ДРУЗЬЯ


На совещании начальников районов, состоявшемся в ноябре, Курилов снова увидел Марину. Появившись лишь к самому концу заседания, она уселась на подоконнике в углу. И потому вся вторая половина куриловского заключительного слова носила оттенок резкости, не адресованной, впрочем, ни к кому... Несмотря на мелкие колебания, дорога выбиралась из прорыва, но зато и все остальные показатели народного хозяйства стояли в эту декаду на рекордной высоте. Газеты отмечали высокую слаженность между всеми частями хозяйственного организма; оставалось добиваться, чтобы эти новые качества вошли в привычку у работников... Курилову не хотелось встречаться с Мариной. Тотчас после заключительной речи он быстро прошел к себе в надежде, что Марина тем временем уйдет. Он раскурил трубку и впотьмах ходил по кабинету.

Дома уже не менее часа дожидались его друзья, которых созвал наконец в гости. Было славно посидеть за бутылкой вина, вспомнить бывшее и обсудить предстоящее. Но где-то у выхода караулила его Марина, и он с досадой осуждал себя, что хотя бы только в разговорах пошел на близость с сотрудницей своего же учрежденья. Он стал вспоминать, как все это случилось, и самый круг мыслей заставил его снова подойти к окну. На стекле с наружной стороны висели капли дождя. Слоистое осеннее, лиловое с желтинкой, небо слало изморось и ветер. Неслышно он раскрыл окно и выглянул наружу. Оголенные деревья шевелились и скрипели. Руслан стоял голый, раскачивались его круглые ребра. Налетал ветер, и крупные капли дождя ударялись в лоб Курилова... Он пожмурился, приучая глаза к темноте. Под окном было не пусто, парочка находилась на своем месте. Их силуэты отлично угадывались на фоне рябых осенних луж. Больше того, во мраке мерцал вырез ее шейки, куда он целовал длительно и беззвучно... Должна быть, этот пустырь знали все влюбленные их района.

Курилову показалось, что за шумом дождя он разбирает их шепот:

— Как оно бьется в тебе... даже сквозь рубашку.

— Оно молодое, а ты глупый. Пусти.

— У тебя рот ириской пахнет! Дай ухо... я скажу тебе.

И через мгновение:

— Пусти меня, мне холодно.

О, Курилов слышал даже то, чего они не говорили. Его гимнастерка просырела; усы стали тяжелы и влажны. Горьковатый привкус был на губах, точно он сам касался ими влажных щек девушки. Наверно, Марина давно ушла, отчаявшись в возможности объясниться с ним, а все (хоть и стыдно было обкрадывать этих нищих!) держала его здесь какая-то притягательная сила. Чувство было смежное с завистью к той вольной и упоительной бездомности, какая сопровождает всякую юность. На этот раз он снова не решился прогнать их, а только... Надо наглухо замазать окно, чтобы предохранить себя от наваждений!

Он спустился вниз. Сотрудники разошлись. Сторожиха обходила дозором вымершие коридоры. И тут, в раздевалке, к нему подошла Марина. Она не знала, с чего начать.

— Вы еще не уехали? — строго упрекнул он, имея в виду Пензу.

— Нет, я уже вернулась.

И правда, он забыл, уже три месяца прошло с той поры, как он отвозил ее с картошкой.

— Мне говорили, вы хотите уходить с дороги. У меня препятствий не имеется.

— Меня не отпускают, пока я не закончу вашего жизнеописания.

— Чего же вы хотите, Сабельникова?

Она заметно робела и вместе с тем очень уважала себя за настойчивость.

— Я многое уже сделала... получается интересный агитационный материал. Но без вас, Алексей Никитич, список был бы неполный. Я могу зайти в любое время и записать с ваших слов. Мне бы только даты, остальное я разовью сама. Пролетарское детство, завод, революционная деятельность, палачи, каторга...

Он засмеялся:

— Ну, если вы под каторгой разумеете нашу Ревизанскую дорогу, то пожалуй...— Курилов никогда не был на каторге.— Вас ведь Мариной зовут?

Марина опустила глаза.

