Я не люблю себя. Я никогда себя не любил. Были часы, когда нелюбовь к себе превращалась в негодование на себя. Тогда я враждовал с собой. Нет, во мне не было двоесущия, я не страдал от раздвоения личности. Я всегда был один — один облик, один характер, одни жизненные цели, одни способы их реализации. Все было проще, чем тысячекратно читалось в романах, живописующих убийственные схватки двух враждебных натур в одном теле, и по одному тому, что было проще, становилось непосильно сложней. Наверно, я говорю непонятно. Непонятность не в словах, а в фактах, какие надо высказать словами.
Итак, я не люблю себя — таков первый важный факт. И прежде всего не люблю своего облика. Природа наделила меня неудачной внешностью. Ещё в детстве я возненавидел зеркала. В зеркале, когда я подходил к нему, появлялась нескладная фигура: с непомерно широких плеч свисали неприлично короткие, хотя и крепкие руки, на узкой и длинной шее торчала массивная голова — я всегда удивлялся, почему шея не сгибается под её тяжестью, — а к несимметричному телу ещё и несимметричное лицо… «Ты мог бы сойти за инопланетянина-антропоида, если бы мы не знали, что антропоидов в иных мирах не существует! — сказала мне как-то Анна и добавила с нежностью, ей почему-то нравилось моё уродство: — Вот же судьба — столько красивых парней увивалось вокруг меня, а влюбилась в тебя».
И я не любил своих поступков — такой второй важный факт. Нет, не потому их не любил, что делал, чего не желалось. Этого не было да и не могло быть. Я делал только то, что надо было и что хотелось. Но делал хуже, чем хотелось. Есть люди, достигшие совершенства, образцом их был мой учитель Теодор-Михаил Раздорин, у таких людей цель и выполнение цели всегда совпадают, одно отвечает другому. Меня одолевала неудовлетворённость: цели были выше выполнения. Я не жалуюсь и не скорблю — констатирую печальный факт.
В моих действиях на Ниобее оба эти свойства — нелюбовь к своей внешности и несовпадение цели и средств — присутствовали в реальном действии. Если бы было не так, я и не упоминал бы о своём характере, на такую деликатность меня бы хватило.
На Ниобею меня направил Теодор Раздорин.
Я пришёл к нему вскоре по возвращении с Эриннии. Мне полагался годовой отдых на Земле. Я заранее сокрушался, что года на отдых не хватит. И уж конечно, ни о каких дальних экспедициях мне не мечталось: я был сыт по горло хлопотнёй на неустроенных планетах. Ничегонеделание на зеленой Земле было сладостней любых успехов на разных небесных шариках. Так мне воображалось. И естественно — теперь сознаю, что в том была естественность, а не принуждение, — не прошло и месяца, как я снова мчался к звёздам.
Это произошло потому, что Теодор Раздорин умирал.
Он лежал в своей спальне на широкой постели, иссиня-бледный и до того исхудавший, что набухшие вены на руках и жилы на шее казались жгутами, приставленными снаружи, а не выступающими из-под кожи. Возле кровати возвышались аппараты для кровообращения и дыхания, собственные органы Раздорина давно перестали служить исправно. В открытое окно врывались запахи деревьев и распускающихся цветов, на дворе творилась очередная яркая и многошумная весна. Я потом часто думал: хорошо умирать весной, ощущая тепло солнца и дыхание возрождающейся травы. Именно так, по-своему радостно и красиво, совершалось это скорбное событие — уход моего учителя в небытие. Для себя я желаю такой же смерти.
Обессиленный телесно, сознание Раздорин сохранял до последнего часа. И хоть голос его, прежде громкий и категоричный, звучал уже не так сильно, но был по-прежнему ясен и решителен. Старик с трудом шевелился на своей необъятной кровати — он любил такие, как сам он посмеивался, «стадиончики для спанья», — но разговаривал без большого усилия, и это, видимо, скрашивало ему тяготы хвори: он всегда охотно говорил и у него всегда было о чем говорить.
