Удар железнодорожного колокола разбудил нас в Уссурийской долине. По всей вероятности, мы были недалеко от того места возле озера Ханка, где, по рассказу Арсеньева,[1] герой его Дерсу Узала спас ему жизнь во время внезапного тайфуна со стужей и снегом. Конечно, с тех пор прошла железная дорога, многое изменилось возле Ханки, но вскоре из разговоров с учеными и потом личным опытом я убедился, что изменение в Уссурийском крае ничтожно в сравнении с тем, что делает железная дорога в иных местах. Край настолько не обжит и не изучен до сих пор, что о каких-либо «гибельных последствиях цивилизации» и думать нечего. Теперь вдруг бесчисленные экспедиции, от геологии до кино, лавиной ринулись на край, даже в нашем вагоне их несколько, и я нахожусь в счастливых условиях скоро о всем справиться у самих же людей, а не рыться в их книгах. Знатоки края рассказывали нам о разных зверях, населяющих горы Сихотэ-Алиня, о многих неизученных видах рыб в озере Ханка. В особенности заинтересовала меня кусающаяся черепаха. В озере Ханка будто бы черепахи этой неисчислимое количество и попадается она на переметах для рыбы постоянно в большом числе. Близко знающие озеро люди говорят, что в одно лето переметами будто бы можно наловить до пяти тысяч таких черепах. Сейчас японцы с нами говорят о концессии. Они уже давно об этом подумывали и даже в ближайшем к нам порту Цуруге сделали бассейн для приема черепахи из озера Ханка. Кроме драгоценного у гастрономов мяса, кровь этой черепахи имеет целебное значение, а панцирь идет на изделия. По-видимому, ловля черепахи для экспорта скоро начнется в большом количестве, и теперь уже возят ее понемногу во Владивосток. Как раз несколько таких черепах вез в нашем поезде один молодой человек. Раз во время разговора с одним ботаником кто-то крикнул мне: «Ноги, ноги берегите!» Оказалось, это одна из черепах удирала из ящика и пробиралась между моими ногами куда-то в поисках родной воды озера Ханка. Мы взяли эту черепаху на столик и стали рассматривать: она была с тарелку величиной, овальной формы, в черном панцире с какими-то затеями. Чтобы рассмотреть ее голову, мы подставили к ее рту палочку. Мгновенно черепаха схватила эту палочку так крепко, что мы вытянули из-под панциря голову со всей длинной черепашьей шеей, и, думается, если бы стали дальше тянуть, то прочь оторвали бы голову. Говорят, японцы именно так и делают: дадут палку, вытянут, чикнут по шее и прямо стаканами пьют целебную кровь.
Глаза у нее желтые, злющие, и вся кусачая черепаха, с вытянутой шеей, когда смотришь на нее, кажется в отдаленном родстве со змеей, вроде как бы змеиной тещей. Мне мелькнуло вдруг при виде такой черепахи воспоминание об одном рассказе на Амуре, таком, казалось мне, невероятном, что даже записывать его я не стал, как чисто «охотничий». Рассказывал один говорун, что в Амуре водится черепаха, кусающая людей с необычайной силой и всегда в секретное место (рассказчик назвал это место пасхальным), и что одного его знакомого казака во время купанья она укусила и повисла там. К счастью на берегу Амура тут около места купанья была китайская кузница. С великим трудом, весь посинелый от страшной боли, поддерживая обеими руками черепаху, казак дотащился до кузницы, и тут китаец калеными щипцами заставил черепаху освободить пасхальное место.
— Возможно ли, — спросил я ученых людей, — чтобы эта черепаха из Ханки проникла в Амур?
Оказалось, вполне возможно, и очень интересно было отметить это в связи с вопросом миграции дальневосточных животных.
И у нас начался разговор о ходовом звере, кочующем из Сибири в Маньчжурию и дальше, подобно перелетным птицам.
Конечно, в вагоне были не одни только ученые. За каждым нашим словом следили местные люди, переселившиеся из европейской части страны. По тому, как они следили за нашими словами, и по их замечаниям можно было понять, что от нас, людей со стороны, им очень хотелось бы знать об этом крае мнение, имеющее общеобязательное значение, как будто сами они растерялись, не знают, хорошо ли тут или плохо, и ждут от нас определения качества. Если бы мы стали бранить местную природу и нравы, по всей вероятности, они бы хором начали со своей стороны приводить доказательства невозможности хорошей жизни в этом краю тайфунов и неожиданных наводнений, уничтожающих сразу труды многих лет. Но я проверил потом: большинство из таких людей великие патриоты своего края, и если что-нибудь похвалить и даже от чего-нибудь прийти в восторг, то это как раз и будет то, чего они ждут от свидетеля со стороны. Впрочем, мы сами у себя в доме почти все такие, и потому заведено и обязательно в смысле «приличия», чтобы гости старались открыть в доме хозяев хорошее и объявить его единственным. Как ни старайся, однако, представить дальневосточную природу прекрасной, все-таки надо признаться, что с точки зрения общеизвестной экзотики, хотя бы индийской, эта экзотика жалкая. Ученые говорят, например, что на Дальнем Востоке есть древовидный папоротник, реликт, оставшийся здесь от третичной эпохи. Но не надо думать, что эти папоротники в самом деле деревья, как в настоящих экзотических странах. Пройдешь мимо такого папоротника, не обратишь никакого внимания, но ботаник разгребет землю, покажет подземный коротенький ствол и с таким видом, как будто нашел алмаз первой величины, станет доказывать, что это именно и есть знаменитое растение тропических стран — древовидный папоротник. Удивление и уважение к экзотическим существам на Дальнем Востоке является лишь, когда поймешь жизнь реликта: ведь это же реликтовый край.
Что такое реликт? Есть понимание реликта в смысле реликвии; были, например, в Средней России липовые леса, их совершенно извели, и теперь липа, как остаток довольно редкий, встречается в естественных насаждениях. Это почтенная реликвия. Но бывает, существо жило и благоденствовало когда-то, во времена очень отдаленные, а потом, когда среда переменилась и большинство прежних видов исчезло, это существо приспособилось к новой среде, но осталось самим собой. Вот почему в обыкновенной экзотике нет ничего удивительного в тигре: все в нем на месте, как мы с детства узнали по картинкам и в зоопарках. Но в реликтовой экзотике то замечательно, что тигр оставляет свои следы не только на песке, но и на снегу и что иногда он вступает в бой с бурым медведем, что виноград обвивает здесь хвойное дерево, что очковая змея зимует под снегом. Так мало-помалу, входя в понимание жизни реликта, начинаешь понимать и людей, приписывающих некоторым редчайшим из них (корень жизни, Женьшень, или панты оленя-цветка) почти чудодейственные свойства.
Я достаю сейчас с полочки добытый мной на Дальнем Востоке корень Женьшень, вспоминаю, как просиял один китаец, увидев у меня корень жизни, имеющий вид человека, и поздравлял меня: с этим корнем жизни теперь я больше не должен бояться старости. Стоит мне только в течение сорока дней выпить сорок рюмочек настоя этого корня, и я сделаюсь, как Фауст, опять молодым. Не знаю, не верю, может быть и не хочу, может быть даже предпочту свое личное отчаяние власти над собой какого-то корня. Но мне очень приятно смотреть на этот драгоценный реликт из семейства аралиевых, в течение многих лет имевший власть больше золота над умами многомиллионных восточных народов. А сколько рассказов, сколько легенд! Один из наших ученых в вагоне рассказывает случай с ним в тайге еще до войны. От какого-то учреждения он получил, между прочим, триста рублей золотом для покупки хорошего экземпляра корня жизни. Раз он поехал в тайгу совершенно один, по молодости своей не представляя себе опасности такой поездки. Заметив человека в тайге, другой следит за ним с винтовкой наготове из-за деревьев, но наш молодой ученый, заметив двух китайцев, прямо подъехал к ним и рассказал, в чем его дело: ему надо достать хороший корень Женьшень.
— Хороший, — спросили китайцы, — шибко хороший?
— Самый лучший, какой только может быть, — ответил ученый.
— Два солнца ехать, — сказали китайцы.
И объяснили ему тропы и как найти фанзу, где он может получить верные указания.
Смельчак ехал в тайге два солнца (два дня), нашел фанзу, и там ему сказали, что именно в эту ночь он увидит лучший корень, какие только бывали на свете, и по всей вероятности он может его купить: корень этот уже несут теперь…
Да, это был, вероятно, один из самых драгоценных экземпляров, несмотря на то, что этот маленький предмет, вроде корня нашей петрушки, в кедровом лубке, засыпанный землей, легко можно было бы положить за пазуху, как обыкновенно делают китайцы, и, осторожно пробираясь, нести через тайгу. Но этот корень, на какой-нибудь десяток сантиметров превосходящий другие, имеющий какую-нибудь лишнюю косу на голове, особенно правильные морщины на туловище или с резким выражением тела мужчины или женщины, несли через тайгу с величайшими мерами предосторожности шесть вооруженных людей. Они принесли его в полночь и только после усиленной просьбы хозяина вошли в переговоры о продаже и раскрыли великую драгоценность. Китаец, разглядывая корень жизни, может часами сидеть, изучать его и находить непрерывно какие-нибудь особенности в его форме, расположении мочек. Но что мог понять европеец? Его спросили, какой суммой денег он располагает для покупки, и он ответил просто, что ему дали большую сумму золотом, триста рублей… Тогда поднялся всеобщий великий хохот в фанзе: за корень этот предполагалось взять не менее тридцати тысяч рублей золотом.
Этот рассказ был ответом на поставленный знатоку края вопрос, до какой суммы может достигать ценность корня жизни: ценность эта может расти почти беспредельно, и человек в поисках его может мечтать о чем угодно, оставаясь в пределах возможного. Из реликтовых животных почему-то было избрано, как драгоценное, самое нежнейшее, из животных самое грациозное, пятнистый олень, прекрасный олень-цветок (хуа-лу), его панты будто бы имеют почти такое же целебное действие, как и Женьшень, и, по малочисленности прекрасного зверя, ценность лекарственного вещества молодых рогов тоже огромная, в несколько раз превосходящая ценность таких же пантов благородного оленя, марала и изюбра. Так, углубляясь в знания края, хотя бы даже полученные из вторых рук, начинаешь открывать себе своеобразную, не затрепанную экзотику Дальнего Востока, сильную своими контрастами. И правда, в краю, на который зимой так дышит Сибирь, что все замерзает и при ужасных тайфунах подчас становится холодней, чем в Сибири, летом в речных долинах красуются такие нежные деревья, как белая акация, маньчжурский орех, мелколиственный клен, ясень, бархатное дерево, а подлеском у них бывает та самая сирень, которую мы видим у нас только в садах и на полянках; как обыкновенные цветы, встречаются левкои, львиный зев. Есть лотос и эдельвейс. В этом краю не только природа, но и люди самых разнообразных стран привозили самые разнообразные семена: китайские капитаны — свои, американские — из Америки, русские переселенцы из самых разнообразных климатов тоже всеивали свои семена, и все большей частью приживалось и росло. Говорят, будто бог при обсеменении мира забыл этот край и, заметив грех свой, смешал все остатки семян и поскребышами этими обсеменил весь Южно-Уссурийский край.
Перед тем, как показаться морю, мы нырнули в туннель, и в то мгновение, как окно наше входило в темный коридор, на солнце ярко венком над самой дыркой туннеля просветились разные необыкновенно большие уссурийские цветы, оранжевые и темно-синие, и когда мы вынырнули на ту сторону горы, то солнца уже не было там, а моросило нечто среднее между дождем и туманом, то самое, что на Камчатке называется бусом. Мы ехали по самому берегу залива, названного в честь великой реки Амурским, точно так же назван по ту сторону рога залив Уссурийский; оба эти залива вместе составляют залив Петра Великого, а на роге по сопкам раскинулся Владивосток.
Расспросив хорошенько в Зверокомбинате путь в олений совхоз Майхе, мы так поняли, что ехать надо по Сучанской железной дороге, билет брать до Шкотова, но сойти, немного не доезжая до Шкотова, потом берегом реки Майхе идти до совхоза и там крикнуть лодку: совхоз на той стороне. Мы узнали, что в этом маленьком совхозе всего только триста оленей, что при раскулачивании прежних владельцев этого хозяйства, Буренков, один Буренок застрелил советского егеря и сам был убит, а другой убежал за границу, и что теперь совхозом заведует один из самых лучших работников. Рассказы понимать всегда легко, но когда мы приехали ночью и спросили о Майхе, у какой-то девицы, она сказала: «Идите за мной», и мы пошли за ней в деревню Майхе, в противоположную сторону от того места, где находился олений совхоз того же имени. Поблуждав, мы вернулись, и путеводным огнем нам был огромный костер, почему-то разложенный очень старым корейцем перед своей фанзой. Было ни жарко, ни холодно, не было совсем комаров и никакой пищи не готовилось, просто сидел у самого пламени глубокий седой старец, любитель огня. Проходя мимо него второй раз, мы попробовали спросить его о нашем пути, но он был, вероятно, глухой и ничего нам не ответил. Мы вернулись к железной дороге, перешли мост через Майхе и другой мост через соляную протоку, краем рисовых полей, постоянно перескакивая через арыки, часто попадая в грязь, с большим трудом, измученные, потные, добрались мы, наконец, до того места, откуда нам с другой стороны реки явственно послышался свист встревоженных нами оленей. Мы подождали, прислушались, свист повторился. Тогда мы крикнули лодку и, услышав скоро всплеск весел, от радости, измученные жаждой, решили напиться воды из Майхе. Радость наша оказалась преждевременной, вода в самой близости Уссурийского залива была в Майхе совершенно соленой и, самое главное, китаец-лодочник, почти уже подъехав к нам, вдруг повернул и начал скоро от нас утекать.
