ЧАСТЬ I

1

А началось всё с того, что Гоша, отпустив тормоза, пожелал себе «будем» восьмой рюмкой водки.

Вообще-то нельзя, конечно, так уж безапелляционно утверждать, что именно в той, восьмой по счету, всему зачин, — ведь цепь событий тянется по жизни издалека и непрерывно и от того момента тоже убегает в глубь веков освященная случайностью череда причин и следствий. Это верно.

Но.

Во-первых, сложно рассказывать о недавних похождениях, начиная повествование с тех времен, когда — ну, не знаю, — допустим, инфузории-туфельки обросли конкретным мехом, превратились в угрюмых мамонтов и стали хавчиком для наших предков. Увольте от такого тягомотства. Это не по мне.

А во-вторых, после той последней рюмки, коварное содержимое которой морщась влил в себя Гоша, события покатились с горки как-то уж слишком стремительно.

Поэтому для меня очевидно: всё началось именно с этого.

И было так.

Гоша выпил ее, лишнюю, подождал, пока провалится, и разродился на отдаче неслабым откровением:

— Какое же тут кругом… засранство!

После чего насадил на вилку ломоть соленого груздя и потащил в рот. Но не донес, замер и еще раз выдал в мировой эфир — смачно и по слогам:

— За-сран-ство. — Соглашаться с этим не хотелось.

— Кабак как кабак, — с трудом и чудом кувыркнул я зеркальный наворот из «ка» и «ак» и, оглядев гудящий зал ресторана, добавил: — Корпоративная вечеринка. Имеют право.

— Я не об этом. — Гоша рубанул вилкой, со звоном опрокинув фужер с водой.

— А о чем?

— О чем? Обо всем, Андрюха… У вас тут кругом засранство. Причем по-о-олное.

Я вытащил салфетку из подставки и, погнав ворчащую минералку со скатерти, спросил:

— В каком смысле?

— В таком, что страна эта — черная дыра, — ответил Гоша. — И это… И еще, что гэбисты опять вас всех тут раком поставили.

— А-а, ты об этом. — До меня дошло, что братан, выскочив в офсайд, стал махом седлать своего любимого горбунка, поэтому напомнил ему вяло и заученно: — Но ты ведь, Гоша, и сам из этой дырки на свет божий выполз. Выполз, порезвился от души в родных пределах и уполз от греха. Да еще и с реальным таким рваньем. Правда, просрал его там быстро, но это уж извини…

— Да, блин, уполз! — вдруг с полтычка завелся Гоша. — Я, блин, — свободный человек! Всегда им был и буду!

— Ну уполз и уполз, бога ради, — сказал я, предъявляя открытые ладони, но не удержался и тут же наехал: — Только чего ж теперь плевать на старое свое болото? А? Вот чего я никак не пойму — зачем так делать? Всё равно не доплюнешь. К тому же не патриотично это, Гоша.

— Да пошел ты со своим патриотизмом знаешь куда! Детский лепет. Труха совковая… Патри-идио-тизм, мать его! А ты, к примеру, слышал такое, что патриотизм твой — последний приют для негодяев?

— Во как! И ты, значит.

— Что «и ты, значит»?

— Да не врубаешься.

— Во что я не врубаюсь?

— А в то самое, Гоша. В то самое.

Я посмотрел на него оценивающе — прикинул, стоит ли раздраконивать этот пьяный базар? Или всё же не стоит?

Уже одиннадцать лет прошло, как Гошка в Штаты свалил, а непонятки в нем по-прежнему реальные бродили, типа: угадал — не угадал? что потерял — чего нашел? кинул сам себя жестоко или таки нет? Всё никак определиться не мог. Всё маялся. Ну и при каждом очередном проездом-приезде нажирался от такой ментальной нестыковочки. А нажравшись, и меня, и Серегу в своей глухой правоте убедить пытался.

Хотя на самом деле не нас — себя.

Плеснув в свою рюмку из простуженного графина, я всё же взялся Гошку — чисто из врожденного своего человеколюбия — лечить.

— Слушай сюда, брателло, — сказал я, поднимая общепитовский хрусталь, — патриотизм — это правильная мастырка. Без гона правильная. И без пафоса. — Я выпил залпом за это славное дело, выдохнул, как учил комбат Елдахов, и продолжил: — И не виноват патриотизм, что прикрывается им всякая такая мразь. Не-а, не виноват. Ведь расклады, Гоша, тут известные. Когда ей, мрази, деться некуда, когда ее после атаса ходи-сюда-родная, тогда и швыряет она в толпу эти самые понты свои козырные: «Не тронь меня — я патриотична!» Ну и при чем тут патриотизм?

— Не понял, — напрягся Гоша. Я усмехнулся.

— Тормозишь, американец. — И упростил схему: — Ну вот, допустим, какая-то тварь заявляет, что маму любит. И ты говоришь, что маму любишь. Так что, выходит — ты тварь?

— При чем тут мама?

— Вот и я спрашиваю: «при чем»?

— Всё сказал?

— Всё… Вообще-то не всё. Понимаешь, Гоша, есть абсолютные в этом мире вещи, ценность которых сомнению не подлежит и инфляции не поддается. Поэтому выведенная на красные флажки мразь и стремится сбежать в этот заповедник. Вот как, собственно, эту фразу избитую понимать-то нужно. А не выворачивать ее всё время наизнанку.

— Умный, да? Патриот, да? Ну-ну. Всё равно… Всё равно Россия ваша — страна рабов! — сорвался, словно кабыздох с цепи, Гоша. — И вы все здесь рабы!

— А ты, стало быть, беглый раб? Так, что ли?

— Я…

Гошка задохнулся от возмущения. В этот момент вернулся с коновязи Серега и спросил, отодвигая стул:

— И что за шум, братва?

— Да Гоша вот опять кошмарит, говорит, что мы с тобой рабы, — сдал я с потрохами блудного сына. Западло, конечно, но он сам нарвался.

— Кто-кто? Мы?! — не поверил Серега в такие слишком уж обидные предъявы. — Эй, Магоша! Ты чего? Ты снова за свое, за старое?

— Ра-бы, — уперся рогом американец и уставился на Серегу.

Я не знаю людей, которые могли бы долго выдерживать Серегин взгляд. Нет таких людей. Никто не в состоянии вынести вбивания гвоздя между глаз. Гоша не был исключением. Потупился через две с половиной секунды и отвернулся.

— Вставайте, уходим, — сказал, а если быть точнее, приказал Серега. И, стянув свой пиджак со спинки стула, дал понять, что продолжения банкета не будет.

— Куда это? — удивился Гоша. — Зачем?

— Закроем, Магоша, раз и навсегда тему, выдавим из себя рабов, к чертовой матери, — так ответил ему Серега. Метнул на стол эквивалент двумстам бакинским и пошел, не оглядываясь, на выход.

Гоша, кривой, как сторож ликероводочного завода к сдаче вахты, изобразил фронтальную распальцовку.

— Не вопрос — до последней капли выдавим. — Встал, повалив свой стул, и двинул следом.

— Хорошо бы, парни, чтоб не до последней капли крови, — добавил я, можно сказать, уже самому себе, поднял ни в чем не виноватый стул и, кинув в рот прощальную маслинку, поспешил за ними. За заводными своими корешами.

У которых что ни встреча, то всенепременно — марцефаль.

И я тогда уже каким-то хитрым образом проинтуичил, что просто так всё это дело не закончится, что произойдет нечто такое, о чем ну его на фиг даже думать. Но тем не менее рычаг стоп-крана срывать не стал. Ведь проблема действительно наболела. Фурункул набух — пришла пора вскрывать.

На улице уже стояла изматывающая саму себя огнями реклам и фонарей визгливая городская ночь.

Не успели мы выйти, как вездесущий Пирс Броснан тут же подорвался с плаката и предложил по дешевке часы. Кажется, «омеги». Хорошие, без сомнения, цацки, но в тот момент нам было не до них. Мы дружно отмахнулись от коммивояжера Ее Величества и двинули к стоянке.

Серегина «корона», припорошенная тополиным пухом, что-то обрадованно пропищала в ответ на хозяйский призыв, замки дверей щелкнули, и мы загрузились без лишнего базара. Серега сел за руль, я — слева, штурманом, а Гоша распластался на задних, как король на именинах. Распластался и набычился. Еще бы.

— Куда мы? — спросил я для порядка и выплюнул в окно оливковую косточку, которую всё это время мутузил за щекой.

— На волю, — ответил Серега. — Только подзаправимся у плотины и — на волю.

Я включил радио и понимающе кивнул: на волю так на волю. Лично для меня такой сюжет был, что говорится, в лузу.

А Гошка промолчал.

«На двух недостижимых полюсах расселись черный дрозд и белый аист», — пропел про наболевшее Дима Маликов, и я тут же выключил радио. И подумал, что в конце концов не существует никакой иной свободы, помимо той, что возникает в момент акта освобождения.

Не я придумал. Кто — не помню. Но я близко к тексту. Извините.

Серега сдал назад, аккуратно вырулил вправо, пересек на цырлах сквер — в неположенном, конечно, месте — и дальше уже погнал спокойно так себе. По Ленина.

В окна полетели кислотные пятна-полосы, и я, рассеянно вглядываясь в этот калейдоскоп, вдруг с какого-то перепуга вспомнил свой давешний сон. Странный такой сон…

Приснилось мне прошлой ночью, что будто бы я, Серега и наш разлюбимый янки Гоша плывем на лодке по огромному озеру. Все, значит, трое в одной лодке. Но гребу почему-то один я. И весло у нас всего одно… А над озером туман утренний стоит… Камыш, которого не видно, шумит по правому берегу… А весло мое всё время застревает в куге да в ряске. И грести тяжко. Но, главное, непонятно — двигаемся мы вперед или все мои усилия напрасны? И это меня во сне чрезвычайно мучило. Во-о-от. А в лодке у нас еще снасти какие-то рыбацкие на дне валялись. Ну там удочки, сети всякие, банка консервная с червями… И получалось — я так во сне, во всяком случае, понимал, — что мы на какое-то сокровенное свое, шибко рыбное местечко добираемся. На прикормленное. И всё душевно так. И всё так славно… И мы все друг друга любим. Как в детстве. И никаких обид. Черт…

Ну а доплыли мы или нет, того я, к превеликому сожалению, как раз и не увидел: гребаная сирена чьей-то сигнализации разбудила меня не по кайфу. Уже полседьмого было. Я не стал мучиться и встал. Представьте. Хотя за Гошей в аэропорт нужно было только к восьми тридцати — к первому утреннему «боингу» из Москвы.

Да.

И почему, скажите, всё вот так вот? Во сне оно вон как ништяково всё складывалось. А в реальности — нет. А в реальности — увы! — каляки-маляки, как всегда. Жаль.

Действительно — жаль…

И подумал еще: интересно, к чему этот сон-то был?

Но не знал я тогда.

И никто не знал.

На заправке в салон просунула голову страшно накрашенная тетка — обрюзгшее ее лицо наводило ужас боевой раскраской, типичной для ирокезов, вступивших на тропу войны.

— Мальчики, девочек не желаете? — предложила она от щедрот.

— Не желаем, — ответил я за всех.

Но тут вдруг с заднего проклюнулся Гошка:

— А что там по прейскуранту?

— Всё как всегда, красавчик: минет — пятихатка, по-взрослому — три.

— Демпинг! — обрадовался Гошка. Но Серега его тут же обломил:

— Хрена тебе, а не русских девок.

И завел движок, отследив в зеркале, что парень в униформе уже закрутил пробку бака.

— Да подавитесь! — огрызнулся американец. Тетка покачала оранжевым своим париком и просипела:

— У-у-у, как у вас тут всё грустно.

— Отвали, мать, — вежливо попросил я.

Но мать не отвалила, а показала мне через стекло шпикачку своего среднего пальца. С загнутым, как у вампира, ногтем.

Пришлось приоткрыть пипкой окно пошире, расстегнуть кобуру и ткнуть стволом ей прямо в лоб.

Она всё поняла и отвалила.

Что за народ? Почему простых слов не понимает, а всё пытается выпросить цыганочку с выходом?

А?

Серега лихо пересек плотину и погнал в сторону Заозерного тракта по Красновосточной, бывшей Кандальной.

Через полчаса федеральная трасса уже бездушно терла своей наждачкой наши канолевые шины. Попутный трафик был близок к нулевому, и город со всеми его огнями, потрохами и скелетами во встроенных и раздвижных шкафах быстро растворился в темноте зеркал.

Понеслись.

Как там, помнится-то, было в той безбашенной звериной песне? «Жить без приключений нам никак нельзя, эй, прибавь-ка ходу, машинист». Так?

Нормально.

Или: «На коня — и поминай как звали, чтоб за шапку звезды задевали».

Это Гете. Но тоже ничего.

На сорок втором я понял, что Серега не шутит; на пятьдесят третьем — что раскредитовкой вагонов завтра, точнее сегодня уже, заниматься не будем; на девяносто шестом — что обещанная красноярцам копия платежки к обеду — пустое; на сто восьмом — что свобода где-то уже совсем-совсем рядом; ну а когда прошли, не унижаясь до восьмидесяти, Тещин Язык, я осознал, что Гоше к самолету уже совсем никак.

Когда подумал про самолет, оглянулся. Американец дрых. В счастливом неведении. Замаялся бродяга. Jet leg в натуре: до Москвы поясов пересек немерено и от нее до нас — еще плюс пять. Да и снотворного на грудь нехило принял

Гоша, значит, пьяно посапывал во сне. Серега молчал, уперся взглядом в полотно — и привет. Лес темнел сплошной, как с детства вбили в нас, стеной. Лучи фар старательно вылизывали щербатое полотно. Все, короче, были при делах. Кроме меня. И тогда я, прикрыв глаза, стал сочинять притчу. О Голой Правде.

А что? Больше ничего не оставалось: волны фэ-эм диапазона уже не пробивались, застревая на вершинах остававшихся позади сопок, а спать пока не тянуло. Поэтому так.

Почему, спросите, вдруг о Правде, да еще и о Голой? Хм… Не знаю. Ну, скажем так: захотелось.

Да и какая, собственно, разница о чем?

И получалось вот что.

Жила-была в одном Городе одна такая себе Правда. И все звали ее Голой. Неспроста ее так, конечно, звали, а потому как действительно любила она пройтись по улицам родного Города нагишом. Разденется, бывало, с утра — и ну за порог. Идет себе вся такая гордая. Дефилирует. Сиськами трясет. И в стеклах витрин себя осматривает. А все прохожие от нее отворачиваются. Стесняются. Да. А как же? Не пуритане замшелые, но все же люди, знающие кое-что о приличиях.

Ну и, в общем, из-за такой ее дурной привычки никто толком в Городе и не знал, не ведал — а какая она из себя, эта Голая Правда.

И продолжалось всё это безобразие до тех пор, пока однажды какой-то телефонный доброхот не отсоветовал ей срам этот прекратить и платьице всё же перед выходом из дому надевать. Отсоветовал так, да еще и анафемой вдогон пригрозил. На полном серьезе. Мол, анафема тебе выйдет, а в морду — прописанная доктором кислота серная.

Испугалась, конечно, такого проклятия Правда и на следующий день, когда в булочную поутру собралась, сарафанчик на свое безобразное тело натянула-таки. Сиреневый такой сарафанчик.

И так вышло, что первый попавшийся навстречу прохожий на нее сразу же и уставился. Во как!

Именно.

Не просто мельком взглянул, а прямо в глаза Правде посмотрел. И побежал со всех ног домой — с другими делиться. Взахлеб и заикаясь.

И с тех пор всегда ходила Правда как все — во всякие-разные одежды ряженная. А горожане по старой привычке всё называли ее Голой. Хотя какая же она теперь голая, если как раз наоборот?

Впрочем, что уж тут. Главное — теперь все не краснея в глаза ей смотрели.

В рыжие-бесстыжие.

Вот так вот, собственно.

Тут я подумал: а глаза бывают рыжими? Рыжие — это вообще-то какие?

— Сочиняешь? — прервал Серега мое веселье на этом самом месте.

— Сочиняю, — кивнул я.

— Опять притчу?

— Ага, — признался я и тут же зачем-то соврал: — О Белой Вороне.

— Ну так продай, — попросил Серега.

— Не вопрос, — согласился я и стал выдумывать на ходу: — Ну, значит, так. Слушай. В одном городе среди миллиарда черных ворон жила одна-единственная белая. Ее так все и звали — Белой. Ну, то есть с больших букв — Белой Вороной. Черные ее, конечно, гнобили. Почем зря… Но она ничего — трепыхалась. И даже иногда огрызалась. И продолжалось это тысячу тысяч лет…

— Вороны — да, они долго живут, — согласился Серега.

— Долго, — подтвердил я и продолжил: — Ну, значит, тысячу тысяч лет кидала свои гордые понты Белая Ворона, но однажды ей это надоело. И той же ночью попросила она своего вороньего бога, чтобы сделал он ее черной. И — о чудо! — утром проснулась Белая Ворона черной… А к обеду сдохла…

— Почему? — искренне удивился Серега такой скорой и трагической развязке.

— Не знаю, — пожал я плечами, потому что действительно не знал, но предположил: — От тоски, наверное.

— А-а-а… Поня-а-а-тно…

— И, кстати, на ее похороны, пришел… прилетел… один лишь Красный Воробей, —добавил я.

Но Серега на Воробья никак не отреагировал, видать, давно не перечитывал Буковски, и только спросил:

— А мораль сей басни какова? Смысл-то в чем?

— Смысл?.. А черт его знает.

— Поня-а-а-тно, — снова протянул Серега и вдруг сообщил доверительно: — Знаешь, а я вчера забавный такой сон видел. Про нас про всех…

— Сон? — насторожился я. — Какой такой сон?

— Ну… Будто мы втроем — ты, я и Магоша — плывем в лодке…

— По озеру?! — ахнул я.

— Почему по озеру? Нет, по реке. По Медведице. От Тишкиного пляжа в сторону старого железнодорожного моста. Плывем, стало быть, поутру… Вроде как на рыбалку…

— И туман вокруг, да? — спросил я. — И ветер в камышах играет?

— Ага, и туман, и ветер в камышах, — кивнул Серега и удивленно скосился на меня. — Откуда знаешь?

— Да так, — пожал я плечами, — я этот сон тоже вчера видел.

— Врешь?

— А на фиг мне врать? Видел. Плывем все трое в лодке. Я гребу…

— Я гребу.

— Ты?.. Ну, может быть, и ты. А мы, кстати, на место-то доплыли?

— Не знаю — проснулся я… Соседка пошла своего пса выгуливать… Слушай, а так разве бывает, чтобы один и тот же сон сразу двоим приснился?

— Как видишь.

— Странно, — покачал красиво седеющей головой Серега.

А я махнул беззаботно лживой рукой, мол, ерунда всё это, и выдал:

— Есть многое на свете, друг Горацио, всякого такого, что и не снилось… То есть, выходит, снилось… Ты, главное, не заморачивайся, за дорогой следи, — сполз я на ненужное указание и сменил, от греха, тему: — Слушай, Серега, а нам еще долго?

— Не знаю, бензина две трети бака… А что?

— Да в принципе ничего. Только жопа уже болит.

— Потерпи. Тут как раз дело принципа.

Я понял, про что он. Про то, что настало время доказать американцу Гошке, городу и миру, да и кому угодно, но главное — самим себе, что пусть и были мы всегда покорны своему истоку, но никогда не были рабами. Я понял это. Но решил спросить:

— А тебе не кажется, что впереди нас ждет…

— Кажется, — прервал он на взлете мою мысль. И замолчал.

О чем-то задумался.

Я тоже задумался.

Сначала о вчерашнем сне, но тема показалась пугающе-муторной, и тогда я стал размышлять о принципах. О том, что принципы — это, конечно, хорошо. Что это даже здорово. Их наличие впечатляет. И вообще. Только вот задница почему-то слишком уж болит, когда на них идешь.

Как жаль, думал я, что никак по жизни нельзя обойтись без этих основополагающих штук. А было бы неплохо иметь возможность — хотя бы время от времени, хотя бы на какой-то короткий период — без них обходиться. Как-нибудь так — потихоньку-полегоньку. Заменяя их, к примеру, на убеждения. С убеждениями оно ведь существовать куда как сподручнее. Убеждения можно непринужденно подстраивать под окружающую обстановку и менять под текущие нужды. Чего в том плохого? Ничего, пожалуй. А какое бы сразу послабление вышло для наших тощих задниц. И скольких бы кровавых геморроев можно было по жизни избежать.

А принципы — это такие сваи железобетонные, которые модифицированию не подлежат. Да к тому же это не просто сваи и всё, а такие сваи, существование которых нужно всё время доказывать. И себе, и другим. А если не доказывать, то они махом куда-то исчезают — ага, испаряются — и всё твое здание-мироздание кособочится, расползается и рушится. Складывается внутрь карточным домиком. Фух — и как и не было. Не расслабишься тут, короче, не забалуешь.

Такие дела.

Странно, конечно, тут же помыслил я, что мир зиждется на зыбких выкрутасах нашего растревоженного сознания. Но тут уж ничего не попишешь. И не переиграешь. Не нами эти правила придуманы — не нам их и менять.

Хотя на самом деле — кому же, если не нам?

Придя к таким вот запутанным и безрадостным выводам — а вернее, ни к каким так и не придя, — я поерзал обреченно по сиденью и, нащупав положение поудобней, закемарил.

И еле различимый мир окончательно растворился для меня в своей изначальной темноте…


Проснулся я оттого, что перестал ощущать движение.

А когда открыл глаза, увидел через стекло, заляпанное останками ночных мотылей, что машина наша продирается сквозь облака.

В первое мгновение подумал, что — мама родная! — летим, но потом, проморгавшись, сообразил: стоим на какой-то сопке или горе, а низовая хмарь или клочья утреннего тумана стремительно наползают на нас и, подхваченные ветром, проносятся мимо.

Так всё оно и было.

Потом огляделся и обнаружил, что в салоне, кроме меня, никого нет. Тогда я тоже вышел. И сразу обалдел — передние колеса нависали над пропастью. Точнее, выехали они за край высоченного скалистого берега небольшой, но бойкой речушки, которая где-то там, далеко внизу, энергично продиралась по своим делам между огромных валунов.

Серега стоял у машины со своей стороны и, скрестив руки на груди, смотрел на восток, где над рубленой линией поросших хвоей гольцов набухала бледно-розовым полоса рассвета.

— Где мы? — спросил я и зевнул.

— Не знаю, — ответил Серега, — на триста первом свернул, а потом рулил в темноте, куда рулилось. Вдоль этих вот монгольских гор, но с нашей стороны.

— Ясно. А где Гоша?

— Магоша? — переспросил Серега, с неохотой отрываясь от созерцания впечатляющей картины пробуждения диких пространств. — Там где-то… Штормит его.

— Ясно, — понимающе кивнул я. — И что дальше?

Серега не стал объяснять. Подошел к багажнику, на грязной крышке которого всё еще была видна корявая надпись «Помой меня», уперся обеими руками и попросил:

— Помоги. — И я помог.

Впрочем, особо напрягаться не пришлось — законы физики сработали прекрасно. Когда движок перевесил всё остальное, машина клюнула носом и полетела вниз. Перевернулась в воздухе два раза и грохнулась на камни. У меня аж копчик заныл в момент удара. Сильная, надо сказать, штука.

— В кино обычно взрывается, — заметил я, глядя на груду металла, которая несколько секунд назад была трехлетней тачкой со смешным пробегом по России.

— Так бак пустой, — пояснил Серега этакий афронт.

И в этот момент машина взорвалась — мы оба непроизвольно шарахнулись от края.

— А в сервисе сказали, что датчик отрегулировали, — укоризненно покачал Серега головой.

— Ты им, криворуким, больше верь, — усмехнулся я.

Пламя охватило машину и стало выжирать всё самое вкусное.

— Между прочим, сгорает выхлоп с двенадцати вагонов первого сорта, — скалькулировал я навскидку.

Серега скривился:

— Мелочи. Нужно будет — еще заработаем. Или мы не средний класс?

— Средний, — согласился я. — Основа общества. Опора режима. В вышло ему дышло.

— А потом, мы же сейчас на волю, — напомнил мне Серега. — А на хрена нам на воле все эти кандалы?

— Ну если на волю, то да, кандалы на хрен нам там не нужны, — согласился я и с этим.

