Шофером второго класса я работал еще в «гражданке»: возил в Москве одного знаменитого деятеля искусств. Относился он ко мне хорошо, звал Сашенькой, и попутчики у него были такие же культурные, веселые, разговорчивые. Сами понимаете: писатели, художники, артисты. С ними мне было интересно, и за баранкой я как бы прошел целый университет культуры. Деятель искусств даже провожал меня на вокзал, когда я уезжал в армию, на прощание поцеловал и воскликнул:
— Ну, Сашенька, ни пуха тебе, ни пера!
Я смотрел на него, как на родного отца. Кого-то придется возить на границе?
Но после учебного пункта меня назначили служить на заставу. Что ж, застава так застава… Уже не терпелось скорее очутиться на границе, выйти в первый наряд, но отправка наша откладывалась со дня на день. Кому-то пришло в голову отправить нас по заставам пешком, вдоль границы. А в это время в горах поднялась метель, и в путь нас отпускать не решались. Каждое утро командир объявлял:
— Погода скверная, выход откладывается на завтрашний день.
Завтра он говорил то же самое. Так повторялось пять дней. Мы изнемогали от нетерпения и роптали, что нас задерживают нарочно, чтобы подольше использовать на хозяйственных работах в отряде. Наконец на шестой день командир сказал:
— Завтра выступаем.
И вот мы пошли. Погода установилась тихая, солнечная, снег сиял ослепительно, деревья стояли бородатые от инея. К полудню с южной, солнечной, стороны иней стаял и деревья выглядели какими-то двуликими, словно игральные карты. В ушах звенело от тишины.
Мы взбирались на перевалы, спускались в ущелья, пробирались по узким карнизам, прижимаясь к отвесным скалам, боясь смотреть в пропасти. Так мы шли несколько дней от заставы к заставе, и на каждой из них оставались те, кому положено было там служить. Четырнадцатая, на которую я направлялся, оказалась самой дальней, и путь мне пришлось испытать сполна. Последний этап был очень трудным. Застава стояла на высоте двух тысяч пятисот метров, и даже в летнее время туда вела лишь крутая извилистая тропа. Мы поднимались в молочной пелене облаков, ничего не видя и не слыша вокруг, кроме этой сплошной пелены и толчков крови в висках.
Я не выдержал и опустился в снег. Мне стало безразлично все: и мои товарищи, и двое наших провожатых, и ожидавшая меня служба. Я закрыл глаза и тотчас почувствовал себя безмерно счастливым. Но чьи-то дюжие руки встряхнули меня и поставили на ноги.
— Сашка, не дури! Слышишь?
Это был мой однокашник, товарищ по учебному пункту Иван Савельев, сибиряк, человек медвежьей силы.
— Не дури, слышишь? — повторил Савельев и так встряхнул меня, что из глаз посыпались искры.
— Ничего, привыкнет, — сказал сержант, один из наших провожатых.
…И вот промелькнул месяц моей новой жизни. Что сказать о ней? Конечно, то была не Москва и не привычная работенка у деятеля искусств. Я вспоминал свою зеленую «Волгу», как жених, потерявший невесту. Аж во сне снилась. А здесь? Море облаков закрывало от заставы весь мир, оставляя нам лишь солнце и звезды. Если бы не Иван Савельев, я бы, наверно, выл каждый день волком. Он переносил все тяготы службы стойко, со своим сибирским упорством, а ведь был таким же новичком на границе, как и я.
И мне было совестно хныкать.
Но вот однажды на заставу прибыл начальник отряда полковник Парский. Был он дороден, осанист, с крупным выхоленным лицом и двойным подбородком. Не хватало только пенсне и длинных волос, чтобы получилось полное сходство с писателем Алексеем Толстым.
Меня вызвали к нему.
— Я слышал, вы были водителем второго класса? — спросил Парский.
— Так точно, — ответил я, догадавшись, о чем пойдет речь.
— Работали в Москве?
— Да.
— Хорошо. Будете возить меня.
— Слушаюсь! — выпалил я, не веря своим ушам.
