Михаил Михайлович Пришвин Дорогие звери

СОБОЛЬ

По следу

В зоопарке живет несколько соболиных семейств, сыгравших историческую роль в звероводстве, именно потому, что на этих соболях и была доказана возможность их размножения в домашних условиях. Следовало бы в самом зоопарке расширить опыты и потом уже дело промышленного разведения соболя передать на зоофермы. Но при современных условиях приходится спешить, и на зооферме в Пушкине смешались две задачи: промышленное разведение и научные опыты. Тут целый соболиный парк, и огромные вольеры под сенью деревьев с мелькающими среди солнечных пятен гибкими зверьками доставляют большую радость наблюдателю. Как мало удачи охотнику, но зато как светит ему счастливый случай и поглощает или закрывает собой все напрасные надежды! Вот на снегу след ничтожного зверька — горностая, цена ему в сравнении с соболем совершенно ничтожная. Промышленник шел осматривать соболиные ловушки и не пошел бы по следу горностая, он завернул потому, что откуда-то взялся след соболя и зазмеился рядом с горностаевым следом: соболь пустился за маленьким чисто белым зверьком с черным хвостиком. След горностая пришел к засыпанному снегом кедровому стланцу. Но тут надо знать: стланец — это щетка из низенького кедра, такая частая, что по ней можно ходить человеку. Теперь снег занес совершенно кедровый стланец. Горностай быстро прокопал себе туда вниз в снегу дырочку, — или может быть, она заранее тут была заготовлена? — нырнул и пошел там под снегом неведомыми тесными ходами. Соболю там не поймать горностая. Соболь ждет. Вот горностай выскочил из другой дырочки. Соболь — наперерез. Только бы схватить, но горностай — опять в другую дырочку. И опять ждет. Вот удалось! Горностай выскочил, соболь перехватил и выгнал его с площади стланца на суходол. Теперь загорелся промышленник: горностай прошел по его тропе, на его ловушку, и соболь за ним. Вот только бы гарь миновала. Прошло! Направо бурелом и завал, только бы горностай не пошел по завалу. Нет! Теперь остается россыпь: следы горностая и соболя ушли в каменную россыпь. Ну, вот теперь в этой россыпи в другую, через небольшую полянку величиной с комнату, идет определенный соболиный лаз в другую россыпь, на этом лазу, на соболиной тропе, и стоит врезанный в снег очень искусно капкан. Обратного следа нет, значит, соболь был на лазу, и пусть он в россыпи догнал горностая и там съел его, ведь обратного-то нет следа, значит, сытый соболь непременно лазом пошел в ту, другую россыпь. Если он не ел и потащил тушку, то опять-таки непременно с тушкой должен пройти над капканом. Тут верное дело, и, даже если горностай обманул соболя и ушел куда-нибудь россыпью, соболю нет другого хода, так или иначе, но он должен пойти по тропе. Пройдет много лет, вся жизнь пройдет, а всегда будет помниться это нарастание уверенности, этот прилив радости. Вот и место капкана, вот издали видно — снег взрыт! Конечно! Счастливый охотник наклоняется к соболю, а в капкане горностай, и след соболя дальше дуром летит на прыжках от страшного места. Дальше можно принять охотника за безумного. Он вынимает горностая и, тихонько ругаясь, начинает бить головой его о капкан. Потом он идет и бьет горностая по дереву, по каждому дереву треплет и ругается все громче и громче. Совсем близко отсюда стоит у него кулемка и там приманка необыкновенная: змея, жаренная на меду и со всякими наговорами. Надо бы зайти, но он не может, он совершенно расстроен, треплет, треплет горностая и, швырнув его, завертывает к зимовью. Он не знает, что этот же соболь попробовал его жаренная на меду и со всякими наговорами. Надо бы зайти, его хвост виднеется.

Вот какой это зверек! А теперь вот такой-то ничтожный зверек много тоньше кошки, если даже и не покороче, бегает себе по вольере. Вот именно не сам он, а роль его как золота, эта способность быть конденсатором человеческой жизни и распределяться между счастливыми людьми, как описано в арабских сказках калифами и эмирами… Двести соболей в тайге распределяются на огромном пространстве, но тут, в Пушкине, живут они все двести на каких-нибудь нескольких сотнях метров. И начинается новая история соболя и всей страны.

Урал

Сколько раз обернулось вагонное колесо, пока наш поезд прибыл на Дальний Восток? А сколько мы, сидя прямо друг перед другом, постоянно беседуя, слов навернули, если все их собрать и потом крепко обдумать? И мысли, конечно, были, потому что если две недели сидеть сложа руки и в окно смотреть, то самому глупому что-то в голову, как говорится, приходит.

Было одно озеро на Урале, вокруг по берегам будто маком посыпано: тысяч десять домиков, а то и больше, конечно, несколько церквей и трубы завода. Это ни город, ни село, ни посад, это по-уральски называется завод. Вот интересно вслушаться в смысл, когда произносят у нас это слово завод и на Урале: здесь, на Урале, завод понимается как-то вместе с жителями или даже, вернее, самый завод именно и есть люди, живущие здесь для вот этого огромного здания с трубами. Да, так именно и было, этот завод у озера обслуживался трудом крепостных. Так весь Средний Урал усеян такими заводами, разделенными иногда настоящими дебрями лесов и болот. И, конечно, не все озера в этом рудоносном Урале обсыпаны домиками, есть озера очень прозрачные, горно-спокойные и совершенно уединенные. Местные люди рассказывают нам в вагоне, как не раз случалось им видеть: медведь тут, наевшись в лесу каких-то корней, возбуждающих жажду, подойдет напиться к тихому горному озеру и долго лакает, пуская по глади большие круги. А раз — вот потеха! Видели, как Мишка вышел из леса на песчаную кручу, очень высокую, и вдруг она от его тяжести подалась, и он, беспомощный, поехал вместе с песком и бултыхнулся в воду. Умный зверь не полез обратно на песок, а поплыл на другую сторону озера и взобрался по крутому берегу, оставляя на долгие годы на вязкой глине отпечатки своих лап, известно, очень похожих на отпечатки следа гигантского человека.

Есть одна сопочка, с которой видно сто одиннадцать пустынных озер. Отсюда Урал быстро падает к востоку и без всяких предгорий переходит в необъятную сибирскую степь, где ныне пашут колонны в сотни тракторов. Как вот тут не задуматься о покойниках, поднять бы вот теперь каторжников и крепостных, работавших столько лет на уральских заводах, показать бы им Магнитогорск или, еще лучше, Уралмашстрой, где так рассчитано время, что каждый рабочий, тратя в день всего два часа на учение, через восемь лет должен сделаться инженером, притом не наемником инженером, а настоящим хозяином дела. Время беспощадно, не поднимешь этих людей, но что говорить о мертвых, если время и с живыми так устраивает, что многие из них живут иногда целиком в далеком прошлом страны. Вот на Печоре, берущей свое начало в пустынном Урале, до сих пор поют былины, петые еще при дворе великого князя Владимира. И на всем Урале, пустынном, рудоносном и Южном, найдется и сейчас сколько угодно людей, называемых кержаками, — они молятся не тремя пальцами, как православные, а двумя и верят, что, начиная с Петра, все русские цари со всеми чиновниками, вплоть до самых маленьких землемеров и весовщиков, представляли собой антихриста, зверя многорожного: царь — зверь, а слуги его — рога зверя…

