ГОЛУБЫЕ ПЕСЦЫ

Три ночи в Посьете

Чтобы попасть на остров Фуругельма, лежащий уже в Японском море, надо на пароходе поехать в Посьет и оттуда всего только несколько часов на катере: Фуругельм виден из Посьета. Катер, однако, и то в счастливых случаях, ходит только два раза в неделю. Я ухитрился так приехать в Посьет, что пришлось сидеть тут трое суток в ожидании катера. Посьета бухта — самая близкая к корейской границе. Я был занят звероводством и спешил к голубым песцам на Фуругельме! В путешествиях с определенной целью исследования развивается огромная энергия. Малейшее промедление — и начинает мучить «совесть». К этому еще прибавилось, что пароход сейчас же ушел, так что ночью надо было в незнакомом месте искать ночлега. Все в один голос направляли меня в Дальрыбу, и я, поблуждав некоторое время, нашел человека, который указал мне рукой вниз на огонь и сказал: «Здесь Дальрыба!» По лесенке я спустился вниз, и оказалось, что это вовсе не Дальрыба, а частная квартира. Тут меня приветливо встретила еще не старая жена бухгалтера, и, будь сам хозяин дома, я, может быть, решился бы даже просить у них ночлега. Но бухгалтер уехал во Владивосток, и по указанию его жены я направился кругом этого дома в Дальрыбу. Такое совпадение бывает очень редко, но бывает: личность какой-нибудь профессии принимает форму самого предмета; так вот случилось, что человек Дальрыбы был невероятно, до ощущения сырости водяной, похож на окуня. И даже то, что один из его окуневых, с красными оторочками, глаз чисто по-человечески прищуривался, намекая на возможность какой-то сделки с совестью, чего никогда не бывает у физических рыб, вот именно этот-то глаз и делал Дальрыбу до невероятности похожим на окуня. Посмотрев мой документ, Дальрыба указал на один из канцелярских столов и, прибавив огня в своей копчушке, продолжал что-то писать.

Канцелярия была довольно обширная, в ней было много столов, занятых спящими, но и свободные были, я мог даже из них себе выбрать подальше от огня, поближе к окну и воздуху и зайчикам лунного света, проходящего в окно Дальрыбы через какое-то большое дерево с гигантскими сложными листьями.

Хочется спать, но все вокруг этому мешает, отчего самая грубая действительность воспринимается в сказочном тоне.

Необыкновенные звуки, очень похожие на фанфары китайских театров, вдруг ворвались к нам в канцелярию, и, постепенно приходя в себя, я убедился, наконец, что это не во мне, что это из открытого окна и даже, что у окна кто-то сидит и слушает это.

— Что это такое? — спросил я, не вставая со своего ложа.

— Это ихние лягушки, — ответил мне голос в неодобрительном тоне в отношении лягушек и очень сочувственном мне в том смысле, что настоящие лягушки наши, а эти — так какие-то.

Подойдя к окну и послушав концерт очень быстрого темпа, считая для себя неловким сидеть возле незнакомого человека и молчать, я сказал:

— Много же их, и здорово действуют!

— Много-то много, — ответил он, — и здорово, но наши все-таки крепче!

После того как бывает у собак, что только чуть понюхать надо друг друга и разойтись, после наших слов нам стало так, что можно хоть всю ночь рядом сидеть, смотреть и молчать. Да, вот и хорошо же было помолчать. Концерты лягушек это были самые громкие звуки, а было еще много всего от кузнечиков, цикад, и все не по-нашему. И какие огромные листья, и в тени их сколько летающих огоньков, и сколько влаги на листьях! Капли собирались и, падая на что-то металлическое внизу, издавали звуки, как будто это ударяло в колокол. Дерево заслоняло собой море, но прибой доносился снизу отчетливо, и оттого казалось — мы находимся на большой высоте. Так, набрав в себя и ухом, и глазом, и дыханием много чего-то особенного, я лег на свой стол и в тонком сне начал продолжать из того материала звучного и летающих огней создавать какие-то большие зеленые светлые волны.

Как и нужно было ожидать, утром оказалось не то: дерево, маньчжурский орех, само по себе было таким же необыкновенно большим и с такими же громадными листьями, но вокруг все было загажено и среди всей этой человеческой дряни с газетными бумагами у дерева висел чайник для умывания, капли влаги с листьев падали в этот чайник, и он, переполненный, капал на такую старую ванну, что даже цинк, тускло-мертвый нержавеющий металл, все-таки изменился и пожелтел. Ни малейшего разочарования у меня при виде этой картины не было. Ведь стоило отойти несколько сот шагов за границу хозяйства Дальрыбы, чтобы снова стало все интересным. Я умылся, закинул свою спинсумку, привязал к поясу чайник и отправился в горы варить себе чай. Целый день я занимался по-своему, как я умею это и как привык: спускался к морю купаться, ел в корейской столовой акулу, снова поднимался, ловил рыбу с корейцами. Много было всего за целый день, а когда солнце стало склоняться к вечеру, спустился в Дальрыбу, чтобы загодя выбрать себе в канцелярии стол поудобнее. Намаявшись за день, я мечтал о канцелярском столе так же, как избалованные мечтают о пуховиках. И вдруг дверь Дальрыбы не поддается мне, нажимаю сильнее — заперто! И такой голос суровый слышится сверху из форточки: «Чего ты ломишься, обуй глаза, разуй нос». На этот грубый голос я не мог даже и огрызнуться; действительно, стоило только поднять глаза чуть выше дверной ручки — и делалось все понятным: там висел замок.

Видя мою растерянность, человек, говоривший со мной в форточку, смягчился и посоветовал искать ночлег на промыслах на той стороне бухты.

— Только идите, — сказал он, — вон по той тропе верхом, а то, кажется, на нижнюю тропу скала обвалилась и не пройти.

Я это уже заметил, побродив целый день: туманы, тайфуны и особенные климатические условия создают здесь быструю смену в природе, все кипит и бурлит, рождается и падает в горах часто прямо на глазах человека.

— Нельзя ли, — спросил я, — хоть где-нибудь, хоть как-нибудь на ночь приткнуться?

— Да где же приткнетесь-то? Вот разве попробуйте у бухгалтерши, хорошая женщина.

— Знаю, — ответил я, — разве бухгалтер вернулся?

— Да, верно, — согласился верхний человек, — бухгалтер в городе.

— Без него неудобно проситься?

— Ну, конечно, неудобно, у них одна комната, идите, пока светло, на промыслы.

Знаю я эти рыбные промыслы, эти вонючие горы иваси, огромные бочки, желтые селедочные фартуки, давленую рыбу под ногами: лучше, кажется, даже на бойне, там хоть страшно, а тут противно, соленую рыбу я вообще терпеть не могу. И вот какая сила привычки: в эту-то теплую, светлую прекрасную ночь мне не приходило в голову переночевать где-нибудь на земле.

Так я двинулся все-таки в сторону рыбных промыслов, но нижней тропой, чтобы своими глазами посмотреть на упавшую скалу. Но оказывается — по-прежнему эта большая скала, подмытая, висит над морем и только один огромный камень упал сверху и давлением своим на придонную гальку так изменил положение грунтов, что вода подалась немного к скале и тропу залила. Можно было, прыгая с камня на камень, сухой ногой перейти это место и по сухой нижней тропе спокойно пройти на рыбные промыслы. Но отчего это бывает? Вдруг догадаешься: никуда не нужно ходить и лучше всего на свете тут же возле себя. Такие открытия, кажется мне иногда, бывают источником самого настоящего счастья.