Так я снова очутился в городе и стал шофером начальника отряда. Но вскоре понял, что лучше бы мне быть подальше от него. Лучше бы снова нести нелегкую службу, карабкаться по скалам и дышать разреженным воздухом. Каждое утро ровно в восемь пятьдесят я должен был подавать машину к дому, в котором жил полковник. Он появлялся из подъезда тотчас, секунда в секунду. Садился, и новенькая «Волга» кренилась под ним, как тарантас. Я трогал. Он не произносил ни слова до самых ворот отряда. Величественно смотрел вперед, словно сидел на троне. А, бывало, мой деятель искусств непременно положит мне на колено руку и спросит:
— Ну как, Сашенька, жизнь?
И болтает всю дорогу. А шоферу, известное дело, нет ничего противнее, чем возить молчаливого пассажира. Не знаешь, что он думает о тебе, как относится. Только вылезая из машины, полковник говорил мне:
— Подадите к двенадцати ноль-ноль.
Или к какому-нибудь другому «ноль-ноль», смотря по тому, какие были у него дела. Случались и внезапные вызовы, потому что граница есть граница. И я никогда не знал, когда понадоблюсь, и должен был всегда торчать на месте, т. е. в дежурке автовзвода, у телефона. Даже по субботам и воскресеньям, когда выберешься в клуб на кинокартину, того и жди, что крикнет посыльный:
— Рядовой Струмилин, на выход!
Полковник не ездил ни на охоту, ни на рыбалку, да вряд ли он и занимался этим: что-то не было на него похоже. Он не разрешал ездить в машине своей жене, и вообще я никогда не видел никого из его семьи. Я ни разу не бывал у него на квартире, не видел, как он живет, что он делает дома.
Зато мы много изъездили с ним пограничных дорог, бывали на многих заставах. Я видел, как люди замолкали и подтягивались в его присутствии, как быстро выполняли любое его приказание, хотя он ни разу не повышал голоса, не «распекал» их и не пугал никакими карами. Конечно же, это по его указанию нас вели по границе, от заставы к заставе, обрекая на тяжести и лишения, и никто не осмелился возразить ему.
Однажды мы возвращались в отряд вместе с лейтенантом Бабочкиным, помощником начальника политотдела по комсомольской работе. Лейтенанта я знал по его выступлениям в автовзводе. Оратор он был грандиозный, и голову его вечно обуревали новые идеи и начинания. То задумает провести с комсомольцами вечер: «Если тебе комсомолец имя, имя крепи делами своими»; то устроит обсуждение нового кинофильма; то выступит с беседой: «Существует ли снежный человек?». В общем, выдумщик он был отменный, и все солдаты любили его, хотя и посмеивались над его говорливостью и какой-то детской восторженностью. Да и на вид он был вроде барышни: красивый, стройный, с румяным лицом, длинными ресницами и черными бровями вразлет. В глазах у него всегда светилось этакое любопытство, удивление, будто он все вокруг себя видел впервые.
Мы ехали по горной дороге, рядом с речкой. Вершины и склоны гор сверкали в снегах, а дорога была черной, мокрой, и колеса рассекали на ней лужи с таким треском, будто разрывали кусок холста.
Сначала ехали молча, а потом Бабочкин заерзал сзади, облокотился на спинку переднего сиденья и начал развивать свои идеи.
— Товарищ полковник, — сказал он, — а что, если приближающуюся годовщину отряда отметить каким-нибудь интересным мероприятием?
— Например? — обронил полковник, не оборачиваясь.
— Что, если нам провести вдоль границы лыжную эстафету?
Видимо, лейтенант давно носился с этой мыслью и только ждал удобного случая, чтобы высказать ее начальнику. Тридцать пятая годовщина отряда была на носу. Я с интересом ожидал, что скажет полковник.
— Эстафету? — переспросил он. — Доложите подробнее, лейтенант.
Бабочкин поближе подвинулся к полковнику и стал говорить ему в ухо:
— Понимаете, мы пустим эстафету по самой границе, от левого фланга до правого. Она будет идти от заставы к заставе, ее понесут лучшие лыжники, отличники боевой и политической подготовки.
Я вспомнил наш поход с учебного пункта и не позавидовал участникам будущей эстафеты. Но еще больше меня покоробило от равнодушного и надменного отношения полковника к этой затее.
— Гм… — промычал он, — а какая цель вашей эстафеты?
Бабочкин воодушевился:
— Во-первых, повышение спортивного мастерства наших солдат и сержантов! Во-вторых, это будет стимулом в борьбе за отличные показатели в учебе и службе. В-третьих, эстафета понесет рапорты о достижениях каждой заставы! А потом эти рапорты доставят в штаб, и мы огласим их на торжественном собрании, посвященном годовщине отряда.
