Часть I. ИСКРЫ ВО ТЬМЕ

Глава 1. КОМУ ЗВОНИТ КОЛОКОЛ

Бом!.. Пауза в полминуты.

Бом-м!..

Опять такая же пауза.

Бомммм!..

Колокол звонит осторожно, словно вполголоса; глухой звук его медленно плывет в тишине долины, упираясь в черно-зеленые склоны крутых холмов, и угасает в войлочном ворсе кустарников, не оставляя эха. Стон позеленевшей бронзы привычно равнодушен, и нет в нем никаких эмоций, разве что безмерная усталость одиночества…

Колокол безучастно глядит с высоты четырехугольной звонницы — из-под издырявленного остроконечного купола, зияющего скелетом стропил; коричневые листы кровельного железа давно уже ободраны и растащены…

Колокол зовет, сам не зная, кого и зачем.

Там, внизу, лежит мертвая, полуразложившаяся деревня: вставшие на дыбы груды бетона, бывшие когда-то нарядными маленькими домиками, изорванные в клочья куски железных крыш, груды толченого стекла, сорванные двери, поваленные заборы. Некоторые домишки чудом уцелели, но смотреть на них, пожалуй, еще страшнее: распахнутые настежь двери щерятся несытыми вурдалачьими пастями, вырванные с корнем окна вторят неслышному вою дверей, какие-то тряпки беспорядочными грудами валяются во дворах, и беспомощно трепыхаются на веревке забытые кем-то пестренькие детские носочки…

В деревне не осталось ни одной живой души, даже одичавшие кошки сбежали куда-то. Лишь сады вокруг выгоревших руин, изрытые осколками, искалеченные огнем пожара, иссеченные осколками снарядов, как умеют, дерутся с наползающей смертью. Весна есть весна — и они стараются цвести; даже старый, поросший плесенью мха магальяун, вырванный из земли и поваленный навзничь взрывом, яростно зеленеет единственной уцелевшей ветвью, живя вопреки всему…

Боммм… боммм… боммм…

Ветер упруго налегает на бронзу, ветер раскачивает колокол, и тот послушно подчиняется каждому его прикосновению…

Бомм!.. — плывет над долиной тусклый гул.

Бомм…

Почему-то мне вновь кажется: вот сейчас бронза ударит в третий раз подряд и я уже не сумею вырваться отсюда, из давно минувшего дня, навсегда останусь здесь, среди остывших развалин; мне очень страшно, я очень хочу проснуться…

И просыпаюсь.

Не проснуться трудно: визор вопит, как половозрелый кот в середине марта.

— Убью, — сообщаю я Кузнечику, и Кузнечик делает испуганные глаза.

Он очень тактичный человек, мой первый зам, но понятия о такте имеет крайне своеобразные. Он понимает субординацию, он назубок выучил указания здешних светил, и он ни в коем случае не позволит себе будить непосредственное начальство! Он лучше подождет — столько, сколько нужно будет; вот только, чтобы не так скучно было ждать, включит визор и самую чуточку прибавит громкости. «Самая чуточка» — это значит на полную катушку. И никто не упрекнет Кузнечика, туговатого на ухо после старой контузии. И тем паче не упрекнет Кузнечика непосредственное начальство, поскольку по сей день считает себя виновным в том, что Кузнечик туговат на ухо.

— Здравия желаю, командир! — говорит мой первый зам, вырубая визор.

— Привет, Кузнечик, — отзываюсь я. — Садись поближе.

Он присаживается. Как всегда, крайне осторожно, но стульчик все-таки изгибается и мучительно скрипит. Хотя и пластиковый. Не могу понять, что вообще может скрипеть в пластике? Но ведь факт: поскрипывает, хотя мой первый зам как минимум половину своего веса удерживает на весу, изо всех сил напрягая ноги.

— Как дела на фирме?

— Веников не вяжем, — докладывает Кузнечик. — Тебя дожидаемся.

— Урод, — констатирую я.

Кому другому Кузнечик такого не простил бы. Случалось, шутники отправлялись прямиком в реанимацию за куда более изящные комплименты. Но мне — можно. И еще пятерым можно. Потому что именно мы — вшестером — некогда вытаскивали из горящей Кашады тощенького нескладного парнишку, тогда еще вполне соответствовавшего своему прозвищу, вытаскивали на закорках, передавая друг другу, как эстафетную палочку, и вытащили-таки, хотя диагноз «Айболита» был совершенно однозначен: вероятность летального исхода — 97 процентов, а инструкция в подобных случаях категорически предписывала эвтаназию. В конечном итоге Кузнечик остался без «Звезды Героя» посмертно, зато получил «За отвагу» вместе с остальными — кроме меня, понятно, а я провел трое суток в изоляторе, объясняя хлопцам из внутренней службы причины нарушения инструкции.

— Урод, — Кузнечик нынче на редкость покладист. — Что есть, то есть.

Две синие жилы вздуваются на лбу, глянцево-розовые, в желтых прожилках рубцов щеки растягиваются, безгубый рот щерится. Он в прекрасном настроении, мой первый зам, если уж позволяет себе улыбаться. А когда-то давно у него была очень хорошая улыбка, открытая и белозубая, почти как у предпоследнего увлечения Старшей. Что ж, медицина прыгнула выше головы, слепив из ничего некое подобие лица; большего не сумел бы сделать и Авиценна…

— Какими судьбами? — интересуюсь я.

По идее, ему следовало бы смутиться — хотя бы для виду. Ибо ныне, когда начальник пребывает в стационаре, первому заму надлежит в присутственное время отнюдь не наносить визиты вежливости, оставляя без присмотра родной департамент, а, напротив, гореть на работе, подавая подчиненным пример усидчивости, вдумчивости и прочих составных трудоголизма.

Но смутить Кузнечика нелегко.

— Я не надолго, — извещает он. — И у меня для тебя две новости. Одна хорошая, вторая — еще лучше.

— Давай хорошую, — требую я.

— А потанцевать?

— А в морду?

— Злой ты, командир, — изо всех сил хмурится Кузнечик. — Вот уйду я на пенсию, плакать будешь, звать, а я не приду. Ладно, держи, я не жадный…

Я взял конверт и вскрыл его.

Здешние эскулапы по своим, им одним понятным соображениям наложили запрет на все виды общения с волей до окончания курса. В смысле, живого общения. И письменного тоже. Вот что можно, так это видео. Это — сколько угодно, но исключительно сериалы; современная наука утверждает, что

они укрепляют в пациенте стремление к добру и красоте. В результате неизбежный раз в трехлетку разгрузочный месяц можно смело засчитывать за год.

Гм-гм…

«Здравствуй, папочка. Можешь меня поздравить, я опять очень-очень несчастлива. Не везет мне, всегда и во всем не везет…»

Ровные крупные буквы бежали одна за другой, слегка наклоняясь вправо, словно волны, гонимые несильным ветром.

Как и следовало ожидать, очередной соискатель оказался сущим ничтожеством и собственником, да к тому же еще и с претензиями на исключительность. Он, естественно, готов выстроить для любимой хрустальный замок и даже быть тройняшкам отцом родным, но при этом позволяет себе ставить условия: ее четыре «Оскара», понимаете ли, мешают его творческой реализации. Нет, мама была права, когда не хотела о нем даже слышать. А она… она… она… не знает, что ей теперь делать. Нет, с этим придурочным гением все кончено, навсегда и безоговорочно, но («…папочка, родненький!..») она только сейчас, вчера вечером, около девяти, поняла, что любит Эрнесто. Да-да, Эрнесто, только не того, с которым отмечала Рождество в Акапулько, и не баскетболиста, а другого; я должен помнить, он какое-то время был у нее начальником охраны, но потом она его уволила за вранье. Да, он ей врал, все врал, а она его, кажется, все равно любит. И сейчас ей даже не с кем поделиться всем этим, не с кем посоветоваться; мама есть мама, ее советы — это прошлый век, даже не прошлый, а позапрошлый, двадцатый, а Маша говорит: решай сама, а Дашка вообще отказывается говорить об Эрнесто, да и не станет она, Старшая, слушать Младшую, тем паче что у младшей сестры на целых три «Оскара» меньше, и второй ей не светит, по крайней мере в этом году, хоть злая девчонка и считает себя сильно умной; вот и выходит, что она, Старшая, совсем одна, и пишет она потому, что «ты, папочка, обязательно придумаешь, как поступить, и вообще — приезжай, кроме тебя поговорить по душам не с кем на всем белом свете…».

Я механически сложил листок, вложил его в конверт, положил конверт на тумбочку и перевел глаза на противоположную стену, где во всей своей четырежды оскароносной красе сияла и блистала моя Старшая, круто прикинутая во что-то придворно-средневековое со шлейфом, в изящной короне поверх пышно взбитых пепельных волос.

М-да. Опять. Право же, что за комиссия, Создатель…

— Пороть, — мечтательно сказал я.

— Поздно, — отозвался Кузнечик.

— Пожалуй, — согласился я. — Ладно, что там еще?

Какое-то время мой первый зам держал паузу. Длинную, с выражением. У него это получается очень даже здорово.

— А еще тебя выписывают, — сообщил он, вволю помолчав. — Как говорится, с вещами на выход. Сегодня.

— Не возражаю, — отшучиваюсь я. — Осталось только уболтать главного.

— Уже, — говорит Кузнечик, и я понимаю: он вовсе не шутит.

И главврач, никогда не снимающий формы генерал-лейтенанта медицинской службы, спустя пару минут появившийся в палате, тоже не склонен к шуткам. Сказать, что он недоволен, — значит ничего не сказать. Он в бешенстве. Но субординация есть субординация; ему приказали, и он обязан выполнить приказ.

— Лично я категорически против. — Глаза профессора за стеклышками пенсне похожи на осколки серого весеннего льда; в руках — потертая кожаная папка. — Вы прекрасно знаете, чем грозит вам отказ от полного курса стационарного лечения в период очередной ремиссии. Однажды вы уже позволили себе подобную глупость, и я не думаю, что вам хотелось бы повторять тот малоприятный опыт…

Я его понимаю. Семь лет назад прерванный вот так же, приказом, курс лечения стоил мне трех месяцев интенсивки, и в первые недели эскулапы были уверены, что паралич неизбежен. Мне, безусловно, не хотелось бы повторять тот малоприятный опыт. Но у Департамента свои законы. Писаные и неписаные. И вторые, как правило, действеннее первых. Маэстро не стал бы срывать меня отсюда по пустякам; семь лет назад он сидел у моего изголовья восемь суток подряд, не подпуская никого, и, если уж он трубит в трубу, значит, я ему действительно позарез нужен.

— …решайте сами. Ваше право.

Я молча тяну руку за бланком отказного листа. Молча заполняю стандартную форму. Молча подписываюсь. Но мое молчание против профессорского — просто молчание ягненка. Генерал-лейтенант долго изучает бумагу, тщательно упаковывает ее в потрепанную папку и удаляется, до боли похожий на белое безмолвие.

Лишь на пороге он, не оборачиваясь, выпускает парфянскую стрелу — точь-в-точь как семь лет назад:

— Я умываю руки.

Пожимаю плечами. Очень хочется показать язык, но героически превозмогаю себя: подобное мальчишество не к лицу ответственному сотруднику Департамента. Кроме того, по слухам, профессор умеет видеть спиной. Врут, наверное. Но чем черт не шутит. А мне здесь, надеюсь, еще лечиться и лечиться…

Шарю в тумбочке. Где-то там должно быть яблоко. Не забирать же с собой. Как раз успею съесть.

Нет, не успею.

Доктор Сянь уже переступил порог, держа на вытянутых руках неизменную шкатулку красного дерева. Шкатулка украшена тонкой резьбой — свирепыми на вид, но, если приглядеться, совсем не страшными драконами, переплетенными сетью замысловатых иероглифов. Шкатулка не простая; не зная секрета, ни за что не открыть, но стоит придавить левый глаз двуглавого монстра на крышке, как она с мелодичным звоном приподнимается, открывая взгляду инструменты — острейшие, невероятно тонкие иглы с набалдашниками из сандала, чешуйками которого была выложена и сама шкатулка.

Доктор Сянь кивал совершенно лысой и бровастой, точь-в-точь с танских гравюр скопированной головой, обтянутой желтой пергаментной кожей, и растягивал в вечной улыбке тоненькие бесцветные губы. Он слегка приседал и кланялся, словно бы и не двигаясь с места, но с каждой секундой оказываясь все ближе к кровати.

Следом за ним появилась и Дина, вся в белоснежном и крахмально-хрустящем.

Сейчас она перевернет меня на живот и уйдет до конца сеанса, предоставив маленькому знахарю колдовать над моим телом. Присутствовать при процессе Дина не в силах, хотя и знает, что большинства уколов я просто не ощущаю — тех, например, что идут по пояснице, не говоря уж об иглах, втыкаемых мне в ноги. Дина, дочь колонистов, реэмигрировавших на Землю, называет все это чертовщиной, истово крестится и, мне кажется, тайком считает доктора Сяня пусть и не злым, но все-таки — колдуном, от которого на всякий случай надо держаться подальше.

Дине до мельчайших подробностей известна моя история болезни, но это отнюдь не мешает ей изо всех сил улыбаться, являя собой воплощение оптимизма и прекрасного настроения, что, если верить науке, должно непременно передаться пациенту; таков закон нашей ведомственной богадельни. Она, мерзавка этакая, даже тихонько хлопает меня по обнаженной спине, улучив момент, когда доктор Сянь углубился в недра своей колдовской шкатулки.

Но вот маленький доктор взял сухонькими, почти детскими пальчиками первую иглу… и Дину как ветром сдуло из палаты.

— Начнем, — сказал Сянь и, бормоча нечто гортанное, занес иглу над моей спиной.

На миг перехватило дыхание. Вдоль позвоночника потянуло легким морозцем…

Ничего страшного. Мне не раз уже приходилось иметь дело с желтокожим кудесником. Я привык. И мне уже не стоило особого труда в эти самые-самые первые мгновения сеанса, расслабившись, думать о чем-нибудь постороннем. О бабах, к примеру, о водке, о славном боевом прошлом, наконец, но только не о бронзовых иглах, впивающихся в мою спину, не о госпитальной палате, не о шаманских пассах маленького, нестареющего доктора, вобравшего в свою большую лысую голову всю мудрость древней земной и неземной медицины…

Тогда, если повезет, удается задремать — до окончания процедуры.

Но сегодня, как я понимаю, процедура особенная. Старик должен за час сделать то, на что в нормальной жизни отведена неделя. Это почти невозможно. Но он справится. Я знаю. Да и плевать мне, честно говоря, на проблемы доктора Сяня; больше всего на свете сейчас не хочется думать о причинах, заставляющих его спешить.

— Не больно? Не больно? — спрашивает он, манипулируя иглами над моей спиной; ответы не нужны, он и так прекрасно знает, когда больно, а когда — нет.

Можно дремать с чистой совестью. Но это очень трудно, если прямо над твоей головой раскачивается колокол.

Бомммм…

… Я вздрогнул.

— Больно? — сейчас же переспросил доктор Сянь и наклонился, стараясь заглянуть мне в глаза. — Хорошо! Я сейчас уколю опять…

Он был очень, очень доволен.

— Все! Вы формально здоровы! Сейчас вы не будете чувствовать совсем-совсем ничего и спать один час ровно. Потом я буду повторять процедуру, а потом вы будете вставать и уходить. Только прошу учитывать, — в бесстрастном тонком голоске заиграли некие эмоции, — это не есть лечение, это есть под-ла-тать; я не могу одобрять таких распоряжений, но мне приказано делать, и я делаю…

Слова звучали все тише и глуше; голова кружилась; уже засыпая, краем глаза я заметил: доктор Сянь прибирает волшебные иголки обратно в шкатулку и пергаментные губки его неодобрительно поджаты.

ЭККА ПЕРВАЯ, из которой читателю становится совершенно ясно, что посты имперской почты далеко не всегдаскрупулезны в соблюдении устава

К посту имперской почты всадник подъехал около полуночи, когда ливень, казалось бы, подуспокоившийся с наступлением тьмы, вновь ударил во всю силу; ветер хлестал в лицо каплями, твердыми, словно пращные ядрышки, и зеленоватые молнии вспарывали небо, вырывая из мрака — черным по белому — зубчатую изгородь с башенкой

— Приехали, — сказал человек коню, и конь радостно фыркнул в ответ

Устали оба. Весь день, начиная с полудня, солнце, спрятавшись за густые, почти прижавшиеся к земле облака, парило и давило, мешая дышать, до одури хотелось есть, а заводной меринок вместе с седельной сумкой, полной припасов, остался там, за спиной, выкупом за жизнь, уплаченным ватаге лесных.

Невелика была ватажка, всего пятеро, и только один при большом луке, так что в иное время путник, быть может, и поиграл бы с лешими в войну — не без надежды на победу, но нынче он не принадлежал себе; гонец есть гонец, его долг — исполнить поручение пославшего и доставить отвег. Впрочем, и лесные оказались понятливы; они не стали лезть на рожон, потребовав плату за проезд и удовлетворившись половиной…

Сейчас и давнишнее приключение, и холодный хлещущий дождь казались смешными мелочами, и всадник позволил себе ухмыльнуться.