Да, надо так понимать, что глаза Времени по сторонам не видят. Все, что в стороне, так и остается надолго в своем виде, а все, что впереди мешает ходу, то исчезает почти что молниеносно. Вот подумать только, что всего год назад на месте, где теперь вырос гигантский завод-втуз, целый город с многотысячным населением, всего только год назад был лес как лес! Инженер и бухгалтер, работающие ныне на постройке завода, всего ведь только прошлый год заблудились, собирая на этом месте грибы, и так основательно заблудились, что три дня жили, питаясь ягодами и обжаренными на палочке грибами. Теперь от леса на месте постройки остались только маленькие клочки, там и тут забытые, отдельно стоящие деревья. Рабочий поселок, из двух длинных рядов многоэтажных домов, оголился от леса совершенно, и, конечно, зря, потому что деревья же все равно придется на радость детям и для отдыха взрослых непременно сажать. Но это и в голову не приходит на постройке, — вон сколько леса синеет впереди, хватит лесов! Подите туда поближе, к этому лесу, и после электричества, новейших машин и всевозможных курсов для рабочих удивлению вашему не будет конца: вы увидите тут между деревьев землянки, нарытые одна возле другой во множестве по опушке леса, окружающего всю расчищенную площадь гигантской стройки. Подземные жители явились сюда из деревень. Приехали они сюда издалека, за сотню и больше километров, на своих лошадях и работают на заводе коновозчиками. У них там, под землей, неплохо: между двойными тесовыми стенами набиты сухие стружки, пол деревянный и потолок, небольшая русская печь, и тут, как в деревне, возле печки постоянно баба хлопочет, ребятишки. Среди подземных жителей один, пожилой Ульян Беспалый, был человек истинно замечательный. Он приехал сюда из тех великих болотных дебрей, которые все это гигантское строительство будут скоро питать добываемой из торфа электроэнергией. В этом году, ранней весной его мальчик пошел искать уральские самоцветы и не вернулся.

Мальчик Беспалый пропал…

Это действительно было, и еще вот что было: отец Беспалый вел просеку в торфяное болото, будущую базу теплоэнергии Уралмашстроя. На берегу одного ручья он увидел следы мальчика, и дальше от этих следов на песке выше в гору шла настоящая тропа, пробитая теми же ногами. По этой тропинке Беспалый поднялся к пещере и в ней нашел в обморочном состоянии своего сына. С весны до осени мальчуган питался корнями и ягодами, а за водой ходил к ручью. Так это было, а продолжения были или нет. Но можно легко построить то, чего не было, а очень возможно. Пусть жизнь этого мальчика-Робинзона продолжается в условиях социалистического завода и встречается с жизнью отца его, Ульяна Беспалого.

Урал очень стар, эти низкие горы содержат неисчерпаемые минеральные сокровища. Почти незаметно горы понижаются.

Колеса

Так сколько же раз обернется колесо от Москвы до Владивостока? Диаметр колеса приблизительно известен, и от Москвы туда — девять тысяч километров, — вот задача на сон грядущий, чтобы, считая до утомления, отделываться от наплывающих мыслей и, не докончив трудного счета, уснуть. Сколько раз трудный счет обрывался в самом конце, на мгновенье охватывал сон, и опять все шло сначала. Так вертится, вертится в голове трудный счет колесом, лежишь, прислушиваешься и со своего колеса в голове переносишь сочувствие на вагонное, что вот как трудно ему доехать, и сколько раз надо ему обернуться, и сколько раз вздрогнуть на стыках рельс. А то вот раз было: все стихло, вероятно поезд остановился на какой-то неведомой станции. Слышится очень знакомый и мне всегда почему-то приятный звук. Это дорожный смазчик проходит и постукивает по колесам, спрашивая их о здоровье: «Живы ли, голубчики, здоровы ли?» — «О-ох!» — жалобно стонут колеса. И вот их опять пускают, и опять вопрос в голове: сколько раз обернутся колеса? И потом к своей голове: сколько в ней всего пробежит!

Любовь к природе

С нами едут на стройку из Германии два механика, едет сибирский землемер, бухгалтер едет на Алданские золотые промысла, бельгийский геолог, несколько партизан-краснознаменцев, разные завы и помзавы, и председатели, буряты, монголы, моряки, — кого только нет!

Путешественник из Германии четверо суток стоял с утра до ночи в проходе у окна и молча глядел в окно. Так вот теперь вспоминаю, что именно с его загадочной головы начались у меня вопросы к вагонному колесу, сколько раз ему обернуться, и потом к ходу мыслей в своей голове и разным чужим головам, и вообще вся эта вагонная чепуха, неизбежная при качке и тряске в течение столь долгого времени. И только на пятые сутки, где-то около Новосибирска, немец, стоявший возле окна, сел и заговорил:

— Удивительно, — сказал он, — в Германии какой-нибудь час проедешь, и того меньше, довольно десять минут постоять у окна, и непременно увидишь зверюшку. Бывает, испугается, отбежит немного, крикнешь ему громко: «Halt!» — он сядет. Махнешь ему шляпой или в ладоши ударишь: «Halt!» — он опять побежит и опять сядет. «Bitte sehr!». Бывает, заяц, лисица, дикие козы. А тут, в Сибири, в стране пушных зверей, на весь мир известных, я за четверо суток ничего не видел. «Was ist das?»

Краснознаменцы-партизаны поняли, что мы говорим о зверях, и стали просить у меня перевода. Все они были раньше промысловыми охотниками, некоторые и сейчас служат в охоткооперации, в приписных хозяйствах, другие как инвалиды занимаются легкой охотой и рыбной ловлей, прибавляя к своей пенсии отличный паек. Как только мы перевели им слова о том, что у нас не видно никаких зверей, то начался общий вагонный спор. Одни говорили, что и очень хорошо, если не видно зверей, значит, слава богу, места пустого довольно: есть у нас куда спрятаться зверю, в этом просторе и есть именно наша слава, и нигде в мире нет ничего подобного, есть где по вольной волюшке разгуляться и человеку и зверю. Да и можно ли наших настоящих диких зверей сравнивать с немецкими и желать, чтобы наши лисы, как немецкие, выходили на станции встречать поезда? Навстречу этому чувству обычного бессознательного патриотизма молодой человек, зверовод с Алтая, заговорил почти с негодованием о легкомысленном отношении к зверовому хозяйству. До чего дошло: на Камчатке пришлось ограничить охоту на соболей. Только в советском хозяйстве можно регулировать отстрел и планомерно хозяйствовать, имея в виду не только нужные барыши ближайших лет, но создавать в природе колоссальные, неистощимые резервы для самой же человеческой жизни. При плановом охотхозяйстве мы можем населять страну любыми зверями, соответствующими нашему климату: мы уже теперь на севере выпускаем американскую крысу — ондатру и на юге тоже невиданного зверя — американского бобра, нутрию…

Сибирские разговоры

Пройдет еще сколько-то времени, тракторов и автомобилей в Сибири явится столько, что как в Америке будет. Говорят, будто там все население можно посадить в автомобили. Тогда едва ли поэты и писатели будут много о них говорить, как теперь, но автомобили и тракторы повлияют на ритм жизни, и оттого поэты о тех же прежних звездах и лунных ночах будут говорить совсем по-иному. Да, конечно, раз солнце миллионы столетий было главной причиной жизни на земле, то и в ближайшие десятилетия оно не померкнет и о нем стихи будут продолжаться у новых поэтов, но ритм сибирских разговоров, конечно, переменится под влиянием тракторов и автомобилей.

Вспомните хотя бы урожай прежнего времени. Как он нам тогда представлялся: с гумном и счетом копен на бирках, током и загадками: летят гуськи, дубовые носки. Ритм жизни совершенно определенный. Пойдите найдите теперь новый ритм, определенный движением комбайнов и тракторов: тот же самый солнечный луч попадает через трансформатор нового времени. Надо уловить его движение и сделать жизнь, как делает зеленое вещество растений с тем же самым лучом.

Вот кончились степи, и насела тайга. Кто воспел ее до конца, как Пушкин великорусский календарь в своем «Онегине»? Где этот поэт, сказавший нам о тайге, как Лермонтов про звезды Кавказа или Гоголь о Сорочинской ярмарке? А если не сказано о тайге в ее исконном, родном, чисто таежном ритме, то неужели она вся будет истреблена неузнанная, непонятная в своем поэтическом размере… Возможно ли это?

Стали показываться кедры. Глухарь полетел. Немец сказал партизанам:

— Кедры очень хороши, но сосны много красивее.