А после достал свой мобильник и швырнул его вниз, стараясь угодить в пламя. Мол, лети, родной, ко всем чертям вместе со своим разводящим буратинок на бабло тарифным планом.

И сразу почувствовал, как приобрел еще одну степень свободы.

Серега одобрительно хмыкнул и — гулять так гулять! — повторил мой подвиг.

И тут, как раз в тему, нарисовался из кустов с пустым вопросом Гоша:

— Эй, чего вы здесь творите?

И, увидев весь этот остро пахнущий жареной резиной натюрморт в пейзаже, вмиг протрезвел.

— Fuck your mother all to hell! — вырвалось у него. — С ума, что ли, сошли, уроды!

— Не поминай маму всуе, — спокойно посоветовал ему Серега.

— Мне через три часа на само… Где моя борсетка, уроды?

— Там, — показал Серега вниз. — Была…

— Уроды крезанутые! — взвизгнул Гоша. — Там витамины… Drive's license! Паспорт с би… у-у-у!

Он начал носиться по краю обрыва, реально рискуя свалиться вниз.

Я пожал плечами, отошел в сторону, сел на поросший бурым лишайником былинный камень, закурил и стал наблюдать за напряженной беседой своих старинных корешей.

Разыгрывалась сцена, достойная как пера Шекспира, так, пожалуй, и кисти Айвазяна. Гошка был взбешен. Впрочем, это его бешенство было вполне предсказуемым: как сказал однажды Федор наш Михайлович, который Достоевский, ничего и никогда не было для человека невыносимее свободы.

— Успокойся, а! — рявкнул Серега на американского психопата. — Чего дергаешься? Сам в машину сел, никто силой не впихивал.

— Напоили, уроды, я и повелся! — начал, как водится, переводить стрелки Гоша.

— Подожди, я чего-то не понял, так ты свободный человек или как?

— Свободный, свободный! — проорал Гоша, брызгая на грудь Сереге ядовитой слюной. — Свободный, но…

— Вот давай только без гнилых отмазок.

— Суки вы, суки! Мне в четверг уже нужно быть в конторе. Понимаете?

— Всем в четверг нужно быть в конторе.

— Ни черта вы, уроды, не понимаете. У меня работа…

— У всех работа.

— Не-э-эт, ни черта вы всё-таки не понимаете! Там вам… Не здесь вам там! Если меня с этой работы под жопу… Если я очередной платеж… У-у-у, суки! Мне же кредит за дом отдавать нужно! Понимаете вы?!

— Уже не нужно. Отныне ты свободный человек, Магоша. Без всяких «но». Тебе больше не надо бояться завтрашнего дня. И забудь ты наконец про свою кредитную историю. Я подарил тебе волю как осознанную необязательность. Или, если желаешь, необходимую бессознательность. Прими всё это с радостью. И не надо громких слов — я это для тебя бескорыстно сделал. Как говорится, от души.

— У-у-y, су… — схватился Гоша за голову.

— Сейчас спустимся и двинем туда. — Серега подошел к самому краю и показал, куда мы по его плану двинем. — Подыщем там, в долине, местечко укромное, дом себе срубим… Дом, милый дом. И заживем… На вольных хлебах…

И тут я — кстати, неожиданно даже для самого себя — запел из вагантов, дирижируя вытащенной изо рта сигаретой:

— «А-а-а-а вокруг такая тишина, что-о-о вовек не снилась нам. И-и-и за этой тишиной, как за стеной, хва-а-а-тит места нам с тобой…»

И пропев этот вот кусочек саундтрека к нашей истории, сладко так затянулся.

— Ррр-ы-ы! — раненым зверем зарычал американец и рванул на Серегу.

Серега увернулся, и бывший раб потребительского кредита чуть не рухнул вниз. И он, наверное, разбился бы, но Серега успел схватить его за полу пиджака. И рывком оттащил от пропасти.

И они сцепились.

Гоша наш помощнее на вид, покоренастей Сереги, но я на него ставить, честно говоря, никому не посоветовал бы. Серега на полторы головы выше, и руки у него очень длинные. Это в уличных, без правил, сечах большое, замечу, преимущество. Правда, у Гоши были кое-какие шансы в ближнем бою, но ближний бой еще ведь нужно навязать. Серега же достаточно легко освобождался от его клинчей, отступая всё время на несколько шагов назад.

А потом, Серега был спокойнее, ему злость глаза кровью не заливала — он Гошу ненавидел в рабочем порядке. И не пил он вчера. Ну, почти не пил. Хотя, с другой стороны, всю ночь за рулем провел, наверняка устал как собака. Но — всё равно.

В тот момент, когда я докурил свою первую за день сигарету, Гоша попытался ударить Серегу ногой по яйцам. Но Серега успел отскочить. Я одобрительно кивнул и прикурил вторую.

Почему, спросите, я их, самых близких мне по жизни людей, не стал разнимать? А зачем? Накипело у людей. Пусть, подумал, сбросят напряжение.

Пусть, решил, выплеснут, чего там у них друг к другу накопилось.

И к тому же, знаете ли, во всём этом было нечто такое сермяжное, взаправдашнее, нечто, можно даже сказать, эпическое — двое, понимаете, старинных друзей, которые ныне друг друга люто ненавидят, пытаются убить один другого на фоне широкоформатного рассвета. Ригведа, Калевала, Сказание о Фэт-Фрумосе и Сага о Конане-варваре в одном флаконе. И в натуре вдобавок. Картинка из времен, когда богов не было, когда люди были героями и сами были как боги.

Цепляло реально.

Типа:


Странные слышатся зовы Крови у края земли, —

Снова сплетатель песен С явью своею в разлуке, —

Это две куропатки В схватке кровавой бьются.

Знаю, нагрянет скоро Ссора костров Одина.


И я ведь знал, что они не убьют друг друга.

Не должны были.

А еще я знал про них то, чего никто про них не знал

Например, то, что Серега безбашенно любит Монтану, то бишь Светку Мальцеву. Светку-конфетку. Ту самую стервозную Светку, которую Гоша у него умыкнул. Сволочь. Увез втихаря в Штаты. И что обиднее всего — удержать ее там не смог, потерял. Сбежала она от него, б… конопатая, с каким-то отутюженным дантистом. И как в воду канула. Матка бешеная. Во-о-от. А ведь Серега ее любил! И неизвестно, как бы у них всё здесь сложилось, если бы не удалец Гоша. Может быть, хорошо бы всё сложилось. Может быть, научил бы ее Серега жить по-людски. Кто знает…

А вообще-то Светка меня тогда любила. Без гона. Сама однажды призналась. И цеплялась ко мне всё время. Особенно когда датой была. А я… Что я? Я не мог с ней. Ведь Серега… Он друг мой. Понимаете? И я… Короче, отшил я ее. И тогда она в отместку умотала с Гошкой. Такая вот фигня.

Ну да…

А еще я был в курсе, как Гоша, уезжая, подставил Серегу на бабки. Нас двоих подставил. Но в первую очередь Серегу, конечно.

Взяли мы тогда в черной кассе одного типа добровольно-спортивного общества немереный по тем временам кредит на партию телевизоров. Замутили такое вот дело. Схема была путаной и местами бартерной, но должно было всё нормально срастись. Кредит этот короткий оформили на Серегу. Он у нас всегда за главного. Он Лев, Серега наш.

Вот.

А Гоша, значит, с этими деньгами, которые поручили ему у знакомой в обменнике по завтрашнему курсу конвертировать, взял и укатил в избыточно калорийное царство победившей демократии. Дважды сволочь…

Мы и не знали, что он уже к тому времени все бумаги на отъезд оформил. Ни сном ни духом.

Короче, он свалил, а у нас тут то еще веселье началось. Пока он за океаном лавэ эти чужие через левые трастовые конторы просирал успешно, мы здесь от реальных таких пацанов — царство им всем небесное, вечный покой! — отбивались. Сереге, чтобы счетчик обнулить, пришлось тещины квартиру и дачу продавать. А мне — машину. Еле наскребли. Ведь тогда еще и инфляция была под две тысячи процентов в год. Еще не забыли?

Сейчас, конечно, смешно вспоминать. Сейчас мы сами пацаны реальные при бабле и со стволами, да со связями правильными, а тогда, блин… Очко, жим-жим, конкретно играло. Не железное, поди.

Впрочем, Серега Гоше эти деньги давным-давно простил.

А вот Светку, похоже, нет…

Вы, наверное, скажете, что, мол, Гоша-то этот ваш — скотина большая. Мол, так уж из рассказанного выходит. А вот и не надо так говорить. Я бы вам этого делать не рекомендовал. Он ведь как-никак друг наш. Он нам свой. Со школы еще, и вообще… Он с нами пил молоко из бутылок с крышками из цветной фольги. Он нам как брат почти. Пусть и непутевый.

И он знаете какой на самом деле? Он всякий.

Вон когда Серегина мамка с той своей онкологической болячкой слегла, так Гоша…

Гоша тогда всё правильно сделал — всю свою медицинскую родню на уши поставил. Там такие лекарства доставались, что по тем временам и мечтать о них нельзя было. Вытащил Гоша своей энергией Серегину мамку, можно сказать, с того света. Такой вот он чувак…

А когда я ногу на трассе у Лысой горы сломал в январе восемьдесят девятого, кто меня полночи до базы волок девять километров и по пояс в снегу? Разве не Гоша? Гоша. Окочурился я бы при наших морозах, если бы он меня тогда искать не кинулся.

И много еще чего за ним в плюсах имеется.

Вот почему любого, кто скажет при нас, что Гоша — скотина, мы с Серегой отметелим на раз, не задумываясь.

Это мы можем говорить, что Гоша — м…к. Он и есть м…к. Но это только у нас право есть — его так называть. А остальные пусть поостерегутся.

Фу! Как же всё в этой жизни запутано. Не просечешь ничего без поллитры.

Да?

Я докурил. Третью прикуривать не стал — с утра в желудке подсасывало.

А тут и Гоша как раз хорошо зацепил Серегу в челюсть снизу. А Серега встречным расквасил Гоше нос. На том они и расползлись.

«И они любили друг друга за возможность бескорыстно друг друга ненавидеть», — придумал я в этот момент фразу для будущего романа. Подумал, вот надоест притчи сочинять, возьмусь за роман.

Bcё к тому и шло. Серега сел где стоял. Потом лег. А Гоша задрал бошку и пытался зажать нос платком. Но всё равно кровь успела рясно закапать и рубашку, и светло-бежевый его пиджак.

— Суки, — гундосил Гоша, — беспредельщики. Креста на вас нет… Летишь сюда каждый раз, думаешь, к своим пацанам летишь, а вы… Блин, вчера из Домодедово летел, сон такой обалденный видел, блин… Будто плывем втроем в лодке… Утро, кувшинки, блин… эти… как их там… жужелицы… Всё так… Душа пела… А вы, блин… Уроды.

Серега резко сел и внимательно посмотрел на Гошу, а потом вопросительно — на меня.

Я пожал плечами. Откуда мне было знать, что это всё означает. И лишь спросил наудачу:

— Скажи, а кто веслом во сне этом твоем работал?

— Ну не вы же, — скривился Гоша.

— А доплыли?

— Не знаю… Проснулся. На посадку пошли.

А потом он замолчал. Надолго. И, как показалось, навсегда. И стало тихо.

Только где-то очень-очень высоко кричала о чем-то тревожном невидимая за облаками птица.

Через пять минут мы расстались.

Гоша, не попрощавшись, пошел в ту сторону, где по всем раскладам должна была проходить трасса. Потопал не оглядываясь. А мы с Серегой, не сговариваясь, отвесили ему по поклону с отмашкой — мол, скатертью тебе, братан, дорожка. Катись, раз так, колбаской по Малой Спасской.

Недаром говорят мудрые китайцы, что можно привести коня к реке, но нельзя заставить его пить. Нет никакой такой возможности.

И пусть его, подумали. Пусть.

Ушел он.

Ну а мы нашли место, где можно было, не рискуя головой, спуститься вниз. Освежились ледяной прохладой горной воды, пофехтовали двумя подобранными на песке корягами и, заколов друг друга насмерть, с гиканьем перебрались по влажным черным валунам на другой берег.

Ну и направились налегке — на абсолютном таком легке — в долину. Над которой, кстати, уже завис умытый степными росами оранжевый шар.

Мы с Серегой в тот миг пока еще не наигрались вволю в волю.

2

Окруженная лесистыми кряжами долина в суровой красоте своей выглядела великолепно. Заливающий ее седой ковыль был в то утро отчего-то взволнован. И на его трехбалльных волнах причудливо играли быстрые тени всклоченных облаков. Тени были как дельфины. Резво ныряли они из фалд да в складки мятого полотна.

А ближний план радовал пестротой своего цветущего разнотравья.

И запахи, конечно!

Они разносились по всему раздолью тем вольным ветром странствий, которым только единственно и можно в этой земной жизни надышаться. И — ё-мое! — нельзя надышаться.

Нет, нельзя надышаться — одной жизни, пожалуй, не хватит — и этим вольным ветром, и этими пьянящими благовониями азиатской степи — крутым замесом ни на одну понюшку, где и сон-трава, и горюн, и баюн, и трын, и фиг ее знает какая еще… И — богородская. Есть такая.

Впрочем, подминая остальные, нагло протискивался в наши разомлевшие ноздри горьковатый аромат уже раскумаренной солнцем обыкновенной полыни. Полыни обыкновенной. Ага, просто полыни, или — как-то че-то там по-умному — вульгариуса…

Шли мы от реки еле приметной тропой, которая петляла по непонятным нам, но не зверью, ее протоптавшему, древним заветам. И был, видимо, в этих круголях и турусах какой-то первородный смысл, к которому дикие братья наши чутки, а мы, считая уперто, что кратчайшее — это по прямой, — увы.

Но какие бы выкрутасы тропа ни выделывала, а вскоре стало ясно, что интегрально тянется она к основательным лесам невозможного по своей красоте предгорья.

Впрочем, нам — в нашем архетипическом поиске земного рая — было всё равно куда топать.

К предгорью так к предгорью.

К невозможному так к невозможному.

А через часок, может, чуть меньше (никто из нас не засекал специально), встретился нам и первый абориген. Старик в разбитых кедах. Такой, знаете… Ну такой. Из тех, которых особо и расспрашивать за жизнь не надо, — у них всё на лице поведано морщинами-иероглифами. Всяк волен прочесть.

Ну и сед был он как лунь. Что такое есть лунь, я, честно говоря, не знаю. Но, видимо, нечто белое и пушистое. Как волосы этого дедка.

Старик копался на героически отвоеванном у прерии участке, где посажена была у него всякая вегетарианская всячина. Огурцы-капуста там да прочая — тянем-потянем, никак не вытянем — репка-редька-редиска.

Дед чего-то там творил в три погибели. Я сначала подумал, что с сорняком борется, оказалось, когда ближе подошли, — гусениц ловит.

А гусениц этих было полно. Кишмя кишело всё этими козявками. Просто-напросто нашествие тут какое-то случилось. Мерзко-волосатое нашествие. Флэшмоб натуральный.

И казалось, что дедова огорода такой толпе прожорливой, пожалуй, на завтрак да и то не хватит. Так, на закусочку. Чтоб аппетит нагулять.

— Бог в помощь, — сказал я заднице деда.

— А-а?! — испуганно дернулся старый мичуринец.

Разогнулся, развернулся, поправил свою выцветшую бейсболку и прищурил близоруко и без того донельзя узкие свои щели. Пытался, значит, разглядеть нас детально, во всех, как говорится, подробностях.

— Бог в помощь, отец, говорю, — еще раз поздоровался я.

Серега тоже деда поприветствовал со своей высоты — наклонился слегка по-пизански.

— А-а, это вы, — кивнул нам дед, — сайн байна, путники. Сайн байна.

Деду было лет сто, не меньше. Хотя я лично с возрастом азиатов всё вечно путаю. Как-то не очень у меня с этим делом. Прикинешь порой, вот печенег столетний шагает, а он на поверку — Дубровский в расцвете. Да к тому же и не печенег вовсе, а хазар или того пуще — скиф.

— Я тебе, дед, так скажу, без пестицидов всё это — дохлый номер, — заявил тем временем весомо Серега. Он уже поднес к самому носу пойманную на капустном листе зеленную пакость и внимательно ее со всех сторон рассматривал. Типа экспертизу проводил. Мохнатая тварь энергично извивалась в его пальцах, тщетно пытаясь вырваться.

— А-а? — не понял, а может, и не расслышал дед.

— Разве ж можно их всех вот так вот голыми руками собрать? — переспросил Серега и аккуратно положил гнусность на тот самый лист, с которого ее и подобрал.

Да уж.

Это я, человек на городском асфальте рожденный, в таких делах профан полнейший, а Серега — внук репрессированного председателя колхоза и сын спившегося главного агронома — за козявок кое-что, видимо, знал.

— А-а, — покачал головой дед, видимо соглашаясь с Серегой, что не тот это способ, чтоб врага одолеть.

И теперь уже я поинтересовался:

— А на х… зачем тогда, отец, мучаешься?

— А-а, — пожал плечами потомок Гэсэра и наконец-то произнес нечто членораздельное: — Надо.

— Зачем? — спросил я.

— А-а, однако, делать смысла нет, но, если не делать, смысла не прибавится, — выдал такую мне в ответ тираду старый крест.

И у меня от удивления чуть нижняя челюсть не отвалилась.

Во-первых, не ожидал я от него таких наворотов. А во-вторых, он был до безобразия прав, старик этот. Абсолютно прав. Стопудово. С каких сторон ни подходи.

Мы вот порой мечемся с выпученными глазами по своим клеткам-офисам, распечатками с фиксингами вечерними трясем заполошно и волосы на задницах рвем от отчаяния — мол, «что нам делать? как тут быть? — эР-Тэ-эС упал на восемь пунктов». А здесь, на почве, начальников паники из себя не корчат, не ставят себя в тупик проклятым вопросом «что делать?», а просто делают. То, что положено. Подпирают спинами небо.

Я правую руку преждерожденного поймал и пожал крепко его мозолистую ладонь — мол, уважаю, старик. А Серега хмыкнул и — тот еще краевед — спросил:

— Отец, скажи, когда не в лом, а как эта вот долина называется?

— А-а чего ее называть, когда других нет? — ответил старый хитрец.

— Хм, мудро, — согласился Серега, — действительно, к чему словами сорить, когда и так всё… Когда земля, она плоская. Да, отец?

— Земля не плоская, — с серьезным видом сказал старик, не уловив — а я так помыслил, что не захотев уловить, — в вопросе подначки.

— Всё-таки круглая, да? — сорил харизмой Серега.

— Нет, — было решительно отвергнуто и такое его пред положение.

— А какая тогда? — исчерпал варианты Серега. И тут же была открыта ему великая тайна:

— Шарообразная она.

Тут, конечно, Серега рассмеялся. От души.

— Но покоится она на спине Золотой Лягушки, — не обращая внимания на его смех, назидательно добавил степной космогон.

Теперь уже рассмеялся и я. Ну разве не прикольно? Реально меня эти два клоуна рассмешили.

Но тут старый такое сказал, что я тут же рванул ручник.

— Вообще-то, оно вон как выходит: уже она, всяко-разно, не покоится… То есть еще не покоится… Но должна будет успокоиться… Или наоборот. Иначе зачем ты пришел втроем…

И тут дед осекся.

— Как это — втроем? — поразился я автоматом, а потом, сообразив, что нужно изумляться совсем другому, спросил: — Ты о чем это вообще, отец?

Но он не стал отвечать — мол, как хочешь, так эти «уже — еще» и понимай; мол, всё, что должен был тебе сказать, сказал. За остальным — в справочную.

Я и так и сяк, но как отрезало его. Запартизанил дед. Пришлось отстать.

И тут же он засуетился, слазил в свой латаный-перелатаный мешок да одарил нас —добрейшей души чел — лепехой незамысловатой и прокисшим кобыльим молоком, что в пластиковой бутылке из-под какой-то колы у него имелось.

Когда перекусили, Серега, с трудом стоявший после бессонной ночи на своих ходулях, завалился спать в короткой тени непонятных кустов, а я принялся угощение отрабатывать. Разделся до трусов, из майки чалму смастырил и пошел гусениц в целлофановый пакет собирать. Как тимуровец.

Сначала стремно было, а после ничего — азарт охотничий появился. И даже в раж вошел. А чего? Тоже дело. Бессмысленное, конечно, как дед подтвердил. Ну и что? Вы много занятий знаете, в которых смысл присутствует? Я так, пожалуй, два. Впрочем, безопасный секс можно не считать — какой в нем реально смысл? Значит, одно — небезопасный секс. А остальные наши дела если и имеют смысл, то настолько высший, что и не постичь его.

Насобирал я восемь тысяч сто тридцать две… Нет, сто тридцать три, кажется. Или тридцать четыре? Ну не важно. В одном месте я там сбился, пересчитывать не стал, и сколько точно поборол, теперь и не узнать. Но много.

А сбился оттого, что притчу очередную сочинял. Про Гусеницу, Которая Стала Бабочкой. Вот эту вот притчу, кому интересно.

Жила-была в одном таком немаленьком городе одна такая себе Гусеница. И все вокруг считали ее большой засранкой, поскольку она только тем по жизни и занималась, что зеленые листья без остановки жрала, а пользы общественной никакой не приносила. И, похоже, даже и не собиралась.

Гусенице этой, честно говоря, было глубоко плевать на то, что кто-то там о ней что-то. Ее это особо не напрягало. Не трогало. Не заботило.

Но вот однажды сидит она, такая вся индифферентная, на одном дереве. Для тех, кому это так уж важно, для тех, кто не хочет иметь дело с деревом-идеей Шопенгауэра, уточняю: на канадском клене, что растет на углу Восемьдесят Первой и Риверсайд.

Короче.

Сидит она, значит, на этом самом канадском клене и, по своему обыкновению, листья монотонно один за другим уминает.

А тут к ней на ветку присаживается деловой такой Воробей. Не просто так, естественно, а с прозрачным намерением ее слопать. Склевать то бишь хотел он ее. Походя.

Но, услышав, как она громко чавкает, увидев всю ее такую небритость, рассмотрев неухоженность целлюлитную, поморщился, сплюнул от досады — и был таков. Не стал, короче говоря, трогать. Улетел.

Да-да.

Именно так и было.

И вот это вот самое обстоятельство Гусеницу как раз и задело за живое. Что какой-то там транзитный Воробей ею побрезговал. И вообще.

Тогда-то она впервые и задумалась и о своем бытие, и о том, как она в чужих глазах выглядит, и о другом всяком таком. Духовном, вечном и высоком. А подумав, решила: видимо, нужно что-то делать. Видимо, нужно что-то срочно предпринимать. Просто срочно.

И стала, не откладывая в долгий ящик, а тем более — на никогда не наступающий понедельник, саморазвитием духовным заниматься с целью полного изменения своего ментального содержания. И таких в этом деле перерождения высот вскоре достигла, что однажды утром превратилась — после продолжительной медитации по методу товарища Фабра — в красивую Бабочку.

Сподобилась, значит.

Ну и тут же почувствовала, как отношение окружающих к ней резко изменилось. Все вокруг сразу стали ахать-причитать: «Ах, какая прелесть! Ах, смотрите, она еще и цветы опыляет?! Ах, какая же она такая вся комсомолка, активистка, да и просто красавица! Не то что эта зловредная — тьфу на нее! — уродина Гусеница».

И тут бы Бабочке в новом своем воплощении жить и радоваться, а ей почему-то стало вдруг грустно. Впала она в какую-то такую, знаете ли, депрессию. Сядет где-нибудь, бывало, в тенечке, крылья сложит и думает себе: «Ну как же они не поймут, что я и есть та самая Гусеница? Как же так? Почему они никак не осознают, что если нет Гусеницы, то нет и Бабочки? Ну почему они такие глупые? Ведь пока делят они Неделимое на Зло и Добро, на Красоту и Уродство, не будет им покоя-успокоения, не избавиться им от суеты и кликушества, не спастись от мук и страдания».

Довольно часто она так думала-размышляла, о других бескорыстно радея. Пока ее, голубушку, от философствования чрезмерного бдительность потерявшую, тот самый Воробей командировочный не того самого… Не ням-ням.

Вот такая притча. С таким вот грустным финалом. Но такова ведь и жизнь наша. Что тут поделать.