Раздорин глазами показал на стул рядом с кроватью и сказал:
— Садись. Знаю. Вижу. Перестрадал. Возродился.
— Десять лет все-таки, — сказал я. — Даже самого горького горя на десять лет не хватит. Все стирается.
— Не клевещи на себя. Ты не из забывчивых. Знаю твою любовь к Анне. Годы не сотрут такого несчастья. Да и не было у тебя десяти лет на горе. Даже года не было.
Я лучше, чем кто-либо — все же любимый его ученик, — знал, как он любит поражать парадоксами. В древности из него вышел бы незаурядный софист. Но этого парадокса я не понял. Он усмехнулся.
— А ведь просто, Василий. Тебя спас твой труд. Та великая цель, какую ты себе наметил. Не то что года, даже месяца на уход в несчастье ты не имел. Раньше о пророках говорили: он смертью смерть попрал. Ты попрал смерть жизнью. Эринния теперь никому не грозит таинственной гибелью. Это подвиг, Василий.
— Это работа, — сказал я. — И не только моя. Всех нас, и гораздо больше биологов и медиков, а не социологов. Я организовывал их труд, только всего.
— Твоя, — повторил он и нахмурился. Слова давались ему легче, чем даже лёгкое движение бровями или рукой. А он, как и встарь, отстаивал любое своё утверждение — не затыкал рта инакомыслящим, но требовал, чтобы против него подыскивали только солидные возражения. — Ты не вносил предложения о переименовании планетки? Эринния, богиня мщения, теперь ей не к лицу.
— Не вносил и не внесу. Пусть остаётся Эриннией. Название звучное. И лицо у планетки все ещё мрачноватое.
— Тебя не переспорить, ты всегда был упрямый,сказал он с удовлетворением. Ему нравилось, когда его убедительно опровергали. В моем упрямстве он ощущал обоснованность — во всяком случае, я старался, чтобы было так. Помолчав, он спросил: — А теперь куда?
— Никуда. Отдыхаю.
— И долго намерен?
— Весь положенный по закону отпуск. Не меньше года.
— Осатанеешь от безделья. Буду тебя спасать. Бери командировку на Ниобею. Я походатайствую. Туда не всякого пошлют, а тебе разрешат.
И раньше встречи с Раздориным не проходили гладко. Он поражал не только оригинальными суждениями, но ещё больше экстравагантными поступками. И, отправляясь к нему, больному, я говорил себе, что если свидание будет с неожиданностями — словесными и деловыми, — то болезнь не так уж и грозна, выкарабкается. Болезнь была, из какой не выкарабкиваются, а в неожиданности он ввергал по-прежнему. Я встал на дыбы, с хладнокровием и вежливостью, конечно.
— А какого мне шута в Ниобее, учитель?
— На Ниобее не до шутовства, ты прав. Очень серьёзное местечко. Завтра поехать не сумеешь, а через недельку лети.
— Ни завтра, ни через недельку, ни вообще…
— Никаких вообще! А в частности и в особенности — ты! Никто другой — это в частности, и лучше всех — в особенности. Я правильно истолковал тебя?
Я расхохотался. Вероятно, это было не очень корректно — хохотать у кровати умирающего. Корректность не принадлежала к числу достоинств, чтимых Раздориным. Он улыбался одними глазами. Он был уверен, что переубедит меня. И почему-то ему было нужно, чтобы на Ниобею летел я, а не другой.
— Такое впечатление, учитель, что Ниобея вас задевает больше всех ныне осваиваемых…
Он прервал меня:
— Больше! Интересуешься, почему? Подтверждает мою теорию затухания. Так подтверждает, что лучших доказательств и не желать. Ты помнишь эту теорию?