Партизаны, жители этой тайги, все понимающие в се древней, никем не высказанной, не названной сокровенности, стали заступаться за кедр. Сколько животных, и каких только, не кормится в кедровниках: белки, соболь, куница. От этого маленького ореха зависит жизнь бесчисленных существ. Если бывает неурожай ореха, белка спешит вон из тайги, и птицы кедровки улетают далеко за Урал, в европейскую часть Союза, и мы здесь по кедровке за восемь месяцев до беличьего промысла можем предсказать, что нет ореха в тайге, и не будет, значит, белки.

А люди! Сбор орехов в тайге — это народно-сибирское дело, и недаром эти орешки называются сибирскими разговорами. Тут свой урожай, не имевший в прошлом певцов. На местах шелушения шишек женщинами, детьми остаются большие кучи из копытцев, или крышек, заключающих в кедровых шишках орехи. Конечно, в этих кучках остается много мелкого, ненужного людям зерна, и вот когда нападает снег, можно бывает видеть, как глухари, эти громадные птицы сибирской тайги, подбираются к кучкам с копытцами, добывают оставшиеся зерна и так продолжают начатое людьми шелушение, как в каком-нибудь кольцовском урожае продолжают в гумне голуби. Но глухарь не голубь, даже не куропатка, не рябчик, не тетерев: он совсем не выносит сближения с человеком. Это участие его в сибирских разговорах есть редчайший и, может быть, единственный пример сотрудничества с человеком.

Когда немцы услышали рассказ о копытцах, то очень его одобрили, а партизаны просили меня перевести по-немецки их ответ на слова о том, что кедры хороши, но сосны красивее.

— Сосны, — сказали партизаны, — красивы, но кедры — с орехами.

Евражки

Реки Западной Сибири надо представлять себе как громадные осушительные каналы, влекущие болотную воду в океан; чем севернее, тем почва болотистее, так что рекам этим течь, течь и не вынести болотную воду до «второго пришествия». Потому и нет никакого сомнения, что человек примется за искусственное осушение громадных пространств много раньше, чем само собой осушится. Но когда это будет? Пока же, слушая рассказы об этих местах, совершенно забываешь о каком-либо истощении запасов на неопределенно долгое время. Чего стоит, например, рассказ одного партизана, что для подбивки эвенских лыж идет кожа с коленки молодого лося и что таким образом на одну пару лыж требуется восемь или девять лосей. Река Конда, приток Тобола, в особенности славится девственностью своих болотных берегов. Дорожный техник, едущий с нами, говорил, что в этом году в центре впервые явилась мысль о проселочной дороге по этим кондовым местам, и для этих целей снаряжается теперь разведочная экспедиция. Этот же бывалый техник участвовал в проведении пути на знаменитые Алданские золотые россыпи и между прочим рассказал нам о евражках, или, по-нашему, сусликах, занятную историю. В иных местах Якутии будто бы скопцы очень усердно и с большим успехом занимаются земледелием, и у них сносно родится пшеница. Когда этот хлеб у скопцов поспевает, выходят из-под земли евражки и собирают к себе в подземные убежища зерно в колосках. Работа эта огромная, нужно выбрать самые тяжелые колоски, нужно их уложить один к одному, как у нас выкладывают товары в самых лучших магазинах. И вот, когда уберут с поля хлеб, а суслики закончат уборку колосков в своем подземном магазине, являются якуты-охотники и грабят магазины евражков. Выгодное дело. Говорят, будто бы за один пуд такого зерна дают три пуда обыкновенного. Дорожный техник, сам несколько похожий на небольшого грызуна, сумел так преподнести нам рассказ о животных своего собственного вида, что сочувствие наше целиком оставалось на стороне сусликов, вообще-то говоря, признанных вредителей сельского хозяйства. Вот в окне что-то показалось, а колесо уже обернулось; как бы так устроить, чтобы следующее мгновение поймать в себя?

Меня тревожит всякое пропадание, оно производит во мне опустошение. Вот возьми и сочиняй, прославляй какое-нибудь событие, если каждый живой случай при этом должен пропасть. Нет, не хочу ничего сочинять, хочу рассказывать только о том, что видел собственными глазами и как оно до меня доходило, а если чего не видел своими глазами, а слышал от людей, то так и буду говорить, что пишу по чужим словам и за полную правду не отвечаю.

Я хотел бы стать поэтом не только общего, но и случайного. В одно мгновение повертывается колесо вагона, и люди спят, а я ловлю жизнь. Вот моя дорога прошла, я пишу дома и второй раз еду по тому же пути и вижу ясно, как случаи мои складывались постепенно в событие.

Ведьмедь и Ярик

Только после Енисея начинается Сибирь, совсем не похожая на европейскую часть Союза, объединенная простейшим народным сказанием про озеро-море Байкал и реку Ангару. Байкал, по этим сказаниям, представляется нам как старый грозный колдун. И, правда, немного нужно воображения, чтобы представить себе, как этот колдун варит какое-то зелье на своих черных скалах. Ангара, молодая жена Байкала, — река самая прозрачная, самая холодная, быстрая и совершенно прекрасная. Однажды во время тумана Ангара вздумала убежать к Енисею, Байкал поздно заметил убегающую в тумане жену, швырнул ей вдогонку скалу, но не попал. Ангара ушла к Енисею, а скала и до сих пор торчит из воды при выходе Ангары из Байкала. Вот когда мы проехали Енисей и заметно началась какая-то совсем другая Сибирь, один из наших спутников, партизан Григорий Спиридонович Еврагин, простецкий малый, гигантского сложения, посмотрев в окно, вдруг на весь вагон крикнул:

— Товарищи! Глядите, ведьмедь!

Все бросились к окну смотреть дикого медведя, но, как в таких случаях бывает, пока бились у окна головами за место, медведь убежал и скрылся в тайге. Тогда другой партизан, Степа, маленький и веселый, сказал, указывая публике на своего громадного товарища:

— Куда вы лезете в окно, глядите ближе, ведьмедь сидит рядом с вами.

Все посмотрели на гиганта с маленькими глазами и улыбнулись, потому что это был действительно вполне ведьмедь.

— Миша, Миша, — погладил по голове маленький.

— Не тронь меня, Ярик! — добродушно огрызнулся Ведьмедь.

Вот после этого маленького происшествия Ярик и рассказал нам про Енисей, как убежала к нему Ангара и как Байкал пустил в нее огромной скалой и не попал.

— Врешь, Ярик! — сказал Ведьмедь. — Как же он мог не попасть, если скала и до сих пор торчит в Ангаре?

— Гриша, — ответил Ярик, — ведь это же — сказка, надо так понимать, что в сказке нельзя с точностью; если все в сказке передавать, как есть, она не будет манить.

Ведьмедь задумался и вдруг выпалил:

— Но почему же сказка не будет манить, ежели я скажу, что Байкал попал в Ангару, да не мог ее пришибить?

Все довольно смеялись, и Ведьмедь улыбался, понимая этот смех как торжество свое над маленьким Яриком.

Хорошие ребята. Славно мы ехали по Восточной Сибири.

Ангара

На остановке все бросились с кружками и чайниками, чтобы взять себе в Ангаре немного воды и попробовать, верно ли, как все говорят, что вода в Ангаре самая прозрачная и самая холодная. Все пробовали, восхищались, говорили, что правда, а некоторые бросали в реку монету и долго следили за ней в воде, почти такой же прозрачной, как воздух.

А какие берега! Вон лежит каменная плита, а на ней стоит — глазам не веришь — на голом камне стоит и как-то держится белая на черном березка, над этой плитой лежит другая плита, и на ней елка или сосна, и так все выше и выше, голову заломишь, все плита на плите, все береза и ель, а когда шапка упадет с головы, то на самом верху увидишь — стоит замечательный ветродуйный кедрач. Раз увидел его — и навсегда останется в памяти его капризное сложение.

