялся неделю. Выходил с утра в город, бродил по серым улицам в поисках пищи и много думал о смерти. Мысли во время болезни были скудные, неопрятные. Они, как неприятный вкус во рту, поганили собой здоровые ощущения в теле, Никита переваливал их, словно выброшенный на помойку хлам, и не находил ни одной путной, о которую можно было зацепиться.
Через неделю, когда к телу вернулась прежняя упругость, он пошел навестить Василия.
С яра увиделась унылая в своей пустоте долина, по ней снова бродили телята, и только одинокая палатка торчала у скособоченной чинары
— Уехал Василий. Все уехали,— сказал, раздувая угли костра, пожилой цыган. — Снялись разом и уехали. В Андижан.
— А что так спешно? — спросил Никита грустно. Ему жалко было терять дружбу, и он подумал было поехать за табором вдогонку.
- Почему спешно? Барон сказал. Кто будет спорить, раз барон сказал.
— А ты что ж остался?
Цыган наклонил голову и пояснил:
— Мать в больнице. Живот разрезали. Как выйдет, так и мы тронемся.
Никита подумал: что бы еще такое спросить и, не найдя больше слов, собрался уходить.
— Что ходишь один? — спросил его цыган. — Что русские ходят одни? Разве хорошо так? Пойдем к нам, мы тебя на цыганке женим.
— Нет,— возразил Никита,— я человек вольный. А у вас какая ж воля? Куда барон велит, туда вы и идете. Я не люблю над собой власти.
Цыган взял у Никиты папиросу и ушел в палатку. «Пустой человек,— подумал он про Никиту. — Умрет и не оставит после себя потомства».
Поднявшись на яр, Никита снова оглядел долину. Он расхотел приходить сюда вновь, она лишилась для него прежней привлекательности. У одинокой палатки слабо помаргивал чахлый костерок. Цыган стоял над ним, склонив седую свою голову, и горестно о чем-то размышлял.
Приближение весны с каждым днем ощущалось все явственнее и зримей. Разбухали на деревьях почки, проклевывалась на пригревах чахлая зелень. От того, что люди разом сбросили польта, город стал казаться просторней. На огороды вывозили навоз, Никита наблюдал за этим делом издалека и размышлял, что Азия, в сущности, мало чем отличается от других областей страны. Когда они пробирались сюда через холодные земли, Азия виделась средоточием света и тепла. Люди здесь, думалось Никите, круглый год ходят в майках, пьют кумыс и потому имеют от рождения незлобивый характер. В самом деле, с чего собачиться-то, коли груши на каждом шагу растут. Но Азия не избавила его разом от житейских проблем, не сняла тяжкий груз с души, и Никита снова тихо затосковал: «Куда податься, если даже и здесь хреновина! "
С Палей они часто ходили на вокзал. Через город шли поезда. Никита читал на табличках названия городов и горько думал, что в России тоже не сахар.
— А, друг,— спрашивал он у пожилого обходчика,— ты давно тут ходишь, все поезда знаешь, скажи, на какой сесть, чтобы к полному счастью приехать?
— К полному счастью? — смеясь, переспрашивал обходчик.
— К самому полному!
— Полного нынче днем с огнем не найдешь. А русскому если где и найти его, то только в России.
— А что ж ты сам в Россию-то не едешь? Что ж мыкаешься-то?
Обходчик смотрел на Никиту озорно и хитро улыбался:
— В России тебе счастья тоже в карманы не накладут. Счастье искать надо. А я стар уже. Тут меня папа с мамой произвели, тут мне и помирать.
— Ты, друг, прикипевший к своему быту,— серьезно заключил Никита,— и тебе жалко добро с места снимать. Живи себе и помирай. А я вот поищу.
Никита вел Палю дальше и не находил в себе полезных мыслей относительно дальнейшего существования.
— Вот,— говорил он,— думал, в Азию приеду и все сразу добрым будет. Братство открою. А какое тут к дьяволу братство, если люди здесь живут не лучше, чем в Сибири! И жрут то же. И все, как тараканы в разные стороны друг от дружки бегут.
В другой раз они встретили на вокзале молодого человека Он выискивал среди приезжих бродяг и сманивал их ин заработки.
— А что делать-то? — спросил Никита, не имея в душе намерения продавать себя.
— Работа плевая,— сказал тот. — Ходить по полю и собирать камешки. И за все дела — две тыщи в месяц.
— Две тыщи? — Не поверил Никита. — Уж больно много, а потому и не верится.
— Дело стоящее,— сказал парень. — На этом поле потом большие урожаи снимать будут. Хозяину все окупится.
Никита покачал с сомнением головой и пошел дальше.
— Если надумаешь, приходи! — крикнул ему в спину парень. — Я тут часто бываю!
