Брешь, которую сгинувший Васяткин оставил после себя в сплоченных рядах работников отдела пропаганды и агитации, пустовала недолго. Перстнев быстро заполнил ее бойким молодым человеком из горкома комсомола, чье левое ухо постоянно горело, как семафор, тревожным красным светом. "Это вас, Жорик, кто-то хорошо вспоминает, – кокетливо говорили молодцу горкомовские матроны. – Вот если у человека горит правое ухо, значит, о нем кто-то плохо думает. Примета такая".
Перстнев не просто так облагодетельствовал красноухого: он вообще ничего не делал просто так. Молодой человек обладал ценными качествами, которые не могли остаться незамеченными искушенным горкомовским царедворцем. Во-первых, отец Жорика работал директором местного мясокомбината, и дружба с таким человеком была не лишней даже для привычных к мясным деликатесам партийных дожей города. Во-вторых, что более важно, этот самый отец-мясник, как выяснилось, имел хороших знакомых не где-нибудь, а в кругах, близких к руководству московским зоопарком. Товарищ Перстнев и члены его семьи уже вышли из того золотушного возраста, которому присущи грезы о бесплатном и беспрепятственном доступе к зоопаркам, каруселям и кино. Однако прочные связи в боготворимом детворой всего Советского Союза зоопарке товарищу Перстневу представлялись, несомненно, необходимыми и полезными. Какую именно пользу могли принести товарищу Перстневу зебры, жабы, красные волки и белые медведи, он пока не знал. Но догадывался, что у их наделенных руководящими полномочиями человеческих собратьев, конечно, имеются свои хорошие знакомые в престижных учреждениях и высоких кабинетах города Москвы. И не только Москвы. У влиятельных людей не может не быть влиятельных друзей – твердо помнил завотделом пропаганды и поспешил свести через подмосковного владыку филейных частей и печенки знакомство с многоклеточным зоопарковым начальством. Дальновидный и основательный человек был Алексей Павлович Перстнев. Не только служебную карьеру, но и всю жизнь свою он уподоблял лестнице, где ступеньками были люди, на которых можно было опереться и подниматься все выше. Если бы Алексея Павловича спросили: "А что там – на самом верху этой лестницы? Пустота, звездная бездна или, может быть, зеркальный потолок с дефицитным югославским плафоном?", он бы ответил: "А вот поднимемся – и узнаем. Главное – подниматься".
Обладателю разноцветных ушей Жорику, в чьей благодарной преданности Перстнев не сомневался, в этой лестнице была уготована роль одной из нижестоящих ступенек, призванных поддерживать своего покровителя в необходимые минуты. А ступенькой повыше был тайный покровитель самого Алексея Павловича – матерый вельможа из московского обкома, уже не первый год обещавший перетащить перспективного Перстнева в столицу к себе под крыло. Надо было лишь дождаться, пока представится удобный случай и освободится согретое тучным партийным задом кресло. Алексей Павлович был готов ждать, сколько потребуется, тем паче, что столичный благодетель заботливо скрашивал ему томительное время ожидания и, словно господин, балующий любимого лакея, регулярно баловал своего подмосковного протеже греющими руки и душу подарками, в том числе – загранпоездками в братские страны в составе всевозможных партийных делегаций. Причем, бескорыстный обкомовец в таких случаях не всегда покидал пределы Родины вместе с Перстневым и в отсутствие Алексея Павловича навещал его жену – молодую еще женщину с начинающей расплываться фигурой и холодным скучающим взглядом. Все дни напролет она обычно предавалась одному из двух любимых занятий, что составляли существо ее жизни: сплетничала в горкомовской парикмахерской вместе с другими партийными женами либо, листая журнал "Советский экран", пила чай с "птичьим молоком", пока домработница, которая, как говорили, на самом деле была дальней родственницей Перстнева, прибиралась в их раздольной четырехкомнатной квартире.