Волки

Когда мы насладились близостью прекрасной реки, сели в вагон и поезд тронулся, Ярик рассказал нам замечательные вещи о волках, слышанные им от охотников во время промыслов здесь, на Ангаре.

Однажды стая волков бросилась догонять казака, а он от них лататы. Но по зимнему снегу конь скоро стал приставать, и волки все близились и близились. Вдруг недалеко от дороги показалось полузанесенное снегом нежилое зимовье. Казак туда и коня тоже в избу ввел: дворик был открытый, не оставлять же коня голодным волкам на съедение. Затворился казак с конем, привалил что-то к двери, стал прислушиваться. Ничего не было слышно. Ночь наступила. Развел огонек и тут слышит, что-то глухо так тукнулось, еще и еще. «Тук» было несколько раз, потом все совершенно стихло, и только всю ночь мышка скребла.

Утром, когда рассвело, казак выходить боится, и правда, страшно, а вдруг волки тут где-нибудь неподалеку залегли и выжидают. В маленькое окошко видна только дорога, и то небольшой кусок. Вот видит казак, на его счастье, по этой дороге едет крестьянин. Казак открыл окошко и просит крестьянина обойти избушку, посмотреть по следам, куда делись волки. Крестьянин слез с лошади, недолго ходил и зовет казака. Вылез казак. Крестьянин стоит с кнутиком и глядит вниз сверху во дворик. Взобрался туда казак и все сразу понял: это, что вчера вечером глухо тукало, то волки скакали вниз во дворик и теперь все с поджатыми хвостами, уткнув морды в землю, искоса изредка поглядывая, сидели там один к одному. Как раз возле дворика стояло высокое дерево. Казак сделал из веревки петлю, через сук перекинул, стал ловить и вешать волков, приговаривая: «Вот, голубчики, то вы меня ловили, а теперь переменилось навыворот, я вас ловлю».

Верно ли это было? Нам понравилось тем, что волчьи повадки представлены верно, да и каждый зверь, попадая в плен, делается как бы сам на себя не похож. Этим всем нам Ярик угодил, но Ведьмедь промолвил:

— Арап!

— Что ты сказал? — переспросил Ярик.

— Заливаешь, Степа.

Все заступились:

— Рассказ на ять!

— На большой палец!

— На два больших пальца! Давай еще что-нибудь.

— Сам ты арап! — победоносно ответил Ярик и снова принялся рассказывать.

Таинственный ящик

Однажды на известной волчьей охоте с поросенком вывалился охотник из саней так, что ящик с поросенком, падая, одновременно прикрыл поросенка и охотника. Волки, конечно, сразу почуяли добычу под ящиком и окружили его со всех сторон, чтобы живое не могло никуда от них убежать.

Охотник тоже башковитый был человек, сообразил: поросенка он потихоньку отдаст им из-под ящика, волки подумают — все тут, займутся, а он за это время что-нибудь еще придумает. Вот выпихнул он поросенка, а сам пополз в сторону, прикрываясь ящиком, как черепаха. Волки вмиг разорвали поросенка и сразу же обратили внимание на уползающий ящик. Бросились, окружили, а башковитый охотник, поняв над собой волков, выдумал уходить от них не в сторону, а вниз. Сугробы снега были в ту зиму огромные, вот он и стал зарываться в сугроб, а ящик, конечно, понемногу вслед за ним опускаться. Есть у зверей много того, что мы зовем у людей суеверием. Беги ящик в сторону, все понятно было бы, а ящик стал вниз уходить… Как это понять? Волки окружили ящик, свесили языки, так и этак скосят морды, ящик все глубже и глубже. Ну, делать нечего, подобрали волки языки, стали в очередь, старший помочил ящик, за ним другой, третий. А тут и помощь подоспела.

Было ли так именно или не так — все равно, привычки зверя в этом рассказе схвачены очень верно. И подобный случай был записан в Калужской губернии, в селе Брынь: там волки обошлись с одной старухой точно так же, как с ящиком.

Байкал

Посмотреть бы с высоты байкальских береговых гор на поезд. Какой он, наверно, оттуда игрушечный. Впрочем, зачем с высоты, везде и всюду, чуть одаля, сцепленные вагончики смешны своей миниатюрностью. Вот, кажется, паровоз неминуемо должен разбиться о скалу, но, смешная вещь, детский поезд, оказывается, как ни в чем не бывало ныряет в мягкую скалу, вот выбрался из одной, и другая скала тоже мягкая: сорок с чем-то туннелей… Но самое замечательное в таком игрушечном поезде, это — что у каждого окна сидят люди, настоящие, живые, но без всякого дела сидят и целыми днями, неделями думают. И так трогательно видеть бывает, что вот малейший какой-нибудь, просто живчик, вечно в жизни мелькающий на мышиных ходах, тут тоже сидит у окна и тоже думает. Невозможно не думать: человек сначала завлекается видами, а они очень скоро примелькаются — вода и горы, тогда утомленные глаза глядят, а не видят. Вот тогда поневоле у каждого рождается мысль, большей частью, конечно, о себе, о своих родных, знакомых. Являются разные догадки, вопросы, и у многих громадный интерес к другому человеку, чтобы разузнать, как у него решаются все эти загадки, вопросы.

Каждый пассажир непременно проделывает этот путь от природы к себе и от себя к другому человеку.

Следишь за собой, и тоже, конечно, как все. Даже вот и книжку читаешь, и то не просто: книжка совершенно случайно пришлась такая именно, какую нужно читать у Байкала. Эта книга была у меня «Новая Даурская земля», рассказ о том, как устюжский предприимчивый гражданин Хабаров Ерофей Павлович в половине XVII века явился с казаками в Даурию за соболями…

От книги переводишь глаза туда, где шли когда-то эти казаки.

Туман расходится, открывается на вершине скалы ветродуйный кедрач, принявший образ лица старого колдуна. Вон там свился туман, и как будто стройная женщина скользит по воде. Не Ангара ли это бежит к Енисею? Туман расходится, открывается громадная щель в скалах, байкальская падь.

Нерпа

Сообразить, конечно, легко, что такое падь, но когда сам увидишь своими глазами упавшую стену скал, отчего получается в черной общебайкальской горной стене как бы трещина, то слово «падь» получает и цену совсем другую. Из таких падей на Байкале ветер дует с такой силой, что вступает в спор даже с самим господином сибирским морозом и лед трескается.

Тогда через трещину во льду вылезает нерпа. Человек делает парус, похожий на льдину, надевает на колени коньки, на каблуки — тормоза и так подъезжает на винтовочный выстрел.

Голомянка

Услыхав этот рассказ о нерпе, задумчивый человек у окна вдруг что-то вспомнил и очень обрадовался поводу отделаться от своих, наверно, невеселых дум. Он рассказал нам о какой-то удивительной байкальской рыбе — голомянке, что будто бы эта глубоководная рыба на солнце превращается в жир, растает, и нет ничего, только жирное пятнышко.

Неужели это правда, и есть такая рыба на свете?

Шаман

Еще рассказал один гражданин, что будто бы есть на Байкале ключ в плюс пятьдесят градусов, и что возле этого ключа и зимой растет зеленая трава, и на теплом этом месте всегда раньше шаман сидел. Теперь его раскулачили, шаман ловит рыбу, как все.

Соболь

На одной остановке к нам подошел какой-то ученый человек в очках на монголовидном лице с очень приятным выражением осмысленной энергии. Нам, вероятно, очень примелькалось лицо европейского ученого, окруженного целым штатом ученого причта, необходимого в помощь делу похищения Прометеева огня. На монгольском лице эта Прометеева серьезность как-то прямо, без всякой посредствующей гримировки, прикладывалась на древнюю желтую глину лица.

Я любовался Дауровым, открывая в его неправильном монгольском лице черты желанного мной человека, а он рассказывал нам об одном ужасном случае при охоте на соболей в Саянских горах.