Хотя для тех, кто любит хеппи-энды, я сообщу по секрету, что на самом деле она спаслась. Спаслась-спаслась. Сбежала каким-то чудом от Воробья. И улетела из опостылевшего города. Перемахнула через два океана, три моря, а также хребет восточных гор и попала прямиком в сон небезызвестного мудреца Чжуан Чжоу.

И от усталости забылась там, в чужом сне, чудесным вечным сном.

Такой на самом деле конец у этой притчи.

Хотя людям продвинутым я сообщу: не такой, конечно. Там еще продолжение случилось. И в действительности всё закончилось тем, что Чжуан Чжоу, услышав однажды во сне по радио мою притчу о Гусенице, Которая, Став Бабочкой, Залетела в Его Сон, проверил это всё, не просыпаясь, на вшивость. А удостоверившись в истинности, сочинил во сне же притчу о Спящей Бабочке. Ту самую, где спящему Чжуан Чжоу снилось, что он не Чжуан Чжоу, а бабочка, которая спит и видит во сне, что она не бабочка, а Чжуан Чжоу, который спит и видит… Ну и так далее. До тех пор далее, пока окончательно становится неясно, где Чжуан Чжоу, а где та бабочка.

Ну, вы помните.

Люди продвинутее продвинутых тут, возможно, рассмеются и заметят, что этого не может быть, поскольку притча о Спящей Бабочке появилась намного веков раньше, чем моя притча о Гусенице, Которая Стала Бабочкой.

И с ними можно согласиться.

Даже нужно.

Но думаю, что люди продвинутее тех, кто продвинутее продвинутых, не будут спорить с тем, что, когда мы говорим о дао (а о чем же мы тут, собственно, если не об этом?), дихотомия «раньше-позже» выглядит несколько странновато, если не сказать — смешно.

Вот так вот, собственно.

И напоследок.

Всем, дослушавшим притчу.

В качестве бонуса.

Маленький Такой Секрет от Хранителя Маленького Такого Секрета:

«Даже стороннему наблюдателю невозможно в данный конкретный миг понять, кто это перед ним гам порхает — сам Чжуан Чжоу в маскарадном платье или разжиревшая до размеров Чжуан Чжоу бабочка. И вот почему. Данного конкретного мига нет, не было и никогда не будет. Да и той стороны, где бы мог стоять этот самый сторонний наблюдатель, честно говоря, — тоже».

Как видите, не всё так просто, как некоторые думают.

Всё гораздо проще.

Ну и стал я обгорать на солнышке, конечно, пока совмещал полезное с приятным. Особенно плечи и спину подрумянило. Сделалось мне от перегрева туго и пришлось сдаться. Дед до теплового удара дело не стал доводить — не фашист какой — и отпустил меня с богом. И пошел я Серегу будить.

Разбудил я богатыря с трудом. И приходил в себя он тоже тяжело. Это у него в заводе.

Ну а когда окончательно врубился он в то, где и по какой причине находится, принялся тут же у деда расспрашивать в практических целях на предмет того, нельзя ли у них в деревне дом прикупить по сходной цене, ну или там, например, снять. Дед, риэлтором прикинувшись, покумекал и обнадежил, что, дескать, да, что это вполне решаемо, даже очень. Ну и объяснил, куда нам вообще-то топать нужно.

— Вон, — сказал он нам, да еще и рукой показал, — видите, вершина виднеется, Правая Титька, допустим, называется, а слева от нее — поменьше вершина, пускай будет Левая Титька. А между ними распадок. Вот, чтобы в деревню, значит, попасть, прямо на это междутитье идти и надо. Идти прямо и никуда ни в коем случае не сворачивать. Однако.

Да, именно так — изобразив при этом на лице монолизовскую улыбку, что, как известно, сестра родная ухмылке Чеширского Кота, — он нас и напутствовал.

— Идти прямо на распадок и не сворачивать, — как заклинание или девиз повторил я, рассматривая при этом надпись на его выцветшей футболке.

«Просто сделай это» — перевел я и отдал старику воинское приветствие. По-русски лихо, по-американски резко и по-польски — войско польско не сгинело — двумя пальцами.

— И когда она предложит заночевать, соглашайтесь, — добавил вдруг старый.

— Кто «она»? — спросил я.

Но он только рукой махнул — мол, чего болтать, сами увидите.

Мне, честно говоря, что-то в этом невнятном предупреждении не понравилось. Поднапрягли меня как-то все эти дедовы недомолвки загадочные. Была в них какая-то нехорошая предопределенность. А Серега — ничего, не обратил на это никакого особого внимания, а может, как должное воспринял, и только поинтересовался досуже:

— Скажи, отец, а как деревня-то ваша называется?

— Да никак, — ответил старик, — чего ее называть-то, когда других больше нет. Да и ее…

И тут поперхнулся он.

— А-а, ну да, — смутился Серега, сообразив, что опять сморозил глупость. — Земля-то, она на Лягушке.

— Должна быть, — подтвердил, прокашлявшись, дед.

— На Золотой? — уточнил Серега.

— Ага, однако, на Золотой, — стоял на своем дед. — Алтан Мэлхэй, если по-нашему.

— Хорошо еще, что не на Черной Жабе, — проникнулся и я, вспомнив об одной очень старинной легенде, которую сам однажды с бодуна и выдумал.

Ну и на том мы сердечно распрощались со стариком.

И двинули намеченным курсом. Вступив на какое-то подобие проселочной дороги.

Лучше бы нам этого было не делать.

Впрочем, кому-то ведь, как ни крути, всё равно нужно было это когда-нибудь сделать. Чем мы хуже? Тем, что лучше?

А день уже перевалил антракт — солнце добралось до зенита, набухло и тупо заряжало. На небе не было ни облачка, и всё вокруг радостно изнывало от невыносимой жары. И, наверное, поэтому звенело во всю ивановскую натужной последней струной. Да так звенело, что, казалось, вот-вот лопнет.

Все эти бесчисленные цикады-кузнечики от души башметили во все свои балалайки-скрипочки. Бабочки и стрекозы, громко шелестя перепонками, умело трахались на лету. Пчелы, шмели и прочие жужжалки барражировали над цветами и взапой хлебали свой халявный нектар. Ласточки — а может, кто их там знает, и стрижи — с сабельным свистом чертили на невыносимо голубом полотнище свои дурацкие каббалистические знаки. И вся эта вот здешняя суета сливалась в единый звон.

О чем и речь.

Мы шли молча. И шли босиком. По-босяцки то бишь шли. Утопая по щиколотки в горячей пыли одной из тех дорожек, которые были неведомы нашему всему форевер — Саньке Пушкину. И на нее, на дорогу эту, похоже, действительно никогда раньше не ступала нога белого человека. И в этом был особый кайф. И что — по щиколотки, и что — никогда.

Как известно, существуют дороги, которые мы выбираем, и есть те, что выбирают нас. Интересно, думал я, это какая? Долго, надо сказать, думал, минут сорок, но так ничего на этот счет и не решил. Хотя и уповал на то, что, может быть, это как раз и есть та самая счастливо выбранная нами суперпупердорога, которая к тому же подмахнула и сама нас выбрала.

Но тут ведь как — знать-то не можешь доли своей, может, крылья сложишь посреди…

И я спросил Серегу:

— Как думаешь, это дорога, которую мы выбрали, или дорога, которая выбрала нас?

— Это дорога, которую нам показал старик, — ответил он сухо.

Да уж, Серега всегда был реалистом в большей степени, чем романтиком. Он не поэт. Он голимый прозаик.

Вот почему он туфли нес в руках, а я свои мокасины перекинул через плечо, связав шнурками.

Шли бодро. Правда, хотелось пива. Лично мне. Всё же, как ни крути, а лето на дворе. А лето подразумевает наличие пива. Но откуда в этих пределах пиво? Здесь не пиво, здесь — воля. И столько ее здесь, что хоть упейся. А вообще-то мы, наверное, лихо смотрелись со стороны — два таких городских мэна в неслабых цивильных костюмах посреди не протертого от пыли глобуса. А?

Я достал последнюю сигарету и прикурил. Пустую пачку с верблюдом на борту бросил в пыль. Привнес в окружающий ландшафт элемент цивилизации. Взлохматил глухомань, изменив слегка состав природы. Не от бескультурья, конечно, а концептуально. И подумал еще, что надо бы как-нибудь сочинить притчу о Последней Сигарете. Она того достойна. Но потом — при случае.

— Лошадь надо будет обязательно купить, — вдруг выдал вслух результат каких-то своих перспективных размышлений Серега.

— Надо, — согласился я, мне понравилась идея, поэтому развил ее: — Еще собаку.

— Собаку покупать не будем, дворнягу подберем — отмоем.

— Можно и так, — ничего не имел против такой экономии я.

Мы на какое-то время опять замолчали, а потом я спросил осторожно:

— Слушай, а мы это надолго?

— Там посмотрим, — ответил Серега расплывчато, — может, приживемся.

— Может быть, — заметил я дипломатично.

— А к чему нам там-то возвращаться? — спросил Серега, вероятно имея в виду под этим «там-то» покинутый нами сгоряча порт приписки, в смысле — город прописки.

Я ничего не ответил, лишь плечами пожал. В принципе я всегда был открыт для любых экспериментов. И любой новый опыт был мне не отвратен. Но я знал за собой, что являюсь животным социальным, и наперед никаких обещаний и клятв давать не хотел.

— Нет, ну а что мы реально теряем? Телевизор? — стал детализировать Серега.

Я опять промолчал.

— Или бизнес этот наш долбаный, где мы белками в колесе? В чертовом. На оборотные средства горбатимся. Сорок скоро. Сколько можно жизнь на будущее откладывать? А, Дрон? Не пора ли уже и просто пожить? А?.. Впрочем, ты сам там смотри.

Это он, типа, унимаясь, намекал, что я вполне свободен в своем выборе. Что я в своем праве. Но я в этом даже и не сомневался. И промолчал по этому поводу, а по предыдущему заметил:

— Бодрийар назвал бы это социальным дезертирством.

— Мы не дезертиры, мы дембеля, — не согласился Серега.

Я в общем-то понимал — не дурак, наверное, — что именно Серега в виду имел. Имел в виду, да не мог вот так вот с ходу сформулировать.

Что живем на бумерских скоростях. Что живем так, будто собираемся жить вечно. Что не живем настоящим. Что живем будущим. Что только его конструированием и озабочены. Что настоящее для нас ненастоящее, оно для нас — фуфло от мадам Тюссо.

Вот что Серега в виду имел.

А еще то, что не прожитые нами секунды складываются в непрожитые часы, часы — в сутки, сутки — в годы, а те — в столетия. И что всё это не прожитое нами в настоящем времени образует в итоге Великую Пустоту — ту самую замечательную фигню, которая удачно восполняет дефицит Творения, но при этом без зазрения совести опустошает наши измученные души.

Вот он о чем.

И я призадумался. Ведь, как ни крути и по-любому, Серега тут, конечно, прав — жизнь проходит. Можно сказать, пролетает. Со свистом.

Подумал я так, и тут же защемило в груди на предмет — а не пора ли действительно плюнуть на всё это чухманство и настоящим слегонца пожить. Ну там типа: жить, назад не оглядываясь; на текучку не заморачиваться; о завтрашнем дне ни-ни, пусть он, как ему и положено, сам о себе; сознание раскрепостить, а восприятие — обострить и кайф научиться получать от созерцания кончика сосновой иглы. Мало больше — мгновение надрочиться останавливать, если оно, допустим, прекрасно.

Во-во.

И я на излете этой своей мысли посмотрел на дрожащие за сиреневой дымкой вершины таинственных нагромождений.

Мы шли уже, пожалуй, часа два, а они, горы эти, ближе не стали. Я подумал, что это, наверное, какой-то обман зрения. Оптические враки такие. Ведь поначалу казалось, что до них рукой подать, а прошли уже километров восемь, не меньше, — и как будто на месте стояли.

Но, впрочем, это было не так, не на месте: впереди и слева от дороги как раз показался какой-то зеленый — похоже, крашенный дешевой медянкой — не то контейнер, не то вагончик. Раньше-то его не было видно на горизонте, а теперь нарисовался.

Значит, решил, продвигаемся.

Вагончик оказался придорожным кафе. Вернее — позной. На фанере в рамочке так прямо и было коряво выведено белой краской: «ПОЗНАЯ».

Я даже сперва-сначала и не поверил. Нет, ну какой реальный смысл, согласитесь, в таком глухом месте точку открывать? Ладно бы трасса рядом пролегала или Шелковый путь лежал, по которому караваны туда-сюда с навьюченными челноками, или… Но тут-то? Зачем?

Чтоб нас, что ли, которые здесь раз в четыре с половиной миллиарда лет мимо проходят, распаренными варениками с фаршем из конского мяса накормить?

Странным мне всё это показалось.

Впрочем, подумал, может, у них цены такие улетные, что все затраты окупаются? Может, у них торговая накрутка — тысяча восемь процентов? Во всяком случае, это хотя бы что-то объясняло.

Но нам ничего не мешало выяснить истину. Заведение было открыто. В позную было еще не поздно.

И мы, конечно, вошли. Надев туфли. Но не повязав галстуки. Галстуки при отсутствии фэйс-контроля, согласитесь, пустое.

Как только вошли, так сразу увидели Гошку.

Он сидел за ближним от двери столиком и что-то с аппетитом поглощал из глубокой тарелки. Увидев нас, он широко улыбнулся, помахал приветственно алюминиевой ложкой и произнес обрадованно:

— Чуваки, ну где вы там бродите? Я запарился вас ждать.

— Наш пострел везде поспел, — хмыкнул Серега, он, похоже, не сильно удивился.

А я вот удивился, и очень, но сделал вид, что нет, конечно. Держал марку.

Кроме Гошки, других посетителей в заведении не было.

Мы, уклоняясь от длинных липких лент, развешанных для ловли мух и прочих гнид, направились к его столику. И сели напротив.

— Представляете, они тут амексы не принимают, — зачем-то сообщил нам Гоша.

— Представляем, — усмехнулся я.

— Хорошо, что вы уже… — начал что-то он объяснять, но в этот момент к столику подошла с подносом молодая чингисханочка.

— Ваш заказ, — сказала она, скромно потупив глазки, и стала выставлять на затертую до дыр клеенку принесенные блюда.

— Чувствуете, сервис какой! — был в восторге Гоша. — А? Каково? Пяти минут не прошло, а уже всё на столе. Вот это я понимаю. Давайте, чуваки, налегайте. Окрошечка на сыворотке, позы горячие. Давайте, чуваки, давайте!

Гоша был каким-то странным. Глаза его блестели, и природа этого его блеска была мне, например, неясна. Ну не расторопностью же местного персонала было, в самом деле, вызвано это его приподнятое настроение. Тут что-то другое. Я-то Гошу хорошо знаю. Он обычно такой радостный, когда срослась какая-нибудь сделка, с которой он поимел значительный — не менее пятнадцати процентов на круг — бакшиш. А что его так раззадорило здесь и сейчас — вопрос.

Девушка пожелала приятного аппетита, отошла к стойке, а затем и вовсе скрылась где-то там в своей норке.

— Как вам девочка-то, а? — зацокал языком Гоша. — Корявенькая, конечно, но зато свежая. Нецелованная. Я бы с нею не прочь, пожалуй.

— Ты со всеми не прочь, — сказал Серега и, пододвинув к себе тарелку с окрошкой, добавил: — Асмодей хренов.

Гоша, улыбаясь во все свои тридцать три зуба, решил дать отповедь на такой наезд:

— Объясняю для тех, кто на бронепоезде. На первом курсе, как сейчас помню, изучал я теорию одного чувака, которого звали Ламарк. Жан Жак Ламарк.

— Жан Батист, — поправил я Гошку.

— Что? — переспросил он.

— Ламарка звали Жан Батист, — пояснил я.

— А-а, не важно, — отмахнулся Гошка. — Важно другое. Важно то, что этот парень проповедовал. А проповедовал он следующее: во всяком животном, которое еще не достигло предела своего развития, постоянное употребление какого-нибудь органа укрепляет этот орган, а неупотребление приводит к застою, вырождению и — со временем — к полному исчезновению. А я, чуваки, своим главным органом дорожу. И не собираюсь доводить его до исчезновения. Я им баб люблю, и они меня за его работоспособность любят.

— А ты, человече, еще не достиг предела своего развития? — спросил Серега, не глядя на Гошу.

— Не-а, — ответил Гошка. — Не достиг.

— Так говорил Заратустра, — сказал Серега. — Жаль, что тебя с третьего курса турнули, может, еще чего умного узнал бы.

— Жаль, — согласился Гоша.

— А я до сих пор думал, что главный орган у чела не в штанах, а под шляпой, — ехидно заметил я. — И слышал, что бабы вообще-то умных любят.

— Фигня всё это, — не согласился Гоша. — Бабы любят перехватчиков. Всегда так было, есть и будет.

— А чего ж тогда Монтана от тебя смотала, если такой гигант? — не унимался я.

— Потому что б… — развел руками Гоша, дескать, что тут еще скажешь.

— А ты знаешь, что она ею стала из-за таких вот озабоченных, как ты? — сделал выпад я.

— А я так слышал, что из-за таких разборчивых, как ты, — парировал Гоша.

— Оба рот закройте, — грубо, но справедливо потребовал от нас Серега.

Его задело.

Он, когда за Светку базар заходит, совсем трудным становится. И когда правду про нее слышит, неадекватно реагирует. Не всякий спокойно может слышать, что его любовь — потаскуха. Серега не мог. Хотя сам про нее точно так же думал. Уж я-то знаю.

Но вообще-то он сильный. Обычно тот, кому не повезло в любви, пытается всех остальных убедить, что ее как таковой в природе не существует. А Серега — нет. Просто знает, что его любовь такая вот, зубы сжал и с этим своим горьким знанием живет потихоньку. Мучается, конечно, но обобщающих выводов не делает.

— Ладно, замнем, — кивнул Гоша.

А я, меняя тему, спросил:

— Чего ж ты, Гоша, в Америку-то свою не пошел?

— Да я пошел, но не дошел, — оживился он, — заблудился. Шел-шел, а хайвэя всё нет и нет. И главное, сообразить невозможно, куда двигать, когда местность незнакомая. Привезли, Сусанины, хрен знает куда и бросили. Волкам на съедение. Молодцы!

— Сам ушел, — напомнил Серега.

— Да ладно тебе. — Гоша махнул рукой, дескать, что там спорить о пустом, и продолжил: — Короче, я туда-сюда там дернулся — ни фига. Нет трассы нигде. Хоть вымесись — нет. Ну, я плюнул и пошел куда глаза глядят. Иду, блин, а трава по пояс, птички, представляете, щебечут, солнышко греет, разомлел я чего-то, ну и подумал вдруг: да ну ее, ту Америку. И в России жить можно, если по уму.

— Понял, значит? — приподнял удивленно правую бровь Серега.

— Ага, понял, — кивнул Гоша, — прозрел. А как прозрел, на душе спокойно так стало. Благостно… И главное — не страшно. Думаю, да пошло оно всё… А потом я вот сюда каким-то макаром вышел. Витамины будете?

Мы отказались, а он вытащил пузырек из кармана и закинул в рот пару капсул.

— Слушай, а как ты просек, что мы тоже сюда заявимся? — решил я выяснить то, что меня в тот миг действительно интересовало. — С заказом вот даже, смотрю, подсуетился.

— Так красавица эта и сказала, — кивнул Гоша на дочь степей, которая как раз принесла нам чай в стаканах с подстаканниками. — Ведь так, хони?

Гоша попытался прихватить ее за осиную талию, но она ловко от него ускользнула и переспросила:

— Что?

— Ведь это ты мне сказала, сладкая, чтоб я их здесь дожидался? — еще раз спросил Гошка.

— Ну да, — подтвердила девушка.

— Нормально, — удивился я и поинтересовался у луноликой: — А ты как проинтуичила, что мы тут нарисуемся? Ясновидящая, что ли? Молнией тюкнутая?

Девушка не поняла моего вопроса. Тогда Серега взялся:

— Как вас зовут, если не секрет?

— Аня, — ответила девушка.

— Красивое имя.

— Спасибо.

— Аня, нас тут вот очень интересует, каким таким образом вы догадались, что мы к вам сюда зайдем?

— Странные вы какие-то, чего гадать-то, если вы сами мне об этом сказали, — спокойно ответила девушка и начала собирать со стола освободившуюся посуду.

— Когда?! — удивленно воскликнули мы с Серегой в унисон.

— Да час назад где-то, — прикинула девушка, посмотрев на нас как на идиотов. — Уже забыли, что ли? Зашли, купили сигарет, вот вы купили, — показала она на меня, — и пообещали вернуться. А еще сказали, что если придет ваш друг, то пусть дождется. Он и пришел. Как вы и предупредили — в бежевом костюме. Вот. Я и передала ему. А что? Не надо было?

— Надо-надо, — успокоил ее Гоша. — У вас там пиво, кстати, есть? А то чай как-то… Жарко.

— «Жигулевское», — кивнула девушка.

— Неси, сладкая, — подмигнул ей Гоша.

И девушка, ловко подхватив нагруженный поднос, ушла выполнять заказ.

— Ты что-нибудь понимаешь? — спросил у меня Серега.

— Шутишь? — ответил я.

Гоша попытался вклиниться в нашу распасовку:

— Вы о чем это, чуваки?

— Да ни о чем, просто мы сюда, Магоша, не заходили, — медленно и тихо произнес Серега. — Мы здесь впервые.

— Харэ разыгрывать-то, — не поверил ему Гоша. Я бы тоже на его месте в это не поверил. Но и на своем я переставал во что бы то ни было верить. Похоже, мы все тут перегрелись.

Девушка принесла пиво. Пиво было холодным. По-настоящему. И мы жадно присосались каждый к своей кружке.

Полегчало, но не помогло.

Мне пришло на ум следственный эксперимент провести. Я оставил парней за столом и прошел в подсобку. Там было тесно и крепко попахивало хлоркой — как это и должно быть в небольшой забегаловке. Девушка Аня, что твоя Золушка, споро мыла посуду в большом эмалированном тазу. Я постучал по косяку. Она вытащила покрасневшую руку из пены и, откинув тыльной стороной ладони выбившуюся из-под косынки челку, с нескрываемым удивлением уставилась на меня. Я дежурно улыбнулся и спросил:

— Скажи-ка мне, родная, а какие сигареты я давеча у тебя купил?

— «Кэмэл», облегченные, — ответила она четко и не задумываясь, будто ждала от меня именно такого вопроса.

— Оценка «отлично», — кивнул я и побрел в зал. Тихо шифером шурша, крыша едет не спеша — да, других сигарет я не покупал с девятого класса. Даже в самые тоскливые годы.

За столиком я нашел только Серегу. Он вяло выковыривал вилкой мясо из распотрошенного — не знаю, как позы будут в единственном числе, поэтому — пельменя. А Гоша куда-то уже подорвался.

— Пельмень — животное нежное, — посочувствовал я Сереге и спросил: — А где Гошка?

Теперь Серега посмотрел на меня как на помешанного:

— Какой Гошка?

У меня всё внутри оборвалось, екнуло и куда-то упало.

— Как какой? Наш.

— Ты чего, Дрон? Он же утром еще от нас свалил, — аккуратно, как врач больному, напомнил мне Серега.

Я почувствовал внизу живота острую резь. Похоже, пиво плохо легло на лошадиное молоко. Не пошло.

Впрочем, эта резь еще давала возможность цепляться за реальность. Но я не знал — надолго ли? По Витгенштейну, понятия мира и реальности не являются синонимами. Реальность, по Витгенштейну, — это осмысленная часть мира. Так вот: эта самая — понятная — часть мира в те мгновения стала стремительно уменьшаться для меня в размерах.

— Мне выйти надо, — только и смог простонать я. И, схватившись за живот, рванул семимильными на выход.

Забежав за вагончик, с радостью обнаружил невдалеке сортир из нетесаного горбыля. Над заведением гордо реял военно-морской Андреевский флаг. Гадать, отчего так всё парадно, мне было недосуг: я несся к заветной цели, как кенгуру, — скачками.

Добежав, рванул что было силы дверку, но тшетно. Чуть ручку не оторвал. Дверка — кстати, украшенная оптимистичным граффити «ДээМБэ неизбежен», — оказалась запертой. И тут же изнутри раздался голос:

— Занято. — Серегин голос!

И тут я сразу — о чудо! — излечился.

— Серега, ты, что ли?

— А кто же?

— Не понял… А как ты раньше меня здесь оказался?!

— Ногами. Как еще. Я же сказал ему, куда пошел.