— У вас хорошая память,— улыбнулась она.

Курилов искоса взглянул на нее, ему почудился намек. Нет, она ни о чем не напоминала. Это был скромный рядовой работник, каких много, простенькая, без кудряшек и затей, круглощекая, с прямым пробором в гладких волосах; и только глаза, всепонимающие, сияющие бабьи глаза оправдывали эту чрезмерную простоту. На носу у нее была красная царапина; она конфузливо прикрывала ее пальцами. Они были красные: вязаная кофточка грела плохо. То и дело Марина совала их в карман, то ли пытаясь согреть их, то ли придать трикотажному изделию своему хоть какую-нибудь форму, но вдруг вспомнила про нос... И вот ей уже не хватало рук говорить с Куриловым!

— Ладно,— сказал он сердясь. Ледяным сквозняком поминутно обдавало их из двери.— Давайте в конце декады. Вот, например, двадцать четвертого утром, хотите?

...Он не успел надеть пальто,— место Марины заступил секретарь.

— Пощадите, Фешкин, тороплюсь. Ждут пятнадцать человек... А, цифры, давайте!

Монотонно, следя за лицом своего шефа, Фешкин докладывал сводку. Кривая проявляла тенденцию идти вниз. Сказывались первые заморозки: грунтовые воды распирали балластный слой, сильнее покачивались вагоны, количество предупреждений возрастало, падала коммерческая скорость движения. Шел ноябрь.

— ...кроме того, вы просили выяснить,— он справился с бумажкой,— о Хожаткине. Такого на дороге не значится. Обходчиком на шестом участке состоит Омеличев, Павел Степанович. Два года он пробыл на принудительных работах и выпущен, как доказавший свою социальную полезность. В прошлом судовладелец и...

— Дальше!

— Но есть сведения, что из будки обходчика он образовал подобие постоялого двора, берет по десять рублей за постой и торгует вином. Что касается Протоклитова, то партийная организация дала о нем вполне приличный отзыв. Грубоват, но точен и исполнителен; просился учиться. Взысканий не имел, под судом не состоял, особых регистрации не проходил. Самый запрос о нем вызвал удивление...— Фешкин сделал сочувственное лицо, в душе он разделял преувеличенную куриловскую бдительность. Как правило, секретари не очень либеральны; они всегда — волноломы перед гаванью, о которые обрушивается жизнь.— Нет, Алексей Никитич, дело на сей раз, пожалуй, безупречное.

— Это я знаю. Чистку он проходил? Ага, тогда узнайте, когда его чистка. Всё?

— ...и, наконец, я выяснил адрес старика, забывшего книги. Там имелся библиотечный штамп, а в таких местах ведется точный учет клиентов. Фамилия его Похвиснев... — Он опять заглянул в бумажку.

— Дайте сюда, спасибо. Кстати, окон в моем кабинете на зиму не замазывайте. Форточки обычно забухают и... это единственная возможность проветривать комнату. Понятно?

...Уже при самом выходе пробовал еще навалиться на него начальник районного политотдела, у которого дирекция в видах экономии отобрала личный вагон, но такие дела ждали утра. Курилов помчался домой. С полдороги он держал в руке ключ от английского замка. Дверь открывалась неслышно. «А, други!» — сказал он с порога, оповещая о себе. Его встретили шумом, свистками за опоздание, взрывом восклицаний, образовавших своеобразный товарищеский туш. Сразу он оказался и «стройным путейским мужчиной», и «грозой красноголовых» (начальники станций по-прежнему носили красные фуражки), и даже «главкрушением». Никто не назвал его моржом, по-старому; слово было Катеринкиной выдумки. Дружеская суматоха была сработана по сговору. И пока Курилов шарил трубку в карманах, уходил раздеваться и мыть руки, почтительная тишина стояла за столом.