С каким же наслаждением набирал я себе для ночлега мягкие заросли на суровой скале и таскал это на упавший камень до тех пор, пока не стало на камне так же мягко, как на хорошем матраце. Прибой мерно, как часы планеты, плескался о мой камень, и мне казалось, будто он чуть-чуть покачивается. И в полусне, таком приятном, что вот нарочно держишься, как бы совсем не уснуть, удары прибоя о камень и покачивание самого камня стали так до меня доходить, что скала моя была как бы живым сердцем какой-то большой родной жизни. И как будто я этому своему другу, скале, поверяю теперь тайну одного своего упущенного мгновения, которое поставило мне вопросы о «быть или не быть?» Под мерный счет планетного времени ясность в себе самом сложилась такая, что можно было себе любой вопрос задавать и получался ответ. Если бы только можно было все записать! Так вот о «быть или не быть?» мне стало до крайности ясным, что дело тут не только в происхождении всей мировой культуры, но даже и просто самого человеческого сознания. И у меня это сознание родилось в упущенном мгновении…

А как же у других?

Я нарочно не закрывал глаза, чтобы совсем не уснуть, и мне видна была черная узенькая коса, на которой сидели бакланы и сушили себе крылья совершенно так же, как на монетах раскрывают крылья орлы. Еще я видел, как небольшой катерок пыхтел и натуживался, чтобы снять с камня груженое судно, и канат оторвался. Видел большие хлопоты, чтобы вновь наладить канат, и наладили, и опять он лопнул, и потом в третий раз лопнул, и, вероятно, когда стали судно разгружать, я уснул.


Бывает, муха на сонного сядет, смахнешь бессознательно, она сейчас же опять садится, да и заладит, и вот уж как удивительно это, что между сгоном мухи и следующим ее прилетом успеет нечто привидеться. Так было со мной на камне по раннему утру, из-за мухи сны мои прыгали, и было их множество. Не совсем еще сознавая, где я нахожусь, я стал считать возвращение мухи, насчитал шестьдесят четыре и тогда, поняв, что не простая это муха, а тоже какая-то реликтовая, быть может даже третичной эпохи, я открыл наконец-то глаза. Воды против вчерашнего настолько прибавилось, что камень мой сделался островом, и стало понятно, почему после его падения люди стали ходить не под скалой, а верхним кружным путем. По-прежнему бакланы сидели на узкой косе и напрасно сушили свои крылья: прибой время от времени, хлестнув по камням белой пеной, окатывал брызгами этих больших черных птиц с распущенными крыльями. Они могли бы пролететь немного повыше и успешно сушить там, почему же так? Я не сразу догадался и не буду об этом рассказывать. Если вот так во всем задаваться целью спрашивать и самому догадываться, то в новом краю можно с утра до ночи бродить с таким же захватывающим интересом, как, бывает, попадешь на такую книгу, где по жизни другого человека станешь себя самого понимать и многое непонятное себе самому объяснять. Поняв теперь прелесть удобства ночевки на воздухе, я не торопился и под вечер дождался дождя. Вот и проповедуй теперь возвращение в школу природы! Снова я вспомнил об уютном столе в канцелярии. Быть может, приехал бухгалтер? Я вошел в дом, постучался.

— Ах, это вы! — узнала меня бухгалтерша. — Видно, вас к нам только дождь загнал, ну, вот кстати: прямо к чаю.

И мы сели вдвоем за живой самовар. Приятно было, и как еще! Но когда бывает уж очень приятно, с тревогой встает вопрос о будущем: не есть ли эта удача — коварная уловка судьбы, чтобы обмануть спокойствием, а потом подхлестнуть. Дождь лил как из ведра, на дворе темь кромешная, а бухгалтера-то нет и комната одна. Что, если он не приехал? Я от природы болезненно щепетильный человек, я не только не могу проситься ночевать у женщины, ожидающей приезда мужа, но даже вот не смею просто спросить, приехал ли ее муж: в этом вопросе я боялся нескромного намека. Но, конечно, я не стал бы говорить о своей щепетильности, если бы бухгалтерша сама бы мне не предложила. Другого выхода не было, и я, конечно, бессознательно, просто подчиняясь инстинкту самосохранения, начинаю взволнованно рассказывать ей о своей поэтической ночевке на камнях.

— Да на каком же это было камне? — с большим интересом спросила она. — Ведь я же так недавно, кажется, ходила по нижней тропе, никакого камня в море не было и путь был свободен.

— Как же свободен? — сказал я. — Вы помните, там на пути есть подмытая скала.

— Очень хорошо помню: под ней почти что море и надо прыгать по камням. Над этой скалой висел грозный камень, многие боялись его и не ходили нижней тропой.

— Ну, вот этот камень и упал, — сказал я.

И опять дальше, как я засыпал под уговоры прибоя, как реликтовая муха будила меня.

Мой бессознательный замысел был увлечь соломенную вдову рассказами в глубину ночи и потом вдруг огорошить ее заключением: все так прекрасно было вчера, но вот сегодня добрый хозяин собаку не выгонит на улицу. Мне больше ничего теперь не оставалось, как только увлекать соломенную вдову за собой дальше и дальше: я чувствовал, что бухгалтера не было дома, а женщина еще не старая и ничуть не такая эмансипированная, чтобы в одной комнате с собой укладывать незнакомого человека.

И вдруг она вся подалась мне навстречу. Она полузакрыла глаза, откинулась в кресле и, вспомнив что-то далекое, что-то прекрасное, начала говорить:

— Первый раз в жизни я вижу такого человека, как вы, я никак не предполагала, что можно всегда жить таким чувством, у меня подобное было только один-единственный раз в жизни.

— Расскажите же…

— Не смею.

И зарделась.

Сердце мое запрыгало: после таких признаний не выгоняют человека на улицу.

— Я помогу вам, — начал я, — скажите, где это было?

— Ах, на Кавказе.

— Гора была?

— Как же вы знаете: была гора.

— Со снежной вершиной?

— Нет, вершина была лиловая, и под вечер облачко подошло к ней белое-белое, и одно облачко осталось у вершины, а другое ушло, и ушло, и ушло…

Она замолчала и, вся закрасневшись, потупила глаза. Не было никакого сомнения, что это и было в ее жизни единственное мгновение, которое у себя я вчера вспоминал как упущенное, но я не знал только, было ли оно и у бухгалтерши тоже упущено или, напротив, мгновение с мгновением сошлось, и ей досталось счастье с бухгалтером. Я решил осторожно спросить как-нибудь и узнать, относится ли это событие на лиловой горе ко времени ее первого знакомства с бухгалтером, или тут было что-то совсем другое. Если другое, то я мог вполне рассчитывать на уютный ночлег, если же… Я очень тонко начал:

— Простите, я не знаю до сих пор, как зовут вашего мужа?

Она сейчас же ответила:

— Его зовут Семеном Афанасьевичем, вот на Кавказе именно тогда только мы и начали с ним знакомство…

В этот самый момент дверь вдруг без всякого предупреждения отворилась и вошел бухгалтер в совершенно мокром плаще. Оказалось, он еще утром приехал и целый день сидел и разбирал путаное дело Дальрыбы. Так все счастливо кончилось, и третью ночь свою в Посьете я ночевал, чувствуя всем своим существом, что «природа» и тут от меня не ушла.