— Гошке?

— Ну, допустим, Гошке. Тебя что, Дрон, тоже прижало?

— Уже нет. Уже отпустило.

Я медленно-медленно пошел назад. И чувствовал себя контуженным. Честно говоря, я вообще-то не представляю, как чувствует себя контуженный, — не доводилось мне пока испытывать подобные напасти, — но думаю, что близко к тому, как чувствовал себя я в те не самые простые для меня мгновения.

Миробеспорядок воздействует, оказывается, шокирующе.

Креститься и не думал — из бывших коммунистов мы. Щипать себя за ляжку тоже не стал — глупость. Решил попробовать специальное упражнение, которому когда-то давным-давно обучил меня один мистически настроенный комсомольский вожак в перерыве собрания, посвященного задачам, которые встали в полный рост перед Ленинским союзом молодежи в связи с решениями очередного Пленума ЦеКа не помню уже чего. Упражнение сие заключалось в визуализации собственного тела как тела препарированной лягушки, с последующей его экзекуцией. Суть такая. Надо сначала представить себя этой самой распятой лягушкой во всей красе, а потом увидеть, как к ней подводят электроды. Если всё верно сделать, то получишь взбадривающей мощности разряд и лапками рефлекторно так дернешь, что любой морок вмиг исчезнет.

Попробовал.

Дернул.

Не помогло.

Серега нагнал меня на входе. Я скосился — это был действительно он! Щупать не стал. Выглядел Серега натурально. А еще один такой натуральный Серега оставался за столиком.

Но фиг там: когда мы вошли, на столе нашем было всё уже прибрано и никого в заведении не было. Кроме девушки, конечно, которая поприветствовала нас из-за стойки так, будто увидела впервые:

— Здравствуйте, проходите. Заказывать что-ни…

— А где этот? — прервал ее Серега.

— Кто? — округлила она глаза.

— Ну был с нами, такой плотный. С зачесом. — Девушка не понимала его. Во-об-ще.

— Похоже, сбежал, — сказал Серега.

— Сбежал, — согласился я.

— Что-то тут не так.

— Не так.

— Нужно его найти.

— Нужно.

Я вторил Сереге, как Пятачок Винни-Пуху. И в ту минуту я был готов что угодно делать, куда угодно идти, за что угодно хвататься, лишь бы окончательно не чокнуться.

— Пойдем, — кивнул на выход Серега.

— Угу, — кивнул я. — Сейчас, только сигарет куплю.

И попросил у девушки пачку «Кэмэла». Лайтового. Тридцатник без малого он стоил. Ровно бакс. Вполне умеренные оказались цены в этом непростом заведении. Вполне.

У меня нашлось пятьсот одной бумажкой. Девушка полезла в кармашек передника за сдачей, но я остановил ее:

— Остальное за обед.

— За какой обед?

Объяснять ничего не хотелось. Да и не моглось. Кто бы самому всё объяснил.

— За будущий, — нашелся я. — Мы еще вернемся. — Вот теперь она понимающе кивнула.

— И еще вот что, — решил я ее озадачить форменным бредом, — если вдруг появится такой крепыш, в костюме цвета беж, пусть нас дождется. Это товарищ наш. Отстал где-то. Якши? — опять кивнула. Умничка. Я пошел на выход, о она вдруг окликнула меня:

— Эй, мужчина! — И спросила, когда оглянулся: — Извините, а вы нож случайно не видели? Вот тут на стойке лежал.

— Какой нож? — не понял я.

— Большой такой, разделочный, — пояснила она. — Задевался куда-то.

— Нет, — ответил я. — Не видел.

— Ладно, пойду на кухне поищу, может, там завалился где.

— Ага, бывает, — поддержал я ее суетное намерение и вышел из харчевни.

Творить вместе с Серегой великие дела.

3

И я сначала не хотел ему ничего рассказывать про двойника. Что-то меня от этого удерживало. Видимо, я еще надеялся, что все само пройдет. Ведь бывает же так: грузит тебя жизнь какой-нибудь ересью, грузит, грузит, грузит, а потом раз — и всё как-то рассосалось. Само собой.

В принципе-то я понимал — взрослый же мальчик, — что всего этого не могло быть, потому что этого не могло быть никогда. Но при всем при том — как зачастую бывает, когда пытаешься скрыть от самого себя страх перед чем-то непонятным, — допускал возможность, что наше «сегодня» могло каким-то хитрым образом выпасть из этого самого «никогда». И подобное допущение позволяло моему ослабевшему разуму спокойно рассуждать о том, что, возможно, невероятность, которая только что произошла, казалась фантасмагорией только по одной причине — ничего похожего со мной раньше не случалось. И потому-то опыт реагирования на подобное у меня отсутствует напрочь. Но вот если, дескать, нечто аналогичное повторится, тогда я, может быть, — кто знает? — и буду воспринимать это уже как вполне обыденное, а со временем, привыкнув, и как должное. Со всеми вытекающими. Ведь может же так быть, продолжал малодушничать я, что всё это безобразие и впрямь есть нечто должное? В рамках каких-то иных — незакомплексованных — обстоятельств. И тогда — да, тогда — всё может быть. Даже то, чего не может.

А пока же приходилось, опираясь на предыдущий свой бытийный опыт, по-обывательски считать всё это из ряда вон выходящим. Ну а куда, собственно, деваться-то было? Ничего не попишешь, если так запрограммирован.

И тут ведь как еще думал?Пусть, думал, весь мир решит сойти с ума, но ведь мое умное умным умом сердце последней своей угасающей искоркой сумеет подсказать мне, что мир действительно сходит с ума. Подобно тому, как электрическая лампочка ярче обычного пытается осветить темноту реальности, перед тем как — ха! — сгореть навсегда. В общем, как сказано в «Песни Песней»: «Я сплю, а сердце мое бдит».

Вот на что я тогда надеялся.

Наивный.

Впрочем, стучалось ко мне вдогон, вполне вероятно, что это не мир сходит с ума, а уже как раз я сошел. Или съехал. Возможно, что какая-нибудь недавняя огнеопасная мыслишка подожгла сухую стерню на последних рубежах моего сознания — и я того. Самого. Ту-ту! Вагончик тронется — перрон останется.

И к тому были, кстати, предпосылки…

Не знаю…

Ладно, расскажу.

Тут, короче, вот какое дело. Стыдно признаться, но в последнее время со мною происходила с пугающим постоянством такая мулька: каждую ночь, начиная с восьмого июня, просыпался я весь на измене от мысли: а не оставил ли ключи в замке с той стороны? Ну, типа когда домой вечером вернулся.

Можете, конечно, не верить, но откуда-то с настырным постоянством часика этак в три тюк мне в голову вот такой, значит, тревожный вопрос о ключах, и всё — рота, подъем!

А как просыпался, глазами хлоп-хлоп в мутный потолок и представляю всякий раз одну и ту же картинку: кто-то темный и чужой открывает мною забытыми ключами замок, скрипит стальною дверью, входит осторожно в холостяцкую мою берлогу, садится, не снимая шляпы и плаща, в кресло напротив и смотрит на меня в упор.

Во-о-от.

Натурально так мерещилось.

Нет, конечно, дело не в том, что мне было страшно или там жутко. Еще чего! Просто обычно я сплю голяком, и мне стремно, когда кто-то чужой пялит на мои нагие мудя свои бесстыжие зенки.

Да, именно так: не страшно, но стремно.

И каждую ночь, при такой вот лютой беде, приходилось отважно вставать и шкандыбать в тапошную — дверь проверять. А что делать?

И всегда, кстати, находил ее запертой, а ключи — висящими на заветном крючке.

Я слышал, что подобное расстройство есть верный признак начинающегося шизняка. И это меня смущало, если честно. Не могло не смущать. Мало ли… Боязно мне было за мой рассудок. Не великая, конечно, ценность, но ведь своя же.

В общем, как ни крути, а получалось так, что с вариантами в те минуты у меня было негусто. Либо мир сошел с ума. Либо я. Одно из двух.

Хотя, если исходить из заманчивых начал радикального идеализма и считать, что мой ум и ум мира суть одно, то не одно из двух, а одно из одного. Что, конечно, возвышало меня до единственного субъекта, но ничего, по сути, в тревожных раскладах не меняло. И я, естественно, грешил на этот наш ночной марш-бросок в сумеречную зону свободы. Как говорил Жид — не тот, который Вечный, а тот, который Андре: когда человек освобождается от цепей, его сознание становится прибежищем химер. Похоже, прав он был. Вот же, мерекал: случилось — и зазвенели они, предупредительные звоночки.

Теперь, наверное, понятно, почему я не хотел ничего говорить Сереге. До поры до времени. Хотел в себе для начала разобраться, в своих на этот счет ос-чу-че-ни-ях. Хотел, вот так. Но только он первым начал. Когда, выйдя на крыльцо, я почесал свое яйцо и посетовал, что Гошка достал уже своими выеживаниями, Серега мне возразил в принципиальном:

— Если мы там сейчас втроем сидели, в чем я не сомневаюсь, как бы Анюта-девочка зачем-то глазки ни округляла удивленно — с этим, кстати, стоит позже разобраться, — то это, Дрон, не Магоша с нами был. Ты не догнал?

— А кто, если не он? — стал я раскручивать Серегу.

— Не знаю, но не Магоша.

— С чего решил?

— А с того… Ты давно видел Магошу таким жизнерадостным?

— Ну, года три назад. Помнишь, он вьетнамцам партию левых чипов скинул и хорошо так приподнялся? А к чему ты ведешь?

— А к тому, что не Магоша это был, хоть убей. Кто-то похожий на Магошу, копия, клон, неизвестный нам брат его близнец, но не Магоша. Слишком уж раскрепощенный, незагруженный какой-то. Понимаешь, о чем я?

— Это не есть факт, Серега, это есть субъективная лабуда. Может, просто повелся он на кралю, губищу раскатил — ну и распустил хвост веером. И все дела.

— Тебе факты нужны? Хорошо. На рубашке и пиджаке у него крови не было. Заметил? Это, знаешь ли…

— В речке отстирал. Мелочь.

— Не скажи. Мелочь-то мелочь, но в мелочах как раз дьявол и прячется. Сковырни мелочь, тут же серным духом из дырочки засифонит. Фиг ты кровь просто так отстираешь. А еще — борсетка.

— Что «борсетка»? — И Серега напомнил:

— У этого Магоши борсетка была, а у нашего…

— У нашего сгорела, — сказал я. — А у этого что, разве… Точно! Он же витамины нам…

И тут уж я, раз такая пьянка пошла, решился:

— Слушай тогда, чего я тебе, Серега, как натурфилософ натурфилософу, скажу. Если честно, мне тоже этот вариант Магоши каким-то размороженным показался — это во-первых, а во вторых, вот еще что…

И рассказал ему о постигшей меня пять минут назад веселухе — о встрече с его, Серегиным, двойником.

Эмоционально всё преподнес. На радостях, что схожу с ума не в одиночку.

Он внимательно, не перебивая, выслушал и сделал взбодривший меня вывод:

— Ага, значит, вот как. Значит, здесь не только Магошин двойник появляется, но и мой. Ладно. Хорошо…. Тогда выходит, что где-то рядом с моим двойником бродит и твой.

— Думаешь? — озадачился я.

— А что тут думать? Девчонка же, сам слышал, сказала, что мы уже сегодня сюда заходили. Причем вдвоем. Но мы-то не заходили.

— Да, мы не заходили.

— Врубаешься?

— Врубаюсь… Ну, то есть врубаюсь, что наши двойники тут толпами разгуливают, но пока не врубаюсь, что всё это означает.

— Узнаем, — обнадежил Серега. — Должно быть всему этому маскараду какое-то рациональное объяснение. Разберемся.

— Ну-у спасибо. А может, ну его на фиг, может, свалим, пока нас в этот омут не засосало? — осторожничал я. — Вольным ветром подышать я, Серега, конечно, не против, но на охоту за привидениями не подписывался. Что-что, а инстинкт самосохранения у меня развит прекрасно.

— А тебе разве не по кайфу узнать, что это тут за дела такие стремные пошли? — стал брать меня на «слабо» Серега.

Он упорно не хотел возвращаться к производству прибавочной стоимости и увеличению капитализации нашего брошенного на заботу автоответчика частного предприятия.

— Хочу ли во всю эту фигню врубиться? — переспросил я, чтобы потянуть с ответом. Помял ухо и попытался хитрожопо выкрутиться: — Скорее да, чем нет, но только «да» какое-то, знаешь, Серега, хиленькое и равнодушное, а «нет» — такое настойчивое и заботливое.

— Да не бзди ты, Дрон. Надо разобраться, раз уж… Это, впрочем, по ходу дела. Главное — где-то здесь Магоша блукает. Забыл? Нельзя его бросать одного.

— Ну да, — вздохнул я, — как говорил брат Данила, русские своих на войне не бросают. Так? Типа сам погибай, но товарища… Все эти дела?

— Верно, — кивнул Серега.

Меня не очень вдохновляла эта вот сентенция про «сам погибай», но она ведь возведена у нас в принцип, а с принципами у Сереги это строго. Даже не рыпайся. И поэтому он тут останется. По-любому. Стало быть, и мне придется. Ведь мы друзья. И почти братья. Мы молоко… Ну, вы в курсе уже.

Но и всё-таки я спросил у него с дохлой надеждой, что он скорое свое решение переиграет:

— С чего ты взял, что настоящий Магоша еще здесь? Может, он уже на каком-нибудь лесовозе к городу подъезжает.

— Это вряд ли, — не согласился Серега и объяснил: — Сам подумай, я здесь, и мой двойник здесь, значит, если здесь бродит двойник Магоши, то и он должен быть где-то рядом.

— Не очевидно всё это, но какая-то бледная логика присутствует, — пришлось мне согласиться. — А где будем искать?

У Сереги уже был план.

— Для начала обойдем по-быстрому окрестности. Разделимся — ты туда, я сюда. При любых раскладах ровно через час встречаемся на этом самом месте. А там посмотрим.

— А не лучше вдвоем пойти? Парным, так сказать, патрулем?

— Если будем «мы с Тамарой ходим парой», до ночи хрен успеем. Ты в темноте хочешь шарахаться?

— Нет.

— Тогда разбегаемся. И лучше знаешь как?.. — Серега почесал маковку и предложил: — Лучше всего по спирали искать. Так оно ловчее выйдет — больший охват и обзор. Ты давай по часовой заходи, до вон тех, видишь, зарослей. А я против пойду, до того вон оврага. И, если что, ори.

Я кивнул и сказал:

— Ты тоже ори, если что. Я всё же с пушкой.

И мы, сверив часы, погнали нарезать ведьмины круги.

Сначала мне ничего так было, думал, вот иду себе, типа в войнушку играю или в пейнтбол — кто, мол, не спрятался, я не виноват.

Сначала.

А подальше отошел, и волнительно стало — представил себе, как клоны-гопники сейчас толпами навстречу попрут. Или на их гнездо, не дай бог, наткнусь. Как себя вести тогда? Чего хватать? Куда бежать?

Даже остановился.

Но плюнул — чего зря заморачиваться-то? — и растер. Пару раз кулаком себе в грудь врезал, зарычал протяжно уссурийским тигром и постановил: считая всяких там двойников нечестью-нежитью-нелюдью, с образованиями этими контрафактными не церемониться, а гасить гадов на месте всеми доступными средствами.

Я, б… — человек. И, как всякий из этого натерпевшегося племени, склонен к простым решениям.

Короче, поправил я волыну в кобуре, что под левой рукой у меня по-прежнему висела, и дальше двинул.

А чтобы отвлечься от мыслей-хабалок, начал притчу сочинять. О Последней Сигарете.

Я вообще-то часто притчи сочиняю. Питаю склонность, если заметили, к подобному жанру. Хотя точно и не знаю, есть ли такой жанр. А также того не знаю, можно ли называть результаты моего праздного словоблудия притчами.

Ну не знаю и не знаю. По барабану. Незнание не мешает мне их придумывать. Я и придумываю. Мне это по кайфу. Мне это то, что доктор прописал. Психотерапия.

Вот почему по ходу дела — притча о Последней Сигарете. Короче.

Во времена недавние, а может, и давние — это кому как — жила-была одна такая Сигарета. Такая же, как другие, — ничем не примечательная сигарета с фильтром.

При рождении своем очутилась она вместе с другими в обычном картонном боксе. Попала в пачку. В самую обыкновенную…

Впрочем, это для нас с вами коробка та проходит по разряду обыкновенных, а для нее была она целым миром. Причем единственным. И неповторимым, кстати. Хотя Сигарета наша и слышала, конечно, — как не слышать? — красивую легенду о том, что за пределами их собственного существует некий иной мир. Огромный и удивительный. И непостижимый для сигаретного ума. Ибо в мире том чудесном обитает только Он — Тот, в чьих руках находится и пачка, и судьбы сигаретные.

Заметим, что некоторые декадентски настроенные ее подруги мечтали всенепременно попасть в тот волшебный край, пусть даже и ценой собственной жизни. Кстати, по легенде, переход в мной мир и был сопряжен со смертью. Там так прямо и говорилось (впрочем, может, и не прямо, а иносказательно), что при попадании в Тот Мир — который зовется вообще-то Тем Светом, поскольку в отличие от здешнего заливает его не тьма, но свет, — тело любой сигареты превращается в скрюченный окурок, но зато душа ее возносится в дали горние — в царство вечных и прекрасных снов.

Время шло. И вскоре многие сигареты стали действительно исчезать. И ритуал их исчезновения был всегда грандиозен в своей простоте, но впечатляюще при этом обставлен: пачку внезапно заливал нестерпимо яркий свет, и Его рука быстро уносила куда-то очередную жертву.

Нашу Сигарету (а была она весьма впечатлительна) это действо приводило каждый раз в священный трепет. И неизбежно стала она рефлексировать на этот счет.

Временами думалось ей, что как это прекрасно — умереть, уснуть, увидеть сны…

Видеть сны, в которых существование лишено жестокости ментальных и физических мук, — о чем, казалось бы, еще и мечтать.

Но, с другой стороны, ее пугала перспектива того, что никаких снов Там не будет, что Того Мира в природе не было и нет, что этот Сиюсекундный Свет, заливающий время от времени привычную реальность, лишь иная ипостась Вечной Тьмы, лишь тень ее. И в общем…

В общем, из оппозиции «быть — не быть» ей как-то милее показалось вот это самое «быть». Пусть в тесной и убогой пачке, но «быть».

Такую для себя, короче, выбрала она жизненную парадигму.

Мало того — решила она прожить как можно дольше и стать последней сигаретой. Последней из живых. И стала даже называть саму себя нарочито, пытаясь обмануть судьбу, Последней.

И какое-то время ей на самом деле удавалось избегать печальной доли. Даже очень удавалось. Даже очень-очень. Пока их не осталось только две.

А дальше приключилось вот что.

Однажды пачка открылась, ее скромные пределы, как обычно, залил свет, и был Голос: «Последнее желание приговоренного — святое». И был другой Голос: «Здесь последняя. Последнюю как-то… А-а, нет, тут две».

И произошло то, что произошло. Чьи-то дрожащие пальцы подхватили Последнюю Сигарету, и вскоре адское пламя превратило ее тело в жалкий окурок. И было вдавлено оно в щербатую кирпичную стенку. Ну а душа ее, как и было обещано, вознеслась. Сквозь колючую проволоку в серую срань осеннего неба.

Едким вонючим дымком…

В общем, всё тут всем предельно ясно: приговоренный к высшей мере выкурил свою последнюю сигарету, которой оказалась наша Последняя Сигарета. И тут же был расстрелян. Не за это, конечно. За что-то другое. Такие дела…

Ну а затем приводивший приговор в исполнение палач засунул свой тэтэшник в потертую кобуру, вытащил последнюю сигарету и, швырнув смятую пачку на залитый кровью бетон, тоже закурил. С чувством выполненного долга.

Кстати, эта последняя сигарета стала последней его сигаретой. Чаша переполнилась той самой смертельной каплей никотина, и заболел он. Скорее всего, раком легких. И вскоре умер. В утро первого в том году снега… И всё.

Интересно, утешило бы Последнюю Сигарету, что Его настигла та же участь, что и Ее?

Не думаю.

Так что выходит? Выходит, от судьбы никому не уйти? Даже самой судьбе?

Похоже.

Но суть, конечно, не в этом. Суть в чем-то другом. Но в чем именно, не знаю…

Не дано.

Надеюсь — пока.

Я без приключений завершил первый свой круг и вновь подошел к дороге. Вышел на нее метрах в ста от вагончика. Сереги нигде видно не было. И я без перерыва пошел на второй заход, взяв радиус покруче. Что на этот раз мне повезет больше, верилось не очень, но уговор дороже денег.

И зря я не верил.

Ой зря!

Там одно такое место было — вроде как холмик, непричесанными кустами густо заросший. Возле него всё это и случилось.

Я к нему еще не подошел, а мне уже как-то так зябко стало, кровь по перепонкам — бум-бум-бум, и ноги ватными сделались. Предчувствовал, видать. Ну а когда из кустов какие-то пичуги вдруг шумно так фырх в небо перепуганными молитвами, тут у меня сердце вообще чуть не разорвалось. Шутка ли!

Я сразу за ствол. Ведь понял, что кто-то птичек вспугнул. Что не зря они. Подхожу ближе — точно. Вышел из кустов и стоит. Вернее — стою. Я стою. Невысокий белобрысый мужичонка под сорок. С маловыразительными чертами лица, близко посаженными серыми глазками, припухлыми губами и вялым подбородком. В общем, я. Красавец. Чего тут сомневаться. Я — он и есть я.

И всё, конечно, как у известного пиита: «Я, я, я! Что за дикое слово! Неужели вон тот — это я? Разве мама любила такого…»

Знаете выражение «посмотреть на себя со стороны»? Не дай вам бог.

Нет, когда в зеркале, — не то. В зеркале твоя правая рука у отражения левая, а здесь правая — это и есть правая. И родинка на левой щеке, как и у меня. У меня, как у меня. Не эффект это зеркала. Тут другое. Не описать словами. Нет таких слов. Не придуманы. Объем, фактура, дыхание. И почвы дыхание. И судьбы. И ощущение особое. И знаешь, о чем тот, другой, думает. И знаешь, что он знает, что ты знаешь, что он знает, что ты думаешь сейчас о том, что он знает, о чем ты сейчас думаешь. И в чем тут фокус — не разобрать…

Но, впрочем, было-было уже со мной нечто подобное. Не точно такое, но что-то навроде того. В школе еще. Математика, помню, стою у доски, что-то там такое себе решаю, мелом крошу, всё путем… И вдруг странное ощущение, что вижу себя со стороны. И сознание плывет. И контроль уходит от того меня, который решает, к тому, который наблюдает. И у того, который у доски, ступор. Ни бе ни ме. Сжимает мел, мнется и молчит. Подавленный появлением второго. А тот, второй, в это же самое время мыслит: «О, как всё это нелепо. Глупо и смешно. Зачем всё это? Зачем я здесь? Доска какая-то, мел… Пустое».

Было. Двойка была. Ни за что, полагаю. Но сегодня я не хотел допускать двоишных операций.

Я поднял пистолет. Но этот тоже поднял. Парень оказался не промах. Один в один — я.

Да, мы такие. Непредсказуемые.

И тут я почувствовал, что в голове моей проносится какой-то вихрь. Нет, не просто вихрь, а смерч. И даже, пожалуй, ураган. И всё реальное реально становится мне по барабану. И сигнальным маячком одна лишь только мысль — верней, их родных полно, но они слиплись в одну, чужую: давай не тормози, стреляй! И поживей. Иначе…

Я глянул в его глаза. То есть в свои, получается. И свои увидел. То есть, выходит, его? Или нет?

И тут же из кома мыслей вылетает еще одна — суровая, как гвоздь, и драгоценная, как родинка на мошонке: если я выстрелю в него, он выстрелит в меня. Без вариантов. Моя пуля против моей. Мое сердце против моего. Я опустил пистолет. Он тоже.

Пат.

Реально — пат.

Но нечто неведомое, находящееся одновременно и во мне и вне меня, научило, что делать.

И я не замедлил.

А затем, подстегнув себя дурным криком: «Сознанью, блин, не выдержать двоих!», — ткнул дулом себе в висок и нажал на спусковой крюк.

Он тоже ткнул и тоже нажал. Точь-в-точь. Повелся дурак замороченный.

Почему-то это выбрало из меня и меня только меня.