Пряча улыбку в усах, Курилов двинулся по кругу пожать дюжину протянутых ему навстречу рук. Тут же, шуткой платя за шутку, он справился у Тютчева, не выгнали ли его за очередные штучки из театра, где тот сидел директором; на Аркинда подивился, не на экспорт ли угнал свою богатейшую когда-то шевелюру,— они не видались шесть лет; у Иванова, что бессменно заведовал одним облздравом на Волге, осведомился, научился ли хоть спирт из аптеки выписывать; Ваське Ананьеву, ровеснику и другу по ссылке, напомнил, как лучили однажды рыбу на Ангаре и Федоска, сын его, упал в воду. Оказалось, что Феодосий Васильевич теперь инженер в Донбассе и дочке его одиннадцатый год. Незаметно молодое поколенье заполняло пробелы в передней боевой шеренге.

— Матереют детки, усатеют...— одобрительно и мужественно сказал Василий Ананьев.

...Стеше, старой пулеметчице и Катеринкиной подруге, пообещал подыскать в женихи какого-нибудь лихого ингуша в бешмете и с серебряными газырями, а как добрался до Арсентьича, просто сжал старика в плотных и безмолвных объятиях. Сопя, старик отбивался от ласки.

— Ну, что с птицами твоими, старче?

— Вот второй отолью...— он даже не произносил слова блюмингу оно подразумевалось — ...и баста! Шибко просят.

(Должно быть, на куриловском Океане обитали птицы Арсентьича!)

Место Ефима Арсентьича пришлось на углу, в стороне от общего веселья. Весь вечер был он важен и неприступен. Большинство этих людей он видел впервые и по-старчески ревновал к ним Курилова. Не вмешиваясь в беседу, он придирчиво высматривал мелочи. Стол был такой, какой и полагался вдовцу: без скатерти и тесно, вперемежку с бутылками, заставленный всякими консервными коробками; бутылок было больше, чем коробок. Глаз старика тяжело нащурился; сам Арсентьич вдовел уже давно. Вот в поле его зрения вошла чужая рука; на манжетке болталась перламутровая запонка. «Разрешите проявить инициативу!» Арсентьич поднял суровые глаза. Рука и голос принадлежали Сашке Тютчеву. Однако, прежде чем начать распределение, Сашка мельком справился, часто ли навещает Курилова грозная его сестра. «Ой, не любит она меня»,— шепнул он при этом. «И меня!» — сказал Табунцов. «И меня...» — с огорчением присоединился Савва. Курилов успокоил друзей. Клавдия и до несчастья-то навещала брата не чаще раза в месяц, а ее привязанность к Катеринке была известна всем.

Упоминанье этого имени заставило всех замолчать на минутку. В трудные годы Катеринка всем им была и прачка, и повариха, и товарищ, и мать.

— Рукодельница была! — молвил Арсентьич и вдруг поднял голос, багровея. — Эх, горели, не жалели! Оттыкай бутыль, гололобый...

Пир начинался. Центральная посудина с хмельной кавказской чернотой пошла по кругу. Курилов, слегка горбясь, ел. Он делал это истово, по очереди обходя все закуски. Но, прежде чем выпили за единение друзей, встал со своего места Кутенко. Встреча совпала со днем рождения Курилова; он хотел говорить, ему дали слово, полагая, что хозяину будет посвящена его речь. Впрочем, кое-кто заранее посмеивался: беспартийный Кутенко слыл еретиком и поэтом между ними. Опасения подтвердились; высоким петушиным голосом Кутенко заговорил о дружбе, которую несет и бьет о камни в порожистом потоке времени. Он заикался вдобавок: слово, прежде чем явиться на свет, долго мучило его, как роженицу. Никто не глядел ему в лицо. Тема тоста заключалась в восхвалении чести и доблести его поколенья — драться до последнего и ложиться безропотно,— так, чтоб этой лестницей мертвых все выше, на одоление последних высот, поднимались юные фаланги бойцов.

Он волновался и не следил за оговорками.

— ...мы пришли в жизнь молодыми и нескладными парнями. Ты с завода, Алеша, я — из-за фабричной конторки. Дорога была длинна. Мы оба пели, чтоб идти было веселее. Признаемся: песня наша вначале носила чисто этнографический оттенок!.. Но попутный ветер ударил в нее, как в парус, она выпрямилась и зазвенела по-новому. Нас подняло, скрутило и бросило с размаху о твердыню. Наши юности гремуче взорвались, и в брешь ворвались штурмующие полчища нашего класса. Мы не успели сделать все, что хотелось; многое нами сделано начерно и наспех. Будем спокойны: те, которые придут позже, приведут в стройный порядок наши огромные, зачастую неряшливые черновики...