Остров Фуругельма

До появления песцов остров Фуругельма был девственной пустыней, населенной несметными стаями морских чаек, бакланов, чистиков, каменушек и других морских птиц. Остров небольшой, мне думается, что по тихому морю на лодке его можно объехать кругом с утра до обеда (триста га, длина береговой линии три километра). От места нынешнего питомника голубых песцов, лежащего в полгоры у центрального ручья над северной бухтой, в полчаса можно подняться на высшую точку гор, откуда в хорошую погоду можно высмотреть Корею и, само собой, очень близок Китай. До появления голубых песцов на острове было так много птиц, что если бы поднять на воздух во время злейшего тайфуна один только какой-нибудь птичий базар, хотя бы, например, с мыса Кесаря, то крики птиц совершенно заглушили бы удары Японского моря о скалы. Сам я видел целую скалу, обвитую красными и белыми розами (Rosa rugosa и Rosa multiflora), слышал от людей, что весной даже с моря скалы кажутся розовыми от цветущих азалий. Осенью пауки до того заткут кусты паутиной, что приходится с палкой ходить и расчищать себе путь, иначе паутина залепит глаза. Как же много, судя по этим паукам, тут насекомых, сколько летающей жизни, но гнуса нет, очень редко пропищит комар. В летнее время ночью весь остров в огне от летающих светлячков. Что же еще? Есть на острове безобидный японский уж, огромный полоз Шренка и очень редко попадается щитомордник, змея довольно ядовитая, но во всяком случае не в той степени, как родственница ее — змея гремучая. Да, нужно долго искать случая, чтобы встретить змею, а цветы видишь постоянно, и, говорят, до вторжения песцов птиц было столько, что именно их-то и надо было вместе с цветами считать хозяевами острова.

Пришел август рокового для птиц 1929 года, когда люди решили всей этой жизни дать свое направление. Вскоре после этого, именно 1 сентября, с острова Сахалина прибыла первая партия песцов в двадцать три головы. Следующая партия с Командорских островов была привезена 28 ноября в составе десяти самцов и десяти самок, и, наконец, 7 февраля 1930 года привезли еще одного самца и шесть самок. Всего было завезено 23 самца и 27 самок.

Красивые слова «голубые песцы» относятся собственно к выделанному прекрасному меху, но сам зверь песец сумеречное существо, подозрительное, недоверчивое. Он имеет обличье маленького медведя, но совершенно без тех прекрасных черточек в медвежьем характере, отвечающих величине и силе Михаила Иваныча. Вероятно, скудная северная родина научила песца делать огромные пищевые запасы, грабить и воровать все, что только попадется под лапу, даже и вовсе ненужное. Днем и ночью он видит все своими маленькими неприятными желтыми глазками и, увидев, сейчас же стремится превратить в свою собственность. Мы употребляем это понятие — собственность — в полном его смысле, потому что у песцов не только свои отдельные склады пищи обращены в собственность, а целые значительного размера площади земли строжайшим образом охраняются на границах от вторжения других песцов. Конечно, надо иметь за собой целую большую историю человечества и в процессе этой истории осудить воровство, чтобы высказать мысль: «Собственность есть воровство». Если мы соберем все характерные поступки песца и постигнем основные пружины его существа, то, мне кажется, это будет вполне верно, если сказать, что песец всем своим видом без слов красноречиво говорит о себе на каждом шагу: благословенная способность к воровству является ключом к благополучию собственности.

В конторе питомника на острове Фуругельма в журналах наблюдений найдется немало случаев, характеризующих песцов как исключительных собственников, но как-то гораздо приятнее рассказывать о том, что видел своими глазами.

Квакушины дети

К 1 августа, когда мы прибыли на Фуругельм, одна семья песцов, чрезвычайно нахальная, держалась дома заведующего питомником, где и мы с приезду остановились. Щенки уже были по два с половиной килограмма весом и ростом в полматки. Для подкормки этих щенков егерь брал рыбу, и вся семья песцов, теснясь, ссорясь друг с другом, спешила за егерем вниз через ручей на ту сторону, где вообще кормились песцы и была устроена особая ловушка-кормушка. Там рядом с кормушкой и в отдельном загоне, между прочим, жили и Квакушины дети. История Квакушиных детей вкратце такая: настоящий отец их погиб, кажется мне, при обвале скалы, после чего бездомный Квакуша, как это бывает у песцов, вошел в семью вдовы и взял на себя обязанности по доставлению пищи молодым песцам, равно как и по охране этой самой территории у ручья, через которую теперь мы проводим песцов придомовой семьи для подкормки их на том берегу, возле кормушки-ловушки. Случилось так, что и самка принятых себе Квакушей на воспитание детей тоже погибла. Не помню причины гибели самки, кажется, она при охране своих владений получила рану в области живота, отчего произошло заражение крови. Администрация питомника не решилась оставить щенков исключительно только на попечение Квакуши и, выловив их, поместила в особый загон возле кормушки. Итак, территория у ручья внизу, где когда-то жила полная большая семья, совершенно опустела, самец и самка погибли. Квакушины дети были перенесены на ту сторону, и сам Квакуша большую часть времени проводил возле своих приемных детей, стараясь подкопаться под сетку и передать щенкам сворованную где-нибудь рыбу или другую какую-нибудь снедь. И вот все-таки в то время, когда мы для подкормки проводили щенков придомовой пары через старую брошенную территорию приемной семьи Квакуши, он появлялся тут непременно, рычал, и только наша охрана спасала щенков от его нападений. Мало того. Мы сделали какому-то раненому песцу перевязку ноги и посадили его в изолятор, находившийся на той же опустошенной территории. Не успели мы посадить песца в изолятор, как явился Квакуша, быстро подкопался под пол и оттуда стал донимать больного своим страшным подземным рычанием.

Борьба орлов

В северной бухте острова, на загороженном участке устроились рыбаки-корейцы огромным японским ставным неводом ловить дорогую рыбу тунца. Плохо шло у них дело с тунцами, но всякая другая рыбешка попадалась, и рыбаки не только сами кормились, а даже и отсылали рыбу в кооператив. Недалеко от рыбаков, под старым каном, устроилась необыкновенно продувная и вообще жизнеспособная, сильная семья песцов. Каном в корейских избах называется пол, согреваемый, так же как и печь, дымоходами. Сама фанза была совершенно разрушена, остался лишь кан, заросший бурьяном в рост человека. Между прочим, возле кана под бурьяном возвышалась горка старого мусора и служила песцам верандой и наблюдательным пунктом. Однажды белоголовый орел осмелился спуститься к рыбакам и выхватить с их промысла сардинку (иваси). Орел поднял небольшую рыбку на скалу. А семья песцов во главе с родителями, Ванькой и Машкой, наблюдали за действиями белоголового со своей веранды. Только было принялся белоголовый орел за свою добычу, откуда ни возьмись другой белохвостый орел, и бросился на белоголового с тем, чтобы отнять у него сардинку. В это время песцы своими сумеречными желтыми глазами взвесили все обстоятельства драки орлов и учли их в свою пользу. Ванька остался с детьми, а Машка в короткое время с камушка на камушек добралась до вершины скалы, схватила сардинку, причину борьбы орлов, и была такова. Дома на своей веранде, отдав добычу детям, песцы как ни в чем не бывало продолжали с интересом следить за борьбой орлов. Эта борьба теперь имела тем больший интерес, что была уже совсем бескорыстной, так как орлы забыли о причине войны и во всяком случае причина эта больше уже не существовала. Темная скала внизу опускалась в кипящее белой пеной море, наверху пух летел от орлов. Кореец, тоже вместе с нами наблюдавший все это, сказал об орлах:

— Шибко большой капитан.