— Вернись, вернись! — крикнули мы.
— Откуда ваша идет? — спросил он нас.
И, узнав, что из Москвы, быстро ударил веслами и скрылся во мраке.
И вдруг напротив за рекой в полгоры ярко вспыхнул огонь: значит, в полгоры там стоял дом, и мы решили, что, наверно, это китаец добрался до хозяина, полагая, что мы браконьеры, и тот вздул огонь, а потом китаец собакам сказал, и они все разом подняли гам, и за собаками особенно сильно со всех сторон засвистели олени. Обождав еще немного, мы услышали всплеск весел, — это ехал выручать нас сам отважный хозяин. Дом действительно, как мы и предположили, был врезан в скалу, и скоро мы в этом доме уютно сидели за столом и беседовали о браконьерах.
Как выгодно быть браконьером в этом краю! Руководитель совхоза рассказывал нам, что однажды, вот точно как и нам теперь, пришлось ему заблудиться и попасть на какую-то заимку. Хозяин, разговорившись, прямо сказал, что всего только два раза съездил за пантами на остров Аскольд и на эти панты было куплено все: и лошадь, и корова, и вся хозяйственная утварь, орудия, и самый этот вот дом построен все на панты. Во всех культурных странах есть браконьеры, в Европе, в Канаде, и как же им не быть здесь, если панты с одного только оленя ценой доходят до тысячи золотых иен! И какие стрелки! Маленькой пулькой из мелкокалиберной винтовки, чтобы меньше был слышен выстрел, браконьер попадает в шейный позвонок пантача. Какая отвага и ловкость в руках! Вот что было на Аскольде еще в то время, когда оленями владело охотничье общество. Председатель общества капитан Бушуев, застав браконьера над убитым пантачом, навел на него револьвер и велел бросить винтовку. И браконьер сумел, бросая винтовку, сделать так, что она выстрелила, и председатель был убит наповал. А то были известные браконьеры — три брата, прозванные за хитрость «лисицами». Раз один из таких «лисиц» был захвачен на острове, и егеря даже не очень спешили брать его: лодка отобрана, куда же денешься с острова. Но «лисица» перехитрил егерей: он связал два бревна подштанниками, лег между ними и отгреб своими собственными ладонями, как веслами, восемь верст морем до берега. На острове Путятине егеря в перестрелке с браконьерами убили одного из них, некоего Страхова. Труп его они зарыли тут же на берегу, сделав из шлюпки гроб. Оставшиеся браконьеры ночью выкопали гроб, вытащили гвозди, разобрали доски, починили шлюпку и уехали. Но всех отчаянней был знаменитый браконьер Кочергин. Бывало, он приходил на какие-нибудь празднества с братом и пулей разбивал у него стакан с водой на голове. Он мог высмотреть корейца-рыбака в запрещенной для рыбной ловли зоне залива и на громадном расстоянии, когда кореец, склонясь над водой, держит парус, так попасть в него пулей, чтобы он кувырнулся с суденышка и спрятал все концы в воду. За голову этого злодея была назначена крупная сумма, многие, конечно, охотились за ним, но в решительный момент робели и сами попадали под его пулю. Как-то раз было, один егерь уснул под кустом на Аскольде и, когда проснулся, видит через куст — сидит Кочергин и вырубает панты. Надо было протянуть руку к винтовке, но рука онемела. Так вот от одного только кочергинского вида у егеря онемела рука, и он в кусту дураком просидел. Впрочем, дело становится понятным, если знать, что егеря были местные люди и за убийство Кочергина получили бы не одну денежную награду, а непременно еще и пулю в голову от родных и товарищей убитого. Кончил все кореец: он убил Кочергина тремя пулями, получил от общества награду.
Каждый олень в домашнем питомнике, конечно, имеет свою кличку. Вот Серый Глаз, могучий самец, названный, очевидно, так за свои красивые умные глаза; большинство оленей бывает с черными глазами, очень редко с карими. Черноспинник назван за черный ремень на его спине, угрюмый и непокорный. Развалистый, или Хунхуз, имеет вид очень строгий, сердитые глаза, на самом же деле очень милый. Круторогий самый спокойный из всех. Мигун постоянно мигает. Монах прозван за общую темность окраски, — у каждого оленя есть свое имя. Пискунья и Манька со своими октябрятами совершенно ручные оленухи, но всех добрее, конечно, Кастрюлька. С этой Кастрюлькой такое может случиться, что придет под окошко и, если вы не обращаете на нее внимания, возьмет и положит голову на подоконник и будет дожидаться ласки. Очень любит, если ее почешут между ушами. А между тем она вышла из диких оленей.
Мне удалось узнать, что Кастрюлька потому такая ласковая, что взята от своей дикой матери в тайге в первый же день рождения, что если бы взята она была бы даже только на второй день, и то она далеко не была бы такая добрая или, как говорят, легкобычная. А взятый на третий день и дальше олененок, как за ним ни ухаживай, навсегда будто бы остается чуть-чуть буковатым.
Олени начинают телиться в мае и кончают в июне. Было это в первой половине июня. Сергей Федорович взял свою Тайгу, немецкую овчарку, приученную к оленям, и отправился в горы. Разглядывая в бинокль горы, долины, ручьи, он нашел в одной долине желтое пятно и понял в нем оленей. После того, пользуясь ветром в ущельях, долго подкрадывался к ним так, что они не чуяли и не слышали его приближения. Подкрался он к ним из-под горы совсем близко и, наблюдая в бинокль, обратил внимание на одну оленуху: вскоре она отбилась от стада и стала мало-помалу прижиматься к распадку, где бежит горный ручей и камни густо заросли кустами, обвитыми лианами лимонника и винограда. Скоро оленуха совсем скрылась в этих кустах. Можно было быть почти уверенным, что оленуха эта удалилась от стада, чтобы растелиться в кустах. И так оно было. Оленуха, отступая к третьему Медвежьему распадку Семивершинной пади, вошла в густые дубовые заросли и родила скоро желтого теленочка с белыми, отчетливыми на рыжем, пятнами, совершенно похожими на пятна от солнечных лучей, «зайчики». Теленочек сначала не мог подняться, и она сама легла к нему, стараясь подвинуть к его губам вымя. Теленок тронул вымя, она встала, и он стоя попробовал сосать, но устал и опять лег, и она легла к нему и опять подвинула вымя. Попив молочка, он поднялся и стал твердо, но тут послышался шум в кустах, и ветер донес запах собаки. Тайга приближалась…
Мать поняла, что надо бежать, и свистнула, но теленок или еще не понимал, или был слаб. Она попробовала подтолкнуть его в спину губами. Он покачнулся. Она решила обмануть собаку, чтобы она за ней погналась, а теленка уложить и спрятать во тьме. А это уже ему дано было от рождения, чтобы лечь при опасности и совершенно окаменеть. И белые пятна затем и даны природой, чтобы враг в траве не мог их отличить от солнечных. Так он замер в траве, весь осыпанный своими собственными и настоящими солнечными зайчиками. Мать отошла в сторону, встала на камень, увидела Тайгу, громко свистнула, чтобы обратить на себя внимание, топнула ногой и бросилась бежать. Не чувствуя за собой погони, она опять остановилась на высоком месте и разглядела, что Тайга и не думает за нею бежать, напротив, все ближе и ближе подходит к тому кусту, где притаилась новорожденная ланка. Не помогли ни свист, ни топанье. А Тайга все ближе и ближе к кусту. Быть может, она бы решилась идти выручать свое дитя, но тут рядом с Тайгой показался Сергей Федорович, и она опрометью бросилась в далекие горы. Тайга к этому розыску приучена в домашнем питомнике. Она взяла на чутье и нашла, и за ней пришел Сергей Федорович. И вот только что черненькие глазки блестят и только что тельце тепленькое, а то бы и на руки взять и все равно сочтешь за неживое: так они каменеют и притворяются. Обыкновенно таких пойманных телят приучают пить коровье молоко и из бутылки: всунут в рот горлышко и булькают, а там хочешь глотай, хочешь нет, — все равно: есть захочется, рано или поздно глотнешь. А эта ланочка, к великому удивлению всех, начала пить молоко из кастрюльки, вот за это она и была названа Кастрюлькой.
Ухаживать за этой ланкой Сергей Федорович назначил дочку свою Люсю, и она ее все поила, поила из той же самой кастрюльки, а потом начала давать веники из прутьев молодого кустарника. И так ее выходила.
В каком-то оленьем совхозе парк был до того выбит оленями, что бывшие вместе с оленями дикие козы зимой без подкормки все до одной погибли. Конечно, можно бы и коз подкормить, и в конце концов голодные козы тоже бы решились подойти к кормушкам, но о козах не заботились, а олени к своим кормушкам их не пустили. В этом звери большие эгоисты. Был даже случай, что в голодную зиму к кормушкам решился подойти дикий олень, но все домашние олени бросились и прогнали его. С этой стороны жизнь животных чрезвычайно проста, и на этой простоте чувства голода и основано все дело приручения животных. В сущности все эти оленьи парки на Дальнем Востоке явились как бы сами собой в тайге: дикие олени паслись на каком-нибудь месте, проживали тут с незапамятных времен, но стоило только человеку этот мыс или полуостров отделить проволочной сеткой от всей тайги, жизнь оленя от одного этого ничтожного действия совершенно изменяется, и этот олень уже не то, что дикий, тут же иногда в тайге рядом с сеткой живущий олень. Олений парк в совхозе Майхе до того был выбит оленями, что при первых звуках трубы егеря со всех сторон они рысью бежали на площадку, где в длинных корытах он для подкормки рассыпал соевые бобы и кукурузу. Дня за три до моего приезда была окончена работа по устройству новой территории парка, длиною в три километра, и все триста оленей, кроме пантачей, предназначенных для спилки пантов, со всем своим приплодом ринулись на свежее любимое разнотравье. Можно было думать, что от такого приволья олени уже больше не побегут на трубу. Зная, однако, природу оленей, их общеживотную косность в привычках, егерь Иван Францевич решил попробовать созвать для меня и показать во всей прелести эти прекрасные пятнистые существа. При первых звуках трубы выбежала одна оленуха, бывшая, наверно, где-то поблизости, поглядела, что-то сообразила, юркнула в кусты и вновь показалась уже не одна, но с молоденьким олененком, которых в совхозе положено звать октябрятами. Пока эта мать разыскивала своего октябренка, успел откуда-то к ним подбежать целый табунок оленух, с ними два старых шишкача[2] и саек.[3] Ни одного оленя не показалось со стороны старого парка, в котором по болотистой долине вела оленья тропа, совершенно черная по зеленому, с определенным раздвоением: одна ветвь вела на берег Майхе, другая — в ту сторону, где Майхе своим лиманом обнимала скалу, погруженную в Уссурийский залив.
Старый парк теперь был пустынней, зеленели в нем только несъедобные травы и на их все-таки зеленом фоне торчали черные прутья ощипанных дочиста молодых деревьев. И когда одна оленуха, проходя этим кустарником, потянулась к одному зеленому листку и в этот момент я ухитрился щелкнуть шторкой своего фотоаппарата и, конечно, тем испугать оленя, то заведующий с большим удивлением подошел к листку и стал его внимательно разглядывать. Он удивлялся листу, потому, что олени всего только три дня тому назад оставили парк, и вот уже за это время явился лист. Пока все это происходило, Иван Францевич все трубил и трубил и все сыпал и сыпал из мешков сою в кормушки. Теперь олени собрались в большой табун у кормушек, а из кустов являлись все новые и новые. Я уже привык видеть издали в лесах и на горах отдельно кормящихся оленей и в табунках, привык смотреть на них непременно в бинокль и укрываться в кустах или скалах даже на значительном от них расстоянии. Теперь прелестные существа плотной массой нас окружили, и тем не менее при близости прелесть оленя-цветка ничуть не уменьшилась. Среди этих оленей было несколько выкормленных с рук, к ним свободно можно было подойти и даже оглаживать, как собак. Все олени привыкли к собаке Тайге до того, что почти совсем не обращали на нее внимания, и только изредка какая-нибудь особенно заботливая мать-оленуха, спасая маленького от мнимой опасности, молниеносно бросалась на нее, стараясь ударить передними копытами. Но Тайга от барса даже умела увертываться, Тайга вдвоем держала за уши средних лет секача. Однако и на старуху бывает проруха. Что-то укусило ее в самое нежное место и так больно, что, уткнув голову в область хвоста, наморщив нос, она частыми зубами систематически стала подъезжать к блохе, как едет парикмахер машинкой по волосатой щеке. Одна молодая оленушка обратила внимание на беспомощное положение немецкой овчарки, шаловливый огонек мелькнул в ее прекрасных оленьих глазах, она неслышно, осторожно, как пойнтер, подошла и вдруг одной ногой дала Тайге по спине. Мы долго смеялись над ужасным испугом огромной собаки.