Вот сейчас приоткроются узкие воротца, а за ними — теплый очаг, горячая похлебка и — почему нет? — чаша огнянки; задать коню овса и — спать. Понятное дело, все это не бесплатно, даром только имперских почтарей принимают, но ведь и кошель за пазухой не пуст: ни много ни мало — восемь сребреников отсыпал на дорогу господин, не поскупился; велел только, обернись поскорее…

— Эй, открывайте! — крикнул всадник, задрав голову.

— Пароль? — отозвался простуженный бас из надвратной будки.

— По воле Вечного!

— Воистину так, — подтвердили сквозь дождь. — Кто таков?

На этот вопрос можно было бы и не отвечать, хватит с них и пароля… но уж больно хотелось, чтобы там, за изгородью, забегали, засуетились, спеша распахнуть ворота.

— Гонец графа Баэльского к Его Высокому Священству магистру Ордена! По особой надобности!

Получилось именно так, как следовало: веско и внушительно.

Однако никто не поспешил суетиться. А дождь все крепчал и крепчал.

— Гонец графа Баэльского! — закричал всадник, приподнявшись на стременах, и в голосе его гнев смешался с изумлением. — Откройте ворота, козлы!

Ответа не было. Разве что в островерхой будочке кто-то невнятно зашептался, но шепот почти тотчас умолк.

Тяжелым нескончаемым потоком падал на землю ливень, и очень хотелось есть.

— По воле Вечного! — еще раз надрывно крикнул гонец, и конь жалобно заржал, но на сей раз будка не откликнулась вообще; никто даже не шептался… да и был ли он, этот шепот, или пригрезился в шуме дождя и всхлипываниях ветра?

Над головой дважды сверкнула молния. Кривые мертвенно-бледные губы небес распахнулись в рваной усмешке, вновь показав всаднику весь пост, такой близкий и такой недоступный. Невероятной силы раскат грома потряс землю, заставив коня вздрогнуть и отпрянуть от запертых ворот.

Пробормотав проклятие, всадник развернулся и поскакал назад.

В густой мокрой тьме несся он по размокшей лесной тропе. Грязь стонала и чавкала под копытами, голые сучья хлестали по рукам и ногам, высокие придорожные кусты, выныривая из мрака, цеплялись за промокший насквозь плащ, впивались, как когти полуночного оборотня. Но всему приходит конец, и вскоре справа — негромко, словно из-под земли — послышалось приглушенное пение, а спустя мгновение-другое сквозь стену воды проглянул желтоватый свет.

Всадник резко осадил лошадь.

Скачка приглушила бешенство и усмирила обиду. Всему свой час. С утра пост так и так откроет ворота, тогда-то и будет время разобраться с охраной, и он заранее кое-кому не завидует. А в «Трех гнуэмах» вполне можно скоротать ночь. Нарушение, конечно, ибо гонец при исполнении должен сторониться всякой опасности, а значит, и харчевен, в которых подчас чего только не случается, но…

Конь шумно вздохнул, соглашаясь: верно, господин; устав уставом, а не первогодки же мы с тобою, в самом-то деле, чтобы ночевать, как начальством велено, под открытым небом, тем паче — в грозу.

Спешившись, гонец подвел коня поближе к тяжелым, почти таким, как у поста, воротам и постучал.

— Эй! Заведение закрыто! — сообщили изнутри. — Утром приходи!

Прав хозяин. В этих местах ночью принято беречься, да и указ такой от властей есть. Ну, ничего, отопрут. Жаль, правда, этой дорогой давненько ездить не доводилось; старый хозяин вспомнил бы знакомца, да помер он, завещав постоялый двор брату.

Как бишь его?!

— Открой, почтенный Мукла!

— Ты что, порядков не знаешь? — голос за воротами стал еще раздраженнее. — Как светать станет, так и стучи, милости просим. А сейчас…

— Отопри, Вечного ради! Я заплачу серебром! — закричал гонец, настойчиво колотя вратным молотом в тесаные доски.

— Э? — голос чуть смягчился. — Да один ли ты?

— Двое нас. Я да конь, никого больше…

— А почем мне знать, что не врешь? — усомнился голос, но все же сквозь шелест ливня послышались шаги, зашуршал засов, заскрипел замок, загремела цепь, и ворота наконец приоткрылись. — Ну? — хмуро спросил выглянувший в щель толстяк; за спиной его маячил некто громоздкий с алебардой наизготовку. — Чего тебе?

— Впусти, почтенный Мукла! Мы с конем голодны и утомлены. Заплачу вдвое!

— Вдвое, вдвое… — Толстяк шмыгнул носом. — А что, как на посту узнают? Пени-то нынче ой какие, себе дороже выйдет…

— Втрое заплачу!

— Ну, ежели так…

Через просторный двор путник прошел уже почти валясь с ног; чьи-то проворные руки, перехватив повод, приняли коня; негромко скрипнула, распахиваясь, дверь в сухое, душное тепло харчевни — и сделалось хорошо.

Хотя и людно.

В густом чаду, поднимавшемся к низким сводам, очертания расплывались, словно призраки в ночи, но все же можно было различить и группку селян, дремлющих, уложив голову на стол, и пять-шесть ландскнехтов, и необъятную девку с пышно взбитыми рыжими волосами, жеманно хихикающую на коленях одного из меченосцев.

— Похлебки, дражайший Мукла! Горячей похлебки, жаркого и… — Гонец на миг замешкался; очень хотелось огнянки, хотя бы глоток, но, увы, постоялый двор — не имперский пост, где опасаться нечего. — И, пожалуй, вина.

Попробовав на зуб сребреник, Мукла сменил гнев на милость; невесть откуда возникла грудастая немолодая баба, супруга трактирщика, неуклюже поклонилась, набросила на стол полотняную скатерть.

Озноб понемногу уходил, напряжение уступало место покою.

Слышно было, как за окном дождь с диким упрямством хлестал по размокшей глине, тормоша и дергая кроны деревьев; вода ликовала и бесилась, раскаты грома то и дело обрушивались на крышу.

В очаге шипел огонь, потрескивали дрова, дымное, сонное тепло расплывалось по комнате, нежа и одурманивая.

Удобно рассевшись на угловой лавке, гонец прикрыл было глаза, но тотчас тревожно вскинулся.

— Мой конь! Мой конь остался на улице, под ливнем!

Трактирщик покосился на мальчишку-подручного; кивнул.

— Не беспокойся, уважаемый, навес и солома входят в плату…

— Но мой конь не признает соломы!

— Хм. Овес нынче дорог. Ты готов заплатить вдвое и за овес?

Следовало бы одернуть разбойника, но сил уже не было. Тем более похлебка оказалась густой и наваристой, жаркое — мягким и отменно прожаренным, вино хотя и разбавленным, но не так уж сильно, а спать, как ни странно, расхотелось.

За соседним столом тем временем возобновился разговор, прерванный появлением нового постояльца. Ландскнехты, судя по нашивкам — из гарнизона Старой Столицы, праздновали отпуск; были они веселы, зычноголосы и явно при деньгах.

Здравица следовала за здравицей; взвизгивала рыжая, переходя с колен на колени; девка-подавальщица сбивалась с ног, спеша исполнять новые, все более прихотливые заказы, хозяин же, ублажив щедрого новичка, властным жестом отпустил жену, а сам поспешил вернуться к компании и продолжить прерванную беседу.

— И что же, доблестные, вы везли его вот так, впятером?

— А как ты думал? — оскалился старший из вояк, седой и щербатый. — Мне, скрывать не стану, капитан говорил: возьми-де, Каттве, еще десяток парней, для надежности… а я ему грю: э, ваша высбродь, ни к чему мне лишние людишки. Своих людей я знаю как облупленных, вот с ними и повезу, а иначе — кому иному поручайте. А он мне: дескать, как знаешь, а только ежели упустишь, тады, считай, каторга за благо выйдет. А я ему…

— А господин сержант ему и грит, — нарушая все правила учтивости, вставился в разговор самый юный из меченосцев, прыщавенький и курносый, — вы, мол, господин капитан, нам приказ дали? Дали. Вот теперь весь спрос с нас, только пускай клетка…

— А ну, цыц, Огрызок, — восстановил субординацию старшой, — затихни, когда старшие говорят. Да, — он громко икнул и утер губы тыльной стороной ладони, — ты вот, к примеру, Мукла, прикинь: кабы тебе такое поручили, с чего б начал?

Трактирщик сделал большие глаза.

— Да я б, господин сержант, ни в жисть…

— То-то! — Седой, похоже, услышал именно то, что хотел. — Вот потому, друг ты мой Мукла, ты тут меня нынче винцом поишь… — он икнул трижды подряд, — скверным винцом, кстати, а я тебе денежки плачу, не считая. Осознал?

— Как не осознать, господин сержант?

— Молодец. Соображаешь!

— А иначе нам нельзя, господин сержант… Мукла хихикнул.

Трактирщики, известное дело, народ любопытный, цену новостям знают, как никто иной, и далеко не каждый день доведется увидеть храбрецов, сопровождавших в Новую Столицу клетку с самим Лланом, бешеным проповедником, много лет смущавшим умы вилланов. Не боясь греха, подбивал безумный поп людишек к бунту супротив законных господ. За то и гнить ему теперь в монастырских подвалах до скончания века; еще пусть Вечного благодарит, что особ духовного звания казнить заповедано.

— Каков он на вид, Ллан-то? Люди говорят, стра-ашен…

Сержант похмыкал, потеребил усы.

— По чести сказать, брат Мукла, так вовсе ничего особенного, старикашка и старикашка; вот только глаза… — Он вздрогнул. — Ладно, хватит об этом, не к ночи будь помянуто; а знаешь что?., а вели-ка подать еще вина, да гляди мне, самого наилучшего!

— Беспременно, господин сержант… Эй, Пепка, дурища! Жбан наилучшего вина господину капралу! А вот дозвольте еще вопрос, господин подпрапорщик…

Хоть и опытен был седоусый, хоть и повидал всякие виды, а не устоял перед грубейшей, вовсе ничем не прикрытой лестью. И то сказать: когда еще выпадет случай услышать в свой адрес столь уважительное обращение? — а выйдет ли еще выслужить вожделенную капральскую перевязь, то один только Вечный ведает; высокодостойный Магистрат Старой Столицы на повышения скуп.

Почему не ответить, тем более что вино еще не прибыло…

— Дозволяю, — благосклонно кивнул сержант.

— Слыхал я от проезжих людей, — Мукла значительно помолчал, — что-де и Вудри-душегубец отбегался… Врали, поди?

Седоусый прищурился.

— Правду люди говорят. Повязали соколика. Теперь не улетит.

— Дела-а… — потрясенно протянул трактирщик. — И что ж теперь? В Старой Столице казнить станут?

— Собирались. Но раздумали. В Вуур-Камунгу повезли.

— А что ж так?

— А он там поболе, чем в наших краях, нагрешил. Да и забоялся Магистрат. Вудри Степняк, он и есть Вудри Степняк, тут всякое случиться может. Даром, что ли, охраны к нему полсотни бойцов приставили?

— Полсотни?!!

— Эге ж! Да каких! Отборнейших… — Пузатый кувшин возник на столе, и седоусый мгновенно утратил интерес к беседе. — Ну, поболтали, пора и честь знать. Чей там черед Слово говорить? Твой, Огрызок? Приступай!

Прыщавенький солдатик вскочил; лицо его сделалось торжественным.

Всякий знает: чаша без Слова в глотку не идет; чем Слово хитрее да заковыристее, тем больше почета сказавшему. А почета юнцу хотелось, благо и веселая задумка была.

— Эту чашу я поднимаю за великого воина, за отца нашего и наставника, за славного сержанта Каттве, да живет он долго и счастливо, — уловив краешком глаза довольную улыбку на лице седоусого, Огрызок воодушевился. — Эй, ты, червь навозный! — косолапо протопав вдоль стены, сопляк навис над столом ночного гостя. — Ну-ка, быстро, на колени — и кланяйся, в ноги кланяйся господину сержанту!

Изо рта наглеца парнишки нестерпимо несло чесноком и зубной гнилью.

Гонец отстранился, и это весьма задело ландскнехта.

— На колени, кому сказано!

Гонец отложил в сторонку обкусанную деревянную ложку.

Подчиниться? Никак невозможно. Потомственному слуге дан-Баэлей, обладателю малого герба, негоже прогибаться перед хмельным наемником, ибо сие есть не только лишь своей, но и графской чести умаление. Отказаться? Гм-гм. Юнец-то хлипкий, дешевенький… но старшие, понятное дело, вмешаются, а против пятерых головорезов никак не устоять. Гонцу при исполнении нельзя переть на рожон: безопасность графского послания превыше всего. С другой стороны, если не обуздать наглеца сейчас же, драка все равно неизбежна — не сейчас, так позже.

Выход один…

— Смотри.

Дворянская цепь, извлеченная из-под сорочки, произвела должное впечатление, а гонецкий знак, серебряная бляха с оскаленной драконьей пастью, — тем более. Прыщавенький отступил на шаг и приосанился, словно перед собственным капитаном. Седоусый, вернув задницу на скамью, присвистнул. Трактирщик поцокал языком.

— Большая честь для «Трех гнуэмов», господин, — сообщил он, отвешивая гостю неуклюжее подобие поклона. — Смею спросить, отчего ты предпочел мое заведение имперскому посту?

— Часовые не впустили меня, — усмехнулся гость.

— Не впустили тебя, гонца графа Баэльского? — Почтеннейший Мукла был очевидно потрясен.

— Выходит, так.

— М-да, — хмыкнул седоусый. — Распустились в глуши, пьянь болотная. Их бы нашему капитану в науку, лягушками бы запрыгали через недельку. И что ж, господин, ужели ты этакое безобразие так и оставишь?

— И не подумаю, — заверил гость.

— А позволено ли узнать, куда едешь и по какой надобности? — Глаза трактирщика сияли откровенным, совершенно детским любопытством.

Гость молчал. Откликнулся седоусый:

— Не ответит он, хозяин. И правильно сделает. Нельзя ему, — вояка хмыкнул. — А мы и сами с усами, — широкая ладонь потеребила роскошный ус. — Сами угадаем; чай, не первый день на свете живем… Раз гонец при бляхе, стало быть, дело особое, графское, верно? — Он загнул большой палец и вновь приласкал ус, на сей раз правый. — Раз по Южному тракту едет, значит, стало быть, на юг, так? — Указательный палец лег поверх большого. — А ежели на юг, так куда? Ясное дело: либо в Новую Столицу, либо — к пустынникам, либо, сам смекай, к братьям-рыцарям. Иначе некуда. Верно?

— Верно, — подтвердил трактирщик, благоговея.

— Теперь так рассудим, — общее внимание воодушевило сержанта. — В столицу не с серебряными бляхами скачут. С золотыми. Сам видел. С пустынниками ныне размирье, да и не пройти сквозь пески в одиночку. Вот и остается из многого одно-одинешенькое. А скажи-ка, брат, — дружелюбно прищурился он, — выходит, свадебкой пахнет в Баэле? Решил-таки молодой граф сестренку с магистровым племяшом обручать?

— Умен ты, дядя, — беззлобно буркнул гонец.

— Да уж не без того, — покладисто отозвался сержант.

— А коли умен, так отстань от человека со своими побасками, — раздался хриплый низкий голос. — Видишь, на ногах уже не стоит господин…

Резко оглянувшись, гонец увидел у двери огромного детину в коричневой монашеской рясе. Скорее всего он выходил во двор по нужде, а вернувшись — так и стоял у входа, натянуто улыбаясь, словно пытаясь сгладить впечатление, произведенное его разбойничьим рыком. Плечи у монаха были широченные, белые крупные зубы сверкали даже в полумраке, а бороды, странное дело, не было вовсе — зато левую щеку украшал длинный шрам, напоминающий молнийку.

— Вечный учит нас милосердию, братия, особенно же — к малым детям, болящим и путникам. Господин сей скакал днем и ночью, исполняя приказ; он крепок духом, но телом изнемог, так пусть же хотя бы этой ночью он выспится. Оставьте человека в покое, бравые воины!

— И то верно, — согласился сержант. — Извиняй, господин. Доброй ночи…

Прочие вежливо поклонились, ниже всех — прыщавый юнец.

Уже поднимаясь по гнилой узкой лестничке на второй этаж, гонец внезапно придержал шаг, повернулся к хозяину.

— Скажи-ка, приятель, — понизив голос, спросил он. — Твой трактир — место надежное?

— Не извольте беспокоиться, господин, — торопливо зашептал Мукла. — Самому Рамме Горбатому плачу за охрану, и ваша плата тоже в стоимость постоя входит. Так что хоть тысячу златников при себе имейте…

— Я не о том. Ты знаешь людей, которых пустил к себе ночевать?.

