ЧАСТЬ II

1

Открыв глаза, я увидел потолок своей спальни. По нему, огибая люстру, ползали причудливые тени. Эти порождения пролетающих за окнами фар были как медузы. Такие же бесформенные и мерзкие.

Я подумал, что потолок похож на чистый лист и на нем тоже можно записывать мысли. Но как раз мыслей у меня в тот момент не было. Кроме, конечно, мысли, что потолок похож на лист и на нем можно было бы записывать мысли, если бы у меня были какие-нибудь мысли, помимо той, что потолок похож на лист и на нем можно было бы записывать мысли, если бы у меня были какие-нибудь мысли помимо…

Повернув голову, я обнаружил, что в койке не один. Слева безмятежно посапывала какая-то девчушка. Ее русая голова, как родная, покоилась на моей руке. Стало понятно, отчего так сильно, до онемения, затекли мышцы.

Я осторожно, чтобы не разбудить, освободился и сел. Растер руку и попытался хоть что-нибудь припомнить.

Давалось с трудом. Точнее — вообще не давалось.

Откинул простыню и медленно провел ладонью по правой груди незнакомки. Потом по левой. Груди были небольшими и упругими. Но главное, волосков возле сосков не было. Это вот главное. Не люблю я, когда у них возле сосков растет волос — заякорился однажды неудачно.

Потом я сполз на пол и осторожно раздвинул ее ноги. Ткнулся носом в провал. Пахло морскими водорослями. Это был правильный запах, и я успокоился.

Ей стало холодно. Она повернулась на бок и, что-то пробормотав во сне, подтянула ноги к животу. Я накинул на нее простыню, расправил и побрел в ванную.

Под душем долго смывал с левого запястья выведенную какой-то липкой грязью букву Я. Пытался вспомнить, откуда она. Но смыл и — ну его на фиг напрягаться. Только всплыла зачем-то фраза из «Опавших листьев»: «На мне и грязь хороша, потому что это — я». Вспомнив эти слова Розанова, я подумал: до чего же избирательна память.

Потом долго думал, чем бы еще таким поклясться, что больше никогда не буду пить. Но так и не придумал. Видимо, ничего святого во мне на тот момент уже не осталось.

Затем стоял под хлесткими струями просто так. Приходил в себя.

Приходилось плохо.

Впрочем, припомнил, как после ресторана Серега подвез меня к дому. И что подниматься в пустую свою квартиру сразу я не стал, а завалился в ближайший кофеюшник. Догоняться.

Вспомнив про кофеюшник, я вспомнил остальное.

Она мучилась за соседним столиком в компании распальцованного крепыша. Парень сидел ко мне спиной, и мы с ней стали переглядываться через его кожаное плечо. Она делала это так, что он ничего не замечал. Они это умеют.

Игра продолжалась томительно долго. Упоительно долго. И это была чудесная игра. Правда, без всякой надежды на выигрыш.

А потом у парня удачно и вовремя провякала брибумером мобила. Он с кем-то переговорил на повышенных, извинился и сказал, что вынужден ненадолго выйти. И вышел.

Мы не стали его ждать.

Я расплатился за оба заказа.

Первый раз мы сцепились в лифте. Меня всего просто трясло от желания, я нажал «стоп» — и она без лишних слов встала на колени.

Я оценил это. И отработал.

Вспомнив все это, я сделал воду погорячее. И снял с кончика языка жесткую волосинку. Да, точно — я честно всё отработал. Баш на баш. И без обид.

А еще мы с ней разговаривали и курили. Одну на двоих. Одну за другой.

Было неплохо.

Я что-то ей весело врал про себя. Получалось, кажется, складно. Хотя, может быть, и нескладно. Сразу вытащил из бара початый коньяк и не давал себе снизить обороты — кто теперь знает, насколько складно я заливал. Впрочем, она тоже боялась остыть. И не отставала.

И это правильно.

Разве можно сладко тибидох-тарарах, пребывая в параллельных мирах?

Ну а потом — коньяк любого превращает в бунтаря. Что не практично. Да. Но романтично. Он сильно обрубает якоря всему, что неподвижно и статично.

И, наверное, после вот этих чужих читал я ей и свои стихи. Стихи в этом деле у меня всенепременно. Между обязательной программой и произвольной. Что-нибудь про осень. Я люблю осень и не люблю лето. Поэтому в июле всегда пою октябрь. Типа:


Пройдя, зажмурившись, искус —

У ближних что-нибудь оттяпать,

Считаю главным из искусств

Искусство пережить октябрь.

Зудит настырно мелкий бес.

Его, мой ангел, урезоньте,

Пусть край земли и свод небес

Сливаются. На горизонте.

На зыбкой линии огня,

Где молний ломаные спицы,

Где грациозный круп коня

Под Всадником засеребрится,

Где трудно угадать луну

Над озером в листвы ажурье.

Она утонет. Я тону.

В листе. В пятне под абажуром.

Лизнула всполоха слеза

Тумана пудинг.

Октябрь. Поздняя гроза.

Еще всё будет.


И мне припомнилось, что она тоже читала какие-то стихи. Что было несколько чудно. Они это делают редко.

Ей было где-то двадцать пять. И она умела всё. И показала мне всё, что умела. И я тоже не тормозил. Ведь был же когда-то камээсом по акробатике, а эти навыки — они навсегда.

В общем, всё у нас сложилось в этом смысле удачно. Вылизали друг друга с ног до головы.

Приятно вспомнить.

И тогда, под душем, было приятно вспоминать. И сейчас, когда…

И я любил ее.

Не смейтесь.

Я всегда влюбляюсь в тех, с кем. И в тех, кто со мной.

Всегда.

И считаю это правильным — вкладывать часть своей души в того, в кого вкладываешь часть своего тела. Вернее, не то что я осознанно так считаю и типа принуждаю себя этаким образом на все подобные экзерсисы настраиваться. Нет. Это получается у меня само собой. Непроизвольно. Искренне. Менталити, видимо, такой. Такая внутренняя, видимо, у меня организация. Даже если речь идет и не о таком вот — по обоюдной взаимности — случае, а о самой что ни на есть дешевой шлюхе для сброса давки, — всё равно.

Я ведь и про шлюху — как полагаю? Пусть там все дыры у нее донельзя от ста миллионов глубоких и не очень всовываний раздолбаны и все ее пиксели эрогенные до мозолей залапаны, но душа-то где-то внутри еще есть. Теплится. Ведь человек же она. И тут уж тогда: либо люби ее хотя бы чуть-чуточку, когда пользуешь по назначению, либо вовсе не пристраивайся. Не зверюшки же мы, в конце-то концов. А не умеешь любить, не способен на это, разучился — ну так купи себе дуру надувную. Или дрочи. Дрочить можно и бездуховно.

Впрочем, это я всё к себе, конечно, отношу. На себя примеряю. Что касается других, я ни на чем не настаиваю. Дела сакральные. Тут у каждого по-своему.

Вон кореш мой, гражданин Соединенных Штатов — Америки, конечно, а не Мексики — Гоша Лейбович, тот, к примеру, проповедует чистоту жанра. Говорит, что не фиг друг другу в душу лезть при таких делах. Мол, вызвал трахать — трахай. Хули из себя, мол, Куприна разыгрывать.

Так он считает.

Ну, говорю же, каждому свое.

Для одних свобода — полный отказ от любви, для других — преодоление этим делом привычной пошлости. В принципе это два направления одного пути.

Мне ближе второе.

Хотя, может, я так курлыкаю, потому как надеюсь, что вы меня слушаете. Чтобы типа вы подумали, что я, как врач без границ, гуманен. Чтобы в ваших глазах вот в таком вот выигрышном свете предстать. Кто знает. Может, если бы никто меня сейчас не слышал, я говорил бы по-другому. Менее фотогенично.

Впрочем, когда меня никто не слышит, я и не говорю. Не сумасшедший, чтоб с самим собой разговаривать.

Нет.

Когда меня никто не слышит, я притчи сочиняю. Релаксируя под душем, я, кстати, сочинил притчу о Здравом Смысле. Эту. Слушайте, раз уж я пытаюсь всё по порядку.

Жил-был на белом свете один мудрец. Звали его Здравым Смыслом. И все его так звали, и он сам себя так звал. И жил он действительно не в городе и не в деревне, а именно — на белом свете. Потому что был кем-то вроде путешественника. Иначе — странником он был. Пилигримом.

И пути-дороги он себе сам выбирал. И шагал по ним, никогда нигде подолгу не останавливаясь и никогда нигде не ночуя.

В том смысле, конечно, что в домах у людей никогда не ночуя. А так-то, конечно, он ночевал. То в поле, в стогу. То под кустом на берегу реки. То в лесу — на мху под ворохом листвы. А иной раз и в бочке пустой и гулкой. Из-под соляры. А к людям ночевать не заходил. Нет. Слишком гордым был. Очень гордым. И самодостаточным.

Хотя сказать, что людей он избегал, тоже нельзя. Напротив, любил их уму-разуму поучить. Бывало, выйдет на площадь базарную и ну направо-налево советы раздавать.

За яйко-курку-млеко.

И на любой вопрос у него всегда ответ готовый был. Как жить и во что верить. Кого любить, а кого под венец вести. С кем выгодно дружить, а с кем не стоит ссориться. Каким образом копейка рубль бережет, а Бог — береженого. Почему из двух зол выбирать надо меньшее, а от добра добра искать не стоит. Всё мог он разъяснить любому желающему. На то и мудрец — спец по консалтингу. Политтехнолог типа. Психики аналитик. И — финансовый.

Правда, был тут один небольшой нюанс.

Нюансик.

Дело в том, что никогда не возвращался он в города-веси, жителей которых одаривал своим здравомыслием, — городов-весей, согласитесь, полным полно, а он-то один такой, — и, следовательно, каковы последствия практического применения его советов, не дано ему было знать.

Впрочем, Здравый Смысл уверен был, что советы его очень дельные и что одна только сплошная польза от них. И всё такое. И такое всё.

Был он в этом на все сто процентов уверен. И никогда на этот счет не сомневался. До тех пор, пока не произошел с ним один забавный случай. Такой, собственно.

Как-то раз, самым обычным и ничем таким не примечательным днем, шел Здравый Смысл по лесной тропе. Шел, сытый, довольный, уверенный в себе, а также в своем предназначении, и бодрую песенку под нос насвистывал. И вдруг прямо на голову ему что-то такое непонятное блям-блям.

Грешным делом подумал, что птица какая на темечко нагадила. Но стряхнул, посмотрел — вроде как стружка.

Голову задрал и видит странное. На суку высоченного дерева сидит человек и этот самый сук быстро-быстро перепиливает.

— Эй! — крикнул Здравый Смысл чудаку.

— Что? — спросил чудак, не переставая пилить

— Я Здравый Смысл, а ты кто?

— А я — Дурилка Картонный.

— А что ты там делаешь?

— Не видишь, сук пилю.

— Зачем?

— Чтобы отпилить.

— Но если ты сук отпилишь, упадешь же. Всё валится на землю, под чем опоры нет.

— Ступай своей дорогой… Не мешай.

— Послушай, прекрати. Нельзя пилить сук, на котором сидишь.

— Иди ты… куда там шел. — Здравый Смысл искренне удивился:

— Ты что же, не собираешься внять моему совету?

— Засунь ты его себе в задницу, — ответил Дурилка и полетел со свистом вниз.

Здравый Смысл еле в сторону отскочить успел. А отскочив, воскликнул:

— Ну я же говорил!

— И я тебе говорил, — попенял ему, с трудом поднявшись, Дурилка Картонный.

— Что ты мне говорил?

— Не мешай, говорил.

— Я не мешал, а пытался тебя образумить.

— Ты что, не видишь, что дерево горит?

И тут Здравый Смысл увидел то, что за радением своим в упор не видел. Что дерево горит.

Дерево действительно горело. Мало того — полыхающий огонь подобрался уже к тому самому месту, где несколько секунд назад сидел Дурилка.

Здравый Смысл сначала остолбенел от таких дел, но быстро в себя пришел.

— Почему же ты, человек странный, раньше-то не спрыгнул?

— Сейчас поймешь, — ответил ему Дурилка и поднял с земли свежеотпиленный сук.

Здравый Смысл, почуяв неладное, взвизгнул и попытался скрыться. Пошел петлять между деревьями. И, надо сказать, достаточно резво. Ну, тут бы, пожалуй, всякий на его месте вот так вот, когда оно — вон оно как.

Долго он бегал, но всё равно был пойман и отделан как мурзилка. Дрыном. Бессмысленно и беспощадно.

И вот после этого случая самоуверенности у Здравого Смысла заметно поубавилось.

И стал он с того самого дня советы раздавать с ба-а-альшой оглядкой. Каждое слово свое тщательно взвешивая. Ибо знал теперь, чем слово однажды может отозваться.

Где-то в районе почек.

Сочинив эту корявенькую притчу, я подумал о второй ее серии, где Дурилка Картонный рыл бы яму Здравому Смыслу и, вопреки здравому смыслу, в эту яму попал бы, конечно, Здравый Смысл. Задом на медвежий кол. Но не стал продолжать. Пора было вылазить. Хотя и не хотелось. Я вообще-то люблю это дело — под душем постоять. Раньше я спросонья всегда ванну принимал (да-да, и чашечку кофе), но как-то совсем недавно, слишком резво встав из воды, потерял сознание и чуть на фиг не убился. После этого решил, что ванна с утра для меня опасна. Теперь — только душ.

Кстати, именно тогда, когда я так неожиданно потерял сознание и чуть не затонул в собственной ванне, случилось у меня необычное видение.

Привиделось мне странное кино, где я был одновременно и водителем, и гаишником: будто я как водитель сидел за рулем огромной фуры, а как гаишник — с радаром в кустах. И получалось так, что я, скатываясь с пригорка, значительно превышал скорость и сам себя на этом ловил.

Но это было не самое удивительное.

Самым цимесом было то, что я как водитель был в действительности не водителем, а философом, притворяющимся водителем. А как гаишник я был на самом деле поэтом, который притворялся, что он гаишник,

И я как водитель, как философ, пропуская километры меж колес, рассуждал о всяком проходном, но, безусловно, главном. О самом главном. Ну, например, о том, что до тех пор, пока иллюзия не осознана как ошибка, она ценна именно тем, что является эквивалентом реальности, но как только иллюзия признана как таковая, она больше таковой не является. Ну и дальше там, естественно, на тот предмет, а чем тогда иллюзия является, когда она больше не реальность. Не иллюзией же иллюзия является, когда она больше не реальность. Это б было слишком просто. Так что было мне над чем за баранкой поразмыслить. Как водителю, как философу.

Вот.

Ну а в то же самое время я как мент, как поэт сочинял, притаившись в засаде, поэму о людях, которые в заповедье, богами забытом, где Природа не знает имен, разрушают разнузданным бытом обветшалые связи времен. И про то еще, что они, эти дети проклятого века, продолжают движение на Зов. Котя и не жалует здесь имярека плеть созвездия Загнанных Псов. Ну и так далее. Так далее. Так далее. И так. И далее.

И во всём этом безумии было какое-то неясное напряжение. Словно должно что-то произойти нехорошее. То ли дальнобойщик мента вот-вот собьет, то ли мент его пристрелит. Очнулся я до развязки, и чем там дело кончилось и сердце успокоилось — осталось для меня загадкой. Надеюсь, всё обошлось и закончилось как обычно — банальной взяткой.

После я не раз размышлял над этой фильмой. Меня поразило то, как они там страдали. Я навсегда запомнил, как мучился поэт, вынужденный быть ментом, и как не менее его мучился философ, ряженный в тогу дальнобойщика. Они не хотели, но отрабатывали свои социальные роли. Отбывали номер и — мучились, мучились, мучились.

Но, правда, в этих адских муках чувствовался зародыш чего-то, что, вызрев, обещало разорваться бомбой охренительной эпической силы. Что да, то да. И совсем недавно я врубился, что эти ребята, без сомнения, были кандидатами в члены бойцовского клуба. Не вопрос даже. Или креатурой Э. Как-то-Там-Его Лимонова. Когда-нибудь бошки-то этим терпилам всё-таки должно снести. И помчатся тогда в неформалы записываться. В клуб… Нет, скорее всё-таки в нацболы. Бойцовский клуб — это, как ни крути, забористая небыль. ЭнБэпПэ — отнюдь. Быль оно. Быль. Типа о том, что рано или поздно, но всенепременно должны ответить отдельные козлы за то унижение, которое испытал писатель Э Как-то-Там-Его Лимонов, когда, работая официантом в одном из нью-йоркских ресторанов, был вынужден, прячась за шторой, доедать чужие надкусанные бутерброды.

Ладно.

Всё об этом.

Слушайте, что было дальше.

Выключив воду, я вылез и энергично растер себя полотенцем. И повязал его, влажное, вокруг бедер — халаты я не признаю.

Выйдя из ванной, хотел завернуть на кухню и сварить кофе (да-да, и чашечку кофе), но что-то заставило меня вернуться в спальню. Возможно, воспоминания о красиво проведенной ночи начали гнать новую волну. А может, всё проще — наступило время утренней стенды. Не знаю. Но инстинкт потянул меня туда, куда должен был потянуть.

Туда, где пахло морскими травами.

Но хочется — перехочется. И мне перехотелось — девушка была мертва.

Ее убили.

Зарезали, пока я развлекал себя под душем.

А то, что она мертва, я понял сразу. По накинутой на нее бежевой простынке расплылось огромное кровавое пятно.

Сразу, как вошел, увидел это пятно.

А когда свет включил, понял — кровавое.

Кровь это была. Она. И ее, густой и липкой, столько было, что никаких сомнений не оставалось — девушка мертва. Без вариантов.

Но всё же, стараясь не смотреть на ее взорванные ужасом глаза, я прощупал сонную артерию. Пульса не было. И я, как видел это тысячу раз в кино, провел ладонью по ее лицу.

Прикрыл глаза.

Внутри всё похолодело, вывернулось наизнанку и рухнуло вниз — до меня дошло.

А кровь еще обильно сочилась. И я сообразил, что ее вот только что. Может быть, с минуту назад. Может, меньше.

Выдернул из валяющейся на кресле кобуры ствол и, сдавленно зарычав, рванулся в подъезд. Босиком. Придерживая рукой полотенце.

Дверь в квартиру была распахнута.

Связка ключей, забытая накануне в порыве оглупляющей страсти, торчала с той стороны.

Лифт громыхал со дна бездны.

Сообразил, что догонять его уже бесполезно. Пропуская ступени, спустился на три пролета и подбежал к окну. Рванул фрамугу. Высунулся по пояс и увидел, как из подъезда метнулась в утренний сумрак неясная фигура.

С дворового автоаппендикса тут же подкатил стоящий на парах темный «круизер». И убийца — а кто же еще? — запрыгнув в него, стал стремительно удаляться от меня в иные дали.

Удерживая раму левой рукой, я кое-как изготовился и стал из такого вот неудобного положения шмалять по машине. Не знаю, попал куда или нет, но она благополучно скрылась за углом.

Матерясь и пытаясь сообразить, отчего в магазине оказалось только четыре патрона, я стал подниматься наверх.

На шестом скрипнула дверь в пятьдесят девятую. В щель просунула свой любопытный нос бдительная старуха, известная среди жильцов подъезда под кличкой Староста. Я сорвал с себя полотенце. Любопытная ведьма к стриптизу была не готова, взвизгнула и спряталась за сталью.

В общем — кино и немцы.

Вернувшись в квартиру, я заперся на все обороты и прошел в спальню. За очередной порцией экзистенциального ужаса. И хотя был весь на взводе, голова работала трезво. Насколько это вообще было в моем положении возможно.

Осмотрелся.

Ничего не тронули. Ничего не взяли. Не домушник это был залетный. Приходили с конкретной целью. Убить.

И убили.

Ее пырнули в сердце прямо через простыню. Пырнули всего один раз и лезвие сразу вытащили. Типа если уж не наверняка, так чтобы кровью истекла.

Суки!

Окровавленный нож валялся тут же. Этот был мой нож. Зэковский. Ручка из бурого рога какого-то крупного скота. Прямое лезвие из паровозного клапана. Грубый орнамент по легированной стали: цветы-листья какие-то гирляндой до самого острия. И цифры у гарды — семь, четыре, семь и еще римская шестерка. Вероятно, номер отряда. Или личный номер. Не знаю. Не сидел. Пока еще.

Этот тесак отдал мне года два назад Серега. А ему — начальник «шестерки» втулил. Как-то, было дело, закрывали мы по тендеру свою позицию — поставляли на этот дальняк какую-то фигню. Не то просроченные макароны, не то муку, зараженную хлебной палочкой. Не помню уже. Но зато помню, что полкан был вполне доволен откатами. И еще запомнил, что насчет поставок гидроптицы договориться получилось. Это у нас так зэки селедку называют. Ну а когда всю эту пошлость обмывали после удачного завершения, начальник и отдарился на радостях. Сереге нож торжественно вручил, а мне зэками же сработанные шахматы. Мы потом поменялись — у Сереги уже было три таких.

Финарь этот пылился у меня на полке в прихожей. Я уже про него тысячу лет как думать забыл… Ну что за б…ство!

И заставил себя взглянуть на нее еще раз.

Глянул, взгляд тут же отвел и задумался: за что же так грубо тебя, милая? Кого ты так изумительно, что тебя так обстоятельно? Как же это всё так?