Иван Францевич нарочно тонким слоем сыпал сою из мешков, чтобы олени не сбивались кучками, а распределялись равномерно во всю длину кормушек, и так создавалась бы нужная мне фотографическая «бесконечность» в перспективе кормящихся оленей…
Октябрята в это время справедливо побаивались попасть в общую давку и табунком собрались в стороне на долине, некоторые из них нетерпеливо посвистывали очень похоже на то, как иногда коршун свистит в высоте. Когда соя была вся съедена и олени стали не спеша расходиться, матери сошли к олененкам, некоторые тут же и кормили их, но по большей части медленно уводили их в Новый парк. В скором времени Старый парк будет вовсе закрыт для посещения оленями и оставлен в ремонт. Предполагается Новый парк не допускать до такого опустошения и вовремя перегнать оленей в третий парк и создать таким образом переменное хозяйство.
Интересный случай мне рассказали во время этой подкормки оленей. Однажды во время такой массовой подкормки оленуха наступила на крыло дикого голубя, подбиравшего сою из-под кормушки. Когда голубь трепыхнулся, оленуха, безумно испуганная, прыгнула, испуг мгновенно передался всем, триста оленей вмиг, как паутину, изорвали толстую проволочную сетку и умчались в дикую тайгу. Через некоторое время на них была выпущена собака, и олени, спасаясь от этого страшного зверя, прибежали все обратно под охрану человека.
Как говорят специалисты, идеальной формой пантового хозяйства на Дальнем Востоке является не парк, как теперь это сделано в огромном хозяйстве на полуострове Гамове, на островах Путятине и Аскольде. Парк, где олени на огромных пространствах живут, как дикие, и пантачей отстреливают, как и в дикой тайге, невыгоден тем, что рано или поздно олени подбирают естественный корм на каком угодно пространстве; невыгоден еще и тем, что при отстреле рогачей стадо растет за счет бесполезных оленух, что место заражается клещами, и олени постепенно теряют свой вес и дают плохие панты. Идеальной формой, говорят, был бы полупарк, как Майхе, чтобы трубой из него можно вызывать оленей, отбирать пантачей и держать их до срезки в домашнем питомнике. Такой полупарк должен быть разделен, как сделано теперь в Майхе, на три части и все хозяйство окружено тайгой-заповедником с резервом диких оленей. Такие возможности есть во многих местах, но в Майхе уже стало довольно населенно и дикие олени довольно-таки далеко. Вообще Майхе хотя и стал теперь едва ли не лучшим оленьим совхозом, но все-таки он представляет собой переходную форму от прежнего крестьянского типа маленького хозяйства к большому государственному. Мне же как раз такой маленький совхоз был на руку, тут я мог наблюдать пантачей не в бинокль с высоты горы, как на Гамове, но прямо в упор рассматривать тех, которые были в заключении для постепенной срезки пантов по мере их созревания. Чем сильнее олень, тем скорее созревают у него панты. Такому сильному всякие силы со стороны во всем помогают. Прежде всего у сильного раньше других поспевают панты, значит, их раньше ему срезают и раньше выпускают в парк, и, значит, он на свою силу против слабых еще может прибавить силу от большого нагула в парке. Такой олень будет, конечно, и победителем в осенних боях, и тоже легче ему будет бороться с зимними невзгодами, во всех сезонах, во всех положениях; он живет против слабых с прибылью на прибыль и всегда во всем в барышах. По всей вероятности и в человеческом быту тем же самым объясняется известная примета о счастье, что если кому-нибудь счастье повалит, то оно так и продолжает тому же счастливцу валить, против несчастного, у которого все тонко, и где тонко, там все и рвется.
Операция срезки пантов имеет то же самое значение в пантовом хозяйстве, как сбор урожая, и тоже, как урожай, может погибнуть от дождя и огня, так при неосторожности, неумелом обращении с полудиким животным могут быть смяты и разломаны драгоценные панты. Было назначено для срезки пантов восемь оленей. Егерь Иван Францевич поопасался позволить мне присутствовать при распределении по денникам предназначенных для операций пантачей, ведь малейшая неосторожность, даже простой щелчок шторки моей крошечной лейки, может быть причиной того, что пантач взовьется в сарае под потолок и сплющит панты в две кровавые лепешки. И даже заведующий не принимал участия в этой подготовительной операции. Отбор пантачей надо себе представить таким образом, среди оставшихся в домашнем питомнике тридцати пантачей, которым в течение некоторого времени всем по мере созревания должны быть спилены панты, теперь есть восемь зрелых; вот как же их отобрать и с общего двора перегнать в денник? Иван Францевич, чрезвычайно осторожно нажимая на оленей, старается со двора всех их загнать в крытый сарай, с длинным коридором, по обеим сторонам которого расположены денники. Все олени, войдя в коридор, непременно войдут в открытые денники, уже по одному тому, что в каждом из них есть оконце и вообще лучше и просторнее, чем в полутемном узком коридоре. Каждый денник имеет выход не только в коридор, но и в оба соседние денники. И вот, положим, в каком-нибудь деннике сошлись два пантача, из которых один годится для спилки, а другой должен быть удален. В таком случае егерь открывает дверцу в соседний денник и, особенно ласково уговаривая: «Мишка, Мишка, оленя, оленя!» — старается разлучить друзей, чтобы один вышел, и в тот же момент закрыть за ним дверцу. Тогда нужный олень остается в деннике для срезки, а оленя с неспелыми пантами выгоняют на прежний двор.
Так в течение какого-нибудь часа Иван Францевич своей опытной рукой сумел перегнать в денники и запереть в них восемь пантачей. Мы думали начать операцию часа в четыре вечера, когда солнце бывает против панторезного станка и, значит, можно будет фотографировать с большой скоростью, например, такие моменты, когда олень, освобожденный после срезки, делает колоссальный прыжок из станка вверх и, получив полную свободу, уносится в парк. Но недаром у меня сегодня утром горело лицо и я чувствовал в себе тревогу. Начался тайфун и сильнейший дождь, фотографировать было невозможно, и я упросил заведующего отложить операцию до утра. Трудно это было, потому что олени должны были оставаться ночь без воды, но просьбу мою все-таки уважили, и вместо воды в денник положили мокрые веники.
Здесь бывают тайфуны на несколько дней, и тогда летом становится мрачно, как у нас в ноябре. Но если тайфунчик сразу налетит и пройдет, то на другой день бывает чистый воздух, свежий, легкий для дыхания и радостный. Правда, рано утром против станка не было солнца, но меня интересовала главным образом психика оленя при спилке, значит, его глаза, а это можно было снимать светосильным объективом с открытой диафрагмой при всяком освещении. Мы взяли большое эмалированное блюдо для спиленных пантов, продезинфицировали пилку и вставили ее в обыкновенный лобзик. Захватили еще карболку и пошли собирать дорогой урожай. Кроме заведующего, взявшего на себя роль пантореза, егеря Ивана Францевича, с нами были еще три практиканта, но панторез и егерь вдвоем могут сделать всю операцию, и я буду рассказывать, как будто их только двое.
Началось с того, что егерь открыл в коридор дверцу того денника, где находился предназначенный для спилки олень, сам же быстро вошел в соседний денник и оттуда стал ласково уговаривать: «Миша, Миша, выходи!» Я смотрю на это в дырочку из-за деревянного щита, который висит на блоках поперек коридора и препятствует оленю выйти в эту сторону по коридору на двор. Щит при нажиме легко движется вперед и при упрямстве оленя может подгонять его идти в панторезный станок. В этом щите есть дверца, чтобы через нее можно было из-за щита войти в коридор к оленю.
Вот Иван Францевич наконец-то уговорил, и Мишка, осторожно озираясь, выходит в коридор. Полная тишина, тревожное напряжение. Малейшая неосторожность, и олень в безумном своем испуге все разобьет или всего себя изуродует. Все восемь виденных мной через щелку оленей вели себя в эту тревожную минуту по-разному. С одним было так, что покажет из денника свою голову с коронкой и спрячет. Егерь выбегает в коридор, переходит в другой денник, уговаривает оттуда, олень и тут не соглашается, и так очень долго, а насильно никак нельзя. Был олень, который, выйдя из денника, со всего маху ударил задними ногами в наш щит, потом еще и еще. И был один старый и самый сильный с прекрасными серыми глазами, тот совершенно спокойно пошел в сторону панторезного станка. Когда олень идет, мы нажимаем на щит, и он в полной тишине с особенным характерным звуком катится на своих роликах вслед за оленем. Раз олень пошел, то обыкновенно не миновать ему ловушки, потому что станок есть продолжение коридора, ничем от него не отличается. Бывают, однако, особенно чуткие олени, они перед самым станком ложатся на пол, и возня с таким оленем, настоящая борьба, бывает подчас очень трудной. Но, вероятно, это очень редко случается. Нормально, как было на этот раз со всеми восемью, олень, ничего не подозревая, вступает на подвижный пол. Впереди вместо потолка деревянный колпак, закрывающий ему вход вперед. Иван Францевич, двигавший до сих пор вместе со мной щит за оленем, тихонько пролез в дверцу щита и закрыл сзади станка дверь за оленем: теперь ему нет выхода ни вперед, ни назад. В этот самый момент оператор, следивший за всем ходом событий тоже, как и мы, в дырочку, нажимает первый рычаг, и две обшитые кожей доски сходятся, чтобы подхватить оленя за бока, а при нажиме на другой рычаг пол проваливается под оленем, ноги его болтаются в воздухе, бока подперты мягкими подушками, а кроме того, для верности Иван Францевич теперь уже без всякой церемонии врывается и садится на висящего в воздухе оленя верхом. Теперь оператор открывает колпак, и вся картина плененного оленя на белом свету…
Тут опять приходит мне в голову вечно повторяющийся чуть ли не с колыбели вопрос: надо ли ко всему привыкать так, чтобы делать успешно свое дело и ничего при этом не чувствовать. И как быть, если без чувства и воображения обратишься в машину, а при наличии их деловая машина плохо работает. В этом вопросе есть бесконечное углубление, так что в конце концов какая же подлинная действительность: то ли, что вижу я, путешествуя, своим первым свежим глазом, или верно то, что узнали они, повторяя много лет одну и ту же операцию? Мне было так, что я каким-то образом при операции с первым оленем до того судьбу его близко принял к себе, что, когда открыли колпак и я увидел этот ужас в глазах и потом, как врезалась пилка и высоко вверх брызнула кровь, и олень вывалил серый язык, и захрипел, и закричал, и застонал, я не только не мог сфотографировать, но сам едва на ногах устоял и на минутку должен был отвернуться, чтобы скрыть свое волнение от товарищей. Судьбу второго оленя я уже не перевел на себя и снял хорошо, а потом даже управлял спиливанием, просил делать так или так, отмечая точно в памяти поведение каждого оленя при спилке пантов. Один олень стонет, другой просто тяжело дышит, третий задыхается, как отравленный стрихнином, у иного оленя все горе в глазах, и даже самую спилку он переносит без малейшего стона. Тот олень Серый Глаз, который совершенно спокойно вышел из денника и без колебания вправился в панторезный станок, поняв положение, отдался без всякой борьбы, и когда его персикового цвета налитые кровью панты тронула пилка, и кровь брызнула фонтаном, и я в этот момент спустил шторку лейки, то он покосился на мой крошечный аппарат, и до того это было странно, что даже привычный ко всему оператор обратил на это внимание, и мы потом вместе с удивлением вспоминали, как покосился могучий Серый Глаз на такую безделицу.