Кутенко был сух и высок. Сидящим видна была страстная игра мышц на лице его и шее. Сейчас он почти не заикался. Изредка, как бы проверяя себя, он взглядывал на Курилова; тот продолжал есть.

— Ты говори, говори,— подбодрил хозяин и подмигнул оратору в промежутке.— Я еще не обедал нынче. Делал генеральную промывку дороги, жаркий день. Ты говори!

— ...пробитую брешь оплели ветвями, украсили флагами: она стала триумфальной аркой в будущее.

Под нею легкой спортивной походкой проходят наследники. Вглядимся в их лица; не будем льстить себе, разговор идет о самом главном: я вижу там разных. Но гремят оркестры, и шествие продолжается. Мы не ходили так, Курилов! Они поют про паровоз, который летит стрелой, чтоб остановиться в коммуне. Но до такой-то степени мы, самоучки, знаем и Гегеля и Гераклита: не останавливается поток, и всегда в нем несется всякое, необходимое для осуществления жизни.

Кажется, он хотел выразить мысль, что декреты не распространяются по вертикали, что новые, неизведанные фазы экономики и техники могут вызвать какие-то новые социальные новообразования. Стараясь перекричать фанфары, он задавал наследникам своим вопрос: знают ли они, от каких клоак и кладбищ увело их стареющее поколенье? Известно ли им, какими усильями пробивались эти бреши в веках; как великие успехи тормозились не менее почтенными заблужденьями; как зачастую гибли лучшие из бунтарей, потому что не разум и знание руководили порывом, а минутные взрывы голода, гнева или отчаянья? Знают ли они также, что последний штурм за преобразование планеты будет сопровождаться беспримерными гражданскими войнами, сыпняками и грозными восстаниями? Он не спрашивал: «наши ли вы?», но — «готовы ли?» И он забывал, что начало уже сделано, а люди, рождаясь, вступают в производственные отношения независимо от их воли.

— Не томи, закругляйся, Костя! — почему-то со сконфуженным лицом сказал Тютчев.

— Кутенко, тебя подкупил новорожденный, чтоб мы не пили его вина,— очень холодно посмеялся Аркинд.

Кутенко принял его упрек, точно произнесенный в миллион голосов.

— Я понял тебя, Матвей. Нет, мною говорит не сомнение. Мир — это двигатель, работающий на молодости. Они рано узнали социальную стоимость хлеба и радости, звание человека, которое раньше нам выдавали вместе с паспортом, многие из них успели заработать беззаветной отвагой и трудом. Но помни, что именно в них созревают ростки будущих бесклассовых отношений, завтрашней морали и новой, социалистической человечности... Итак, за пример высшей социальной дружбы, скрепляющей два смежных поколения! За молодость, за наше будущее, которого мы с тобой, наверно, не увидим!

Он выпил почти в одиночку, поперхнулся и сел. Перед ним стояла ветчина, он придвинул ее поближе. Ему попался хрящ.

— Не скрипи ножом, Костя,— попросила Стеша,— даже ногти, знаешь, от звука болят!

— Хороший ты, но провинциальный человек, Кутенко,— вскользь заметил и Тютчев.— У меня еще сохранилась книжка ранних твоих стихов. Плохие! Ты мало изменился с тех пор. Чего ты напугался, чудак?