Алексей Павлович, конечно, не знал о визитах, которые наносит его супруге обкомовский покровитель. А, может, и знал, но, как человек мудрый и интеллигентный, Отелло из себя не строил. Не собирался Алексей Павлович ради такого абстрактного понятия как "честь", придуманного болтунами из канувшего в Лету никчемного дворянского сословия, самолично топтать любовно взращиваемый и оберегаемый им розан карьерного благополучия, которому суждено было в итоге расцвести, как гоголевскому папоротнику, дивным жарким цветом и озолотить своего хозяина.
К тому же, признаться откровенно, Алексей Павлович и сам не был агнцем непорочным. Частенько склонял он усталую голову на античную грудь своей горкомовской любовницы – румяной хохотушки Вали из общего отдела. Которая, в свою очередь, щедро делилась с верховным начальником Алексея Павловича – первым секретарем горкома – всей интересующей того информацией о товарище Перстневе. Да только, если б и хотела Валя, все одно не смогла бы запятнать сверкающие доспехи перстневской репутации: Алексей Павлович слыл не только образцовым служакой, но и в высшей степени осторожным существом – лишнего не болтал, душу свою никому не открывал, и о том, что гнездилось в этой душе, знал только Бог, в которого Перстнев не верил. Не верил он и в ту пропагандистскую заумь, которую подотчетный ему отдел проповедовал пастве. Он верил только в свои силы, талант и изворотливость, гарантирующие персональное светлое будущее самому Алексею Павловичу и его сыну, Персу-младшему, – единственному на свете человеку, которого товарищ Перстнев любил и с которым связывал все свои надежды после того, как самым трагическим и непредсказуемым образом потерял старшего сына от первого брака.
Старший сын Алексея Павловича, красавец и умница, в школьные годы с легкостью покорял сердца девушек и математические олимпиады. Со сверстниками он держался, как с ровней, ничем не проявляя перед ними ни своего партийно-аристократического происхождения, ни звания отпетого отличника, за что его уважали и сами сверстники, и учителя. После школы перед юношей были радушно распахнуты неприступные двери элитного столичного института. Распахнуты они были стараниями отца, чей горкомовский титул тогда еще был снабжен наростом в виде приставки "зам" – замзавотделом. От сына-медалиста требовалось лишь сдать на "отлично" один-единственный экзамен, что, учитывая несомненные способности парня и надежные страхующие связи отца в деканате, было делом практически решенным. "Алексей Павлович, считай, что он уже зачислен", – говорили отцу плешивые ангелы-хранители из приемной комиссии.
Одним словом, все шло строго по заданной программе, все системы и приборы функционировали нормально, пилоты и автопилоты полностью контролировали ситуацию, впереди, надвигаясь и увеличиваясь в размерах, сияли теплые огни приветливого аэропорта. Катастрофа случилась в самый последний момент, за считанные дни до вступительного экзамена. Не известив отца, сын внезапно забрал документы из столичной альма-матер и уехал поступать в артиллерийское училище. Причем, не в какое-нибудь престижное, а в обычное, рядовое (хоть и командное), куда поступали обычные сыновья обычных отцов. Возможно ли было более смачно плюнуть в душу члена партии, блестящие номенклатурные перспективы которого слепили глаза сослуживцам?!
Когда Алексей Павлович узнал о демарше сына, у него закололо сердце. До этого момента если что и кололо орошаемое неиссякаемым потом гладкое тело товарища Перстнева, так только маленькие булавочки, неосмотрительно забытые в его новых импортных рубашках. Целую неделю Алексей Павлович, выехавший на место происшествия, умолял сына одуматься и вернуть все на круги своя. Его мольбы были так страстны, искренни и убедительны, что могли бы разжалобить памятник Ленину, воздвигнутый перед входом в училище. Стенания Приама, умоляющего Ахиллеса вернуть тело павшего сына, показались бы на этом фоне невнятным бормотанием. Однако юный упрямец оставался непреклонен. Алексей Павлович сменил мольбы на угрозы, поклявшись здоровьем всех членов ЦК КПСС использовать свои могущественные связи для того, чтобы сына завалили на вступительных экзаменах. Хотя, напомним, еще совсем недавно намеревался использовать эти же самые связи в прямо противоположных целях. На ультиматум сын ответил контрультиматумом, пообещав в таком случае отправиться техником на метеостанцию в Заполярье. Или на Командорские острова. Или в туркменские пески. Или наняться на торговое судно и двинуть хоть к черту в глотку – лишь бы сбросить с себя ярмо отцовской воли.