Для спилки пантов нужно сделать всего три-четыре движения пилкой, потом панты кладутся на блюдо, а на коронки оленя марля с карболкой. Теперь расстегивают ремень, стягивающий голову комолого пантача, оператор нажимает на рычаг, опускающий подпорные доски, и олень проваливается, достает дно ямы панторезного станка и потом вылетает оттуда, как будто им стрельнули. После того как мы стрельнули восьмым, последним оленем, первые олени, комолые, с окровавленными шишками, как ни в чем не бывало вместе с другими пантачами уплетали себе кукурузу. После закуски им предстояло величайшее наслаждение: ведь они с прошлого года только из-за пантов были в заключении и теперь, вот пожалуйте, вот открывается калитка в парк. Они прыгали один за другим из дворика совершенно такими же огромными скачками, как из панторезного станка. К сожалению, они же не могли знать, что открыто новое угодье для их пользования, и потому все бежали в старый выбитый парк…
К вечеру мы обходили парк, типичное угодье пятнистых оленей, отроги хребтов, покрытые горными и низкими болотными лугами, на которых весной раньше всего зеленеет трава, сопки с сиверами и солнцепеками. Пищу оленей в таких угодьях составляют травы лесных полян, преимущественно широколиственные, горькие и ароматичные растения, также бобовые (вика), листики, почки и ветки деревьев, кустарники липы, клена, дуба, сочные верхушки чертова дерева, побеги бархата, леспедеца, и особенно любит олень объедать листья винограда. После обильного разнотравья Нового парка мы пришли на границу Старого; и трудно себе представить после богатого разнотравья печальнее пустыню, чем был выбитый дочерна Старый парк; до того он был выбит, что, услыхав довольно далеко от себя писк бурундука, мы скоро разглядели полосатого зверька вроде белки, но мало того, этим писком, заслышав наши шаги, бурундучиха сзывала своих детенышей. И вот до чего же парк был выбит, что мы видим на земле бегущих малюсеньких и тоже полосатых бурундучат.
Выйдя на опушку леса, мы рассмотрели в бинокль, что из Старого парка в Новый медленно перебирались две оленухи с оленятами, за ними же шел один из тех пантачей, которых сегодня оперировали, и за пантачом еще одна оленуха с олененком. Все это шествие можно было так объяснить, что оленухи пошли в Старый парк на солончаковые травы и встретили там окровавленных пантачей. Когда они достаточно нализались соли и собрались уходить на богатое разнотравье Нового парка, то пантачи, голодные, пошли тоже за ними. Конечно, и оленухи не просто шли, их переход по открытому месту — целое представление: идут тихо, как на пружинках, оленята пугаются малейшего шороха, и все их причуды матерям приходится проверять. Но еще более робко, чем маленькие, более неуверенно шли открытым местом в Новый парк комолые пантачи; быть может, их пугало новое неизвестное место, а быть может, они просто боялись, как бы им опять не попасть в такое же ужасное положение, как было с утра. Переход в полкилометра потребовал с полчаса времени, а там показался еще новый отряд оленух, ведущих другого пантача. Этот пантач, или вернее шишкач, перед кустом уперся, как будто ожидая оттуда зверя. Но вышел не хищник, а оленуха, она шла навстречу процессии по какому-то своему делу. Получше разглядев ее в бинокль, мы поняли: она очень хорошо наелась и, сытая, с полным выменем, возвращалась к своему новорожденному, оставленному на время в кустах.
Однажды во время моего пребывания на полуострове Гамове замечательный стрелок, старик, егерь Гамовского оленьего парка Иван Иванович Долгаль убил леопарда, почему-то называемого на Дальнем Востоке барсом. Я выпросил себе на память коготь этого зверя и не заметил, с какой ноги был взят этот коготь. Во Владивостоке мне случилось быть у одного знаменитого охотника на львов в Центральной Африке, превосходного рассказчика. Увидев мой коготь, он, ни мгновения не раздумывая, сказал: «С левой задней ноги». С этого раза коготь леопарда получил у меня сакраментальное назначение в деле испытания человеческого характера. Я показываю коготь, спрашиваю и безошибочно узнаю об охотнике. Раз я показал коготь заведующему парком пятнистых оленей в совхозе Песчаное А. А. В-у, который много убивал барсов и одного даже задушил своими руками. Случай этот подробно описан в «Охотнике» (1925) под заглавием «Дальневосточный Мцыри». Сам я этот рассказ не записал и по памяти могу передать лишь в общих чертах. В. охотился на барсов с двумя своими собаками, немецкими овчарками Петро и Неро, которые, загнав барса на дерево, совершенно как лайки кружились около и лаяли до тех пор, пока не приходил охотник. Однажды В. расстрелял все свои патроны по козам, после чего Неро (Петро накануне был ранен барсом и остался дома) облаял барса. Конечно, бросаться с дерева на громадную собаку барсу нет расчета, и он бы и не бросился. Это звено рассказа я не удержал в памяти. Только вышло так, что уже в сумерках барс скакнул на Неро, и тот сразу попал в отчаянное положение. Хорошо помню замешательство очень скромного, застенчивого В. в этом месте рассказа. Мы пристали к нему объяснить нам подробней мотивы, по которым он с пустым ружьем решил вступиться за Неро. «Я думал, — ответил В., — что он не посмеет и убежит, — это раз, а второе, потом, если он задерет Неро и вернешься домой, неловко будет перед собакой». — «Какой собакой?» — спросили мы. «А Петро, ведь он дома остался, он будет смотреть на меня…» Мы были все охотники, и последний аргумент нас всех убедил и высоко поднял в нас авторитет Александра Александровича. Он взмахнул пустой винтовкой с ругательством над головой барса, а тот бросил Неро и сразу подгреб под себя Александра Александровича. Ножом нельзя было ничего сделать, нож без размаха не входил в барса, пришлось душить руками из-под низу, а сверху сидел и тоже душил барса Неро. Мало-помалу барс как будто начал ослабевать и можно было решиться освободить одну руку и ткнуть в горло ножом. Так вот и одолели, но, конечно, долго пришлось лечиться от ран. Вот какой охотник и сколько барсов он побил со своими друзьями Петро и Неро, а когда я показал ему коготь и спросил, с какой ноги, он прямо сказал, что коготь барса ему хорошо знаком, но с какой ноги — определить он не может. И узнав, что коготь с гамовского барса, рассказал нам об одном ручном барсе Самсоне, который был тоже добыт на Гамове, и в честь этого барса одна известная падь Туманной горы названа Барсовой. Тогда оленьим парком владели на паях четыре лица, среди которых был Иван Янковский. Однажды повадился барс резать оленей, и чего только не предпринимали егеря, не могли проследить и убить этого барса. Конечно, барс не волк, который заберется в парк и положит десяток оленей, барс убивает лишь себе на еду, лишнего не берет, и в конце концов, имея лишь одну семью барсов на Туманной горе, владельцы парка стали смотреть на проделки барса легко. Случилось, об этом узнал швейцарец Конрад, тоже оленевод и хороший охотник. Он сказал, что это нельзя допустить: жить леопарду вместе с пятнистыми оленями в одном парке. Он поселился на Гамове, изучил в сущности очень ленивую и однообразную жизнь барса. Поставил четыре грелевских капкана в одной точке хребта, где барс непременно проходит, высматривая себе сверху добычу; к одному капкану была прилажена фазанья голова, и вот из-за одной этой фазаньей головки погиб прекраснейший зверь: захваченный одним капканом, он бился до тех пор, пока его не охватили все четыре капкана. Почти в этот самый день Иван Янковский в нынешней Барсовой пади заметил какое-то желтое пятнышко и наудачу стрельнул в него: убитым оказался маленький барсенок, а другой был взят живьем. Иван Янковский вырастил этого барсенка и потом никогда не расставался со своим Самсоном. Бывало, в горы пойдут, и начинается игра: леопард прыгнет в камни и заляжет там, по своей барсьей манере, так, что видны бывают одни только глаза, и потом прыгает оттуда. А то Янковский ляжет, а Самсон начинает лизать его волосы и причесывать и до того долижется, что уж и больно станет: язык-то ведь жесткий…
И много всего было рассказано о дружбе страшного зверя с человеком. Много таких я слышал рассказов и знал, что кончается для зверя такая дружба всегда печально. И я уже чувствую этот конец, и чем тоньше рассказ, чем нежнее дружба, тем, значит, печальнее конец.
Не люблю я этих печальных концов у зверей: самые страшные звери — просто игрушки в человеческом обществе. Я перебил речь Александра Александровича и спросил:
— Чем же все это кончилось?
— Кончилось? — повторил он. — Кончилось таким образом: во Владивостоке был ресторан на Светланке, и там Иван Янковский съел какую-то скверную котлетку, с этого разу у него началась язва в желудке: хирел, хирел и помер. Вот и все.
— Янковский? — спросили мы.
— Ну да, конечно, — ответил Александр Александрович, — Иван Янковский, а Юрий, его брат, известно, во время революции удрал за границу. Между всеми Янковскими Иван самый добрый и тихий человек и вот, подите же, погиб от скверной котлетки.
— А как же барс?
— Ну, барс, само собой понятно, раз умер хозяин, то кто же мог бы управлять таким страшным хищником? Умер Иван, и в тот же час барса убили.
Как добываются тигры? Можно ли на них поохотиться здесь, как на медведя? Можно, только очень трудно. В мои руки попало описание тигровой охоты в прошлом году; вот его текст:
В правление Зверокомбината
артели охотников дер. Сибичи
Числа 15 ноября 1930 г. артель жителей дер. Сибичи Калугин Трифон Васильевич, 35 лет, Поносов Павел Филатьевич, 32 лет, Выгодов Семен Григорьевич, 29 лет, Выгодов Егор Григорьевич, 25 лет, Выгодов Иван Григорьевич, 37 лет, вышли на охоту в район р. Тетюхе, севернее Сибичи. Убив трех кабанов и штук семь поросят, артель продолжала охоту поодиночке. Верстах в четырех от Тетюхе, это уже недели через две, Калугин нашел след тигра большого и двух малых. Он позвал к себе одного Выгодова, и ими решено было созвать всю артель. Собралась артель, ночевали, и в эту ночь выпал снег и покрыл вчерашние следы. В течение полумесяца артель вновь нашла эти самые следы верстах в одиннадцати от Тетюхе. По этим следам идти было особенно трудно, потому что тигрица с молодыми не паслась, а лежала долгое время. По встретившейся скоро ломке охотники определили приблизительно недельный подъем с гнезда и приложили все усилия, чтобы тигров нагнать. Через два с половиной дня, перейдя перевал при глубине снега в шесть четвертей, артель нагнала тигров в долине реки Тунабо, верстах уже в тридцати пяти от Тетюхе. Снег и густота зарослей мешали подойти к гнезду, и скоро пришлось убедиться, что забитые снегом ружья как со стороны ствола, так и с казенной части, не могли стрелять, значит шли безоружные. Калугин шел впереди, вдруг видит молниеносный прыжок тигрицы на собаку, а ружье дало осечку. Тигрица после неудачного прыжка ушла, а охотники обнаружили на склоне горы, на солнцепеке, две лежки, одна пониже — тигрицы, а повыше другая — тигрят. После прыжка тигрицы молодые тигры бросились в разные стороны — один по следу матери, другой в противоположную сторону. Охотники разделились и пошли по этим следам, но так как в такой горячке не успевали за тигрицей, то пустили собак. Шагах в трехстах от места лежки был настигнут собаками первый тигренок; охотники только лишь стали добегать до него, вдруг он передней лапой хватил собак и наутек. Оробевшие было собаки, как увидели бегущих на помощь охотников, зализали наскоро раны и бросились догонять тигра. Скоро они его нагнали и держали до прихода артели: он забился под громадную колодину и оттуда рычал на собак. Вновь увидев охотников, таковой бросился на них, невзирая на собак, но Калугин отбил его в лоб, тогда он бросился на Выгодова, и тот дал ему в пасть приклад. Тигренок обхватил лапами с такой силой, что не стрелявшее ружье вдруг ахнуло, пуля пробила рукав, и руку сильно обожгло. Испуганное животное бросило Выгодова и бросилось на Поносова и, очевидно, ему плохо пришлось бы, если бы Калугин при повороте не схватил тигра за хвост. На длинном прыжке у тигра получился через это толчок, он как бы споткнулся. Калугин тоже не устоял на ногах, пал прямо на тигра и успел схватить его за уши. Рассвирепевшее животное с двумя прикладами во рту сбило наседавших охотников и начало драть передними и задними ногами Калугина, и горе было бы ему, если бы он отпустил уши. Наскочившие со всех сторон стали завязывать рот, связывать лапы и выручать обнятого четырьмя тигровыми лапами Калугина. В конце концов благодаря дружности Калугин отделался только царапинами на груди и что остался без пиджака. Так был связан первый тигренок. После того решили прочистить ружья и пошли опять догонять беглецов. Не стоило большого труда Храброму и Босому — обе дворняги — нагнать верстах в двух второго тигренка. Он не убегал дальше, решил поцарапать собачат; первой оказался Босой, не сумевший быстро лавировать. Собаки старались не давать ходу тигру — одна спереди, другая сзади. Увидев подходивших людей, тигр бросился напролом через Босого, помял, изранил и пошел наутек. Но Храбрый, не отставая, преследовал его и загнал его под колодину, а тут оправился Босой и подоспел на помощь. Из охотников пришли только трое, два остались со связанным тигром. Так же как и с первым тигром, при первой его попытке броситься, Калугин дал ему в рот приклад, а Поносов и Выгодов придавили его рогулиной, накинули ему на голову одеяло, завязали ноги, замотали шпагатом голову. За все время тигрица нигде не показывалась. На палке на плечах второго тигра отнесли к первому. Переночевали. Утром одного послали за лошадью, а сами потащили тигрят на волокуше, но не протащили и двадцати саженей, выдохлись, так как тигрята были по четыре пуда весом. Продукты иссякли, и охотники решили не дожидаться посланного, а сделать для тигрят сруб и самим уйти. На четвертый день их встретил посланный без лошади, так как ее невозможно было провести. На восьмой день охотники вместе с тигрятами добрались до первого своего табора на р. Тетюхе. Ловлей тигров никто из них раньше не занимался. Все переселенцы из Ивановского района Владивостокского округа деревни Виноградовка. В общей сложности охота на тигров у них заняла около двух месяцев.