— Ну… — хозяин замялся, соображая. — Селюки наши, местные; смирный народец, да и не проспятся уже до рассвета. Солдатики на заднем дворе лягут, в овчарне, ежели, понятное дело, тоже тут не свалятся…

— Ладно, — досадливо перебил гонец. Он знал: опасности нет. Никакой. Но устав, впитанный в кровь за годы службы и уже единожды сегодня жестоко обиженный, требовал своего. — Овчарня не в счет. В доме кто? И потрудись говорить внятно.

— Еще три монаха, в большой светлице, — все так же тихо, но уже гораздо разборчивее доложил Мукла. — Бредут из Ваальского аббатства к мощам и — Ттуки. Подорожная исправная, можете не сомневаться. Да и спят уже давно.

— Три монаха, — проворчал гонец, поднимаясь по темной лестнице — А тот, внизу, он что, тоже спит?

Вместо ответа трактирщик приподнял повыше тусклый масляный светильник, освещая второй этаж: уходящий вперед коридор с окнами, забранными густыми решетками, и двумя узкими дверями с другой стороны.

— Малая светлица, господин. Извольте, — сказал хозяин, отпирая левую.

Комнатка низкая и тесная, точно клетка, о которой болтали ландскнехты, как раз на одного человека. Очень чистенькая и бедная: всего убранства — табурет о трех ножках, охапка свежего сена, покрытая дерюгой, и толстопузый кувшин с водой. Узенькое, похожее на бойницу окошко выходило во двор, и снаружи в него косым крестом были вставлены два металлических прута.

— Дверь запирается на засов?

— Запирается, господин.

— Хорошо, ступай…

Когда бритая макушка Муклы исчезла в лестничном проеме, гонец придирчиво осмотрел задвижку. «Гнилая», — подумал он с неудовольствием и тотчас сам посмеялся над своей неуместной осторожностью. Но, впрочем, припер дверь табуретом.

Поднял кувшин, выпил холодной, до ломоты в зубах, колодезной воды.

Достав из поясного футляра тонкий свиток с алой печатью на витом шнуре, бережно уложил графское послание в изголовье. Стянул сапоги. Несколько мгновений постоял босиком у окна, наслаждаясь прикосновением прохладных досок к ноющим подошвам, а затем, полюбовавшись вволю бесящимся, совершенно бессильным против могучих стен ливнем, осенил себя знаком Вечного и улегся на сенную подстилку.

А гроза гремела и грохотала, поражая землю уже не десятками, а сотнями огненных копий. Раскаты грома следовали один за другим, сотрясая харчевню, и дождь с металлическим звоном стучал по крыше. Лишь теперь гонец осознал, до какой степени вымотался. Стучало в висках, ломили суставы, мерзко подташнивало. Впрочем, совсем недолго. Стоило лишь расслабиться, как вспыхивающее небесным огнем окно поплыло перед глазами, и гонец ощутил себя камнем, все быстрее и быстрее скатывающимся в черную, глубокую, ласковую трясину…

Он спал, отсыпаясь за три дня пути, и ни грохот грозы, ни кошачьи вопли грудастой девки, пользуемой в овчарне упившимися в доску солдатиками, не мешали ему.

А вскоре после полуночи все стихло, даже ливень хоть и не прекратился, но ослабел. Подоткнув колом (не было бы греха!) воротца овчарни, насквозь вымокший Мукла поднялся по лесенке и на миг задержался у комнаты знатного гостя.

Прислушался к тяжелым, похожим на стоны вздохам.

Озабоченно покачав большой лысой головой, собрал пальцы в щепоть — знак Третьего Светлого и семикратно обмахнул дверь. Коль скоро гостем уплачено втрое и вперед, долг хозяина — обеспечить постояльцу добрые сны.

Сам-то Мукла, сколько помнил себя, спал спокойно, безо всяких сновидений, пробуждаясь аккурат к рассвету.

На сей раз, однако, выспаться не получилось.

Растормошила жена.

— Проснись, Му, проснись, — взволнованно шипела она, уткнувшись губами чуть ли не в ухо мужу. — Просыпайся же!

— Что? — вырванный из утреннего сна грубо и резко, Мукла не сразу сумел прийти в себя. — Что случилось?

— Ты ничего не слышишь?

— Нет.

— Где-то ребенок плачет…

Хозяин прислушался.

— Чушь, — буркнул он в конце концов, поворачиваясь на другой бок. — Спи, дура, и мне не мешай. Откуда в доме дитю взяться?

— Му, милый, поверь, я точно слышала: то ли ребенок плакал, то ли щенок скулил…

— Чушь, — повторил Мукла, умащивая щеку на кулак. — Тебе примерещилось, дорогая. Это ветер.

Дождь, действительно, уже прошел, а ветер остался и сейчас завывал с удвоенной силой, мстя за свое одиночество беззащитным деревьям и людям. Впрочем, ближе к первым петухам угомонился и он. А когда за окнами забрезжили проблески пока еще холодного солнца, трактирщик был уже на ногах.

С первым светом убрели селяне, отзавтракав краюхой черного за полмедяка на троих под даровую колодезную водицу. Забулькали в большом закопченном котлище добротно перемешанные остатки вчерашних трапез; спустя час—другой, отстоявшись на ветерке и загустев, они приобретут вполне благородный вид, и коронное блюдо хозяйки — «Утренник героя» — будет подано хмурым, плохо соображающим с похмелья ландскнехтам. А пока герои богатырски храпят в овчарне, господин гонец в приятном одиночестве подкрепится перед дорогой так, как подобает человеку знатному и щедрому. Уж поверьте, где-где, а в «Трех гнуэмах» хозяева в тонкостях разбираются и завсегда сумеют потрафить персоне с понятием…

Вот уже доспевает на пару молодая тартушечка, шипят и фыркают маслом со сковороды отбивные в ободьях прозрачного жирка; проворна хозяюшка, даром что немолода, ловко и привычно зачерпывает она муку; совсем скоро зарумянится сдобная лепешка и умелица кивнет мужу: ступай, мол, наверх, буди господина…

— Помилуй Вечный!.. Смотри, Му!

При свете лампы они увидели на недавно протертой столешнице темные капли. Две. Нет… уже три. А вот и еще одна — прямо в муке.

— Что это? — растерянно спросил трактирщик.

— Не знаю… Аи! Гляди же, Му!

Она взвизгнула снова, и Мукла, подняв голову, увидел: на потолке в углу, как раз над ними, проступало большое темно-красное пятно; оно расползалось, густело, и медленно набухающие капли одна за другой срывались вниз.

Трактирщик побелел; глаза его округлились.

— Я… посмотрю?

— Только осторожнее, дорогой…

Хозяйка, закусив губу, глядела в спину мужу, поднимающемуся по лесенке.

— Ну, что там?

— Ничего не вижу… Эй, святые отцы, вы спите? Господин, прошу простить… Эге! Да здесь же не заперто…

Покачнувшись, женщина грузно прислонилась к стене. Неотрывно глядя вверх, она ждала мужа. И лишь миг спустя после того, как он, изжелта-бледный, шатаясь, вышел из комнаты гонца и судорожно ухватился за перила, она истошно завизжала.

Два монаха, словно вспугнутые коричневокрылые враны, выскочили из правой комнаты, бессмысленно тараща заспанные глаза…

Глава 2. К НАМ ЕДЕТ РЕВИЗОР

Деревья были огромны. Они стояли плечом к плечу, словно потсдамские гренадеры, и на их фоне аккуратный двухэтажный коттеджик на стилизованных курьих ножках смотрелся трогательно, но отнюдь не чужеродно. В отличие от махины аэроджипа, доставившего меня сюда. Знаменитого «UFO-XXII/12-00» с девятнадцатью золотыми звездочками вдоль фюзеляжа.

Комфорт и скорость. Супер и экстра. Короче говоря, индивидуальный заказ.

Да уж. Хорошо быть генералом…

Впрочем, ничего генеральского в облике Маэстро сейчас не было. Скорее наоборот: потрепанные джинсы, немолодые, утратившие цвет кроссовки и легкий, пушистый даже на взгляд домашний свитер.

— А поворотись-ка, сынку, — отеческим тоном пропело с крыльца непосредственное начальство. — Так. Угу. А иди-ка сюда…

Вне службы Маэстро, как правило, демократ. Особенно на лоне природы.

Мы обнялись.

На ощупь его свитер был еще пушистее, чем казался.

— Прошу! — Меня подхватили под локоток и повели по ступенькам, продолжая при том неумолчно ворковать. — Я там приготовил кое-чего. Ты ж с дороги, ты ж небось перекусить хочешь…

Маэстро был прав. Как выяснилось, я хотел.

И любой на моем месте захотел бы, увидев это самое «кое-чего»…

На круглых и овальных блюдах симметричными квадратиками были размещены закуски: севрюжка горячего копчения и она же — холодного, перламутрово-розовая семужка, полупрозрачная белорыбица, грустноглазая селедка, украшенная репчатым луком; копченые, вяленые и вареные колбасы нескольких сортов (я отметил свою любимую, хоботную, с тонкими ободками сальца по краешку; нигде ни у кого, кроме Маэстро, не приходилось видеть такую). Несколько сортов салата, свежие помидоры, огурцы, зелень, восточные соления. Крабы замысловато выложены на подносе, с таким расчетом, чтобы каждую часть можно было подцепить вилкой, не нарушая всей композиции, отдаленно напоминающей то ли кальмара, то ли осьминога. В вазах — фрукты: яблоки, апельсины, киви, виноград, ананасы, разрезанные продолговатыми бледно-медвяными дольками; и каждая ваза — изысканный, виртуозный натюрморт.

Коньяки, настойки, вина сухие и крепленые.

Водка…

— Ну, за прогресс!

Он, не садясь, разлил по рюмкам нечто благоухающее, хихикнул — и меня пробила мелкая противная дрожь. Смеющийся Маэстро — это бывает, в этом ничего страшного нет. Но хихикающий Маэстро — это уже из области ночных кошмаров.

Благоухающее, однако, пошло хорошо.

— Закусывай, закусывай. Салатик очень рекомендую… — Маэстро становился все веселее, как тогда, в Кашаде. — Еще? За тех, кто не с нами… — Его уже несло. — Вот, грибочки попробуй; сам солил, без автоматики. Не хочешь? — И вдруг жутковатая улыбочка радушного вампира исчезла без следа; скулы отвердели и в голосе отчетливо скрежетнули генеральские нотки. — Сыт, стало быть? Хорошо. К делу.

Он указал на невысокий диванчик, стоящий как раз напротив стенного визора.

— Садись и смотри. Вопросы потом. От винта! — негромко скомандовал шеф визору, и темный экран вспыхнул.

Лицом к объективу — осанистый мужчина лет шестидесяти, в смокинге, при галстуке и помятой орхидее в петлице. Фон — неоштукатуренная кирпично-красная стена, тронутая пятнами плесени. Освещение тусклое, неживое: либо окна плотно зашторены, либо, еще вероятнее, их нет вовсе, но лицо сидящего высвечивает сильная лампа, направленная, правда, не в упор.

— Узнаешь? — хмыкает Маэстро.

Отделываюсь невнятным междометием. Склерозом, слава богу, не страдаю. Передо мной — Хомяк. Он же — его превосходительство господин генеральный администратор Департамента, доставшийся нам по наследству от прежнего менеджмента, исключительный мудак по жизни, хотя и грех так говорить о мертвых. Тем паче о трагически погибших. Чуть больше месяца назад, аккурат перед моим уходом в отпуск, бедняга не справился с управлением при посадке; аэроджип винтом вошел в площадку для гольфа, и от господина главного администратора, как мне шепнули на ушко, не осталось материала на реставрацию; так что в последний путь мы провожали кучку добротно обгоревших костей в наглухо запертом палисандровом гробу с бронзовыми ручками и мозаичным портретом усопшего на крышке. Помнится, Маэстро сказал тогда, утирая скупую мужскую слезу, что злой рок лишил его, главу Департамента, правой руки, и он не солгал, ибо при всей своей невероятной скользкости покойник был редкостным спецом и, надо признать, тянул на себе весь воз текущих конторских дел.

Там, на экране, будущий труп выглядит вполне авантажно: аккуратная, несколько старомодная прическа, холеная, досиня выбритая физиономия сорвавшего банк бурундука… вот только вместо обычной полуулыбки — кривой полуоскал, и блеклые, всегда прищуренные глазки по-совиному круглы.

Удивиться, впрочем, не успеваю, потому что где-то за кадром возникает негромкий уверенный голос Маэстро:

— Хорошо. А теперь повтори еще раз. Громко и по порядку.

Хомяк сглотнул.

— Я, Резник Игорь Иосифович, генеральный администратор Департамента Экспериментальной Истории, находясь в здравом уме и твердой памяти, считаю необходимым добровольно и без всякого принуждения сообщить…

— Ну, это формальности. Без этого обойдемся. — Маэстро прокрутил пленку минуты на полторы вперед. — А вот теперь слушай внимательно.

— …обратились ко мне как к лицу, имеющему право второй подписи…

Хомяк очень хотел говорить четко и размеренно, но все равно время от времени срывался, жалко всхлипывал. Он называл имена, ничего мне не говорившие, сыпал цифрами, которые невозможно было удержать в памяти, ссылался на официальные документы, но это ничуть не придавало ясности монологу, напоминающему поток шизофренического сознания, и поток этот, разрастаясь, убаюкивал.

Постепенно я начал понимать. Не все, разумеется; чтобы понимать все, следовало бы с юности изучать бухгалтерию, экономику и прочие полезные премудрости. Но то, о чем говорил Хомяк, совершенно отчетливо пахло.

А потом изображение пропало, по экрану побежала рваная черно-белая рябь.

Замерла в левом нижнем углу цифирь секундомера.

Визор отключился.

— Вопросы? — негромко сказал Маэстро.

— Что с ним? — поинтересовался я. Шеф приподнял брови.

— Как что? Умер. Ты, между прочим, присутствовал на похоронах.

— Но…

— Никаких «но», — Маэстро скривил губу. — Разбился при посадке и лежит там, куда положили. А когда положили, неважно. Вопросы по сути есть?

— Надеюсь, на старости лет ты не потребуешь от меня изучать бухгалтерию? — хмыкнул я.

— Не волнуйся, не потребую. Я насчет общих впечатлений.

— А общие впечатления таковы, что, похоже, в Департаменте приворовывают. Так?

— Приворо-овывают? — задумчиво протянул Маэстро и замолчал на пару секунд, словно пробуя слово на вкус. — Можно, наверное, сказать и так. А можно и иначе. А если совсем точно, то обули нас всех, как последних лохов. Слушай внимательно.

Он помассировал виски, поморщился, и я вдруг понял: передо мной сидит смертельно усталый человек, уже почти сломавшийся под тяжестью невидимого, но совершенно непосильного груза.

— Хочу сообщить тебе пренеприятнейшее известие. К нам едет ревизор.

Я хотел было усмехнуться, но воздержался. И правильно сделал. Потому что Маэстро даже не собирался шутить. А затем не до шуток стало и мне.

Нас действительно «обували». Как малолеток. Четырнадцать лет подряд, почти со дня вступления в должности. Документация, правда, оформлялась чисто, но средства расходились непонятно куда, оседая на счетах физических лиц, в большинстве своем не имевших никакого отношения к Департаменту; кое-что, разумеется, оставалось и Хомяку, кое-что расходилось по мелочам, но на общем фоне эти миллиончики и миллионишки гляделись невинными шалостями, заслуживающими разве что устного выговора без занесения. Судя по всему, партнеры Игоря Иосифовича имели руку на самом верху, очень мускулистую и волосатую, поскольку под конец окончательно обнаглели и практически перестали маскироваться. Тем более что визировали и подписывали документы вовсе не эти анонимы, а руководство Департамента — с мягкой подачи господина генерального администратора…

— А теперь — все. Амба. Новая метла по-новому метет. — Маэстро неопределенно ткнул пальцем в потолок. — Короче, сам понимаешь.

Я кивнул.

— Начнут не с Департамента. Слава богу, хоть об этом удалось договориться. Но скоро доберутся и до нас. И тогда…

Я снова кивнул.

Ситуация хреновая. Контора, оказывается, по горло в дерьме. Руководство ни в чем не замешано, но в такой бред никто не поверит. Тем более, новой метле нужны громкие дела, желательно с разоблачениями. Шефу светят нары, лет пятнадцать, и это в самом лучшем случае. Членам коллегии, ясное дело, влепят поменьше, но ненамного. Со всеми вытекающими последствиями.

— Надо латать дырки. Срочно, и своими силами, чтобы не было слива. — Шеф пожевал губами. — Я прощупал ситуацию; молодые или завязаны в систему, или полное дубье. Так что заняться штопкой придется нам. — Он испытующе смотрит мне в глаза. — В бой, можно сказать, идут одни старики.

Не отвожу взгляда.

— Ничего. Старый конь борозды не портит. Какие будут указания?