Партия охотников за соболями должна была перевалить занесенный снегом хребет. Но снежные заносы так изменили картину горного рельефа, что охотники за соболями потеряли направление к единственному безопасному месту перевала. Так часто бывает зимой, что ветер, постоянно дующий в одну сторону, к какой-нибудь настоящей каменной горе придувает целую такую же гору, только ложную, гору снега пухлого, не оказывающего ноге никакого сопротивления; если с твердого кто-нибудь станет на эту ложную гору, то человек этот летит в бездну, скрытую снегом, и охотники говорят на своем языке в таких случаях: пал под надым (вернее сказать бы надо было: под надув).

Так вот целая партия охотников на соболей шла гуськом на лыжах, как полагается, чередуясь в смене первого лыжника, пробивающего с большим трудом путь для других. В лицо им била снежная буря, как это почти постоянно бывает на перевалах, и каждый сзади идущий лыжник не видел переднего. Возможно и так было, что идущий впереди лыжник, достигнув перевала, исчезал, и следующий за ним думал, что исчезал он просто оттого, что перевалил на ту сторону горы. На самом деле каждый летел под надув, в снежную бездну. И так вся партия соболятников ушла под «надым».

Вслед за ними на другой день к тому же самому месту подошла экспедиция ученых и, когда на их глазах бегущий впереди изюбр пал под «надым», явилось подозрение, стали внимательно разглядывать снег и по темному намеку отрыли под снегом у самой пропасти лыжу одного из павших под «надым» соболятников. Это спасло экспедицию.

Вот как достаются соболя. Нельзя было не обратить внимания, что в дальнейших рассказах Даурова о ловле соболей не было ни малейшего обычного преклонения образованного человека перед вековым навыком в следопытстве человека примитивного.

Эвенки

Говорят, что эвенки — это родственное племя даурам, если даже не сами дауры.

Об эвенках много рассказывают. Эвенк — это самый легкий, выносливый охотник: стал на лыжи, пошел в одной куртке и целыми неделями пропадает в тайге, и ему там везде дом.

Как он охотится? Вот убил изюбра. Мясо подвесил на дерево, и тут ему дом, а сам пошел за пушниной. Настрелял много белок. Вернулся к дереву по чужому следу. Оказалось, был какой-то человек и поел его мяса. Эвенк увидел это и заметил себе: «Был хороший человек». Охотник подвесил белок рядом с мясом, поел, отдохнул и пошел на куниц и соболей. Когда вернулся, видит, был другой человек, поел мяса и взял несколько беличьих шкурок. Эвенк заметил себе: «Был человек бедный, ничего…» И в третий раз какой-то новый гость взял всех белок, а мясо не тронул. Тогда, наконец-то, хозяин сказал: «Был худой человек». Не потому, конечно, худой, что белок взял, а потому, что, будучи сытым, их взял.

Сон эвенка

Встреча с учеными была мне огромной находкой, и, забывая всех присутствующих, мало-помалу мы перешли в разговоре черту, за которой всем другим слушать было скучно. Необыкновенно живой и талантливый Ярик, выждав, когда мы закончили этнографический разговор об эвенках, начал рассказывать свои собственные наблюдения из жизни этих охотников.

Ночью будто бы эвенки почти все поют во сне, и так, что один запоет, а другой подтягивает, а если разговаривают, то с полным смыслом, и тоже во сне. Раз шли муж с женой и не дошли до того места, куда им надо было. Пришлось развязать мешки, он залез в свой, она — в свой, и заснули. Он запел во сне, и она запела согласно. Спят и поют. Это услышал медведь.

— Заливаешь! — ввязался Ведьмедь. — Зимой медведь в берлоге лежит.

— Нисколько не заливаю, — ответил Ярик, — в этот год в тайге всю ягоду на цвету мороз побил, и медведям нечем было кормиться, медведи остервенели и набросились на скотину и даже на человека. Ничего не заливаю, доведись и до тебя самого, ежели есть совсем будет нечего.

Это было еще неглубокой зимой, выпал снег, а медведи еще лечь не успели: так бывает. Вот медведь услыхал, что человек поет, пришел к мешку, развязал веревочку и выволок эвенка из мешка… Медведь ел мужа, а жена пела.

— Ну вот, я говорил, что заливаешь, — сказал Ведьмедь, — ты не можешь без этого.

— А ты можешь?

— Конечно, могу, — и стал рассказывать.

Сочинение

— Вот истинная правда. Жил-был не очень давно в прибайкальской тайге один старик, охотник. Сам был очень стар и промыслом добывал мало, жил больше тем, что давал приют у себя другим охотникам, разным любителям, и они его поддерживали. Вот однажды, перед самой зимой, только бы медведям ложиться в берлоги, волки целой стаей погнались за медведем, и тот, спасаясь, внесся в избушку к старику, в сенцы, и дверь за собой прикрыл лапой. Дед услыхал шум, слез с печи и видит: медведь стоит в сенях и дверь лапой держит. Глянул в окно, а там волки, сила несметная. Вот он пятится, пятится к стене, где винтовка висит, а сам глаз не спускает с медведя и ласково так говорит ему: «Миша, Миша, погоди!» Кое-как добрался старик до ружья, наладил его, конечно, не в медведя, а на волков; ударил в волка, а сам медведю: «Миша, Миша, погоди!» Медведь же сразу понял, что дед бьет по волкам. Девять волков было убито, а другие все разбежались. Тогда медведь лапу отпустил и дал себя покормить. Раз от разу и привык, стал жить в избушке с дедом. А на всякий случай, если бы медведю захотелось уйти, дед надел на него белый ошейник и просил всех охотников не стрелять его никогда.

— Вот это — уж правда, вот истинная правда, — сказал в заключение Ведьмедь, — говорят, это даже в какой-то газете или книге напечатано было.

— В книжке было! — воскликнул Ярик. — Значит, это просто сочинение…

— Ну да, сочинение, значит был настоящий сочинитель и, как было, все по истинной правде зафиксировал.

Воробьи в бороде

В это время из коридора отозвались старые политкаторжане, биолог Иван Иванович и простой человек, обученный им по дружбе, Маркелыч. Оба старика с одинаково рыжими по седому бородами, похожие друг на друга, как супруги бывают похожи к золотой свадьбе, обратили внимание всех в поезде каким-то особенно любовным, предупредительным отношением друг к другу.

Маркелыч сказал:

— Было это в газете или нет, все равно: такое с медведем вполне может быть и наверно в газету попало из жизни. Вот у нас на каторге один медведь с запиской во рту на склад ходил, ему отпускали железо, и он его пер. Но только одно было: если услышит звонок к обеду, бросает железо и бежит, и тогда уж заставить его принести это железо было нельзя.

— Медведя-то совсем немудрено приучить, — сказал Иван Иванович, — а вот этот самый Маркелыч крыс обучил у нас на каторге так, что они давали себя в тележку запрягать и возили легкую поклажу.

— Ну, что это, — вмешался Ярик, — медведь, крысы, — все это Дуров и без каторги в сто раз лучше делает, а я знал одного старика, вот какой древний, вас, обоих политкаторжан, вместе сложить, так выйдет как раз только так, и у этого древнего старца под бородой постоянно жили два воробья.

Ходовой зверь

Когда Ярик сказал, что у старика под бородой жили два воробья, Ведьмедь очень обрадовался и с большим увлечением спросил:

— Неужели и яйца несли?

— Ну вот, — ответил Ярик, — а ты говоришь, что рассказы мои курам на смех. По-твоему так выходит, что ежели сочинитель и образованный человек в книгу напечатал, то это — правда, а если я на словах правду скажу, то это — ложь. Знают ли твои медвежьи мозги, что ежели я возьмусь сочинять, то не спеша буду ехать на санях три дня по твоим медвежьим мозгам, соломой набитым, три дня сочинять, и ты все будешь за истинную правду считать? Ты можешь только об известном рассказывать: медведь, сохатый, изюбр, коза. А я тебе в тайге такого зверя сыщу, что сам черт не скажет, какой это зверь. Раз было, я тогда служил в пограничном отряде. Ну вот, едем раз по тайге шагом с товарищем возле самой границы контрабандной тропой. Тайно едем, говорить нельзя, курить нельзя. Полная тьма в тайге, нас кони сами по тропе ведут. Слышу, лезет, трещит, ближе, и вдруг как обдаст меня всего горячим дыханием. Есть верное средство против такого наваждения в лесу — крепко выругаться, но тут сказать товарищу опасно, а не только ругаться. Он же подобрался, привалился к лошади и рядом идет. Тяжко, лошадь дрожит и храпит…

— Какой же это зверь привалился, неужели медведь?