Честное слово, лейтенант с его фантазией чем-то напоминал мне деятеля искусств и его приятелей!
— В пятых, — спокойно проговорил Парский, — не кричите мне в ухо, лейтенант, я не глухой.
Бабочкин извинился и отодвинулся назад. Я мельком взглянул на полковника. Дородное лицо его с двойным подбородком не выражало никаких чувств, кроме спокойного величия.
— Вы кончили, лейтенант? — сказал он, продолжая смотреть прямо перед собой на дорогу.
Колеса, рассекая лужи, шипели нудно и мрачно.
— Вы придумали глупую затею, — заговорил полковник. — Кому нужны эти ваши рапорты, пышные речи, шум и гром вокруг эстафеты? Вообще, к чему эта парадность? Что же касается повышения спортивного мастерства…
— Но ведь нужно же что-то интересное проводить, товарищ полковник! — отважно перебил его Бабочкин. — Вот в Ленинграде открыли дворец новобрачных, — он вдруг замолк, сообразив, что о дворце ляпнул ни к селу ни к городу.
— Что же касается повышения спортивного мастерства и боевой готовности личного состава, — невозмутимо продолжал полковник, — то давайте это делать не компанейским путем и не только к тридцать пятой годовщине отряда, а на плановых занятиях, постоянно. Кстати, эстафеты вдоль границы — не такая уж оригинальная мысль, лейтенант, они проводились и раньше. Но я лично никогда не был их горячим сторонником. Они только отрывали личный состав от основной задачи — охраны государственной границы.
Черт возьми, какие у него холодные, официальные слова! «Боевая готовность», «личный состав», «плановые занятия»… Вот уж, действительно, казенщина до мозга костей. Сухарь, чиновник, солдафон! Я не вытерпел и вставил свое замечание:
— А все-таки это здорово — эстафета, товарищ полковник! И рапорты — здорово!..
Парский покосился в мою сторону:
— Не отвлекайтесь посторонними разговорами, Струмилин.
Я прикусил язык. Молчал и лейтенант. Дорога выскочила из ущелья, мы подъезжали к городу.
…Дней за пять до годовщины глубокой ночью меня разбудил дежурный:
— К полковнику на квартиру, живо!
Через десять минут я подъехал к знакомому дому, спящему в этот поздний час. Только на втором этаже тревожно горело одно-единственное окно. Сыпал мокрый снег. Я стал сигналить. Тотчас же из подъезда вышел полковник, открыл дверцу.
— Люди спят. Прекратите музыку, — заметил он и приказал ехать в отряд.
Я пожал плечами: не ради себя же сигналил…
— Следуйте за мной, — сказал он, когда мы остановились у дверей штаба.
В приемной его ожидали оперативный дежурный, начальник медицинской службы подполковник Камышин и два его офицера: майор — врач и лейтенант — фельдшер. Все были чем-то встревожены. Полковник жестом пригласил их к себе в кабинет, а я остался у закрытой двери. Что-то случилось…
Минут через десять меня вызвали в кабинет.
— Товарищ Струмилин, — сказал полковник, — вы поступаете в распоряжение майора медицинской службы. Сейчас же возьмите машину «ГАЗ-59» и действуйте в дальнейшем по его указаниям. Распоряжение в гараж уже дано. Давайте!
Это «давайте» поразило меня больше всего. Никогда раньше он не говорил таких слов…
Через несколько минут я подал «ГАЗ-59» к санчасти, откуда врач и фельдшер вышли с санитарными сумками, в коротких ватных куртках и валенках. Подполковник Камышин что-то говорил им на прощание.
— Нам нужно на четырнадцатую заставу, — сказал майор. — Поедем до тех пор, пока пройдет машина. Дальше мы отправимся пешком.
Машина могла проехать километров двадцать. Дальше дорога для нее была вряд ли проходима, а еще дальше начиналась крутая тропа. В такую погоду пешком до заставы нужно идти суток двое, не меньше.