— Никаких. Своим отделом и займешься.

Вот это уже интересно. Где-где, а в моем отделе полная чистота, уж за это я могу поручиться. Последние десять лет все силы, не считая повседневной рутины, уходят на реализацию проекта «Айвенго», а там все прозрачно; отчеты, письменные и аудиовизуальные, поступают еженедельно, через спутник слежения.

Напомнить об этом, однако, не успеваю.

— Держи, — негромко говорит шеф, протягивая голубоватый листок с алым грифом в правом верхнем углу.

Ого! Бумага, не пластик. Значит — «Секретно, категория XL». Допуск на уровне руководства Департамента, не ниже генерального администратора. У меня, как начальника отдела, такого нет.

Маэстро ободряюще подмигивает.

— Читай, читай! И я читаю…

ОТЧЕТ

При разработке программного обеспечения (ПО) системы «Мобильный информатор» учитывались следующие основные факторы:

а) дальность связи и ограниченная массой и габаритами пропускная способность каналов связи исключают передачу всего объема информации и требуют выделения наиболее значимых сведений;

б) мобильность информатора позволяет ему получать данные из зон наибольшей социальной активности, что требует целенаправленного поиска таких зон.

Поэтому в ПО введены сведения, необходимые для социального анализа, в объеме стандартного курса обучения, и предусмотрено пополнение этих сведений на базе результатов анализа.

Для версии «Багряный рыцарь» учтена также возможность спонтанного контакта с аборигенами. С учетом указанной выше (п. «б») нацеленности информатора на зоны повышенной социальной активности это потребовало включения в ПО дополнительных средств для защиты от контакта. В связи со сложностью системы «информатор — окружающая среда» предсказать все контактные ситуации практически невозможно. Поэтому средства защиты от контакта реализованы в виде единой подпрограммы ЗЩКОНТ, обращения к которой встроены во все модули анализа ситуаций и выбора вариантов действия. В эту же подпрограмму включены и средства защиты от причинения аборигенам ущерба действием (защита от ущерба бездействием с запретом на контакт принципиально несовместима и в ПО не реализована).

Описанные действия информатора возможны лишь при ошибках в ЗЩКОНТ. Однако повторное тестирование контрольной копии ПО с учетом имеющихся сведений таких ошибок не выявило. Приходится предположить повреждение аппаратуры, что, в свою очередь, предполагает нарушение технологий сборки и/или использование некондиционных материалов в процессе изготовления действующей модели ПО «Мобильный информатор» (версия «Багряный рыцарь»), в связи с чем рекомендуется указать техническому отделу на необходимость строгого соблюдения вышеуказанных условий.

Анализ ЗЩКОНТ на уровне машинного кода позволяет считать наиболее вероятным вариантом повреждения обнуление байта 0С75А2А8ВЗ, содержащего поле режима-адресации команды перехода по нарушению защиты (кристалл 12 постоянного запоминающего устройства — ПЗУ). Такое обнуление могло вызвать, например, попадание в информатор искрового заряда (молнии) в момент исполнения указанной команды при поврежденной системе электрозащиты. Возможно, именно повреждение электрозащиты вызвало первичный аварийный сигнал. Тройное резервирование ПЗУ в данной ситуации бесполезно, т. к. комплексы работают синхронно и разрушен будет во всех комплектах один и тот же байт.

Прогон ПО с обнулением указанного байта показал, что в этом случае средства социального анализа неизбежно вызывают включение информатора в активные действия на стороне социальных низов. Ввиду совпадения результатов прогона с данными, полученными от исполнителя, причину аварии можно считать выявленной с весьма высокой степенью достоверности (99, 9999%).

Выводы

1. При доработке ПО «Мобильный информатор» средство блокировки нежелательного поведения следует дублировать с последовательным контролем. Требуемые ресурсы в памяти имеются.

2. В силу отмеченного в п.1 фактора объединение в подпрограмме ЗЩКОНТ защит от контакта и непричинения ущерба действием представляется неприемлемым.

3. Указанное объединение создает при повреждении ЗЩКОНТ опасность атаки на исполнителя при попытке ремонта. Поэтому рекомендуется дистанционное отключение объекта аварийным кодом или (если модуль обработки аварийного кода также поврежден) разрешение процессоров электромагнитным импульсом достаточной мощности, что возможно благодаря повреждению электрозащиты.

Справку подготовил старший эксперт лаборатории системных программ технического отдела ИЭИ

Анатоль ван Массер.

Внизу, как положено, росчерк покойного профессора, оттиск личной печатки Хомяка и дата… семилетней давности.

В первый момент ничего не понимаю. Затем перечитываю текст, задерживаясь на каждой строке.

Ага, вот оно!

И даже заботливо подчеркнуто:

«…нарушение технологий сборки и/или использование некондиционных материалов в процессе изготовления…»

Кладу листок с отчетом на широкую ручку дивана и чувствую волну жара, медленно поднимающегося к сердцу.

Нарушения технологий быть не могло. Это ясно. Значит, проект «Айвенго» с самого начала лепили из первого попавшегося дерьма, тратя копейки, и поздно спрашивать, на чьих счетах осели бюджетные средства. Значит, меня водили за нос, как новорожденного теленка. Мало того. Семь лет назад спутник слежения дал сигнал о поломке объекта, но информация не пошла дальше господина генерального администратора. Хомяк не счел нужным ставить меня в известность, и все эти семь лет на баланс отдела аккуратно поступали деньги, уходя в никуда. Мне же доставались только липовые отчеты — письменные, которые, оказывается, годны только на подтирку, и аудиовизуальные, не годные вообще ни на что…

Жар схлынул, сменившись морозным ознобом.

Стоимость объекта — один миллиард восемьсот миллионов с мелочью. Новыми. Плюс семь лет работы вхолостую — по тридцать восемь с небольшим миллионов в квартал новыми же. Итого, даже округляя вниз, два миллиарда восемьсот тридцать шесть миллионов. Треть годового бюджета Конфедерации.

С учетом смягчающих обстоятельств — четвертак на латониевых копях Антарктиды.

Плюс огласка.

Я представил себе лица дочерей и понял: выход есть.

— Господин генерал-лейтенант, — глотка была шершава, как пемза, слова продирались наружу с ощутимой болью. — Прошу…

— Ма-алчать! — Голос шефа хлестнул от окна — наотмашь, пощечиной. — Застрелиться решил, юнкер? Может, еще и с признанием, курсистка гребаная? Не выйдет! — Маэстро чуть смягчил рык. — Думать надо, а не истерики закатывать. Я, кстати, уже подумал…

Последняя фраза прозвучала без всякого пафоса, скорее, пожалуй, буднично, именно это обыденное спокойствие привела меня в чувство; именно таким тоном говорил мой взводный в развалинах Кашады, за три минуты до начала прорыва.

— Выпей, юнкер, — короткий кивок в сторону стола. — Можешь из фужера, не помешает. А поговорим позже, когда народ подтянется. Кстати, вот и народ. Взгляни!

…Что и говорить, зрелище было уникально красивым.

Два аэроджипа, спаркой вынырнув из легких перистых облаков, прочертили над лесом щегольской вираж, зависли над посадочной площадкой, помедлили и синхронно приземлились обочь генеральского летуна.

Ни дать ни взять почетный караул.

Или конвой.

Слева — обтекаемый матово-зеленый «Клен», модель из последних, очень и очень не дешевая, хотя, разумеется, классом куда ниже представительского «UFO».

На фюзеляже — тройка бубен.

Смуглянка…

Справа — хищно вытянутый, акулоподобный «Дутар», сверхскоростник выпуска пятилетней давности, кошмар туриста и мечта гонщика.

Вокруг кабины обвился кольцами желтый дракон.

Ромео…

Вся группа «Тэта» в сборе, не считая погибших при исполнении и Кузнечика. Но мертвые мертвы, а моему первому заму по должности не положено присутствовать на коллегии Департамента.

— Прибыли. Пойду встречать, — сказал Маэстро, и голос его вновь сделался не по-хорошему весел. — Ты уже в курсе, так что иди пока наверх, отдохни. Потом посидим все вместе. Помозгуем. Глядишь, и споемся. Ведь не впервой, а?

Он искоса поглядел на меня. Я кивнул.

— Не впервой. Споемся.

ЭККА ВТОРАЯ, свидетельствующая о том, что нет в мире ничего прочнее памяти детских лет

Пурпурные, с золочеными грифонами на полотнищах ворота дворца Великого пребывания широко распахнулись. На площадь выехал всадник, поднял серебряную трубу, приставил ее к пунцовым устам, и протяжные звуки понеслись по ближним улицам, скликая людей лицезреть выезд владыки. Следом за всадником показалась конная, потом пешая императорская стража, за нею — знаменосцы. На посеребренных древках проплывали полотнища с изображением алого феникса, белого единорога, черного орла, золотого сокола, а за этими и многими иными знаменами несли огромное синее полотнище с изображением золотой змеи, впившейся в собственный хвост, — штандарт Вечности, главный стяг Империи. Лошади в золоченой упряжи, крытые златоткаными попонами, тянули повозку, искусно выполненную в виде пятиярусного храма Единого — каждый ярус окрашен в один из пяти изначальных цветов: синий цвет небес, желтый цвет светила, белый цвет воды, черный цвет земли и красный цвет крови. С золотых, слегка загнутых вверх карнизов свешивались хрустальные колокольчики и подвески из жемчуга, горного нефрита, бесценного глубоководного перламутра. По углам квадратной повозки на высоких стойках блестели чешуей золотые вислоусые драконы. За повозкой двигались носильщики, плавно и бережно держа на мускулистых плечах крытые носилки; из окошек надменно выглядывали холеные лица сановников. Блистая зерцалами, замыкала шествие конная и пешая стража. Люди вставали на колени вдоль обочин улицы, били земные поклоны, благоговейно простирали руки к императорскому экипажу с наглухо затянутыми занавесями…

Вновь запела труба, но на сей раз трели ее были нежны, зовущи.

«Расходитесь, почтенные мужи, — звенело серебро, — возвращайтесь в свои лавки и мастерские, в пекарни и харчевни; пусть каждый из вас займется своим делом, и да пребудет с вами благодать Вечного! Оставайтесь на месте, прекрасные женщины Новой Столицы, — переливалось в воздухе серебро, — ибо так угодно владыке!»

Словно волна пробежала по коленопреклоненной толпе.

Горожане поднимались, отряхивали брюки и платья. Мужчины, пятясь и кланяясь, отступали к стенам домов и торопливо, бочком-бочком исчезали в проулках. Дамы охорашивались, расправляли пышные юбки и, откинув вуали, кокетливо закручивали локоны за ушки. Некоторые прелестницы, по молодости лет балованные, а потому вольнодумные, пытались улизнуть вслед за мужчинами, но не тут-то было: окрыленные надеждою отцы и супруги удерживали строптивых локтями и щипали их за бочок, раздраженно шипя: «Не ерепенься, дура, не убудет от нас за разок-то. А ежели даст Вечный счастья, ноги тебе мыть буду! — И, подумав, добавляли: — И воду пить!»

Право на Выбор есть Право на Выбор.

Тут уж не до целомудрия…

В царствование нынешнего владыки — жизнь! здоровье! сила! — не часто выпадает простонародью такой случай. Всезнающая молва уверяет: Император хоть и молод, хоть и хорош собою, однако, в отличие от батюшки, покойного Гьона Целомудрика, за глаза прозванного Жеребищем, не сластолюбив, чем весьма огорчает ухоженных дворцовых красавиц. Похоже на правду! Ведь за девять лет лишь дважды пользовался он Правом на Выбор, а по достоверным слухам, подумывал даже его и отменить.

Однако — не отменил, ибо даже низшие из верноподданных имеют право на толику монаршей милости, и семейство избранницы обретает ее с лихвой: купцам — льготы, ремесленникам — дворцовые заказы, шляпы со значком в виде лихо закрученного рога, указывающие на особый статус обладателя, и обряд посвящения Вечному первого ребенка, рожденного после Дня Выбора, в личном святилище Императора.

Какой почет! Какая слава! Какой явный знак благоволения Вечного! Какая возможность утереть нос кичливым соседям и удачливым конкурентам!

Вот и стоят милые дамы по обочинам, сидят в носилках, выглядывают из крытых лектик, и каждая норовит так повернуть свое хорошенькое (или не очень) личико, чтобы владыка увидел его в самом выгодном ракурсе, и только окошечко одного-единственного, строгого — ни украшений, ни гербов — чернолакового паланкина по-прежнему завешено неподвижной тяжелой тканью.

Радостно, звонко вскрикивают трубы. Тягучий шепоток предвкушения пробегает по замершим обочинам.

Выбор сделан!

Из прорезей глухой драпировки императорского экипажа на миг вынырнула тонкая бледная рука. Повинуясь знаку, к загадочному паланкину устремляется вернейший евнух владыки; он заглядывает за шторку, он всплескивает пухлыми ладонями в знак восхищения, а вокруг уже гудит, и шелестит, и отчетливо слышны горестные всхлипы вперемежку с возмущенным ропотом: «Нечестно! Император любит тайны больше, чем женщин, это всем известно…» — «Так вы уж постарайтесь, голубушка, узнайте, кто эта змея бесстыжая…» — «Муж меня со свету сживет. Он, бедный, уж так надеялся…» — «Никакого проку от тебя, говорит, хоть тут помоги…» — «И выдрой ругается, представляете, милочка?..»

Тем временем шестеро плечистых слуг окружили паланкин, растянули над ним огромный, затейливо расшитый плат, готовясь набросить его — по обычаю — на избранную незнакомку; а с верхнего яруса экипажа уже спустилось на прочных канатах, пропущенных через хитроумно скользящие валики, изукрашенное вьющимися стеблями кресло. Счастливица так быстро проскользнула к нему, что незадачливые соперницы не успели ничего разглядеть; минута — и кресло, подтягиваемое за нижние концы канатов четырьмя парами мощных рук, взлетело к пятому ярусу и скрылось в широком окне за распахнувшимися на миг завесами.

Пышная процессия ожила и, оставляя позади кукование городских красавиц, их уязвленную гордость и растоптанные надежды их мужей, двинулась по раз и навсегда установленному маршруту под торжествующие трели трубы:

— Радуйтесь, жители Новой Столицы! Выбор сделан!

…Чистым серебром гремело и переливалось небо. Император поковырял мизинцем в ухе.

— Звенит, — пожаловался он гостье. — Ну, раздевайся, что ли.

— Догола? — приятным баском поинтересовалась та.

Владыка хмыкнул.

— Хоть личико открой, красавица… Красавица повиновалась.

Из-под густой вуали вынырнула короткая, аккуратно подстриженная бородка, а затем и все личико — потное, раскрасневшееся, сияющее озорной улыбкой.

— Ну, здравствуй, Рыжий…

И не разверзлось небо, потрясенное неслыханным кощунством, не рухнули молнии Вечного на голову святотатца…

— Здравствуй, Дылда, — откликнулся владыка. — А тебе идет!

«Гостья», злобно запыхтев, принялся выпутываться из обширных, хитроумно скроенных кринолинов.

— А, зар-раза, всех Светлых тебе в ноздрю, и как это бабы такое носят? — рычал он. — Ненавижу!

— Кого, Ллиэль? — невинно спросил Император, привычно поправляя медно-красные пряди. — Только не говори, что баб, все равно не поверю.

Ллиэль, он же — Дылда, промолчал.

Крыть было нечем: альковные похождения эрра копьеносной Каданги давно уже стали притчей во языцех…

Молчание затянулось

— Ну? — изволил поторопить Император.

— Не нукай, не кобыла, — огрызнулся дан-Ка-данга, усугубляя предшествующие святотатства. — Ты бы сперва, как положено, накормил, напоил…

— Держи, проглот! — В лицо Одному-Из-Семи полетел персик, да не простой, а особый, из тех, что лишь в тайных садах произрастают: невероятно огромный, неописуемо душистый, мохнатый до того, что казался бородатым не менее «гостьи».

— Ан!

Дан-Каданга не оплошал.

Отпихнув ногой кучу тряпья, только что бывшую изысканным дамским убранством, он уселся, отдуваясь, на узенькую козетку с кружевной спинкой, тщательно, не спеша, разжевал благоуханную мякоть и проглотил.

Серьезно и пристально поглядел в глаза богоравному.

И вытащил из-за пазухи свиток мятого пергамента с болтающимся на порванной цепочке гербом.

— Это то, о чем ты говорил? — помолчав, спросил владыка.

— То, что обещал, — поправил гость, протягивая документ.

— Стало быть, ты опять оказался прав.

— Часто ли я ошибаюсь, Рыжий?

— Никогда, — проворчал Император, беря бумагу, но читать не стал. Он рассеянно теребил полуоторванный герб, глядя куда-то мимо Дылды, и слушал вполуха его рассуждения, знакомые до последнего слова и страшные своей неопровержимостью.