— Ну да, поди-ка, станет тебе медведь приваливаться, и как это возможно?

— Сохатый?

— Да, сказал…

— Чего же ты не стрелял?

— Как же тут стрелять, ежели даже и говорить и курить нельзя?

— Знаю, — сказал Ведьмедь, — это барс!

— Ты лучше скажи — заяц. Барс! Да ведь барс не больше средней собаки, а он к моей коленке привалился, а я верхом сижу на высокой кобыле.

— Ах, на кобыле, ну так знаю, — сказал землемер.

— Знаешь ты! — продолжал Ярик. — Я вот сам не знаю, а ты знаешь. Так вот еду я назади, и товарищ едет впереди, и он ничего не знает, и я дать знать ему не смею. Слышу, он отпустил мне ногу немного и рядом идет. Вот я эту ногу свою отвел кобыле к хвосту, а сам пригнулся, левой рукой у лошади крепко шею обнял и правой ногой кожаным носком со всего размаху как дам ему в брюхо! Ух, как он кохнет: «Хох, хох, хох!» — и затрещал, потом остановился в чаще и кашлять стал. Вот уж он харкал, вот уж он харкал, а потом опять затрещал, и все было слышно уж километра с три за монгольской границей. Так я тут сообразил, что был это какой-нибудь монгольский ходовой зверь.

— Как ходовой?

— Это известно. К нам из Монголии все ходовые звери идут: и коза ходовая, и сохатый, и барс.

— Вот я сразу догадался, — сказал землемер, — как ты сказал, что зверь был ходовой из Монголии и что ты на кобыле ехал, это дикий жеребец был, кулан: он не к тебе, он к кобыле.

— Мало ли всякого зверя в тайге, — спокойно сказал Ярик, — я не знаю, кулан так кулан…

До того напряженно все слушали интересный рассказ пограничника, что немцы обратили внимание и очень просили перевести это на немецкий язык. И вот, лишь когда, переводя этот вздор, я дошел до неизвестного зверя вроде кулана и встретился с трудностью передать на немецкое слово «кулан», вдруг чары сочинителя прекратили на меня свое действие, и я понял, что Ярик, конечно, все выдумал.

— Неужели же все выдумал? — спросил я его с большой завистью.

— Ну, так я же с этого начал, — ответил Ярик, — я сказал, что три дня буду на санях ехать по медвежьим мозгам, рассказывать, сочинять, и все он будет за правду считать.

— Сволочь ты, — ответил Ведьмедь, — и больше ничего. Михаил Михалыч, дай ему в морду!

Первый сибирский рассказ о человеке

— Дорогие товарищи! — сказал избач. — Заявляю вам свой решительный протест: мы уже счет дням потеряли, сколько едем; видели мы город Свердловск, на Урале, и там не сотни, а тысячи труб и небоскребов поднимались, — сколько бы полезного можно было сказать о человеке, о старом и новом времени, а вы говорили о звере. Мы спустились с Урала в плодороднейшие равнины, на которых выросли гигантские совхозы с сотнями тракторов в каждом хозяйстве, — какая это сказка или сон наяву, если только представить себе недавнюю соху или, в лучшем случае, одноконный плужок, а вы до самого Новосибирска говорили о звере. Красноярск на Енисее, Иркутск на Ангаре, триста километров ехали берегом Байкала, и все зверь и зверь без конца. Вот скоро Яблоновый хребет, въезжаем в область вечной мерзлоты, необъятная тайга вокруг нас. Предлагаю в разговорах дальнейших установку на человека, выяснить нам, что есть человек сам по себе и в отношении к этой необъятной тайге.

Этому повороту я очень обрадовался и, вдохновляясь книгой Арсеньева «В дебрях Уссурийского края», попробовал начать.

— Вот один человек в тайге заметил другого и спрятался за дерево, другой тоже заметил и тоже спрятался, оба держат винтовки наготове, и не хочется убивать, а надо — другой может убить. К счастью, густо в тайге, от дерева к дереву, дальше, дальше, и разошлись без выстрела и без поклона. И ушли навсегда, больше нигде, никогда не встречались. А у нас в Москве такая мука с жилплощадью. Так ли я понимаю тайгу?

— Так, — ответил Ярик, — только бывает, что нельзя разойтись, тебе надо уложить или же тебя уложат. В том и другом случае я считаю, что у вас в Москве и повсюду преувеличивают значение подобных событий. Позвольте, вот я расскажу, как мы, партизаны, воевали в тайге. Был у нас отряд в двести человек, шесть пулеметов при нем, две трехдюймовки и ручной медведь.

— И у нас был ручной медведь! — отозвался другой партизан.

— Ну вот, так и знал, — огорчился избач, — опять пошло про медведя.

— Нет, успокойся, — сказал Ярик, — я все выведу на человека. Медведь этот был у нас приучен к трехдюймовкам снаряды подавать.

— И у нас подавал.

— Ухо рваное?

— И у нашего рваное, левое!

— Левое. Он!

Партизаны страшно обрадовались, и вдруг оказалось, что работали в одном и том же отряде, только разминулись во времени: одного взяли в плен белые, а другой, Ярик, вскоре после того в этот отряд пришел с Невера и тоже затем в плен попал.

— Ну вот, — продолжал Ярик свой будто бы человеческий рассказ, — повели меня, и я, конечно, знал, зачем повели, и пока шел, то во всем мне как будто ужасная спешка была, все внутри ходуном так и ходило, дергался я, матершинничал и так это ну не мог и не мог переварить, что так-таки — стук! и кончено. Потом слабость явилась, пот выступил, стало спокойно и все равно.

Подняли они винтовки, гляжу равнодушно и вижу, выходит наш собственный Мишка на задних лапах и в руках, словно подсвечник, держит пустой стакан из-под снаряда. Ну, я, конечно, засмеялся, и так бы мне с этим смехом из мира сего удалиться. Но вдруг, когда я засмеялся, особенно через этот смех, по-моему, и произошло помрачение ума, — когда я засмеялся, один из них ружье опустил и другому велел не бить. Конечно, может быть, и пьяные были… «Стой, говорит, не бей, ведь это, кажется, наш Иван Петрович». А я все стою и смеюсь на медведя. «Иван Петров! говорит. Это ты?» — «Я», — говорю. «Где же, спрашивает, Кузьма?» — «Какой такой, — думаю, — Кузьма?» — а сам без задержки отвечаю: «Кузьма пошел до ветру и не вернулся». Осмотрели меня и говорят: «Вроде как бы Иван Петров, а вроде как и не он». Отвели меня в сарай дорасследовать, а я в ту ночь убежал. К тому рассказываю, что много врут и преувеличивают: в последнюю минуту не страшно…

Второй сибирский рассказ

— Ну да, рассказывай, не страшно. Так случай вышел, подвернулся знакомый медведь со стаканом. А вот как нас вывели босых на мороз, стоим час в ожидании, зубы: дыр-дыр-дыр, стоим другой, зубы: дыр-дыр-дыр. Тебя бы перед смертью так выдержать хорошенько, так не засмеялся бы. Эх, ну зато и отплатили мы!

— Каким же способом отплатили? — кто-то спросил.

Ведьмедь промолчал. Но через некоторое время сказал:

— Всячески было.

— И своею собственной рукой?

