Война подходила к концу. Фронт передвинулся далеко на запад. Запросила мира Финляндия.
Из Ленинграда отряд перебрался в дачное местечко Пирита, что неподалеку от Таллина. Здесь было много декоративной зелени и цветов, особенно белой сирени. Эстонцы не испытывали затруднений с продовольствием и даже в военное время использовали землю около домов не столько для нужд живота, сколько для услаждения духа. После Ленинграда и других наших городов, в которых даже на подоконниках растили в ящиках помидоры и засаживали картофелем скверы, обилие цветов казалось чем-то невероятным, непозволительным и в то же время наводило на мысль о тихой и уютной жизни.
В отряде появилась первая за всю войну девушка — Маша — медицинская сестра, помощница Лопушанского.
Многие за ней сразу же начали ухаживать, но она всем «била» решительный отбой.
Не помогали и гуси. Маша ходила в белом халате, попахивающем больницей, и как только она появлялась во дворе, на нее немедленно набрасывались хозяйские гуси с гоготом, раскинув крылья и вытянув длинные шеи, целой стаей, штук в двадцать. Забыв куда и зачем она шла (мы занимали несколько домиков), девушка бросалась бежать и попадала в руки к кому-либо из разведчиков, потому что на улице всегда кто-то был. Начиналась настоящая баталия с гусями. Машу, конечно, «отбивали», взяв на руки. Разъяренные гуси хватали кирзовые сапоги или флотские брюки.
Лучшего повода для сближения с девушкой и не придумать. Под шумок и поцеловать слегка можно. Некоторые и умудрялись это делать. А она треснет по щеке, из рук выскользнет и поминай как звали.
О Маше часто заводили разговоры: что она и как. Толком о ней никто ничего по знал, но ребята догадывались: кого-то ждет. Не зря и бровки стрелками сделала и реснички подкрасила, а под халат вместо флотской фланелевки нет-нет да и оденет легкую прозрачную кофточку, а верхние пуговицы халата застегнуть забудет…
Догадывались, а верить в это никому не хотелось. Так мы и мучились в неведении, сидя во время перекуров на скамейках вокруг кадки с водой, врытой в землю. То ли конец войны чувствовался или в операции давно никто не ходил и поднакопилось силенок, а может, и цветы действовали — девичья тема почти не сходила с уст. Начинали издалека с разных историй и историек, а заканчивали всегда на Маше.
Однажды сидели, курили, толковали. На крыльце показалась Маша в халате. Кто-то крикнул:
— Иди к нам. Посиди.
— Некогда.
— Всех делов не переделаешь!
— Не могу, времени нет…
— Зазнаваться начинаешь. Ну, ладно, попадешься гусям…
А они, проклятые, уже бежали к крыльцу.
Маша скрылась в дверях. Начались пересуды. Встрял за нее Саша Симановский:
— Чего пристали к девке? Занята она, ждет одного парня.
— Ждет, кого?
— Вон он знает, — Симановский кивнул в сторону разведчика, который появился в отряде совсем недавно. Встречать его встречали и раньше: на конспиративных квартирах, в столовой разведотдела, но хорошо никто не знал. Известно о нем было одно — из агентурщиков. Коснись дело не Маши, никто бы ни о чем и не стал его расспрашивать. Не принято это было в отряде, тем более, что в курилке сейчас сидело человек десять. Уж если иногда и говорили о наших секретных делах, то только между собой близкие друзья, да и то шепотом.
Но тут была замешана Маша. И парню, как он ни изворачивался, отвертеться не удалось, и мы оказались посвященными в удивительную историю, какие даже на войне случаются редко.
В то время от врага была очищена почти вся Прибалтика. Армии маршала Рокоссовского, стремительно продвигаясь на Запад, прижали к морю большую группировку фашистских войск на Курляндском полуострове и, оставив ее у себя в тылу, ушли вперед. В армии и на флоте шутили, что Рокоссовский огородил группировку колючей проволокой и развесил таблички: «Лагерь военнопленных».
Шутка шуткой, а сопротивлялись немцы отчаянно. Хотя и безуспешно, они несколько раз пытались прорвать кольцо. Фашисты располагали огромным количеством живой силы, артиллерии, танков, другого вооружения и боеприпасов. Они отвлекали на себя от наступательных операций много наших войск, а в случае неудачи на основном направлении могли сыграть роль ножа в спину. Связь с основной массой немецкой армии они поддерживали не только по радио и воздуху, но и морем, через Рижский залив.
Естественно, что эта группировка крайне интересовала наше армейское и флотское командование. Какие-либо сведения о ней могла дать только глубокая тыловая разведка.
Вот и решено было забросить в этот район двух наших разведчиков самолетами на парашютах. Один из них и был другом Маши, а другой? Другой сидел рядом с нами и неспеша, словно нехотя, рассказывал:
— Минувшей зимой это было. Повезли нас с Сашей ночью на среднем бомбардировщике вместо бомб. Знали мы, что не вернемся. Немцев там было понатыкано на каждом шагу. А потом ведь в окружении люди — не у тещи на блинах. И нам надеяться на немецкую форму, в которую нас одели, и на немецкий язык, которым мы владели, — шанс маленький.