Она не ответила.

И знаете, что самое обидное было? То, что не знал я, как ее зовут. Как-то проскочили мы ночью мимо этого. Обидно. И так было обидно, что аж выть хотелось. И я бы, наверное, завыл — честное слово, завыл бы! — если б не боялся поднять тех соседей, которых еще не поднял.

А потом перестал ее жалеть. Понял, что жалеть уже некого. И сказал себе, что, мол, не фиг, паря, жалость к себе выдавать за жалость к ней. Глупо это. И подло.

Ну а когда первые и вторые эмоции схлынули, стал ситуацию качать-прокачивать и соображать стал, что же дальше делать.

Исходники были такие: либо она сама на перо напросилась, а я ни при чем, либо меня кто-то хочет под монастырь подвести, равно — на кичу определить.

Начал со второго. Менее вероятного.

Неужели, прикинул, из-за меня? Если так это, найду тварей и накажу по всей строгости.

Но только не было у меня таких врагов, чтобы вот так вот. В упор не наблюдались. Была всякая шелупень левая, как у всякого к сорока. Но таких, чтобы такое вот учудить, — нет. Во всяком случае, никто мне на ум как-то не приходил. Никак не похоже было, чтобы ее убийством меня хотели наказать.

Но не похоже-то не похоже, а подстраховаться всё же стоило. Мало ли.

И тут так решил: ментам звонить и всё объяснять — голову в петлю совать. Однозначно. А значит, все следы нужно каким-то хитрым образом тщательно затирать и тело вывозить. Вывозить куда-нибудь за город и прятать. Нет тела — нет дела. Но если вывозить, то не одному. Одному не под силу это. Чисто физически. С седьмого этажа и тихо — нереально. Не на расчлененку же идти, ей-богу. Она вон какая красивая. Пусть мертвая и в крови, но красивая. Зачем над такой красотой глумиться. Не стоит. Да и не смогу — чего бредить-то. Значит — вывозить. И вывозить немедленно. Потому как, если это подстава, то ментов скоро натравят.

Я надыбал телефон. И принялся Сереге названивать. А кому же еще?

На домашнем мне его баритоном ответил автоответчик, а на мобильнике — девичий голос вежливо попросил оставить сообщение в ящике. Ну оставил. Сказал, пришла — отворяй. Сказал, беру выходной. Сказал, не телефонный базар. Сказал, потом объясню.

Я не знал тогда, где его черти могли носить в начале шестого. Но понял, что с этим вариантом стремительно пролетаю. Без Сереги, одному — пока то, пока се, пока машину, рассветет и собачники во двор потянутся. А это стопудовое попадалово.

Стало быть, решил, надо уматывать к едрене фене. Именно туда. Уматывать и искать в тех местах того урода, который всё это сотворил. И как бы то ни было — из-за меня ее или там свои какие у нее заморочки, — но надо этого подонка, которого «круизер» увез, из-под земли доставать. И за хобот в ментовскую. Только так и можно отмазаться, когда прижмут.

Ну, и за девчонку ведь отомстить надо было. Это непременно и по-любому. Я не из тех, кто вторую щеку. Я из тех, кто за око око. Времена такие. Суровые. И на холодных ветрах плещутся черные знамена. А на знаменах: «Рожденные любить вынуждены ненавидеть».

Собрался быстро, только мобильник нигде не мог найти. Кинулся искать, но плюнул. Время поджимало. Взял из сейфа пачку патронов. Ополовиненную. Снарядил магазин на ходу.

И ума хватило форточки открыть. Всё — нараспашку. И на выход. А когда уже на лестничную вышел, тут вспомнил про Глашку. Плохая примета, но вернулся. И кинулся выковыривать ее шумовкой из-под холодильника.

Она всё еще спала. Уже месяц, как спала беспробудно. В Средней Азии сезон выжженной травы. Все твари в нычках. Вот и моя красавица так. Спящая, в общем, красавица.

Хотя, может, и не красавица, а красавец. Я не такой уж великий специалист, чтобы пол у черепахи по внешнему виду определить. Просто решил, когда домой принес: пусть будет баба.

Досталась она мне случайно. Тильтили-митиль-тили, дети нищих дровосеков, во дворе ее выгуливали, отвлеклись на какие-то свои совочки-куличики и оставили без присмотра. А она с края песочницы плюх и тихой сапой на дорогу. Автостопом, видать, хотела в Сурхандарьинскую степь. Но тут, на ее беду, Паша Шумахер из первого подъезда на своем горбатом пылил. И прямо по ней. Сначала передним, а потом и задним.

Детвора хотела похоронить с почестями тут же, в родной песочнице, да я не дал. Забрал, домой притащил, трещину в панцире эпоксидкой залил — через день уже носилась бодрячком по всей квартире. Решил себе оставить. Всё, какая-никакая, живая душа.

Я вообще-то собаку всегда мечтал завести, но при моем образе жизни, какая, на фиг, там собака. А черепаха — в самый раз. Год может не жрать. И выводить на двор не надо — без всякой рефлексии ненужной гадит прямо на ковролин. И слушает, опять же, внимательно и молча, чего бы там хозяин ни мракобесил языком. И всё понимает. И прощает всё.

Короче. Достал я пакет с молоком и плеснул в ее блюдце. Ткнул клювом. Только пару раз лакнула и поползла, глаз не открывая и зевая беспрестанно, в сторону холодильника. Явно в надежде опять к теплой панели движка коростами своими прижаться.

Ну, мое дело было предложить и свой хозяйский долг исполнить.

Идиотизм, конечно, всё это: там, рядом, человек мертвый, совсем-совсем мертвый лежал, а я, как дитя малое, с черепашкой возился.

Но Глашка-то в чем и перед кем, скажите, провинилась? Не по своей же воле завелась она у этих, кто в ответе за тех, кого.

И потом, у нас по жизни всегда так: в какую сторону ни пойди, куда шаг ни сделай, всё одно попадаешь из абсурда в маразм. И без того на душе хреново — чего ж неуют душевный в седьмую степень возводить. Не хрен! Просто нужно идти, куда должно идти.

И всё.

А должно было идти мстить. Месть — это единственное, что могло вдохновлять к жизни при таких чудовищных раскладах.

Поэтому, зная, куда и зачем пойду, и не считал я себя циником. Ни тогда, когда жугукался с черепахой, ни тогда, когда крикнул, запирая дверь: «Не скучайте, девушки, я скоро!»

2

И знаете, о чем думал, пока спускался? Не поверите, но о том, что повезло Сереге. Реально повезло ему, что запропал куда-то. Вы не представляете, как он боится вида крови! О, это что-то с чем-то.

Помню, мелкими еще были, уконтрапупили кусок карбида в бутылку и — святое дело! — через трубку водички туда для реакции. Ну и врассыпную. Подфартило не всем. Гошке хороший клок кожи стеклянным осколком с бедра срезало. Рана пустячная, поверхностная, но кровищи было прилично. Обычное дело. Но Серега, как только это всё увидел, так сразу побелел и бум — потерял сознание на фиг. И лежат, представьте, передо мной такие два красавца — один по ноге кровь растирает и орет, а другой молчит, но в отключке. Страшно. Пришлось строителей (на стройке дело было) на помощь звать. Схлопотали по ушам, конечно, от прораба, а что было делать?

Да, бывали дни весёлыя.

Но и сейчас, когда взрослыми стали и всё такое, тоже иной раз до смешного доходит. Приходится по какой-нибудь нужде Сереге анализы сдавать, палец ему сестра перышком наколет, капельку первую выдавит, а он уже плывет. Земля у него из-под ног уходит, и небо кружиться начинает. Поэтому он сразу, как только в кабинет решается зайти, первым делом смущенно интересуется на предмет наличия нашатырного спирта.

Это так.

Правда, не совсем так. Вру я. Не совсем, конечно, вру, а так — недоговариваю.

Сейчас договорю.

На самом деле очень странная штука происходит с Серегой, когда кровь случается в по-настоящему экстремальных ситуациях. Совершенно другая реакция у него на все эти дела, когда встает вопрос жизни и смерти. Тут у него в голове переключатель щелкает и начинает он вести себя правильно. И вполне хладнокровно.

Однажды, двести лет тому назад, гнали мы с ним «Волгу». Из Нижнего, разумеется. Мы вообще-то их пятнадцать штук тогда в клетки забили — взяли на продажу по схеме «лес — зерно — металл — авто». Но и для себя любимых решили одну тачку на заводе лично выбрать. Ну, выбрали и погнали через мамины просторы по родным колдобинам. Европу, Урал, Алтай нормально прошли — пристроились к таким же, чтобы, если что, от придорожных робингудов стаей отбиваться, — и катили без особых проблем. Западную Сибирь тоже проскочили на одном дыхании, а вот на перегоне Красноярск — Братск случился на наших глазах косяк.

Погода дрянь стояла, снежок первый в том году валил, густой такой, прямо как тюль перед глазами. Да и вечерело уже. Видимость — три метра. Мы-то ничего. А вот перед нами мужик, который тоже «волжану» тридцать первую гнал, с фурой — нос в нос. Не знаю, как уж его на встречную потянуло. Может, уснул. Не знаю… Короче, мало того что движок в салон ушел наполовину, так бедолагу еще несколько раз крутануло и на крышу в кювет опрокинуло.

Кое-как, с помощью монтировок и такой-то матери, выковыряли мы из покореженного железа мужика. Переломанного всего, но живого. Крепким оказался. Живучим. Хотя всё рядом в его крови было заляпано. Знаете, как оно — красное на безупречно белом в инфернальном свете фар. Но Серега молодцом тогда держался. Стиснул зубы. Мы с водилой фуры на месте остались, а он на полных — к посту гаишному. Всё как положено. Сознание не терял. Самообладания тоже.

Странные мы всё-таки существа, люди.

На выходе увидел, что опять почтовые ящики сорваны. Подумал, что, наверное, убил бы того козла, который их всё время срывает. Реально, если бы поймал на месте, сразу с ходу и не задумываясь по морде. И еще раз по морде. С левой. И еще раз. И еще. А потом бы повалил на пол и ногами, ногами, ногами его. Чтобы на хрен забыл, как дышать нужно. А потом бы поднял и башкой пару раз об стенку, чтобы всё без лишних слов понял. И всё.

Нет, не всё. Уходя, еще бы раз пыром по ребрам со всей дури. Ху-у.

Но это я так.

Хотя, может быть, и не так. Кто знает. Лучше, конечно, этому козлу мне сегодня не попадаться. И ему лучше. И мне.

Когда я в «Тополек» завалил, было уже шесть тридцать. Догадайтесь с трех раз, какого я туда поперся? Правильно — узнать решил про того парня, который ее вчера в это заведение привел. Сообразил, с чего начать. Осенило.

Седой был еще на месте, готовился к смене. Это мне повезло, что вчера Седой за стойкой работал. Он меня знает — он тоже в семнадцатой учился. Когда мы выпускались, он в шестой перешел. А потом, он до сих пор мне благодарен за один случай — помог я ему как-то раз отбиться от стаи малолетних гопников, залетевших в наши края с вороньих предместий.

Вот почему, когда я вошел, махнул он мне рукой. Как своему.

— Привет, Седой, — поздоровался и я.

Потом утянул его в сторонку, подальше от напарника, который вяло пересчитывал пойло на полках, и спросил:

— Помнишь, я вчера с девчонкой ушел?

— Еще бы, Андреич, — улыбнулся он.

— Ты ее знаешь?

— Нет, вчера первый раз видел.

— А парня, который ее привел?

Седой посмотрел на меня внимательно и сам спросил:

— Ты чего сегодня какой-то заполошный?

— Да так, — ответил я.

— Слушай, может, по коньячку?

Я кивнул. Он налил и мне, и себе. Мы чокнулись, опрокинули и закусили колесиками лимона.

— Ну так что, знаешь его? — напомнил я. — Дашь наколочку?

— Заходит иногда, — ответил Седой. — Зовут Лехой. Фамилию не знаю.

— Кто он? Что он?

— Да так, крутится по мелочам. На Трактовой у него шиномонтажка. Вроде как с нее кормится.

— Блатной?

— Непохоже. Но он вообще-то тихарик… И кто его знает — может, и при делах, а может, и набушмаченный. К нам заходит обычно с телками. Всегда с разными. Расплачивается аккуратно. Без выгибонов… Только вот вчера вызверился.

— Из-за нее?

— Угу.

— Ты сказал, с кем ушла? — спросил я на всякий случай.

— За кого ты меня, Андреич, держишь? — обиделся Седой. — Сказал, что не заметил, куда и когда. Он, правда, не подумав, наезжать пытался. Но я Мишку Гоблина свистнул, и он успокоил.

— Ясно… А шиномонтажка у него, это которая? Это та, что рядом со старым мостом?

— Ну да, — подтвердил Седой. — Слышь, Андреич, а что случилось-то? Может, помочь чем нужно? Ты только скажи.

— Расслабься, Седой. Всё нормально.

Седой пожал плечами, мол, как знаешь. А потом вдруг заявил:

— Тебя сегодня бить будут.

— С чего ты взял? — удивился я такой его прозорливости.

— Да ты футболку одел навыворот. — Я оттянул воротник — точно.

— Где тут у вас переодеть-то можно?

Седой, которого вообще-то зовут Толиком, отвел меня мимо кухни в подсобку. И оставил одного — пошел по моей просьбе вызывать такси.

Когда он вышел, я скинул свой стильно мятый пиджак, стащил футболку и вдруг замер. И вот так вот простоял стоймя какое-то время. Голым по пояс. В полном отупении.

А потом заплакал.

Видать, коньяк, зараза, был каким-то неправильным…

Пока такси, выбивая пробки, везло меня на Трактовую, я притчу сочинял. Ну, типа чтобы отвлечься. Чтобы душевное равновесие восстановить. Понимал, что вряд ли поможет, но плюнул на это понимание. И сочинял.

На этот раз о Зарытом В Землю Таланте.

Слушайте.

А не хотите, не слушайте.

Но…

В одном городе жил Чувак Чувакович — человек, у которого был Талант.

Ни у кого в том городе его не было, а у Чувака Чуваковича, у этого самого обычного и, что называется, простого человека, избирателя и налогоплательщика, представьте, был.

Вот.

Вероятно, многие из вас полагают, что это большой кайф — иметь Талант. Что немалые преференции имеет его имеющий. И дивиденды немереные и регулярные вдобавок. Что обладателю оного только и делов по жизни что жировать беззаботно. Ну и всё такое прочее. Так, вероятно, многие полагают.

Но таким вот полагателям, которые судят обо всём чересчур уж поверхностно, должен заявить я со всей ответственностью: отнюдь.

Жизнь человека, имеющего Талант, — не жизнь, а сплошное мучение.

Объясню.

Тут ведь как: дома-то без присмотра эту штуку редкую не оставишь. При нашем-то уровне квартирных краж это просто боязно. Опасно это. Вот и приходится всюду с собой его таскать. И носиться с ним как с торбой писаной. А это неудобно. Как есть, неудобно. Он ведь большой, Талант-то. Да к тому же растущий. Не по дням, а по часам.

Вот и представьте, как с такой неудобной для переноски штукой по присутственным и общего пользования местам бродить. В контору, где, к примеру, колотушкой служишь, в магазин там за хлебушком, в парикмахерскую-прачечную и прочая, прочая, прочая. В трамвай, опять же, в переполненный попробуй-ка с этакой глыбиной протиснуться. И на свой этаж по узким пролетам дотащить — тоже упражнение не из легких.

Это всё с одной стороны.

А с другой — зависть. У-у-у! Это и того пуще. Где ни появись со своим Талантом, через минуту вся спина изодрана колючими взглядами. А иные норовят и в лицо сказать какую-нибудь гадость. Иносказательно, конечно, культурно, но с издевкой. А есть такие, которые и некультурно до лица кулаком дотянуться пытаются.

И, главное, не спрятать ведь его никак. Куда спрячешь? Не в карман же. Это какой карман надо иметь, чтобы из ряда вон выходящее безобразие размером в поперечнике от минус бесконечности до аналогичного плюса спрятать можно было? Смеетесь?

Вот так вот.

Ну, про то, как начальство непосредственное на Чувака Чуваковича смотрело, не вам, побродившим изрядно по своим личным лабиринтам, говорить. Сами понимаете. Естественно — косо оно на него смотрело. А раз так, то и движения по служебной лестнице у него не было абсолютно никакого. И не предвиделось. В этом плане светило ему быть в вечных колотушках с соответствующим окладом.

Мало того, в особом государственном департаменте числился он со своим пугающего размера Талантом по разряду неблагонадежных. Что делало его будущность совсем туманной.

Вот так вот оно. А вы говорите.

И неудивительно при всех таких делах, что к сорока годам окончательно забодался Чувак Чувакович от такой жизни. И так это ему всё, честно говоря, надоело, что однажды ночью, будучи спровоцированным нелицеприятным разговором с собственной женой Чувихой Чуваковной, попрекающей его, Чувака Чуваковича, полнейшей неспособностью реализовать свой Талант с пользой для семейного бюджета, как это делают повсеместно некие эфемерные «вон у других мужья», взял он свое сокровище, закинул на плечо и двинулся на городскую свалку.

И там, под неверным светом луны, закопал он свой Талант в зловонно преющие отбросы.

И был таков.

Бог ему, конечно, судья, только вот что замечу: после той самой ночи жизнь у Чувака Чуваковича стала складываться более-менее удачно… Нет, пожалуй, «более-менее» тут не подходит, ибо до такой степени удачно она стала складываться, что сам про нее он уже вскоре говорил с самодовольной улыбкой: «Удалась!» И то: плохо разве быть председателем губернского избиркома, сидеть в просторном кабинете и щипать за задницу любовницу-секретаршу? Чего ж не щипать, коль руки теперь свободны.

Ну а что Талант?

А Талант, не поверите, взошел, заколосился на свалке вишневым садом. Да таким садом, который захочешь специально вырастить, фиг вырастишь, — беспрерывно цвел и благоухал он на всю округу. И плодоносил. Удивительно просто, из какого сора порой рождаются цветы. Если, конечно, в этот сор зарыт Талант.

В общем, вот так вот всё для всех неплохо устроилось.

Правда, не скрою, несанкционированное появление вишневого сада весьма напрягло-озаботило отцов города. До сих пор не знают они, как поступить: и чудесный сад вроде как для общего благоустройства недурственно в городе иметь, но и свалка, опять же, нужна. Куда ж без свалки?

Ничего пока не решили. Решают.

Рубить иль не рубить? Вот в чем вопрос. Повестки сегодняшнего дня.

А так представляется, что, пожалуй, и завтрашнего.

Да и не только.


Парень в замызганном комбезе, представившийся менеджером монтажного зала — у нас нынче кого ни спроси, каждый чего-нибудь менеджер, — сказал не без официоза, что Алексей, в смысле Алексей Петрович, обещался быть к десяти.

Ну к десяти — так к десяти. Только спросил я уже на выходе, накачивают ли они колеса азотом. «А то!» — ответил с гордостью малый.

«А то» — а то, что для понтов колеса азотом — оно конечно, но ржавые трубы в мойке покрасить руки ни у кого не доходят. Делавары!

Там через дорогу, как раз напротив шиномонтажки, летний кофеюшник был развернут. Столы пластмассовые, зонтики с пивной символикой, все дела. Ну, я туда. Под одним из этих тентов наблюдательный пункт себе и устроил. Заказал там чего-то, не помню чего, потому как было всё равно чего: один черт, есть ничего не собирался, кусок в горло не полез бы. И пива еще заказал, две бутылки. Пиво — да. Пиво всегда в меня лезет. Даже когда всё остальное не лезет.

Короче, сижу, курю, пиво потягиваю. Жду, короче. Наблюдаю. Ну и о своем думаю. Думаю, плохо, что один я сейчас. Был бы здесь Серега, давно бы плечом меня оттеснил и сам вперед вышел. Бульдозером проблему разгребать. А был бы Гошка, так тот хотя бы со спины меня прикрыл. Хотя бы.

Плохо человеку, когда он один.

Но тут уж как есть.

Первую еще не допил, тут бомжара материализовался из воздуха. В засаленном пиджаке и рваных сандалиях. Естественно, на предмет пустой тары. И ведь видит же, сучара, что не допил еще, — но уже тут как тут. И уставился не мигая.

Я махнул рукой: забирай, только отвали. Протянул лапищу — три тонны грязи под каждым ногтем, — забрал, но не ушел. Встал рядом с подветренной. Решил, вонючка, второй дождаться. Я психанул. Кивнул ему — а ну-ка сядь. Присел. На самый краешек. И принялся я его лечить.

— Слушай, — говорю, зло так говорю, — объясни мне дураку, как до такого вот состояния скотского дойти можно? А?

Молчит. В сторону харю опухшую отвернул и лыбится. Не первым, видать, был я у него лечащим доктором.

— Чего лыбишься? — спрашиваю. — Объясни, чего тебе не жилось? А? Не родился же ты бичарой на улице. Объясни. По кайфу объедки чужие хавать? Да? В канализационных дырах по кайфу зимагорить? А работать в лом? Да? Или Заратустра не позволяет?

Опять молчит.

Я рукой махнул, о чем типа с тобой говорить. Протянул вторую бутылку, едва початую:

— На, бери и уматывай. Злой я сегодня, но добрый.