Никита приостановился:
— Дай мне сразу денег, тогда поверю.
— Сколько тебе надо? — спросил парень.
— Десять рублей,— поторопился сказать Никита.
Парень, не задумываясь, протянул десятку.
— Я подумаю,— пообещал Никита.
Ночью он действительно думал. Смотрел на Палю и размышлял. Если поработать до осени, то выходило на двоих много денег. Тогда можно сразу купить какой-нибудь домик, и устроить в нем храм. Народ уставший от отсутствия светлой мысли, попрет к нему скопом и понесет подаяния. А на подаяниях и братство можно открыть.
Никита представил, как он будет смотреться в новом качестве. Как купит себе простую чистую одежду и перестанет кушать мясо. «В посте — сила!» — думал Никита, воодушевленный открывающимися перспективами; и, подумав еще раз о деньгах, решил согласиться.
Два дня они ходили на вокзал, но парня не встретили. Зато встретили ветхого старика, собирающего по мусорницам бутылки, и подружились с ним, от скуки, таская за ним сумку.
Услышав от Никиты о новой вере, старик сказал:
— Есть Бог, он един, и в какие бы вы его одежды ни облачали, каким бы символам не поклонялись, все слова ваши и помыслы будут обращены к нему. Бог в каждом, Бог для каждого, а в ком его нет, в том Сатана сидит
— А если неверующие? — спросил Никита. — Неужто в каждом неверующем Сатана? Ведь есть же и среди них добрые люди.
Старик не согласился:
— Неверующих нет,— сказал уверенно,— в Бога верят все. Только кто-то называет его Богом, а кто-то другими именами. В человеке есть только одна вера, и вера эта в Бога.
— Так,— сказал тогда Никита,— а вот, большевики. Они ж тоже хотели народу добра, а храмы рушили.
— И большевики верующие,— сразу согласился старик. — Ибо вера в светлое будущее и есть вера в Бога. Но только они не хотели в себе этого понять и стали надругаться над верой. Они ломали церкви и не видели, что ломают в себе веру. Разве можно убивать добродетель с тем, чтобы добиться ее торжества. Большевики убили в себе Бога, и это их погубило. В них вселился Сатана. А когда Сатана начинает править миром, в миру царит вакханалия.
Прощаясь, Никита предложил старику рубль.
— На пропитание,— сказал он ласково, стараясь не обидеть собеседника.
Но старик рубль не взял.
— Я ведь бутылки собираю не от того, что мне кушать нечего. Просто, другого делать не в силах, а без дела сидеть не могу. Мне ведь, друже, сто четыре года.
— Вот те раз! — Никита почувствовал себя мальчишкой рядом с таким древним старцем. — Так ты часом дед не из священников?
Старик вытянул руки по швам и распрямился.
— До революции — подполковник царской армии. А после,— плечи его снова обвисли,— после кем только не был. Антихристом не был! — Он жиденько рассмеялся и похлопал Никиту по плечу. — Спасибо за помощь, молодой человек.
— Вот тоска,— сказал Никита, когда старик ушел. — Встретишь человека, этакой плюгавенький, а гляди-ка, жизнь как знает! — Никита поворочал головой, тяжелой осмыслением больших истин и развеселился. — А ведь мы, Павел, также когда-нибудь заговорим. Народу ох как правду слышать хочеться Жаль, такие люди пропадают. Вот если б это же, да всем! Сколь бы умов разом просветлело. Подумать только.
На другой день они снова пришли на вокзал. Пришли и на третий, и на четвертый. Никите полюбилось встречать и провожать поезда. Он смотрел на убегающие вдаль вагоны и в обновляющемся его сознаньи крепла вера в то, что в такой большой стране есть много еще мест не изведанных им, и что, возможно, где-то, и существует та земля обетованная, и он придет к ней, какой бы долгой и опасной ни была его дорога, дорога краем пропасти.
Попробовал Никита мысленно очертить границы человеческой порядочности и запутался во множестве противоречий.
— Тяжело, зараза! — выругался в голос и решил попробовать, произвести эту операцию на бумаге. На бумаге соображения всегда глаже выходят.
«Уазик» свернул на пустую проселочную дорогу, вокруг простирались хлопковые плантации, голые по причине зимы, и только в той стороне, куда направляла свой ход машина, высились вдалеке синие громады гор.
— С такой высоты навернешься — костей не соберешь. — По-своему определил величие гор Никита. И подумав о собственном миссионерстве, спросил.
— Слышь, человек, а как там у вас насчет свободы вероисповедования?
Парень, завербовавший их для работ и дремавший теперь на переднем — рядом с водителем — сидении, недовольно зашевелился.
— Ты, мужик, меня уже притомил.