Алексею Павловичу пришлось смириться и отступить на запасный путь. Свою бронебойную энергию он употребил на то, чтобы подготовить сыну по окончании училища уютное место где-нибудь в штабе в Москве или Ленинграде, откуда впоследствии намеревался протолкнуть его в военную академию имени Фрунзе. Однако неблагодарный сын срубил под корень и это дерево надежды, посаженное отцом. Получив лейтенантские погоны, сынок вновь явил миру неуместный гонор и по собственному почину вместе с женой, выпускницей пединститута, уехал в таежную глухомань на 54-й параллели, где медведей водилось больше, чем людей. В нечастых, но регулярных письмах оттуда сын, продолжая вонзать иглы в истерзанное сердце отца, с глуповатым умилением описывал прелести своего нынешнего дремучего существования: комнату в барачного вида офицерских хоромах, благодарность от командования за безупречно проведенные стрельбы, сказочную 11-метровую ель, которую они бэтээром притащили из тайги и установили перед клубом на Новый год. А еще писал про то, как искрится звездами заиндевевшее ночное небо, а по утрам горячее золото восходящего солнца растекается по хвойной глади таежного океана и окрестным горным склонам. Назвать все это жизнью, тем более, хорошей, Алексей Павлович, разумеется, не мог. Он считал это изнанкой жизни, а место службы сына – изнанкой страны. Алексей Павлович понял, что потерял старшего наследника. Вину за это он целиком и полностью возлагал на его мать, с которой развелся за несколько лет до вероломного побега сына-абитуриента из столичного парадиза в ощетинившийся пушками артиллерийский тартар. Причем, бывшей супруге с ее идиотским романтизмом Перстнев вменял в вину не то, что она воспитывала сына неправильно, а то, что она воспитывала его слишком правильно. Глубинного смысла этого парадокса, как и своего собственного вклада в дело воспитания сына, который после развода родителей остался с отцом и молодой мачехой, Перстнев предпочитал не касаться.
Иногда сын-артиллерист, звездочки на погонах которого множились неохотно, а волевая складка на переносице становилась все глубже, наведывался к отцу в отпуск. И всегда делал это неожиданно, без предварительного звонка или письма. Но почти всегда ухитрялся заставать дома неуловимого на работе родителя. Встречи были короткими и неловкими. Сын уверенными движениями еще трезвого Деда Мороза из профкома выкладывал на стол таежные гостинцы – кульки с кедровыми орехами и крупнокалиберной голубикой, банки с солеными грибами и медом цвета темнеющей бронзы. Перстнев и сын пили чай и коллекционный армянский коньяк, улыбались друг другу и старательно пытались соорудить какое-то подобие родственного разговора, однако улыбки были слишком широкими, а беседа – слишком натянутой. Не помогал даже коньяк. Наверное, отцу помимо груза былой ссоры мешало присутствие невестки – худенькой большеглазой девушки, которой Алексей Павлович за всю жизнь не сказал ничего кроме "Тапки наденьте, пожалуйста, – у нас паркет". А сыну, тяжело переживавшему в детстве развод родителей, мешало присутствие второй жены отца, чье лицо заметно оживлялось при виде оборотившегося добрым молодцем пасынка. Только с единокровным младшим братом гость держался естественно и свободно: шутливо тыкал его кулаком в живот, проверяя пресс, расспрашивал об учебе, рассказывал о нагрудных знаках у себя на кителе. Допив чай, но не коньяк, старший сын смотрел на запястье с "Командирскими" часами и поднимался из-за стола: "Извини, пап, не хочется расставаться, но пора. Мы спешим". Отец никогда не пытался его удержать: он знал, что сын, действительно, торопится повидать оставшихся в городе школьных друзей, а затем уехать к матери, вернувшейся после развода в родной Ярославль. Там сын с невесткой и проводили весь отпуск. Деньги, которые Перстнев интимным, смешанным с коньяком полушепотом предлагал сыну перед уходом, тот никогда не брал.