Он бутылку прихватил и вдруг разродился таким вот пали:

— Зря вы так на меня… Птицы вон тоже не работают. Дрозды, например. Поют в свое удовольствие — и только. И перебиваются малым. Зря вы… Ведь это сейчас я в поисках белковых и углеводных соединений, а начинал-то с поисков правды. Зря вы… Зря ругаетесь. И я же вижу, что не на меня вы злитесь.

— А на кого? — удивился я, что бич говорящим оказался. В наших краях это редкость.

— На себя, — ответил он.

— А ты, я вижу, психоаналитик?

— В некотором роде. Как всякий культурный человек.

— А-а, так ты, значит, культурный! Ну тогда что ж… Тогда оно понятно. В принципе я всегда и предполагал, что вот этим самым культурный человек от некультурного и отличается.

— Чем?

— Тем самым. Тем, что некультурный человек, когда смотрит на свое дерьмо, думает: «Вот дерьмо», а культурный человек, глядя на свое дерьмо, думает: «Ай да Фрейд!»

— Это вы смешно заметили, — растянул бомжара свое синюшное лицо в улыбке.

— А у тебя, значит, и чувство шутки юмора имеется?

— Ну а как же. Как у всякого культурного человека.

— А-а! Ну да.

— И меня восхищает, что вы, находясь в таком затруднительном положении, сохраняете чувство юмора, — заметил он и добавил: — Это говорит о присутствии духа.

— Стой, — напрягся я. — Что ты сейчас сказал?

— Что присутствие духа…

— Нет. Раньше.

— Когда?

— Ну, ты сказал, что я нахожусь сейчас в каком-то таком положении. Что ты имел в виду?

— А-а, это… Ну ведь сейчас, как правило, все находятся в затруднительном положении. Непохоже, что вы являетесь исключением из этого правила.

— Ты в этом смысле…

— А в каком же еще? В этом. И знаете что… Вы добрый человек. И я хочу вам помочь. Послушайте меня. Послушайте… Есть одна такая очень сильная мантра. Невероятной просто силы. Она называется Ут. И звучит так: «У-у-у-ут». Протяжно так: «У-у-у-ут». Запомните? Ее мне друг покойный подарил. Он тоже был из бывших… из бывших интеллигентных человеков. Он вот точно как дрозд певчий жил. И погиб так же. В смысле как дрозд. Ходят слухи, машиной его сбили.

Я поморщился, рассказ о сбитом бродяге вызвал болезненные воспоминания. А этот продолжил:

— Незадолго до своей гибели он мне эту мантру и… Ну да. Так вот, когда вам совсем плохо станет, когда окончательно припрет, вы пропойте так тихо-тихо или громко, но обязательно душевно: «У-у-у-ут», и всё вокруг сразу станет другим. И вам тут же заметно полегчает. Заметно.

Я попробовал:

— У-у-д?

— Нет, у-у-ут, — поправил он. — Тэ на конце. Тимофей. Так вот: «У-у-у-ут».

— Ясно. Хотя странно… Кругом все про другую говорят. Про Ом. Ом-м-м-м. Слышал? Ом-м-м-м… Общеизвестная фуга. Говорят, она самая-самая.

— Нет-нет, Ом, она для поверхностных вибраций, Ут же — это более глубокая штука. То заклинание для изменения состояния ума, а это — для трансформации подсознания. Как говорится, почувствуйте разницу. Очень, очень вам ее рекомендую. Не пожалеете.

К слову сказать, мантра отверженного крепко засела в моей башке. И с тех пор управляет моим подсознанием.

А теперь и вашим.

И хотел я еще уточнить у него кое-чего на эту волшебную тему, раз уж такая пьянка пошла, но тут краем глаза увидел, что к шиномонтажке лихо подкатила серая «калдина», из которой вышел парень, так обидно кинутый мной вчера. Пришлось умную беседу с бомжиком закруглять. Наступило время боевой работы.

Кивнул бродяге на нетронутые тарелки, мол, хавай, если хочешь, встал и направился к парапету. И когда я уже перепрыгивал через него, новоявленный мой наставник крикнул: «Друг, Будду встретишь, не убивай! Он мой!»

Приземлившись, я поднял руку и сжал ладонь в кулак — типа договорились.

Мужчина по имени Алексей — всех развалов начальник и схождений командир — в мастерской своей не стал задерживаться долго. Кассу снял или чего там, не знаю — указания, может, какие дал — и через десять минут вышел. Разблокировал магическим брелоком центральный замок, и пока с понтами грузился, я тоже успел. Впрыгнул на заднее и железяку свою ему хабец в затылок. И говорю вежливо:

— Только тихо, Леха. Тихо.

— Ты че? — скосился он в зеркало.

— Мне б, Леха, справочку.

— Какую справочку? Пушку убери.

— Это, Леха, не пушка. Это, Леха, аргумент.

— Какой аргумент?

— Тот самый. Тот, который, если что, поможет тебе, Леха, вспомнить историю про то, как ты мою хату вычислил.

— Какую хату?

— Мою хату, Леха, мою. Ту самую, где ты девчонку сегодня на рассвете походя почикал.

— Ты чего гонишь?! — воскликнул он. — Какую девчонку?

Я не стал объяснять, передернул затвор и сообщил доверительно:

— Патрон в патроннике.

— Какую девчонку?! — еще раз спросил он и вжал голову в плечи.

И я вдруг понял, что это не он ее. Не знаю, как я это понял. Понял — и всё. И, потихоньку сбрасывая обороты, спросил:

— Под кем ходишь, Леха?

— Под Эдиком, — выдавил он из себя.

— Под Эдиком, который Хо? — уточнил я. Он кивнул.

— Это хорошо, Эдик Хо — пацан правильный. Можно сказать, штиповый. Это ты молодец, Леха. Только как же с девчонкой быть?

— Да с какой девчонкой-то?

Я убрал ствол от его затылка и объяснил:

— Которую ты вчера в «Топольке» крутил. Где ты ее снял?

И Леха, сообразив, что я его убивать не собираюсь, разморозился:

— Мы с ней это… В нархозе в одной группе учимся. Типа на заочном. Вика, она не местная, на пересдачу подскочила… Вчера основы этой… статистики… столкнули. Я зазвал отметить. Она ломаться не стала.

— Викой, значит, зовут?

— Викой.

— Красивое имя.

— Краси…

Он не успел договорить, пуля пробила ему шею.

Очередь прошила весь салон. Мне повезло, ему — нет.

Стреляли из синего «марка два». Тормознули, дали автоматную очередь и втопили.

Я не стал засиживаться, выскочил из машины. Вытянул хрипящего пацана на асфальт. С трудом разжал руку и прихватил ключи. Глянул на мастерскую — оттуда уже выбегал народ во главе с главным чуханом монтажного зала. Подумал, что без меня справятся, и прыгнул за руль.

Эту синюю с тонированными окнами «морковку» нагнал я — врешь, не уйдешь! — за юкосовской азээской, которая расположена в самом начале Николаевского тракта. Это там, где развилка: влево — на тепличное хозяйство, вправо — на виадук, который перекинут над цепочкой карасиных луж.

Они пошли по правилам — по кругу, а я поднялся по встречному съезду. Вдоль забора газозаправочной станции.

Когда они выехали, я их уже ждал. И пошел на таран по их полосе. А хулио нам, кортасарам!

Первыми они очканули. Стали брать влево. И я вправо взял. Они еще левее. На встречную. Неправильный был маневр — там как раз лесовоз с двадцатью кубами наплывал. Они, конечно, еще левее. Но не вырулили, не хватило им — и в заграждение. Бабац! Пробили и — под аккомпанемент истошного фа-фа «Урала» — рухнули вниз.

Ну а там лету где-то метров десять.

Короче — яйцо всмятку. Я даже останавливаться не стал. Понял, что говорить будет не с кем. Если кто и выжил в этом месиве, вряд ли адекватен. Да и пост ГАИ там совсем рядом. Не стоило рисковать.

Машину бросил в роще у автобусного кольца. Это на конечной «однерке» в поселке тепличного хозяйства.

В город возвращался на общественном транспорте. На таком, знаете, огромном желтом «ЛиАЗе». Эти мамонты, оказывается, не все еще вымерли. Еще ползают.

И мне, не поверите, нравилось ехать в этом сарае. Всего-то шесть рублей, и ты на пятнадцать лет моложе. И я даже стал чувствовать себя при этом Ники Билейном. И стал напевать мотивчик Эрика Коутса. Помните, тот, где: «Ад таков, ля-ля-ля, каким ты его сотворишь»?

Да, ад таков.

Да, руки тряслись.

3

Покушение на Леху (а может, на меня или на нас обоих) я автоматически связал с убийством девушки по имени Вика. Любой бы на моем месте эти два близких по времени криминальных события связал. Тем более с участием людей, которые были между собой завязаны. Это как дважды два — четыре.

И всё дело теперь обретало иной оборот. Выходило, что за ее убийством стояла навороченная шарашка. У которой имелась в наличии и тяжелая артиллерия, и фронтовая авиация.

Но для меня это ничего не меняло. Я не собирался идти на попятную. Так решил: пусть хоть целую бронетанковую армию выставляют, по фиг. У нас тоже кое-что зачехлено на запасном пути. Надо будет, расчехлим.

Пока ехал в автобусе, решил подумать над тем, что дальше делать. Решил подумать и подумал.

Впрочем, чего там особо думать, когда нужно было просто трясти. Ведь зацепка-то, после того как они Алексея Батьковича грубо так завалили, осталась у меня только одна. Нархоз. Институт народного хозяйства. Или — как там по-новому? — университет экономики и права, кажется. Только в университете этом теперь и можно было о Вике чего-нибудь узнать. Туда и решил направиться. Сразу. А к чему было откладывать?

Автобус вез меня уже по Карла Маркса. Центр города. К дыму выгорающих торфяников плюсуйте высокооктановый смог. Наслаждайтесь тополиной поземкой и запахом пота чужих подмышек. Июль в разгаре.

Не доходя пару кварталов до здания нархоза, маршрут поворачивал на Веру Засулич, дальше на Дзержинского и к Центральному рынку. Вот там, на рынке, кстати, в июле как раз хорошо. Там ароматные узбекские дыни и сочные казахские арбузы. Там много чего. Хорошо там. Там хорошо. Но нам туда не надо.

Я выскочил на остановке у гастронома номер раз. И догадался заскочить за шоколадом. В девятиэтажке основного корпуса нархоза шел плановый ремонт. Это естественно: лето, каникулы, до вступительных экзаменов неделя-другая. Самое время шаманить.

На входе суетились братья-таджики. А кто же еще? Они дружно стаскивали с «газели» листы гипсокартона, волокли в фойе и складывали стопкой.

Без излишних размышлений я пристроился в пару к одному задумчивому мужчине (подмигнул ему, дескать, пролетарии всех стран, того самого!) и таким вот незамысловатым образом проскочил мимо дедка в камуфляже. Уж больно не хотелось мне лишний раз чего-то кому-то врать.

На административном этаже в живых обнаружил только даму из учебно-методического отдела. Но она была не в теме. Правда, выглянув из-за жидкокристаллического, сказала, что на месте должна быть девочка-секретарь.

Но девочки-секретаря на месте не оказалось. Приемная была закрыта, на двери красовалась пришпандоренная кнопкой записка: «Ушла на ФЭФ. Буду через десять». Через десять минут или через десять лет — не уточнялось. Решил не ждать. Вдруг, подумал, выскочит замуж и вообще не вернется.

Сообразив, что ФЭФ — это финансово-экономический факультет, пошел по указателям.

Перебрался по переходу в другой корпус и нашел нужный этаж. Но секретарши и там тю-тю. Ворчливая уборщица — ходют-тут-топчут, извеску на копытах носют, не отмоешь опасля — на мое «больше не буду, тетенька» смилостивилась и сообщила, что Нинка, вертихвостка, ага, была туточки, покрутилась с какими-то бумажками, а как Галина Петровна домой-то пошла, так и она подалась в ту вон сторону. Похоже, в третий корпус, на мировую экономику. Хахаль у ей там. Из аспирантов. Диссертацию на кампутере который год уже пишет. Всё пишет и пишет, всё пишет и пишет. Шваброй домой не загонишь. Охранники кажный раз лаются, что ночь-полночь, а триста двадцать третий всё не на сигнализации. А он отзванивается — пишу, дескать. Ага, знамо дело, как они там и чего на пару-то пишут, изнутри заперевшись. Много напишут. Тама ее, милок, ищи. Тама.

Но и «тама» ее уже не оказалось. Короче, девочка Нина бегала от шоколада еще минут двадцать. Но всё же была прихвачена за жабры. В бухгалтерии.

И я напел ей на голубом глазу — аж сам поверил, — что ищу-де заочницу по имени Вика по очень важному делу. Мол, мне кое-что с ней передали из дому, да только вот разминулись мы на вокзале. Не поспел я, голова два уха, к поезду.

Секретарша в сказку поверила и всё, что знала, выдала.

Но только знала она не густо.

Да, видела она, что пересдавали вчера несколько заочников какой-то не то экзамен, не то зачет профессору Загорскому. Петру Ефимовичу. Но кто там что — неизвестно. Потому что в частном порядке всё было и по взаимной договоренности. И ведомость профессор наверняка сунул в сейф завкафедрой. А ключ от сейфа, как известно, в утке, утка в зайце, заяц в сундуке, сундук цепью к дубу… Поэтому фамилии вчерашних задолжников узнать не представляется возможным.

В общем, был тут полный голяк.

Правда, выяснилось, что позавчера две заочницы-подружки из неместных брали у Иван Ивановича, проректора по капстроительству, записку с разрешением на пару дней поселиться в общежитии. В том, что за телевышкой. Может, сказала мне на прощанье секретарша, там что-то про вашу оказию известно.

Ну и на том спасибо. Расшаркался. Отдарился. Пожелал мужа непьющего. Кандидата-доктора. Специалиста по равновесному объему производства в кейнсианской модели. Зарделась и — каблучки цок, цок, цок — пошла бедрами восьмерки выписывать. Эх, нет, подумал, на тебя брата Гошки. Он бы тебе… Но нет его. Улетел он в свою Америку.

Должен был уже.

Судя по времени.

Отставник на вахте общаги был конечно же не в курсе всех этих дел. Да он особо и не вдавался, о чем я там. Отрабатывал функционал в режиме самосвала. Впрочем, оторвавшись на секунду от чтива, посоветовал подождать — комендантша, мол, должна вот-вот с обеда прирулить.

Я кивнул и попросил телефон. Поморщился, но выставил в окошко.

Серега ни с одного из номеров опять не отозвался.

Вернув аппарат, я спросил у служивого вроде как из вежливости и для подержания доброжелательной атмосферы:

— Про что нынче в книжках-то пишут?

— Да так, — ответил он. — Муть всякая. Дютюктив недютюктив. Боевик типа. Тут вот мужик бабу домой привел, а утром в душ пошел, и, пока причиндалы свои мылил, ее и зарезали. И он такой раз на жопу. Ничего не поймет. Ну и давай шустрить. Всяко-разно. Муть в общем.

Я удивился:

— А зачем читаешь, раз муть?

— Так если начал, — поясняет, — не бросать же. И, опять же, узнать интересно, кто ее там и за что. А потом, что тут еще нынче делать? Гиббоны все на каникулы поразъехались. Гонять некого. Ходят по казарме три калеки. Скука зеленая.

Я кивнул на книжку:

— Как думаешь, найдет мужик-то убийцу?

— Как не фиг ссать.

И тут уже показывает мне на жирную тетку, которая с трудом через вертушку протискивалась.

— Вот и королевна наша, — сказал, — Тамара Георгиевна.

Тамара Георгиевна, несмотря на свой облик бой-бабы, оказалась женщиной приветливой. Выпендриваться не стала и, выслушав мое вранье, вспомнила, что было такое дело. И направила меня в триста третью. Туда она этих девах-четверокурсниц по писульке проректора заселила. Кстати, сказала, сегодня обещались съехать. Белье сдать должны и ключи. Но пока чего-то не подходили.

Меня направили, я пошел. Поднялся на третий этаж, топаю. Прохожу по коридору мимо комнаты отдыха — в креслах и на диване никого, но телик на тумбе вовсю орет: местный выпуск криминальных новостей фикусам расти мешает. Бла-бла-бла-бла-бла-бла — авария на Николаевском тракте — бла-бла-бла-бла-бла — сгорела библиотека синагоги — бла-бла-бла-бла. И вдруг как током меня — долетело слово «убийство». И встал я как вкопанный. Ушки сбежались на макушке. Прислушался. Думаю, не меня ли уже в розыск черти объявили? Но нет, говорят не про женщину, про мужчину говорят. Про профессора. Ага — Загорского. Петра Ефимовича. Соседи нашли его нынче в подъезде. Его и три пули в нем — здесь, здесь и вот тут одну — контрольную. Так, думаю, нормально. И быстрее искать этот триста третий.

Оказался аж на том краю, вторым от туалета. Постучал сначала вежливо. Но никто не соизволил. Только слышу, будто возня какая-то в комнате. И вроде визжит кто-то испуганно. Тут уж я стал ломиться. Без церемоний.

Опять негостеприимно. Но шум затих. Стал тогда дверь ногой выбивать. Не тут-то было. Дверь висела хоть и ветхая, да замок был врезан новехонький.

Короче, делать нечего — разбежался и банзай плечом в дверь со всей пролетарской ненавистью. И с аналогичной дурью. Замок выдержал. Петли не выдержали. С корнем я их из прогнившего дерева, только ржавые шурупы со смещенным центром тяжести по замысловатой траектории над башкой просвистели.

Протиснулся в щель между стеной и перекособоченной дверью и вижу картину: девушка на правой койке в очень неудобной позе лежит, как-то так вывернулась вся, одна нога в пол упирается, а самое главное — на голове у нее подушка.

Я подбежал, подушку откинул — поздно. Но надо было, конечно, искусственное на всякий случай попробовать — чем черт не шутит. Но меня и к окну распахнутому тянуло. Туда же ведь гад ушел. Дергаюсь-разрываюсь.

Но тут, слава богу, в дверях нарисовался отставной военный. А из-за его плеча и запыхавшаяся Тамара— как там ее, Георгиевна? — да, Георгиевна, проклюнулась. Не знаю, что уж они про всё это подумали. Может, даже решили, что это я все непотребство учинил. Подушка-то у меня в руках была. Только не стал я интервью у них на этот счет брать. Некогда было.

Подскочил к окну. Так и есть — справа, в метре, пожарная лестница. С нее — там, внизу — уже спрыгивал козлина. Опять же уйдет гад, думаю. Ну уж нет! — решаю.

Взбираюсь на подоконник, опираюсь толчковой на ящик — ну типа там у них морозильник фанерный присобачен был — и собираюсь на лестницу перебраться. Но тут эта самоделка несертифицированная кряк под моим весом. И обламывается подло. И вниз со свистом. Короче, облом — он и есть облом. Я каким-то только чудом успел вес на правую переложить и дотянуться до перекладины. И ребрами по железякам — хлобысь! И маму вспомнил, и бога душу присовокупил.

Вниз как юнга перебирал, просто как Максимка какой-то. Причем на одних только руках. Чтобы быстрее было.

Но всё равно фору не покрыл: когда подбежал к воротам общаги, «круизер» уже стоял на светофоре. Я еще по инерции пробежал несколько метров, но тут зеленый — и всё, гуляй, Вася, ешь опилки.

Кстати, «гуляй, Вася» произошло, по-моему, от выражения «голый вассер», что в переводе с фени означает «неудача».

Но это я так.

Забудьте.

И знаете, что я подумал, глядя на тот удаляющийся крутовоз? Я подумал: жаль, что сейчас не осень. Была бы осень, можно было б двинуть прямиком в лес или, на крайняк, в парк. И там, пиная сурьму да охру и глотая аромат сырых гнилушек, собрать в кучу остатки мозгов. Именно — не вникая в подстрочник дятла и стирая паучью дрянь с лица — в кучу. И, сидя на вершине этой кучи, всё для себя про всё понять.

Люблю я, знаете ли, осенью всё за жизнь и просто так по мелочам чего-нибудь обдумать. Ответы даже на самые проклятые вопросы легко даются мне в пору индейского лета. А если вдруг не даются, беру палку и долблю по первому попавшемуся стволу — долблю, долблю, долблю, пока не дадутся. Верный способ. Верняк.

Вот так вот.


Листья палые. Девы падшие.

Осень — слякотный натюрморт.

Живы мы лишь молитвами вашими.

Жизнь — лоханка. Дырявый борт.


А летом плохо мне думается. Мозги становятся мягкими, как нагретый асфальт. Летом я тупею.

Но сейчас мне нельзя было осени дожидаться. Надо было что-то решать, здесь и сейчас.

Приступил.

И, значит, вот что у меня в башке вываривалось.

Утром убили Вику. Так? Так. Потом стали убирать один за другим всех, с кем она накануне контактировала. Алексея, профессора, землячку эту ее — или кто там она ей? — и, может быть, даже еще кого-то, кого я не знаю. Так? Так. Но я ведь тоже с ней общался? Общался. Но до сих пор почему-то жив. Факт. Может, эти уроды подумали, что вместе с этим парнем, Алексеем, меня прихватили? Может. Но это ненадолго. И тут вот что странно. Почему меня сразу вместе с ней на квартире не почикали? А? Ведь удобно было же. Почему не стали? Ответ такой напрашивался, и был он единственным, потому как исчерпывающим: сначала никого, кроме нее, убивать не планировали. Хотели только ее. По-тихому. А потом случилось нечто, что заставило их свои планы переиграть. Сменить концепцию. Именно так.