Я нажал на акселератор. И пока мы ехали, из разговоров фельдшера и врача я узнал вот что. Пограничник Савельев (да, да, мой дружок Ваня Савельев) попал под снежный обвал и сломал тазобедренный сустав. Осколок кости повредил кишечник. Савельеву оказали первую помощь, но положение раненого ухудшается с каждым часом. Требуется переливание крови и операция, возможно, длительная и сложная.
— А Савельев ведь мой дружок! — не вытерпел я.
— Вот и поторапливайтесь, — сказал майор.
Но что я мог сделать? Проклятая метель, проклятые горы! В лучах фар мелькал и кипел снег. На крутых поворотах придорожные кусты и деревья вращались, словно карусель, и было непонятно: то ли машина заворачивает, то ли кружится земля. Когда снег дошел до радиатора, пришлось бросать машину толчками: взад-вперед, взад-вперед; я таранил снежные сугробы, как бык. Но стихия оказалась сильнее. На двадцатом километре мы застряли совсем.
Врач и фельдшер вылезли из машины, простились со мной, вскинули на плечи сумки и пошли пешком. Некоторое время их фигуры виднелись в мутном свете фар, а потом исчезли. Я двинул машину задним ходом и долго ехал так, по старой колее, пока не нашел место, где смог развернуться.
Майор и фельдшер пришли на заставу только через сорок пять часов. Они доложили об этом по телефону в отряд и тут же приступили к операции.
В тот же день по дороге домой полковник Парский сказал мне:
— Жизнь вашего друга вне опасности.
Я несказанно обрадовался, бурно выражая свою радость, а Парский сидел спокойный, молчаливый. Он, как всегда, смотрел прямо перед собой, а вылезая из машины, обронил:
— Подадите машину к двадцати ноль-ноль.
Нет, он оставался самим собой! «Ну, что ж, — подумал я, — такой уж у него, видно, характер… Главное, Иван спасен».
Но через день с заставы сообщили: у больного открылся острый перитонит, произошло вторичное кровотечение, необходимо переливание крови. И как можно быстрее, иначе — смерть.
Это стало известно как раз за день до нашего праздника. У нее приехал окружной ансамбль песни и пляски; лейтенант Бабочкин, непременный устроитель всех торжеств, вконец сбился с ног и охрип, а начальнику отряда предстояло решать: как доставить на четырнадцатую заставу ампулы с кровью? Снова послать человека? Но ведь это двое суток пути. Запросить вертолет? Он не пробьется в такую метель через горы. О самолете и говорить нечего, около заставы нет посадочной площадки.
Вот тут-то и пригодилась лыжная эстафета! Я не знал, кто предложил ее, возможно, снова лейтенант Бабочкин, но ровно через час после тревожного сообщения меня с подполковником Камышиным отправили на пятую заставу, самую ближайшую к штабу отряда, связанную с ним удобным шоссе. От нее и должна была выйти эстафета. Как мне объяснил подполковник, эстафета понесет кровь от заставы к заставе, пока не достигнет четырнадцатой. Это была блестящая мысль! Подполковник вез с собой две ампулы крови и должен был дать лыжникам все необходимые указания, как обращаться с ними в пути.
На пятой заставе все было готово. Два рослых плечистых солдата, очень похожие друг на друга в своих ватных телогрейках и шапках, уже стали на лыжи. Камышин пригласил их в помещение и рассказал, как нужно обращаться с ампулами. Это были довольно объемистые стеклянные посудины, завернутые в несколько слоев марли. Их нельзя перевертывать и сильно трясти. Их нельзя охлаждать и перегревать. Ну и, конечно, не дай бог, если они разобьются… В общем, эти ампулы, несущие в себе жизнь, были так же капризны, как мины замедленного действия.
— Друзья! — сказал в заключение подполковник. — Жизнь человека в смертельной опасности. От вас и ваших товарищей по эстафете зависит его спасение. Командование надеется на вас.
И он вручил солдатам по ампуле и самолично проследил, как они спрятали их на груди, под телогрейками, у самого сердца. Потом все вышли во двор. Злой и порывистый ветер бросал в лица пригоршни колючего снега, откуда-то из ущелья наползал серый морозный туман, было трудно дышать. Лыжники стали на лыжи, потрогали на груди ампулы, натянули рукавицы и оттолкнулись палками.
— От стыка с шестой доложить по телефону! — крикнул им вдогонку начальник заставы.
Мы уже не видели их. Они пропали в ночи. Было двадцать три ноль-ноль.