И со смехом показал пальцем в сторону не капитанов, а пассажиров жизни, которые, покончив с добычей, всей семьей сидели на веранде и следили, а может быть, и любовались по-своему борьбой в воздухе больших капитанов.

Морская школа

Рыбаки, понятно, обижены тем, что звероводы, хозяева острова, не позволяют им выходить за сетку, чтобы в знойный день прохладиться где-нибудь у ручья под сенью широколиственных реликтовых растений. С другой стороны, понятно, что и звероводам эти рыбаки — нож острый; во-первых, ведь рыбаков много, в семье не без урода, песца пришибить и украсть плевое дело, во-вторых, стоит только песцу у рыбаков поесть соленой рыбы, и от соленого зверю сразу капут. Однажды под вечер мы пошли к этой рыбалке наловить себе на ужин чилимцев. Эти небольшие рачки живут в морской траве и зачем-то при наступлении сумерек непременно и в большой массе приползают к самому берегу по песку. Тут их просто огребают сачками. В ожидании чилимцев мы сели на опрокинутую шампуньку и мало-помалу затихли. Вот видим, выходит на кан все песцовое семейство в полном составе. Сумерки у них — это начало охоты. Ванька не спеша отправляется в горы, вероятно за птицами, а Машка начинает играть со своими ребятишками. Мало-помалу мы замечаем, что она не просто играет, а заманивает молодых зачем-то все ближе и ближе к морю. Вот вдруг к молодым подбежала волна, — что это такое? Волна прибежала и убежала, — скорее же за ней, но вдруг волна вернулась и обдала молодежь. Нам стало понятно, что мать заманивала детей к морю, чтобы приучить их не бояться воды и начать добывать себе пищу у моря. Вот она бросилась в воду, отплыла немного, вылезла на камни и стала манить молодых, соблазняя их тоже броситься в воду и выйти на камни. Но молодые увлеклись игрою с волнами и к ней плыть не хотят. Все это происходило у забора, сделанного для того, чтобы песцы не могли попадать на рыбалку. Сетка забора уходила довольно далеко от берега в море, чтобы создавалось таким образом водное препятствие. Вот билась, билась Машка, чтобы заманить щенят к себе на камни, и вдруг сама бросилась в воду и плывет не к берегу, а в море. В полумраке кажется, будто это длинное полено плывет, потому что длинный хвост на воде является непрерывным продолжением спины. Потом Машка морем огибает сетку, плывет к берегу, выходит, бежит, едва видимая, к палаткам рыбаков, возможно забирается в палатки, даже, может быть, в кадки, потому что в самое короткое время возвращается к морю с порядочной рыбой во рту. Снова тем же порядком, огибая сетку, приплывает она к тем самым камням, к которым не могла вызвать молодых. Теперь с камней она показывает им рыбу, и один отважный щенок сразу бросается, плывет, а хвостик, чтобы не замочить, держит вверх пистолетом, второй тоже плывет — и тоже кончик сухой, и так все. А Машка снова за рыбой на берег, принесет, отдаст — и опять. Но вот, конечно, молодые познакомились с морем, наелись и уплывают все разом с сухими хвостиками. Тут-то и начинается у Машки самая настоящая работа. Теперь из цепи ее действий выпадает возвращение на камни. Да, туда, чтобы рыбу украсть, она непременно должна плыть морем, потому что сеточный забор имеет наклон сюда, и пробраться по нему к рыбакам невозможно. Однако оттуда ей уже незачем оплывать морем сетку, по наклонному забору, с рыбой в зубах, она может в один миг перемахнуть и исчезнуть куда-то во тьме и снова показаться плывущим по морю поленом, а через несколько секунд на заборе явиться на фоне светлого неба с рыбой во рту. Одно время я пробовал считать появление Машки на заборе, но вскоре счет потерял. По всей вероятности, она так будет работать всю ночь. Но куда же денется такой огромный запас, если принять во внимание, что и Ванька тоже что-нибудь всю ночь добывает и зарывает? Раскопав одну кладовую, мы добыли из нее более ста больших морских птиц, чаек и чистиков, загрызенных, начатых и сильно разложившихся. Однажды через форточку придомовый песец утащил мои чулки, найденные потом в овраге и только случайно еще не зарытые. Еще мы нашли в песцовой кладовой совершенно им не нужный кусок резины. Они могут утащить и зарыть бинокль, ружье. Маленького годового ребенка, девочку заведующего, песцы тоже пробовали унести и протащили уже через дорожку в траву… Их способность все тащить, вероятно, возникла в тяжелых условиях жизни скудного севера, и они продолжают заниматься этим, как художеством или спортом, и тут, где все есть в большом обилии. Они напоминают мне одну старуху, до того напуганную голодом в 1919 году, что потом в очень благополучной семье она продолжала во время обеда потихоньку собирать куски черного хлеба и складывать их ежедневно у себя в большой корзине. Раз в неделю во время уборки квартиры под предлогом мытья пола из комнаты удаляли старуху, очищали ее корзину от кусков, и потом она, ничего не замечая, как автомат, опять наполняла…

Невольно приходит в голову, что если бы возможность была от этой старухи отвести породу людей, то это и были бы наши песцы.

Можно себе представить, как встретились с птицами пущенные на остров песцы и что наделали они тут с весны 1930 года и до нашего посещения острова в июле — августе 1931 года. Прежде всего это не кролики, и размножились они не очень сильно. С другой стороны, их размножение было ослаблено тем, что песцы, переведенные из сахалинского питомника, были в очень плохом состоянии. Словом, к началу гона в 1930 году всего оставалось девятнадцать самцов и восемнадцать самок, а к 15 июля 1931 года было выявлено на острове пятнадцать нор и в них шестьдесят пять щенят. И при таком сравнительно малом количестве зверей на острове и несметной силе птиц перед администрацией питомника теперь стал круто вопрос о материале для подкормки песцов. Казалось бы с первого взгляда ясным, что несколько десятков хищников без большого ущерба для всего населения долго могут жить на острове. Но каких хищников! На острове птиц и цветов, конечно, цветов не убыло, но вглядитесь хорошенько, и вы всюду между цветами увидите легонькие тропки, пробитые песцовыми лапками. Идите по этой тропке, и вы скоро встретите целую пирамиду разноцветных яиц, из которых и голубым цветом, и рисунком на голубом, и величиной прежде всего удивят вас яйца сравнительно небольшой птицы ары (раза в полтора больше куриного). Все эти яйца в горке пустые, потому что это не кладовая песца, а столовая. Он приносит яйцо всегда на то же самое место, и, выломав небольшое отверстие зубом, содержимое вылизывает языком. Так и складывается эта горка. Пройдите по другой тропе, и вы найдете вторую столовую. Но это, наверно, ничто перед тем, что зарыто очень искусно на острове. Случалось сотрудникам питомника в сентябре находить кладовые песцов и доставать из них яйца совершенно свежими. Выбирают ли песцы для яичных кладовых особенный грунт? А сколько птиц, в особенности чаек, погибло от песцовых острых зубов! К нашему приезду на остров птичьи базары были совершенно расстроены, и целыми оставались только гнезда бакланов, устроенные на отвесных и совершенно неприступных скалах. Что могли теперь добыть себе песцы сами? Возможно, они ловили на берегу моря в камнях осторожных мокриц, ухитрились выедать из-под низу морских ежей или чилимцев. Но ведь этим не прокормишься. Для них стали стрелять нерпу, и очень скоро от этого нерпа покинула свои лежбища. Ловили рыбу для песцов и, развозя по норам на лодке, стреляли бакланов, последних птиц, недоступных песцам. И когда мы ехали на лодке с ружьями, песцы знали, что это люди едут для них, а когда раздавался выстрел, некоторые из них, особенно смелые, бежали на выстрел и спешили схватить упавшую птицу раньше охотника.