По-другому у меня пазл не складывался.

Ну хорошо. И что же это значит? Это значит, что вырисовывается мотив. Примерно такой.

Допустим, владела она какой-то информацией. Допустим. Информация эта могла кому-то здорово навредить. Ну? Баранки гну. Этот кто-то поспешил уничтожить угрозу в зародыше. Естественно. Но поспешить-то поспешил, да, похоже, не успел. Информации свойственно быстро передаваться от человека к человеку. Подобно вирусу. Воздушно-капельным путем. И половым еще, конечно. Скорее всего, так оно вчера и произошло. И когда это каким-то образом обнаружилось, моментально была выдана лицензия на ликвидацию всех, кто мог быть Викой «инфицирован». Пошла зачистка. Стали косить всех по списку. Логично? Логично. И какой вывод? Вывод такой: я, по-любому, следующий. Три института не надо было кончать, достаточно церковно-приходскую школу и воскресный университет марксизма-ленинизма, чтобы сообразить: меня уже полным ходом вычисляют. То, что я еще жив, просто недоработка чья-то. Будут исправлять. Уже исправляют. Не вопрос даже.

И прикинул, как они меня, собственно, могут вычислить. Честно говоря, хазэ. Это же смотря что они обо мне знают. Подумал сначала, что немного. Где живу, знают. Следили же за Викой до моего дома, убивали ее там же. Адрес они знают точно. Впрочем, этого достаточно. Остальное легко и не за очень большие бабки пробивается. Фамилия, место работы, номер медицинского полиса…

Ну, плюнул, знают и знают. Черт с ними. Я ведь тоже знаю, что они это знают. А предупрежден — вооружен. Знание, ё-моё, — сила.

И задумался над тем, как и где меня могут подловить-выловить. Поставил себя на их место. Так. Во-первых, возле офиса засадил бы парней. Во-вторых, в бассейн направил бы, где по вторникам и пятницам плаваю. Вдруг решу расслабиться. Потом у «Центрального», где обедаю. Конечно. Куда еще?

Возле Серегиной хаты. Это обязательно. Ну и, разумеется, возле моей пост выставил бы. На всякий случай. Вдруг надумаю, что с трупом делать, и вернусь.

Я так отчетливо представил, как в моем подъезде у окна на площадке восьмого паренек неприметного вида трется, что сразу и зацепился за этого топтунка. Прямо аж зазудело у меня всё, засвербело. А что? Лучшее же средство защиты — это нападение. Взять бы, подумал, этого часового за жопу, ствол в рот засунуть и поинтересоваться, кто за этим всем стоит. Неужели откажет?

И так я это всё себе ловко представил, что тут же и кинулся мотор ловить.

И решил назвать операцию «Операция Тайд». Типа: вы еще кипятитесь? Тогда мы идем к вам.

К дому я хитро подходил. Предусмотрительно дал немалый крюк, чтобы не светиться. И зашел не с парадных всех этих дел, а со стороны гаражного кооператива — кустами, кустами, кустами. Прополз вдоль стеночки, по торцу широким шагом проскакал и, наклонившись, будто грязь с брюк стряхиваю, нырнул в первый подъезд.

На девятом по известной лестнице на крышу взобрался. Люк головой боднул — пошел родимый. Уперся правой и откинул с грохотом. И уже там. Не знаю, как кому, а мне крыши наших домов всегда нарезы деревенских погостов напоминают. Из-за огромного количества антенн, конечно. Очень похоже. Особенно в белую ночь полной луны. Когда над противоположной девятиэтажкой зависает огромный оловянный шар, антенны на его фоне особенно хорошо рифмуются со всяким скорбным.

А уж если на какую из них случайно присядет черная птица, то и подавно.

Вот между этими разномастными конструкциями, схожими с могильными крестами, и пробирался я спешно. Цепляясь то и дело за провода и растяжки.

По пути, кстати, парочку вспугнул. Чур меня! Чур! Лежали за одним из вентиляционных склепов. Тихушничали. Парень с девушкой. Парень — тот вынырнул и тут же нырнул. А девка вскочила, грудки свои куриные ручонками прикрыла и завизжала, как сопло ракетное. Больше, наверное, с перепугу она, чем от сраму. Нынешние-то сраму не имут. Ну, я руками ей замахал, мол, лежите-лежите, загорайте, друг друга ублажайте, не из полиции я нравов, а так, типа червяков забрел накопать.

А сам двинул в направлении лаза, ведущего в мой подъезд.

Спустившись на чердак, среди всякого вонючего хлама натолкнулся на ящик из-под телика. Прихватил его, потому как появилась задумка.

Сполз по лестнице. Отряхнулся, пестик из кобуры вытащил, в боевое положение перевел и — за пояс. В коробке две дырки ключом проковырял для обзора и стал спускаться.

Сами понимаете, ящик на вытянутых руках держал и прятался за ним. Иду, короче, судьбе навстречу. И тореадора при этом громко насвистываю.

Ну что сказать?

Интуиция меня не подвела.

То и скажу.

Между восьмым и седьмым действительно стоял щупленький такой, неброский парнишка. Незамысловатый, но с нехорошим глазом. Курвеныш. Меня увидел, вернее, ящик с ногами, ничего не понял и начал к стенке прижиматься. А я ему: «Держи!» И ящик в руки всучил. Он непроизвольно перехватил, мышцы даже напряг, думал — тяжелый, а потом стал опускать. И смотрит удивленно. А мой кулак уже летел.

И тут я оплошал. Движение уже начал, а решение, куда бить — в кадык или в шнобель, еще не принял. Нельзя так делать. Как учил комбат Елдахов, если уж решился бить, так цель заранее наметь. Будь добр.

В общем, удар у меня в результате не очень получился. И не в нос, и не в кадык, а в среднеарифметическое — в челюсть. Да и не очень сильным он вышел. Так себе — удар на троечку. Даже кожа на костяшках пальцев не пострадала. Но, правда, хлесткость в нем присутствовала. Это — да. Что было, то было.

Из-за этой хлесткости всё в результате так неудачно и вышло.

Парень не отлетел, не согнулся, а просто мотнул головой. Вот так вот — раз! Продолжил головой траекторию движения кулака. И затылком прямо о бетонное ребро оконного проема. Не вскрикнул, не охнул. Но стал оседать. И растянулся на зашарканном полу.

Ну, думаю, ни фига себе. Ящик откинул, а у парня струйка алая изо рта. И глазки куда-то туда, вовнутрь закатились. И вообще как-то сразу заметно охладел он к жизни. Настолько, что даже дышать ему стало противно. И качать кровь по венам с помощью мышцы сердца расхотелось тоже.

А я ведь мечтал поговорить с ним. О том о сем, за жизнь и всё такое. Да, видно, не судьба.

Подхватил я его за подмышки и поволок к двери своей хаты. И совсем он мне каким-то легким показался. Может, весил он мало. Или адреналин мне сил прибавил — опасался я, что кто-нибудь на площадку в эту минуту выйдет, — может, и так.

Квартира, кстати, неопечатанной оказалась. Подумал, что, видать, решили бандюги ментов в дело не вмешивать. Мне это было тоже на руку. У нас тут свои игры, зачем государство напрягать. Что ему, государству, заняться, что ли, нечем? Пусть вон лучше Басаева ловит. Или еще какое зло воплощенное. И перетащил я парня в спальню к Вике. Мертвого к мертвой. Чтоб ей одной скучно не было.

А потом вдохновение на меня нашло, и сотворил я из этой тихой пары сущую инсталляцию. Извинился перед Викой и повалил парня на нее. Нож окровавленный в руку ему сунул, а потом разбил о его многострадальный затылок бутылку из-под коньяка. А получившуюся розочку аккуратно вставил в холодную ладонь девушки.

Сюжет композиции, думаю, объяснять не стоит. И так всё предельно ясно. Если бы была у них одинаковая температура тел, тут же участкового вызвал бы на презентацию. Мол, ключи знакомому перцу от хаты вчера дал — с бабой случайно снятой перепихнуться. Прихожу сегодня, а тут вот такая фигня. Смущало в этой легенде только то, что я не знал, как звать-величать «моего знакомого перца». Вот это смущало. Но в конце концов на крайняк могло бы сойти. Какая-никакая, а отмазка. Подкидной мостик для дальнейших фантазий.

Но вообще-то решил глянуть, нет ли при нем какой-нибудь ксивы. По карманам пошарил — кроме мобилы и потертого «стечкина» да глушителя к нему, не было ничего. Без опознавательных знаков парень на задание вышел. Всё верно. Дескать, ордена-документы сдал, и, если не вернусь, считайте меня либерал-демократом.

Оружие я не стал брать, мало ли где засвечено, а связь экспроприировал. Как боевой трофей.

И прежде чем уйти, еще раз со стороны оценил свое творение. В общем-то нормально выглядело. Но решил всё-таки поправить кое-что. Сделать решил так, чтобы левой рукой тянулся он к ее горлу. Экспрессии хотелось мне этим застывшим движением чуть-чуть добавить. Для жути. Для большей натуральности.

Поправлять начал и в этот самый момент увидел у него на безымянном перстенек: на красном прямоугольном камушке барельеф птицы из черного металла. Эта штука меня тут же напрягла. Потому как сразу мне показалось, что где-то уже видел я нечто подобное. Причем совсем недавно… И тут как ведро кипятка на грудь! Откидываю простыню с Вики. Точно — вокруг шеи цепочка, на цепочке кулон. Красный камешек. Прямоугольной формы. И вот она — точно такая же птичка черная. Один в один.

Ну, думаю, дела! Ну, думаю, тут думать надо. Неспроста же это жу-жу-жу. Таких совпадений не бывает. Нет, вообще-то бывает, конечно, только это не совпадением называется.

Перстень я этот у парня забрал. Нечего, решил, ментам гадать, почему у него и у случайной его подружки цацки из одного гарнитура. Это я буду гадать. Пусть это будет моей «держи гранату». А ментов не стоит загружать. У них и так там делов по горло. Террористы международные. Басаев тот же. Хромой бес. Джо неуловимый. Пусть им занимаются. А со своими делами уж я сам как-нибудь управлюсь.

И бегом из квартиры. Которую решил, кстати, продать к чертовой матери. Сразу, как только вся эта заварушка рассосется. Жить я тут больше не собирался. Ни за что.

Поехал почему-то на бульвар Покорителей Космоса. Видимо, душа просилась туда, где посвежее.

Там, на берегу, действительно обдувало пусть и хилым, но всё-таки ветерком. И присутствие большой воды ощущалось в полной мере. Можно было и отдышаться.

Купил для комплекта охлажденного пива и уселся на лавке в тенечке. Лицом к реке. Полный, короче, устроил себе фэн-шуй.

А когда устроился, посмотрел вокруг себя, не пасет ли кто меня. Затем достал отбитый в праведном бою мобильник и начал память его ковырять. Но ни одного, представьте, занесенного номера не обнаружил. И ни одного звонка без ответа. Аккуратным был волчонок при жизни. Все следы тут же за собой тщательно затирал.

Ну ничего, подумал, всё равно как-нибудь номер вычислим. Пробьем владельца. Потянем за ниточку.

А пока перстенек достал. Перстень как перстень. Не супер какой навороченный, но изящный. При всей своей массивности. И похоже, что старинный. Веяло от него, знаете ли, затхлой сыростью не этих, а тех веков.

К птице присмотрелся. Ворона вороной. Впрочем, подумал, едва ли ворона. Больно птица она неблагородная, чтобы на перстень ее. Скорее уж тогда ворон.

Попытался изнутри какую-нибудь надпись найти. Но ничего такого. Только три латинских Эс. Три одинаковых заглавных буквы. И всё.

Пива глотнул — мысль умная пришла. Надо, думаю, в антикварную лавку к Ваське зайти и проконсультироваться. Перстень этот, по всему видать, не ширпотребный. Значит, историю какую-никакую должен иметь, ну там: когда, где, каким мастером изготовлено. Все дела. Каталоги-справочники. А если и нет у него ничего, то чего-нибудь всё равно отсоветует.

Пиво допил и навострил лыжи. Пешком — там у нас недалеко.

Но по дороге еще зарулил в музей природы. Это, кто не знает, напротив кинотеатра «Арс-Синема». Даже толком и не понял, честно говоря, зачем туда сунулся. Попалась на глаза вывеска, счел за знак — ну и мелькнуло где-то там глубоко и не очень осознанно, почему бы, мол, и не узнать в специальном таком месте чего-нибудь насчет птахи с перстня.

До закрытия еще двенадцать минут оставалось. Купил билет и ходу на второй этаж, где основная экспозиция.

Среди пыльных чучел сонные старушки-хранительницы бродили. Эти, кроме того что экспонаты трогать «не-зззя», ничего не знали. Но пошушукались между собой и в кабинет к научным сотрудникам отправили.

Кабинет — это, конечно, сказано было громко. Но имелось помещение. Имелось. Три на три. И даже научные сотрудники еще на месте оказались. И по птицам сотрудник. Вернее, сотрудница. Веснушчатый рыжик с очками на пол-лица. Молоденький такой сотрудник. Орнитолог, если по-умному. Уже домой собиралась. Но я в намаз руки сложил и глаза в давно не беленный потолок умоляюще закатил. Она покраснела, сделалась еще более рыжей, смущенно очки свои поправила и согласилась уважить.

Я перстень достал и под нос ей сунул.

— Ворон? — спрашиваю, стараясь пивом в сторону сифонить. — Или грач?

Она резкость навела, руку мою к свету повернула и отвечает:

— Нет, ну что вы, не ворон это и не грач. Клюв вон какой прямой и светлый. Это не грач и уж точно не ворон.

Я присмотрелся. Точно — вся птичья голова черная, а вытянутый клюв из более светлого металла сделан.

— И что же это тогда за птица такая? — заглядываю ей в иллюминаторы очков.

— Скорее всего, турдус, — отвечает она, вполне так уверенно, надо сказать, отвечает.

— Турдус? — переспрашиваю.

— По латыни — турдус, а так — дрозд.

— Ага. Стало быть, дрозд.

— Ну, на сто процентов не берусь утверждать, поскольку птица изображена не полностью, но склоняюсь к тому, что всё же это дрозд. И, скорее всего, черный.

— Это я вижу, что черный.

— Я имею в виду, что это турдус мерула. Черный дрозд. Вид такой. Семейство — птицы древесные, род — дрозды, вид — дрозд черный. А вообще-то у дроздов много видов. У нас, к примеру, встречаются белозобый, ржавокрылый, дрозд Наумана, турдус сибирикус, сибирский то есть. Много еще всяких. Но это, похоже, черный изображен. Видите, на грудке светлые пятнышки. У черного так.

Я присмотрелся. Действительно были какие-то точки.

— А может быть, это просто сколы? — предположил. — Или брак? Воздушные пузырьки.

— Может. — Она повела худенькими своими плечами. — Но всё равно, это — дрозд. Если даже и не черный.

— Ну и ладненько, — принял я ее вывод на веру и к сведению. — Дрозд так дрозд. Дрозд — птица полезная. Что ж, мы не понимаем, что ли. Она же поет.

— Да, — согласилась рыжая, — дрозды любят петь. Правда, делают это не так шикарно, как соловьи. Но всё же.

— Дрозда дают, — усмехнулся я. — Но зато от души.

— Это верно, песни у них очень выразительные, похожи на свист флейты, — сказала девушка и даже продемонстрировала, насвистев: — Фю-фю фю-фю фи-фу.

— Здорово! — восхитился я.

— Они каждое слово повторяют три раза, — продолжила она. — И порой у них выходят даже целые фразы, похожие на человеческую речь. Вроде «фи-липп, фи-липп, фи-липп, при-ди, при-ди, при-ди, чай-пить, чай-пить, чай-пить».

— Ага, — согласился я, — как будто Пугачева Киркорова на ужин зовет.

— Надо сказать, что певчие дрозды вообще прекрасно имитируют отдельные звуки и фрагменты из песен множества других птиц.

— Как и Филя, — ухмыльнулся я.

— Зви-и-зда, — сморщила она носик, зарделась, поправила нервно очки и подвела черту: — Ну, вот так вот, собственно, вкратце.

— Спасибо, огромное просто спасибо, — горячо поблагодарил я и спросил: — Вас проводить?

— Что? — не поняла она.

— Рабочий день закончился. Вы, наверное, домой. Готов проводить.

Она покраснела пуще прежнего. Так только рыжие краснеть умеют. И замотала головой:

— Нет-нет, спасибо, за мной заедут.

— Жених?

Она ничего не ответила. Но я и так всё понял. Жаль. Свое мороженое она честно заработала.

И я, получив абсолютно ненужную мне информацию и от ворот поворот вдобавок, откланялся.


Антиквара Васю Плешивого (он же Вася Ухоплан, он же Васька Фарца, он же Кот Базилио и он же Кэмэл с Авиазаводской) я знал еще со времен счастливого советского детства. В клубе филателистов марками обменивались. Он большим был мастером неравноценных сделок. За что и получал неоднократно по дикорастущим лопухам.

Постарше стали, он на пятаке у Танка подвязался жвачкой и джинсами фарцевать. Первые свои ливайсы я у него, кстати, брал. За сто десять. Вообще-то он сдавал по сто двадцать. Но мне по блату десятку скостил. До сих пор шорты из тех штанов с места на место перекладываю. Храню на антресолях. Жалко выбросить. Дороги как память.

В общем, Васю я знал еще нелысым. И Вася знал меня еще неседым. Поэтому и впустил меня без всяких в свою Аладдинову пещеру. Хотя уже и гремел вовсю пуленепробиваемыми жалюзи.

Повертел перстень, плечами пожал и сказал:

— Да чего там по каталогам-то копошиться. Я и так вижу, что это перстень Ордена дрозда. Попадалось мне лет пять назад такое. Было дело. Выставили на продажу. Оказалось краденым. Сняли с продажи.

— Орден дрозда — это в смысле орден? — спросил я и начал буравить пальцем дырку в пиджаке. — А кавалерам ордена еще и перстень.

— Нет, орден — это в смысле тайное общество, типа братство.

— Орден дрозда? Это что еще за хрень? — Я напряг всю свою память, но ничего не вспомнил и признался: — Чегой-то слыхом не слыхивал о таком.

— О рыцарях-тамплиерах слышал?

— Ну.

— О мартинистах, розенкрейцерах, масонах всяких?

— Об этих — да. И об иллюминатах тоже. Мы все учились понемногу. Чему-нибудь и кое-как.

— А о рыцарях дрозда, значит, нет?

— Не-а, ничегошеньки, только о дроздовцах.

— Ну, это из другой оперы… Короче, был вроде бы такой тайный Орден. В Англии возник. В пятнадцатом, кажется, веке. А может, в шестнадцатом… Ну, в общем, возник.

— Тоже строители?

— Да нет. Не стройбат. Птицеловы.

— Птицеловы?

— Ну да. Птиц ловили. Не всех, правда. А только дроздов.

В этот момент где-то рядом заверещал телефон. Я даже не сразу и сообразил, что это тот, который у меня в кармане — трофейный. Сообразил не сразу, но сообразил.

— Да, — говорю в трубу елейным голоском. Мне оттуда голосом потусторонним:

— Как?

— Да пока никак, — отвечаю предельно искренне. И слушаю внимательно, чего скажут. А там сразу гудки. Но мне всё равно в радость: телефончик-то нарисовался. Есть теперь зацепочка. И вернулся к разговору с Васькой:

— Извини. Так зачем они дроздов-то ловили?

— Как зачем? Бошки им откручивали. Вот зачем. Видишь, на перстне только одна голова. С глазом остекленевшим. Хотя, конечно, не стекло это, а бриллиантик.

— Нет, ну а зачем они это делали?

— Бошки-то зачем откручивали? Не знаю. Чтоб не орали, наверное.

— И в чем был смысл действа?

— Ну, на то и общество тайное, чтобы смысл был от непосвященных скрыт.

— Так бы сразу и сказал, что ни черта не знаешь.

— Ну не знаю, ну слышал только краем уха, ну не специалист — что теперь?

— Дай наколку на специалиста.

— В Англию поезжай… Хотя подожди. Этот старик-то…

— Какой старик?

— Ну, которому я перстень ворованный под протокол возвращал. Он-то, наверное, в курсах. Трясся аж весь, когда… Он точно в курсе. Если еще жив, конечно.

— А что за старик?

— Я так тогда понял, что при научной библиотеке консультантом этот перец подвязан. При областной.

— Как зовут?

— Да что я, помню, что ли? Он не из коллекционеров. Я его тогда первый и последний раз видел. И откуда у него тот перстень оказался, я, честно говоря, не знаю. Может, кто из его предков ссыльным декабристом был. Те еще любители были в тайные общества поиграть. Но не спросил я. При ментах постеснялся. Да и заполошно было. Кстати, а у тебя эта гайка откуда?