— Прости, если разбудил,— посочувствовал Никита. — Но я о Боге спросить хотел.
— А что тебе Бог? У нас там свой Бoг есть.
— И что же, он тоже работает?
— Да, работает, Богом. — Парень переглянулся с водителем и засмеялся. — Он тебе понравится,— сказал, полуобернувшись к Никите.
— А если я свою веру проповедовать хочу?
Парень согласился.
— Проповедуй. Там послушать есть кому. Только в свободное от работы время. — И, повеселев, потрепал Никиту за колено. — Не унывай, отец, у нас тебе понравится. У нас там такие мужики! Все Иисусы Христы. Хоть сейчас на крест распяливай. А теперь помолчи,— велел, устраивая свое тело в удобном для сна положении,— я две иочи урывками спал, глаза слипаются.
Весь день машина, надсаживая двигатель, забиралась в гору. К вечеру в небольшой долинке обозначились громоздкие силуэты каких-то строений. Сопровождающий очнулся от сладкого сна и сказал, лениво потягиваясь:
— Кызыл-Су. Тут и жить будете. Нравится?
— А где же лес? — спросил Никита, вспомнив, что парень обещал близость-Леса.
— Лес за этими горами. Неделя ходу, и ты в лесу. — Парень засмеялся и поглядел на Никиту в зеркало. — Зачем тебе лес, пахан? Грибы собирать? Так тебе тут не до них будет.
— Тогда поворачивай назад,— заупрямился Никита. — Договор надо выполнять. Нету леса, так и говорить не о чем. Я, может, в другом месте больше заработаю.
Парень снова переглянулся с водителем и усмехнулся тайным своим мыслям.
— Отсюда обратной дороги нет,— сказал он, закуривая. — Зато до Бога докричаться пара пустяков. Высота.
Никита понял, что назад их не отпустят и затосковал предчувствием плохой жизни.
— Проснись, Павел! — Растолкал он Палю. — Посмотри, как эти люди нас обманули. Бог простит, да нам-то не легче.
У ворот лагеря дорогу перегородил патлатый парень с автоматом за спиной.
— Чего нового привез? — спросил, поздоровавшись с сопровождающим.
— Двух бичей, да кое-что от Тимура.
Патлатый оглядел Никиту и Палю, оскалился золотозубым ртом, и взмахом руки велел напарнику отворить ворота.
— Жопа-в-шрамах вешаться хотел,— сказал, идя некоторое время рядом с машиной. — Свои же вытащили.
— А Рома где? — спросил сопровождающий.
Рома в кишлаке. У него пахан кончается. Вместо него Скользкий баранов пасет.
— Забери от меня этих,— парень, не оборачиваясь, кивнул назад. — Старый веру свою проповедовать хочет. Покажи ему церковь.
В бараке, куда их завели для ознакомления с будущим местом жительства, было пусто по случаю рабочего дня. Вдоль серых-каменных стен тянулись грубосколоченные дощатые нары. Поверх досок лежало примятое сено, всюду были разбросаны засаленные тряпки.
Помещение сроду не проветривалось. В воздухе стоял спертый запах потных тел и скотского навоза.
— Что тут раньше было? — спросил Никита. — Скотник, что ли?
— Скотник,— подтвердил патлатый. — Овцы раньше тут жили, а сейчас бараны живут. — Он весело оскалился, блистая золотом зубов, и кивнул в угол. — Там параша, там рядом и падайте. Здесь у них все с параши начинают. Ты ие сексот? — Спросил патлатый. — А то, если сексот — сразу говори. У нас сексотам добавочный паек.
— Я сроду никого не продавал!— обиделся Никита и замаялся. — Тут и за две тысячи жить не захочешь... А где же церковь?
— Да вот она,— патлатый указал внутрь барака. — Тут тебе все: и гостиница, и ресторан, и церковь. Все удобства.
Кто-то окликнул патлатого снаружи, и он оставил Никиту обустраиваться самостоятельно.
— Располагайся, пахан,— сказал, уходя. — И не вздумай мудрить. У нас с этим строго.
Кызыл-Су,— так Никита мысленно стал называть лагерь,— удивил его своей необустроенностью. Два ряда колючей проволоки вокруг нескольких ветхих строений говорили о том, что с волей здесь не в ладах. Вся обслуга лагеря была при оружии. Никита никак не мог взять в толк: к чему такие предосторожности, и, решив выяснить это дело вечером, по возвращении с поля рабочих, стал обследовать лагерь изнутри. Помимо жилого барака на территории лагеря было еще два строения. Первое — кухня, о трех стенах и с драной крышей, второе — нужник. В кухне, кроме вмурованного в печку казана и горы грязных мисок, ничего больше не было. А нужник до того был переполнен испражнениями, что трудно было найти место, куда можно протиснуть ногу, и лагерники оправлялись снаружи, все дальше удаляясь от уборной.