Вернувшись в канцелярию, Камышин доложил по телефону полковнику, что эстафета двинулась. Парский приказал ему дождаться донесения со стыка с шестой, а потом возвращаться в отряд.
Все это время я не мог найти себе места. Я слонялся по коридору, заходил в ленинскую комнату, сушилку. Почти все солдаты несли службу, а те, кто оставался на заставе, уже спали. Не с кем было перемолвиться словом. Офицеры сидели в канцелярии, а дежурному было не до разговоров — он постоянно проверял линию связи.
Странное дело, я не был ни организатором, ни участником эстафеты, я ни за что не отвечал, но чувствовал себя так, будто от меня и только от меня зависело спасение Ивана Савельева.
Через сорок пять минут раздался долгожданный звонок: на, стыке между пятой и шестой заставами эстафета передана другой команде, ампулы целы, все в порядке. С меня словно свалилась тяжесть.
Вскоре мы вернулись в отряд. Окна в кабинете полковника светились яркими огнями. Камышин отправился к Парскому, я тоже поднялся на второй этаж, заглянул в приемную, попросил у дежурного разрешения посидеть на диване. Идти в казарму и завалиться спать я не мог.
Дверь в кабинет полковника была открыта, и я услышал, как зазвонил телефон.
— Парский слушает, — раздался спокойный голос полковника. — Прошла через ваш участок?.. Все в порядке?.. Так, хорошо, — и он повесил трубку.
Некоторое время было тихо, очевидно, в кабинете склонились над картой. Потом о чем-то поговорили, потом полковник вызвал восьмую заставу:
— Доложите о вашей готовности принять эстафету.
«Ого, эстафета прошла уже три участка! — подумал я. — Но почему начальник разговаривает таким спокойным, бесстрастным тоном? Неужели его ничто не волнует?»
— Имейте в виду, капитан, — продолжал он, выслушав рапорт, — график составлен для того, чтобы его выполняли… Очень хорошо, что вы меня поняли.
И снова шуршание карт.
А я представил себе путь по участку восьмой заставы. Он шел в обход горы Шербут, по узкому извилистому карнизу, и в одном месте нужно было проходить по оврингу — деревянному шаткому сооружению, висящему над пропастью. Когда мы проходили по нему, было такое ощущение, будто качаешься на качелях. А сейчас там, в снег и метель, нужно было пробежать одним духом…
И вдруг — снова звонок.
— Обвалом сорвало овринг? — переспросил полковник и замолчал. Я вскочил с дивана. У дежурного вытянулось лицо. Прошло минуты три, прежде чем полковник заговорил в обычной своей манере: — Не мешайте мне думать своими репликами, капитан, — и еще через минуту: — Слушайте меня внимательно. От отметки триста пять влево поднимается резервная тропа, которая ведет через вершину горы Шербут прямо на девятую заставу… Что?.. Вот и прекрасно, что вы знаете. Пошлите людей по этой тропе. Иного выхода нет. Действуйте!
Я облегченно вздохнул и уселся на диван. Сначала мне как-то не пришло в голову, что высота Шербута — три тысячи семьсот метров. Потом я все время думал об этом, о свисте ветра, кипении снега и лыжниках, идущих в ночи на штурм вершины.
А из кабинета уже доносились новые вести: где-то ветром сдуло весь снег, и пограничникам пришлось сбросить лыжи, бежать пешком; у кого-то сломалась правая лыжа, и он бежал на одной левой; кто-то упал, но, к счастью, ампула осталась цела. Эстафета уже продвигалась по участку десятой заставы, уже прошла больше половины пути.
За окнами брезжил поздний серый рассвет.
— Четырнадцатая? — донесся из кабинета голос полковника. — Доложите о состоянии здоровья больного! Что?.. Температура сорок и три десятых? Кровотечение продолжается?.. Алло!.. Четырнадцатая, четырнадцатая!.. Алло!..
Связь, видимо, оборвалась. Парский быстро вышел в приемную, увидел меня и нахмурился:
— Что вы здесь делаете, Струмилин?
Я вскочил с дивана:
— Ничего, так… Как там с Иваном Савельевым?
— Гм… — мрачно усмехнулся Парский. — Вы же слыхали… А теперь — марш в казарму! Спать!
— Но, товарищ полковник… — попробовал я возразить. — Может быть, я понадоблюсь?