Я промолчал. Васька пустоту своего вопроса осознал и посоветовал:

— Ты топай туда, на Сухэ-Батора. Захочешь, найдешь. Его, деда этого, ни с кем не перепутаешь. Он у них там, поди, самый древний.

И он, исчерпав весь запас своей услужливости, пошел сигнализацию включать и ставить лавку на центральный пульт.

А я покатил дальше. Колобком. Зачерствевшим и уставшим. Но всё еще не растерявшим своего боевого настроя.

И закатился первым делом в ближайшее интернет-кафе.

Пойманный телефонный номер написал на бумажке и сунул дежурному оператору. Дескать, пробить нужно, браток. По ворованным базам. Тот даже глазом не повел. Он вообще глаза не отрывал от экрана. По лицу его тени бегали. Он фильм смотрел. Мне показалось, кстати, что какой-то старенький фильм, потому что я уже когда-то раньше слышал, как некто очень ехидный проповедовал голосом русского переводчика вот это вот забавное:

Вы утратили веру, прочитав «Алису в стране чудес»? Нет, «Алису в Зазеркалье».

Там есть стишок про моржа и плотника.

Это чистой воды разоблачение религии.

Морж — толстый жизнелюб, он символизирует либо Будду, либо, с учетом бивней, индуистского бога — слона Ганешу. В общем, восточные религии.

Ну а плотник — явный намек на Иисуса, росшего сыном плотника. Он представляет христианство.

Чем они заняты в стишке? Что делают?

Лицемерно увлекают устриц за собой, чтобы потом безжалостно пожрать мириады этих беззащитных тварей.

Не знаю, какой вывод сделали бы вы, но мне всё ясно.

Основанная на мифических постулатах вера разрушает внутреннюю сущность человека. Религиозные институты подавляют нас. Разъедают душу, сковывают действие страхом перед бесплотной фигурой, грозящей нам пальцем через тысячелетия. Ты, мол, только попробуй, и я тебя выпорю. Только попробуй.

Я попытался с ходу вспомнить название фильма, но не смог. Теперь, подумал, будет вертеться в голове. Мимо языка. И еще будет зудеть, что насчет Будды докладчик не прав.

Ну да ладно.

Оставил бумажку и пошел за свободный компьютер. Я был уверен, что парень, несмотря на весь его внешний пофигизм, номерок пробьет. Ведь бумажка, на которой я его написал, была пятидесятидолларовой.

Усевшись за аппарат, я достал из кармана два помятых листка, вырванных из блокнота, и зашел на свою страницу живого журнала. Он у меня обзывается «Журнал Майора Африка». Почему так — это долгая история. Сейчас не об этом.

Короче.

Вставил я задним числом дату прошлой пятницы — двадцать три ноль семь ноль четыре и написал в окошке темы: «Почему я не Чарльз Буковски». Потом собрался с духом и перенес с черновика всё остальное.

Потому что постановил, что так будет правильно.

Да.

Тут я вот о чем.

Подумал, вдруг последний день на белом свете живу. Всё к тому ведь и шло, собственно. А раз так, решил — зачем незаконченными оставлять дела, которые можно закончить.

Вот поэтому.

В общем, как у самураев: просыпаясь утром нового дня, будь готов к смерти. Всегда будь готов к смерти. Не оставляй незавершенных дел.

И мой последний в жизни текст был таким:


Почему я не Чарльз Буковски

вообще-то фразу «почему я не Чарльз Буковски» нужно читать не так, как название школьного сочинения, типа «почему я не Чарльз Буковски» и вот сейчас я раскрою вам эту тему.

нет.

фразу «почему я не Чарльз Буковски» надо читать так, как она прозвучала в первый раз.

а прозвучала она вопросительно и с ноткой легкого сожаления.

произнес я ее сегодня, лежа в ванне.

сейчас расскажу.

значит, когда вода остыла, я решил добавить горячей и включил кран, затем, как обычно, выдернул пробку и стал регулировать уровень воды, закрывая-открывая дырку пяткой.

правой.

хотя нет.

немного не так.

я сегодня как раз вдруг подумал, что это не я регулирую, а пятка сама всё регулирует, а я здесь и вовсе как бы ни при чем. мои мысли обычно в это время далеко, мне не до дырки, и пятка-умница сама знает, что и когда ей там делать.

меня это обстоятельство позабавило.

а потом я вдруг подумал, что миллионы людей делают так же. и это меня с ними роднит, например, подумал я, с Чарльзом Буковски.

не знаю, почему я вдруг подумал именно о нем.

хотя про него же не скажешь — «он делает так же».

он же умер, про него надо говорить — «он делал так же», но тем не менее, почему-то я подумал о Буковски.

и я легко мог представить его голого в ванне.

вот Кафку нет. не мог. а Буковски — пожалуйста.

я стал развивать эту мысль, и развивал, пока не надоело.

и получалось, что все писатели на земле делятся для меня на две категории: на тех, которых я могу представить голыми в ванне, и на тех, которые остальные.

потом я стал думать о том, почему я подумал о Буковски.

последний раз открывал его где-то с месяц назад, случилась долгая поездка домой из Киева через Москву, с заездом в Свердловск-бург: вокзалы-поезда, дорожная сумка, и рассованные во все нычки книжки, те самые, которые карманного формата, а ни в один карман не влазят. но в дороге удобно — легкие.

в основном была всякая нудь, хрень и ересь, но был и Буковски. студентка еще ехала, помню, всё пыталась его у меня позычить. но я не дал.

объясню.

она разболтала, что родом из маленького провинциального городка, я подумал, тургеневское воспитание, вишневый сад. все дела, а я не Морфиус, чтобы швырять детей в пустыню реальности.

и я подсунул ей Маркеса.

хотя и тут, честно говоря, сомневался.

ну.

да.

так вот.

я вспомнил об этом, но всё же, как ни пытался, не приблизился к пониманию того, отчего именно Буковски мне пришел вдруг на ум. видимо, какая-то подсознательная связь существовала в моей голове между наполненной ванной и Буковски

потом я вновь вспомнил о студентке, она была мила, но не в моем вкусе, а потом еще этот неизбывный запах лапши… в общем, как-то ничего в дороге не хотелось, студентку тоже.

вспомнив ее, я вспомнил о писателях, которые женщины, про них-то я совсем забыл, и я стал думать, могу ли я представить писателя, который женщина, голым в ванне.

оказалось, вполне.

к примеру, Татьяну Толстую, рубенсовские формы, обнаженная Маха, все дела.

да. ее могу, еще и других.

Мадонну, например, могу, правда, она плохой писатель, да и поет в общем-то тоже так себе.

а вот Мариэтту Шагинян я не мог представить голой в ванне.

выходило, что писатели, которые женщины, тоже делятся у меня на тех и на других, и тут они были наравне с писателями, которые мужчины.

и это было справедливо.

потом я подумал, что, если б Буковски, лежа голым в ванне, представил голого писателя, который женщина, он всенепременно бы вздрочнул. причем душевно.

вот тут как раз я с легкой грустью и произнес ту самую фразу — «почему я не Чарльз Буковски».

а потом подумал, ну и что, что не Буковски. а что мне мешает вздрочнуть, не будучи Буковски.

собственно, ничего не мешало, но я решил попусту не дрочить, а вылезти и написать этот вот рассказ.

я знаю, что многие скажут: лучше бы ты вздрочнул. а какая разница? — отвечу я многим, на что некоторые из многих скажут: то в воду, а то нам в мозги, и будут в чем-то правы, меня это тоже смущает, а что делать? утешает мысль, что и с моими мозгами часто делают то же самое, тут мы все на равных.

такие дела.

выбравшись из ванны, я задумался, о чем бы таком мог написать рассказ Чарльз Буковски, выбравшись из ванны.

почему-то подумалось, что о том, как замечательно он недавно вздрючил одну сисястую и толстожопую негритянку.

правда, он бы написал не «вздрючил», он бы написал другое слово, я это слово написать не могу, он-то гений — ему простят, уже простили, мне не простят, я не гений.

потом я подумал, что никогда в жизни не имел негритянку, не оттого, что расист или брезгую, просто жизнь так сложилась, а если бы сложилась по-другому, то я был бы не против, хотя, конечно, это я сейчас так думаю, что был бы не против, а случись реально — кто там знает, как бы оно всё было, вдруг увидел бы, что все эти дела у нее черны как смоль, и не смог бы.

с непривычки.

ничего про себя наперед думать нельзя.

вот в детстве я думал, если что, так я буду Кибальчишом, а Плохишом не буду.

но кто знает.

неделю бы жрать не давали, а потом бы приперли банку варенья — и как бы оно у меня там сложилось, трудно сказать.

вообще-то я о Кибальчише и Плохише часто думаю, почти всю жизнь.

в детстве и потом я думал, что Кибальчиш — это наш, он в буденовке, а Плохиш — нет, он засранец.

а когда наступило после потом, мне объяснили, что Плохиш был правильный пацан, он был за капиталистическую парадигму, и раз выяснилось, что эта парадигма правильная, значит, и Плохиш вот такой, а Кибальчиш этой парадигме был первый враг, революционер и террорист левомыслящий.

и я некоторое время в это верил.

а после после потом, когда я научился думать сам, я понял, что эти парни есть архетипы, и снова стал думать о Кибальчише хорошо. Он был архетип — «герой», а Плохиш был архетип — «предатель», и я вновь стал думать о нем плохо, ведь мы не любим предателей.

а сейчас, когда Путин, Кибальчиш вновь стал для архетипа как-то слишком осязаем, стал ощущать я в связи с его образом какие-то тревожные коннотации, вообще-то я не знаю, что это слово означает, просто чувствую, что я эти штуки ощущаю.

так вот, после того как эти коннотации возникли, я теперь не знаю, что про всё это и думать.

но, впрочем, я об этом всём, выходя из ванной, конечно, не думал.

я думал о негритянке.

и пошел к столу, писать рассказ.

я уже было начал, но тут позвонил Серега и сказал, что приедет позже.

вообще-то мы с ним собирались перетереть одну важную тему.

я сказал ему вчера, что, очевидно, Коэльо написал «Алхимика» под влиянием «Сиддхартха» Гессе. Серега сказал, что не очевидно, хотя и согласился, что Коэльо неоригинален.

И, чтоб разрулить этот спорный вопрос, мы забили на сегодня стрелку.

но вот теперь он сообщает: что вынужден задержаться, что только что ему на мобилу прозвонили из той госконторы, куда мы с ним поставляем вагонами всякую фигню; что у них там приключилась беда — опять приехала московская комиссия; что сейчас этих уродов везут в сауну; что надо срочно подогнать туда баб, водяру и мясную нарезку; что вот так всё.

я вызвался помочь, но Серега сказал: отдыхай, я сам поехал, уже еду. тут, мол, надо по-быстрому, чтоб не получилось как в прошлый раз. это да.

в прошлый раз, в апреле, неловко получилось, тогда они поили в бане какого-то распальцованного урода из министерства, а мы матрешек поздно привезли. Ну, так сложилось, урод к тому времени был уже совсем никакой, дрова полные, так и не смог ни на одну залезть, утром его долго убеждали, что залез аж на двух, урод поверил, или сделал вид. но все акты подписал, урод.

такая жизнь, такие дела, ну и пусть их всех, подумал я. и решил, пока Серега там колотится, всё же написать рассказ.

ведь кому-то надо писать, как оно всё.

и написал, и назвал его — «Почему я не Чарльз Буковски».

только знак вопроса не стал в конце ставить, чтобы с претензией звучало, а главное — амбивалентно.


Набив текст, я проверять его и редактировать не стал. Я никогда здесь не редактирую. Как есть, так есть. Ведь живой же это журнал. Живое не должно быть совершенным. Совершенна только смерть. Или как?

Листочки свернул, сунул в карман и пошел к оператору. Времени прошло уже достаточно.

Я угадал: он был готов.

— Ну? — спросил я.

— Это не домашний, зарегистрирован на библиотеку, — ответил он, не отрываясь от экрана.

— На научную?

— Угу.

— Ну, зэнк, брат.

— Ну, типа донт.

Он всё еще смотрел фильм. В колонках спорили два чудака. Спорили они одним и тем же голосом, поэтому на слух казалось, что какой-то сумасшедший спорит сам с собой:

— Ты видел размер того, из чего он по нам стрелял? Пистолет был больше, чем он сам. Мы должны были умереть, бл…

— Я знаю. Нам повезло.

— Нет, нет, нет, нет. Это не везение.

— Да, может быть.

— Это было Божественное вмешательство. Ты знаешь, что такое Божественное вмешательство?

— Думаю, что да. Это значит, Господь спустился с небес и остановил пули.

— Правильно. Именно так. Господь спустился с небес и остановил эти гр…ные пули.

— Думаю, нам пора уходить, Джулс.

— Только вот этого не надо! Не надо, бл…, всё портить! То, что произошло здесь, было самым настоящим чудом!

— Успокойся. Какой только х…рни не случается.

— Нет! Нет. Это не «х…рня».

— Ты вообще как, хочешь продолжить нашу теологическую дискуссию в машине… или в тюрьме с легавыми?

— Друг мой, мы должны быть мертвы, гр…ный рот! То, что произошло здесь, было чудом! И я хочу, чтобы ты это, бл…, признал!

— Хорошо. Это было чудо. Теперь мы можем идти?

Вот так и прошли эти полчаса моей жизни между «да» темной полосы и «нет» светлой. Как проходит и вся жизнь наша, факт конечности которой является для смельчаков не догмой, а руководством к сочинению криминального чтива.

Уже выходя из подвальчика, я наконец вспомнил название фильма.

Я думаю, вы вспомнили раньше.

4

Ноги сами понесли меня в библиотеку. Хотя уже было поздновато и шансов кого-нибудь застать, честно говоря, было немного.

На улице зажгли освещение — небо, естественно, исчезло. Жара слегка спала, и народ, что помоложе, выполз на бродвеи. Выгуливать гормоны. И стал кучковаться у привычных стрелок в надежде, разбившись по парам и сменив по ходу пьесы мозги на балтику номер три и номер девять, с толком провести очередной июльский вечер. Ну и ночь тогда уж вдогон, конечно. Пока родители торчат на даче.

Это вообще-то чудесно, когда у родителей есть дача. Еще чудесней, когда она на двести третьем километре. Тогда к их приезду можно успеть отстирать от блевотины ковер, вымести мусор и сделать аборт.

Впрочем, народ еще только начал разогреваться в кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне наяву, посему время пьяных разборок не подошло и я без всяких приключений добрался до места.

Пространство перед библиотекой крали у темноты четыре фонаря. Вообще-то два. Два других были разбиты. Вероятно, в целях экономии. А может, и не в целях. А просто так, в охотку.

Я пересек этот плохо освещенный двор по дорожке, усыпанной вкусно хрустящей под ногами тополиной чухней. Чухню, конечно, хотелось поджечь, чтобы она, словно порох, пш-ш-ших. Я даже сунулся в карман, где зажигалка, повертел ее там, но не вытащил. От хулиганства удержал возраст. Вернее, не сам возраст. А осознание того, что типа в моем возрасте надо держать себя в рамках. Что в моем возрасте нужно вести себя посолиднее. Что люди в моем возрасте… Ну вы и сами в курсе предписаний гестаповца сверх-я. Грузить не буду.

Тополя росли вдоль асфальтированной тропы до самого конца. Слева-справа. За ними — газоны. Собственно, всё это можно назвать и аллеей.

Ну раз можно, пусть и будет аллеей. Пусть. Аллея. И вот.

Иду, значит, я по этой пустой, по этой темной аллее, а сам, главное, думаю: сейчас замок поцелую. Поцелую сейчас замок. Замок поцелую сейчас.

Велик, черт возьми, и могуч наш русско-татарский язык! Об одном и том же можно на нем думать и так. И сяк. И этак. И наперекосяк еще. И слева направо. И справа налево. И по-всякому. И вот так, например: сейчас поцелую замок. И это еще не предел…

Иду, в общем, каркаю. При этом хорошо понимаю, что каркать не нужно. Но не могу остановиться. Не в силах. Ведь дело с этим обстоит точно так же, как и с известным розовым слоном: попробуй хотя бы две минуты о нем не думать, если уже начал. Я так слоном, кстати, и отрефлексировал тогда. И стал еще и про слона думать.

Подошел к центральному: колонны с акантами из алебастра, щербатая лестница (маскароны кисло сверху зырят, как я по ней через две ступени), вывеска, переплавленная из брони танков Гудериана, и вот она — дубовая дверь. Может, и не дубовая. Но всё равно — по-русско-татарски — дубовая. И вроде заперта. Впрочем, заперта или не заперта, так-то не видно — заведение, надо думать, культурное, чтобы амбарный на посмешище вывешивать. Но по времени должна уже быть, конечно, заперта. И на сигнализации — только дерни попробуй.

Стою менжуюсь. С ноги на ногу переминаюсь. Чего, думаю, ночью приперся? И мысли об этом вперемешку с мыслями о розовом слоне.

Но всё же вспомнил, чего ради. И приосанился. И решил сперва постучать. А когда сперва проскочило, надумал не стучать, а так войти. Как-нибудь. Без лишнего шума.

Пока соображал, поднимать тарарам или нет, дверь вдруг заскрипела и медленно приоткрылась. Будто сама войти пригласила.

И я вошел.

За дверью никого не оказалось.

Совсем.

Я подумал, что, похоже, в этом старом здании вовсю гуляют сквозняки. Подумал именно о сквозняках. О привидениях не стал думать. Я не склонен, в отличие от некоторых, во всём на свете видеть проявление потустороннего. Хотя, не скрою, было волнительно: поздний вечер, почти ночь уже, старое и безлюдное здание, тусклый свет дежурного освещения, портьеры вот так вот крыльями делают, шевелятся, заразы, тени мягко скользят от окон к темным углам, где-то что-то, постанывает, какие-то шорохи неясные ползут под высокими сводами — жуть. Но у меня в кобуре имелся пистолет, а в груди — отважное сердце. В таких случаях, конечно, лучше иметь не пистолет, а пулемет. С пулеметом при таких делах оно полегче. Без пулемета — труднее. Но если нет пулемета, то и пистолет сойдет. Тем более когда в комплект к нему приложено — да! — отважное сердце. Такое, как у Бонивура. Помните такого?

Да и чего, собственно, бояться-то было. Чай, не на кладбище и не в родовом замке графа Дракулы.

Публичная библиотека, центр города, начало двадцать первого века.

Только странно было, конечно, что всё распахнуто и охраны нет. Но мало ли. Может, подумал, квасят сторожа. Как водится. Квасят и позабыли про всё на свете. Включая в это «всё» и необходимость запереть входные двери. Оно ведь как: понятное дело, что начало двадцать первого века, что всё такое, что космические корабли бороздят вовсю просторы и задворки симулякров, но дело-то в России происходит. В России что двадцать первый век, что одиннадцатый. Сторожа всё те же. С умом аршинным и аршином умным.

— Эй! — крикнул я. — Есть кто живой?!

— Ой, — испугалось тамошнее эхо.

Я вытащил пистолет, прошел мимо гардероба и направился к лестнице. Она вела из холла на второй этаж.

Едва ступив на нее, тут же почувствовал, что на меня кто-то пристально и неотрывно смотрит.

Меня всегда занимала способность человека чувствовать на себе чужой взгляд. На этот счет я даже целую теорию сочинил. Про безнадежность нашей попытки вырваться за границы животного мира. Пожалуй, более этого врожденного качества меня изумляло в человеческой натуре лишь умение легко, не задумываясь ни на секунду, отличать жопку от носика у пасхального яйца. Но об этом не сейчас.

Потом…

В смысле — уже никогда.

Короче, я почувствовал на себе чей-то взгляд и задрал голову в направлении источника этой сканирующей эманации. На самом верху, опираясь на перила правого крыла, стоял старичок. Скрюченный такой старичок-боровичок в ладной фуфайке. Он, может быть, даже сошел бы за местный призрак, если б зачем-то не держал в руке огромный канделябр.

Ну вот и сторож, подумал я. Но всё же спросил подсевшим от волнения голосом:

— Кто вы?

Я задал свой вопрос в тот момент, когда он задал свой:

— Вы кто?

На несколько секунд, за каждую из которых на Солнце пятьсот шестьдесят четыре миллиона тонн водорода превращаются в пятьсот шестьдесят миллионов тонн гелия, в зале повисла тишина. Но она мне не понравилась, и я убил ее:

— Мне нужен консультант.

— Консультант? — переспросил старик, ничего не ответил, развернулся и пошел куда-то туда, в сумрак коридора.

Я понял так, что меня приглашают, и пошел на звук шаркающих шагов. Как крыса на мелодию дудки.

Нагнал его у одного из кабинетов. Он стоял у открытых дверей и ждал.

— Сюда? — спросил я и, не дождавшись ответа, вошел.

А вот старик остался снаружи. И проворно захлопнул крысоловку — через мгновение я услышал, как в тугом замке дважды провернулся ключ.

И потом — еще раз.

Я не стал ломиться. Я осмотрелся.

В кабинете царил полумрак.

Как вам фраза?

Тысячу раз уже, наверное, слышали про то, как где-то когда-то зачем-то царил полумрак? Ну ладно, хорошо, пусть не царил. Пусть «заполнял собою всё пространство, скрывая подробности от пытливого взора». Так лучше?

А словечко «полумрак» тоже, наверное, не нравится?

Верю.