Кто станет сомневаться в таком правдивом рассказе, но я знаю совершенно чудесный рассказ о тигре, которого сам своими глазами видел в Зоопарке, вблизи Владивостока. Этот уссурийский тигр недавно был доставлен из тайги, молодой, но вполне тигр и до того свежий, яркий, какой-то напряженный. Известный кинорежиссер с оператором этим летом собирали материалы для кинопьесы «Китайцы» и, увидев прекрасного тигра, решили инсценировать: тигр из уссурийских зарослей бросается на молодую дикую козу и разрывает ее. Заказали достать молодую козу, и охотники в короткий срок доставили. Обнесли значительное место крепкой проволочной сеткой, задекорировали ее уссурийской растительностью, пустили козу, оператор устроился, и тогда, крадучись, робко выступил тигр… Свобода была ему, конечно, дороже козы, хотя перед тем его несколько дней не кормили. Не обращая никакого внимания на козу, тигр сделал гигантский прыжок в самую гущу субтропической флоры, и в тот же момент был отброшен и опрокинут на спину пружинившей сеткой. Он повторил прыжок, и еще раз был отброшен. Тогда он увидел товарища по неволе, козу, и направился к ней. «Ну, не зевай, оператор, верти». Оператор уверял меня, что он не растерялся после того, что увидел, он вертел, и самые интересные кадрики обещался потом доставить мне для иллюстрации книги. А как было не растеряться: нужно было, чтобы тигр козу разорвал, а он подошел к ней и стал лизать ее, и она, не обращая никакого внимания на тигра, рассматривала и облизывала какие-то листики. Возможно, что тигр шероховатым своим языком долизался через шерсть до тела, и козе стало, может быть, щекотно, а может быть, больно, она подняла голову и вдруг пискнула. А тигр до того испугался козы, что со страху мгновенно отпрыгнул и забился в углу. Потом оператор дождался, как коза подошла к тигру, и, в свою очередь, обнюхивала своего красивого и такого робкого товарища по несчастью.
Приморское дерево это совсем не то, что наше стойкое и плотное: древесина у них такая рыхлая, что сделанная из нее посуда для рыбного дела пропускает рассол. Рыхлость древесины получается от тех же самых сил, которые в Приморье особенно быстро разрушают скалы: совокупность этих сил можно назвать непостоянством погоды. Ранней весной корни деревьев погружены еще в мерзлую землю, а солнце днем с такой силой разогревает надземные части растений, что в них начинается движение сока. К вечеру, когда опять хватит мороз, эти соки замерзают и, расширяясь, рвут и рыхлят древесину. Получаются такие дуплистые деревья, что хоть живи в них. Медведи очень часто пользуются зимой этими дуплами как берлогами. Приходилось слышать от охотников, что медведь иногда в такое дуплистое дерево забирается сверху, и узнать о его пребывании там можно бывает по намерзи от дыхания, а если очень морозно, то и по пару, исходящему от дерева.
Пробковое дерево южного Приморья (бархатное) с виду очень простое, но когда поймешь, то окажется, что в этой простоте скрывается изящество и грация вроде нашей рябины. Пробковый слой бархатного дерева используется только столярами-художниками для отделки самых изящных вещей.
Впервые встретил я бархатное дерево возле оленьего совхоза Майхе на берегу озера, сложенного слиянием рек Майхе и Батальянзы в непосредственной близости Уссурийского залива. Я шел берегом возле самой сетки оленьего парка и, когда увидел на берегу три дерева, слившиеся в одну крону, сразу догадался, что это именно и есть бархат. В аппарате был у меня телеобъектив, приготовленный на случай встречи с оленем, и потому мне пришлось, чтобы снять бархат, отойти от него на довольно большое расстояние. И пока я шел, откуда-то на воде явился кореец в белом и черной шляпе. Он вышел на берег возле самого бархата, устроился, сел ко мне спиной и согнулся над чем-то: по-видимому, стал закусывать. Глядя на него, я тоже закусил и прикорнул, казалось, на минутку, а проспал ровно час. И вот, что за диво! Через час кореец сидел на том же месте и точно в такой же позе, как будто он за едой внезапно скончался. Заинтересованный, подошел я к нему и увидел на его коленях небольшую белую собачку, у которой хозяин выискивал блох. Как тут не подивиться: так было уже целый час, и работа, по-видимому, была только в самом начале. Вдали на сопке желтело спелым ячменем небольшое, вроде нашего усадебного огорода, пятнышко его крошечного хозяйства. На всей громадной сопке была только одна его фанза, наполненная детьми.
Азиатская пашня была мне как чуждая молитва на непонятном языке, вроде европейского Страшного суда с предварительным воздержанием от пищи в течение суток. Все это хозяйство рассчитано на вегетарианца-восточника, или на подвижника, или на больного, или на баловника, каких много было в толстовское время. Такая скудость и такие возможности в богатой природе: вон виноград задушил какое-то дерево, и невозможно узнать, каким оно было. Это не просто дикий виноград, это очень ценный; говорят, французы бочками отправляли к себе этот сок, и вино с этим соком получало какой-то особенный экзотический, превосходный букет. Я простился с корейцем и по сетке, ставя ноги из одной ячейки в другую, выше и выше, перелез в олений парк. Мне хотелось посмотреть, что получается внутри такого дерева-здания, обвитого виноградом. С трудом я проник в одну из таких беседок, потому что там, внутри, было много лиан. Но дерево, молодой маньчжурский орех, не погибло, а даже зеленело. Тут было прохладно, хорошо, я вынул записную книжку и занялся подсчетом расходов аванса и, когда начал составлять телеграмму о присылке денег, заметил, будто что-то мелькнуло по солнечному зайчику: один зайчик закроется, потом другой, а этот откроется. Осторожно нашел дырочку и увидел, что это оленуха очень тихо, останавливаясь на целые минуты, подходит сюда и закрывает собой зайчики. Хорошо, что легкий ветерок был ко мне, а не от меня, и она почуять меня не могла. Мне было слышно потом, как она оторвала губами вкуснейшее для них лакомство — лист винограда. Потом она стала на задние ноги, а передние положила на виноградную ветку и стала откусывать верхние листики. Видно было, что вымя у нее было полно, и молоко даже сочилось: наверное, вблизи где-то был олененок. Не могу себе представить ее безумия, если бы шевельнуться! В какое положение может попасть дикий зверь! Но я выдержал, пока она не наелась.
Глаза этой оленухи, виденные мною из виноградного шатра, оставили во мне такое неизгладимое впечатление, что я никогда не забывал о них, тем более что пятнистых оленей встречал я всюду на островах и в их глазах постоянно узнавал то впечатление от них в виноградном шатре. Бывает в таких впечатлениях, как в запахе цветов: почти всегда с запахом цветов связывается какое-то отдаленное воспоминание, и оно до того упорно не проясняется, что начинаешь думать, будто и нет его, а самый зуд к воспоминанию не реален и есть нечто вроде желания желаний. Но нет, я несколько раз имел возможность убедиться, что вспомнить можно, только очень трудно докопаться. То же было и с глазами оленя: не то их видел, не то нет, и не можешь вспомнить где, и не можешь чего-то досказать. Так бывает, и, как я заметил в себе, это никогда не пропадает и будет встречаться тебе до тех пор, пока не найдешь ответ. Разгадка моего неопределенного волнения явилась осенью, когда разошлись уже туманы, поблекла трава, засохли цветы, но зато в лучах солнца 42-й параллели все разноцветные осенние листья деревьев и кустарников вспыхнули и засветились, как брильянты. Вот в том-то и дело в этом реликтовом краю, что по холоду осенью все как у нас, но по свету осенью тут голубей, чем у нас весной: по холоду — Сибирь, по свету — Италия. И вот в такой-то день я стоял во Владивостоке в ожидании трамвая и смотрел сквозь пунцовый мелколиственный клен на голубое море, и так мне показалось, будто из самого моря вышла женщина в зеленом. Для этого итальянского солнца нет различия, от какого предмета исходит цвет, все равно, будь то лилия или юбка, цвет вспыхивает и горит. Грудь этой молодой женщины от спешного хода волновалась, и оттого зеленая материя переливала на синюю. Я заметил это интересное пятно в общем букете, но лица молодой женщины не видел, появился трамвай, и я, последний в очереди, собрался с духом, чтобы в последний момент не потеряться и хотя бы привеситься, но ехать. Когда я достиг своего и кое-как прицепился, то почувствовал, будто кто-то сзади меня хочет совершить невозможное — тоже привеситься. Я обернулся и вдруг прямо глаза в глаза встретился: те самые, мучившие меня все лето оленьи глаза теперь перешли на лицо женщины в зеленом платье, и это было сразу ответом на все. Глаза эти у оленя были именно так хороши, что требовали себе продолжения: художнику надо было их взять и перенести на лицо человека. И оно само перенеслось, и я увидел оленя, превращенного в женщину… Но нет, не передать мне всего моего восторга от этих оленьих глаз в цветах от света осенью итальянского солнца на Дальнем Востоке. Все вопросы в одно мгновенье решились, в одно мгновение все я понял и успел соскочить, помочь, устроить на свое место уже на ходу трамвая, поклониться с восторгом, как будто передо мною действительно чудо из чудес совершилось, олень-цветок, раскрывшийся в женщину.
После того долго стою в очереди в ожидании трамвая и сочиняю роман-сказку о превращении хуа-лу, оленя-цветка, в прекрасную царевну. Когда-то очень давно я попробовал таким образом бороться со скукой вынужденной длительности времени, и с тех пор навсегда моя счастливая профессия освободила меня от всяких очередей. Вероятно, мы так очень долго стояли, потому что очередь ушла далеко в «Трудящийся сквер», когда пришел некто, взглянул на провода и сказал уверенно: «Расходитесь, граждане, трамвая не будет». И все разошлись.
Не знаю и не хочу узнавать, на чем основано исключительное значение Маруси на судне, мне-то какое дело! Она не одна тут девица, мало ли их, но почему к ней относятся особенно предупредительно и ее декрет в кают-компании: «Просят головные уборы снимать» — выполняют даже начальники, никогда не снимающие фуражку по той же самой причине, что и Самсон не стриг свои волосы. Не интересовался я узнавать, с кем у Маруси определенный роман, — зачем это нужно? Но маленькие романы в смысле симпатии, душевной беседы у нее беспрерывные, и в этом смысле я тоже и после обеда, и после ужина, и за чаем много с ней беседую. Сегодня она мне призналась, что недовольна своим положением работницы на судне каботажного плавания и собирается поступить в матросы на корабль дальнего плавания. «Теперь женщине это можно, — сказала она. — Что мы тут, каботажники, тремся, как щуки у берега, хочу видеть свет, хочу в дальнее плаванье».
Весь день этот мы плыли в густом тумане, и только звук сирены да жуткий звон морских колоколов время от времени напоминали нам, что проходим между опасными скалами, рифами, всевозможными Сциллами и Харибдами, этой злой судьбой всех каботажников. К вечеру же вдруг, как это постоянно бывает на Дальнем Востоке, все туманы унесло, и открылось совершенно безоблачное небо, направо самые фантастичные нагромождения скал, налево сиял в вечерних лучах весь океан. Зная, что капитан после напряженной работы в тумане всегда отдыхает у себя на верхней палубе и охотно беседует, я отправился к нему, и когда разговор о ветре, о тумане, о лаге, на который навертывается морская капуста и обманывает в счете, исчерпался, я, желая перейти на какую-нибудь общую тему, сказал ему о Марусе, что она собирается плыть матросом вокруг света. Капитан вдруг почему-то умолк.
Мы плыли вблизи берега, но вот уж не желал бы, как Робинзон, приплыть на бревне и даже на лодке к такому берегу, представляющему из себя бесконечный лабиринт скал в протоках, высоких островов, сопок, уходящих перспективно в глубину берега. А там как будто опять блестит… вода, — ничего не поймешь в этой путанице!