И я увидел, как пуля пробила его, такую мою, голову и, увлекая за собой фонтан кровавой слякоти, улетела куда-то в кусты. Дура.

Он-я упал в траву. Завалился на бок.

Я прислушался к себе: как там? — не-а, не чувствовал себя ни убийцей, ни самоубийцей. Чего-то мне для этого не хватало.

Это, знаете, как в фильмах Тарантино, где всех мочат почем зря, но при этом все время подмигивают — мол, не забывайте, братцы, что вы смотрите кино. Нечто подобное я чувствовал и в тот момент. Не знаю, правда, почему. Не успел разобраться.

И подходить не стал. Преодолел желание. Всё то же неведомое посоветовало, что, мол, не надо, что, мол, нехорошо это.

И я послушался.

Но мне стало, кстати, гораздо лучше. В первые секунды. А потом — опустошение, конечно. И тошнота. Будто сотрясение мозга схлопотал. Еще бы! Такое испытать — это вам не шелухой креветочной под себя сорить.

Но ничего, подумал, фигня. Зато ведь жив. А если жив, выходит, что не умер.

Вставил зажатый в левой руке магазин назад, в паз «Макарова». До щелчка. И побрел напрямки — ну его всё на фиг! — к дороге.

«Всё, что в мире зримо мне или мнится, — сон во сне».

Шел, почему-то гоняя по кругу именно эту строчку Эдгара По, минут пятнадцать, наверное. Пока выстрел не услышал. Он раздался где-то там, сзади.

Услышал — и остановился.

И тут по солнцу и линии гор просекаю, что в другую сторону иду. Не к дороге. Блякнул, мозги в кучу и исправился.

Холмик непроизвольно сторонкой стал обходить — и тут-то с Серегой и столкнулся. Продирался он откуда-то сбоку сквозь густой кисель травы. Весь всклоченный. Меня увидел, наставил пистолет. И глядит выжидаючи. Я дергаться не стал, замер и спрашиваю спокойно так:

— Это ты сейчас стрелял?

— Я, — отвечает.

— В кого?

— В себя.

— В безоружного? — любопытствую.

— У меня… у него нож был, — объясняет.

— Разделочный?

— Да.

— Ну и?

— Ну я и… Когда он кинулся.

— Ясно. А ствол где взял?

— Возле тебя… Возле твоего трупа… подобрал. Слушай, а ты — это точно ты?

— А ты?

— Я — да.

— И я… Не веришь?

— Верю, но…

— Что «но»?

— Сомневаюсь.

— А ты проверь.

— Как?

Я намекнул ему:

— Мелочи, Серега, мелочи. — И он догадался, о чем это я:

— В смысле я тебе чего-нибудь такое, что только ты до мелочей?

Я кивнул. Правильно понял он меня. Не зря ведь целых двадцать девять лет дружим — со второго класса.

И тогда, опустив пистолет, вот что он мне поведал:

— Слушай тогда, Дрон, вы-нимательно-вы-нимательно. Повторять не стану. Не радио. Значит, так дело было…

В прошлом сентябре нужно нам было квоту на лес пробить. Решал всё один перец с третьего этажа Серого дома — известный тебе начальник профильного департамента. Мы вышли на его зама, лично заинтересовали, и он нам встречу в верхах организовал. И желательные нули на промокашке нарисовал. Но заранее предупредил, что помимо бабла уроду этому надо шенка какого-нибудь породистого подкатить. Дескать, любит он щенков и всё такое.

Ну, короче говоря, в ближайшее воскресенье мы нал в конверт, зама в машину, заехали по дороге на Свердловский, взяли у перекупщика за две тонны щенка чау-чау и к уроду этому на дачу почалили.

Ну а там всякое такое, коньячок-кофе, то-се, трали-вали, это нам не задавали. И мы ему такие — конверт на стол, щенка под стол. А он нам — типа приятно было познакомиться, бумаги заберете в среду.

Ну и мы сразу же на радостях по коням.

Но пока грузились, слышим какой-то дикий визг. Зам урода лыбится, говорит, что, когда у урода новый щенок появляется, он прежнего изводит. Удавкой душит. Такая, мол, у урода слабость. Ты как это услышал, побелел и весь на измене назад в дом. Я пока за тобой подорвался, ты успел его каким-то поленом ухайдакать. В мясню. Когда я тебя оттащил, тот уже ласты клеил. Столярным клеем. Хорошо, «скорая» подоспела вовремя, а то совсем бы фигня вышла. Подсел бы ты, Дрон. Даже и гадать нечего — подсел бы. А так, слава яйцам и лепилам, откупились. Но с квотой, конечно, пролетели. Еще бы тут не пролететь… А щенка ты, кстати, подарил моей соседке сверху.

— Ну вот, — подвел черту Серега, — рассказал. Теперь отвечай мне, Дрон, как на духу: так дело было?

Я кивнул.

— Да, в общем так… похоже.

— Точно? — переспросил Серега и медленно стал поднимать пистолет, в котором было, к слову, на два патрона меньше, чем в моем.

— Щенок был не чау-чау, а шарпей, — успел я внести редакторскую правку в его рассказ. — И не за две тонны, а за две с половиной мы его на рынке взяли. Не стали торговаться.

И Серега облегченно опустил свой-мой ствол. Всё сработало.

— Ну а теперь ты рассказывай, — предложил Серега.

— Зачем? — не понял я. — И так всё уже ясно.

— Ни фига, — настаивал Серега, — давай контрольную.

— Контрольную байку в голову?

— Ну.

— Хорошо, — согласился я и, немного подумав, предложил: — Историю о трех погибших пионэрах помнишь?

Он долго напрягался и наконец кивнул.

— Кажись.

И теперь уже я воспроизвел:

— Значит, так, слушай…

После пятого класса отправили меня папа-мама в пионэрский лагерь. На третью смену. И жил я там в одной комнате с тремя чуваками. Чуваки эти, в отличие от меня, примерного мальчика, члена совета отряда и победителя второго этапа Всесоюзного марша «Мой труд вливается в труд моей республики», были настойчивыми искателями приключений на свои огрубевшие от отцовских ремней жопы. И неудивительно, что однажды с ними произошло то, на что напрашивались.

А приключилось с ними, собственно, вот что. Возле нашего лагеря, километрах в пяти, был разбит колхозный сад. В сад этот было нам строго-настрого запрещено лазать. Начальник лагеря на первом же инструктаже так и предупредил всех нас без обиняков насчет этих колхозных яблок: «Поймают, расстреляю к буям, за которые, кстати, заплывать при купании запрещаю». Но запретный плод, как известно, сладок, хотя на самом деле в начале августа в наших краях кислее не бывает, но опять же — чужой же уксус…

Короче, эти чуваки из моей комнаты решили сад тряхануть. Зудело у них. И однажды в сон-час, как сейчас помню, выбрались они через окно и пошли на дело.

Но не повезло им.

Когда набрали они яблок в связанные узлами майки, накрыл их — полные штаны радости! — местный сторож. Всех не поймал, по причине своей колченогости, но того, что был на стреме, прихватил. А двое других рванули в лагерь через поле. Там поле такое большое было. Или луг… Да, скорее луг. Заливной. А посредине луга — дуб. В общем, бегут они такие через этот луг. А тут как раз гроза случилась. Один-то не стал останавливаться, а второй раскатов и сверканий испугался и под деревом укрылся. Молния по этому дубу тут же ловко и шандарахнула — и на одного пионэра во Всесоюзной пионэрской организации имени Председателя общества чистых тарелок Вэ И Ленина стало меньше.

А тот, который не стал останавливаться, благополучно до лагеря добрался, вернулся в комнату, опять же через окно, и, чтобы улики уничтожить, принялся яблоки ворованные жрать. За полчаса не меньше ведра схавал. А через три дня усрался насмерть — помер при оскомине от кровавого поноса. Так стало в мире меньше еще на одного юного борца за дело Коммунистической партии.

А потом славная организация лишилась и третьего пионэра — того, которого привел в лагерь колхозный сторож. В ближайший банный день он был расстрелян перед строем на утренней линейке. И валялось трое суток на плацу его бездыханное тело, не способное больше жить, учиться и бороться, как завещано ему было. До самого родительского дня его не убирали.

Кстати, на той самой линейке мне было доверено поднятие флага — я отличился в чистке картошки во время дежурства по столовой.

Я развел руки и объявил:

— Всё. Я закончил. Ну как? Бери ложку, бери хлеб, собирайся на обед?

— Бери ложку, нож не нужен, и скорей беги на ужин, — откликнулся Серега и покачал осуждающе головой. — Ну ты, блин, даешь! Ты же эту историю рассказывал нам с Магошей в шестом классе. Еще бы чего-нибудь из детсадовского вспомнил.

— Это я чтобы уж наверняка. Вообще-то я сначала хотел историю про то, как мы в восьмом — помнишь? — сдали на металлолом новенькую чугунную трубу с водокачки, а потом волокли ее назад, подбадриваемые пинками слесарей. Но решил, лучше про пионэров.

— Ну ладно… Сдается, ты тогда врал, что парня, который дизентерией маялся, задрал медведь. Типа, когда везли его в больничку, он попросился в кусты посрать и там ему медведь-людоед полчерепа снес. Ведь ты так тогда врал?

— Код доступа совпал, блокировки сняты, — кивнул я. — Я рад видеть тебя живым и здоровым, Серега.

— А я тебя, в здравом уме и светлой памяти.

И мы с ним присели передохнуть и отдышаться. Спина к спине.

— Слушай, ты, когда в себя стрелял, о чем думал? — спросил я, сорвав стебелек травы «петушок-курочка».

— Ни о чем, — ответил Серега, — только одна мысль в голове и была: «Стреляй и ни о чем не думай». И всё. Как приказ. Который не обсуждается. Будто кто подсказывал, что делать. Будто вел кто… А у тебя?

— Такая же фигня, — ответил я и резко провел большим и указательным по зажатой травинке вверх — оказалась «курочкой».

И мы замолчали. Думая каждый о своем, но об одном и том же. О том, что абсурд достиг уже такой предельной степени, при которой реальность всего происходящего уже не подлежит никакому сомнению.

Пока играли в молчанку, я окончательно впал в детство — надломил мясистую трубку молочая и вывел белым липким соком на левом запястье последнюю букву. Посыпал на нее земляной трухой и сдул — клеймо потемнело.

— Слушай, — нарушил я нехорошую тишину, — ты и впрямь считаешь, что так вот можно взаимно убедиться, что мы не двойники?

— Да что я дурак, что ли? — отозвался Серега.

— Выходит, зря тогда мы таким вот макаром проверку на дорогах учинили?

— Не зря… Ведь если твой двойник знает такие родные для нас подробности, то мне, собственно, не по фигу ли, какая из твоих версий со мной дальше пойдет? И тебе соответственно. Сечешь?

— Секу. Только это всё как-то неправильно…

— А что делать, Дрон, если мы условия этой игры пока не знаем?

— Ну да, не вешаться же.

И мы опять замолчали. Не потому, что нам нечего было друг другу сказать, а потому, что молчанием в тот момент можно было выразить всё.

И молчали мы так душевно минут этак десять. Больше не получилось: солнцу надоело пыжиться, оно начало скользить к закатной черте и откуда-то моментом возникли полчища настырных кровососов. Комаров. Вернее, комарих. Те еще подруги.

Энергично отмахиваясь вениками из кровохлебки (есть такая занятная трава, коренья ее хороши при резях), мы двинули к дороге. Но сразу дойти опять не получилось.

Когда переходили через русло высохшего ручья, услышали какие-то невнятные крики и шум отчаянной возни. Где-то невдалеке происходило что-то такое не очень хорошее. Будто кто-то кого-то насиловал. Мы переглянулись и рванули, ни слова не произнеся, на эти звуки.

А там, средь трав густых, не знавших никогда покоса, дрался сам с собой наш братец Гоша. Ничего удивительного в этом, собственно, не было. Мы-то ладно, мы так, типа случайно и невзначай, а ему сам бог велел с самим собой помутузиться. Он же по жизни с собой всегда в раздрае. Вечная у него внутренняя борьба в душе происходит. А раз так — пора ей было когда-то и материализоваться. А тут такой удобный случай. С этими здешними двойниками.

Оба Гоши катались по траве и душили друг друга. Схватили вот так вот ручищами друг друга за кадыки — и всё. Морды уже посинели. И уже даже не кричат — хрипят. И им было не до нас.

А мы чем ближе подходили, тем четче понимали, что надо что-то срочно решать. Что еще пяток секунд — и ни одного Гоши вообще в природе не останется. Ни левого, ни правого. Никакого. Я вытащил пистолет, поднял, но тут же опустил. Черт его знает, какой из этих двух был наш.

И тут над ухом раздался выстрел. Я вздрогнул и медленно обернулся.

Это Серега выстрелил. А кто же еще?

Вот за это я его и уважаю. Что он никогда не боится брать всю ответственность на себя. В общем-то поэтому он у нас и первый номер. А я ведомый. И меня это не напрягает. А Гошу вот, например, напрягает. Поэтому он теперь и в Америке…

Господи, что я такое несу?! Какая там Америка? Если они оба тут были. Один с дыркой во лбу. А другой — живой, но кровью харкающий. На коленках стоял в позе мойщика полов, подняться ни фига не мог.

— Как ты определил, какой из них какой? — спросил я восхищенно у Сереги.

— Да никак, — мотнул он головой, — пятьдесят на пятьдесят — нормальные шансы.

Я офигел от таких дел и захлебнулся воздухом. И тоже стал кашлять. Серега саданул мне пару раз по спине и пошел к Гошке.

— Ну как ты тут? — спросил Серега, помогая ему встать.

— Он мне рукав оторвал, — простонал Гошка; один рукав пиджака действительно был у него выдран с корнем. — Представляете, захожу в одно тут кафе, смотрю — а я уже сижу там за столиком. Spitting image… Ну я и от греха… Ноги в руки.

— И что? — спросил я.

— А этот за мной… Долго гонялись. Но нагнал.

— Видим, — сказал я.

— И сразу накинулся, сволочь. Не, ну что за страна! А? Пройти невозможно, чтоб на какого-нибудь придурка не нарваться.

— Это ты, Магоша, сейчас в тютельку, — согласился на этот раз с ним Серега и спросил: — Идти-то сможешь?

— Смогу, — сказал Гоша и кивнул на свой труп: — А с этим что будем делать?

— Ничего, — сказал Серега.

— В смысле естественный отбор, внутривидовая борьба, да? — спросил Гоша.

— Почему те мы… они то есть, разбрелись-разбежались? У них всё как у нас было?

— Вот этого мы уже никогда, похоже, не узнаем, — ответил Серега.

— А меня не оставляет такое ощущение, чуваки, что вы меня разыгрываете, — заявил Гоша вот такое, не придумав ничего лучшего.

— Ага, разыгрываем, — усмехнулся я. — Шуткуем!

— Стой, — схватил меня Серега за плечо, — дай-ка свою волыну.

Я протянул.

— Вот смотри, — повернулся Серега к Гошке, — раз ствол и два ствол. Читай заводской номер на этом.

— Ка Эл тридцать семь двадцать четыре, — прочитал Гошка.

— А теперь на этом.

— Ка Эл тридцать семь двадцать четыре, — прочитал Гошка на другом.

— Вот этот вот ствол Дрона, а этот вот ствол двойника Дрона, — объяснил Серега. — А еще и мой двойник здесь терся… По-прежнему считаешь, что это мы тебя мистифицируем? Что артиста с твоим фэйсом для спектакля наняли? И завалили его для смеха? А?

— Кстати, тебе для справки, — добавил я, — мы своих тоже завалили.

Гошка посмотрел сначала на Серегу, потом на меня и сказал:

— А в Диснейленде, между прочим, когда идешь на русскую горку, предупреждают: «Аттракцион может вызвать дисфункцию вестибулярного аппарата».

Мы ничего америкосу на это не сказали. Просто Серега отдал мне мой или мой ствол, и мы продолжили свой путь.

Свой.

Но только, как стало уже очевидно, по чужому маршруту.

Это как у «Чайфов»:


И лишь дыханье за нашей спиной

Нас заставляет делать движенье

В ритме сердец наших коней.

Все это похоже на отраженье

Не нами придуманных наших идей.


Мы шли молча. Но я уверен, что и Серегу и Гошку занимал в те минуты тот же самый вопрос, что и меня, — где мы?

Я, к слову, не без какого-то странного эстетического садомазоудовольствия перебирал варианты: в инфернальном шапито? на том берегу Стикса? в тени Вавилонской башни? внутри гравюры Эшера? в степях Внутренней Монголии? А может быть, в комнате смеха? В комнате истерического смеха. В комнате истерического смеха, забитой кривыми зеркалами.

Угадать было невозможно. Но врубиться — легко. Ведь всё, что с нами только что случилось, не намекало, не шептало, а заявляло в полный рост и голос, что мы попали туда, где бытие и небытие, реальное и мнимое, былое и грядущее, истина и абсурд, святое и греховное, я и он, молчание и слово — все эти и другие, какие только можно придумать, бинарные оппозиции в определенном смысле вовсе не противопоставлены друг другу. Их в этом смысле невозможно было здесь разделить. Есть ли название такому месту? Конечно, есть.

И вы его знаете.

И теперь Серега шел впереди.

Так было привычней.

И эта привычность позволила мне сочинить очередную притчу — ошалевший мозг пытался защититься от воздействия вывернутой наизнанку реальности.

Притча случилась о Вчерашнем Дне. Вот она. Я быстро.

В одном городе жил человек, который всю свою сознательную жизнь коллекционировал дни.

Ничего экстраординарного в этом, конечно, не было: кто-то собирает марки, кто-то гардеробные номерки, кто-то осенние закаты — подобный вид коллекционирования, как известно, получил в последнее время особо широкое распространение, — а этот человек — прожитые дни. Но коллекция его была огромна. Что правда, то правда. Ведь к тому моменту, о котором сказ, прожил он — представьте только! — без малого сто три года. Что составляло в приблизительном пересчете плюс-минус тридцать семь с половиной тысяч дней. Согласитесь, не слабая коллекция. И ценна она была прежде всего своей полнотой. Не один день из жизни не был им потерян. Каждый был засушен, пронумерован, описан и уложен в отдельную коробочку. С биркой.

И ничего не знал этот странный человек в своей жизни более увлекательного, чем день за днем и год за годом перебирать эти коробочки, стирая с них пыль специальной бархатной тряпочкой.

Самое удивительное во всей этой истории заключалось в том, что последние тридцать две тысячи восемьсот четыре его дня были похожи один на другой как две капли воды и описывались одной и той же фразой: «Такое-то число такого-то месяца такого-то года. Весь день перебирал коробочки и стирал с них пыль специальной бархатной тряпочкой». Удивительно, не правда ли?

Но однажды случилось ужасное.

Как-то раз, неторопливым февральским вечером оприходовав очередной прошедший день в картонный футляр, залез он на стремянку, дабы определить его на соответствующее место, и вдруг увидел, что на полке отсутствует коробочка со вчерашним днем. Сначала он подумал, что ошибся, что поставил ее давеча не на свое место. Но, проверив все соседние экспонаты, убедился, что нет — все остальные стоят на предписанных местах. В соответствии с каталогом.

Остаток вечера и всю ночь перебирал он в глубоком отчаянии свое богатство, но вчерашнего дня — увы— так и не сыскал.

А на рассвете не выдержал и тронулся умом. Сошел с него…

И, погруженный в свое безумие, ходит уже который год по городу в поисках вчерашнего дня.

Такая вот грустная тележка.

И если вам однажды встретится прохожий, который, теребя вас за рукав, будет выспрашивать про свой вчерашний день, я прошу, не смейтесь. Ведь этот несчастный, который ищет свой и вчерашний, безобидней того, который хочет продать вам завтрашний и чужой.

Согласитесь.

И проявите снисхождение.

Вот это вот «и проявите снисхождение» мне, кстати, не совсем понравилось. Я захотел изменить эту финальную отбивку, но тут Гошка оторвал меня от творческих потуг. Он, загрузившись, видать, по самые помидоры, чертыхнулся и упал. Или сначала упал, а потом чертыхнулся. Или сделал это всё, растяпа, одновременно.

Но быстро встал, отряхнулся и процедил:

— Тут дороги-то вообще есть? Целый день уже колоброжу, а только одну и видел, да и та…

— Путь к свободе не бывает легким, — кинул я.

— Я не про путь, я про дорогу, — огрызнулся Гоша.

— Успокойся, есть тут дороги, есть, — ответил ему Серега.

И мы тут же вышли на дорогу.

Так иногда бывает.

Справа вдалеке дрожали горы, а слева, метрах в трехстах, виднелся всё тот же вагон придорожного кафе.

— Слушайте, а откуда и куда идет она? — опрометчиво спросил Гоша.

— От фрейдистского конца к ницшеанскому началу, — сказал я.

— Как всё: из ниоткуда в никуда, — сказал Серега. И Гошка обрушил на нас серию ажурных матюков, в произнесении которых особенно искусны тоскующие по языковой среде эмигранты последней экономической волны.

— Ну что, Гоша-Магоша, в деревню-то с нами пойдешь? — спросил у американца, не обращая никакого внимания на его ругань, Серега. И прикинул: — Может, до ночи еще успеем.

Гошка прекратил поносить нас трехэтажным и зачем-то переспросил:

— В деревню?

— В деревню, — кивнул Серега.

— А что, и пойду, — сдался непутевый. — Чем черт не шутит, глядишь, найдется там какой-никакой попутный бас-тарантас.

— Надежды юношу питают, — одобрил я его решение.

И мы пошли в эту обещанную нам стариком деревню.

Теперь уже втроем.

Как когда-то.

И чем дальше мы уходили от вагончика кафе, тем длиннее становились наши тени. Вскоре они стали такими длинными, что их уродливые головы, казалось, уже касаются подножия засыпающих гор.

А потом…

А потом я наступил на ту самую пустую пачку, которую бросил на дорогу несколько часов назад. Я удивленно крякнул — еще бы! — и поднял ее. И молча показал оглянувшемуся Сереге. Он ничего вслух не сказал — а чего тут скажешь? — и только смачно сплюнул в пыль.

Помимо прочего бардака, тут еще и с пространством творилось что-то неладное. Шли мы, значит, шли — и пришли, получается, туда, откуда вышли.

Но нет, мы не остановились.

А через пять минут впереди и справа показался зеленый вагончик всё той же знакомой нам придорожной забегаловки.

В тот момент, когда мы увидели в сумраке ее размытые очертания, Серега выдохнул: «Трындец!» Хотя, если честно, кое-что другое он выдохнул. Но это не важно. Важно, что как только обозначил он таким вот образом текущее состояние наших дел, так солнце окончательно и исчезло.

Солнце исчезло.

Зато над входом заведения в тот же миг вспыхнула электрическая лампочка.

А в небе — семьдесят секстиллионов звезд.

Или семьсот секстиллионов.

Или не звезд.

Или не в небе.

4

— Вот это бабец! — воскликнул Гоша, когда мы вошли внутрь.

Это он так Анюту заценил. Ему почему-то всегда казалось, что женщинам это его хамское обхождение, которое он ошибочно считал крутым мачизмом, по нраву. Не знаю, может быть, каким-то и да. Но уверен, что не всем. Аня, например, поморщилась.

Кстати, за время нашего отсутствия с ней произошли грандиозные изменения. И теперь выглядела она просто роскошно. Не забитой дальней родственницей, а центровой девочкой. Изебровой биксой, как сказал бы покойный Шурик Галерея.

Ей-ей, именно так она теперь и выглядела.

Ведь упакована на сей раз была она не в замызганную сиротскую униформу, а в цвета индиго — с благородными потертостями на известных местах — джинсовый костюм. (На самом деле он был бледно-голубой, но мне нравится это слово — «индиго».)

Да.

Ну а на ногах у нее были уже не пошлые вьетнамские шлепанцы с мятыми задниками, а стильные ковбойские сапожки из мягкой желтой кожи. Ну и в комплект к техасскому прикиду — бордовый клетчатый батник. Мужской, к слову. Что меня всегда заводит. И еще платок у нее имелся — из тех, которыми во время песчаных суховеев покорители прерий прикрывают свои мужественные лица. Платок был интересным — с ацтекским орнаментом. И лебединая шея, вокруг которой он был повязан, тоже была чертовски хороша.