Но я не знаю, как по-другому назвать то состояние освещенности, когда на высоченные стеллажи, под самый потолок забитые книгами, количества слов в которых хватило бы для создания сотен тысяч вселенных, на широкий стол, за которым умерло двести семь поколений стремящихся дойти до истины, да так и не выбравшихся из тупиков лабиринта познания, на пустую китайскую вазу — этот стоящий в углу вечный двигатель неподвижности, олицетворение бесспорного постулата, что форма, собственно, и есть содержание, на выполненные в псевдовикторианском стиле напольные часы, напоминающие всем и вся, что слова, как и музыка, движутся лишь во времени и, отзвучав, достигают молчания в точке встречи конца и начала, на всякое прочее, менее масштабное, а оттого и плохо различимое, падал лишь свет от уличного фонаря.

Да и тот, к слову, контрабандой падал. Прорвавшись плоской зеленоватой зеброй сквозь случайную щель в неплотно задернутых гардинах.

Короче.

В кабинете царил полумрак.

А я стоял в этой мрачной ловушке и пытался понять, что означает этот маневр старика. Подумал: может, он решил, что я грабитель, заманил демона и пошел за подмогой. Но я же черным по белому, равно русским в тишине сказал, что ищу консультанта.

Прошла минута-другая.

Ничего.

Во мне начинало закипать возмущение. Потом закипело. Но когда оно достигло парообразного состояния и грозило вот-вот снести крышку, где-то рядом натужно заскрипели невидимые механизмы и один из стеллажей развернулся вокруг своей оси на полных триста шестьдесят.

После того как потайная дверь завершила свое кружение, я уже был в кабинете не один. Появившийся из ниоткуда человек по-кошачьи мягко скользнул мимо меня и включил настольную лампу.

Это был всё тот же старик. Тот же самый. Хотя я вряд ли бы понял так сразу, что это всё тот же старик, если бы по-прежнему не держал он в руке канделябр. Понятное дело, что не узнал бы: внешний облик людей очень сильно изменяет то, что на них надето, — теперь старик был облачен в черную мантию. В длинную такую, до самых пят. Типа тех, что для антуража — в чем лично я всегда усматривал дурную театральность — носят судьи. Одежка эта была, видимо, атласной. Ну или из чего-то наподобие. Когда старик двигался, по его балахону вовсю летали отблески света. А так как двигался он постоянно — очень егозливым старикашка оказался, я полагаю, дело в геморрое, — получалось, что от него исходило нечто вроде сияния. Выглядело нездешне. И еще: на голове у него появилась шляпка из такой же блескучей текстуры. Знаете, такая, с квадратным верхом, наподобие бескозырки магистров.

Старик, косящий под гроссмейстера ложи, уселся в кресло на том берегу стола и, не выпуская импровизированного скипетра из рук, торжественно огласил:

— Вам, друг любезный, нужен консультант? Я — консультант. Присаживайтесь.

И я, как тот печник, присел.

Но в принципе то, что сторож оказался консультантом, меня, честно говоря, нисколько не удивило. Скажу больше: я понял это на девять секунд раньше, чем он об этом объявил. И еще: я узнал его голос. Поэтому пистолет не стал убирать. Но сказал, соврамши:

— Я очень рад.

— Я рад, что вы рады, — ответил мне старик и предположил: — Я так догадываюсь, что вы ко мне не просто так, а, видимо, по делу.

— Мне нужна небольшая консультация, — признался я и спросил: — Вы меня про-кон-суль-ти-руете?

— Конечно, ведь я же консультант.

— Несмотря на столь поздний час?

— Несмотря.

— И не затруднит?

— Отнюдь. Это же моя работа.

Я подумал: какая странная у нас разворачивается беседа. Играем в одну игру, но каждый по своим персональным правилам. И еще подумал: зачем я вообще с ним беседую? И еще: почему не стреляю? Ведь так просто — пиф-паф. И все дела. И все свободны.

Но нет, не стал стрелять. Вытащил из кармана предмет своего интереса и кинул на стол. Перстень пьяным колесом покатился на тот край, а я сказал:

— Собственно, мне приспичило насчет вот этой штуки. Интересует тема.

— Что тут у вас? — спросил старик, коршуном упав на перстень.

— Я в курсе, что и у вас есть такой же, — помедлив, сказал я.

— Конечно, — не стал скрывать старик и показал мне свою печатку, плотно сидящую на безымянном правом. — Вот он.

— Во-во, — кивнул я. — А правда, что это перстень члена Ордена дрозда?

Старик почмокал губами, семь раз смерил меня взглядом с ног до головы и с головы до ног и, очевидно, что-то такое для себя окончательно решив, один раз отрезал:

— Да, правда. Только правильно говорить: Ордена вещего дрозда.

— Вещего? Странно… А я слышал такую басню, что рыцари этого Ордена с дроздами как-то так не очень… Что вылавливали они их повсюду и отрывали головы на месте.

Старик некрасиво захохотал. Потом, скосившись на гравюру, которая висела на стене справа от меня, спросил:

— Кто вам сказал такую чушь?

— Да так, слышал краем уха, что-де были они знатными по жизни птицеловами, — ответил я и тоже глянул на гравюру. На ней из огромного яйца вылупилось безобразное человекообразное существо с головой хищной птицы и замерло в неудобной позе.

Оценив, как тщательно прописаны детали, я сделал вывод, что художник был безумен.

Старик опять рассмеялся. Натужно и неискренне. Отсмеявшись, потянулся к стопке книг и вытащил одну из них. Затем раскрыл, поправил лампу и произнес:

— Послушайте. Я тут вам на этот счет зачитаю небольшой отрывок из исследования Дростосса «Тайные общества всех эпох и народов».

Я был не против, и он по-стариковски дребезжащим, то и дело срывающимся на петуха голосом прочел мне следующее:

— «Венок поэтического сияния окружает членов Ордена вещего дрозда. Чудодейственный свет фантазий исходит от их грациозных видений. А таинственность, которой они окружали себя, придает особую прелесть их истории.

Но сияние, исходящее от них, схоже со светом метеора. Оно только мелькнуло в людском воображении и исчезло навсегда, оставив тем не менее после себя пленительные следы своего стремительного полета. Так мимолетный солнечный луч, пойманный пластинкой фотографа, оставляет четкое изображение на чувствительной бумаге.

Поэзия и роман обязаны Ордену многими очаровательными творениями. Литература всякой европейской страны содержит в себе сотни милых вымыслов, отсылающих к теме Слова, которое поклялись хранить в тайне его рыцари.

Хотя Слово это (если когда-нибудь и существовало в реальности) давно позабыто, а подтверждающая возможность его существования идея как целостная система взглядов исчезла безвозвратно, утверждается, что максимы, положенные в ее основу и доселе сокрытые от непосвященных, достигают такой высоты умственных суждений, за которой нет ничего невозможного.

Известно, что до появления Ордена алхимия, отыскивая только преходящие выгоды и занимаясь единственно земным тленом, была погружена в темноту заблуждений. Рыцари же вещего дрозда одухотворили и очистили ее, придав химерическим поискам благородную цель. Они вложили в нее нечто большее, чем просто достижение богатства и бессмертия посредством философского камня. Они приступили к поиску величайшего из слов, к отыскиванию такой силы слова, которое способно было бы открыть сверхъестественный свет взору человека и одарить его возможностью истинного спасения души».

— Так они, получается, алхимиками были? — вклинился я с вопросом, когда старик сделал паузу.

— В некотором смысле, — ответил он. — Но прежде всего, конечно, поэтами.

— Поэтами? — удивился я. — А все эти дела: реактивы, колбочки, трубки клистирные, лягушачьи копыта, элементы химические, растворы всякие?

— Если только вовнутрь. Или понюхать. Для изменения сознания. В целях активизации творческого поиска.

— Ага, понял, — понял я, только не понял. — Только не понял, что они искали. О каком там слове речь идет? И при чем тут дрозд?

— А вы вот дальше послушайте, — предложил старик. И продолжил свою игру в избу-читальню:

— «Это общество имеет очень неясное происхождение. Некоторые авторы уверяют, что в конце семнадцатого столетия, а по другим источникам, и много раньше, возникло закрытое общество поэтов-алхимиков, пытавшихся — в то время пока иные их коллеги бились над раскрытием тайны философского камня — отыскать некое особое магическое слово. Члены общества глубоко верили, что существует особый набор звуков, который способен свершать истинное чудо. А именно: освобождать бессмертную душу человеческую из телесной темницы. Другими словами — открывать душе путь к истинному Спасению.

Из предисловия к малоизвестному сочинению «Отголосок тайного общества дрозда» следует, что якобы в одна тысяча шестьсот девяносто седьмом году на очередном собрании, которое проходило под водительством Великого Магистра Ордена сэра Томаса Ли Ворди, такое звукосочетание — не без Божественного провидения — было найдено. И столь оно, к удивлению присутствующих, напоминало трель дрозда, что тут же было принято решение называть отныне орден «Орденом вещего дрозда».

Члены собрания дали обет сохранять открывшееся им Слово в тайне от непосвященных и произнесли клятву, список с которой много позже появился приложением к небольшому сочинению, известному среди специалистов под названием «Всеобщее кругообращение света».

Старик прекратил читать, закрыл глаза и забубнил монотонно:

— Клянусь в вечной преданности тайному Слову. Клянусь защищать его от самого себя, от воды, солнца, луны, звезд, травы, деревьев и всех живых существ. Обещаю сверх того, что ни мучения, ни деньги, ни родители, ни дети мои, ничто, созданное Богом, не сделает меня клятвопреступником.

И замолчал. И тишина.

Я вежливо подождал, пока он еще чего-нибудь скажет. Но не дождался и заметил:

— Это всё, конечно, просто замечательно. Только я так и не понял, про какое слово речь идет.

Старик глянул на меня как на недоумка и с наигранным раздражением пояснил «на пальцах»:

— Что же тут неясного? Сказано было: есть такое особое Слово, сила которого совершает чудо. Умерщвляет тело. Спасает душу. Посвященные знают это Слово. Непосвященные — нет.

— Но я так полагаю, что это лишь милая легенда. Так?

— Легенда? Хорошо, пусть легенда. Но легенда, в основе которой лежит истинный факт.

— Вы это серьезно?

— Еще бы!

Похоже было, что он не врал. Не в том смысле, что говорил правду, а в том смысле, что сам верил в то, что говорил. Но для меня, материалиста и прагматика, все эти оккультные дела, конечно, были неконвертируемой чепухой, в чем я и признался:

— Я уже врубился, что вы рыцарь этого самого Ордена и, так догадываюсь, занимаете весомое положение в его иерархии, может быть, даже возглавляете местное отделение или как там это у вас… Но вы же современный и к тому же образованный человек. Ученый. Как вы можете… Нет, конечно, я верю в силу слова. Я благоговею перед словом. В трех библиотеках был записан и всё такое. Но чтоб какие-то там чудеса расчудесные… Увольте.

— Хотите верьте, хотите нет, — не настаивал ни на чем старик. — Ваше право.

— Ну ладно, — стал я рассуждать от обратного, — допустим, всё обстоит таким вот образом, почему тогда об этом никто, нигде и никогда? Ни слова, ни полслова?

— Рыцари Ордена надежно хранят свою тайну, — гордо ответил старик.

— Да бросьте смешить, — не поверил я. — Если бы такая тайна существовала, то в наше таблоидное время и о ней, и о рыцарях, ее хранящих, на каждом бы заборе было… Как о масонах, к примеру.

— What is hits is history, and what is mist is mystery. Но имеющий уши да услышит.

— В смысле?

— Послушайте, я сейчас вам прочту одно стихотворение, — сказал старик так, будто собрался подарить мне новую бээмвуху.

И действительно подарил. В смысле продекламировал. Вот такое:


There are so many things I have forgot,

That once were much to me, or that were not,

All lost, as is a childless woman's child

And its child's children, in the undefiled

Abyss of what will never be again.

1 have forgot, too, names of the mighty men

That fought and lost or won in the old wars,

Of kings and fiends and gods, and most of the stars.

Some things 1 have forgot that I forget.

But lesser things there are, remembered yet,

Than all the others. One name that I have not —

Though 'tis an empty thingless name — forgot

Never can die because Spring after Spring

Some thrashes learn to say it as they sing.

There is always one at midday saying it clear

And tart-the name, only the name I hear.

While perhaps I am thinking of the elder scent

That is like food, or while I am content

With the wild rose scent that is like memory,

This name suddenly is cried out to me

From somewhere in the bushes by a bird.

Over and over again, a pure thrash word.


— Что это? — спросил я, с трудом дождавшись, когда он закончит.

— Это «Word» от Эдварда Томаса. Слышали о таком?

— О Томасе Эдварде слышал, конечно, — сказал я. — Кто ж у нас на Шестом квартале о нем не слышал? Слышал. Только вот об этом «Слове», к стыду моему, почему-то нет. Эдвард, он что, был рыцарем Ордена?

— Разумеется, — сказал старик и поинтересовался тоном, в котором я уловил некий надрыв: — А вы поняли, о чем там идет речь?

— В общих чертах, — признался я. — Но, честно говоря, как будто картона пожевал. Я инглиш на слух пока не очень. Читать читаю, а на слух, особенно когда так живо, — тарабарщина.

— Вот как? — удивился старик, будто мы не на Сухэ-Батора с ним находились, а где-нибудь на Гавер-стрит, и еще раз простонал, теперь по-русски:


Вещей забытых много, и меж них

Так много значивших, и много есть пустых,

И, как бездетных женщин сыновья

В незамутненной тьме небытия,

Они пропали для грядущих дней.

Забыл я также имена царей

И королей, и смысл деяний их,

И большинство названий звезд ночных.

Я позабыл и то, что позабыл,

Но кое-что я всё же сохранил

В душе — есть слово легкое одно,

Уж так бесплотно, крохотно оно,

А вот бессмертно: каждою весной

Дрозд произносит этот слог простой.

Всегда есть дрозд среди других дроздов,

Что для меня пропеть его готов.

В то время как преследует меня

Настырный запах умершего дня,

И, словно память, розы цепкий дух,

Мне это имя произносит вслух.

Откуда-то из-за густых кустов

Дроздовье слово, лучшее из слов.


Закончив, старик пояснил мне, дураку:

— Тут имеется в виду Слово вещего дрозда.

Он сказал это с такой проникновенностью, что стало понятно: надо восхититься. Но я не стал восхищаться. Мало того, мне захотелось выразить такому настырному пафосу свое ироничное фи. И я его выразил:

— Прямо-таки вещего?

— Да, вещего, — настаивал старик.

— Ну ладно, — неискренне уважил я чужую старость. — Вещего так вещего.

— О том же самом, кстати, поведал в «Тринадцати способах смотреть на дрозда» Уоллес Стивенс, а если конкретнее, то — в восьмом способе:


Мне ведомы тайны созвучий

И тайны гибких, властительных ритмов.

Но мне ведомо также,

Что без черного дрозда

Ничего бы не вышло.


— Проще говоря, Стивенс у знакомого дрозда образы приворовывал, — перевел я стихи на суровую прозу.

— Ну-у-у…

— Мне вообще-то Стивенс нравится, — не дождавшись встречной реплики, продолжил я. — Особенно то место из «Сущего и вещего», где огненная птица, сидя на древе, поет песню без смысла и без выражения, пытаясь донести до народа простую мысль, что не от рассудка зависит счастье или несчастье. Такой дзен меня греет. Хотя, с другой стороны, я слышал, что Стивенс был активным сатанистом. А мне сатанисты как-то так не очень по душе. Не очень. Особо не напрягают, конечно, но всё же как-то так… Все эти их ритуалы странноватые… Вот мне комбат Елдахов рассказывал, что у него был боец, который как-то раз, собрав в банку шестьсот шестьдесят шесть божьих коровок, встал в шесть часов шестого июня и…

— Кто вам сказал, что Стивенс был сатанистом? — прервал вопросом мой рассказ старик.

— Да так, говорю же, что слышал где-то, — ответил я.

— Вранье! — вспылил старик. — Он, может, и не был до конца тверд и последователен, что, кстати, проскальзывало у него иногда и в творчестве, например, в пятом из упомянутых тринадцати способов смотреть на дрозда:


Не знаю, что выбрать —

Красоту звучаний

Или красоту умолчаний,

Песенку дрозда

Или паузу после.


Но никогда, слышите, никогда, — старик даже ударил в запале канделябром по столу, — Уоллес Стивенс не сомневался в примете божественного присутствия!

— Я ему завидую, — примирительно заметил я. — Уоллес-неволес.

— Ладно, оставим Стивенса в покое, — сказал, успокаиваясь, старик, но сразу стал толкать свою телегу дальше: — Скажите, а может быть, вам попадался когда-нибудь и где-нибудь «The darkling trash» Томаса Харди?

— Черный дрозд? — сумел перевести я название и удивился: — У Харди есть такой текст?

— Конечно есть. И даже очень есть. Только в английской поэтической традиции «darkling trush» — это всё же не «черный дрозд» и даже не «дрозд, едва различимый в темноте», а «дрозд, видящий сквозь тьму» или — «вещий дрозд». Так, надо это так понимать. Вот послушайте.

И он вновь погнал по-английски:


The land's sharp features seemed to be

The Century's corpse out leant,

His crypt the cloudy canopy,

The wind his death-lament.

The ancient pulse of germ and birth

Was shrunken hard and dry,

And every spirit upon earth

Seemed fervourless as I.


Да, видимо вспомнив про мой никакой английский, по ходу чтения перешел на русский:


Но вдруг над головой моей

Раздался чистый голос,

Как будто радость майских дней

Лучами раскололась.

Облезлый, старый черный дрозд,

От холода весь съежась,

Запел при блеске первых звезд

Так звонко, не тревожась.

Все было пасмурно кругом,

Печаль во всём сказалась,

И радость в сумраке таком

Мне странной показалась —

Как будто в песне той, без слов

Доходчивой и внятной,

Звучал какой-то светлый зов,

Еще мне непонятный.


Закончив, Старик немного помолчал, пытаясь оценить, какое впечатление произвел на меня своим эстрадным номером. Убедившись, что практически никакого, заметил:

— Это классический перевод. А вот есть еще один.

И не замедлил продемонстрировать.

Он читал, а я, глядя на него, думал: для чего он так хвост распушил? Зачем разборку так издалека начал? Почему не взял да и не сказал по-человечески: мол, так и так, я тут типа коза-ностра или там — череп-кости и в связи с этим веским обстоятельством попрошу предъявить! И перетерли бы. А там бы уже как пошло.

Я задавался такими вот вопросами, мучился, а он знай читал себе стишок, от удовольствия пуская пузыри:


И только тонкий голосок,

Внезапно зазвучав,

Был и молитвенно высок,

И чист, и величав.

То черный дрозд — и мал, и прост,

Невзрачен, слаб и хил —

Глубоких сумерек погост

Восторгом огласил.

Источник радости иссяк —

Весенний водомет,

Куда ни глянь — мороз и мрак,

А черный дрозд поет.

Поет, как будто угадав

На тризне наших дней,

Что я вблизи и я не прав.

Поет. Ему видней.


— Прониклись? — спросил он, завершив декламацию.

— Не очень, — ответил я, дабы еще немного позлить паука. — Но в принципе уже понял: если в кране нет воды, значит, выпили дрозды.

— Вижу, не прониклись, — недовольно проворчал старик. — Ладно, сейчас. Где-то у меня тут был перевод посовременней. Может, благодаря этому вы наконец-то сможете понять, что именно заставляет столь разных авторов делать всё новые и новые расшифровки этого стихотворного послания. Идите сюда.

Не выпуская канделябра, он подошел к одному из стеллажей и свободной рукой пододвинул к нему стремянку. Приступив к восхождению, попросил:

— Придержите, качается.

Я, доверчивый малый, конечно же откликнулся и помог, ё-моё.

И вместо заслуженной благодарности тут же получил канделябром по беззащитной своей голгофе.

Если на сцене повесили канделябр, сами понимаете, как оно всё.

«Кто бы сомневался» — такой была моя последняя мысль. Она относилась и к общеизвестному назначению старинных — мать их подсвечница! — канделябров, и к пророчеству Седого, что быть мне сегодня битым.

А потом я потерял сознание.


Пришел в себя, когда меня волокли по коридору. Волокли за руки и лицом вверх. Поэтому первым, что я увидел, были неприкрытые плафонами лампы дневного света. Многие из них, судя по всему, давным-давно перегорели, другие подрагивали в ожидании тычка стартера, а те, что светили, светили тускло. Еще я видел, что стены, вдоль которых меня тащили, были серыми. Эти серые плоскости стекались там, сзади и вдали, в черную точку. Из этой самой точки, по всей видимости, меня и извлекли.

Таким вот нехитрым способом был я вскоре — через три поворота направо и четыре поворота налево — доставлен в камеру, описывать которую скучно и лень, поскольку глазу там зацепиться было не за что: стол да два зеленых табурета — вот и вся тамошняя меблировка.

Впрочем, убогость камерной обстановки (извините за ненужную двусмысленность) в полной мере компенсировалась казематно-кислым кумаром, которым там вовсю смердело. Я мыслю, что именно так должен вонять отвар из недельных портянок и стоптанных кирзачей с добавлением протухших навсегда яиц и гуталина, настоянного на тройном одеколоне. В общем, тот еще запашок — будто кто-то из служивых освежился после бритья дешево и набздел на радостях.