За территорией лагеря, по ту сторону колючей проволоки, стояло еще одно строение. В отличие от внутрилагерного оно имело застекленные окна, занавешенные цветастыми тряпками, и крепкую дверь. Оттуда беспрерывно доносилась музыка, из трубы над крышей валил дым,— там жила обслуга.
— Попали, как хрен в рукомойник! — сказал Никита горько, осмотрев лагерь изнутри. — Начальник! — позвал он патлатого. — Дозволь за проволоку выйти.
Патлатый пригрозил ему автоматом и сказал.
— Только высунься. Измохратю.
— Тогда скажи толком: что здесь такое? Я ж вольнонаемный, для чего мне стража?
— Воля там,— указал патлатый вдаль,— а ты теперь здесь. Мы тебя перевоспитывать будем, трудом.
С наступлением сумерек вернулись с работы лагерники. Никита увидел их издалека, они шли по долине жиденькой цепочкой, поднимая усталыми своими ногами пыль и спугивая степных птиц.
— Эй, святоша! — окликнули Никиту из-за забора. — Иди, харч получи. Жратву сегодня на всех сготовишь.
До позднего вечера Никита вертелся у казана. На продукты в лагере не скупились. Никита варил скоромную похлебку и тосковал по живому общению.
— Хромой! — окрестив Никиту хромым, тихо кричали издалека лагерники.
— Скоро ты там, собака!
— Сейчас,— ласково отвечал Никита. — Один момент. Мясо докипает.
Перед ужином лагерников согнали во двор. Где-то поблизости запустили движок, и два прожектора осветили толпу вздрагивающим светом.
— Бичи! — сказал, выйдя перед строем, старший охраны. — Сегодня вы неплохо поработали, и в ваш рацион включено мясо. Вы должны оценить это и завтра продолжить начатый успех новым ударным трудом... Однако без ЧП не обошлось. Как вам уже известно, бич Жопа-в-шрамах пытался ночью повеситься, и тем самым произвести рабочий саботаж. Его норму пришлось бы выполнять вам. Это не по-товарищески! Жопу-в-шрамах мы оставляем на три дня без жратвы...
Старший много говорил в тот вечер хриплым своим голосом. Он говорил о необходимости повышать бдительность, он говорил о доброте хозяев, которые доверили им, бичам, столь ответственный участок работы, о том, что только здесь они почувствовали себя людьми и должны быть благодарными хозяевам за это до конца дней своих. Толпа молчала, слушая и не слушая старшего, а Никита, навалившись на стену плечом, молча плакал. Он думал, что никогда уже не выберется из этого заклятого места. Его пугала ночь, пугала неизвестность, пугала жизнь. Никита понял, что той, вожделенной издалека Азии, не получится. Судьба, пятьдесят лет скупящаяся на добро, осталась верной своим принципам, и он, Никита, вечный пленник своей судьбы.
Ночью, когда кашляющий, чухающийся, смердящий барак впал в дремотное забытье, к Никите, тоскующему без сна на нижней наре, прокрались двое парней.
— Из Сибири? — спросил один хриплым шепотом. — Из каких мест?
Никита промолчал, не зная еще, как себя вести в новом обществе. А парни сели на край нар и угостили Никиту папиросой.
— Мы иркутяне,— сказали. — А куда твоего напарника повезли?
— Сифилис у него,— сказал Никита, тоскуя о Пале. — Говорят —в больницу
— Ну да, как же. Он псих? Если псих — вывезут в горы и бросят. А нормальных в таких случаях стреляют.
— Где я? — спросил Никита, давно мучимый этим вопросом.
— А хрен его знает! Мы тут второй год и тоже без понятия. То камни, таскаем, то анашу пробиваем. Тут целая фабрика в пещерах,— парень взял Никиту за руку и посочувствовал. — Как же ты-то сюда попал?
А Паля остаток ночи провел в одиночестве. Промерз до рассвета, вжимаясь телом в прогибь скалы, а со светом — побрел по пустынному распадку. Природа пробуждалась от сна, Паля брел голодный и покинутый навстречу солнцу, вживался в дикую жизнь пустыни и радовался одиночеству и тишине. В полдень он вздремнул, разморенный солнечным теплом. Во сне ему приснилась старуха мать, он ощутил теплый запах морщинистых её рук, а ощутив, засмеялся смехом счастливого человека. После сна он снова брел, подгоняемый голодом и привычкой дороги. Впереди, в зыбком мареве, маячили два высоких, оглаженных ветрами останца. Паля упорно шел на них, как к единственно-оправданному смыслу жизни, не подозревая еще, что это и есть ворота в Долину смерти.