Да, эрры взяли большую силу в его империи; еще отец его, Гьон Решительный, и вообразить бы себе не мог тех законов, которые приняты в последние годы. Каждый эрр — сам себе Император в своей провинции: у него есть доходы, с которых он под любыми предлогами не платит должных налогов в казну; есть двор, не менее, если не более, услужливый и преданный, чем у Коронованного Вечностью; есть армия, которая, конечно, слабее имперской гвардии; нет, правда, маарваарских наемников — уж этот закон пока еще исполняется! — но…

Вот то-то и есть, что «но».

Любой из Семи, кто бы он ни был — всего лишь подданный Владыки.

Двое, трое, пятеро, объединившие свои деньги, своих слуг, свои войска, — это…

Дылда прав: это конец ему, Рыжему.

Коронованному, Повелевающему, и прочая, и прочая…

Ну-ка, Временно Вечный, слазь! Вышло твое время.

Император тряхнул медной шевелюрой, отгоняя мрачную картинку. Подергал герб за цепочку.

— Лодрин молод, — задумчиво сказал он. — И не женат.

— К тому же сверх меры увлекается охотой на зупыря, — кивнул эрр Каданги.

Несколько мгновений оба молчали. Рыжий и Дылда с детских лет умели понимать друг друга.

— Наш возлюбленный магистр и так не слаб, — аккуратно подбирая слова, начал владыка. — А когда его хилоумный племянник станет дан-Баэлем…

— Ты сам подписал этот закон, — напомнил Ллиэль.

Император поднял брови:

— Который?

— Закон о наследовании знатнейшим, — пояснил дан-Каданга.

— Но я…

— Знаю! У тебя не было выхода. Пусть даже так. И что теперь? Обе старшие сестры Лодрина замужем за мелочью, спасибо твоему батюшке, успел… но если юнец породнится через младшую с магистром — считай, Баэль уже под задницей у Ордена.

— Ой ли? — хмуро сказал владыка.

— Опять хочешь убедить себя, что на твой век хватит? — усмехнулся Дылда. — Не трудись. Не хватит.

Сиятельнейший друг его детства вдруг запоздало осерчал:

— Но у меня действительно не было выхода! И я не думал…

— Ты и не должен думать, — вздохнул гость. — На то я у тебя есть. Ты бы слушал меня, дурака, хоть иногда. Подписал, подписал; а что ты подписываешь? Ты ведь уже и указ о собственной казни готов подмахнуть, не глядя, нет?

Император смерил его ледяным взглядом:

— Светлых тебе в зубы! Думай, что говоришь! И кому…

Ллиэль, нимало не устрашенный, только отмахнулся.

— Хочешь остаток жизни в славословиях скоротать — гони меня в шею и зови своих… пятколизов. Они тебе расскажут, как ты мудр, как прав, усиливая сильных, обогащая богатых, жалуя все новые и новые блага своим зажравшимся эррам…

— А сам-то ты кто? — заметил владыка, быстро остывая.

Дан-Каданга снова вздохнул:

— Я урод в Семерке. Вместо того чтобы возглавить успешный мятеж, пользуясь императорским доверием, и стать королем Каданги, на что, кстати, имею полное право, я по-прежнему гоняю ядовитых ящериц от одного богоподобного идиота…

Император вздрогнул, вообразив Дылду-мятежника, — этот мятеж действительно был бы обречен на успех! Ллиэль — холодный логик и прирожденный лидер с детства. «Мне и вправду повезло, что он — друг», — подумал Рыжий, вспоминая, как Дылда, старший на целых три года, опекал его во всех детских — а затем и не очень детских — авантюрах, как выгораживал перед отцом, беря на себя все мыслимые и немыслимые вины, как отпаивал собственноручно изготовленными отварами, выгоняя яд птицы коору, в чье гнездо они лазили за радужными яйцами, — об этом так никто и не узнал…

Опека Дылды и сейчас — тайна для всех. Даже безъязыкий евнух не знает, что за дама поднялась сегодня на верхний ярус императорского шатра…

А мятеж… Дылда не ошибается. Будет мятеж. И не сносить ему, Рыжему, медноволосой головы…

Ишь как Шестеро силенки-то собирают! Землицу к землице, арбалет к арбалету; и, уж верно, у каждого в заветном сундучке приготовлена королевская корона…

За каждым словом императорским следят, за каждым чихом; красавиц своих родовитых в высочайшую спальню наперебой заталкивают; улыбнешься кому сверх положенного — сразу вой: Владыка, мол, фаворита назначил, права наши эррские попрал, гнева Вечного не боясь… Чтобы со старым другом встретиться, вон какой маскарад разводить надо: выбор, переодевание… Аудиенции — строго по расписанию, указы — из-под пера советников, эррами купленных-перекупленных — и слова в тех указах изменить не позволяют!..

И это — жизнь Владыки Империи? Тьфу!

Богоравный оторвал наконец многострадальный герб дан-Баэлей от письма и так свирепо на него глянул, что дан-Каданга расхохотался:

— Тебе на шаамаш-шур сейчас — всех бы загрыз! Начиная с магистра.

Владыка помрачнел.

— На исходе второй луны обещали собраться. Все. Кроме магистра.

— Надо же! — прицокнул языком Ллиэль. — Всего-то девять лет ты их зовешь — и вот опять пообещали… Все как всегда. Не приехали еще, не собрались даже в путь, но хоть посулили — и то хлеб! Или ты уже все нужные им законы подписал? Они ж у тебя такие послушные, только по закону хотят Рыжика скушать, чтоб все знали: не бунтуют они, а свое, кровное отвоевывают, вот и указ, покойным Императором дарованный…

— Не зли меня, Дылда! — заскрипел зубами Рыжий. — Чего ты хочешь? Гвардию двинуть? Куда? На Баэль, на Орден? Тут-то все и слетятся, и сожрут меня, ко всем Светлым, с потрохами…

— Ну-ну, высочайший, зачем же так? — спокойно ответил тот. — Владыка не должен быть бичом и карой своим подданным. Владыка должен быть им отцом родным и от напастей защитником.

— Каким отцом?! От каких напастей?!

— Родным. А насчет напастей — особый разговор…

Император сразу понизил голос:

— Ты что-то придумал? Дан-Каданга кивнул.

— Ну?

— Опять нукаешь? — прищурился эрр.

— Дылда!

— Ладно, слушай. Что тебе нужно? Во-первых, напомнить, что ты имеешь верховное право — верховное! — и на бесхозные поместья, вплоть до провинций, и, между прочим, на осиротевших девиц.

— Баэль? — шепотом спросил владыка.

— Да. Цепь надо рвать по самому слабому звену. Земли не бедные, в казне не помешают.

— А с козявкой что я буду делать? — уже совсем по-хозяйски осведомился Рыжий.

— А козявку ты, добрейший, будешь отечески опекать и замуж выдавать.

— За кого?

— За достойного, разумеется.

— Кто же достоин, кроме тебя?

— И то правда — шестнадцатый год вдовею. — Блестящие выпуклые очи Дылды подернулись поволокой. — Да и остепениться пора, не к лицу императорскому тестю за каждой юбкой бегать…

— Да уж, папенька, попрошу вас быть умереннее…

Они дурачились, словно не было никакой угрозы и все, о чем говорили до этого, было шуткой или рассчитанным спектаклем; впрочем, Дылда и впрямь подумывал о женитьбе, а Рыжему давно приглянулась его дочь, пятнадцатилетняя тростинка удивительно скромного нрава; говорено было об этом несчетное число раз — и всегда друзья веселились с самым серьезным видом, как когда-то, в детстве, деловито обсуждая разнообразные фантастические темы…

Император согнал с лица улыбку. Беззаботный дух давних дней растаял.

— Не видать мне, батюшка, жены как своих ушей до шаамаш-шура, — уныло напомнил он. — Сам знаешь: закон запрещает. Не мой закон! древний… И шаамаш-шура, похоже, не видать…

Дан-Каданга прищурился.

— Будет тебе шаамаш-шур. Это во-вторых. — Между улыбчивых, словно припухших от бесчисленных страстных поцелуев губ неожиданно хищно блеснули ослепительно-белые зубы. — Сами приползут.

Владыка знал этот тон — тон Дылды-полководца, втравливающего младшего друга в очередное сомнительное приключение. Впрочем, ни одно приключение не закончилось плохо для наследника. И таким же голосом юный эрр Каданги после своей первой битвы отдал приказ зарубить восемь сотен пленных варваров, а потом, повернувшись к недоумевающему отцу, спокойно пояснил: «Ведь это же мои пленные, папа. Ты подарил их мне, так? А мне они не нравятся».

Император молча ждал.

А мерзавец Ллиэль потянулся за персиком, неторопливо сжевал его и тщательно вытер руки о клочья своего маскарадного наряда.

— Твои верноподданные, — сказал он как выругался, — забыли о вассальном долге. Их нужно встряхнуть. За шкирку. Как твой дед в год нашествия синелицых.

Дан-Каданга рывком подался вперед.

— Нужна опасность. Серьезная опасность. Для всех. Чтобы Шестеро почуяли вонь паленых задниц. Чтобы сами молили тебя о шаамаш-шуре!

— Уже согласен. И где я возьму им опасность? — Император развел руками. — У меня в опочивальне синелицые не кочуют.

— В твоих покоях кочуют другие твари, — заметил Дылда. — Но не о них речь. Тебе известно, Рыжий, что за этот год только у меня в Каданге холопы бунтовали семь раз?

— Бедненький, — посочувствовал Император.

— А ты не смейся. Тебе небось и невдомек, что в Империи третий год неурожаи.

— Вдомек, вдомек, — буркнул Рыжий. — Все уши мне прожужжали этими неурожаями: налоги-де платить не с чего…

— Бедненький, — очень похоже передразнил повелителя эрр Каданги. — Налоги ему не платят. А то, что вилланы с голоду пухнут? Что в Златогорье лебеду жрут? Что в Тон-Далае уже и до людоедства дошло?

— И кого съели? — вяло полюбопытствовал богоравный.

— Не эрров твоих драгоценных, к сожалению.

— А это мысль! — оживился владыка.

Ллиэль грохнул кулаком по спинке козетки, та развалилась.

— Ты, Рыжий, дураком был, дураком помрешь, и скоро.

— Так по делу говори! — заорал в ответ Любимец Вечности. — Что ты мне тут про несчастное быдло заливаешь? Мне что — сбегать пару пирожных им отнести?

— Не надо. Они нам нужны голодные и злые. Какое-то время Император кусал губу.

— Бунт? — разочарованно протянул он. — Ты о бунте, что ли, Дылда? А говорил: придумал, приползут… Сколько их было, тех бунтов, и сколько еще будет…

— Это ты сказал — бунт, — жестко отозвался друг детства. — А я говорю: война. Большая война, Рыжий. Чтоб полыхнуло в Баэле и — на всю Империю.

— Затопчут, — поморщился владыка. Дан-Каданга мотнул головой:

— Серых с дрекольем — да, сплющат и забудут. А если степные объединятся, а быдло за ними пойдет?

— Объединятся? Они ж режутся друг с дружкой и вождей не признают!

— Кое-кого признают…

Император поглядел на друга внимательнее.

— Оружие, — полувопросительно произнес он.

— Были бы деньги…

— Вот именно.

— Пусть Наместник Вечного не тревожит себя земными заботами…

Дылда зря не говорит, вспомнил Рыжий. Вдруг получится?

А Ллиэль вскочил с разбитой козетки и рубанул по воздуху кулаком:

— Под каждой задницей, понимаешь, под каждой! И Каданга никуда не денется. И Орден. Всем жарко станет! И вот тогда…

Император не утерпел, тоже встал:

— Шаамаш-шур…

— Правильно, сынок! — завопил Дылда, и крик его почти прорвался сквозь перезвон позлащенных бубенцов и заливистые трели флейт.

Рыжий тряхнул шевелюрой, расправил плечи и словно засветился изнутри, как и подобает Наместнику Вечного. Не часто Императора видели таким. И эрр Каданги, умница Ллиэль, как никто другой знающий пределы допустимому, подобрался, вытянулся в струнку, точно на официальной аудиенции.

— Эрр Ллиэль, наш верный и любимый вассал! Действуй по разумению своему, и да послужат дела твои благу престола и укреплению Империи. Мы дозволяем тебе обратиться к нам с просьбами.

Дан-Каданга склонил голову.

— Пусть Посланец Вечного молит пославшего его об успешном исходе.

— Да будет так.

— И пусть Посланец Вечного соблаговолит скрепить подписью и печатью эту грамоту.

Император скользнул взглядом по первым строкам:

«За помощь в подавлении мятежа врагов Империи…»

— Соблаговолю, — проворчал он, понемногу становясь самим собой — рыжим, конопатым, вечно неуверенным во всем. — Чем подписывать-то?

— Если Посланцу Вечного будет угодно! — Ллиэль шустро выхватил из рукава «морское перо», не нуждающееся в чернильнице.

— А печать? Думать же надо…

— Пусть Посланец Вечного не гневается! — Из того же рукава явился крохотный тигелек с «жидким золотом».

— Хватит, Дылда, — бросил владыка, — не во дворце.

Перо приблизилось к пергаменту. Замерло. Отодвинулось.

Не отрывая глаз от строк, Император прикусил морскую диковину.

— Что-то не так, государь? — негромко спросил Дылда.

— М-м… — сказал Коронованный. — А ты уверен, что… мы сможем загнать бъяхху обратно в кувшин?

Ллиэль улыбнулся.

— Позволь объяснить, государь… Несколько слов были сказаны очень тихо, на ушко.

— О, вот как!

Усмехнувшись, владыка быстро начертал завитую подпись поперек документа и потянулся за висящим на груди амулетом-печаткой. Дан-Каданга проворно уронил тягучую золотую каплю в нижний угол пергамента.

Но Император снова замешкался.

Как там говорил Дылда?

Успешный мятеж… Пользуясь доверием… Король Каданги…

Всего лишь Каданги?

Ллиэль — большая умница, способный на многое.

Владыке незачем знать, кто поведет степняков на Баэль. Владыке незачем знать, откуда возьмется оружие. Владыке незачем знать, чьими деньгами оно будет оплачено.

Все это знает Дылда.

И все ниточки — в его руках.

Все-все. Даже крышка от кувшина, где живет бъяхха…

Ради чего?

Только ли ради чести стать дедом наследника?

А может быть…

Уши Императора запылали: Наместнику Вечного стало стыдно. И страшно. Он с детства ненавидел это чувство, омерзительное, обволакивающее, от которого будто все слипается внутри…

И он постарался стать логичным — как Дылда.

Если Ллиэль враг — ему, Императору, конец.

Если Император откажется от его помощи, заподозрив врага и в Ллиэле…

Тоже конец.

Дан-Каданга глядел на владыку очень внимательно.

— Рыжий, — спросил он, — ты мне не веришь? Тот поднял голову, усмехнулся и подмигнул.

— А что ж, — кивнул на грамоту, — не самые плохие из наших подданных!

Шестиугольник печати расплющил золотую лепешечку.

Глава 3. БРЕМЯ БЕЛОГО ЧЕЛОВЕКА

Покойный Хомяк — кто бы мог подумать? — был не чужд филантропии.

В своем завещании он отказал энную сумму в пользу голодающих туземцев Гуррагчи, и суммы этой вполне хватило на необходимые приготовления. «Айвенго-2» не просто готов; он уже в грузовом отсеке, и техники на стартовой площадке доводят до последних кондиций личный космобот шефа. Сказать, что копия ничем не уступает оригиналу, значит не сказать ничего; она гораздо лучше. Потрясенные сказочным авансом, спецы из оборонки совершили два чуда подряд; они не только склепали левак в рабочее время, на рабочем месте и к тому же из лучших казенных материалов, что само по себе невероятно, но и ухитрились вынести изделие с территории, не прибегая к помощи Маэстро, а это, скажу я вам, уже высший пилотаж магии, учитывая волчьи повадки тамошней охраны.

В надежде на дальнейшее сотрудничество самоделкины еще и усовершенствовали модель. Утиль, бывший некогда объектом «Айвенго-1», — всего лишь куча некондиционной аппаратуры в латном футляре и не имеет даже намека на лицо, а двойника — хоть сейчас раздевай догола и любуйся фактурой, способной очаровать поклонника альтернативного секса, вплоть до самых взыскательных. Ювелирно, высокохудожественно и, кстати, абсолютно даром. Похоже, парни были убеждены, что работают на одну из очень незасвеченных спецслужб; им это льстило, а шеф, надеюсь, не стал их разочаровывать. Тем паче что по большому счету эта идея более-менее соответствовала реальности…

Мы ведь и впрямь не любим высовывать нос из тины.

Там хорошо, уютно и никто не мешает спокойно работать. А широкая, туды ее, общественность пусть уж как-нибудь обходится без наших сюжетов; у нас стойкая аллергия на популярность.

Раньше было не так.

Отцы-основатели Института надавали интервью на пару веков вперед; они, все как один, были идеалистами и бессребрениками, но к престижу заведения, как, впрочем, и к личному имиджу относились трепетно. Ну как же! Мессии объединенных миров, глашатаи светлого завтра, пророки нового человечества. Своим священным долгом они почитали пасти народы.