Ещё бы не помнить её! В своё время она породила много шума. Именно шума, а не споров. О ней не дискутировали, о ней только говорили — кто с улыбкой, кто с раздражением. Один из уважаемых социологов, Иван Домрачев — да, тот самый, что математически рассчитал пределы прогресса у популяций, живущих одним инстинктом, и безграничность совершенствования обществ, использующих потенции разума, — поставил своему личному компьютеру, названному человеческим именем «Сеня Малый», задачу найти теорию развития, во всех отношениях и со всех сторон максимально удалённую от канонов науки. И «Сеня Малый», рассчитав её самостоятельно, выдал точную концепцию Раздорина. Оба были страшно довольны: социолог и академик Иван Домрачев — что доказал полную ненаучность теории Раздорина; а астросоциолог и астроадминистратор Теодор Раздорин — что ему удалось создать такую во всех отношениях ненаучную науку.
Что до меня, то я никогда не считал теорию затухания столь уж несовместимой с наукой. В ней было много здравых идей — во всяком случае, там, где Раздорин не стремился блеснуть оригинальностью. Суть её, в общем, сводилась к тому, что организованное общество чаще всего гибнет от благосостояния. Жирок душит тело и иссушает душу — явление, замеченное уже давно. Чрезмерное довольство порождает склероз, склероз поражает инфарктами — эту узкую медицинскую истину Раздорин распространил на любое общество и объявил социально-космическим законом. И до него совершались попытки отождествить процессы, происходящие в организме, с общественными процессами, особенной оригинальности он, по-моему, здесь не продемонстрировал. Правда, Раздорин добавлял, что величина губительного жирка у разных обществ различна — одних отравляет и малое благосостояние, другие выдерживают и роскошь.
Расширив свою горестную философию на человеческое общество, Раздорин с азартом доказывал, что развитие техники привело к такому благосостоянию, что люди разленились. Кое-где создали строй, названный «обществом потребления», а потребление сверх реальной нужды вызвало накопление не только телесной, но и интеллектуальной вялости, потерю динамизма, притупление духовных интересов. Общество потребления ожидала неизбежная деградация. И лишь выход в безграничный космос спас людей от предсказываемого для них Раздориным печального финала. Пока вся Галактика не освоена человечеством, вещал Раздорин, и динамизма хватит, и совершенствование будет все совершенствоваться — он именно так косноязычно и высказывался. Галактика, говорил он, область для приложения сил достаточно просторная, на миллион лет хватит, а дальше не будем загадывать.
Вот такая была у него любопытная теория. И надо сказать, что в своей практической деятельности астроадминистратора он блестяще осуществлял этот провозглашённый им космический динамизм. История освоения внесолнечных планет немыслима без частого упоминания имени Теодора-Михаила Раздорина.
Все эти мысли возникали и толклись в моей голове, когда я, сидя у постели, слушал его рассказ о Ниобее. Я плохо знал эту планетку в системе Гармодия и Аристогитона, двух светил из породы красных гигантов. Разумеется, я видел её стереографии — красивая, но своеобразной красотой: чудовищные вулканы, фонтаны пламени и камней, непрерывно исторгаемых недрами, и роскошная растительность. Ниобейским цветам и деревьям могли бы позавидовать самые прекрасные парки Земли; зверей и рыб практически нет; птицы редки. В общем, содружество ада с раем — так охарактеризовал Ниобею сам Раздорин после первого посещения. И в отличие от его социологических концепций, эту оценку никто не опровергал.
А населяют Ниобею нибы — немногочисленное сообщество гуманоидов, до того похожих на людей, что их можно было бы счесть за одно из первобытных человеческих племён. О машинах нибы понятия не имеют, орудия используют самые примитивные, жалкое существование наполнено единственной заботой — выжить. Первооткрыватели обнаружили у этого примитивного народа и страшный обычай каннибализма — нибы поедают один другого. Вместе с тем на Ниобее найдены и поразительные памятники древней цивилизации — роскошные дворцы, величественные скульптуры, яркие картины. Изучение памятников продолжается, но уже ясно, что нынешние нибы так же далеки от того древнего искусства, как питекантропы от творцов Парфенона. Естественный вывод: на Ниобее некогда существовала развитая цивилизация, её представители вымерли или переселились на другие планеты, а свою прародину оставили современным пещерным нибам.