Капитан, чем-то взволнованный, начал мне о себе говорить издалека, что вот он был в царские времена простым матросом, чтобы ценою всей жизни достигнуть капитана каботажного плавания. И разве он не мог сделаться капитаном дальнего плавания! Он показал мне на берег: легко ли в тумане плыть возле такого-то берега!
Солнце садилось за более близкую и оттого для нас более высокую сопку, садилось при всей красоте сопутствующих уходу солнца цветов: золота на кончиках волн, голубого за черными скалами, далеких спокойных розовых бухт и лагун и крови на скалах. Но ведь пароход двигался, и солнце опять начинало восходить, и потом снова закат. Ничего подобного в жизни своей я никогда не видал. В восторге схватил я руку капитана и крепко пожал. Тогда он, до крайности изумленный, посмотрел на меня как на помешанного…
Да, разве он не мог сделаться капитаном дальнего плавания; ведь это же гораздо легче, и сравнить нельзя с этим жизнь каботажника; там пустота совершенная, там нет ничего, вода и чайки. Тут вот камень, злая, но все-таки земля, и человек все-таки сам на себя похож, а не на чайку.
«Чайка — это не Маруся ли?» — подумал я.
Я не мог не любоваться переменой восходов, закатов, переходом сопок, лагун, протоков с места на место, и даже чайками, когда они где-то вдали между крайними сопками маленькими крылатыми точками пересекали огромное солнце. Но я слушал и капитана, мне даже нравилось, что он журчит, я даже начинал понимать его и захотел подзадорить.
— Вы пустоту дальнего плавания, — сказал я, — назвали чайками, а Маруся сказала о каботажниках, что они, как щуки, трутся у берега.
— Да, да, именно щуки, — сказал капитан, — вернее даже одна щука, я единственный теперь остался из каботажников, остальные суда, вы сами знаете, в течение этого одного лета все выведены из строя, все в ремонте. Я единственная щука, и все на меня теперь и взвалили. Да, есть капитаны дальнего плавания и есть капитаны каботажного плавания, я каботажник, мое суденышко маленькое, но я держу его чисто. Вот если грузят сено и железо и если я нормальный человек, то буду грузить вперед железо и на него сено. Все море — это обман, а настоящая жизнь на земле, в краю: край нужен человеку, чтобы нога твердо стояла, тогда хорошо и на море смотреть.
В это время солнце наконец-то по-настоящему село, и тогда на оранжевом небе там и тут стали вырастать силуэты лиц с волосами: лица — скалы, волосы — лес. В этих скалах между разными фигурами стоял и капитан-каботажник, а в другую сторону сияло море, и туда в бесконечную даль уплывала на парусах прекрасная китайская шхуна, шампунька.
Поэзия океанских островов предполагает кораблекрушение, и надо, чтобы человек спасся, вышел на берег без человеческих тропинок и начал жить по-новому среди невиданных зверей и растений. Без кораблекрушения жизнь на ограниченном пространстве, где все стало известным до мельчайших подробностей, где нет даже просто людей прохожих, безмерно скучней, чем на материке, но только творцами робинзонов был дан в свое время такой толчок, что от чар океанских островов мы до сих пор не можем освободиться и болеем островным ревматизмом. Я говорю о тех нас, кто в свое время зачитывался морскими романами и сокращенным для детей Робинзоном. И должен сказать, что на острове Фуругельма в Японском море среди цветов и птичьих базаров, наблюдая жизнь голубых песцов, я не только не потерял, но даже и подогрел в себе эту островную детскую сказку. Но потом на более близких к материку островах архипелага Петра Великого романтика моя начала пропадать.
Я спустился к морю, перешел небольшую речку и стал взбираться на гору, чтобы избавиться от болотной сырости, в которой утопала нога. К моему великому изумлению, поднимаясь наверх, я не только не освобождался от болотной сырости, но даже чем выше, тем становилось все сырей и сырей. Вместе с тем и в мыслях своих я не только не расширялся, как это обыкновенно бывает при подъеме в горных местах, но, напротив, я запутывался в мыслях о жизни маленьких людей на острове и ставил вопросы вроде таких: «Остров ли виноват в такой тусменной жизни, или же в глухих местах подбираются люди такие?» Даже и озеро, на которое мне хотелось посмотреть, отвлекло от маленьких людей меня на очень короткое время: озеро это тоже было окружено болотом. По всей вероятности, в давности оно было проливом между двумя нынешними бухтами; заключенная в берега соленая вода мало-помалу пересохла, и с гор из родников набежала пресная вода. Я не находил сухого места на горе от этой воды, даже на самой горовой покати сочилась вода, и нога на крутосклоне тонула в грязи: троп не было, каждая тропинка, даже зверовая, оленья, превращалась в поток, и сейчас же в этом потоке набирались камешки и громоздились друг на друга, как в настоящей горной реке. Так в поисках сухого места я все выше и выше забирался по горе, и мне так и не захотелось спускаться к озеру, чтобы, как я это всегда делаю, внимательно рассмотреть береговую растительность. Я думал с неудовольствием вообще об этих озерах и лагунах на островах Приморья: величие моря делает эти озера и лагуны нечистоплотными лужами. С удивлением одно время смотрел я на высокую женщину, идущую там внизу, у озера, зачем-то по колено в грязи, и вот в какой онегинской форме с досады пробегали при этом во мне чувства и мысли: «Влюбляться, — думал я, — и проходить, а не задерживаться на островах, где нет даже прохожих людей; влюбляться во все и ничего не любить — вот счастье путешественника: чуть ведь только полюбил, и это надо уже беречь от другого, ревновать, защищать и в конце концов служить и в этом трудном служении забывать тот самый цветок, из-за которого когда-то влюбился и потом полюбил!» И так почти до самого перевала я не мог найти сухого места и только уж, спускаясь по той стороне, я вышел на сухую тропу.
Мало хорошего видел я, но, уезжая на пароходе, разговорился в кают-компании с одной дамой, бывшей со мной одновременно на этом острове. Я рассказал ей о полном крушении сохраненной мной с детства робинзонады.
— А лотос видели? — спросила меня эта женщина.
Вот тут и оказалось, что когда я поднимался в гору и, поднимаясь, все больше и больше лез в грязь и сам на высоте, будучи по колено в грязи, удивился той женщине внизу у озера, то это была она: эта женщина шла по грязи, желая взглянуть на цветущий в озере большой розовый лотос. Она занималась когда-то ботаникой и очень мечтала когда-нибудь попасть на Дальний Восток и посмотреть на реликтовую флору. Но из-за детей она не только не могла поехать, но даже пришлось и вовсе забросить науку. Теперь муж ее ехал в командировку на Дальний Восток, она кое-как устроила на время своих детей у родных. За два месяца работы нашла несколько новых видов каучуковых растений, драгоценных для нашего времени, и на прощанье вот заехала сюда, на этот остров, только затем, чтобы посмотреть на лотос. И она была в восторге от необыкновенно прекрасного громадного цветка: «Это на всю жизнь останется».
Вот только теперь, рассказывая о животных и растениях Дальневосточного края, ничего не могу рассказать я о лотосе. Вспомнив эту историю, я нашел в своих записках: «Влюбляться, проходить — вот счастье путешественника: чуть ведь только полюбил, и это уж надо беречь, ревновать, защищать и, конечно, служить и в трудном служении забывать тот самый цветок, из-за которого когда-то влюбился и полюбил». Прочитав эту мысль онегинских времен, я приписал: «Можно и путешествовать, и влюбляться, и проходить, и любить, и можно служить, не забывая о лотосе».
К первому сентября лучшие старые рогачи свое яркое солнечно-защитное одеяние переменили на скромное зимнее. Фазаны из бурьяна стали перебираться на азиатские пашни. Кулики летают табунками. Вот конец виноградной лианы, огромной, завившей довольно большое ореховое дерево, пожелтел, и конечный листок все же треплется. Вечером пошел дождь, а ветер все креп и креп, превращаясь в длительный тайфун. Сижу в Сидими, закупоренный в даче Бриннера, и думаю о прошлом владельца дачи, недавно убежавшем в Китай. Все построено очень дельно, только с немецким вкусом, убивающим всякую красоту: бюргерская дача. Теперь внизу тут устроилась испытательная станция. Есть уже микроскоп и еще кое-что, на стенах показательно развешаны панты и сухие рога пятнистых оленей. Но электричество еще было без тока, водопровод без воды, термометр без ртутного шарика, валялась на балконе клетка без птички…
Сижу день, другой, третий, тайфун не прекращается. Большие птицы показываются и прячутся совсем черные, а кричат, как серые вороны. Серебристый тополь, битый и перебитый тайфуном, вывернул свое белое серебро, как зверь в последних мучениях вывертывает белок своих глаз. Истошным голосом возле тополя вот уже третий день пищит какая-то маленькая птичка. Старуха на это обратила внимание, пожалела, предполагая, что тайфун убил ее детей. Заведующий испытательной станцией сказал:
— На тайфунчики не обращайте внимания, еще день, два, и вернется чудесная погода, и так на весь сентябрь, октябрь, а может быть и в половине ноября все будет стоять наше осеннее дальневосточное лето.
В Приморье нет того ровного времени, которое у нас определяется одним словом: зима или осень, весна или лето. У нас снег и мороз разделяют год на два времени года: холодное и теплое. Кроме того, много значит и свет, — точно так же, как о холодном и теплом времени, можно сказать о темном и светлом. В Приморье снег имеет мало значения, старожилы замечают, что сколько дней идет снег, столько же дней бывает ветер, сдувающий этот снег. А то в январе вдруг так станет тепло, что не только снег, а хоть в одной рубахе ходи. Точно так же и свет определяет время против нашего скорее даже в обратную сторону: в летнее время, когда наступает желанное царство света, здесь туман, а осенью, когда у нас тьма, тут над желтой высохшей землей является солнце, и такой свет, такие он создает чудеса из моря, неба и уцелевших остатков летнего покрова земли… Особенно хороши такие осенние дни на Гамове, на Туманной горе, где скалы покрыты редкими для Приморья, капризно-фигурными погребальными соснами. И на Туманной горе лучше всего в падях Голубой, Барсовой и Запретной. В этих падях, обращенных к морю, я охотился со своей фотокамерой не только на пятнистых оленей, я охотился от первого луча восходящего солнца и до последнего прямо на самые эти лучи, падающие рано утром на горный камыш, украшенный кружевами первых морозов, или когда мороз обдает росой, большими светлыми каплями на черном фоне скал или лазурной бесконечности Тихого океана.
Гамовский парк пятнистых оленей состоит из двух парков: Старого и Нового. Старый парк — это по существу одна гора Туманная, которая со всеми своими падями и распадками представляет почти что остров: бухта Витязь с одной стороны и бухта Астафьева с другой стороны омывают шейку, соединяющую горный узел Туманной горы, этот почти остров, с Новым парком. На этой стороне шейки, где бухта Витязь, и расположены все постройки оленьего совхоза «Мыс Гамов», на противоположной, у самого берега бухты Астафьева, живет главный егерь совхоза и первый отбойщик, старинный таежный охотник, сотрудник В. К. Арсеньева в его экспедициях, Иван Иванович Долгаль. Вот тут, между двумя этими бухтами, раньше и была сетка, заключавшая в безвыходность всех пятнистых оленей Туманной горы. Мало-помалу олени, заключенные в определенном пространстве, хотя и на всей таежной воле, без подкормки, без всякого вмешательства человека в свою жизнь, кроме этой сетки и отстрела рогачей, повыбили корм, сильно размножились и от недостатка питания стали снижать вес. Тогда сетку перенесли далеко к Андреевской бухте, и парк от старой сетки до Андреевской бухты стал называться Новым. Научный работник Гамовского парка, известный исследователь соболей на Шантарских островах, Дулькейт, говорил мне, что ланки, или оленухи, вообще неохотно выходят за пределы Старого парка, и Туманная гора продолжает быть главным местом гнездования; напротив, рогачи держатся более в Новом парке и под конец гона всей массой уходят на противоположную сторону, к сетке, за восемнадцать километров от оленух Старого парка. Они как будто стремятся после гона куда-то уйти и возле сетки выбивают тропу. Дулькейт сделал предположение, что из-за этого ухода рогачей и привязанности оленух к месту гнездования некоторые из них могут остаться неоплодотворенными.
Катер высадил меня в Андреевской бухте, и все восемнадцать километров Нового парка до Старого, где живет Дулькейт, я должен был пройти пешком. Задержался в Рисовой сторожке, где живет воспитанник старого хозяина парка Янковского егерь кореец Том Цой. Выспрашиваю его о жизни пятнистых оленей, как и всех, по внешности беспорядочно, а внутри держу строгий план, разбив жизнь оленя от рождения до смерти на определенное число вопросов. Вот один из вопросов: когда слышал первый рев? Том слышал 9 сентября. Место гона, по его словам, большей частью верх пади, в ямке перед гривой.