«Спринтеры с коротким дыханием», — назвал их однажды Маэстро.

Совершенно точное определение. Они хотели всего и сразу, причем, судя по сохранившимся документам, искренне и бескорыстно. Они мечтали нести прогресс в глубины Вселенной, но… совершенно не желали понять, что в океане Космоса обитаемые острова попадаются вовсе не так часто, как им бы хотелось, а острова, заселенные гуманоидами, — еще реже.

Федерация вкачивала в проекты Института совершенно непредставимые деньги, по первому требованию шла навстречу, увеличивала дотации, назначала гранты… в общем, удовлетворяла любые капризы и вполне могла требовать конкретных результатов, каковых из года в год стабильно не существовало; единственной планетой, населенной антропоидами, оказалась Гуррагча, но, как выяснилось, развивать и корректировать там было нечего: потенциальные братья по разуму только-только собирались совершать рывок в светлое неандертальское будущее.

Короче говоря, в некий неизбежный миг вопрос встал ребром. Ассамблея приняла в первом чтении закон о прекращении финансирования бездоходных структур, имея в виду в первую очередь, разумеется, Институт. И тогда в насквозь пропахших застоявшимися идеалами кабинетах родилась и вызрела бредовая на первый взгляд, но, как выяснилось, вполне осуществимая на практике авантюра, вошедшая в невидимые миру анналы под наименованием «Большой Блеф»…

Сейчас от тех времен остались только портреты.

Кое-кто, правда, порывался убрать и их, но Маэстро был категорически против, и вопрос, по сути — третьестепенный, стерся как-то незаметно, сам по себе; так что они и по сей день висят в Галерее Героев «Паноптикума»; большие, два на полтора каждое, полотна в резных, щедро вызолоченных рамах писаны маслом, под старину, в подчеркнуто реалистической, но вместе с тем и возвышенно-романтичной манере.

Белокурый юноша — судя по одежде, мушкетер короля или нечто похожее, — вздыбив оскаленного коня, рвется сквозь орущую толпу прямо на склоненные пики; вперед, только вперед — туда, где бушует багрово-желтое пламя; меч в руке его окровавлен, рот искривлен гневом и скорбью…

Коренастый крепыш самой что ни на есть зверской наружности держит наперевес зазубренный мясницкий топор; алая рубаха распахнута на волосатой груди; у ног — дева нагая и здорово поруганная; за спиною — толпа двуногих с вилами и косами в лапах, и — диссонансом всему — большие, слегка навыкате, глаза, добрые и печальные…

Благообразный мыслитель восседает на вычурном престоле, усыпанном крупными каменьями; перед ним — пюпитр, на пюпитре — свиток пергамента, в руке — розовато-белое птичье перо; он набрасывает черновик закона, который будет и мудр, и справедлив, он крепко задумался, и он не замечает мерзостного вида типов, крадущихся к престолу с кривым кинжалом, удавкой и чашей, полной яду, наперевес…

Стефан Орловский.

Карл Розенблюм.

Джереми Тафнат.

И другие, чьи портреты висят вдоль стен галереи.

Все они давно уже стали легендой; о них пишут книги — серьезные монографии и рейтинговые однодневки, о них снимают фильмы, их именами называют площади, и они вполне заслужили своей посмертной славы… вот только мало кому известно, что не было этого на самом деле; ничего не было: ни публичной пытки восемнадцати эсторских ведьм, ни бессмысленного и беспощадного бунта изголодавшихся мурисских крестьян, ни эпохи «Чуй-вэ-Чуа» — «Перемен Во Имя Процветания» — в Койсе…

Они сгорали на старте, они задыхались при посадке, они пропадали в черных недрах открытого космоса и в сером тумане Подпространства, чтобы стать живыми легендами Земли, кумирами тинейджеров и немыми, но весьма красноречивыми ходатаями Института на пленарных заседаниях Ассамблеи.

А потом все это, как водится, всплыло.

И хотя общественность, слава богу, осталась в неведении, скандал грянул очень крупный, с разборками на уровнях и разнообразнейшими последствиями в низах.

В первую очередь — и надо сказать, с полным на то основанием! — под раздачу попали идеалисты. Их уходили на пенсию пачками, не считаясь с возрастом. Кое-кого даже оформили, правда, ненадолго и с немедленной амнистией. Потом прокатились чистки в аппарате, затронувшие почти весь кадровый состав, кроме Хомяка, земля ему пухом, и еще нескольких юрких ребят, усердно топивших всех, на кого указывал аудит. Но сам Институт, как ни странно, было решено сохранить, переформировав от фундамента до крыши. Реструктуризировав, его отдали в подчинение правительству на правах Комитета, а править и всем володети, поколдовав над личными делами, утвердили Маэстро; после эвакуации из Кашады он уже не годился для полевых работ, зато был замечен теми, от кого зависит многое, и вместо пенсионной книжки получил предложение, от которого не смог отказаться. Да и не захотел. Поскольку по-прежнему считал себя в ответе за нас, оставшихся в более-менее живых…

Впрочем, «Большой Блеф» — преданье старины глубокой.

И контора давно уже не евнухоподобный Комитет, а полноценный Департамент.

Мы не идеалисты и даже не хотим ими казаться. Мы — присяжные люди, солдаты Федерации; здесь, на Земле, наш долг защищать ее интересы, кто бы на них ни посягнул: хоть Лига, хоть Халифат, хоть, упаси господи, сама Поднебесная.

В Космосе, конечно, иначе. Там все мы, какому бы богу ни молились, прежде всего земляне. Что, однако, не отменяет присягу на верность Федерации.

А проблемы развития братьев наших меньших интересуют нас в последнюю очередь; бремя белых мы — и Ромео, и я, и Смуглянка, и тем более Маэстро — понимаем совершенно конкретно.

Цинично? Может быть. Но так нас учили.

Переучиваться поздно.

Задача Департамента — сверхдальняя разведка.

Обнаружив планету сколько-нибудь земного типа, мы столбим ее и высаживаем персонал временных станций. Со временем, когда начнется массовое заселение, эти планеты станут неотъемлемой частью Федерации.

Вот это — не спринтерство. Это солидно и перспективно.

За пятнадцать лет существования Департамента в кадастр Федерации вписано восемь будущих колоний — вдвое больше, чем у Поднебесной и Халифата, вместе взятых. Плюс Гуррагча; тамошний вождь, проявив себя воистину государственным мужем, уже поставил отпечаток клычка на прошении о включении в состав, причем церемония прошла в атмосфере взаимопонимания, а совместная инспекция Лиги, Поднебесной и Халифата хоть и сквозь зубы, но подтвердила правомочность сделки.

Ассамблея была в экстазе.

Награды и повышения раздавались не глядя, списком, в большинстве, естественно, лицам, к Департаменту ни с какого бока не причастным, но справедливости ради надо признать, что именно тогда Маэстро получил третью звезду на погоны, я — «Евлампия» первой степени с мечами, а моя Младшая — пару копеек на свой первый видеоклип.

А двенадцать лет назад рейдовики Смуглянки открыли Брдокву, и это была подлинная, хотя и совершенно секретная сенсация.

Еще бы: воздух, вода и атмосферное давление почти идентичны!., идеальная, в самом центре сектора будущей колонизации стройплощадка для каботажного космопорта!!.. невероятное обилие полезных ископаемых, включая эриний и латоний!!!

И плюс ко всему — развитая антропоидная цивилизация…

Тут количество восклицательных знаков пошло расти в геометрической прогрессии, а мы взялись за разработку проекта «Айвенго».

К сожалению, высаживать разведгруппу на планету, заселенную гуманоидами, чревато на фиг никому не нужными международными осложнениями; посему первым долгом, еще до уведомления партнеров по Договору, на Брдокву отправились стандартные ищейки: мушки, рыбки, паучки и прочая недолговечная, простенькая, но вполне надежная мелочь, умеющая при необходимости самоуничтожаться. На орбитал хлынуло невообразимое количество информации; лаборатории Департамента перешли на семидневный режим; очкарики всех мастей потели денно и нощно, анализируя весь этот хаос данных, от тычинок и чешуек до тонкостей туземного этикета; Ромео и Смуглянка подгоняли их, как галерных рабов, едва ли не бичами, шеф, по обыкновению, дирижировал, изредка выпархивая из политических эмпиреев, а я, как и надлежит начальнику информационно-аналитического отдела, выматывал кишки из лучших психологов и лингвистов Федерации.

Идеальному разведчику требовался идеальный камуфляж.

По сравнению с теми неделями прорыв из Кашады был охотой на бабочек. Уму непостижимо, как ухитрился я не поехать мозгами. В моей голове, напрочь вытеснив все постороннее, вплоть до таблицы

умножения и дня рождения Младшей, вертелась и клубилась дикая мешанина из хохочущих привидений, неведомых зверушек, скуластых божков и гривастых чертиков — и прочей нечисти всех представимых и непредставимых калибров, обитающих в на удивление богатом фольклоре Брдоквы. Я сортировал, сопоставлял, сравнивал, прикидывал, отбрасывал ненужное, вновь возвращался к единожды отвергнутому, опять взвешивал все подробности и нюансы — и чем меньше оставалось вариантов, тем настойчивее и упорнее, в полудреме и наяву, с рассветом и с закатом, молнией в окне, ледышкой за ворот являлся мне рыцарь в багряных доспехах…

И даже сейчас, после многократных лечебных и. профилактических проветриваний мозга, успешно забыв все лишнее, я могу — разбуди меня в полночь — прочитать наизусть, не упустив ни слова, чеканные строки «Экки о Пришествии Короля».

«…и столь счастливы были люди под отеческой властью Старых Королей, что почитали их выше Вечного. Иссяк поток жертв на алтари Его, и узнали нужду служители Его, и храмы Его пустовали даже в Дни Восхвалений. Велик был грех, а по греху велика и кара. Чужаки в броне, выйдя из-за Хребтовых гор, унизили гордых, и смирили надменных, и над всею землей утвердили знамя свое, ибо была на то воля Вечного.

Все отдал чужакам Он: земли былых любимцев, и стада их, и сокровища их; лишь несотворенная корона Старых Королей сгинула без следа; иные говорили: ястребом унесена с поля последней битвы, но так это или не так, достоверно не ведомо.

Весь род Старых Королей обрек он мечу: принцев правой руки, и принцев левой руки, и бастардов мужского рода; дщерей же их бросил Он на ложа чужакам, и ни одной не попустил понести сыном. Говорили, однако, что младший из королевичей избежал гибели,

ибо не было его головы среди прочих, предъявленных народу, и прошел слух: гады земные, пожалев дитя, скрыли его в норах своих.

Повелитель же чужаков не пожелал обитать на руинах чужого величия, но, выстроив новый град в Нагорье, поставил там свой престол, назвав себя Императором.

Тогда отняли у людей новые господа извечные вольности; земли, дотоле общинные, раздали храбрейшим из воинов своих, коих нарекли сеньорами, а в придачу к земле отдали и свободных людей, ту землю возделывавших.

И не стало в мире правды; сильный невозбранно грешил, а верный таился.

Но минули годы, а потом еще годы — и вышел в мир из неведомого укрытия некий рыцарь. Королевским колосом был украшен его щит, и корона из колосьев венчала чело, та самая корона, что пропала без следа в последней битве, когда сила пришельцев сломила силу земли и низвергла во прах славу Старых Королей.

И встали люди по зову его — все, как один, объединенные верой и гневом; гнев же породил месть, и ужасом истекала земля. Потоком лилась кровь; ни детский лепет, ни почтенная седина не охраняли чужаков от мщения; казалось уже, что оборвана нить судьбы владык, восседающих на престоле в Новой Столице.

Увы, не пожелал этого Вечный, ибо творилось сие не по воле Его, но вопреки ей.

Перед последним боем испепелил он мятежное воинство небесными молниями. Мужицкого же короля поставили пред ликом Императора. И повелел тот, ликуя, подвергнуть бунтовщика худшим из пыток, а истерзав — казнить такой смертью, чтобы запомнилась на века.

Но воззвали к Вечному Четверо Светлых:

— О Всесущий, явив грозу, прояви и справедливость! Без воли твоей не одолели бы смертные мятежника. Твой он пленник, не их. Сам реши его судьбу: хочешь — убей, хочешь — помилуй…

Вечный же, услышав это, признал: да, это так; отнял Он бунтаря у земного владыки и, призвав к себе, спросил:

— Хочу спросить: как смел ты, нарушив волю Мою, поднять из тлена корону отцов? И еще хочу знать: почему нарушил порядок вещей, позволив низшим топтать высших?

И ответил Вечному побежденный:

— Слишком долго прожил я, скрываясь, среди тех, кто, утратив свободу, тоскует о ней; понял я: не осталось под небосводом правды и, правды не зная, живет человек, подобно скоту. Но не должно быть так, даже если есть на то воля Твоя!

Дерзки были слова бунтовщика, бестрепетен взгляд. Разгневался Вечный. И присудил.

— Сам признаешься, ничтожный: не на господ руку поднял, но на Меня, замыслив изменить предначертанное Мной. Потому караю тебя карой худшей, чем измыслил бы Император, кровный враг твой. Лишаю я тебя права на смерть и права на речь. Бродить отныне по свету бессмертным и неприкаянным, скорбящим и бессловесным, видеть горе и слезы тех, кого тщился оборонить, но быть не в силах вмешаться.

Грозен был Вечный, и Четверо Светлых не посмели вступиться.

И еще добавил Он:

— Кровь невинных и бессильных, лишь родством и гербом виновных, пролитая с попустительства твоего, взывает ныне ко мне. Не желаю слышать стона ее. Твоя ноша, тебе и нести.

Сказав так, окунул мятежника в алый ручей у ног своих и вынул оттуда, когда окрасились латы кровавым багрянцем. Сделав это, смягчился, ибо понимал — жестока кара — и сознавал: не по вине назначена, но в запальчивости.

Тогда-то и тропили слово свое Четверо Светлых:

— Что сказано Вечным, то сказано навечно. Быть по сему. Но добавим и мы. Ездить тебе в багряных проклятых латах, смотреть на горе, слышать зовы о помощи — и не мочь вмешаться, и, пока не пойдешь к людям сам, будут люди бежать от тебя прочь. Но лишь до поры, пока зло под солнцем не превысит предела. Когда же свершится такое, иссякнет заклятье и рухнут препоны; иди к обиженным, и станет приход твой знаком от Нас. Непокорные придут к тебе, и ты объединишь их мощь; праведники признают тебя, и ты утвердишь их правду. Без слов поведешь и победишь. А когда победишь, вернется к тебе дар речи, и долгим будет царствие твое, и завершится почтенною смертью.

И побрел Багряный по земле, бессмертный и бессловесный; все горе мира видел и все стоны слышал — вмешаться же не мог. Ни на клич непокорных, ни на зов праведных не откликался он, и погрязали непокорные во зле, а праведники таились в укрытьях.

Ибо не пришел еще предел горю людскому.

Но никому не ведомо, где тот предел…»

Этот вариант коллегия утвердила единогласно.

Безукоризненный, стопроцентно защищенный от превратностей судьбы наблюдатель и информатор, способный в нужное время переключиться на контакт с местными властями и, произведя должное, совершенно однозначно предсказуемое впечатление, провести предварительные переговоры — на своих условиях.

Точнее говоря, на условиях Федерации.

И пусть потом раскосые мандарины вкупе с бородатыми шейхами, не говоря уж о недоделках из Лиги, грызут себе локти…

Договор есть Договор.

Бюрократы, протирающие штаны в Ассамблее, млея от восторга, единогласно утвердили бюджет проекта, и дело пошло именно так, как оно и бывает, когда за работу платят вдвойне; кибера-разведчика спроектировали и сдали в эксплуатацию уже в начале второго квартала, на пять недель раньше установленного срока.

К сожалению, непосредственный ход работ контролировал некто Резник.

Он же Хомяк…

…Бом-мм!

Я вздрогнул.

Смешливый скелетик, вынырнув из пещерки, вновь занес молот над колоколом.

Бом-мм!..

Антиквариат, разрази его Вечный!

Бом-мм!..

С третьим ударом ожил экран компофона.

— Пора, — сказал Маэстро.

ЭККА ТРЕТЬЯ, из которой читатель узнает, что иногда разговаривают и те, кому самим Вечным велено помалкивать

Степные люди заявились глубоким вечером, почти ночью, когда закат уже увядал; судя по тому, что темно-багровая полоса, обжигающая далекие лесистые холмы, уже понемногу начала выцветать, бычий час подошел к концу и до волчьего часа оставалось всего ничего. Их, вынырнувших из сумрака, было немного — человек восемь, одеты они были по-разному, кто во что: двое — по-степному, почти в лохмотьях, правда, из дорогой ткани, один, явно городской, — совсем по-господски. На остальных были вполне пристойные куртки и добротные рубахи со шнуровкой на груди, заправленные в широкие шаровары. Зато пояса у всех были одинаковы: широкие, лоснящиеся, схваченные крупными медными пряжками.