Мы целый вечер потом обсуждали вопрос, какими животными населить остров взамен уничтоженных птиц: мышами нельзя, — мыши являются промежуточными носителями глистов, лягушками — нет болот… Разве устроить параллельно питомник маленьких плодовитых кроликов. Еще мы много говорили о предельном районе песца, достаточном для жизни его семьи. И большой интересный вопрос встал о влиянии климата на мех. Что остров покрыт пышной растительностью, дающей прекрасное убежище для песцов в жаркие дни, что число ясных дней летом исчисляется единицами и даже особенная влажность, свойственная Приморью, — все это, конечно, благоприятно песцам. Но вот в Приморье, как бы в возмещение туманного лета, бывает ярко-солнечная зима, — не повлияет ли эта избыточная солнечность на острове (против малой зимней освещенности на коренной родине песцов) на качество их меха? Нам дали намек на ответ в положительную сторону, исходя из того, что у двух старых песцов в первую зимовку мех ухудшился, но во вторую стал снова хорошим. При таком коротком существовании питомника в таких исключительных условиях, при общем нашем незнакомстве с островным хозяйством, было бы нечестно делать какие-нибудь практические выводы. Нам кажется, существование питомника достаточно оправдывается интересностью опыта.

Есть мелочи, которые оставляют большое впечатление и мало-помалу решительным образом влияют на всю сумму впечатлений. Так, например, питомник распугал стрельбой нерп и уничтожил нерпичье лежбище. Была ли в этом крайняя необходимость? На наших глазах служащие питомника присадили рыболовную сетку и поймали в одну ночь десять акул. А еще мы видели, как егеря стреляли в неприступные гнезда бакланов, и некоторые молодые бакланы, шевелясь, придвигались к краю скалы и падали, а другие так и оставались там, и только десятки красных полосок на скале, соответствующие числу попавших дробин, свидетельствовали о напрасных жертвах. Бакланов, умеющих себя охранить от песцов, вообще бы следовало запретить стрелять и охранять как запас пищи на крайний случай. Очень возможно, что и много такого есть еще, в чем мы действуем, выправляя линию природы в пользу себя, на первых порах не лучше безумных песцов, в один год расстроивших все огромное птичье хозяйство.

Полярный роман[4]

Море сушу разделяет и в то же время роднит берега и создает общение между народами, — это школьная география, но поневоле к ней возвращаемся, если у моря ежедневно слушаешь рассказы людей с Камчатки, Чукотки, Шантарских островов, Командорских. Но море роднит, а то как же понять это странное явление, что голубые песцы, жители Командорских островов, с этого севера попали на остров 42-й параллели, остров Фуругельма, весь заросший виноградом, розами и азалией. А воздух! — вот еще новая объединяющая стихия: с Командорских островов на аэроплане голубые песцы прилетели в Соловки, на Кильдин, и живут себе там как ни в чем не бывало! С острова Кильдина встретился мне зверовод Иван Антонович, и я слушал трогательный рассказ его о песцах белых, коренных жителях острова, и голубых, доставленных с Командорских островов. Сам Иван Антонович, уже немолодой человек, несколько раз был ранен в мировой и гражданской войнах. Доктор установил, что работоспособность его совсем подорвана, но без работы жизнь его будет невыносимой. Пришлось искать занятие, в котором понимание дела совершалось бы не так за счет разума, как за счет сердца. В поисках такого занятия наткнулись на практическое звероводство. Иван Антонович прошел какие-то коротенькие курсы, получил инструкции от ученых людей и поехал на Кильдин заниматься песцами.

Каждый биолог, если только он хочет найти причину какого-нибудь явления в жизни растений или животных, должен прежде всего отстранять от себя все, что наросло в суждениях человека об этих растениях или животных через мнение о себе самом. Все мифы, сказки, тот незаметно вкрадывающийся антропоморфизм и вместе с тем всю поэзию надо отбросить или поставить на такое место, чтобы она и все подобное не мешали научной работе. Биолог суровый человек, в личности живого существа не нуждается и занят только причиной явления. Мне, однако, повезло. Антоныч как раз именно не мог работать тем местом разума, где явления мира расставляются в причинную связь: Иван Антонович был сильно контужен в голову, и его понимание зверей необходимо должно было исходить из сердца, — значит, просто он должен был их понимать по себе. В то же время человек он такой добросовестный, что не может и привирать, как делают это некоторые биологи, неудовлетворенные одним объяснением причины, а может быть и просто к этому неспособные. Иван Антонович записывал на Кильдине точно и просто все, что он сам видел своими глазами.

Когда-то на острове как белых, так и голубых песцов было великое множество, но охотники до того их истребили, что Антоныч, записывая свои ежедневные встречи со зверями, скоро почти всех их сосчитал. Местных голубых осталось на острове всего только пятнадцать пар, а местных белых лишь пять. Из привезенных с Командорских островов и пущенных сюда голубых песцов теперь живут тридцать восемь пар, все они дали приплод в сто двадцать штук — значит, всего-навсего теперь песцов на острове голубых и белых, местных и командорских, старых и молодых двести двадцать. Антоныч до того теперь знает песцов на острове, что, издали увидев, разберет не только, что местный он или командорский, а также сразу определит, с какого Командорского острова песец, с Берингова или с Медного. Впрочем, это и каждый скоро поймет: беринговцы как-то светлей, чем с Медного, на лице у них как бы маска с пробелью, беринговцы лещеватей и более робки, а с Медного все какие-то тяжелоступы. Местные голубые грациозны, проворны, легки, а белые местные особенно легки, недоверчивы и чутки. Кроме случайных встреч, Иван Антонович постоянно их видит возле устроенных на острове кормушек, некоторые песцы живут возле самого становища и до того привыкли, что Антоныч кормит их прямо из рук, даже и поглаживает, но только не голой рукой, а валенком или локтем, чуть же тронул голой рукой, так сразу и след простыл. Многих песцов теперь зверовод и сторожа даже знают в лицо и называют по имени.

Прошлый год 6 декабря при подкормке зверей показался один до сих пор неизвестный, у него, как у всех беринговцев, была маска на лице с пробелью, был он хром, сед, подбираясь к корму, пытливо вглядывался в глаза человека, а в тот момент, когда, наконец, решался взять кусок, его непременно слабило; из всего этого, — что сед он и хром, слаб на живот и особенно, что держался всегда в стороне от стаи, — можно было увидеть в нем зверя очень старого. Приходил он всегда почему-то со стороны Могильного озера, всегда в одиночку. Звать его стали просто Хромко.