В девятнадцатом году из Сидими и других оленников прислали оленей по пяти пудов весом, и на хорошем гамовском корме они скоро достигли веса в семь с половиной пудов. Теперь опять появились пятипудовые. Причины в оскудении парка, и клещи размножились: очень изнуряют. Вследствие истощения гон растягивается и бывает даже в декабре. Если же гон, то и отел тоже растягивается. В таком роде занимаюсь с Томом часа два и уношу от него целую тетрадь об олене.
Прошел восемнадцать километров и ни одного оленя не видел и не слыхал рева. Какой-то зверь вытурил из норы енота, и он перебежал мне дорогу. Бухта Витязь большая, просторная, красивая. Уютный домик, где живет научный сотрудник Г. Д. Дулькейт. В пять вечера ясно, ветер свежий с юга, и он, вероятно, мешает: оленей не было, только видели двух оленух, стояли в тени, быть может они ждали рева, выслушивали? В сумерках послышался рев рогача, одного, другого. По пути в Астафьево спугнули еще одного рогача, вероятно он почуял нас по ветру и скрылся. Возвращались в полной темноте. Ветер продолжался. Небо звездное. Гуси летят, вероятно гуменник (валовой пролет в конце октября). Раньше гуменника во второй половине сентября летит лебединый гусь (китайский). Казарки летят только весной, а осенью возвращаются каким-то другим путем. Что-то случилось в горах, вдруг раздался свист множества оленух. Волк или барс? Собака Дулькейта Ол (гордон) залаяла, фыркнул барсук. При свете спички мы заметили его силуэт и ранили. Ол доконал. Так, оказывается, на енотов и барсуков здесь существует правильная охота с фонариком и собакой. Барсуки злые; обыкновенно дерутся; но еноты замирают, из-под собаки легко можно брать живьем. Мех енотов очень хорош для летчиков. По предложению из Москвы стали разводить енотов во множестве — и вдруг эпидемия. Болезнь пока не определена, но разгадка опустошительной эпидемии крайне проста: енот очень дешевый, значит, тратить на него нельзя много, как например на канадских лисиц, нельзя на малые деньги достигнуть чистоты, ухода, питания.
Дулькейт, наблюдавший очень много пятнистых оленей, просит меня выбросить из головы представления, созданные о их гаремах по немецким описаниям гона благородного оленя. Случается у пятнистых оленей, что сайки стоят с матерью, и рогач не отгоняет их. Бывает, напротив, за оленухой бежит саёк, а сзади его рогач, и саёк покрывает оленуху, а рогач смотрит куда-нибудь в сторону. А то рогач погонится за другим, да и вовсе не вернется к своему гарему. Случается, из кустов покажется какой-нибудь ничем не замечательный рогач, а хозяин-великан без всякого сопротивления оставляет свой гарем.
Лунною ночью олень бывает виден, и к нему можно близко подойти, ночью олень чувствует себя хозяином. Днем олень, кажется, самое пугливое существо в мире.
Еще рассказывал Дулькейт из жизни оленей, что однажды в снежную зиму каким-то образом в парк проник дикий олень; он был, конечно, голоден, быть может умирал с голоду, а парковым оленям была дана подкормка, и они ели у кормушек кукурузу. Завидев дикого, все они бросились к нему и прогнали.
Еще Дулькейт рассказал, что раз зимой к стогу пришла старая оленуха и умерла. На ней были следы от ударов других оленух. Что они, увидев умирающую, забили ее по принципу «падающего толкни», или, может быть, это она не пускала их к сену и они все за это на нее напали? У этой умершей оленухи был плод. Как общее правило, надо принять, что оленухи рождают до смерти и что плод бывает причиной последнего, погибельного истощения. Вечером после ужина мы вышли на крыльцо. Большая Медведица с левой стороны нашего дома вытаскивала из-за хребта последнюю свою звезду. И в том самом месте, где кастрюлька Медведицы опиралась углом своим на гору, слышался рев оленя, он очень редко повторялся, и еще слышался рев другого.
Олень ревел утром при звездах на том же месте, где вечером, и еще один ревел напротив нашего домика и направо на горе, из-за которой должно было выйти солнце. По лесенке я забрался на крышу и стал наблюдать. На рассвете недалеко от сенного сарая показался черный и важный рогач, навстречу ему шла оленуха, и он пошел к ней навстречу и даже разминулся с ней, как будто шел по своим делам дальше; но только она миновала его, — вдруг он повернулся и за ней, она в рысь, и он в рысь, она во весь дух, и он во весь дух, и так оба исчезли в кустах.
Направо у подножья горы, закрывающей солнце, было несколько оленух, не менее десятка. Из этого стада вышли два рогача и стали подниматься по горе, медленно расходясь под углом, потом оглянулись и стали медленно сходиться под углом: пройдут по два шага, потом станут и долго косятся, как петухи. Между тем внизу, возле гарема, замаскированный от наблюдения высокой травой, вдруг обнаружился громадный рогач. Так вот и являлся гон на рассвете: стадо оленух внизу под горой и возле них ходит рогач, повыше на горе стоят два рогача-ассистента, неустанно следя друг за другом. Потом солнце вышло из-за горы, ослепительно засверкала кристаллами мороза трава, и наблюдать оленей на этой горе стало невозможно. На другой же горе рогач медленно уводил оленух за перевал. В распадке, заросшем широколиственным кустарником, слышался рев на все лады, и просто и-и-и (свист) и о-о-о (рев), и еще вроде ав-ав: как будто олень ругался. Можно было понять, что издали множество побочных звуков пропадало.
Д. пришел ко мне и таинственным знаком попросил следовать за собой. В сенях он остановился и попросил меня слушать: что-то гудело, вроде того, как от ветра гудит телеграфный столб.
— Что это? — спросил он.
Я не мог объяснить.
— Вот уже три дня гудит, — сказал Д.
Пришел китаец. Д. спросил его так же, как и меня. Китаец вслушался и вдруг переменился в лице.
— Война будет! — сказал он.
— Уже есть, — ответил Д. — Вчера в городе мне передавали, будто японцы высадились в Корее: война с Китаем началась.
— Я тоже это слыхал, — сказал китаец, — а давно ли это гудит?
— Дня три.
— Да, дня три началось.
Китаец взял свои ведра и дальше пошел. А мы принесли лестницу, вынули потолочную тесину и между этой, потолочной, и другой, повыше, темное пространство осветили карманным электрическим фонариком. Электрический луч в один миг уничтожил суеверие: между потолочинами гудел бражник, большая бабочка. Вот и все! Исчезла вся таинственность. Но мне показалось тоже таинственным из рассказа Д. о бабочках. Однажды в Сучане ночью на свет слетелось столько бабочек, что ухо явственно различало шелест их крыльев. Сколько же их было? И какие они большие в этом крае! Вот бы послушать ночью шелест крыльев уссурийских бабочек.
И что особенно показалось мне замечательным, это тот же самый электрический луч, уничтоживший суеверную тайну, самый этот луч сегодня вечером может привлечь насекомых, и мы будем слушать естественную тайну шелеста крыльев уссурийских бабочек в ночной тишине.
После чая я пошел левой стороной бухты возле Туманной горы и против солнца снимал горный камыш. Не доходя мыса Шульца, сбился с тропы, но потом нашел ее и, перевалив сопку, увидел Голубую падь и в ней в полгоры ныне оставленную сторожку. Потом на лавочке возле этой пустынной избушки я отдохнул и начал лазить по скалам, чтобы при помощи снимков зеленых пиний, черных скал на фоне голубого моря хоть как-нибудь на панхроматической пленке изобразить себе на память прелесть Голубой пади. После того я спустился к ручью и в каменной россыпи потерял тропу. Перейдя ручей, задумал подняться на самый верх, идти дальше по хребту, как барсы ходят и тигры, по тому самому хребту я шел, где некогда был изловлен сразу четырьмя грелевскими капканами барс, о котором я записал интересный рассказ. По пути наверх не раз слышался свист и последующий за тем топот спугнутых мною оленух. Но рогачей совсем не было слышно. Я не добрался до самого верха, потому что вслед за Голубой падью открылся вид на Запретную и рядом с ней на Барсову. Поснимав погребальные сосны в Запретной пади, я перебрался в Барсову падь, спустился почти к самому морю и без тропы с трудом одолел подъем по Барсовой пади, по Запретной перешел обратно в Голубую. Солнце было уже над самым морем, когда я снова отдыхал на лавочке возле сторожки. Мыслей в голове у меня, кажется, не было никаких, но, может быть, было что-то лучше и важней всяких мыслей: мысли об этом после начинаются, спеют, как яблоки, и падают.
Оленьи повадки в это время года такие, что около пяти вечера все они выходят из кустов в открытые пастбища и там проводят всю ночь, а после восхода солнца медленно стягиваются и к десяти утра все убираются в кусты.
В четыре вечера за мной приходит самый опытный охотник Долгаль, чтобы показать мне гон оленей на пути их перехода из бухты Теляковского в бухту Астафьева. Разговор наш начался о предположении Дулькейта, что будто бы в Старом парке некоторые оленухи могут остаться неоплодотворенными.
— Так это вам Георгий Джемсович сказал?
— Да, он сказал.
— А не спросили вы его, отчего истощается олень во время гона?
— Нет, я не спрашивал, я сам знаю: рогач худеет оттого, что не ест почти ничего и ревет.
— А главное, что много ходит по следам оленух, но воздуху чует и ходит с одного конца парка за восемнадцать верст, он может за ночь это пройти, если только есть охочая оленуха. Возьмите любую точку времени, вот хоть сейчас, много ли в эту точку есть охочих оленух? Очень даже мало, а рогачи все в охоте и все рыщут, и для них следы на земле и ветер, и она ведь тоже не иголка, и раз ей охота, то тоже и ей незачем прятаться, как же им ее не найти. Ах, Георгий Джемсович! Рогач не ест, рогач ревет, рогач рыщет в парке из конца в конец. Рогач не человек, он не на службе, у него довольно времени. У рогача служба одна, как бы верхом сесть, а Георгий Джемсович нашел каких-то неоплодотворенных оленух.
Трудно было представить себе более расстроенного человека, чем этот старый охотник. Я даже начал колебаться в себе, а что если я как-нибудь ослышался, не так понял.
— Иван Иванович! — сказал я. — Извините, пожалуйста, я, кажется, спутал и вспоминаю теперь: это мне сказал не Дулькейт, а заведующий снабжением Тарасов.
— Тарасов! — обрадовался Долгаль. — Ну это совсем другое дело, Тарасов это может сказать.
Так мы перешли Малиновый ключ и мало-помалу поднялись на песчаный хребет. Тут на песке было множество следов, и вид открывался нам с высоты тигрова или барсова глаза, когда эти звери залягут в камнях и смотрят то в ту, то в другую сторону. За перевалом в направлении к мысу Орлиное гнездо были темные синие тучи, земля же была вся желтая, как песок, и на ней, на желтом, кое-где, как густо пролитая кровь, стелющиеся кустики азалии с покрасневшими от осени листьями. Вдали белые волны разбивались о черные скалы. Какое-то «Томящееся сердце» — такое название камня: будто бы камень этот от напора волн шевелится и потому назван сердцем. Задорный мыс Орлиное гнездо убран весь ажурно-фигурными погребальными соснами. А желтое — это не песок, это пожелтевший горный камыш, если же наклониться и рассмотреть, то у самой земли есть низкая зеленая травка, и вот из-за этой травки на вечер олени выходят на открытое пастбище. Их переход из кустов бухты Теляковского к открытым пастбищам бухты Астафьева ко времени нашего прихода был в полной силе. На пастбище против Орлиного гнезда стоял неподвижно, как монумент, рогач.
— Чего он стоит?
— Где-нибудь есть оленуха.
— А вот те восемь рогачей, почему они вместе и нет возле них оленух?
— Какие-нибудь неудачники, а вот глядите на средний увал, видите?
— Кажется, камни.
— Кажется, камни, да, а это оленухи, штук сто. Ну, так вот и те восемь рогачей с ними как-то связаны. Глядите, вон тот отдельный, видите?
— K нему подходит оленуха из распадка, вон другая, третья…
— Их там много в распадке, это все одно стадо, они все в связи.
На увале даже простым глазом были видны прямые и косые тропы, с косых троп на центральную сходились олени, и было через это понятно, что все олени были в связи и все огромное стадо в сотни голов, разбросанное в падях и распадках, в общем движется медленно куда-то дальше в направлении бухты Астафьева. Отдельные группы в этой массе формировались и распадались.
— А где же гаремы? — спросил я. — Вы слышали о них?
— Слыхал, только это один разговор, а настоящих гаремов нет никаких, просто кучка оленух, и одна из них охочая, и вот из-за нее и весь гарем, потому что не сразу она дается, а как далась, вот и кончился гарем.
— Но почему же если не только охочая, но любая оленуха задумает удалиться из стада, рогач ее возвращает?