Маше разрешили проводить нас до аэродрома. Втроем мы сидели сзади в легковой машине. Сидели они и молчали. Только изредка глянут друг на друга и опять молчат — сердцем понимали один другого.
Я еще подумал тогда: вот и вся их судьба.
Так оно и случилось. Погиб он. Немцы, наверное, ему и приземлиться не дали: рация его даже не пикнула ни разу…
Тихо стало в курилке. Мы сидели опустив головы, чувствуя свою виновность и перед Машей и перед ее любимым. Разведчик тоже молчал.
— А как же ты?.. — робко спросил кто-то.
— Чудом, ребята. Самым настоящим чудом…
Как бы выигрывая время и изучая нас, он слегка приоткрыл рот и часто, часто забегал по верхней губе кончиком языка из стороны в сторону. И тут мы увидели, что губы у него тонко очерченные, яркие и сочные. И все лицо совсем не обыденное, а очень правильное, на редкость ровно-матовое, чистое, спокойное и умное. Мы знали, что он родом из Москвы и теперь не сомневались, что из интеллигентной семьи (иностранным языком владел все-таки). Он ощупывал каждого из нас по очереди своими серыми глазами, а мы прятали от него свои глаза.
— Прилетели мы на место. Летчик открыл бомбовой люк. Мы поцеловались с Сашей, и он прыгнул первым. Больше я его не видел: ночь, темнота.
Ну и я, конечно, прыгнул. Дернул за кольцо и тут же меня дернуло. Думаю, все в порядке — парашют раскрылся. И в то же время не пойму — тащит меня не вниз, а в сторону. Тащит и тащит, и самолет надо мной гудит. Глянул вверх — что такое? Парашют мой прилип к самолету. Я и так и сяк — ничего не выходит. Прилип и хоть ты лопни.
Передовую перелетаем. Немцы из зениток лупить начали. Совсем рядом — зинь, зинь. Летчик не знает, что я под ним вишу, давай маневрировать — то возьмет высоту, то вниз, то влево, то вправо. Так меня накувыркал, что из меня и дух вон. Варежка свалилась с левой руки, вот теперь култышка, — он показал ампутированные пальцы.
— Ну, ничего. Как-то миновали эту полосу, не угодили они в нас. Хорошо, что в прожектора не взяли, а то бы капут.
Прилетели на аэродром. Летчик на посадку заходит, а ему красную ракету — иди на второй круг. Заметили, что я болтаюсь.
Он снова заходит, ничего не зная, и опять ему красную ракету. И так раз пять. В конце концов ему как-то сообщили, что под ним висит человек. А бензин уже на исходе.
И вот самолет набирает высоту и давай снова фортели выкидывать. Уж он качал, качал. Из меня и зелень-то всю вырвало. А парашют прилип, словно его десятидюймовыми гвоздями пришили.
Бензина остались капли, и летчик пошел на посадку, зная, что из меня мешок костей получится, но делать нечего: нужно было спасти машину и самого себя. Уж лучше одна жертва, чем три.
Я уже ничего не помнил. Это мне после рассказывали. Оказывается, самолет пошел на посадку, пролетая над деревней, и тут я сам оторвался. То ли парашют смягчил падение, то ли большой сугроб снега — я не разбился. Но ждала меня новая беда, — он улыбнулся. — Никто на аэродроме не видел, где я упал. Конечно, сразу начали искать, но пока по зимнему бездорожью проедешь.
Вышли утром колхозники, видят, парашют висит на тыну, а в сугробе человек ни живой ни мертвый в немецкой форме. Сообразили — шпион, значит, немецкий, подстреленный. Обезоружили, отстегнули ремни и вместе с парашютом на сани и в сельсовет. Оттуда звонить в милицию. Те приехали и повезли в контрразведку.
Меня наши разыскивают, а я уже в каталажке, обмороженный, полумертвый. Привели в чувство, начинаю говорить, что я свой, а мне не верят. Пока там нашли меня свои, а пальцы-то вот на руке пришлось отнять и на ногах тоже. А в остальном все в порядке — ни единой царапинки, ни одного ушиба…
Он замолчал, и мы все молчали. Только затяжки махорочные были глубже. Затянулся и он, закашлялся сухо, надсадно, а потом сказал:
— Машу вы не трогайте, не надо. Может, еще жив…
Он назвал фамилию своего товарища — все мы знали его, но память моя не сохранила ее, как не сохранила и
его собственного имени. Помню только, что он из Москвы, примерно наших лет, награжден несколькими правительственными наградами за очень серьезные и смелые разведывательные операции в глубоком тылу врага.
…А с Машей с тех пор даже заигрывать стеснялись. Относились к ней ласково, бережно, как к родной сестре.