Тут же возле становища жила под берегом и даже пыталась подрыться под амбар одна самка, тоже, вероятно, очень старая, потому что была глуха, и звали ее просто Глухая. Большинство же зверей приходили со стороны Масленникова ручья, где был дом с кормушкой. Тут из всех зверей самая интересная и самая любимая у Антоныча была, конечно, Игрунья, необыкновенно легкая, грациозная и шаловливая самочка-беринговка. Если погода на Кильдине шла к вёдру, Игрунья всегда танцевала впереди стаи и даже выговаривала: «Хме! Хме!» Если Игрунья была вялая и шла позади, то знай, что непременно внезапно переменится погода и такой ветер задует, что устоишь на ногах только под сильным каменным укрытием.

Раз Игрунья прихворнула. По этому случаю Антоныч принес ей каши гречневой с маслом в алюминиевой чашке, поставил перед ней и стал уговаривать поесть этой хорошей пищи. Игрунья, прислушиваясь к разговору, неохотно, а только из уважения к Антонычу, ела. Но как только зверовод хочет уйти и перестает ей бормотать, — бросает есть и вроде как бы печально глядит в его сторону и только не говорит: «Не уходи, погоди!» Но ведь надо же было уходить, и вот что придумал Антоныч: он стал уходить задом и разговаривать; конечно, чем дальше он отходил, тем громче нужно было и разговаривать, вроде того: «Ах, песики, вы мои песики, горе мне с вами, то очень уже жадные и деретесь между собой из-за куска, а то вот хвораете, возись с вами, а я ведь один».

Голос Антоныча в горах всем песцам отлично известен, каждый, до кого может только дойти этот звук, непременно зашевелится, но все ведут себя по-разному. Большинство спящих, свернутых в клубочки, сначала поднимают только голову; затем, что-то сообразив, ползут между камнями и выглянут так, чтобы самого-то никак нельзя было со стороны заметить. Но один слух может и обмануть, вдруг окажется, что это не добрый Антоныч разговаривает, а какой-нибудь злой человек вызовет, а потом и хлоп из ружья. И потому не только надо услышать, а и оглядеть своими собственными глазами. И когда даже оглядел, и то все-таки мало, глаза гораздо больше слуха обманывают: надо зверю почуять, а для этого надо зайти так, чтобы ветер бил в нос. Начинается осторожный обход, наконец Антоныч замечает голову между камнями, и тут ему непременно нужно сказать свое: «Песик! Песик!» Вот когда можно только очень осторожно с лапки на лапку подходить. Но, конечно, характеры у песцов так же различны, как и у людей. Вот есть одна темная беринговка. Когда Антоныч разговаривал с хворой Игруньей, она притаилась за камнем, и как же ей, голодной, наверное, было отвратительно видеть, что Игрунья ломается. Улучив мгновение, когда Игрунья, бросив пищу, сделала шаг в сторону уходящего Антоныча, она вдруг выскочила из-за камня, схватила миску — и в горы! Такая уж повадка у всех песцов, стащить, что плохо лежит, и зарыть в свою кладовую. И миски Антонычу не видать бы больше, если бы Налетка не уронила ее. Металл звякнул о камень, Налетка струсила, расправила трубу и унеслась, как стрела.

Кроме этой Налетки, была самочка очень милая, но и очень робкая, как бы застенчивая. Ее звали Ласковая, и жила она в паре с Дураком, единственным песцом, который позволял себя голой рукой гладить. Но он был чудовищно жаден и через это несколько глуп: если ему бросить отличный кусок и он им завладеет и тут же бросить другой, плохонький, то, хватаясь от жадности за новый кусок, он оставляет старый, дорогой, и потом с дрянным куском во рту глупо и долго смотрит, любуется, как Налетка, прыгая с камня на камень, мчит в горы его драгоценный кусок. Так все песцы чем-нибудь отличаются и все имеют свои клички. Вот есть придомовая пара, или Хозяин с Хозяйкой, — эти умные песцы поняли, что гораздо выгоднее жить возле дома охраны, они тут осели, взяв в свое распоряжение крыльцо и сени. Но мы забегаем вперед и рассказываем о том времени, когда звери спариваются. Рассказ же Антоныча начинается с прихода нового неизвестного зверя Хромого. Это было 6 декабря, когда Кильдин освещается только часа на полтора бледным отблеском невидимого солнца. В это время звери живут стайками.

Луч света, чистый луч во всем своем великом значении может быть понятен по контрасту с полной тьмой лишь на Крайнем Севере. Но звери плохие поэты; почуяв по свету весну, может быть, тоже смутно поэтически, они не откладывают своего счастья до теплого мая: их разум, и любовь, и пол разом пробуждаются при первых лучах прекрасного северного света. Все начинается игрою, вскоре игра переходит в гон, и после спаривания звери селятся для выращивания детей на отдельных участках. При первых лучах солнца вдруг исчез совершенно Хромко, как ушел к себе в сторону Могильного, так больше и не появлялся.

Зверовод понял это так, что старый зверь, в предчувствии гона и неизбежного состязания зверей при разбивке на пары, удалился, чтобы не вступать в невыгодное для себя состязание с молодыми. Возможно было предположить даже и то, что Хромко, как очень старый зверь, совсем даже и не мог спариваться и ушел в пустыню Могильного. Это реликтовое озеро на Кильдине очень странное и мрачное. В нем три разных воды: нижний слой пропитан убийственным сернистым газом, в средней морской воде этот газ обезвреживается, а наверху лежит вода пресная, живая. Есть предание, что некогда тут стоял монастырь, и правда, вот уж подходящее место для монастыря, ничего нет, одна только живая и мертвая вода Могильного озера. Хромко, старый, бессильный, но, может быть, все-таки искушаемый чувством весенней звериной любви, пожалуй, и не глупо сделал, что на время гона удалился один к могилкам монахов. Но вскоре заметили, что и Глухая больше не показывается, тоже куда-то ушла. Ей-то зачем уходить? Оставалось предположить одно, что Хромко увел ее с собой справлять у Могильного свою позднюю свадьбу. Потом из общества песцов возле дома охраны исчезла Игрунья, и ее видели на севере с белыми. Так мало-помалу все звери разбрелись и поспарились. Теперь наблюдать за песцами стало гораздо труднее. Всем наблюдателям были вручены книжки, в которые они должны были записывать все о встречах своих с песцами. В этом мире, где собственно жили как следует только звери, а люди были при зверях и удалились от жизни, события в жизни зверей для людей часто были потрясающей силы. Так вот однажды сторож Василий принес с северного берега необыкновенное известие. С большим волнением рассказывал он, с таким же волнением выслушивал Антоныч и сильно задумался. Вот что видел Василий. Там, на северном берегу, совершенно так же и до точности похоже на иллюстрации к жизни Робинзона, стоял уже несколько лет громадный разбитый английский корабль, во время отлива можно было подойти к нему посуху и некоторое время было зачем подойти. Обходя остров, Василий по этой привычке задумал побывать на пароходе, и как только стал туда забираться, вдруг оттуда выскочил и опрометью пустился к берегу песец, невозможно было не узнать его, — на лице маска с пробелью, полуседой и сильно хромал на правую заднюю ногу. Хромко до того был чем-то раздражен или напуган, что, несмотря на свою хромоту и старость, помчался, как стрела, краем воды под пахтой на запад.