Они привязали коней к коновязи под плетеным навесом и долго плескались у колодца, вычерпывая ведро за ведром и не обращая особого внимания на хозяина, растерянно замершего у порога с коротким мечом в руке. Будь хоть немного светлее, Тоббо, пожалуй, нашел бы возможность мигнуть племяшу, и мальчишка, ужом скользнув за плетень, помчался бы в замок извещать кого следует.

А что?

Голова степного дорого стоит, тем паче что Тоббо нужны не сребреники; брат Эрро, взятый за порубку графской рощи, сгинул куда-то бесследно, а скажите на милость — куда? Восемь дюжин плетей положено за такой проступок, но шкура у Эрро дубленая, никак больше недели не стал бы отлеживаться. Видно, беда с братаном, не иначе доискались судейские ярыги и до вольной охоты, а это уже каторгою пахнет. Так что пускай в награду за степных выпустят сеньоры братана, вот и в расчете будем…

Но верховому не ускакать — незваные гости заметят и догонят. Значит, сперва — до тайной конюшни и уже оттуда — в замок. А до Баэля скакать четверть дня, и степь уже почти почернела. Трава в умирающем закатном мареве пока что отливает глубокой сочной прозеленью, но это лишь до той поры, пока самые последние блики не выцветут, а потом она станет темно-синей, как ряса капеллана, а еще чуть позже — фиолетовой, точь-в-точь как плащ орденского рыцаря. И когда совсем почернеет, над степью понесется долгая тоскливая перекличка.

Начнется время волков.

Ночью в степи нехорошо даже и взрослому опытному мужику, кое-каким заклинаниям обученному, да и он не всегда уцелеет, хоть и сидя меж трех костров. А уж мальчишку, пускай и при амулетах, может ни за что ни про что смерть за чуб ухватить. Лютая смерть, безвременная. Бывает, конечно, всякое.

Случалось, не то что из волчьих клыков, даже и от самого Вылки уходили вживе. Тоббо слыхивал о таких, но самому видеть не привелось ни разу; да и то, старики говорят: кто выжил в ночной степи, тому самое дело в город уходить, в вельможном гареме ему самое место, евнухом…

Нет уж, жаль мальчишку. Пусть остается при своем, что в штанах болтается. Не так уж много радостей у виллана. Хотя и то сказать: мальчишка, как-никак, хоть и сын Эрмо-пахаря, а все ж таки и племянник Тоббо, каковой, благодарение Вечному, никак не виллан. Тоббо — бычий пастух. Бычьим же пастухом, худо-бедно, станет не всякий. Недаром же дозволено ему законом, обычаем и сеньором держать дома и пристегивать к поясу по праздникам короткий меч, за который любому из пахарей положена смерть на месте, без промедления и оправданий.

Именно этот меч, плохонький, но острый, обнажил Тоббо, сам не понимая: для чего? Степных — восемь, к драке они привычны, крови не боятся. Если со злом явились — не устоять. Лучше уж выказать покорность — тогда не станут бить, разве что ограбят… да много ли возьмешь у Тоббо?

А озлобишь — пожгут хижину, порежут семью, девчонок понасилуют. Не пощадят и слепенького.

Бывало уже такое, всякому ведомо.

Но и страх показывать нельзя ни в коем разе, потому как степь уважает храбрых…

Поэтому, когда один из пришельцев, тот, что в господском, устав плескаться, стряхнул с липких волос капли и шагнул к двери, Тоббо не поднял оружия, но и не посторонился. А просто встал попрочнее, широко расставив ноги и прикрыв вход в жилище, как и надлежит мужчине, даже если мужчина по рождению виллан.

Степной приблизился — вразвалочку, ничуть не спеша.

Щеголь: одежда совсем новая. Явно не с чужого плеча; покупная. Очень хорошая одежка, такую не всякий сеньор из мелких себе позволить может. Выше жесткого белого ворота — темная холеная бородка и мясистые губы. Глаз не различить. Темно.

— Не суетись, Тоббо, — послышался спокойный голос. — И не бойся. Мы хотим переждать ночь. Только и всего.

— Ты кто? Стой, где стоишь!

— Тоббо, я же сказал: не суетись.

— Ты кто?

Семеро, одетые попроще, отошли от колодца и, приблизившись, сгрудились за спиной чернобородого. Ни один не обнажил оружия, на лицах — спокойствие, похоже даже — не без насмешки. Бледнел закат, где-то вдали, совсем тонко, рванулся к звездам унылый волчий вой и, оборвавшись, завелся снова, но уже оттуда, где густилась ночная мгла. Под навесом беспокойно всхрапнули кони.

— Я — Вудри Степняк. Не слыхал? Тоббо промолчал.

Понятное дело, слыхал. Кто же в степи этого имени не знает? Если парень не врет, самое умное дело — пошустрее спрятать меч, вежливо пригласить гостей к очагу и поменьше мелькать перед глазами. Этот шутить не станет. Но и понапрасну не обидит.

Может, и впрямь только ночь пересидят?

А ежели врет?

Да ведь наверняка врет! Что там прохожий намедни болтал?!

— Я Вудри сам не видал. Но, говорят, его колесовали в Вуур-Камунге.

Губастый хмыкнул.

— Обошлось, как видишь.

— Они не могли отпустить тебя, если ты — Вудри.

— Слушай, Тоббо, хватит, — губастый чуть повысил голос. — Нам нужно переждать ночь. Ты понял? Мы переночуем и поедем дальше. Уйди с порога.

Тоббо упрямо покачал головой.

— Нет. Там семья. Я буду драться.

— Дурак. Кому нужна твоя старуха? Им, что ли? — губастый коротко кивнул за спину. — Эти парни привыкли к свеженькому. Не говоря уж обо мне. Да ты что, парень, не знаешь, кто такой Вудри?

— Знаю…

Тоббо опустил меч в опоясанный кожей чехол и шагнул в сторону, пропуская степных.

— Эй, жена! Принимай гостей!

В хижине охнули. Ну и ладно. Жена все сделает как положено. А у хозяина еще есть дела, и пускай степные не думают, что их появление опрокинуло мир…

…Он думал управиться за час. А вышло почти вдвое против того.

Вычистить копыта единорогу — работа нелегкая, если на совесть. Если же кое-как, то пеняй на себя, зверь все чувствует, куда там человеку. Вот почему, когда Тоббо вернулся из бычьего загона, в хижине было дымно, пьяно и беспорядочно. Трое чужаков спали вповалку на полу, укрыв головы куртками, пятеро вольготно развалились у стола, сдвинув оба табурета и суковатые чурбаны, завезенные давеча из деревни для растопки. Куртки и плащи комком валялись в углу, чадил сальный светильник, моргая подслеповатым огоньком, потные лица и литые плечи под медленно высыхающими рубахами сдвинулись над столешницей. На неровно оструганной доске лежали шматы мяса, уж конечно, не с собой привезенного, и рваные куски хлеба — господского, белого, хотя и тронутого плесенью. А еще покачивался высокий кувшин и глиняные чары с резко пахнущим напитком. Вот это точно привезли с собой; у вилланов настоящей огнянки не водится. Не по карману, да и запрещено покупать, за самодельную же три шкуры спустят да вдобавок штраф несусветный наложат. Потому как мешает честно трудиться.

Тоббо беспокойно покосился на шторку, но там было тихо. Дети спят. Жену, похоже, никто и не пытался задирать. Это хорошо…

— Ага, вернулся! — хмыкнул Вудри, помахав рукой. В тускловатом свете сверкнули зубы, крупные и немного желтоватые. Подхватив кувшин, он щедро, через край, плеснул в чашу — спиленное конское темя. — Садись, пастух. Пей, сколько в пузо полезет. Кстати, привет тебе от Эрро… знаешь такого?

И сразу же, предваряя ненужные вопросы:

— На крытой пересеклись. Братана твоего, пастушок, на галеры погнали. Года три веревку потянет, не меньше. Все. Теперь пей. И не маячь.

Прежде чем присесть, Тоббо заглянул за шторку. Так, на всякий случай, заранее зная: все в порядке. Жена и дети, тесно прижавшись друг к другу, сидели на волчьей шкуре в дальнем углу; на лицах — не испуг, но напряженное ожидание; только слепенький улыбнулся: ишь ты, живность этакая, даже сквозь гам различил знакомые шаги и показывает изо всех сил: рад, мол. Тоббо улыбнулся в ответ. Что с того, что не увидит? Не увидит, так почувствует. Слепенького он жалел искренне, а пожалуй что и любил, если б знал, что это за штука такая — любить.

Ишь ты, как оно выходит. Главный-то сдержал слово, никого не тронул. Значит, вполне может статься, это и впрямь сам Вудри Степняк. Стало быть, не колесовали. Ну, на то он и есть Вудри, чтоб и на этот раз исхитриться…

Тоббо присел к столу, хлебнул, занюхал горбушкой.

Огнянка ошпарила глотку, провалилась в нутро и почти сразу зашумела в висках: вилланы непривычны к хмельному. Разве что черпак ягодного вина в День Всяких Радостей да ковш ягодного эля на праздник Четырех Светлых, но с такой малости разве разойдешься? А тут…

Тоббо поглядел на стол. Мяса жаль; окорока семье хватило бы, считай, дней на восемь. Но какой с ночных гостей спрос? У степных свои законы, да и, опять же, гости есть гости, никуда не денешься, сам пригласил. Он отрезал ломоть — щедрый, словно и сам был гостем, кое-как заел угли, обжигающие нутро, и попытался слушать.

Но слушалось плохо, голова кружилась и негромко гудела. Перед глазами вертелся белый бычок, которого Тоббо готовит уже почти год. Он щурил лиловый глаз, вскидывал остренький, поросший нежным пушком рог и высовывал длинный серо-синий язык, норовя дотянуться до руки и лизнуть. Еще не отучился, дурашка. Это плохо. Как ни жалко, а с завтрева придется бить. Единорог — зверь злобы. Он должен ненавидеть всех, даже воспитателя, иначе сеньор будет недоволен и, не приведи Вечный, решит заменить бычьего пастуха. Ведь молодой граф совсем недавно наследовал владенья отца и непременно захочет вскорости покрасоваться перед соседями, а значит, должен к турниру иметь настоящего, самого что ни на есть неподдельного бойцового единорога — быка, внушающего полную меру трепета…

Бычок щекотал щеку, ерошил волосы, временами расплывался, исчезал, появлялся снова, снова исчезал. В эти мгновения до Тоббо доносились обрывки фраз. Говорили о сеньорах, вроде бы что-то ругательное. О каких-то городских парнях, которые чем-то недовольны. И все время повторяли: Багряный, Багряный… и о том, что кто-то вернулся, а кто-то зовет, и опять: Багряный…

Усилием воли Тоббо отогнал бычка. О чем это степные?

— А что нам остается? — говорил лохматый, коренастый, сидевший вполоборота к Тоббо, так что видна была только щека, пегая грива и кончик хрящеватого носа. — Мы ж не лесные, мы на виду. Хоть и условились мы с Вудри совсем о другом, а все равно выхода нет. Теперь дело всерьез пошло, если что, так и бежать станет некуда, будьте уверены. А Багряный есть Багряный… если уж он пришел, значит, самое время. Уж он-то не подведет. Теперь так, братья: кто нам жить не дает? Сеньоры. Кто из нас их любит? Никто. Так за чем же дело, вожаки?

— Погоди, — рассудительно перебил худой, одетый по-городскому, чисто и непривычно. — Одно дело — пошарить по замкам. Это славно, спору нет, всякий подтвердит. О том мы с тобой и уговаривались. Но теперь-то ты уговор меняешь, разве нет? Ты ж теперь бунта хочешь! Большого бунта, чтобы заедино с серыми идти. А на такое моего согласия нет. Потому как их задавят. И нас тоже, если с ними свяжемся. А что до Багряного, так кто его видел?

Багряный, Багряный, Багряный… Ба-гря-ный…

Сознание медленно прояснялось, лица уже не расплывались и не кружились, бык обиженно махнул хвостом и ушел насовсем. Багряный? Что-то такое, знакомое, очень знакомое… сказка, что ли…

И — резко, точно хлыстом, напрочь вышибив хмель: Багряный!

— Ладно, хватит болтать! — Вудри положил на стол тяжелые кулаки и слегка пристукнул. В хижине стало тихо. — О старом уговоре нынче речи нет. Был и сгинул. Кто не хочет со мной идти, не надо. Только я тут говорил с людьми — и со своими, это само собой, и, уж извините, кое с кем из ваших. Так вот, они все готовы, и им наплевать на наши разговорчики. Не пойдете вы, они выберут других.

— Бунт? Опять… Сколько их было уже… — буркнул кто-то в темном углу.

— Я не сказал: бунт, — повысил голос Вудри. — Я говорю: война. Все вместе. И разом. И сеньоров — резать. Всех. Без разговоров.

Тоббо вздрогнул.

— Что?

О нем, похоже, успели позабыть. Во всяком случае, все замолчали и обернулись. В глазах семерых мелькнуло изумление — не обидное, но совершенно искреннее, словно взял да встрял в людскую беседу неструганый чурбан для растопки. И только Вудри, совсем не удивляясь, приподнялся, опираясь на кулаки, нагнулся, заглянул прямо в лицо Тоббо и медленно, очень внятно повторил:

— Сеньоров. Всех. Без разговоров.

Глаза — в глаза, не отрываясь и не опуская.

Но Тоббо не видел Вудри. Глядя сквозь степняка, бычий пастух видел другое. То, что не хотел помнить. То, что, казалось, забыл навсегда.

Вот стоит корова, пегая и худая. Рядом с ней, на коленях — мать. Она умоляет людей в железных шапках и кольчатых рубахах не забирать Пеструху. Те смеются. А вот — один из них, он уже не смеется, он стоит, растопырив ноги, у стены амбара, глаза полузакрыты, руки скрючены на животе, а под ними — красное; красное течет, капает на сапоги, а двузубые вилы, пробившие кольчугу, не дают воину упасть. И крик. И отец, и соседи, и брат матери: их лица искажены, они сидят на кольях — не очень тонких, чтобы не прошли насквозь слишком быстро, но и не очень толстых, чтобы не порвали утробу, позволив казненным истечь кровью раньше времени. Сеньоры искусны в таких вещах. И — захлебывающийся голос совсем седой матери: «Тоббо, Эрро, сиротки мои бедные… Не бунтуйте, детки, никогда не бунтуй…»

Да, бунт — дело скверное.

Но — если Багряный?

И снова давно забытое: на сей раз — круглое, лоснящееся лицо управителя. Он улыбается, стоя у входа в часовню Первого Светлого, и держит за руку девушку, которая сейчас должна стать женой Тоббо; у девушки зареванные глаза и огромный живот — она служила в замке, и старый граф вовсю пользовался своим правом, а теперь еще раз пользуется, ибо высокорожденная супруга потребовала наконец избавиться от девки, пригрозив в противном случае вернуться к отцу. Тоббо связан. Рядом с ним кольчужник, держит на поводке; бежать некуда. А управляющий улыбается все шире. И говорит:

— Тоббо, пойми…

Да, именно так: «Тоббо, пойми! Куда тебе деваться? Сам знаешь, воля сеньора выше неба, крепче камня. Приданое получишь всем на зависть. А твоя невеста найдет другого. Так что иди лучше сам, Тоббо…»; и Тоббо идет, и подает руку этой девушке, которую даже не видел раньше, и клянется быть с нею до самой смерти. Все будет без обмана: он получит приданое, действительно — завидное, и пропьет его, и, пьяный, придет буянить к дому управляющего, но управляющий не велит наказывать его. Жена станет угождать мужу во всем, а Тоббо будет бить ее смертным боем и спать с нею, и у них родятся дети, и снова станет бить, за то, что рожает одних девок, а она станет только вжимать голову в плечи и сопротивляться лишь плачем; и, распаляясь от тихого плача, он будет… топтать ее ногами, ее — а не управляющего. А управляющий… Вот он приезжает к хижине с десятком людей, и снова улыбается, и снова журчит негромко:

— Тоббо, пойми…

«Пойми, Тоббо, это необходимо, иначе никак нельзя. Мальчишка не имеет права расти обычным: в нем — кровь сеньора, а у сеньора, ты ведь знаешь, теперь есть законный наследник, и есть враги. Много врагов, да сгниют их души, и не дай Вечный, они приберут ублюдка к рукам. Так что, Тоббо, лучше отойди, ты ведь разумный виллан, Тоббо, отойди в сторону и не мешай».