— Было. Наша батарея была за сопкой, под сопкой село, и в селе был батька. Раз вечером мы с товарищем нарядились в белогвардейские мундиры и пошли к батьке в гости. Увидел нас поп и обрадовался и зашептал испуганно: «Красные рядом!» — «Красные, где?» — спрашиваем. И он прямо в точку. Сердце у меня скверное, хотел было на месте уложить его, но товарищ удержал. Попадья несет курицу, вино, студень. Сердце у меня неважное, не могу ни есть, ни пить, до того мне противно смотреть на попа. Переночевали и на заре просим попа провести нас к батарее, показать. Он это живо собрался и, конечно, местный житель, так искусно провел нас к самым батареям. Идем распадком, подкрадываемся, поп впереди. Ах, и скверное у меня сердце! До чего же мне противно стало: поп — и на такое дело идет. Не поверите, я раз десять за наган хватался, и все меня товарищ удерживал. Ну, нестерпимо, что только может вынести человек, выносил я ненависть страшную. Ну, подошли мы вплотную, и вдруг этот поп перевел глаза на нас, понял, побелел. Теперь идем уж мы впереди, он плетется назади. Поставил я его перед самым орудием и дал…

— Из пушки!

— Ну, ничего не осталось, воздух и все.

— Не воздух, а земля, — поправил Ярик, усердно копаясь в своих волосах. Потом этими же пальцами взял пыль с подоконника, вгляделся в нее, вдумался и спросил:

— Как это называется, где трупы сжигают?

— Крематорий.

— Ну да, вот крематорий, сожгут тебя, останется вот это. — Ярик дунул на пыль между пальцами и сказал: — Вот вам и человек!

Случай

Колеса вагона вертятся вполне равномерно, без всяких проскоков и заминок, но в голове все наматывается случайными обрывками, и кажется, будто все эти случаи где-то живут самостоятельной жизнью, приходят к нам независимо от нашей воли: случай к случаю приматывается в голове на катушку без всяких скреп. И так сколько же всего намоталось, пока колесо вагона закончило последний миллион оборотов и остановилось во Владивостоке на отдых?

Теперь я разматываю катушку, подбираю случай к случаю, как кинорежиссер, сцепляю их между собой, как поезд, склеиваю в цельную ленту и таким образом второй раз путешествую, открывая единство жизни в случайном, создавая из бесчисленных случаев событие единое и закономерное, соответствующее фактическому продвижению колеса от Москвы до Владивостока.

Вот был случай. Все теперь поймут в нем веяние событий на Дальнем Востоке, хотя в то время Япония еще не начинала с Китаем разбойную войну за Маньчжурию. Тогда этот случай намотался на мою катушку, по всей вероятности, потому, что я читал в дороге взятую с собой случайно книжку о походе Хабарова в Даурию: из-за этого я понял в нашем спутнике-китайце даура, стал на его сторону и намотал себе случай на ус. Было это, когда мы находились в сердце Даурии, на переезде к станции «Ерофей Павлович». Случилось, с верхней полки упал большой чемодан от рывка паровоза, чемодан превосходный, с личной этикеткой под слюдой заграничного инженера-геолога, высшего специалиста по золоту. Тяжелый чемодан, падая, конечно, привлек наше общее внимание, и тут все мы заметили, что там, где упал чемодан, в уголке сидел не замеченный нами совсем особенный маленький пассажир. Сколько он времени тут сидел, на какой сел станции, никто бы из нас не мог сказать. Возможно, и это вернее всего, он сел на какой-нибудь станции ночью. Но если бы кто-нибудь стал утверждать, что пассажир этот едет с нами давно, едва ли тоже стал бы кто-нибудь отрицать, до того этот пассажир был маленький, как бы очень уемистый, обладающий особенным даром не привлекать на себя внимания. Это был китаец, и чемодан инженера, падая, задел его и даже повредил ему палец. Наш Ведьмедь, имевший понятие в фельдшерском деле, взял его крохотную ручку и, разглядывая поврежденный палец, стал на него дуть.

— Как тебя зовут-то? — спросил он китайца.

— Иван Андреевич, — ответил тот.

— А по фамилии?

— По фамилии Кузнецов.

— Как же это может быть?

— Так, ладно.

— Да ты не обижайся, Ванюша, поплюй на руку, перестанет болеть. Скажи лучше, откуда ты взялся?

— Лючче я помолчу, — ответил китаец.

Ведьмедь подумал, что он плохо понимает по-русски, и спросил:

— Откуда твоя ходи?

— Китай, — спокойно ответил Ваня.

Удовлетворенный Ведьмедь вдруг забыл, что ему надо было от китайца и зачем он вообще завел этот разговор. И так, не зная, что еще сказать, он молчал и улыбался ласково и добродушно, как бывает с самоваром: угли кончились, а пар еще идет, и он еще совсем горячий стоит и молчит. Мало-помалу все насмотрелись, и этот юноша с желтым, матовым, как бы точеным из пальмы и хорошо полированным лаком лицом, с живыми, как у птицы, глазами и милой улыбкой стал было опять исчезать в свойственной ему прикровенности. Но тут приходит инженер, ему показывают чемодан и китайца, говорят, что вот пришибло, поранило руку. Инженер осматривает внимательно чемодан и сдувает с него пыль прямо в лицо китайцу, ему только бы чемодан, он весь в чемодане, и такой он резко заметный, а китаец такой прикровенный. Разного рода бывают неловкости. Вот какой есть в Европе человек, живущий для своего внешнего вида, и так у него все выходит, что твои же идеалы, как будто уже решено — недостижимые, тут во внешнем виде осуществлены, и тебе очень неловко в этом обществе именно потому, что твое-то внутреннее, гораздо лучшее, но не осуществлено и ты не можешь показать его и противопоставить этому внешнему, но мертвому. Хочется сказать: у меня там тоже чисто внутри и там самое главное. А сказать такому бессмысленно, и вот лучше просидеть незаметно, и немного осталось проехать, а тут вот на! — чемодан на голову и пыль в лицо…

Мы это больше за себя самих под предлогом китайца постояли, но и китайца в обиду не дали владельцу чемодана. Самое главное, чем именно и записался в моей голове этот случай, что ночью под стук колес вспомнилось далекое детство, и в нем, как сон, такое смутное представление: монгол с широким окровавленным мечом — ужасно страшно! — а европеец, напротив, что-то очень хорошее: рыцари, герои, гладиаторы. Так вот учили, и складывалось в определенное сознание, а вот теперь разбирайся: вместо монгола с широким мечом — маленький симпатичный человек, близкое существо, а напротив важный, надутый человек с чемоданом. Перемена огромная.

Голубь жизни

Какое прекрасное утро, чувствую, будто голубь жизни радостно встрепенулся в груди, и оттого захотелось собрать к большому столу много приятных людей, рассказать им про все, слушать и особенно взять бы да всем вместе запеть. Но невозможно собраться, и оттого вместо хора я стою один у окна и сочиняю…

Вдыхаю в себя несущийся откуда-то из девственной тайги воздух с ароматом скипидара. Потом, когда я перешел в вагон-ресторан, то увидел, что проводник протирает подоконники скипидаром, и, значит, так он у нас тоже протер, а я нюхал этот обыкновенный скипидар и наслаждался, воображая, что вдыхаю ароматный воздух девственной тайги. И есть такого рода поэзия, иллюзорная и как бы трагическая, на самом же деле пустая поэзия, основанная на невежестве и традиционном противопоставлении поэзии знанию, было, мол, поэтично, а вот узнали, и поэзия кончилась. Была тайга девственная, пахнущая скипидаром, а оказалось, не тайга пахнет, а подоконник, натертый скипидаром. Но почему бы, зная про скипидар подоконника и начав с того, что проводник им натирает окно, я не могу перейти к скипидару деревьев в распаленной горячим солнцем хвойной тайге? И почему тоже, зная по науке о луне, что она большая и холодная, отдав должное этому знанию, не могу я оставаться в интимной жизни с луной как с обыкновенным привычным мне сияющим медным тазиком? Скорее всего это происходит от младенчества: узнал причину, и качество скрылось, причина съедает качество: листья только что одетой березы так музыкально шумели зеленым шумом, но оказалось, что все дело в хлорофилле, и, значит, нет никакой музыки, и это только так казалось, пока не прочел курс ботаники.