— Олени держатся стадом, зачем неохочей оленухе отбиваться от стада? А может быть, хочет убежать та самая, за которой ухаживает рогач и только выдумали, что он всех держит. Да и как сказать, разве к ним в душу-то залезешь? Мало ли по какой причине он держит оленух в кучке. Но только это верно, гаремов постоянных нет, а когда рогач достигнет своей оленухи, то зачем ему гарем? Достигнет своей, понюхает воздух, уверится, что в этой оленухе для него больше нет ничего, и сразу снимается с якоря.
Верно ли?
Вон из кучки, очень похожей на гарем, вырвалась оленуха, и рогач за нею летит. Они прибежали к распадку, где высокая трава и деревья. Он ее настигает, но в последний момент она ложится на землю в траву, а он поднимает нос вверх, рога закладывает на спину и ревет.
Мне вспомнилось, еще о рогачах говорили, будто они собираются большими стадами возле сетки на другом конце парка, и, стремясь выйти в тайгу, выбивают возле нее тропу. Таежный следопыт легко отвечает на этот трудный вопрос:
— Потому так, что в тайге рогачи после гона непременно уходят в более глухие, отдаленные кедровники. Олень-рогач — все равно, что цыган. Оленуха-другое дело, она местная и за ним не идет. Рогач это постоянно, как гон кончился, идет в кедровник. И если сетка на пути, то вот они все и собираются возле сетки.
Быстро темнело. Дул холодный, пронзительный ветер. На фоне красной зари виднелись черные силуэты камней россыпи, разные были фигуры и среди них, казалось, тоже были олени: рогач, оленуха, другая оленуха, саек…
Ночью был шторм, норд-вест. Утро ясное. Егерь доложил, что на той стороне парка с воли пришли два дикие рогача и стоят у сетки. Так вот сама жизнь указывает способы обновления крови. И так ясно, что парк нужно сделать в самом обильном оленями месте, например в Судзухе, и устроить так, чтобы дикие олени могли проникать к парковым оленухам.
Ходил фотографировать Малиновый ключ, чрезвычайно типичный для южно-приморской тайги. Я его несколько раз уже пробовал снять, и все мне это не удается. Горный ключ бежит, не обращая никакого внимания на ветер. И вот почему мне все не удается верно снять его: цветовое впечатление так сильно, что не хватает спокойствия прочитать картину только по свету и тени. Ветер обрывает хваченные морозом красные листья винограда, обнажает черные теперь, сладкие после мороза ягоды винограда. Особенно красивые розовые тона дает мелколиственный клен. И вообще я замечаю, красного в здешнем осеннем лесу гораздо больше, чем у нас в средней России, где желтое сильно преобладает над красным.
В полдень на коне Поцелуе с заведующим совхоза я отправился на другой конец Нового парка, за восемнадцать верст. Заву, между прочим, было дело там: уволить егеря П.
— По какой причине увольняется егерь? — спросил я.
Администратор помолчал и сказал:
— Белый чехословак.
После того я довольно долго ждал продолжения. Седло съехало. Повозился с седлом. Пустил в галоп, догнал. Поравнялся, и тут наконец-то зав продолжал разговор о чехословаке:
— Со времени интервенции их тут двое осталось: конечно, примазались. Одного утащил осьминог.
— Спрут?
— Очень просто. Вышли они купаться в камнях. Вот спрут обхватил одного и утащил в море. А другой остался.
Больше мы ничего не говорили о чехословаке. Эта поездка дала мне представление о Новом парке, так что я мог себе представить схему распределения оленей в обоих парках в настоящее время. Оленухи теперь держались в Старом парке, а в Новом — от 2-й Сенокосной пади и до Рисовой. Кроме того, они занимали 3-й юго-восточный склон от бухты Астафьева до Высокого мыса. Рогачи держатся более в Новом парке по западному склону и в пади Белинского по реке Улунчу и до Высокого мыса.
В Рисовой мы узнали, что Долгаль только что вышел ставить нового егеря-красноармейца на место П. Они пошли туда по сетке, мы же доехали до реки Улунчу и Сенокосной долиной, часто спугивая фазанов, доехали до сторожки: тут уже был Долгаль с красноармейцем.
На обратном пути зав уступил свою лошадь старику Долгалю, и мы отправились с ним. По словам Долгаля, Гамовский парк весь продувается северными ветрами, и оленям хорошо можно укрыться только в Старом парке в падях Голубой, Запретной и Барсовой. Действительно, парк в районе реки Улунчу был покрыт низким дубняком, широкие листья коротко были завернуты в желто-серые трубочки. Эта зимняя картина пастбища совсем изменилась, когда мы приехали обратно к Астафьевскому ручью, тут многие дубки были еще совсем зеленые, другие с листьями, краснеющими лишь по краям. Выбрав один из листьев молодого дуба, из самых крупных, я измерил его и теперь изумляюсь размерам листа молодого маньчжурского дуба гораздо больше, чем там, лист был пятьдесят на двадцать шесть сантиметров. В то время как мы выезжали из сторожки, шторм был такой сильный, что мы колебались, ехать ли нам через хребет или кругом. Мы поехали прямо, и когда поднялись, на хребте было совершенно тихо. Долгаль сказал, как принято, на китайский лад:
— Ветер кончал.
Чтобы так вдруг, у нас никогда не бывает.
— Вот ведь как ухаживает! Как он ищет, как рыщет! Вот бежит, вот догнал и взять бы… нет! стал: как будто по-человечески, сробел, пожалел. Но нет, не верьте оленю: под предлогом дружбы каждый рогач желает исключительно одного, чтобы удовлетворить свой неуемный аппетит.
Так говорит Долгаль, показывая мне из-за камня на оленей. Там проходят они по горному пастбищу возле Орлиного гнезда. Движутся они медленно, на местах хорошего корма задерживаются, где нет ничего — идут ходко своими собственными тропами. У них вся жизнь на ходу, и еда, и любовь, и также игра. Глядя на идущих оленей, невольно вспоминаешь кочевку киргизов с зимнего пастбища на летнее пастбище: тоже с игрой. Вот один из рогачей направился к оленухе, она его заметила и отошла, он упорно за ней, она в рысь и нырнула в кучу оленух, спряталась между ними. Напрасно! Он знает, какая она, и врезается в маленькое стадо. Теперь выбегает она и надеется на свои ноги, мчится и он, рогатый и тяжелый, черный, бежит как будто тяжело, а между тем расстояние между ними все больше и больше сокращается. Они прибежали к тому месту, где овраг-распадок начинается ямкой, заросшей горным камышом, у этого основания распадка стоит единственное дерево, раскидистая погребальная сосна. Пусть ледяной ветер свистит, тайфун и мороз стеклит заводи, все равно: свет 42-й параллели и тут у порога суровой зимы остается таким же высоким и светлым, как в Ницце, в Крыму, и погребальная сосна от этого света на желтую траву бросает на весь день переходящую, как часовая стрелка, резкую тень. Сюда, в эту ямку распадка, в горный камыш, под тень погребальной сосны, бросилась оленуха, и он перед лежащей остановился как вкопанный. Тогда сила энергии бега и гона со всем своим содержанием неуемного желания, распаленного близкой возможностью, вдруг обрывается. Рогач закидывает свои рога на спину, поднимает вверх голову, и оборванная энергия пола трансформируется в звук: олень ревет. В этом реве мой слух ясно улавливает лирическую нотку, она находится на перевале оленьего высокого свиста в низкий рев, тут где-то есть нотка, в общем дающая реву пятнистого оленя окраску не то обиды, не то жалобы, отличающей очень резко рев пятнистого оленя от грозного, почти тигрового рева изюбра. Есть что-то сибирское, кедрово-свежее и сильно-грубое во всем существе красивого изюбра. Но пятнистый олень — редчайший остаток далекого субтропического прошлого края — собирает в свой тип изящество, грацию.
Олень ревет, оленуха лежит в камыше. Олень наклонился к земле, от нечего делать пробует пощипать траву, но есть не хочется. Он просто стоит и дожидается, то повернется к морю, то к тайге, то глядит вслед проходящим стадам… И вот ему-то не видно за двумя сопками, а нам с большой высоты хорошо видно, что там далеко против линии общего движения оленей на пастбище идет не спеша один громадный рогач, мы видим, как он почему-то осторожно спускается с горы вниз, и догадываемся, что поднимается теперь по невидимому нами склону. Вот и правда: показались рога из-за сопки, голова рогатая, грудь и весь он черный, большой, широкий и важный. Мы опять не можем, рассматривая в бинокль, понять, что такое задерживает его ход, что он рассматривает. Второй раз мы видим, как он спускается, и потом скоро вырастают рога из-за ближайшей к нам сопки; теперь становится все совершенно понятным, — рогач потому так медленно шествует, что постоянно наклоняется к земле и проверяет след: он идет по следу охочей оленухи и, может быть, давно уже идет. Но вот как раз по этой гриве только что прошло целое стадо, и рогач потерял след. Кто знает, быть может, желанный след оставила та самая оленуха, которая лежит, не смея встать, осажденная неуемным рогачом? Рогач, пришедший сюда, потерял нижний след, высоко поднял голову, втянул в себя ветер и, сообразив направление, двинулся вперед. Он спустился в неглубокую лощинку и поднялся. Взбирается вверх как раз в направлении той единственной сосны, бросающей резкую тень на горное желтое пастбище. Первый рогач из-за сопки ничего не мог учуять, он просто глазел и случайно пришлось, что глазел именно в сторону дерева, и вдруг оттуда вырастают рога, да еще какие! Появляется голова…
Иван Иванович шепчет мне из-за камня:
— Сейчас увидите, первый рогач снимется с якоря.
И он угадал: первый рогач, как только увидел голову, повернулся и стал в сторонку, большой рогач стал на его место. Но ему показалось, что тот слишком близко стоял. Желая подальше отодвинуть соперника, сильный рогач только повернул голову в его сторону, выкинул язык набок, прохрапел, и тот сразу отошел немного подальше. Егерю это понятно. Он служил одно время при домашнем питомнике и выходил пойманного им олененка. Вырос добрый олень Мишка, такой ручной, что принимал от людей даже папироску и вроде как бы покуривал. Постоянно играл он с людьми и в шутку боролся с ними, все больше и больше понимая, что люди сами по себе существа очень слабые. Забрав это себе в голову, Мишка однажды решил попробовать свою силу и своими шишками так поддал, что егерь отлетел к сетке и растянулся на земле бесчувственным. Мишке же очень понравилось пускать по воздуху егеря.
— Смотрю, — рассказывает егерь, — этот самый Мишка стоит возле меня, голову нагнул, глаза кровью налились и собирается дать мне. Ну тут из всех сил схватил я его одной рукой за шишку, другой за ногу, налег со всей мочи и грохнул его. С тех пор он знает меня хорошо, всех бьет, а как я вошел, подумать об этом не смеет.
Так точно и вот этот рогач, просто увидев рога и выражение силы, без боя отходит, а пришлый большой становится на дежурство возле оленухи, которая, наверно, но всем признакам вот-вот решится отдаться оленьей короткой страсти. Какая важность, какое величие, а между тем самый большой рыскун спешит прямо по воздуху, не обращая никакого внимания на следы, и вот снова из-за сопки под деревом новые вырастают рога. Что бы тут было? Нам не удалось наблюдать. С другой стороны из кустов вышло новое звено оленьего стада Старого парка, штук семьдесят оленух и среди них штук пятнадцать рогачей разного возраста и сайков. Они как раз в тот момент появились, когда оба рогача-соперника смерили друг друга глазами. Все смешалось в этом новом стаде, кутерьма началась, беготня и возня. Вернее же всего, горный переменчивый ветер-сквозняк дунул нашим человеческим запахом на оленей, и они бросились бежать. На пустом месте под деревом, на оленьей тропе откуда ни возьмись полная оленья семья: впереди саек, прошлогодний олень, за ним мать-оленуха и за ней олененок. Они как будто проснулись или выскочили из-под земли, не понимая, в чем дело. Долго стояли. Но ветер-сквозняк, вероятно, еще раз перелетел от нас к ним, старая оленуха повернула голову в нашу сторону, поняла и толкнула сайка сначала ногами: «Продолжай, иди не спеша по тропе». А саек со всей важностью старого оленя смотрел совсем в другую сторону. Она еще раз его толкнула: «Да ну же, дурак, иди, не загораживай!» Он изумленно повернул голову в другую сторону, но тут она так его укусила в спину, что шерсть полетела по ветру…
В дальнейшем я перестал записывать правильно события гона оленей и больше занимался охотой с фотокамерой. Во мне сильнейшее впечатление оставил случай, когда одна охочая оленуха убежала за пределы парка и привела с собой из дикой тайги двух рогачей. И еще мне рассказывали, что один рогач из домашнего питомника во время срезки пантов убежал и, когда начался гон и у него окостенели рога, явился в питомник хозяином положения. Но говорили мне, что могучий олень забьет и одними шишками более слабого рогача. А то один бился по очереди с восемью и последнего даже в море загнал.