И вообще, теперь хозяйка корчмы вся казалась стройной такой, изящной — блин! И тут у нее всё оказалось в наличии, и там было всё у нее в полном порядке. А волосы цвета блестящего антрацита сзади в хвост были собраны. А личико — даром что тюркскоязычное — хоть тут же на глянцевую обложку журнала гламурного. А кожа смуглая, матовая какая-то такая, бархатистая. А под носиком трогательный цыплячий пушок. А ушки маленькие и такие аккуратные, что тут же облизать захотелось. А глаза— пусть и в масть родовую, но с такой глубинной синью, что утонуть — не фиг делать. И, как у потревоженной молодой косули, широко они были распахнуты. А еще: на правой брови появился у нее модный пирсинг — два золотых колечка.

Вот такие дела!

И в движениях, замечу наперед, пропала у нее угловатость подростковая. Стали они — откуда что? — плавны и точны, как у женщины кровей княжеских, знающей себе цену. Вернее, знающей про свою бесценность.

Короче, упасть и не встать — вот как девчонка теперь смотрелась. Немудрено, что Гошка и вякнул с порога: «Вот это бабец!» Да и я сам, признаться, не удержался — стал оглядывать помещение с намерением вычислить, где, в каком темном углу кинула она свою лягушачью кожу. Не нашел. Сожгла уже, наверное. Еще до нашего прихода.

А застали мы заметно преобразившуюся хозяйку корчмы за странным для ее юного возраста занятием — раскладыванием пасьянса. Когда мы ввалились шумно, она как раз открыла туза. Мне показалось с порога, что жлудевого. Впрочем, теперь уже не уверен. Может, и даму пик.

Она нашему приходу не сильно удивилась. Махнула рукой, будто старым знакомым, и спросила с преувеличенным весельем, свойственным работникам туристического сервиса:

— Ну что, господа, все в кучу собрались?

— Все, — признал Серега очевидное и погнал с места в карьер: — А теперь, милая наша хозяйка, объясните-ка нам…

— Тп-р-р-ру, — придержала она его порыв. — Не торопитесь, ночь впереди длинная — куда спешить? Ведь вы, надеюсь, не откажетесь здесь заночевать?

Мы ничего ей не ответили.

— Молчание, как известно, знак согласия, да к тому же еще и золото, — промурлыкала она. — Впрочем, куда вам еще с этой подводной лодки? Некуда. Так что проходите, располагайтесь, будьте как дома — сейчас я вам ужин придумаю.

— За который мы уже заплатили? — вспомнив о пяти сотнях, преодолел я свою немоту.

— Увы, — улыбнулась она, — вы же, помнится, заплатили только за обед. Который, кстати, съели.

— А мы ли его съели? — спросил я.

Она лукаво прищурилась и поинтересовалась:

— А какая разница кто, любезный?

— Нормально… — хотел я возмутиться, но передумал и лишь заметил: — Странное у вас заведение, Аня, одни платят за обед, а съесть его могут другие.

— Я и сама порой удивляюсь, — поддержала она меня. — Только другому. Тому, что сначала посетители съедают обед, а только потом я его готовлю.

И она залилась задорным смехом. Будто шестьдесят четыре колокольчика враз зазвенели.

А когда отсмеялась, зашла за стойку и вытащила откуда-то снизу коричневую коробку армейского полевого телефона. Известной всем потертым мужикам модели ТА пятьдесят семь. И крутанула несколько раз энергично ручку. А когда на том конце трубку подняли, сообщила коротко и четко:

— Всё, выезжайте, они у меня.

И трубку бряк назад и телефон — на место.

Ну а мы как оплеванные.

Не знаю, как парни, а я в тот момент четко понимал, что нас имеют, но пока, правда, не понимал, кто и каким, собственно, образом. И надо бы было как-то, конечно, реагировать, но в голове шуршала такая вата (даже и не вата, а, пожалуй, изовер, потому как не только шуршало, но и кололось), что напрягаться не хотелось. И злиться сил не было.

И, понятное дело, соображаю, что раз так, то, пожалуй, нужно просто расслабиться и получить максимально возможное от всего этого маразма удовольствие. Это всё же по-любому лучше, чем тупо выпрашивать на свою буйную задницу сульфазин с галоперидолом.

Серега и Гошка тоже выглядели в те минуты не очень… Как бы сказать? Не очень убедительно, что ли.

А потом принесла она нам кофе и бутерброды.

И мы разговелись слегка.

— А мимо вас тут автобусы какие-нибудь ходят? — оживившись, спросил вдруг Гоша. — Или, может быть, детка, по твоему забавному телефону можно прямо сюда такси вызвать?

— А вам это зачем? — спросила Аня.

— С меня довольно, — стал объяснять Гошка, отхлебывая кофе. — Нагулялся… Сыт по горло… В Америку хочу… Домой… В Сиэтл… И чтоб в окне Спэйс Нидл маячила.

— Остановите Землю, я сойду, — усмехнулась Аня.

— А чего я такого смешного сказал-то? — не понял Гоша.

— Да просто Америки-то нет, — заявила Аня.

— Парни, вы представляете, Америки-то, оказывается, нет, — объявил нам, типа мы сами не слышали, Гоша и переспросил у девушки: — Совсем-совсем, что ли, нет?

— Как таковой, — кивнула Аня.

— А Россия есть? — всё еще улыбаясь, спросил Гоша.

— И России нет.

— И Италии нет? — продолжал перебирать Гоша смысловой ряд.

— И Италии нет, — была последовательна Аня. — И даже Ватикана.

— Что-то, милая, у вас чего ни кинешься — ничего и нет? — всплеснул Гоша руками. — А хоть что-нибудь у вас есть?

— Есть, конечно.

— А если не секрет, что именно?

Гоша задал вопрос вроде как вежливо, но при этом на его лице зависла дурашливая ухмылка.

— ПОПСА у нас есть, — объявила Аня. И Гоша возрадовался:

— Слышите, парни, оказывается, попса у нас есть! Ничего нет, а попса таки вот есть. Ништяк! Да?

— Подожди балаганить, — приструнил его Серега и сам обратился к девушке: — А ну-ка с этой цифры поподробней. Это-то как же вас, Аня, понимать? Аллегорично, что ли?

— Да нет, буквально, конечно, — ответила Аня. — Даже больше вам скажу, по буквам надо меня понимать.

— Как это? — не понял я.

— Ну, ПОПСА — это аббревиатура, — объяснила она и тут же, не дожидаясь очевидного вопроса, расшифровала: — Полигон Обеспечения Практического Спасения Абсолюта. Вот что это такое. Полигон. Он один сейчас только и есть. А того, что вы считаете своей реальностью, нет. Привыкайте к этому, господа.

— К чему привыкать? — искренне недоумевал Гоша.

Девушка еще раз терпеливо объяснила:

— К тому, что реальности больше нет, к тому, что для вас пока существует только этот вот Полигон.

— Чего это вы, тетенька, такое говорите страшное? Чур меня, чур! — замахал на нее руками Гоша. — Какой еще такой полигон? Не надо нам никакого полигона. Да, парни?

— Поздно, — отрезала Аня и пояснила: — Полигон — это, к вашему сведению, то самое, скажем так, хм… место, где мы с вами в данный момент находимся. Вы, конечно, вряд ли мне сейчас поверите, а если и поверите, не сразу поймете, но я всё же вам это скажу. Обязана. Видите ли, так всегда происходит: когда связь времен в очередной раз рвется, за миг до Мига Повторного Начала Бесконечного Пути создается этот Полигон. И когда… Впрочем, стоп. Чего это я так, собственно, разлетелась? Сейчас подъедет Инструктор и все вам подробно и квалифицированно объяснит. А то я еще, чего доброго, напутаю где-нибудь. Мое дело сказать, что вы прибыли на Полигон. Я сказала. С прибытием вас, кстати. Вот. Остальное доведет Инструктор.

— Слава богу, парни, — мотнув по-собачьи головой, будто хотел всё это наваждение, как воду, стряхнуть, продолжал ерничать Гоша. — Сейчас Инструктор подъедет! Подъедет и, значит, всех нас тут вылечит. И тебя, Андрюха, вылечит. И тебя, Серый, вылечит. И меня, возможно, вылечит!

— Подожди ты! — вновь цыкнул на него Серега и спросил у фонтанирующей сплошными загадками девушки: — Вы это всё серьезно?

— А что, я похожа на человека, который шутит? — вопросом на вопрос ответила она.

Серега признал:

— Нет, как-то не очень. Но…

— Вы только, я прошу, не нервничайте, — решила успокоить нас Аня. — Нельзя вам.

— Мы что, умерли? — вдруг напрямую спросил Серега.

И спросил он таким голосом, что Гоша сразу перестал лыбиться. Секунду назад еще лыбился. Но тут раз — и уже нет.

А я вдруг вспомнил то место из «Тайного чуда» Борхеса, где герой подумал: «Я мертв, я в аду», а потом: «Я сошел с ума», а потом: «Время остановилось», а потом сообразил, что в таком случае мысль его тоже должна была остановиться, и успокоился.

И, вспомнив это, я решил, что, раз что-то с чем-то сравниваю и выискиваю какие-то литературные аналогии, значит, мыслю. И, выходит, с ума если и сошел, то еще не до конца. А раз мыслю, значит, не умер. Стало быть, не в аду.

Впрочем, тут же подумал: а что мы, собственно, знаем про ад? По большому счету, нам ничего про него не известно. Может, так оно всё в аду и устроено. Может быть, еще живая мысль уже мертвого мозга там как раз вот так вот и топится в абсурде. Или в компоте. Как было: я вижу сон — я взят обратно в ад, где все в компоте и женщин в детстве мучат тети, а в браке дети теребят.

Но Аня отрицательно замотала головой.

— Нет-нет, вы не умерли, — сказала она. — Чтобы, право! Конечно нет. Просто-напросто призваны вы на Полигон. Для выполнения Миссии. И всё.

— Кем призваны? — тут же отреагировал я.

— Для какой такой, блин, Миссии? — спросил со мною вместе Гоша.

— Да что ж вы все так торопитесь! — всплеснула руками Аня и покачала укоризненно головой. — Я же говорю, что сейчас Инструктор подъедет и он всё вам…

И тут Серега спросил о больном:

— А двойники?

— Что «двойники»? — не поняла Аня.

— Вы знаете, что тут были наши двойники? — пояснил Серега.

Аня на некоторое время задумалась.

— А-а, это вы про те вэ-эры, — наконец перевела она для себя и призналась: — Конечно, знаю. Еще бы. Но вы ведь их уже… Вообще-то это вопрос не по окладу. Не ко мне это всё. Но если уж… Понимаете, тут вот какое дело: все Кандидаты обязательно пропускаются через фильтры. Это процедура такая. Чисто технологическая. В результате все их лишние вероятностные реализации отсеиваются. Иначе тут не знаю, что началось бы. Столпотворение вавилонское из трех персон. Ужас просто! Поэтому и фильтруются Кандидаты. Всегда. И в этот раз… Но невозможно отсечь ту последнюю вероятностную реализацию, которая возникает в процессе окончательной фазы Перехода.

— Йоп! — схватился за голову Гоша. — Какие еще фильтры? Какой такой, на хрен, переход?

— Известное дело какой. Самый обыкновенный. Переход он и есть Переход. Если в общих чертах и примитивных терминах, то — перевод призванных сущностей из разрушающейся и исчезающей реальности проявленного мира в пространственно-временной континуум Полигона, — продолжала Аня отвечать на наши вопросы таким образом, что сразу в голове сходила новая лавина вопросов. — А что касательно фильтров — тут я не специалист. Ну знаю, что там вроде бы сначала стоят фильтры грубой очистки. Они и отсекают предыдущие вероятностные реализации, которые еще в той, отработанной действительности в разных параллельных слоях накопились. Все эти бесчисленные ветки-веточки, идущие от стволовой линии судьбы. Они отрубаются. Кроме выбранной для выполнения Миссии, конечно. А на самом Переходе стоит цепочка фильтров тонкой очистки. Их организуют на всех возможных точках пересечения автономных друг от друга линий необходимости. Правда, последняя точка всё равно неохваченной остается. Но тут… Я так слышала, что сначала это дело доработать хотели, ну чтобы Кандидаты сдвоенными не вылетали, но потом решили: пусть всё как есть остается. Говорят, что сознание Кандидата после встречи с двойником — как вы свои вэ-эры остроумно обозвали — становится более податливым к восприятию всего остального.

— Чего «всего остального»? — взмолился Гоша.

— Ну… Неизбежного, — пояснила Аня.

— Ни фи-га не понял, — честно признался я, — полигон, переходы, фильтры какие-то.

— Разберемся, — был в своем репертуаре Серега. И он, видимо, что-то такое более-менее понял, раз спросил у Ани вполне так осмысленно:

— А что стало бы с этой самой неизвестной нам Миссией, если не мы бы их, допустим, завалили, а они нас?

— Тогда на выполнение Миссии были бы заряжены они, — ответила Аня, не смущаясь циничности своих слов. — Никакой разницы. И между вами и вашими ближайшими реализациями нет… — точнее, не было — никакой разницы. Практически. Дельта индивидуального опыта тут исчезающе мала. Можно спокойно пренебречь. Так что все эти ваши смешные взаимные проверки… Неактуальны были.

— Да, мы и сами догадывались, что того… Не того, — признался Серега, почему-то совсем не удивляясь тому, что Ане про все эти наши заморочки уже откуда-то чудесным образом известно. — А зачем нужно было так устраивать, чтобы обязательно мы их… Ну, или там — чтобы они нас? К чему такая кровожадность со стороны устроителей всего этого вашего хэппинга? Зачем нас на такие страсти-мордасти толкали? Здесь что, для всех места мало?

— Места много, но стоит ли попусту энергию на всех расходовать? Здесь же вам не феноменальный мир, где ее принято налево-направо…

— Поня-а-атно, — по своему обыкновению, протянул Серега.

— Что ничего не понятно, — попытался я на ходу запрыгнуть в эту телегу.

— Инструктор уже на подходе, — напомнила Аня. Видимо, считалось, что это должно нас как-то подбодрить. Впрочем, сама она на все сто уверена в этом не была, поэтому и спросила:

— Бутерброды еще принести?

— Принести, — ухватился я за эту идею, надеясь, что нечто привычное позволит нам вынырнуть из бездны. Напрасно, конечно, надеялся. Не тот был случай.

А Аня, прежде чем выполнить заказ, вытащила калькулятор. Чего-то там пощелкала и спокойно так объявила:

— За ту порцию с вас двести сорок. — Услышав такое, я аж присвистнул.

— И после всего, что вы нам тут сообщили, вы собираетесь с нас еще и деньги брать?! Вы же нас только что обрадовали, что реальности нет.

— Нет, — подтвердила она.

— Какие тогда могут быть деньги? — продолжал возмущаться я.

— Реальности нет, а деньги есть, — ни капельки не смутилась Аня. — Я вообще-то никогда не вдавалась в этот парадокс. Просто выполняю инструкции — и всё. Но думаю, это чтобы вы адекватность не теряли. Так что? Нести бутерброды? Или как?

— Не хочу бутерброды, хочу в Америку, — простонал Гоша.

— Америки нет, — терпеливо напомнила Аня и повторила как заклинание: — Вашей реальности больше нет, поэтому Америки тоже, конечно, нет.

— Нам стали малы ее тертые джинсы, — прокомментировал я и полез в карман за портмоне.

— А деревня, в которую мы шли, есть? — спросил Серега.

— Нет, — ответила Аня.

— А зачем тогда этот ваш дед… Ваш же был дед?

— Наш, — кивнула Аня. — Других тут нет.

— Зачем он нас развел так обидно?

— Ну надо же вам было куда-то идти. Что поделать, если вы все такие ананкастичные.

— Какие мы? — не понял Гошка.

Честно говоря, я тоже не был знаком с этим мудреным термином, но из контекста догадался, в чем нас Аня обвиняла. Впрочем, она и сама пояснила:

— Вы напрочь лишены способности жить вне установленных рамок. И потому-то вам, чтоб идти, надо обязательно и точно знать, куда именно надлежит идти. Ведь так? Иначе вы не можете. Просто так идти, не обременяя свой ум иллюзорной целью, — это вам не по силам… А деревня. Ну, в принципе, если бы вдруг каким-то чудом дошли, деревня бы появилась. Обязательно. Только вы бы не дошли. Чудес не бывает. Вас троих у меня нужно было свести. Здесь, на этом вот сборном пункте. Так что нет, не дошли бы. А это значит — деревни нет.

— А горы есть? — спросил я, выгребая из портмоне наличку.

— И да и нет, — ответила Аня. — Считайте как хотите. Это элемент Полигона. Целая дежурная смена трудится, чтобы весь этот антураж функционировал. Горы там, небо-реки-облака, трава-ветер… Пространство, в общем. Ну и время, конечно. День-ночь. И чтобы солнышко туда-сюда. И звезды в небе.

— Для того чтобы мы адекватность не теряли? — смекнул Серега. Он, похоже, уже стал потихоньку усваивать правила этой новой игры.

— Ну да, — подтвердила Аня. — Иначе бы сразу соскочили. Сколько раз так было раньше — и не сосчитать даже. А здесь, в более-менее знакомых ландшафтах, всё-таки легче вам адаптироваться. Ну и сделать в конце концов это великое дело. Для того и ввели — ну в смысле ЧеА себе придумал — дежурную смену визуальной, звуковой, тактильной и прочей бутафории. Для этого и заступают постоянно на дежурство расчеты. В режиме шесть-шесть-двенадцать условно-учетных часов. И работают не покладая рук. Не без сбоев, конечно, работают. Но стараются. Во всяком случае, в этот раз…

— С комарами это вы тут погорячились, — прервал ее я.

Она хотела было что-то на этот счет возразить, но тут вдруг Гоша сказал ни к селу ни к городу:

— Америки нет. — И захохотал.

И до того парень наш развеселился, так чего-то его на хи-хи пробило, что даже всхлипывать стал. И остановиться не мог. Вскоре стало понятно, что это дело способно дойти и до самой настоящей истерики. Но Серега не допустил — взял и швырнул в американца попавшийся под руку кувшин. Предварительно выдернув из него пук засохших ромашек. Гошка испуганно дернулся и сразу ржать перестал. А керамический снаряд, ударившись об стену, взорвался с хлопком.

В этот момент обитая копеечной рейкой дверь скрипнула, и мы, дружно обернувшись на этот несмазанный звук, увидели, что в заведение зашел еще один посетитель.

— Вот и Инструктор, — обрадовала нас Анюта. На пороге стоял пожилой, далеко за шестьдесят, мужчина. На нем был мятый плащ того трогательного фасона, какой уважали наши непривередливые отцы в далекую эпоху строительства БАМа, возведения Братской ГЭС и экстенсивного освоения целинных земель. Именно такую вот коллекционную болонь вошедший и накинул на себя в ту теплую ночь. Не по погоде, прямо скажем. А еще на нем была шляпа. Залихватски, по моде конца пятидесятых, сдвинутая куда-то на затылок. И имела она ту же степень злободневности, что и плащ. Пуще же остального восхитили меня его ботинки — солдатские увольнительные, забывшие о существовании в природе сапожных щеток. Из совармейских этих говнодавов уползали в мятые тоннели подстреленных брюк смешные полосатые чулки. Ну а в правой руке держал этот странный дядька коричневый портфель, кожа которого была беспощадно покоцена временем.

Чем-то мне этот страдалец, этот человек из моих ночных кошмаров, напомнил штатного лектора из общества «Знание». Была когда-то, кто помнит, такая просветительская организация. А возможно, и есть. Впрочем, кому сейчас, в наше сугубо прагматичное время, нужна такая неликвидная штука, как знание? Если это, конечно, не сакральное знание о том, как по-легкому срубить свой первый лимон. А может, эта организация и называется сейчас «Общество Знаний О Первом Лимоне»? И возможно, она хорошо известна под этим названием тем, кто действительно очень-очень-очень хочет стать миллионером?

Вот так вот я лево мыслил, пока рассматривал одутловатое лицо персонажа, которого нарекла Аня Инструктором.

В привычном режиме, надо сказать, еще тогда мыслил. Исходя из того контекста, что реальность наша никуда не делась. Что есть она, была и будет. Что гонит красотка Аня, и гонит по-черному. Что надо лишь слегка поднапрячь мышцы мозга, и всё встанет на свои привычные места.

Но повторюсь: я ошибался.

Услужливая и расторопная хозяйка быстро приняла у Инструктора плащ и шляпу, и он не здороваясь прошел мимо нас к стойке. Кинул на нее портфель, достал из внутреннего кармана щербатый гребешок и, не смущаясь присутствием посторонних, не обращая на нас никакого внимания, уложил любовно и неспешно жидкие остатки своих волосиков в незамысловатую прическу.

И только после этого стал раскладываться — расстегнул портфель и принялся вынимать из него какие-то не очень свежего вида бумаги.

И всё это молча.

Ну а приготовившись, хотел было чем-то уже нас осчастливить, даже рот для этого открыл, но вдруг передумал и нашел потухшим взглядом Аню. Та сразу всё поняла и мигом организовала стакан и бутылку с минералкой. Инструктор плеснул себе неверной рукой и жадно приложился — аж кадык ходуном заходил. Похоже, был наш чудак с большого бодунища.

А мы всё это время молча смотрели на него, как кролики на удава. И чего-то ждали. Сами не зная чего. Возможно, того, что он нас разбудит.

Но наконец он собрался, взглянул на нас блеклыми своими глазами и произнес неожиданно высоким голосом, чуть ли не колоратурным сопрано:

— Здравствуйте, я ваш Инструктор.

— Здра-а-а-вствуйте! — встал и умело изобразил книксен Гоша.

— Здравствуйте персонально, уважаемый Игорь Николаевич, — показал Инструктор Гошке свои желтые кривые зубы. — Я рад, что вы сегодня в приподнятом настроении.

— Откуда это вы, фади-дэди, знаете мое имя-отчество? — удивился Гошка, что было вполне естественно.

— Ну я же как-никак входил в состав, так сказать, отборочной комиссии, — ничего не объяснив, объяснил Инструктор.

Гоша пожал плечами и сел. Инструктор, близоруко прищурившись, заглянул в одну из мятых своих бумажек и продолжил:

— Итак, господа-товарищи хорошие, пропустим, пожалуй, вступление и сразу перейдем к главному. И начнем по порядку. То есть — сначала. А в начале, так сказать, было…

— Слово, — опередил его Гоша.

И стало понятно, что он собирается принять активное участие в намечавшейся лекции. Мы же с Серегой пока выжидательно помалкивали. В тряпочку.

— Ну, положим, в начале было не Слово, а тогда уж, так сказать, буква, — отреагировал на Гошкину реплику Инструктор.

— А? — спросил Гошка.

— Что? — не понял Инструктор.

— В начале была буква А?

— Ну пусть будет А, если вы так уж этого желаете. Пусть будет А… Альфа, алеф, аз… Мне всё равно. Как хотите. Итак, Оно в начале было буквой А. И эта буква была, так сказать, Всем. Абсолютом она была. Вот так… Короче, в начале было Всё.

— Да, раньше всё было, — согласился Гошка. — Яблочный сидр по девяносто восемь копеек, кефир по двенадцать, батон нарезной по двадцать две, кофе из желудей по…

— Я не об этом, — сморщив поношенное свое лицо так, что стало оно похоже на сухофруктную грушу, перебил его Инструктор, — я здесь, так сказать, о сотворенье мира…

Гошка ахнул:

— Ни фига себе свежая темка! А чего там нового? За семь же дней и не напрягаясь. Как турки в Москве аквапарк или молдаване на Рубцовском дачу. На скорую руку всё нам добрый боженька… Тяп-ляп и сикось-накось. Вот все тут теперь и мучаемся…

— Уже не тут и пока не все, — поправил его Инструктор и попросил: — Давайте не будем умничать, давайте будем слушать. А все вопросы давайте, так сказать, потом.

— Давайте, — согласился Гошка. Инструктор прокашлялся и продолжил:

— Итак, Оно в начале было Всем. И это Всё было свернуто в точку. И была Вечность. И Ничего не было.

— Стойте, — не удержался Гошка. — Как это так у вас, дяденька, получается? Одновременно — и всё было, и ничего не было.

— Объясняю. — Инструктор сверился с бумажкой. — Имеется в виду Всё с большой буквы и Ничто тоже с большой буквы. Эврисинг и Носинг. Условные термины. Можете поменять местами, наделив обратным содержанием. У меня — так. Понятно?