Население устроилось жить возле больших рек; какой ему, правда, расчет устраиваться в сибирских-то условиях возле этой, пока единственной линии железной дороги! Сегодня еще меньше признаков человеческой жизни, чем раньше, а в неприкосновенной траве всюду громадные цветы; особенно интересны мне были очень темные, черно-лиловые сильные ирисы. Но надо правду сказать, что на всем громадном пространстве, в тысячи километров, все-таки господствует один всем известный у нас цветок — «иван-чай». На телеграфной проволоке сидели птички, до крайности маленькие и мне совсем неизвестные. Наши вороны давно исчезли и начались черные, как грачи, настоящие наши же вороны, но в грачиных перьях. Больше же всего мне понравилась одна речка, через нее была веревочка, стань на плот, потянись за веревочку, и сам переедешь на другую сторону. Конечно, стоишь у окна и про себя потянешь, и будто переехал, пошел в тайгу и начал там открывать новое, сравнивать их траву и нашу, их цветы и деревья, запахи, землю мысленно берешь, растираешь между пальцами, понюхаешь. Земля ведь тоже по-разному пахнет.

Даурия

Читаю в пути жизнь протопопа Аввакума в Даурии и с удовольствием в этом фанатическом проповеднике вижу самого живого человека, когда он рассказывает о природе Даурии.

«Горы высокие, дебри непроходимые, утесы каменные, яко стена стоит, и поглядеть, заломя голову. В горах тех обретаются змеи великие, в них же витают гуси и утицы, перья красные, тамо же вороны черные, а галки серые, измененное против русских птиц имеют перие. Тамо же орлы, и соколы, и кречеты, и курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие, многое множество птицы разные. На тех же горах гуляют зверие дикие: козы и олень, изюбри и кабаны, волки и бараны дикие, воочию наши, а взять нельзя».

Это из жития. Он ехал сюда из Москвы в ссылку пять лет, а три года ехал назад.

Золото

Видели знаменитую Шилку, составляющую вместе с Аргунью великую реку Амур. Проезжаем мимо и переезжаем поперек множество малых речек. Берега всех этих горных речек и ручьев представляют собой цепи сопок, покрытых лесом.

Было раз, мы стояли у окна, горный инженер говорил с нашими старателями о золоте, и вдруг около самой линии между лесистыми сопками на ярком солнце сверкнул ручей.

— Смотрите, — сказал инженер, — вон там, между этими сопками, непременно должно быть золото.

— Моет! — ответил один из старателей, и другие только не сказали, но как-то все в одно мгновение, только взглянув на сверкнувший ручей, поняли, что сейчас там где-то промывают золото. Что золото было в сопках, об этом можно было догадаться по множеству шурфов у подножья горы, но что именно вот в этот момент кто-то промывает золото, об этом узнать по взгляду, казалось, можно лишь какому-то чародею.

— Как вы узнали? — спросил я волшебников.

— Чего проще, — засмеялись они, — вода-то в ручье бежит мутная, а разве вы не заметили?

Они смогли даже почти наверняка сказать, кто промывает вверху золото: конечно, вольный человек, или, по-здешнему, хищник.

И вот опять шурфы показались, ручей, опять инженер:

— Золото!

И теперь я сам разглядел, вода в ручье была явно мутная.

— Моют? — спросил я.

— Золотое дно, — сказали старатели.

Ерофей Павлович

Вот уж как удивительно и как интересно, железнодорожная станция названа человеческим именем и даже по имени и отчеству — Ерофей Павлович. Взгляните на сибирскую карту и вы сами увидите, и на карте будет со всей серьезностью географии, — значит, еще чуднее, — напечатано: Ерофей Павлович.

Но вот недалеко отсюда есть город Хабаровск, и Хабарова, первого завоевателя Даурии, тоже звали Ерофей Павловичем, — кто же не подумает, что станция Ерофей Павлович названа именно в честь казака Хабарова? И поэтому я на вопрос китайца о происхождении странного названия станции так и сказал, что названа, вероятно, в честь казака Хабарова. Между тем, кажется, это неверно. Иностранный инженер, несколько лет уже работавший в этом краю, резко поправил меня:

— Не казак, — сказал он, — а каторжник беглый, в честь его и названа станция Ерофей Павлович.

Он выпил изрядно рислингу, и тон его мне не понравился.

— Вот посмотрите, — сказал я, показывая книгу «Новая Даурская земля», — на каждой странице напечатано: «Ерофей Павлович».

Инженер сказал мне по-французски:

— С известной точки зрения казаки и каторжники — одно и то же.

На это я ответил бельгийцу, что с известной точки, пожалуй, и бельгийцев можно назвать каторжниками.

Так вышла эта маленькая война.

Невер

Автобус на золотые промысла Алдана идет от станции Невер. Тут сошел не только мой враг инженер, но и друзья, добродушный Ведьмедь и талантливый Ярик. Сразу же стало без них пусто, и вдруг уже забытый в уголке китаец сказал:

— Мне у вас очень нравится.

После долгого молчания и моего немого вопроса он объяснил:

— У вас нет мандаринов и богатых купцов, все одеты у вас просто, и едят у вас почти одно и то же все, и можно подойти к каждому, и он будет говорить, о чем только захочется, и все это оттого, что нет классов, и этого нет нигде на земле.

Так вот китаец говорил, а мне-то и в голову не приходило, что у нас в поезде как-то особенно хорошо и что эта простота отношений явилась вследствие принципиального решения уничтожить классы. Фронт, конечно, велик, а участок, отведенный для каждого бойца, очень мал, кажется, убираешь за кем-то без конца, а он-то на тебя и не оглянется и не даст посмотреть на себя с лица… А вот пришел человек со стороны, из Китая, и наслаждается, не видя вокруг себя мандаринов.

— Вам, — ответил я, — со стороны видно лучше.

И на это он с убеждением:

— Конечно, лючче.

Река Амур

Мы недалеко от Хабаровска и скоро должны увидеть великую реку Амур. Иному довольно прочитать о чем-нибудь и все: смотреть незачем, он знает. А я полстолетия слышу «Амур», полстолетия читаю и ничего не могу понять, ни сказать, пока сам не увижу своими глазами. Два разных типа людей, как будто с двух разных планет. Один в трепете ждет, чтобы после всю жизнь говорить: «Я видел Амур!» Другой читает газету и равнодушно слышит потом: «Амур проехали!» Для меня не только важно, что сегодня я вижу Амур, а мельчайшие подробности земного ковра, по которому теперь где-то совсем уже недалеко идет, да, конечно, нельзя про такую реку сказать бежит: Амур не торопится! — нельзя даже сказать, что течет, все реки текут и струятся, но Амур-река идет. Вот я теперь видел, как он идет, и говорю, а если бы не видал, то сказал бы, как все, что течет. Мне показалось в утро перед встречей с Амуром, что за ночь на земле совсем переменился узор зубчиков и рубчиков на ковре, до того с детства привычных, что и не замечаешь его, пока не заедешь в такие края, где он не такой. Особенно пленительны были мне ярко-красные большие гвоздики. В долинах, защищенных горами от северных ветров, вместо таежных деревьев — пихт, лиственниц и кедров — были ясени, липы, дубы. Перед тем, как увидеть Амур, нас со всех сторон заключили болота, и только в большой дали, оказалось в за Уссурийском крае, синела цепь гор.

И вот скоро этот самый Амур, — какая встреча! Рядом стоит китаец, чуткий юноша.

Вот и Амур! Там, где теперь мост, у Амура на его какую-то великую затею не хватило воды, и посредине остался остров. Береговые таежные сопки уходят в туманную даль… Будь помоложе, взял бы да и запел.

Загрузка...