Это известие поразило зверовода. Если Хромко удалился с Глухой, то как он мог попасть и устроиться в области, захваченной и населенной исключительно только белыми? Нет, конечно, не мог он устроить парную жизнь в области враждебных участков белых. Даже если он и один жил бродячей жизнью, то как на свои охотничьи участки могли пропустить его белые? И что ему нужно было на старом пароходе, где были одни только ржавые машины? И куда делась Глухая? А еще неприятное известие принесли наблюдатели: видели Игрунью повязанной с белым. Инструкция была, чтобы уничтожить белых и вести чистую линию дорогих голубых. Но белые Антонычу сами по себе очень нравились, и он ослушался высших звероводов, полагая, что голубые останутся с голубыми, а белые с белыми.

Так день изо дня прибавляется свету на острове, вот солнце вовсе перестало окунаться в океан, и на севере, и на западе, везде песцы начали щениться. Целые дни и очень часто солнечные ночи Антоныч проводит за биосъемкой, как он называет свой собственный способ обследования границ участка, захваченного в единоличное владение каждой парой песцов. Как известно, песцы имеют свою собственную территорию, на которой только и могут охотиться. Правда, есть у них общие тропы к пресной воде или еще куда-нибудь, но есть и частные тропы к ручью или к ягоднику, ходить по которым может только владелец. Как же узнать невидимые границы этих владений и нанести их на карту? Начиная биосъемку, Антоныч запасается каким-нибудь самым лакомым песцовым кормом, свежих птиц настреляет, чаек, потом приходит на предполагаемый участок и вызывает хозяина обыкновенным порядком: «Песик! Песик!» Зверь идет, и когда настолько приблизится, что может чуять аромат лакомого блюда, Антоныч повертывается и, маня зверя, отходит и так заманивает песика до тех пор, пока тому дальше идти нельзя, иначе выскочит хозяин другого участка и даст ему тумака. У границы песик обыкновенно садится, а Иван Антоныч бросает заметку, переходит границу и вызывает другого хозяина. Границы хозяйства придомовой пары установить было нетрудно, рядом же с Хозяином и Хозяйкой были установлены границы владений самки Крикливой. На третьем участке поселился Дурак со своей Ласковой. После этого через очень большой промежуток устроилась Налетка и рядом с Налеткой Сурьезная. Начиная с Сурьезной, все дальнейшие участки расположились на полупахте. Однажды ночью Антонычу пришло в голову: «Почему все участки были приблизительно в двести метров длиной, а между участком Дурака и Налетки выходило много больше? Не пропустил ли он чей-нибудь участок?» Эта мысль пришла ему в голову, заставила бросить сон и немедленно приступить к биосъемке. Несомненно, ошибка, если только она была, произошла при обмере участка Дурака, и потому первого начал манить Антоныч его или Ласковую. В этот раз действительно Дурак перешел прежде намеченную границу и долго шел, но вдруг сел, сгорбился и ощетинился. Зверовод сразу сообразил, что если один зверь ощетинился, то другой где-нибудь тут рядом сидит. Перейдя эту новую границу, Антоныч на некоторое время затих, а потом начал разговаривать с невидимым хозяином и, наконец, определенно позвал по своему обыкновению: «Песик! Песик!» И вот тогда вышел хозяин самый неожиданный; Антоныч, увидев его, онемел и не хотел верить своим глазам: на зов его вышел старый Хромко!

Но это было только начало чудес. Когда Хромко взял кусок и понес его, из-за куста можжевельника вышла Игрунья! Как же это было понять: молодая, резвая Игрунья, которую видели спаренной с белым, теперь живет со старым, беззубым Хромко? На счастье, как бы что-то предвидя подобное, Антоныч только что застрелил чайку, очень любимую песцами, и, конечно, сейчас же дал ее своей любимице Игрунье. Пока она занималась чайкой, зверовод, конечно, заглянул по ту сторону кустика можжевельника, откуда вышла Игрунья. Он не ошибся, гнездо было тут: возле кустика у норы под защитой большого камня прямо на земле лежали щенята. Обыкновенно самка приносит детей возле норы и потом уносит в нору. Но бывает, изредка оставляет и возле норы, если есть надежная защита от бури. Осторожно, тростью раздвигая маленьких, Антоныч сосчитал их раз и два и записал себе в книжку, что щенков родилось у Игруньи семь.

На пустынном каменном полярном острове в полночь при красном свете мертвого солнца черные скалы принимают черты человеческих лиц. Вот из скал огромная женщина с грудью, полной молока, склоняется к ребенку, протянувшему к ней ручки из тихой воды океана. Как тут не задуматься: ведь океан — родина всего живого и земля-кормилица… И как же вздрогнешь, когда этот ребеночек вдруг шевельнется и сложится в нем из неясного настоящая усатая человеческая голова! И потом, когда круглая усатая голова морского зайца скроется под водой, сколько смотришь потом на разноцветные перекаты струек воды, возбужденных исчезнувшим зверем. Скала же все еще кажется матерью и долго остается, пока вдруг не шевельнется чайка в птичьем базаре, и от этого почему-то исчезнет фигура, и так, что и рад бы ее опять увидеть, а нет…

Непрерывный лай дикой голубой собачки в черных горах при свете полуночного солнца долетел до самого Могильного и очень тревожил Антоныча, он не мог уснуть только от этого, и казалось, будто старые раны открылись и ныли. Слушая часами этот лай, он, наконец, окончательно убедился, что в стороне охранного домика у Масленникова ручья у песцов случилась большая беда. Он уже решился идти туда на помощь, но вдруг с нижней террасы на среднюю вышел голубой песец и, выбрав себе удобный камень, свернулся на нем плотным комком.

По привычке непременно все себе предположительно объяснять Антоныч подумал: «Наверное, что-то здоровое себе раздобыл, наелся очень сильно и лег».

Через некоторое время на верхней террасе показался другой песец, спящий это учуял, поднял голову.

«Вероятно, это хозяин лежит, — подумал Антоныч, — а тот браконьер, хозяин сейчас задаст ему трепку».

Но хозяин, осмотрев браконьера, снова уложил свою голову так, чтобы нос был в особенном тепле.

Осторожно спустившись на среднюю террасу, верхний песец стал на тот след, которым прошел перед этим спящий, внимательно понюхал его. Ничего не было сказано в этом следе. И песец спустился к тому самому месту, где из скал женщина опускала грудь, полную молока, в океан.

Лай со стороны охранного домика продолжался непрерывно.

Антоныч вынул журнал и при красном свете незаходящего солнца в самую полночь записал себе объяснение виденной сцены: «Не остается сомнения в том, что у песцов есть неразделенная общая площадь, где они без помехи друг к другу могут ходить и охотиться, иначе почему же проснувшийся песец не стал защищать свое владение и тот пришелец тоже, если он был настоящим хозяином, не прогнал спящего. Очевидно, эта площадь у Могильного неделенная, может быть, и потому, что тут в этой местности невозможно построить нору».

Записав это, Антоныч, очень встревоженный непрерывным лаем, медленно двинулся к местам коренных гнездований песцов.