Кутенко обиженно молчал, не поднимая глаз. Всем было немножко стыдно за сомнения, высказанные оратором. Но это был тот самый Кутенко, который сидел вместе с Аркиндом, совместно с Саввой экспроприировал один из банков и вместе с Куриловым бежал от полевого суда. В тот раз Курилова арестовали первым, но Кутенку вздернули бы вне очереди, лишь бы поскорее умолк. Страстное душевное тепло всегда излучалось из этого человека. Однажды его уже проработали за утвержденье, что социальная зрелость класса в искусстве приходит через трагическое, а трагическое будущего он полагал хотя бы в биологическом угасанье. Было необходимо исправить оговорки товарища, и первым это понял Тютчев. С каменным лицом трактирного лицедея он принялся показывать Стеше и Арсентьичу всякие явления из области прикладной магии. Он втыкал, например, в себя фруктовый нож и с мистическим свистом извлекал его назад через затылок. Точно так же он брал стакан, ударял по донышку с притворной силой, и под стеклом рождалась стертая серебряная монета. Хохоча и показывая золотые зубы (взамен выбитых когда-то в белой контрразведке), Стеша собрала целую кучку монет, а тот все печатал и печатал. Арсентьич же, привстав, сокрушенно качал головою: рекорды его блюмингов оставались позади.

— Халло, филистимляне! — в испарине, вздувая щеки, кричал Тютчев.— Прошу дать мне золотые, а также бриллиантовые предметы...— И буква «р», точно песок, хрустела у него на зубах.— Я буду опускать их в себя и возвращать в виде любых вещей мелкого домашнего обихода. Халло, у вас нет золота?.. Ваших шей не украшают алмазы? Тогда я попрошу...

И хотя жаль было губить веселье, тут-то и поднялся Курилов. «Слово ему, слово!» — закричали со всех сторон. Одна Стеша продолжала хохотать на Ананьева, который, соперничая с Сашкой, приподнимал сам себя с полу за седеющие волосы.

— Итак, Кутенко, по-твоему — социализм для тех, которые уцелеют,— начал Курилов, и все приблизительно поняли, на какой манер он станет его разносить.— Но вот я смотрю на ваши лица, милые ваши рожи, и вижу себя, многократно повторенного в них. (Я не умру никогда: отсюда я вижу, как много меня впереди, в потомках!..) Все вы куски моей собственной жизни; это оттого, что биографии наши мы делали сообща, руководясь одним и тем же. Все вы по отдельности — друзья мне. Я не сводил вас друг с другом, я и не знакомил вас, а вы друзья и между собою. И если я выпаду из этого кольца, ваша дружба останется неизменной. Она скрепляет вас железной и разумной дисциплиной, она не портится, не выветривается,— не будем говорить о тех, кто изменил ей! О ней и следовало говорить, а не о мертвых или неродившихся, Костя.

— Теперь держись, Кутенко! — шутливо погрозил Аркинд.

— Я вижу в вас всего себя целиком. С тобой, Арсентьич, мы познакомились на заводе Лесснера. Ты был помоложе, чем теперь, и волос на тебе было погуще. Ты получал уже рубль, а я продавал себя по сорок копеек в сутки. Ты любил говорить со мной и однажды, в завершение разговоров, привел меня в одно место на Петергофском шоссе. Это было в воскресный день. Дом принадлежал гробовщику. Нарядной пирамидкой стояли в окне гробы, и сверху, помнится, стоял дамский, весь в серебряном кружеве. Мы сидели; один бренчал на мандолине; водка имелась на столе. Потом пришел Ленин. На нем был чесучовый пиджак с мокрыми пятнами на плечах. Месяц стоял дождливый, то и дело спрыскивало. Жизнь тогда делалась совсем просто. Он читал нам доклад о штрафах на заводских предприятиях. Два лица наплывают одно на другое: твое, Арсентьич, и Ленина. И еще помню, он уронил карандаш, вы оба наклонились за ним и стукнулись крепко...

— ...но не дал мне поднять карандаша,— тихо и твердо вставил Арсентьич.

— После того я говорил с ним только раз, когда приехал делегатом от армейского комитета депутатов. Дело было в Смольном, дела было много. В приемной стояла фанерная перегородка, и эсеры острили, что строительство социализма уже началось. Ленин не узнал меня, а я не решился напомнить... Это была занятная пора! Я еще только открыл Пушкина, пробовал ходить в воскресную школу рисовать Лаокоона, а Шекспир был еще впереди. Я бился над Энгельсом, и многое пока не приставало к моим неуклюжим мозгам...

Телефонный звонок прервал его на полуслове. Савва, ближе всех сидевший к аппарату, взялся за трубку.