— Никаких «может быть!» Дежурная машина стоит наготове, обойдемся как-нибудь и без вас, — и, видя, что я колеблюсь, прикрикнул сердито: — Марш, марш! Уснете еще за баранкой, если днем понадобитесь!
Выходя из приемной, я слышал, как он сказал дежурному:
— Проследите, чтобы рядовой Струмилин лег спать.
Проснулся я уже после обеда и тут же узнал, что в тринадцать ноль-ноль эстафета пришла на четырнадцатую заставу. Путь, на который понадобилось бы человеку двое суток, был пройден лыжниками за двенадцать часов. А еще через некоторое время с заставы сообщили, что Ивану Савельеву сделали переливание крови и ему стало лучше.
Ровно в восемь часов вечера в клубе открылось торжественное собрание. Лейтенант Бабочкин звонким голосом огласил состав почетного президиума. Полковник Парский сидел за столом и величественно осматривал зал с высоты своего места. Его дородное холеное лицо было немного утомлено, но по-прежнему не выражало ничего, кроме суровой надменности. Я отвел от него взгляд и стал смотреть на Бабочкина: ведь это ему принадлежала первая мысль об эстафете. Мне казалось, что на собрании непременно объявят об успешном ее завершении, о спасении жизни моего друга, но об этом не было сказано ни слова. Как будто и не случилось ничего сегодняшней ночью.
Ни словом не обмолвился мне полковник об эстафете и на второй, и на третий день, когда я возил его в машине. Наконец я не вытерпел.
— Разрешите узнать, товарищ полковник, как здоровье Ивана Савельева?
— В порядке, — ответил Парский. И больше ни звука.
«Понимает, что эстафету не он придумал, вот и не распространяется по этому поводу», — злорадно решил я. То, что полковник просидел всю ночь у телефона, что лично руководил эстафетой, меня как-то не очень трогало. Все это, конечно, здорово, но главное — подать мысль, идею!
На четвертый день полковник послал меня и Бабочкина на вокзал встречать какого-то московского корреспондента. Оказывается, тот уже был в курсе нашей эстафеты и прямо в машине напал со своими расспросами на лейтенанта:
— Скажите, прежде всего, кто придумал эту вашу эстафету?
Корреспондент был невысок ростом, в роговых очках, с крупными, как у негра, губами и таким же крупным мясистым носом. Когда он разговаривал или слушал, то смотрел на собеседника снизу вверх, высоко поднимая брови и широко открывая глаза, словно старался больше увидеть; при этом на лоб его набегали глубокие напряженные морщины.
Бабочкин оживился, заулыбался и с гордостью ответил, что эстафету придумал начальник отряда полковник Парский.
— Ах, вот как! — воскликнул корреспондент. — И что же он предпринял, ваш полковник, чтобы успешно прошла эстафета?
— Что предпринял? Во-первых, наметил на карте маршрут. Во-вторых, составил график движения. В-третьих, самолично утвердил состав команды каждой заставы, он ведь знает всех солдат и сержантов отряда. Ну, и вообще следил за продвижением эстафеты…
— А молодец этот ваш полковник! — похвалил корреспондент.
— Еще бы! — совсем уж разошелся Бабочкин. — Без него бы ничего не вышло. Исключительный, настоящий человек.
Я слушал и не верил своим ушам. Нет, лейтенант оставался самим собой: ничего он не скромничает, а, как всегда, восхищается тем, что можно поставить в пример другим.
Со странным ощущением неловкости и благоговения перед полковником поднимался я за корреспондентом и лейтенантом по лестнице, ведущей на второй этаж штаба. Они сразу же вошли в кабинет начальника отряда, а я остался в приемной.
Минут через десять корреспондент и Бабочкин вышли оттуда растерянные, красные от смущения. Я последовал за ними, полагая, что могу им понадобиться.
Уже на лестнице корреспондент вдруг остановился и сказал лейтенанту:
— И как это меня угораздило бухнуть полковнику: «Я восхищен вашими действиями и буду писать о вас!»
— Да, — смущенно подтвердил Бабочкин.
И оба они посмотрели на меня с таким интересом, будто я бежал с эстафетой и нужно писать обо мне. Этого еще не хватало! Я обогнал их и припустил по лестнице вниз, к машине»
1959 г.