— Теперь понятно, не дурак, — кивнул Гошка. — Ай-кью в пятницу было девяносто шесть с половиной.

— Я рад за вас, — похвалил Гошку Инструктор и продолжил: — Так вот, в начале было Всё с большой буквы. А Ничего с большой буквы не было. Понимаете? Была точка. Потом точка вздохнула, Всё исчезло, и появилось как раз это самое Ничто.

— А с чего это она вздохнула? — никак не мог удержаться от уточняющих вопросов американец.

Инструктор недовольно дернул головой и опять обратился к своим записям. Порылся в них и сумел ответить — кстати, достаточно грамотно, но, правда, амбивалентно:

— От безумной тоски, равно — тоскливой безумности. Вот отчего. Вот так вот, собственно…

Но Гошка решил докопаться до самой что ни на есть сути:

— Нет, всё же не понимаю, как это самое ваше Всё, разок всего вздохнув, вдруг стало ни с того ни с сего Ничем?

Инструктор задумался, основательно так задумался, помолчал, чего-то там, в запасниках своей памяти, выискивая, и нашел-таки чем ответить:

— Потому что вздох, порожденный неосознанным желанием Первоначала стать сознательным, — это, так сказать, вдох и выдох. А это есть уже два разных, противоположно направленных процесса. — Для большей наглядности он направил указательные пальцы своих рук на таран. — Так сказать, тут дуализм налицо. А если Единое распадается надвое, то всё — Всё уже не Всё, это уже, так сказать, Ничто. Это уже не буква А, не Абсолют. Это уже, так сказать, буквы Бэ и Вэ. Ну а дальше пошло-поехало — до полного алфавита.

— Большой Взрыв, — произнес вдруг Серега.

— Простите? — не понял Инструктор.

— Большой Взрыв, говорю, — повторил Серега. — Буквы Бэ и Вэ.

Инструктор быстро зашуршал страницами конспекта, нашел нужную, что-то вычитал, шевеля обветренными губами, и согласился:

— Да, всё верно, Большой Взрыв. После которого непроявленное, то есть скрытое во Всём Ничто стало, так сказать, проявленным. Точка взорвалась в одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом году и стала феноменальным миром. Вечность кончилась, появилось время. Пространство же…

— Почему это в шестьдесят пятом? — прервав лектора, искренне удивился Серега.

— Что? А-а, ну не знаю, так у меня написано. Ну, в принципе чего тут неясного — уроборос же. Так сказать, змей мировой истории — змей, пожирающий свой хвост. Яд и панацея, так сказать. Ма-ть-ма Вознесенского. Между причиной и следствием в этом замкнутом и порочном круге нет различия. Следствие является своей собственной причиной, а следствием причины является сама эта причина. Какая тогда, так сказать, разница, когда именно произошел Большой Взрыв? Написали тут вот у меня, что в одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом, пусть так и будет. Это же всё условности описания. — Инструктор скосился на Серегу, который всем своим видом показывал, что не согласен с этим, и добавил: — Ну хорошо, произошел он, допустим, в каком-то там, не знаю, ну, в минус десятимиллиардном, что ли, году, в результате чего в плюс одна тысяча девятьсот шестьдесят пятом родились вы, уважаемый Сергей Иванович, — и что? Разве это в существующей схеме, так сказать, мироздания, — Инструктор начертил рукой в воздухе круг, — отменяет вероятность того, что Большой Взрыв произошел по причине вашего рождения в шестьдесят пятом? Нет, не отменяет. А если это так, если возможная причина Взрыва находится в шестьдесят пятом, если там его вероятное начало, что мне мешает сказать, что он произошел именно тогда?

Чуваком с подходами оказался наш лектор. Но Серега всё же настаивал:

— Не путайте нас, я ведь точно знаю, что в шестьдесят пятом лишь экспериментально подтвердили теорию Большого Взрыва, обнаружив реликтовое излучение, предсказанное еще в сороковых академиком Гамовым.

Инструктор вытащил скомканный платок, вытер пот с залысины и спросил:

— Вы всерьез полагаете, что «узнать про что-то» и «произошло что-то» не одно и то же?

— Полагаю, — гордо ответил Серега.

— Это остаточные симптомы, — поставил диагноз Инструктор, но успокоил: — Пройдет.

— Похоже, в этих горных наделах Колесо окончательно вытеснило Крест, — выдал на замечание Инструктора Серега.

— К Слепому Библиотекарю не ходи, — поддержал я друга. — Секта монотонов, то бишь ануляров, одержала здесь окончательную победу.

Инструктор глянул на нас исподлобья и решил почушкать за строптивость:

— Ну хорошо. Привожу простой пример. Как известно, в одна тысяча семьдесят шестом году астрофизик Стивен Хокинг доказал, что во Вселенной существуют области пространства-времени, испускающие излучение, в котором отсутствует информация, то есть такие объекты, где материя исчезает бесследно. Именно так в семьдесят шестом году во Вселенной появились черные дыры. Вчера в Дублине, на Семнадцатой Международной конференции то общей теории относительности и гравитации… — Инструктор сделал паузу, будто знал, что в этом месте должна зазвучать барабанная дробь, но дробь не зазвучала, и он продолжил без всякого аккомпанемента, но, правда, патетично тонируя: — …Стивен Хокинг объявил, что ошибся в расчетах. Со вчерашнего дня, господа-товарищи, черных дыр во Вселенной нет.

Мы с Серегой были искренне потрясены. Еще бы, практически всю свою сознательную жизнь знали мы о существовании этих волнующих штуковин, а теперь их вдруг раз — и не стало. Почему-то этим обстоятельством мы были потрясены больше, нежели тем, что сама Вселенная, как давеча утверждала Аня, куда-то там подевалась. Отчего мы плакали по волосам, снявши голову, я не знаю. Загадка психики. Но расстроились. А вот Гошка нет. Он даже в это и вдаваться-то не стал. Он озабочен был текущим и насущным:

— А к чему вы это нас, дяденька, всем этим загружаете? Намели из слов сугробов, а к чему они, не объясняете.

Инструктор смешно насупился и ворчливо заметил:

— Ну так я же еще не закончил, я, можно сказать, еще только начал. Вот когда закончу, тогда и станет вам, Игорь Николаевич, всё предельно ясно. Сами же вопросами меня сбиваете, а потом… На чем я, кстати, остановился-то?

— Вы сказали, что сначала было Всё, потом Всё кончилось и появилось Ничто, — напомнил я.

— Ну да, спасибо, — поблагодарил Инструктор и продолжил свою установочную лекцию: — Значит, появилось Ничто, то есть реальность видимая. И к тому же реальность, стремящаяся постичь саму себя. Это понятно? Осмыслить она себя стремится. С помощью человека. Которого именно для этой цели, и не для какой иной, выделило из себя. Так… — Инструктор вновь уставился в свои записи, видимо, мы своими вопросами действительно здорово мешали вести лекцию по накатанной дорожке и теперь обходиться без конспекта ему было тяжело. — Тут, в этом месте, вы вообще-то должны спросить у меня: а зачем Ничто познает себя?

— Можно вопрос? — вытянул я руку.

— Да, пожалуйста, — разрешил Инструктор.

И я спросил у него тем тоном, каким первые ученики всех школ мира задают свои тупые вопросы:

— А зачем Ничто познает себя?

— Чтобы вновь стать Всем, — бодро ответил мне Инструктор заученным текстом. — Человеческое сознание, достигнув высшей точки своего развития, способно найти путь к Спасению Абсолюта. Уже, собственно, нашло. Дело за реализацией. Но это вопрос времени. Которого, кстати, нет. Не в том смысле нет, что нет его. А, так сказать, в другом.

Тут уже меня самого заинтересовало.

— Подождите, а для чего вдруг такой напряг? Ведь Оно же уже было однажды Всем.

На это у Инструктора было что ответить — и даже очень было.

— Дело в том, что Ничто не может, так сказать, существовать бесконечно в том виде, в каком оно существует сейчас. Ведь в результате неуправляемого Взрыва создан мир, мягко говоря, негармоничный. Сами же знаете, что основная его мелодия — страдание. И в этом несовершенном мире страдает абсолютно всё. Ибо только Всё абсолютно. Ничто же относительно и полно противоречий. И каждая клеточка, каждая пара видимой реальности просто-напросто пропитана скорбью. Если где-то в этом мире и благоухают цветы, щебечут птички, царит тишь да благодать, то это означает лишь одно: всё это оплачено тем, что где-то кого-то режут, пытают, жгут живьем, гноят в лагерях и совершают прочие ужасы. Вот поэтому Оно, ставшее Ничем, и испытывает постоянную боль. И вполне естественно, что жаждет избавления от вечных мук проявленного, так сказать, существования. Короче, Всё, распыленное в Ничто, стремится к своему Спасению. Когда-то, до того как еще не проросло семя мысли, неосознанно стремилось, теперь — осознанно. Вот так, собственно.

Всё это было пока в общих чертах понятно — космогония как космогония, ничем не хуже других, — но я решил кое-что уточнить:

— Ну ладно, ну станет это самое ваше Оно опять Всем, а потом вновь зевнет от тоски зеленой и опять превратится в Ничто. Где гарантия, что не случится рецидив и не покатится всё снова по беспонтовой и кривой колее?

Как ни странно, я попал своим вопросом в кассу.

— Вот тут как раз и узловой, так сказать, моментик, — живо подхватил тему Инструктор и, призывая к вниманию, направил в потолок указательный палец. — Ничто уже не сможет стать тем бессознательным Всем, которым когда-то было. Ибо в недрах проявленной реальности выпестовано Сознание, которому суждено и должно, при определенных условиях, стать Сверхсознанием, или, если хотите, Осознанием. И новое Всё будет этим Сверхсознанием наделено. И Всё станет, так сказать, Богом.

— Впечатляет, — заметил Серега.

А вот у Гошки тут возникло расхождение с привычными его представлениями, и он спросил:

— А чего, раньше Бога не было, что ли?

— Увы, Игорь Николаевич, в том вся и беда, — ответил Инструктор.

— Так, сейчас вас, дяденька, поразит молния, — заявил Гошка и даже глаза зажмурил. Артист. Сгоревшего шапито.

— Не поразит, — отмахнулся Инструктор и, перевалив через гулкую стариковскую отрыжку, объяснил почему: — Бога нет.

— Я так и знал! — Гошка театрально заломил руки и закатил кверху свои бесстыжие глаза. — Я так и знал, что всё к тому идет. Бог умер.

— Бог не умер, Игорь Николаевич, Его никогда не было, а то, что люди до этого вот момента называли Богом, это была лишь их мечта о Нем, — спокойно возразил Гошке Инструктор, но тут же и обнадежил его: — Впрочем, Он возникнет. О чем, собственно, здесь и речь. Он возникнет. И зазвучит, так сказать, совсем другая музыка. Ведь если этому новому Всему, ставшему Богом, суждено будет вновь проявиться, то Оно станет проявляться уже осознанно. И заново проявленный мир, без всякого сомнения, будет совершенен. Ведь теперь-то он явится щедро наделенным той Божественной благостью, на которую и способен только умный — акцентирую ваше внимание на том, что именно умный — ну и конечно же милосердный Бог. Вот такой предлагается нам путь, так сказать, Спасения. И если…

— Подождите, — прервал Инструктора Серега, — давайте на этом вот моменте потопчемся. Во-первых, интересно — правда, интересно, — кто наделит это новое Всё Сверхсознанием? А во-вторых, что это за определенные условия, о которых вы упомянули?

— Хорошие вопросы, — обрадовался Инструктор и сразу стал отвечать: — Наделить Всё сознанием способен, конечно, человек познавший. Адепт. Черный Адепт.

— Адепт? А кто такой адепт? — спросил неутомимый в своей любознательности Гоша.

— Адепт — это и есть тот человек, который в своем развитии уже достиг, — пояснил Инструктор.

— Чего достиг-то? — не понял Гоша.

— Всего, — ответил Инструктор.

— Крутой, стало быть, — перевел Гоша.

— Да, не пологий, — согласился с ним лектор и объяснил: — Конечно, крутой, раз больше не задается он вопросами.

— Потому что знает все ответы? — спросил я.

— Нет, он просто в них больше не нуждается, — ответил Инструктор.

— А почему он черный? — заинтересовало Гошку. — Негр, что ли? В смысле афромазый. Ну — афроамериканец. Или он афро-, допустим, европеец? Или афроафриканец?

— Да нет, — криво улыбнулся лектор, — в этом смысле он белый.

— Видимо, он злой по жизни маг, пьет горькую по-черному и жену лупцует за всю мазуту, — предположил я. — Поэтому и черный.

— Нет-нет, что вы, — отрицая подобное умозаключение, замотал головой дядька. — Дело тут и не в морально-этических окрасках. Всё гораздо проще. Гораздо… Он именуется Черным для того единственно, чтобы, так сказать, мы не путали его с Белым Адептом. Условные термины опять же всё это. Принятые, так сказать, для удобства вербального изъяснения.

— А-а, у вас, оказывается, еще и белый адепт имеется! — восхитился Гошка.

— А как же, конечно, имеется, — подтвердил Инструктор. — Ведь Черный Адепт существует в снах Белого.

— А Белый тогда где существует? — спросил я, хотя уже догадывался.

— В снах Черного, — подтвердил мою догадку Инструктор.

— А мы где существуем? — насторожился Гоша. Инструктор налил себе минералки, сделал пару хороших глотков, подождал, пока вода проскользнет по горяшим трубам, и только после этого ответил:

— Сейчас вы существуете в сознании Черного, а до Перехода на наш Полигон существовали в сознании Белого. Но я надеюсь, вы понимаете, что в сущности оба-два эти сознания — ипостаси единого, так сказать, сознания. Сознание вообще единственно и в принципе едино. Просто немножко нездорово. Немножко расщеплено в результате сотрясения, вызванного Взрывом. Расщеплено… Да. Что, впрочем, и позволяет нам всем существовать, являясь плодами больного — нет, лучше сказать, воспаленного — воображения.

— Это как раз заметно, — кивнул Серега.

— Подождите, получается, что наша реальность существовала в сознании Белого Адепта, — стал я рассуждать вслух. — А как же тогда с вашей теорией минорно вздохнувшего Абсолюта?

— А что вас, Андрей Андреевич, смущает?

— Не согласуется. Ведь цепочка от начала сотворения, как я понимаю, была такой: Абсолют — Big Crack — Ничто — человек — адепт. Так?

— Так, — согласился Инструктор.

— А теперь вы утверждаете, что до этого самого Перехода мы существовали в сознании некоего Белого Адепта. И Ничто, то есть данный нам в ощущении морок, получается, тоже находилось в сознании Адепта и нигде более.

— Всё верно, — подтвердил правильность хода моих мыслей Инструктор.

— Хорошо. Тогда, выходит, и Взрыв, который произошел в той нашей реальности, на самом деле случился в его сознании. И месторасположение точки Абсолюта, по этим раскладам, было там же. И как это всё понять? Ведь получается, что сознание Адепта — порождение Абсолюта, которое есть порождение сознания Адепта. Ведь так получается?

— Так, — вновь не стал со мной спорить Инструктор.

— Так это чушь полнейшая, — отверг я такой вывод. — Система не может быть порождением одной из своих составных частей, что бы мы тут ни приняли за систему, а что бы — за составную ее часть. Это я вам как кибернетик кибернетику…

Инструктор энергично почесал затылок, поморщил лоб и в результате ответил мощно:

— Отнесем это к неразрешимым загадкам Бытия. Вынесем пока за скобки…

— Так, значит? — ухмыльнулся я.

— Ну-у-у… — Инструктор отвел глаза в сторону, а потом, что-то припомнив, пошел рыться в своих бумагах и вытащил из середины стопки, почти наугад, один лист, пробежался по нему взглядом и аж засветился от удовольствия: — Вот послушайте, — сказал он и зачитал: — Разум, дающий смысл существующему миру, и его противоположность — мир, существующий лишь благодаря разуму, глубочайшая внутренняя связность разума и сущего, осознанная как мировая проблема, загадка всех загадок, должны стать особой темой. Понятно? О-со-бой.

— Кто это? — спросил я.

— Гуссерль, — ответил Инструктор.

— Не знаю такого, — пожал я плечами. Инструктор развел руками — мол, что я поделаю, если не знаешь, — и начал грузить меня тем тоном, какой в свою бытность практиковали при вербовке хорьки из первого отдела:

— Ну, Андрей Андреевич, ну что вы в самом деле-то? Вы же как человек, не чуждый литературному творчеству, можете себе представить, что пишете роман о каком-нибудь писателе Эн, который пишет роман о вас, в котором вы пишете роман о нем. И что эти романы — и ваш, и писателя Эн — возникают одновременно. Я думаю, это несложно представить. Хотя, конечно, и вообразить невозможно… А вот вспомните хотя бы ту знаменитую картинку, на которой рука рисует карандашом рисующую ее карандашом руку. Похоже, да?

И я задумался.

Меня, человека, принадлежащего к поколению, мировоззрение которого представляет мешалду из материалистического воспитания, бытового православия, поверхностно понятого Востока и догадок, основанных на личном опыте, смутить легко.

Но, по той же причине, трудно сбить с панталыку. За отсутствием оного. Я уже ничего не принимаю на веру. И всегда пытаюсь подумать. Правда, до сих пор еще ни до чего не додумался. Наверное, думал всегда не тем местом.

Вот и тут.

О чем я задумался, когда он мне про картинку сказал? Думаете, о том, что он в виду имел и на что намекал? Не-а. Я задумался о той руке, которая нарисовала карандашом ту картинку, на которой рука рисует карандашом рисующую ее карандашом руку. И почему-то вспомнилась существующая сама по себе рука, которую все члены семейки Адамс называли «Вещь». Воспоминание показалось стоящим. Захотелось посмаковать. Но не получилось.

На этот раз Гошка отвлек, который честно признался:

— А я вообще не пойму, как это может такое быть — кто-то что-то там придумал, и оно вдруг появляется. В принципе не пойму… Не пойму, и всё.

— Про тональ когда-нибудь слышали? — произнес волшебное слово Инструктор.

— Тональ? — переспросил Гоша.

— Да, тональ.

— Мысль материальна, а точнее, материя вымышлена, — сказал Серега. — Есть такая теория, Магоша, где тональ — это процесс создания мира посредством внутреннего диалога. Человек постоянно описывает себе мир и тем самым как бы формирует его.

— Да, он мыслит его таким, каким потом и воспринимает, — согласился Инструктор. — Всё верно. Только это не теория, Сергей Иванович, это — насущная практика.

— Эй, кексы, давайте ближе к телу, — простонал Гошка. — Голова сейчас лопнет. Дяденька, чего же вы, в конце концов, от нас-то, несчастных, хотите?

Инструктор, приняв надлежащую позу, ответил:

— Подождите, Игорь Николаевич, всё я вам сейчас объясню. Я еще не закончил… — И продолжил: — Значит, так, — мы уяснили, что в сознании Белого Адепта существует феноменальный мир и сознание Белого Адепта страдает от его, мира, несовершенства. Зафиксировали это, — он изобразил рукой круговой дирижерский жест, будто поймал муху на лету. — Так? Так. Далее: история этого мира идет по кругу, но время от времени связь времен рвется по известной причине…

— По какой такой причине? — озадачился Гошка.

— Ну как… — Инструктор откровенно удивился его вопросу. — Известное дело. Ведь кто-то иногда, а лучше сказать, время от времени произносит с воодушевлением и придыханием ту самую сакраментальную фразу: «Остановись, мгновение, ты — прекрасно». И как только подобное заклинание вылетает, тут сразу — щелк — связь времен и рвется. Ведь почему этому кому-то так хорошо вдруг стало, что помыслил он всё вокруг себя прекрасным? А потому, что Белый Адепт забрал в это самое мгновение всё страдание надуманного им, Адептом, мира на себя. Забрал, забился в корчах и потерял сознание. От нестерпимой душевной боли. Которая почище физической. Вот. И эту потерю сознания мы здесь и называем условно сном. Хотя, в сущности, Адепту сон как таковой не нужен, но тут…

— А потом что? — поторопил Инструктора Гоша. Тот пожал плечами и ответил:

— Ну а потом Белый Адепт просыпается и всё запускает на новый круг. Правда, на более совершенном уровне. На более… Сейчас объясню. — И объяснил: — Вот представьте себе, что есть лист фотобумаги. Так. На него при посредничестве фотопленки репроецируются световые лучи, отраженные от какого-либо, так сказать, объекта. И изображение этого объекта постепенно, после определенной процедуры, проявляется и становится видимым. Представляете? Вот. Ну и тут то же самое. Ничто — это фотоснимок фантома, то есть мира, каким представляет его себе Белый Адепт. И, как я уже сказал, проявленное, так сказать, Ничто имеет свойство время от времени обнуляться. Это как бы на бэушную фотобумагу вновь наносится чувствительный слой. И очнувшееся сознание Белого Адепта проецирует на нее новый образ — образ более совершенного мира. Пусть на чуть-чуть, но более совершенного.

— Development, — сказал Гошка.

— Что? — не понял Инструктор.

— «Development» можно перевести с английского и как «развитие» и как «фотопроявление», — пояснил я.

— А-а, — понял Инструктор.

— И что там дальше происходит? — спросил Гошка.

Инструктор не стал скрывать:

— Затем наступает Миг Повторного Начала Бесконечного Пути. Шестерни Мирового Механизма проворачиваются, и всё начинает крутиться заново и, так сказать, по-честному.

— И всё, что есть, и всё, что будет, — это лишь игры сознания, — вздохнул я и полез за сигаретами.

— Ну да, конечно, — согласился со мной Инструктор. — А как же еще? Общее же место. Трюизм. Правда, в определенных кругах.

— Слушайте, а с нами со всеми что происходит, когда вся эта чехарда случается? — с тревогой в голосе спросил Гошка.

— Ничего не происходит. Адепт спит — все спят, он просыпается — все просыпаются, — успокоил Гошку Инструктор. — Это ведь, так сказать…

И он задумался.

— Это как инсталлировать на компьютер новую операционную систему, — пришла ему на помощь Аня, про которую мы все забыли. — Можно так всё это представить. Реальность — операционная система. Мы все — что-то вроде текстовых файлов. Какая нам разница, с помощью какой программы и в какой операционке нас прочтут?

— Никакой, — согласился я.

Мне нравилась идея, что всякий человек суть текст. Она отлично рифмовалась с известным мнением, что мир существует исключительно для того, чтобы стать когда-нибудь книгой. Это меня грело.

— Конечно, никакой разницы, — подтвердила Аня.

— Хотя в апгрейтовых версиях существовать, наверное, веселей, — справедливо заметил Гоша.

На что Серега не менее справедливо съязвил:

— Ага, с новыми глюками оно, конечно, веселее. Латать их патчами не перелатать.

А я решил задуматься над всем этим. И задумался. И, не переставая думать, достал из пачки сигарету, помял ее и показал Ане. Она кивком дала разрешение, и я закурил. Давно тянуло.

В этот момент Серега спросил у Инструктора:

— Ну и в чем проблема-то? Система потихоньку худо-бедно улучшается — Ньютон аплодирует, Лейбниц кулаком грозит — ну и слава богу, которого нет. От добра добра чего ради искать?

— Всё дело в степени притязаний, — ответил ему Инструктор. — Проблема, Сергей Иванович, в том, что Белому Адепту, сколь ни пытался он, до сих пор не удалось достичь, так сказать, идеала. А хочется… Но, скажем честно, никогда ему его не достичь. Страдание неустранимо. И это печальный факт, который требует хладнокровного признания. Отчего-то для сознания Белого Адепта не представляется возможным вообразить мир, избавленный от страдания. Хотя, конечно, понятно отчего.

— Это в природе вещей, — озвучил свою версию Серега. — Как сказал однажды товарищ Сталин, логика вещей сильнее логики человеческих измерений.

— Да, — подтвердил Инструктор, — страдание — имманентное свойство проявленного мира.

Я послушал-послушал их, вытащил сигарету изо рта, да и пропел за Макаревича:

А я верю, что где-то

Божьей искрою света

Займется костер.

Только нет интереса,

И бездарную пьесу

Продолжает тянуть режиссер.

А пропев, сделал вывод:

— Выходит, прогресс — это движение по бесконечному тоннелю, в конце которого тупик.

— Точнее будет сказать, это бег за линией горизонта, — предложил Инструктор.

Я затянулся, выпустил под потолок несколько сизых завитушек и спросил:

— Ну и где тогда выход?