— Тебя, Алексей, с дороги,— сказал он. Извинившись перед друзьями, Курилов наклонился над столиком. Он слушал и сумрачно наматывал ус на палец.

— ...сколько?.. Пятнадцать метров высоты? — удивленно ударил он на цифре.— Хорошо, я выезжаю. Прицепите к скорому ночному на Ревизань. Вспомогательный вышел? — Он повернулся к гостям.— Вы уж пируйте тут без меня. Спешно вызывают в одно место...

Он напрасно делал секрет, все уже догадались, в чем дело. Наскоро простившись, Курилов при общем молчании двинулся к дверям. На полдороге он остановился, и лицо его стало такое, точно он забыл что-то и не может вспомнить. На глаза ему попался Сашка; закусив губу и необычно выпрямясь, Курилов смотрел на него. В замешательстве Тютчев перешел в другое место, но Курилов продолжал глядеть туда же, в безличный и пыльный простенок. Его окружили, его брали за руки, а он молчал, все молчал и делал один и тот же жест, как бы призывавший к тишине.

— Ка-ак... в спине буровит,— сказал он удивленно и через силу.— Вот опять, опять...

Его простуда грозила стать хронической. Шел ноябрь. Боль была волниста; она просекала спину наискосок и застревала где-то под коленом. Курилов вспомнил мать, как маялась, покойница, поясницей и знахарка из слободы лечила ее топором и приговором...

Друзья исподлобья наблюдали померкшее лицо Курилова. Ему подставили стул, и он сперва не понял, чего от него хотели. Боль в самом низу спины поглощала все остальное. Тост оставался незапитым, о Кутенке забыли.

— Будь добр, позвони, — хрипло, не обращаясь ни к кому, сказал Алексей Никитич,— позвони на дорогу, что я не смогу выехать в таком виде. Пускай едет Мартинсон. (Это был его заместитель.)

Алексей Никитич поочередно, жалко и виновато, глядел на друзей. Конфузясь, он рассказал о роковой поездке на паровозе. Немедленно образовалось подобие медицинского совета при начподоре Волго-Ревизанской, у всякого отыскался самый испытанный и скорый способ лечения прострела. В названии болезни никто не сомневался. Кроме аспирина, рекомендовали также умеренный массаж, синюю лампу, русскую баню с веничком, спиртовой компресс, а Стеша, простая душа, даже красную шерстинку на запястье. Солидное мнение приволжского облздрава пересилило остальные. Облздрав Иванов грудью стоял за горчичники. На кухне отыскали два пакетика желтого порошка. Стеша действовала за аптекаря. Газетный лист поверх чьих-то физиономий густо замазали едкой кашицей. Алексея Никитича отвели к дивану и, хоть сопротивлялся, содрали с него гимнастерку.

— Сложение у тебя, братишка, как у юноши, — говорил Иванов, деловито накладывая на спину горчичник. — Ты словно и не жил. Погоди, ты еще развернешься у нас. У, ты ведь бабник, скрытый бабник; такие самые злые! Ну-ка, привстань. Чего дрожишь?

— У тебя ж пальцы как у мертвяка...— сквозь зубы жаловался Алексей Никитич.

— Терпи, для твоей же пользы! — И вдруг стал догадываться. — Э, а уж не подагра ли у тебя, Алексей?

Оно прозвучало грозно, это слово старости.

С серым лицом и глазами в потолок, Алексей Никитич лежал посреди них, в равной мере удивленный и ослабленный припадком. Боль проходила, и он порывался ехать на крушенье, но его не пустили. Наперебой друзья старались повеселить его. Табунцов делал вид, будто фотографирует его головкой сыра; захмелевший Тютчев поверх одеяла засунул ему под мышку огурец вместо градусника. Алексей Никитич улыбнулся, но слушал иное. Водосточная труба проходила тотчас за окном. Ливень не прекращался. И если вслушаться, получалось, будто в другом конце трубы играет осипший, разбитый патефон...

Он так и не слышал, как все они, кроме Ефима Демина, разошлись по домам.

Загрузка...