Вертухаи в черном, чьих лиц я не увидел, посадили меня — чисто как арлекина тряпичного — на табуретку и вышли, захлопнув за собою стальную дверь, у которой не было щеколды, зато имелся глазок размером с блюдце. Они, сделав свое дело, удалились, но в камере остался я не один. На втором табурете, только за столом, сидел, записывая что-то в гроссбух, некий проныра в рыже-коричневой кожанке, сшитой из бесформенных лоскутков. Выглядел он, этот писаришка штабной, мерзко: бритый желтый череп, щеки как у бурундука и черные очки а-ля Джон Леннон. Я про себя тут же обозвал его Кротом.

Кстати, вы запомнили, что поворотов по коридору было семь: три направо и четыре налево?

Так вот — забудьте.

Абсолютно ненужная информация.

Крот долго не обращал на меня никакого внимания — старательно выводил буковки. Правда, перо у него беспрестанно рвало бумагу и ему то и дело приходилось снимать с кончика гофрированную пульпу. Оттого большой и указательный на левой были у него перемазаны в чернилах.

А я всё это время поглядывал на графин, стоящий у него на столе. Меня мучила жажда.

Наконец он перестал изображать шибко занятого, пододвинул к себе потрепанную папку из серии «Дело номер», сдул с нее пыль и открыл.

Не поднимая головы, стал сверять:

— Стерхов Андрей Андреевич?

— Ну? — ответил я.

— Не понукай, не запрягал, — выдал он сквозь зубы и потребовал: — Отвечай только «да» или «нет». Понятно?

— Понятно…

— Только «да» или «нет». Понятно?

— Да.

— Дата рождения — двадцать первое ноль один одна тысяча девятьсот шестьдесят пятого?

— Да.

— Место рождения — город Саратов?

— Да.

— Национальность — русский?

— Да.

— Семейное положение — холост?

— Да.

— Индивидуальный налоговый номер — три восемь ноль восемь ноль четыре ноль семь пять семь девять девять?

А вот это вот меня уже возмутило:

— Ты чего, лысый, охренел? Откуда я помню?!

— Только «да» или «нет», — хладнокровно напомнил мне Крот.

— Бред какой-то, кошмарный сон. — Я схватился руками за больную голову.

— Уж не знаю, бред или не бред, но за свои слова опрометчивые кому-то отвечать придется, — как бы между прочим заметил Крот и вдруг стал резко брать меня на сущий понт: — Может, на чистосердечное признание решишься?

— Чего?! — офигел я.

— Ладно, не хочешь — не надо, тогда будем по всей форме и в соответствии с УПэКа. Распишись вот тут, где галочка, что предупрежден об ответственности за дачу ложных показаний.

И протянул мне лист. Я лист отпихнул и показал ему две фиги.

— Ладно, — опять не стал настаивать он. — Хотя лично я на твоем бы месте не ерепенился. Неужели ты не понимаешь, что только чистосердечным признанием и оказанием содействия органам дознания сможешь смягчить свою участь?

— Не-а, не понимаю, — честно сказал я.

Мне эта честность давалась легко — я действительно ничего не понимал. И чтобы вынырнуть из глубины этого непонимания хотя бы поближе к его поверхности, спросил:

— Скажи, лысый, где это я нахожусь и что мне такое, собственно, инкриминируется?

Крот неприятно пощелкал костяшками пальцев и ответил:

— Находишься ты, мил человек, в том самом месте, о котором господам гусарам приказано молчать, а обвиняешься ни много ни мало в государственной измене.

— В государственной измене?!

— Именно.

— Ага. Даже так. И в чем же моя измена выражается?

— А ты не знаешь?

— Нет.

— И даже не догадываешься?

— Нет.

Крот показал крысячьи резаки, типа улыбнулся, полистал папку, нашел среди подшитых документов нужный и предъявил следующее:

— «Заходит как-то Путин в свой кабинет и не поймет ничего. Что-то мебель совсем незнакомая какая-то. И из его-то окна площадь Красная видна, а здесь, из этого окошка, — только мусорка немножко. Ну а потом, у него-то на стенке портрет И. Хакамады висит, а здесь — Овцы Мураками. Что за фигня, думает.

Но по портрету Овцы как раз и догадался — не дурак, наверное, — что в кабинет генпрокурора Устинова случайно зашел. А как догадался, так сразу и вышел.

Ну, если честно, не сразу. Сначала пнул ногой пару раз по системному блоку, а потом действительно вышел».

Закончив читать, Крот спустил очки на кончик носа и, сверкая поверх них своими поросячьими глазками, строго спросил:

— Ты написал?

— Ну, допустим. А что такого?

— А ты не понимаешь?

— А я не понимаешь.

— Ты в курсе, что Президент — это не только главнокомандующий и гарант, но и символ.

— Символ?

— Да, символ государства.

— А-а, в этом смысле, — понял я. — Отчего же, понимаю.

— А зачем же тогда?

— Что?

— Не прикидывайся идиотом. Зачем уничижением занимался? Зачем? А?

— Ну-у-у, — задумался я над тем, как бы ему. Но он не дал додумать и стал экстраполировать:

— Вот представь: сегодня ты плюнул в государство и тебе это, допустим, с рук сошло, а завтра, глядя на тебя, уже тысячи будут плевать на государство. А заплеванное государство — это уже не государство. Это уже черт-те что! А там уже…

— Что?

— До х… полной дело дойти может — вот что. А ведь еще Достоевский сказал, Федор Михайлович: если государства нет, то всё можно. Ты бы вот хотел жить в стране, где всё можно?

— Я не в пространстве живу, а в последнее время даже и не во времени.

— А мы — да! И поэтому каленым железом выжигать будем эту… Всю и вся!

— И меня?

— Не ты первый, не ты последний.

— Тут, видимо, лысый, какая-то путаница.

— Никакой путаницы. Контора пишет.

— Нет, подожди, я объясню. «Путаница» в смысле «терминологическая неразбериха». Вот ты там говоришь «символ государства». Но в той безделице я же не о том символе, о котором ты.

— А о каком?

— Ты, лысый, наверное, подумал, что я там о том Путине, которого ты за символ государства держишь. А ведь я там даже и не о том Путине, который символ человека Путина, который в Кремле. Я там о том Путине, который символ Путина, который во мне. Понимаешь? Ты думаешь, меня трогает тот, который в Кремле? Плевал я на того, который в Кремле.

— Вот-вот!

— Я не в том смысле… Блин, ей-богу, russia is sur. Чего на слове-то ловишь? Мне Путин в себе не нравится… «В себе» не в том смысле как «вещь в себе», а в том смысле, что мне наличие Путина во мне не нравится. Шварца читал? Мне мой внутренний Путин не нравится. Его и хочу извести в первую очередь.

— А того, который в Кремле, — во вторую?

— Опять ты меня на слове… Ну чего мне тот, который в Кремле? Мне всё, что там, — я показал пальцем в потолок, — по барабану. Как говорилось в трейлере блокбастера «Чужой версус Хищник», «кто бы из них ни победил — мы всё равно проиграем». Мне не по барабану то, что у меня вот здесь, — ткнул я себя в грудную клетку, — и вот здесь, — ткнул я себя в лоб. — Ты меня понял?

— Не надо меня путать, чувачок.

— Я тебя, лысый, еще не путал. Вот если бы я стал рассуждать на тот предмет, что в зависимости от установки «разума» возможны различные контексты одного итого же символа, что наличие различных контекстов придает символу множественность значений, что под множественностью значений символа подразумевается одновременное сосуществование некоторого количества смыслов, число которых может быть потенциально бесконечным, — вот тогда бы я, возможно, тебя бы, лысый, и запутал… И себя. Себя — так точно. Я воды возьму?

— Воды тебе? — вскинулся Крот и издевательски засюсюкал: — Что, питиньки захотел, маленький?

Взял графин, обогнул стол и подошел ко мне походкой пеликана, отсидевшего ногу. Я протянул руку, но графина не получил, а получил — вот тебе, козел, сказка Шварца о Путине! — графином.

Слетая с табуретки, я подумал: ну вот и смерть пришла. И еще, напоследок, что это был, наверное, не «добрый» полицейский.

Табуретка, кстати, не упала.

Она была прикручена к полу.


Смерть оказалась черной лохматой собакой. Она лизнула меня в нос шершавой лопатой и сказала:

— Вставай.

— Не встану, — ответил я.

— Почему?

— Потому что тебя нет.

— Как это нет, если вот она я. Стою, лижу тебя шершавой лопатой в нос, разговариваю.

Я подумал: действительно, как это так ее нет, если вот стоит, лижет меня шершавой лопатой в нос, разговаривает. Но потом у меня возникли сомнения, и я даже смог их сформулировать:

— Нет, собаки не умеют разговаривать.

— Кто тебе это сказал? — спросила собака.

— Никто, я сам знаю.

— Откуда?

— Ну, просто знаю. Просто не видел никогда говорящих собак.

— Эмпирическим, значит, путем?

— Ну, получается.

— А если бы встретил говорящую собаку?

— Ну… Ну тогда бы поверил, что собаки умеют разговаривать.

— Считай, что встретил. Вставай.

Я подумал: выходит, собаки действительно умеют разговаривать. Эта же вот умеет. Не сам же я с собой сейчас разговариваю. А раз эта умеет, почему бы не уметь и другим? И решил встать, раз собаки умеют разговаривать. Раз собаки умеют разговаривать, эта тоже должна. Значит, это всё не бред с участием говорящей собаки, а правда. Почему бы тогда не встать?

Так я подумал как-то не так.

И встал.

— Пойдем, — сказала собака.

— Куда? — спросил я.

— Есть тут одно место.

И она, виляя куцым хвостом и зачем-то симулируя хромоту на переднюю правую, побежала по тропинке в глубь осеннего леса. А я постоял и немного подумал. Собственно, о том, что осенний лес случился очень вовремя. Потому как, по мне, если и умирать, то лучше всего это делать в осеннем лесу. Где много клюквы.

И я еще немного постоял, привыкая быть перпендикулярным небу. Постоял, привык и побрел за своею смертью, которая черная лохматая собака. Или наоборот. Ну не важно. Побрел. То и дело цепляясь за отполированные змеиные тела переползающих тропу корней.

Тропа тянулась вдоль оврага. Оттуда по мху вместе с ошметками тумана выползал наверх щедрый грибной духман. Я не видел, но живо представлял прозрачные лужи в белых чашах хрумких груздей. И в этих лужах — побуревшие галки сосновых игл.

Было сыро, звонко и светло. Лучи-рапиры навылет пробивали густые лапы дерев — ввысь из пожелтевшего орляка несостоявшиеся бизань, гросс-грот и просто грот-мачты ушедших от причала бригантин, янтарь слезой по рыжей чешуе, ажурная запутанность ветвей, верхушки… Верхушки — не знаю, голову же не задернешь, — внизу коряги-корни, того гляди растянешься. И так на ногах с большим трудом…

Тропа петляла-петляла, устала, обогнула навал коробок из-под водки и всякой другой селедки — воровски свалил какой-то нехороший гнус — и растеклась чистой палестинкой, на которой березка, куст рябины да два аккуратненьких стожка. Потому и пахло так сладко на этой поляне прелым сеном и — не потому, а почему-то еще — свежей стружкой.

Собака задрала ногу на березу и позвала:

— Иди сюда. — Я подошел.

— Встань здесь, — сказала собака, — и посмотри туда.

— Куда?

— Наверх.

Я поднял голову и увидел, как в узкую щель раздвоенной верхушки с трудом протискивается зеленоватый луч. Протиснувшись, он становился полосатым. И вот по этим темно-светлым клавишам скользил туда-сюда в собачьем вальсе обыкновенный желтый лист.

— Теперь-то понял, в чем фишка? — спросила собака.

— Еще бы, — ответил я.

— Ну тогда почеши вот тут вот, за ухом, да и ступай себе.

Я присел, снял с ее морды два репейника и почесал, где просила. А она лизнула меня за это в нос.

Из пасти ее пахнуло прокисшей ранеткой, и я очнулся.


Очнулся на полу, но принимать положение «сидя» из положения «лежа» не торопился. Решил набраться сил от мать сырой-земли. Хотя, конечно, там чистый бетон был. Но всё же.

А Кротяра уже сидел за столом и надувал от возмущения щеки:

— А вот это вот и вовсе сущее безобразие! Это уже, пожалуй, клевета, навет и разглашение государственной тайны в чистом виде.

Он зачитал вслух, видимо пытаясь призвать в свидетели моего гнусного злодеяния камерные стены:

— «Однажды Путин решил назначить своим пресс-секретарем продвинутого тележурналиста Леонида Парфенова. И сделал ему при личной встрече соответствующее предложение.

Парфенов, будучи человеком умным, впрямую, конечно, отказаться не мог, а будучи порядочным, не мог согласиться. И находясь в столь затруднительном положении, ловко увел разговор от идеологических разногласий в область разногласий сугубо эстетических. И так витиевато фразы выстраивал, что Путин в конце концов окончательно запутался и доводам летописца эпохи внял. На том и расстались.

И каждый, прощаясь, подумал о своем.

«Ирония вашего положения, мистер Андерсен, состоит в том, что хотите вы этого или нет, но всё равно будете мне помогать», — припомнил чьи-то чужие слова Путин.

«Путины приходят и уходят, а Парфеновы остаются», — в свой черед подумал о сокровенном Парфенов.

И кто из двух этих актуальных господ был ближе к истине, неизвестно.

Но, впрочем, чего гадать-то: время завтра покажет.

Или намедни».

— Три статьи минимум, — прикинул Крот, — и каждая лет по семнадцать-двадцать. Жаль, что у нас не как в Америке, а с учетом принципа поглощения меньшего наказания большим.

Тут я психанул, вскочил и рванулся на этого гундоса. И вцепился ему в глотку. И кердык бы ему пришел, но он сумел дотянуться до кнопки вызова.

Вертухаи в черном, лиц которых я так и не увидел, долго мудохали меня начищенными до пошлого генеральского блеска сапогами.

Пока я совсем не отключился.


Очнулся там, где и упал, — на полу в кабинете старика-консультанта. Целым, но не сказать, что невредимым. Башка раскалывалась. Правда, связанным я не был.

И первым, что я обнаружил, была шишка на макушке. Вторым было уяснение того печального обстоятельства, что теперь я безоружен. Мой пистолет перекочевал в руки подлого старика. Который, кстати, вновь усевшись на том краю стола, безмятежно перебирал листочки, любовно упакованные в мультиформу.

Увидев, что я пришел в себя, он сказал как ни в чем не бывало:

— Вот он, новейший перевод «Вещего дрозда». От Юрия… секундочку… Токранова. Чудесный, просто чудесный перевод.

Я с трудом встал и дотащился до ближайшего стула, и когда опустил на него свой зад, старикашка, коварная какашка, прочел мне теперь, впрочем не на память, а с листа:


Свинцовый саван высоты

и ветра скорбный стон.

Столетья труп уже остыл

и в вечность погребен.

Умолкло в мертвой мрачной мгле

биенье бытия.

И жизнь угасла на земле.

И угасаю я.

Но голос вдруг в ветвях возник

из немоты ночной.

Прозрачный, чистый, как родник,

он покачнул покой.

Мятежный дрозд:

и слаб, и мал,

не виден никому —

счастливой песней разрывал

густеющую тьму.

Он исступленно, страстно пел.

Он пел, а мир вокруг светлел,

казалось, и теплел.

И я подумал вдруг, что эта песня как ответ

на безнадежность тьмы,

что близок радостный рассвет,

которым грезим мы.


— Правда, замечательно? — досуже поинтересовался моим мнением старик.

— Правда, — вынужден был согласиться я, хотя говорить мне теперь, по понятной физиологической причине, стало труднее.

— И тема Спасения тут как-то так четче обозначена… — продолжал старик. — Близок радостный рассвет, которым грезим мы… Хорошо и ясно. Почти как у Тургенева в его «Дрозде». Помните? Вижу, не помните. Ну так послушайте.

Он, никуда не торопясь, оттягивая удовольствие, открыл на закладке одну из книг, лежащих на столе, и зачитал из классика:

— «Они дышали вечностью, эти звуки, — всею свежестью, всем равнодушием, всею силою вечности. Голос самой природы слышался мне в них, тот красивый, бессознательный голос, который никогда не начинался — и не кончится никогда.

Он пел, он воспевал самоуверенно, этот черный дрозд; он знал, что скоро, обычной чередою, блеснет неизменное солнце; в его песни не было ничего своего, личного; он был тот же самый черный дрозд, который тысячу лет тому назад приветствовал то же самое солнце и будет его приветствовать через другие тысячи лет, когда то, что останется от меня, быть может, будет вертеться незримыми пылинками вокруг его живого звонкого тела, в воздушной струе, потрясенной его пением».

— Хорошо, — поцокал языком старик. — И тут вот еще:

«Стоит ли горевать и томиться, и думать о самом себе, когда уже кругом, со всех сторон разлиты те холодные волны, которые не сегодня-завтра увлекут меня в безбрежный океан?

Слезы лились… а мой милый черный дрозд продолжал, как ни в чем не бывало, свою безучастную, свою счастливую, свою вечную песнь!»

— А вы говорите «на каждом заборе», — попенял мне старик, смахнув накатившую слезу. — Читать, батенька, надо было побольше, почаще и не только то, что пишут на заборах. Понятно?

— Понятно, — ответил я и, еще раз потрогав шишку на голове, спросил: — А по башке за что?

— Сам знаешь за что. Думаешь, я не понял, зачем заявился? Вынюхивать-шпионничать.

Он съехал на «ты», и я врубился, что наш литературный вечер стал переходить из томной фазы в интимную.

— Ага, значит, теперь у нас чисто пацанский разговор, — сказал я и спросил у него напрямую: — Тогда скажи-ка мне, козел старый, за что вы девчонку так строго на самом взлете? И всех остальных — за что?

Старик повертел в руках пистолет, вытащил магазин, проверил наличие патронов и вставил обратно. До щелчка.

— За что, спрашиваешь… — Он с трудом передернул тугой затвор, а потом сказал устало: — Она нарушила клятву и раскрыла тайну. И этим сама себе приговор подписала. Нарушила, раскрыла и подписала. Вот так. Ну а что касается остальных… Мы думали, что успели. Оказалось, нет. И мы не знаем, кому она… Поэтому и вынуждены были… И будем… А за «козла» ответишь.

— Ты, дед, сумасшедший, да? — поинтересовался я.

— Непосвященные часто принимают проявления Истинного Знания за опасную психическую болезнь, — спокойно ответил старик.

Тут я попытался припереть его очевидным:

— Как эзотерическими россказнями ни прикрывайся, но это полный беспредел — убивать человека только за то, что он узнал какое-то там слово.

— Какое-то?! — заорал вдруг старик и даже с кресла вскочил. — Если бы «какое-то»! Ты дурак! Ты просто неумный дурак, ты не знаешь, что это за Слово. Если о нем станет известно каждому непосвященному, тут знаешь что начнется?

— Что начнется?

— А то и начнется. — Старик плюхнулся в кресло и замолчал.

Он молчал минуты три. Я ждал. Мне ничего другого не оставалось.

— Ядерная кнопка под пальцем младенца, — сказал наконец старик, но так, будто не мне говорил, а себе о чем-то напоминал.

— Зачем убивать-то, если можно объяснить? — настаивал я.

— Пробовали, не выходит, овсянке никогда не стать дроздом, — ответил старик и показал на свой перстень. — Только дрозд должен знать Слово. И дрозд, открывший тайну овсянке, должен умереть. Другим в назидание.

— Сдается, рыцари вещего дрозда постепенно выродились в цензоров вещего дрозда.

— Понимание того, что с чудом Спасения не всё так просто, приходит со временем, с опытом, со слезами и с кровью.

— Хотели как лучше, а получилось как всегда, — хмыкнул я. — А после уже само по себе понеслось: были птицами рыцари, стали охотниками на птиц.

— Охотники на больных птиц, — сделал маленькую поправочку старик. — Больную птицу убей, чтобы уберечь здоровых. Убей, не дрогнув. Палкой, веревкой, камнем.

— Stick, String, Stone, — расшифровал я три Эс, нацарапанные на перстне.

— Stick, string, stone, — трижды стукнул рукояткой пистолета по столу старик.

— Ладно, допустим — но только на секунду, — что это всё не бред, что это правда. И что плохого в том, что кто-то этим вашим Словом спасет чью-то душу? Тебе лично, хреняка старая, это в западло? Тебе жалко?

— Мне больно, — ответил старик. — То, во что это всё превратилось, не спасение души, а в лучшем случае непреднамеренное убийство, в худшем же — целенаправленное сведение счетов. Слишком процедура проста. Скажи трижды Слово, глядя человеку в глаза, — и нет человека. Есть камень тела и комочек света бесприютной души. Соблазн велик… Если бы всё было, как должно было быть: по всем ступеням посвящения и соблюдая предписанный древний ритуал, тогда… А так… Душу нужно к спасению готовить, а не выпихивать голой на космический мороз. Понятно?

— Я буду над этим думать, — сказал я.

Мои слова утонули в гулком звоне — напольные куранты начали отбивать наступивший час. Я насчитал двенадцать ударов.

И потом еще один.

Когда гул затих, я повторил:

— Я буду над этим думать. Может быть, что-то и пойму.