И Тоббо отходит и стоит в сторонке, не мешая, а жена вопит, стелется по земле; ее пинают — несильно, жалеючи, куда слабее, чем бивал муж, но она почему-то сразу падает и лежит недвижимо, а люди из замка ловят старшего сынишку — как курчонка, с тыканьем и прибаутками, и распластывают на земле, и лишают мужского естества, а потом, словно этого мало, делают слепеньким…

Невозможно вытерпеть. Но нужно. Иного не дано. Если же совсем невмоготу терпеть, тогда нужно попытаться забыть. Если, конечно, получится. Забыть обо всем. О собачьей свадьбе, о жалобном визге слепенького… а теперь еще и об Эрро, потому что с галер мало кто возвращается.

Иначе нельзя жить. Нельзя!

Но ежели и вправду — Багряный?!

Тогда…

Вот он стоит, управляющий…

…он стоит у крыльца своего богатого дома, отчего-то забыв про улыбку, и я, Тоббо, разумный виллан, смирный виллан, никогда не бунтующий виллан, я беру его за подбородок и достаю нож… нет, не нужно ножа!.. руками, просто руками, медленно, медленно, чтобы глаза умерли не сразу, чтобы он, он, а не я понял…

И все.

Больше не нужно ни терпеть, ни забывать. И не надо возить в замок копчения, по десять туш в месяц. И не надо делать бычка злобным. И вернется Эрро, брат, потому что не будет никаких галер…

Конь. Дом. Отара тонкорунных. Все это — не чье-то, а свое.

Никаких податей. И никаких кольчужников.

И глаза жены. Он впервые разглядел ясно и отчетливо: они, оказывается, светло-синие! И в них нет больше ни привычного страха, ни въевшейся тоски…

Жена, одетая в вышитое, праздничное, почти что господское платье, стоит на пороге, протягивая навстречу руки. А кто рядом с нею? Да это же — слепенький….. но веселый! зрячий! С первым пушком на щеках! И поцелуй — тоже первый — за всю их корявую жизнь, и куда-то исчезла бессильная злоба…

Вот так.

Все просто. Даже очень просто.

Проще некуда.

Если действительно — Багряный.

Он уже не сидел, а стоял. И Вудри тоже встал. И остальные, сидящие, смотрели теперь только на него, но уже не сквозь, а с интересом, словно ожидая чего-то. Но Тоббо не знал, как пересказать свои видения, и потому просто вытолкнул сквозь зубы:

— Да. Резать… Всех. Без разговоров. И добавил потише, словно извиняясь:

— Ежели Багряный…

Глава 4. В ЗОНЕ ОСОБОГО ВНИМАНИЯ

Ну что ж, друзья мои, позвольте представиться: Йирруахиярр йир… Йирруахиэлл дан-Гоххо-и-Тутхо-и-Тамхо; можно, впрочем, и просто Ирруах, что, как всем известно, означает «Отзвук грозы». Прекрасное имя, не правда ли? Явно западное, но ведь я и не скрываю, что происхожу с Запада, из ничем особым не прославленных земель, прилегающих к Великому Лугу. Досужие глупцы сочиняют о моих земляках побасенки, подчас довольно забавные, чаще — пустые и глупые, но редко кто позволяет себе повторять их в присутствии уроженцев Запада. Если же и находятся неосторожные нахалы, то быстро умолкают; люди Запада отвечают на усмешку ударом!

Итак, я — Ирруах дан-Гоххо, костоправ и лекарь. Имею диплом Борсоннского коллегиума и патент на практику в обеих столицах. Возможно, кого-то удивит, отчего столбовой тондалайский дворянин, презрев традиции рода, уподобился низкорожденным, превращая знания в презренный труд за плату? Что ж, скрывать нечего. Никаких мрачных тайн. Все очень просто: после кончины деда сыны его разделили наследство по справедливости, как исстари заведено; Тутхо и Тамхо достались моим дядьям, Гоххо — батюшке. Замок небольшой, порядком обветшалый, вилланов — сотня—другая и обчелся, угодья, мягко сказать, невелики, да и то, что есть, порядком заболочено; денег же на осушение нет и не предвидится. А вдобавок ко всему перед самой смертью батюшки вышел указ о майорате; дескать, во избежание дробления уделов все наследство — старшему. И хотя спустя два года указ отменили, как вредный, закон обратной силы не имеет. Так вот и вышло: братцу Биббу — замок с землями, братцу Кикле — родовое серебро, братцу Айве — коняга с полным доспехам, а мне, последышу, как императорским указом определено, «достаточно средств для достойного обустройства жизни».

Ничего не скажу, не поскупились братцы. Тринадцать златников и шесть десятков сребреников отсыпали — аккурат на оплату полного курса Бор-сонны. Жаль, конечно, что по медицине, но тут уж деваться было некуда: факультет юриспруденции стоит вдвое дороже; так что на родню я обиды не держу, хотя и домой наведываться не собираюсь…

И то сказать, грех жаловаться: неизвестно еще, кто в накладе остался — я или братцы. Какие доходы с Гоххо? Никаких. А хорошему лекарю — везде почет и уваженье, лекарь же я, скажу не хвалясь, хороший. Во всяком случае, лучше многих, чему порукой нагрудный знак — ящерка зеленого нефрита. Знающий пациент, на эту ящерку глянув, тотчас гонорар удвоит, да и от дорожных неурядиц она отменный защитник: никто, в здравом уме пребывая, не обидит целителя, хранимого лично Четвертым Светлым. Да и гербовая цепь на шее прибавляет клиентам уважения, особенно ежели пациент — из мнящих о себе купчишек. Как же, не побродяжка какой пользует, пусть и с дипломом, а их высокое благородие столбовой дворянин. Так что на заработки пенять не приходится; изредка, с верной оказией, удается даже и переслать кое-что матушке и братцу Биббу, который, на беду свою, родился раньше всех и ныне обречен возиться с убыточным поместьем.

Легенда как легенда, вполне достойная, а главное — достоверная. Даже жаль немного, что воспользоваться ею вряд ли придется, поскольку личный контакт с туземцами в мои планы не входит. А входит в мои планы всего лишь добраться до места и разобраться с увечным кибером. Ничего сложного. Судьба, на наше счастье, застигла горемыку «Айвенго» в месте диковатом и от жилья людского отдаленном, где-то в самой гуще лесного массива, покрывающего весь север континента. К тому же перед безвременным успением автоматика все же сработала, и бедняга успел-таки выдать в эфир аварийный сигнал, безукоризненно записанный датчиками орбитала.

Координаты есть. Район поиска, учитывая все возможные погрешности, определен с радиусом до километра. Осложнений не предвидится: все зверье в округе разгонит пугалка, а на случай встречи с местными хомо я — бродячий лекарь Ирруах дан-Гоххо.

Суток, отведенных на операцию планом, хватит с лихвой, тем паче самое сложное уже позади: я добрался; остается найти и уничтожить.

Хотелось бы, конечно, забрать утиль с собой. Хомяк, вполне возможно, рассказал не все, а наши очкарики, дай им бог здоровья, даже по горстке праха смогли бы определить поставщика. На предмет розыска и обстоятельной беседы — не корысти ради, а исключительно потомству в пример, чтобы потенциальное жулье раз и навсегда зарубило на длинных хитрых носах: не нужно обманывать щедрый и великодушный Департамент; Департамент умеет и обижаться.

Да, очень хотелось бы, но — нельзя.

Ни в коем случае.

В космослужбах Федерации мой полет, естественно, задокументирован самым что ни на есть благопристойным образом, но в секретариат Совета Земли информация, столь же естественно, не поступала; Маэстро, мой друг и начальник, почти всемогущ, но связи связями, а всему есть предел. Так что, вполне возможно и даже наверняка, где-то на орбите меня притормозят рейдеры Поднебесной. Или Лиги. Или Халифата. А вовсе не исключено, что и Кагала. И досмотр будет произведен хоть и безукоризненно учтиво, но самым тщательным образом.

Не стоит подставляться по мелочам.

Ассамблея простит солдату Федерации все, кроме ошибки.

А жуликоватых поставщиков ребята Ромео все равно отловят, так или иначе…

Ну что ж, придется разлагать калеку на атомы, не отходя от кассы. Не самое легкое дело, между прочим. Суперпласт, даже бракованный, он и есть суперпласт; низкие сорта могут при определенных условиях не выдержать удара атмосферных разрядов, но полностью испепелить его практически невозможно, разве что прямым попаданием двух-трех «Сургутов», каковых на Брдокве нет и в ближайшем будущем не предвидится. Или направленным лучом «Мурзилки», а вот как раз «Мурзилка» на Брдокве имеется. В единственном экземпляре и, волею случая, как раз у меня…

Я провел ладонью по лицу, стирая совершенно неуместную улыбку.

Когда я вернусь, меня, безусловно, снова засунут в стационар. Но до того никак не обойтись без сабантуя. Настоящего, без подделок, с цыганами, тройками, очень желательно — с мордобоем. Пусть Смуглянка притащит потрепанный аккордеон в антикварном, безумно дорогом футляре из настоящего дерматина, а Ромео — дутар, а Маэстро станет дирижировать, как бывало раньше, и пусть под утро Кузнечик, приподняв обгорелую рожу из миски с салатом, произнесет: «Помни Кашаду!»

И станет тихо.

Мы нальем стаканы дополна, всклень; алый рассветный луч прыгнет в окно, но мы не заметим его; каждый из нас в этот миг увидит одно и то же: пляшущий закат над руинами посольского квартала, срезанные осколками верхушки пальм и прогоревший насквозь остов бронемашины, взгромоздившейся на полусплющенный автобус; это был самый конец весны, мутный прибой грыз бурый от крови и мазута пляж, и девятнадцать парней затерялись в паутине переулков, давно уже не выходя на связь. Глаза Маэстро по-кошачьи светились в сумраке; где-то справа бежал Ромео, чуть впереди, цинкуя дорогу, Смуглянка, а я волок Кузнечика; я тащил его, обвисшего, уже на две трети неживого, почти зубами, как кошка котенка; Кузнечик тихонько стонал, а с выпотрошенных коробок отелей стреляли по мне, движущейся мишени, бестолковые, но неприятно настойчивые снайперы Бубахая.

«Помни Кашаду!» — повторит мой первый зам.

«Кашада не будет забыта!» — негромко отзовемся мы.

И выпьем последнюю стоя, не чокаясь.

Все пятеро; весь личный состав группы «Тэта» за себя и за всех, кто незримо стоит рядом; за тех, кто не вернулся.

Я — вернусь.

…Шагнув за порог, я оглянулся.

За моей спиной высился темно-серый, шершавый на вид валун в два с половиной человеческих роста, густо усеянный оспинками вмятин и мшистыми бархатными лишаями. Тяжелый, основательный, почти правильной сферической формы, камень-гигант всем видом своим внушал почтение; еле ощутимым запашком гнили тянуло от него и еще чем-то совсем чуждым, непонятным, не сегодняшним; тьму тем веков тому неведомая буря, оторвав от далекого горного кряжа, зашвырнула его сюда, вмяла в мягкую землю и оставила, наскучив забавляться; впрочем, уже и тогда он был тяжек, невозмутим и невообразимо дряхл…

И только очень внимательно всмотревшись, можно обнаружить в самом низу валуна, там, где буро-зеленый лишай сливается с зелено-бурым ковром палых листьев, микроскопическое, едва заметное клеймо: «HAMELEO. Made in League».

Вот так-то. Ни больше ни меньше.

В принципе, Лигу мало кто уважает. Не за что ее уважать. Сытые, вечно полусонные суслики-однодневки жируют на проценты с прадедовского капитала, не желая замечать, что капитал понемногу истаивает. Они любят читать нотации всем подряд, они велеречивы, занудливы и напыщенны, но, в сущности, Лига, вопреки всякой логике, еще существует лишь потому, что Поднебесной она совершенно неинтересна, а Халифат и Федерация, имея определенный опыт, стараются не слишком сильно нарушать status quo.

На месте умников, придумывающих штуки вроде «Хамелео», я давно бросил бы их тусклое, однообразно благополучное болото. Мир велик; даже хмурые халифатские шейхи умеют ценить мозги вплоть до предоставления владельцам таковых права распивать спиртное в общественных местах. Умники, однако, рассуждают иначе; из Лиги не эмигрируют, во всяком случае, я о таком не слыхал. Вполне возможно, что прав Маэстро, и суслик, даже самый башковитый, все равно остается сусликом и ничем больше…

Я приложил ладонь к полукруглой вмятине и ощутил слабенький укол.

Включился ужастик.

Мера, конечно, жесткая, ибо всякий туземец, испытавший воздействие поля, рискует поехать мозгами до конца жизни, но и неизбежная. Поскольку рано или поздно информацию о Брдокве придется огласить, и, когда это случится, державы-конкуренты неизбежно попробуют оспорить законность прав Федерации, а свежие сплетни о свалившемся с неба валуне — крайне лакомая кость для экспертов.

Ну, поехали!

На браслете загорается тускло-желтая искорка. По мере приближения к искомой точке она будет разгораться ярче и ярче, понемногу наливаясь багрянцем, — совсем как в детстве: холодно, теплее, еще теплее, совсем тепло… жарко! — а в непосредственной близости от объекта в запястье начнет покалывать.

Но пока что искра совсем никакая, словно опивки вчерашней заварки…

Старое правило: если не знаешь куда — иди прямо.

Тем более что разницы никакой со всех сторон одни и те же деревья, густющий кустарник, трава в пояс, кое-где бурелом. Пройду с полкилометра, если браслет не оживет — сверну вправо. Или влево. Пеленговать всегда лучше вкруговую.

А здесь хорошо!

Как всякий уважающий себя отец, я вывозил своих девчонок на каникулы в ручные, воспитанные лесопарки Лиги. Там светло и просторно, там вкусно пахнет смолой и невозможно заблудиться. Мне там было скучно.

По долгу службы заносило меня в дикую сельву юга Поднебесной и волглые джунгли Халифата. Там не соскучишься, но тамошний воздух отравлен ненавистью.

А этот лес — такой, какими, наверное, были бы леса Федерации, доживи они до нашего времени. Тут сказочно, даже с перебором, как на лубке: запахи и шорохи, свист и гомон, внимательные, цепкие, оценивающие взгляды, устремленные на пришельца из-за кустов, из-под травы, из переплетения ветвей в высоких кронах…

Я иду по заросшей, уже почти незаметной тропинке, изредка раздвигая преградившие дорогу кусты, и все ярче, все жарче, все увереннее разгорается искорка-проводник; сейчас она густо-розовая, с алым заревым отсветом.

Прохладно.

Теплее.

Еще теплее.

Речка.

Вернее, ручей, хотя и довольно широкий.

Время от времени — запруды; зверьки, похожие на мультипликационных бобров, высунувшись из-за поваленных стволов, встречают меня настороженно-любопытными взглядами остреньких выпуклых глазок, но вовсе не собираются нырять.

Не умеют бояться.

Глушь.

Ручей чуть слышно звенит.

Очень чистая вода, прозрачная, как на совесть протертое стекло, быстрая и почти бесшумная; совершенно четко видны тоненькие нити водорослей, мелькающие серебристые тени рыб, время от времени — россыпи камней на дне.

Камни некрупные и гладкие, самых разных оттенков серого, зеленого и голубого; очень редко попадаются и полосатые; еще реже — в крапинку; в лучах розоватого солнца камни сияют и взблескивают, выстреливая снопиками отсверков.

Когда-то моя Старшая собирала разноцветные камушки, но сейчас у нее другие увлечения; все давно передано в пользование Младшей, которая сперва была в восторге, ибо давно зарилась, но, заполучив заветные ящички, умозаключила, что раз сестре не нужно, значит, и ей проку нет, после чего коллекция быстро разошлась по подружкам.

Спите спокойно, веселые камушки Брдоквы, я пройду мимо, не тревожа вашу игру.

Мне ни к чему; мои дочери уже совсем взрослые.

…Искра превратилась в клочок бушующего алого пламени; огненная булавка вонзилась в запястье: тепло.

Стоп.

Приехали.

В этом месте ручей сузился и помельчал, вода сделалась мутнее, с обоих берегов, северного и южного, вползали далеко в отмель шуршащие на ветерке камыши, поскрипывал под ногами крупный серый песок, вымытый потоком прямо в траву.

Очень тепло.

Горячо.

Совсем горячо.

Десяток шагов ниже по течению.

Холоднее.

Шаг в сторону.

Еще холоднее.

Три шага назад.

Теплее.

Еще теплее.

Горячо.

Вернулся на старое место.

Ну и?..

Среди перепутанных камышей гнусавым баритоном возопило нечто. В воздух, хлопая перепончатыми крыльями, вознеслась странного вида птица — то ли мелкий голубь, то ли крупный воробей. Но цвета фламинго. И шея такая же.

Я проводил ее взглядом.

Фауна, однако…

Жарко!

Вот она, та самая точка. Объект обязан быть здесь: крохотный костер на запястье полыхает вовсю.

Начинает стучать в висках, сперва тихонько, но с каждой секундой все сильнее, все громче. Встряхиваю головой. Иногда это помогает. Но не сейчас. Стук нарастает, наливается медью, отдается в затылке вязким, тяжелым рокотом меди.

Бом!..

Бом-м!..

Бомммм!..

Загрузка...