Инструктор проследил взглядом за моими искусными кольцами и терпеливо дождался, когда они полностью растают. Затем показал на то место, где они только что были, и ответил:

— Ну я уже сказал выше, что Спасение в обращении Ничего во Всё. Эта цель и мечта Черного Адепта.

— Уничтожить проявленный мир? — переформулировал Серега.

— Засветить фотобумагу раз и навсегда? — вспомнил я о предложенной метафоре.

— Да, именно так: раз и навсегда, — произнес проникновенным голосом Инструктор. — И как раз для этой, так сказать, цели за миг до Мига Повторного Начала Бесконечного Пути во сне Белого Черный Адепт и создает Полигон Обеспечения Практического Спасения Абсолюта. — И Инструктор перешел наконец к утилитарным планам: — Дело тут, собственно, вот в чем. Однажды Черному Адепту чудесным образом открылось, что, если донести до Начала Начал мысль об уничтожении феноменального мира, он и исчезнет. И это даже, собственно, и не мысль в чистом виде, а некий такой, знаете ли, визуальный образ… Если вообще-то можно отделить визуальное от вербального… Тут, собственно, вот какое дело: как-то раз представил он себе явственно, что когда-нибудь представит, как в центре Вселенной возникает энергетический вихрь с мощной центростремительной силой. И как эта антиматериальная воронка затем всасывает в себя всё сущее, включая его, Черного Адепта, собственное сознание, которое является спящим сознанием Белого Адепта, а по сути, как мы знаем, — единственным сознанием. Ничто, таким образом, соберется в точку и станет Всем. Но Всем, теперь уже наделенным Сверхсознанием. Далее по вышеприведенному тексту.

— А где этот центр Вселенной? — спросил Гошка.

— Вообще-то везде, — ответил Инструктор.

— Как это? — не понял Гошка.

— По теории относительности Эйнштейна, любая точка может быть принята за центр, — пояснил Серега. — Куда наблюдатель ткнет, там и центр.

— Как говорил комбат Елдахов, ядерная бомба всегда попадает в эпицентр, — вспомнил я.

— И здесь может быть центр, — ткнул себя пальцем в грудь Гошка.

— Запросто, — кивнул Серега.

— Я — центр Вселенной! — восхитился Гоша. А я рассмеялся.

— Раньше был ты, Гошка, пуп земли. Теперь пошел на повышение.

— Вот такие, значит, пироги, — напомнил о себе Инструктор. — Таким, значит, всё образом.

— Это всё, господин Инструктор, понятно, — сказал Серега. — Только непонятно, в чем затык?

— Товарищ, — сказал Инструктор.

— Что «товарищ»? — не понял Серега.

— Называйте меня товарищем Инструктором, так мне привычней.

— Хорошо, — пообещал на будущее Серега.

— А проблема, собственно, в сомнении, — пояснил Инструктор. — Черный Адепт, он хотя и адепт, конечно, но прежде всего — человек.

— Неужели тот, кто пробился в разводящие, может сомневаться в силе своего воображения? — удивился я.

— Он не только может в чем-то сомневаться, но может даже и ошибаться, — сказал Инструктор. — Великий Адепт впитывает в себя в процессе своего саморазвития все, в том числе и сомнение. Разве может быть сознание, лишенное одного из свойств, полным? Теорема Геделя гласит, что любая сложная формальная, так сказать, система должна быть противоречивой, чтобы быть полной.

— И еще срабатывает, видать, универсальное положение Картезия о том, что можно сомневаться во всём, кроме своей способности сомневаться, — блеснул своей эрудицией — мол, нас тоже не на мусорке нашли — Серега.

— Но вот Будда… — хотел я было возразить обоим. Но Инструктор прервал меня резко и не без апломба:

— ЭмЧеЭс.

— Не понял, — не понял я.

— Будда — мастер частного спасения, — пояснил Инструктор. — Предложенный им путь индивидуального избавления от страданий не решает задачи спасения мира. Поэтому ставить его в пример в данном, так сказать, контексте некорректно. Вольно буддам не сомневаться, когда решают они свои персональные — а если вещи называть своими словами — шкурные вопросы. А вот Черный Адепт, в отличие от любого из них и каждого, получив Откровение о возможности и неизбежности Спасения всего и вся, в какой-то момент усомнился. Да. Нет, конечно же усомнился не в истинности самого Откровения — какие там могут быть сомнения? — а засомневался он в собственной силе, в способности донести спасительную, так сказать, мысль к Началу Начал. Но что есть сомнение, как не повод к его преодолению? Не так ли? Это ведь диалектично?

— Диалектично, — согласился я. Инструктор поблагодарил меня кивком и сказал:

— Черный Адепт, к чести его, стал искать способ преодоления своих сомнений. И нашел. Он вот что придумал. Он придумал, что его главная и последняя мысль будет содержанием некоего прощального радиосигнала. Понимаете? Обычного такого радиосигнала. Хотя, конечно, как мы понимаем, необычного. Но всё же — радиосигнала. Вот так вот, значит. Ну а раз придуман сигнал, то должен быть придуман и передатчик… Логично? — Инструктор обвел нас взглядом, убедился, что мы насчет такой логики никаких возражений не имеем, и продолжил: — Поэтому стал он продвигаться в этом направлении. И появился в его воображении, а затем и был реализован вот этот вот Полигон с законсервированной военной базой. А там уже возник и командный пункт, и входящий в его состав узел связи, где находится то самое радиоустройство… Следите за ходом мысли? — Мы следили, и следили внимательно, потому как становилось всё горячее и горячее. — Ну а затем был придуман ход с боевым расчетом из трех человек, которые должны будут в нужный момент, в момент, так сказать, Икс, произвести все необходимые действия. Да… Вот так, собственно. Как видите, он у нас фантазер великий.

— И что дальше? — спросил Гошка.

— Ну а дальше, — ответил Инструктор, — задействованный аппарат выдаст высокочастотное излучение, на несущую которого наложит Адепт спасительный образ. Смодулированная волна унесет этот образ к Началу Начал, где и свершится посредством данного телекодового послания Великое, так сказать, Делание. Такую он, значит, хитрую процедуру Спасения Абсолюта себе придумал. Ясно?

Инструктор опять обвел изучающим взглядом нашу немногочисленную аудиторию, ожидая реакции.

— Забавно, — прокомментировал я раньше остальных всю эту небывальщину и забычковал сигарету о каблук. — Широкий смысловой диапазон конечности бытия сужается до узкой радиополосы.

— И конец бытия становится достижим выполнением комплекса организационных и технических мероприятий, — добавил Серега.

— Точно, — согласился я, — нажимаю на кнопочку — таракан в западне. Только мне кажется, можно было бы ему и как-нибудь попроще всё решить с устройством этой глобальной фукуямы. Типа: вселенских размеров дуб свернуть обратно в желудь. Или, не знаю, снежинку, что ли, невероятно сложной структуры растопить в каплю. И вся недолга. В смысле — полная энтропия. То есть — наоборот.

— Но тут уж как есть так есть, — пожал плечами Инструктор.

— Ну и что? — спросил Серега. — Почему до сих пор не случилось?

Инструктора опередила Аня.

— Пока ни один расчет не справился, — сказала она.

— Чего так? — поинтересовался Серега.

— Ну, кто-то не смог, кто-то не захотел, — пояснила она пространно, но в результате выдала: — Теперь вот вся надежда на вас.

— А если и мы не сможем? — спросил я. И посмотрел на нее.

А она посмотрела на Инструктора. Вслед за ней и все мы, как по команде повернув головы, уставились на него. И, вздохнув, он обрисовал перспективу:

— Ну я же говорил. Тогда случится новый цикл. Через мгновение Черный Адепт уснет, а Белый Адепт проснется. И представит себе улучшенный вариант предметной реальности. Той реальности, где продолжите вы жить и страдать и где вместе с вами будут жить и страдать миллиарды других живых существ. И по сути своей ничего не изменится. Ни-че-го. И продолжу я служить на этом чертовом Полигоне без замены до скончания веков, которым нет скончания. А мне, честно признаться, всё это уже порядком надоело. У меня язва. И еще ряд обстоятельств… личного характера.

— А почему вдруг мы? — резонно спросил Гоша. — Почему именно нас-то для учреждения этого космического пылесоса выдернули? Чего мы такого вам сделали?

— О, лучше и не спрашивайте, — вздохнул Инструктор. — Существует огромный список требований к рекрутам. Во-о-от такой, представьте, талмуд. — Он широко, как завиральный рыбак, развел руками. — Всего не перечислишь. Да и оно вам надо?

Гоша пожал плечами, мол, а почему бы, собственно, и нет.

— Ну, например, год рождения требовался, как всегда, шестьдесят пятый, это чисто ритуально, — припомнил Инструктор навскидку. — Чтоб никаких жен и детей. Чтобы, конечно, трое вас было. Это согласно технологической карте. Ну а раз задействуется пусть и малая, но группа, тут же встает вопрос о психологической совместимости. И там медицинские, конечно, все дела и всё такое прочее. Плюс антропометрическое тестирование… Атеистами опять же Кандидаты должны быть.

— А я вот в Бога верую, — вдруг вскинулся Гоша. — И верю, что Христос нас всех уже давным-давно спас, так что…

— Ай, бросьте, Христос принес нам толику утешения, а не спасение, — прервав его, возразил Инструктор. — А что касательно вашей, Игорь Николаевич, веры… Это вы себя там обманывайте, а нас тут — смысла нет. Кто в прошлом ноябре, промышляя в Вегасе фортуны, заявил по пьяной лавочке, что-де Бог если и есть, то проиграл весь этот сраный мир Сатане в преферанс, да еще и должен остался? А? Не вы ли это были, Игорь Николаевич? Чего глазки-то отворачиваете? Не вздумайте отпираться — вы это были. Спьяну, конечно, ляпнули. Но ведь что у трезвого на уме, то, как говорится…

— Да, Гошка, палево, — усмехнулся я. — Как поется в опере «Иисус Христос — суперзвезда», your words not mine.

И Гошка сдулся.

А Инструктор продолжил свой прогон:

— Вот… Ну и там еще, помимо прочего, кое-какие индивидуальные параметры рассматривались. Исключительные особенности, которые способствуют, значит… Вот Сергей Иванович, к примеру, никогда не брал в руки кубик Рубика, сроду не играл в тетрис батайский, пользуется Оперой, а не Эксплоером, вообще устойчив ко всяческим массовым психозам. Андрей Андреевич, тот может стихи читать сорок шесть часов подряд и знает восьмую рифму к слову «любовь». Причем существительное в именительном падеже. Не глагол там какой-нибудь убогонький или наречие проходное. Это есть исключительное и сильное его качество. Согласитесь… В общем, отбор был тщательным. Но самым главным критерием было ваше личное стремление сюда приехать. В принципе вы же сами сюда заявились. Не так ли?

— Подождите, — остановил его Гошка, — сами не сами, а у меня-то какое… это самое свойство-качество?

— А с вами, Игорь Николаевич, всё просто, у вас четыре руки, — ответил Инструктор таким обыденным голосом, каким рассказывают только о чем-то совсем уж очевидном.

— Как это четыре? — не поверил Гошка.

— А так вот, — усмехнулся Инструктор.

В этот момент я посмотрел на американца и впервые заметил, что у него действительно четыре руки. Две обычные, а чуть пониже — торчат из-под пиджака еще две недоразвито маленькие, будто детские. Торчат, значит, такие пухленькие и смешно шевелятся. И розовые пальчики всё время сжимают в кулачки.

Серега тоже глянул, и глаза его стали от удивления квадратными. Вообще-то — круглыми. Ну, не важно.

Важно, что у Гошки было четыре руки.

Интересно, подумал я, почему раньше их не было видно?

Впрочем, Гошка, похоже, их и теперь не видел. Оглядел себя и так и сяк, ничего необычного на себе не обнаружил и только хмыкнул недоверчиво.

— Где у меня четыре руки?

— Я пошутил, — сказал Инструктор.

И вторая пара рук у Гошки тут же исчезла.

Но я не стал больше нужного подобным метаморфозам изумляться — сколько уже можно? — и развивать для себя эту тему не стал. Меня занимало в тот момент иное.

И не стал мучиться, а спросил внаглую:

— Господин Инструктор, в смысле —товарищ… Хотелось бы вот какой вопрос провентилировать. А должны ли мы… Обязаны ли мы всенепременно осуществлять эту вашу миссию? Или у нас всё же есть какой-никакой выбор?

Инструктор пару секунд помолчал, вздохнул протяжно — типа ну во-о-от, началось, — а потом признался:

— Нет, конечно, никому вы ничего не должны и ничем никому не обязаны. Выбор есть всегда. И этот выбор за вами. Но только замечу, что всё же это миссия не наша, а ваша… Всё же.

В вагончике повисла тишина. Нарушил ее Гошка:

— Ничего не пойму. Если мы выдумка этого самого Адепта, как же мы можем что-то сами по себе решать? Неувязочка какая-то.

— На этом вопросе не одно поколение философов зубы сточило, — проинформировал его Серега.

А Инструктор кивнул на меня и сказал Гошке:

— Про свободу воли вам, Игорь Николаевич, может душевно и доходчиво Андрей Андреевич рассказать — на примере того, как герои книги выходят в определенный момент из-под власти автора и, что бы там эхо ни писало на полях розы, начинают действовать сами по себе, исходя из своей внутренней, так сказать, логики и мотивируя свои поступки чем-то для автора совсем уж запредельным. Ведь вы можете об этом, Андрей Андреевич, Игорю Николаевичу?..

— Про то, что no entity without identity, это мы запросто, — согласился я и предложил не без злого умысла: — Только неплохо бы для начала всё это дело перекурить. Хорошо бы антракт устроить.

— А я в принципе уже закончил, — объявил Инструктор и начал собирать свои листочки в стопку. — Теперь мяч на вашей стороне. Если согласитесь помочь, получите остальные инструкции. Если нет… На нет, так сказать, и суда нет. Только вы уж там либо все втроем в добровольцы, либо… Либо — либо… А нет — так нет. Другие на лодочке приплывут.

И он, отработав свой номер «Эквилибр на смыслах» и моментально потеряв к нам всяческий интерес, опять потянулся к бутылке. Но воды в ней осталось совсем мало, да и та уже была мертвой. Выдохлась. И Аня направилась за живой.

А я посмотрел на Инструктора, выпотрошенного его предназначением, и подумал, как же тяжела работа — смущать календари и числа присутствием, лишенным смысла, доказывая посторонним, что жизнь — синоним небытия и нарушения правил. Подумал я так и пошел на выход. Захотелось, понимаете, отчего-то мне свежего воздуха глотнуть. Или что там уже было вместо него.

Свежая мысль о свежем воздухе, вероятно.

И парни потянулись за мною.

В ночь.

А она была сплошным космосом. Нарисовалась фиктивными звездами. Жирными такими. Лоснящимися. Они все мерцали-подрагивали, будто от нетерпежа великого, но падать не падали. Пока не падали. Они же в августе обычно… К августу же поспевают. И нынче поспеют. Если, конечно, здесь вообще бывает август. Если, конечно…

Ну да.

Кроме звезд была еще тусклая лампочка. Вокруг нее роилось всякое. Положено роиться, вот и роилось. И только — бздынь-бздынь-бздынь. Не понять — то ли сгорающая в плазме спираль потрескивает, то ли чешуйчатые пикируют в стекло безбашенно.

И где-то рядом еще сверчок модемом, долбящимся к провайдеру, гравюру луны воспевал. Радовался чему-то, придурок талантливый. Сам от музыки своей вовсю тащился, а того не просекал, что от фуг его и месс такая ностальжи накатывает, что душу у иного неподготовленного просто наизнанку выворачивает.

А потом искры затанцевали. От сигареты искры. Это я закурил. Сел на верхней ступеньке и закурил.

Гошка спустился и отошел отлить в ближайшие кусты. Росли там рядом такие лохматые. А Серега, тот встал сзади. Прислонясь плечом к дверному косяку. Ну да, прямо-таки просилось срифмовать героическую его позу с тем, «что случится на моем веку».

Но рифмовать не хотелось. Может быть, только притчу… об Упавшей Звезде, например. Типа…

Ага.

Типа сидят по разные стороны линии фронта в окопах два чувака. Под ногами у них чахоточная жижа чавкает, вошь вовсю заедает, пули кругом с голодным присвистом человечьего мяса алкают, противно всё, жутко. А тут Звезда одна заветная бултых себе такая вниз. И трассером вжик по ночному небу. И оба чувака впопыхах по желанию. И оба одно загадывают. Чтобы, стало быть, война — так ее растак да во все дыры — побыстрей закончилась. Но чтоб, как положено, — полной и окончательной над врагом победой.

Только Звезде же не разорваться. Она же одна. Одна на двоих. Не разорваться, хоть разорвись. Ну и разорвалась от неразрешимого, до земли чуток не долетев. Сгорела. Вчистую..

А ведь могла бы, блин, на дно красного от морошки болота плюхнуться и оттуда свет и чудо явить. А там, глядишь, штыки действительно удалось бы при таком раскладе в землю воткнуть. По самое цевье. Штыки так вот в землю, а самим по хатам. В женах скучалки свои отпаривать.

А так — нет.

А так — с первыми лучами сызнова в рукопашную. Животы друг другу металлом ржавым вспарывать. Коли-режь, пехота, до следующей звезды. До другой. До той, которой не будет.

Ни-ко-гда…

— Чего скажешь, Дрон? — отогнал от меня музу Серега.

— А чего тебе сказать? — спросил я у него.

— Вижу, менжуешься.

— А ты — нет?

— Я нет. Ну, почти… Реальное же дело наклевывается.

— Ой ли?

— Сомневаешься?

— Да так…

— А чего он такого принципиально невозможного нарисовал?

— Да особо ничего, конечно. Только… Понимаешь, одно дело умозрительно всё это себе тетешкать, а другое — вот так вот с ходу: давай, мол, навалимся, пацаны… Не знаю… И главное, понимаешь, как-то мимоходом всё и как-то так всё факультативно, что невольно даже проникаешься и начинаешь всерьез полагать, что это всё — правда. Но, с другой стороны… Не знаю.

— Ну тут, Дрон, так — не разберешь, пока не повернешь. Существование же надсознания недоказуемо. Никак…

— Это да — никак.

— Но ведь не зря же говорят: нужно поверить, чтобы чудо свершилось.

— Ну да… А еще говорят: вы явите нам чудо, и мы поверим.

— Парадокс.

— Парадокс. И еще какой… Слышь, Серега, а ведь, похоже, всё дело в том, что Адепту ответственность на себя брать-то не катит. Для того и придумал нас сюда… Репрезентативных представителей человечества.

— Всё возможно. Только это ничего не отменяет.

— А он спросил, готовы ли мы эту ответственность с ним разделить?

— На то и окончательное «да» за нами.

— Или «нет».

— Ну или «нет»

— Не знаю… Дурдом всё это.

— Солипсизм — гносеологическая концепция, а не диагноз психиатра, — процитировал Серега кого-то и добавил от себя: — И, по всему, работающая концепция.

— Не знаю, — сказал я, — не зна-ю..

— Ну чего ты, Дрон? Попытка — она же не пытка. Согласись, это реальный шанс. Поучаствовать в таком деле… В создании принципиально нового… Всего. Это, скажу тебе… Не всякому.

— Имеем ли мы на это право, Серега?

— А чего гадать? Не надо гадать. Надо делать. Если выйдет — значит, право имели. Если не выйдет — значит, твари дрожащие. Вот и все расклады.

— Ты хочешь сказать, что легитимность утвердится реализацией мандата?

— Хочу.

Тут из кустов выкатился Гоша. Как рояль.

— Ман… да… там или не ман… да… но главное — это вот всё засранство разрушить, — застегиваясь на ходу, вступил он в разговор. — Я особо в эту лабуду, конечно, не верю, но если есть хотя бы какая-то мизерная вероятность… Надо всё рушить к едрене фене. Тут-то ловить, точно, уже нечего. Тут всё уже схвачено. Не протиснешься. Надоело мне здесь париться в вечных лузерах.

Мне стало до того смешно от такого наглядного примера неизбежного слияния крайностей, что я даже пропел речитативом, негромко, но с пафосом:

— Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы свой, мы новый мир построим — кто был Ничем, тот станет Всем.

— Зря стебаешься, Андрюха, — похлопал меня по плечу Гоша. — Надо-надо пробовать. На-до.

Я, вспомнив, как переводится с итальянского «nada», заметил:

— И как двусмысленно сказал однажды Вуди Аллен, никто не будет плакать, если вдруг людей не станет.

— Правильно, — согласился с Вуди Гоша. — И в том смысле правильно, и в этом.

— И уведем мы всех from Here to Eternity и станем как боги, — грустно усмехнулся я. — Как три таких живых бога. Правда, лишь три младших бога.

— Ты против? — спросил Серега и, не дожидаясь ответа, начал напрягать меня по полной: — Нет, но ты только представь, ты только задумайся, сколько людей страдает… И будут страдать… Детей… Тебе их не жалко? Болезни всякие страшные. И взрывы эти кругом. Взрывы и стенания. И просвета не видно в этом ужасе, и края не видно ему. А мы вот возьмемся — и разом все проблемы снимем. Порешаем все вопросы… Ты о детишках подумай, Дрон. Вспомни пацаненка из твоего подъезда, которому руки…

— Серега, не дави на психику, — попросил я его. — Я тоже видел экранизацию «Словаря человеческих страданий» Сетембрини. И всё я про слезинку ребенка понимаю. Всё. Что перевешивает она мыслимое добро мира. Что запредельная в ней плотность горя. Что счастья нет. Что всё такое прочее. Понимаю я всё это, но… Мы же толком не знаем… Не представляем… Даже и не знаем, как начать представлять, что будет, когда мы…

И я, не найдя нужных слов, замолчал.

— Тебе же сказали, что полный и всеобщий приход будет, — заявил Гошка. — Абсолютный вечный кайф. Сечешь, какая красота?!

— Секу, — хмыкнул я. — Красота… Которая спасет мир, да?

— Та самая, — сориентировался Гошка.

— Ну, это всё чудесно, но только дело в том… — Я замялся.

— В чем? — спросил Серега.

— Я еще не написал свою книгу, — ответил я.

— Вот это вот, флип-флоп, блин! — искренне возмутился Гошка. — И этот человек обзывал меня когда-то нехорошим словом «эгоист» и даже, помнится, предлагал гнать из комсомола сраной метлой.

— В чем, Дрон, проблема-то? — спросил Серега. Я объяснил:

— А в том, Серега, что после этого самого акта спасения все книги будут уже написаны. Понимаешь? Все слова будут уже произнесены. Все буквы будут расставлены по своим местам. Все… Да и что там буквы — даже точки все будут расставлены. Над всеми «ё». Меня это не устраивает. Я хочу написать свою книгу. Понимаешь — свою!

— Ну и м…к, — сплюнул Гоша.

Серега ничего не сказал. Наверняка он тоже считал меня неправым, но понимал, что я вправе быть неправым. Поэтому и промолчал.

И он знал, что переубеждать меня бессмысленно. Известно же, что я упрям как хохол.

Я, собственно, на одну восьмую и есть хохол. Из тех, что чудово розумiють украiнську мову i навiть можуть розмовляти — але не хочуть. Да мне и по-русски в те мгновения не особо хотелось говорить. И я молчал. И Серега молчал. А Гошка блякал. И плевался. И кричал, что не для этого его прапрадед билет на «Титаник» в кассу сдал, чтобы он сейчас всё на свете за так профукал. И еще он кричал, что из-за таких, как я, немец в сорок первом до Москвы дошел. Потом и он замолчал. Устал.

И стало тихо.

Тут я увидел, что давно уже фильтр курю, и полез за новой сигаретой.

Но пачка оказалась пустой.

Совершенно пустой.

Я смял ее в руке. Хотел швырнуть в траву, но, на излете движения передумав, сунул в карман. Посмотрел еще раз на звезды и, надеясь на то, что бесконечность и под конец сумеет извернуться, прошептал еле слышно, исключительно для себя самого: «И на этот раз меня уволь». И увидел, как, подмигивая мне бортовыми огнями, ночное небо пропахал авиалайнер. Он был как настоящий. Он, похоже, и был настоящим. И это уже было слишком! Я вскочил, чтоб дотянуться и схватить его за хвост.

Но в этот миг лампочка ярко вспыхнула, а в следующий — взорвалась.

И я на секунду зажмурился.

Загрузка...