— Только поторопись, если хочешь успеть, — посоветовал старик и приказал: — Вставай, пора нам.

Пришлось встать. Еще бы тут не встать. У старика в одной руке был грозный канделябр, а в другой — безотказный пистолет. К тому же снятый с предохранителя. А у меня ничего не было. Кроме шишки на голове, которая в те минуты была мне совсем-совсем неродной.

Старик бодро направился к стеллажу, за которым скрывался потайной ход. Ну и я за стариком. Вернее, впереди него. Он там нажал на что-то — я не понял на что, потому как быстро случилось, — и стеллаж пошел крутиться. Старик подтолкнул меня в спину — шагай, мол…

Я сразу понял, что он решил кончать меня не здесь, а в каком-то другом, более подходящем для этого потешного дела месте. И по тому, что мы начали топать по ступеням вниз, нетрудно было догадаться, где это место. Естественно, в подвале. Не хотел, видимо, старый хрыч портить ковер в своем кабинете. Действительно, зачем кровью мазюкать дорогостоящую вещь. Которая к тому же стоит на инвентарном учете.

Мы спускались по узкому лазу. Не знаю, что это был за ход такой, но догадываюсь, что нечто технологическое. Подробней было невозможно рассмотреть — тьма кромешная навалилась. Правда, потом глаза слегка приноровились. Но всё равно я шел практически на ощупь, что было опасно — разъеденные здешней сыростью ступени крошились под ногами.

В общем, было тесно, темно, где-то рядом, просачиваясь, капала вода, и для полноты впечатлений не хватало крысиного писка и шороха летучих мышей.

Нет, вообще-то я вам много чего могу наплести про ту двенадцатиперстную кишку. Хоть в черно-белом формате, хоть в цветном. Про то, как оно всё там на самом деле было. Про шуршание мокриц, копошащихся в тучной плесени, например. Про то, что подступы к вечной бездне пованивали не кипящей смолой и даже не прописанной серой, а банальными канализационными стоками. Про то, что мрак на самом деле не пустая и рваная небыль, а густая и липкая быль. Про что-нибудь еще, чего я там нащупал, унюхал и во что вступил. Могу. Но не буду. Вас не проймешь, а самому лишний раз переживать нелучшие моменты недавнего прошлого не по кайфу. Не те флэшбэки.

Сначала я там шел и гадал: выкручусь — не выкручусь? Потом подумал: а зачем гадать? Какая, собственно, разница? Как будет, так будет. В конце концов, смерть — это же не противоположность жизни, а ее часть. Норвежское дерево в норвежском лесу.

Сделал себе такую фаталистическую анестезию и как-то так сразу успокоился. Да — будь что будет.

Но только я успокоился, как идущий сзади старик, который не приближался ко мне ближе, чем на семь ступенек, взял и напугал меня. Я чуть не заорал от неожиданности. Шли себе такие в тишине, шли. И тут он вдруг опять за свое принялся. За стихи. Стал читать — замогильным, естественно, голосом. И проникновенно так. Разбивая плавность строф ритмом ступенек:


На захолустном полустанке

Обеденная тишина.

Безжизненно поют овсянки

В кустарнике у полотна.

Бескрайний, жаркий, как желанье,

Прямой проселочный простор.

Лиловый лес на заднем плане,

Седого облака вихор.


После этих строк он спросил не без ехидства:

— Это-то хоть знаешь? — Я знал. И похвалился:

— «Дрозды» Пастернака.

И тут сам удивился тому, что Пастернака, а главное, конечно, тому, что «Дрозды». Я даже остановился от осознания этого факта. Но старик ткнул мне канделябром в спину, и я пошел. А он продолжил:


Лесной дорогою деревья

Заигрывают с пристяжной.

По углубленьям на корчевье

Фиалки, снег и перегной.

Наверное, из этих впадин

И пьют дрозды, когда взамен

Раззванивают слухи за день

Огнем и льдом своих колен.


— Пастернак был рыцарем Ордена? — спросил я.

— Кем он только не был, дрозд для дроздов, — ответил старик и погнал дальше:


Вот долгий слог, а вот короткий,

Вот жаркий, вот холодный душ.

Вот что выделывает глоткой,

Луженной лоском этих луж.

У них на кочках свой поселок,

Подглядыванье из-за штор,

Шушуканье в углах светелок

И целодневный таратор.


— Вы меня убьете? — спросил я, прервав его.

— Да, — честно ответил старик. — Эпидемию нужно остановить. Пока она в пандемию не перешла.

— А если я вам дам слово, что никому не выдам Слова? — случайно скаламбурил я.

— А ты его знаешь? — спросил старик.

— Нет, — ответил я.

— Так как же ты можешь сохранить в тайне то, чего не знаешь?

— Но я ведь его в принципе знаю? Ведь так?

— Предполагаю, что знаешь. Чего б я тебя тогда сюда…

— Ну?

— Но ведь ты не знаешь, что именно ты знаешь. — На это мне нечего было ответить. Но и не ответить было стремно. И тогда я нараспев, чтоб не навзрыд, закончил за старика стихотворение:


По их распахнутым покоям

Загадки в гласности снуют.

У них часы с дремучим боем,

Им ветви четверти поют.

Таков притон дроздов тенистый.

Они в неубранном бору

Живут, как жить должны артисты.

Я тоже с них пример беру.


Тут меня осенило.

— Подожди, а ведь слово дрозда — что-то вроде слова Алистера Кроули. Так получается?

— Кто бы сомневался, — ответил старик. — Только у Кроули это было Имя Бога, а слово дрозда — это Слово Его.

— Выходит, Бог — он, по-вашему, типа дрозд?

— Почему бы и нет.

— Странно…

— Чего же тут странного? А как ты Его себе, собственно, представляешь? Благонравного вида седовласым стариком с добрым прищуром? С такими вот, как у меня, лучиками в уголках глаз? Так?

— Ну, не знаю… Вообще-то кем угодно могу — стариком, ребенком, негром, латиносом могу, инвалидом с ДэЦэБэ, Санта-Клаусом, Клинтом Иствудом, Полом Маккартни…

— Пол Маккартни — это ты в тему, — согласился старик, — тот еще интуит, он недавно издал поэтический сборник «Пение черного дрозда». Может, слышал?

— И Чарльзом Буковски могу, — не обращая внимания на его слова, продолжил я свою мысль. — И даже женщиной могу его политкорректно представить, презрев гендорные свои заморочки. Но не дроздом.

— Почему?

— Ну как… По образу же и подобию своему… Он нас. Или мы его. Не важно кто, но — так.

— Ты думаешь, что это сказано про внешний облик?

— А про что?

— Не смеши. Не-сме-ши… Кстати, кем бы мы Его себе ни представили, всё одно, исходя из однозначного определения иконоборческого Собора семьсот пятьдесят четвертого года, впадем в богохульство описуемости. Так лучше тогда — дроздом.

— Почему это дроздом лучше?

— Сказано же было, что к Святой Деве Марии прилетал он на побывку в облике голубя. Где голубь, там и дрозд. Все — птицы.

— А когда святого Бенедикта дьявол искушал в образе черного дрозда, это он что, под Господа косил?

— Оттуда ты это знаешь? — удивился старик.

— Бенедикт и рассказал, Бенечка. Ерофеев.

— Не пори чушь.

— Я не порю, я — парю. Кстати, ведьма, которая пыталась убить Дон Хуана, тоже превращалась в черного дрозда.

— Какого дона? — не понял старик. — Которого командор?

Я не успел ответить — мы уперлись в металлическую дверь.

— Открывай, — приказал старик.

— Тут замок висит, — сказал я.

— Не закрыт он, вытаскивай.

Я с трудом выдернул ржавый механизм из перекошенных ушек. Замок был приятно тяжелым. Я понянчил его на ладони.

— Даже не думай, — предупредил старик.

— Ты это о чем? — прикинулся я медвежонком Умкой.

— О том самом, — сказал он и приказал: — Брось на пол.

Я бросил.

— Открывай. — Проклятый старик больно ткнул канделябром мне меж лопаток. Напомнил, кто в этом доме хозяин.

Я навалился на дверь. Она уныло проскрипела, будто кто-то крышкой зипповской зажигалки провел по третьей струне, и передо мной открылся вход в какую-то тоскливую кондейку. Ну я вошел. Старикашка следом.

Он щелкнул выключателем, вспыхнула шестидесятиваттная лампочка, которая выдавала от силы сорок восемь — сорок девять, и я увидел, что проникли мы в небольшое книжное хранилище, пребывающее, к слову говоря, в отвратном состоянии. В этом чулане с очень низким потолком было сыро и воняло разлагающейся целлюлозой — на грубо сколоченных полках гнили подшивки старых газет и вязанки переставших быть актуальными книг. Я притянул одну из книжных стопок и прочитал название — «Дороги младших богов». Прикинул, а что, если этой штукой в старика запулить? Килограмма три в перевязанной бечевой пачке точно было. Запулить бы в него, а после такой артподготовки тут же и навалиться. Но старый присматривал за мной внимательно.

— Не туда смотришь, — сказал он. — Сюда посмотри.

И показал канделябром в угол. Я посмотрел. И увидел три манекена. Ну это я, конечно, сначала так подумал, что стоят в углу манекены. Но потом пригляделся и понял, что это люди. Два и одна. Двое импозантных мужчин лет пятидесяти и одна молодая, вульгарно одетая женщина.

С ними было что-то не так. Они молчали и не двигались. И вообще не подавали никаких признаков жизни. Они просто-напросто были мертвы. Просто-напросто.

Нет, вблизи они не походили ни на манекены, ни на скульптуры, ни на расплодившихся в последнее время уродцев из паноптикумов восковых фигур. Это были люди. И они были мертвы. Но я ведь знал по прежнему своему опыту, что мертвецы не могут стоять. Не умеют они этого делать. Во всяком случае, раньше как-то не доводилось мне видеть стоящих стоймя покойников. И, признаюсь, мне стало очень не по себе. До этого мне было просто не по себе. А теперь — очень.

Старик подошел вплотную к этой молчаливой троице и постучал канделябром по плечу одного из трупов. Звук был такой, будто он ударил по камню. Собственно, они все и были каменными.

— Как говорится в одной старинной молитве, «окамененное нечувствие», — сказал старик.

— Что вы с ними сделали? — спросил я, подумав при этом о пластифицированных трупах профессора Гюнтера фон Хагенса.

— Ничего, — ответил старик. — Тут просто: лица Моего не можно тебе увидеть, потому что человек не может увидеть Меня и остаться в живых. Исход. Стих тридцать третий, строфа двадцатая.

— Они увидели лицо Бога?

— Они услышали Его Слово. Что, впрочем, одно и то же. Ибо сказано было одним из сорока девяти евангелистов, что в начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Богом.

Мне пришла на ум крамольная мысль, и я ее озвучил:

— Похоже, и в конце тоже будет Слово, и Слово будет у человека, и человек станет Богом. И впрок это ему не пойдет.

— Это точно, — согласился старик.

И я был так сильно поражен увиденным, что был вынужден признать очевидное:

— Значит, получается, всё это правда…

— Сам же теперь видишь, — сказал старик. — Этих вот еще не вывезли. Собираем, складируем, вывозим. Собираем, складируем, вывозим. Собираем, складируем… Уже целые сутки. Но таков наш крест. Мы сами выпустили джинна из бутылки…

— Вика?

— Глупая и высокомерная девчонка. Всё носилась с концепцией открытости… Предлагала: давайте-де, откликаясь на зов Грядущего, отпустим на волю застывшее в янтаре времени и традиций Слово. Я-де слышу, заявляла, как трещит и раскалывается его окаменевшая скорлупа. Ересь, в общем, полнейшую несла, что и говорить… Вздор. Ну и решилась без спросу в этот свой приезд. Амбиции, амбиции, амбиции… Я говорил ей, что тщеславие — это костер. Не поверила. Сгорела… Впрочем, рано или поздно это должно было произойти. Мы всего лишь люди, недостойные быть дроздами. Всего лишь…

Старик замолчал. И о чем-то задумался. Не о чем-то пустом, конечно, а о больном и тревожном. Полагаю.

А в моей памяти вдруг всплыл наш ночной с Викой разговор, посредством которого мы пытались — не очень, признаюсь, успешно — спастись от полного распада.

Нет, весь треп наш, конечно, невозможно было вспомнить — это была струя, выливающаяся из крана смесителя, к которому подвели два потока сознания. Причем оба сознания эти были в измененном состоянии. Коньячная полировка. Все дела.

Но я отчетливо вспомнил, как на мою сентенцию, что смыслом жизни является поддержание жизни смысла, она по секрету сообщила мне колдовским слогом, уставившись при этом немигающим взглядом в потолок, самое свое самое. Что вовеки отныне пребудет звук — на волю отпущенный джинн. Что теперь посвящаются люди в Сторожа Потаенных Пружин. Что стонем зря мы в своем Подзаборье. Что все не то: Путь не тот, Цель не та. Что, прощемившись с отвязным задором, свет в щели обретает цвета.

Тогда я посмеялся над ее словами. Потому что не понял ни фига. И попросил показать мне в щели это чередование белого и черного. Святого и греховного. Она не отказала. И это было здорово. Но сейчас меня вдруг осенило: она же тогда произнесла это слово. То самое, из-за которого весь этот сыр-бор. Я знал это Слово! Я знал его!

И я осознал это.

Что долгий слог, потом — короткий.

В этот момент (в момент озарения!) я мог бы, наверное, потерять от волнения рассудок, если бы уже не потерял его где-то раньше. Впрочем, я эту потерю не ощущал, поэтому собрался еще раз его потерять. Но тут вдруг вспыхнула, а потом погасла лампочка.

Вы же знаете, что лампочки имеют такую дурную привычку — вспыхивать, прежде чем сдохнуть.

Сделался мрак, и я, ослепший, рванулся — а фиг ли было ждать? — на старика. Просто как витязь в тигровой шкуре на барса. Как… Как его? Как Мцыри. Как Дата Туташкия. Как… В общем — смело рванулся. С голыми руками. Морально будучи готовым словить грудиной пару-тройку раз по девять.

Но в том месте, где старик должен был стоять, его уже не оказалось. И моя атака в результате вылилась в цирковую клоунаду: не сумев затормозить, я врезался в одну из полок и опрокинулся на спину. Опять я был повержен. Как говорится, весь вечер на манеже… Вдобавок ко всему сверху на меня свалились тонны гнилых и одновременно пыльных фолиантов.

Пока я выбирался из-под завала, старик наконец-то использовал канделябр по назначению — вытащил из заначки огрызок, приладил и зажег.

Тьма отступила, но была готова в любую секунду навалиться вновь.

Я, чертыхаясь и чихая, поднялся на ноги. Старик подошел поближе и подсветил. Он, видимо, решился — громко вздохнул и стал поднимать пистолет. Делал он это с явной неохотой. С явной… Но жизнь ведь наша так устроена, что редко нам приходится делать то, что нам хочется делать. Чаще — наоборот. Социальные обязательства, служебные инструкции, долг, наконец, — все эти милые нашему сердцу условности, вся эта убийственная ерунда.

Я — не к месту и не ко времени — задался пустым вопросом: а почему он, собственно, не устранит меня Словом? Это было бы вполне логично. Вполне. Решил, что под грузом клятвы старик не решается открыть его даже тому, кого через секунду не станет. А может, он так долго его хранит, что позабыл, как оно звучит? Всякое бывает.

Старик старался не смотреть на меня. А у меня, напротив, была теперь причина поймать его взгляд. И я поймал.

Его глаза, в которых билось змейками пламя свечи, были наполнены скорбью и состраданием. Но и решимостью исполнить предназначение. Это были глаза хирурга. Удаляющего злокачественную опухоль.

Будто угадав мои мысли, старик прочитал:


А на рассвете дрозд поет.

Проснувшись, вновь тоскую.

Ведь невозможен поворот

Обратно, в жизнь мирскую.


— А это кто? — спросил я.

— Давид Самойлов, — ответил он и прицелился.

— Ясно, — сказал я. И произнес Слово. Негромко, но внятно.

Сначала долгий слог, потом — короткий.

А что мне оставалось?

Старик замотал головой — мол, нет, нет, нет! И начал пятиться, но взгляд отвести был не в состоянии. Он, видимо, принадлежал к той породе людей, которые не могут отвести взгляд от собственной смерти. И выстрелить в свою смерть не могут. Бывают такие странные люди. Входящие в ступор, как в штопор.

Я еще дважды произнес Слово. Спокойно так и без скулежа. Ведь это было мое слово против его слова. Пуля — ведь это тоже слово. Пусть незамысловатое, дурное, менее эффективное, но всё же — слово. Она тоже ранит. Так что мы были на равных. Ну, почти на равных. Просто я смог, а он — нет.

Старик замер, как если бы мы были детьми и я произнес волшебное «море волнуется три». Пистолет и канделябр выпали из его ослабевших рук и улеглись на пол. Всё еще горящая свеча закатилась в щель и пыталась оттуда пугать темноту.

А через мгновение старый рыцарь стал камнем.

Солнечный лучик скользнул по его мантии, вспорхнул и рванулся к подвальному оконцу. Пробился сквозь заляпанное грязью стекло — и всё было кончено.

Выбираясь из охваченной пламенем библиотеки имени Имени, я смеялся. Меня смешила одна мысль. Очевидная такая мысль. Мысль о том, что все на свете библиотеки обречены.

Их еще только закладывают, а они уже обречены.

И ни одной из них не устоять против слабенького огонька поставленной в процветание оной свечи.

Ну не смешно ли?

И нет, видимо, глупее на свете занятия, чем сочинение книг. Согласитесь: я еще не написал свою книгу, а она уже сгорела.

Впрочем, книги не горят. Горит бумага. А слова возвращаются к Богу.

Не я придумал. Кто, не помню. Но я близко к тексту.

Простите.

Потом было страшно обидно. Не страшно — обидно.

Они кинули меня.

Все.

Я шел по ночным улицам и пытался встретить живых. Но каменные люди населили той ночью каменный город.

Я подходил к ним и трогал их за руки — руки были холодными. Я заглядывал им в глаза — бесстрастнее стекла отражали они свет фонарей. Я пытался заговорить с ними — надменное молчание было мне повсеместно ответом.

И только ветер гнал по безжизненному пространству мусор времени.

И только стаи ворон несли куда-то на своих черных полотнах весть об этом кошмаре.

О том, что все, все, все уже спасены.

Все.

Кроме меня.

Я шел по ночным улицам города каменных людей и орал в бездну постигшего меня одиночества: «Всё, что в мире зримо мне или мнится, — сон во сне!»

Я шел и орал. Шел и орал. Но праздник пробуждения, увы, не наступал.

Случилось то, чего старик боялся. Так боялся, что готов был убить. И убивал. Он убивал, но это всё равно случилось. И намного быстрее, чем он мог себе представить.

Еще бы.

Что могла кучка людей, забавно называющих себя рыцарями вещего дрозда, противопоставить всемогуществу Слова. Неравные силы: слабые люди, играющие в дурные игры, и Слово. Которое не воробей. Которое дрозд. Не Красный Воробей, но Черный Дрозд.

И это слово, разойдясь волной по сущему, оставило меня с этим сущим один на один. Неслабая ударная волна.

Как по тополиной чухне, по жизни огнем Слово прошлось и — пш-ш-ших.

И всё.

Я один.

Уникальность моего бытования, откровенно говоря, никак меня не грела. Нисколько. Абсолютно. Совсем. Как раз наоборот: я, словно в бреду горячечном, пребывая в неописуемом отчаянии, стал искать подходящее зеркало. Единственное, чего я истинно желал в те страшные минуты, — это нагнать ушедший поезд и стать его пассажиром. Я не хотел подыхать в одиночестве на пустом перроне вокзала.

И среди множества зеркальных витрин, в которых, несмотря на ночь, мелькали тысячи солнечных бликов, я выбрал одну.

Долго глядел я в это подобие щита Тесея, пытаясь увидеть в своих глазах страх. Увидел готовность. Готовность перестать быть столпотворением, обернуться светом белым и уйти во все стороны.

Но тут.

Вселенная подсуетилась. Она послала мне второго — в витрине отразился черный «круизер». Истошно взвизгнули тормоза, и этот поросячий визг слился со звуком выстрела. В следующее мгновение готовое спасти меня зеркало рассыпалось на тысячи мельчайших осколков.

Пока я разворачивался, идущий на меня убийца успел выстрелить еще два раза. Но и эти пули прошли мимо. Божественное присутствие? Не знаю. Не уверен. Нет. Просто, наверное, фигня случилась. Если это не одно и то же.

Ну а потом наши взгляды встретились.

Он успел спустить курок прежде, чем я в третий раз сказал ему свое веское Слово.

Он уже окаменел, он уже был мною спасен, а его пуля еще летела. Я видел ее. Она медленно-медленно в-в-в-винтом врезалась в воздух, научившийся у кино становиться жидким.

«Оммммммм» — пела пуля.

«Ууууууууут!» — что было мочи надрывался я.

«Оммммммм», — настаивала пуля на своем.

«Уууууууууут!» — упорно возражал ей я.

«Ом», — ткнула меня пуля на излете в лоб и безвольно упала на асфальт возле ног.

«Ут», — из последних сил выдохнул я и потерял сознание.

Загрузка...