Солнце, как это бывает за Полярным кругом, вроде как бы дрогнуло и стало мало-помалу, играя, все больше и больше белеть. Так летом рассветает на Крайнем Севере. В это время Антоныч настолько приблизился к охранному домику, что почти мог определить место, где лаял зверь: по всей вероятности, это было на четвертом участке, где жила Игрунья с Хромко.

Через короткое время Антоныч действительно увидел против солнца черно-силуэтную фигуру Хромко на скале и подошел к нему близко. Игруньи же возле не было, и стало понятным, что Хромко звал, конечно, Игрунью.

— Песик! Песик! — стал звать Игрунью сам Антоныч.

Хромко замолчал.

Игрунья не приходила, и опять жалобно залаял Хромко.

«Но как же теперь щенята живут?» — вспомнил Антоныч и взглянул под известный куст можжевельника.

Щенята лежали все мертвые, холодные. Тогда все стало понятно: отец не мог дать им молока и, возможно, надеялся вызвать мать и оживить маленьких. Зверовод сосчитал маленьких, их теперь не семь, а только шесть. Куда же делся седьмой?

Если предположить, что мать погибла под пахтой от обвала или оттого, что молоко бросилось в голову, то как же мог пропасть седьмой щенок? Быть может, она бросила гнездо потому, что у нее не хватало молока, и одного унесла с собой? Или, быть может, щенок умер еще при ней и тут же где-нибудь она его и зарыла?

Антоныч тросточкой отстранил мертвых и вдруг под ними увидел много кусочков оленины, той самой, которую кладет он в кормушки для подкормки зверей. Теперь звероводу было уже нетрудно о всем догадаться. Хромко не лаял в то время, когда Игрунья куда-то пропала, он слушал, когда маленькие без молока начали скулить, и таскал им из кормушки кусок за куском оленину. Вероятно, эти кусочки побуждали щенят тянуться к сосцам, а когда они шевелились, кусочки непременно должны были проваливаться под них, и там внизу накопилось их не мало, под щенками куски в несколько рядов лежали. И лишь когда щенки замолчали, перестали шевелиться и совершенно застыли, Хромко бросил таскать оленину и заревел.

Выслушав этот роман из жизни голубых песцов, мы стали к звероводу Ивану Антонычу совершенно в такое же положение, как подразумеваемые читатели к автору, который написал роман: мы забросали его вопросами о дальнейшей судьбе действующих лиц, и он тоже, как автор настоящего человеческого романа, должен был дать нам эпилог.

Прежде всего мы спросили, не получилось ли каких-нибудь сведений о гибели Игруньи.

— Кто вам сказал, что она погибла? — ответил Антоныч. — Ее нашли вскоре на третьем участке, там она жила с Дураком.

Изумленные такой развязкой, мы спросили зверовода, как он понимает, почему Игрунья бросила старика Хромко, и какая цель у нее была идти к Дураку, если время гона прошло, и куда делась Ласковая, которая жила с Дураком.

— Как могу я знать? — ответил Антоныч. — Я могу только догадываться, что у Игруньи не хватало молока, щенята передохли, и она могла это поставить в вину самцу: плохо достает пищу.

— А куда делся седьмой?

— Вероятно, он первым погиб и она его закопала.

— Но зачем же ей надо было идти к Дураку?

— Она могла пойти к Дураку потому, что период парной жизни еще не кончился, самцу надо для кого-то таскать пищу, самке нужно норовое укрытие и много такого…

— А Ласковая?

— В брачный период ее не нашли, но зимой она явилась в стайке у самого становища. Для нас остается совсем неизвестным, почему именно расстроилась ее жизнь с Дураком.

Под конец мы вспомнили про Глухую, и тут Антоныч оживился. Глухую нашел у белых, и удалось дознаться, что она дала потомство. И это уже окончательно проливает свет на все поведение Хромко. Во время гона, по всей вероятности, Хромко и Глухая вместе вышли в сторону Могильного. Там на общем участке, где нельзя нор копать, на общих тропах они благополучно охотились и доставали себе какое-то пропитание. Быть может, время от времени они пробовали неудачно спариться и, так увлекаясь, шли все дальше и дальше кругом острова, пока не достигли участков белых. Какой-то сильный самец отбил Глухую и загнал Хромого на пароход, где он и был обнаружен сторожем. Бесприютный старик, мало-помалу совершив круг берегом моря, подошел к кормушке у Масленникова ручья и тут встретил вдовую Игрунью.

Меня поразил рассказ Антоныча своей человечностью. Я прослушал его несколько раз, записал названия зверей, порядок событий. Мое внимание было такой большой наградой Антонычу, что он доставил мне скоро свой журнал с записями других наблюдений, по которым я мог проверить точность рассказа. После этого я так укрепился в правдивости песцовых событий на Кильдине, что уже не только не боялся биологов, а, напротив, искал встречи с настоящим ученым, который мог бы дать научное объяснение этому полярному роману песцов, столь похожему на любовь человека. Я встретил такого ученого только в Москве, подробно все рассказал ему и показал журнальные записи. Выслушав все молча, очень внимательно, биолог сказал:

— Для меня тут нет ничего нового и непонятного: это гравидан.

И объяснил мне всю эту «любовь на полярном острове» из своих опытов над лисицами, которые в сущности те же самые песцы.

Так бывает у лисиц: самец, имевший короткую лисью любовь, скоро становится равнодушным к самке, но недели за три до родов вдруг снова ухаживает, как перед спариванием, и потом вскоре делается чрезвычайно заботливым отцом. Биолог не может удовлетвориться тем чувством отцовства, которое в человеческой жизни является присущим как бы самой природе человека и не разложимым дальше на составные части. Биолог пытливо ищет причину возрождения любви у самца перед родами и находит, что у беременной самки в моче перед родами выделяется особое вещество гравидан, которое так действует на самца, что он становится отцом и принимает на себя все обязанности по уходу за самкой-матерью и ее детьми.

Так вот, перенеся этот известный опыт с лисицами на очень схожих с ними песцов, вспомнив, что наблюдатели видели Игрунью повязанной с белым, биолог сделал себе такое предположительное объяснение. Белый самец, муж Игруньи, во время охоты под пахтой был раздавлен обвалом террасы и засыпан камнями. Это случилось не ранее трех недель до родов, когда у самки выделяется гравидан, возбуждающий чувство отцовства не только у своего, но и у всякого свободного отца. А Хромко в это время был встречен на пароходе и пустился на запад, загибая берегом к Масленникову ручью. Возможно, на охоте за мышами, куликами или просто у Пресного ручья за питьем он встретился с Игруньей-вдовой, и брак был заключен на основе чисто хозяйственной необходимости, возникшей под действием прерванного тока энергии пола.

Грустно было мне, искателю и, как я мню себя в хорошие минуты, строителю личного начала в природе, все эти живые лица зверей рассказа сердечного Антоныча растворить и потерять в механической силе какого-то гравидана. Мне вскоре посчастливилось встретиться с другим известным биологом, рассказать о песцах и заключить рассказ гравиданом. Этот биолог жестоко напал на первого и назвал его понимание устаревшим, механистическим. И когда я снова встретил первого и передал ему разговор со вторым, он стал издеваться над ним и назвал виталистом.

В следующих поисках верного понимания не раз я позавидовал Антонычу, сердце которого являлось почти единственным средством понимания жизни зверей.

Загрузка...