Таковы были мои знания о планете, куда меня задумал командировать Раздорин. А он все тем же ясным голосом, столь странным у тяжелобольного, пункт за пунктом, факт за фактом опровергал мои нетвёрдые знания.
— Вздор, Василий, — переселились на другие планеты! Во-первых, на какие? В окрестностях Гармодия с Аристогитоном и следов такого переселения не найти. Во-вторых, как? И намёка на машинную цивилизацию на Ниобее не было. Откуда же взять звездолёты? Те древние поселенцы, творцы дворцов и картин, и современные дикари — один народ, но на разной стадии развития.
— На разной стадии деградации, стало быть?
— Развития, Василий! Нет, до чего в ваши головы вбита идея автоматического прогресса! Вот же живучее заблуждение! А ведь и появилось недавно, два-три века назад. А до того понимали, что развитие может вести вверх, но может и вниз. Его может и вовсе не быть. Слышал об Экклезиасте? Умный был человек, хотя его, возможно, вовсе и не было. Так он твердил со скорбью: «Нет ничего нового под солнцем, и вечно возвращается ветер на круги своя».
— Экклезиаста читал и сдавал в курсе истории…
— Вот-вот, сдавал и все сдал, ничего себе не оставив. Теперь припоминать… Долго крутился ветер на ниобейских своих кругах и ослабел. Уверен, хороший поиск показал бы не только прежнюю роскошь и современную нищету, но и закономерное падение от роскоши до нищеты. Деградация как естественный процесс. Только никто этим не занимался. И тебе поставлю другое задание.
— Повернуть общество нибов к прежнему благоденствию? Превратить деградацию в прогресс?
— Напрасно смеёшься! Нет, я не о прогрессе, это тебе не под силу. Остановить падение. Они на краю. Вот-вот сверзятся в пропасть.
— На Ниобее, я слышал, работают геологи, промышленные партии. Соседство с могущественной цивилизацией благотворно для отсталых народов.
— Когда благотворно, а когда губительно. Примеров в истории Земли хватает. Беда Ниобеи в чем? Сказочно богата! Руды стабильных сверхтяжёлых элементов! На Земле их синтезируют микрограммами, а на Ниобее — миллионы тонн. Освоение ниобейских недр вызовет чуть ли не переворот в земной технологии, общее мнение. Короче, не до аборигенов. А ты разберись, Василий. Полети и разберись. Другим бы такого дела не доверил. Тебе могу.
На какую-то минуту я отвлёкся и перестал слушать. Все во мне протестовало против новой командировки. Мне надо было отойти от космоса. Я был по горло сыт Эриннией, вряд ли Ниобея лучше. Но я сдержал рвущийся из груди отказ, не хотелось резким отпором огорчать старика. Я промолчал и снова стал прислушиваться. Раздорин уже не уговаривал, а давал деловые наставления:
— …значит, Барнхауз. Этого бойся. Знаю, знаю, ты не из трусливых. Но все же бойся, не трусливо, а разумно, квалифицированно опасайся. Запомни: он из рода бизнесменов. Дед — основатель компании «Унион-Космос», отец в первых разведчиках на Ниобее, сын пошёл в отца, но стремится превзойти всех предков. Рост и фигура — средней руки медведь, столь же лохмат и сто лошадиных сил в каждой руке! О деде говорили: пьёт с друзьями и тут же ими закусывает. Внук чем или кем закусывает, не знаю, но допускаю наследственность. Совесть у него безразмерная, так мне всегда казалось. Перед отлётом посмотри его официальные отчёты: сложные произведения, в каждом сказано и то, чего в нем не написано,надо вчитываться. И говорит в такой же манере — сплошными подтекстами. Содействия у него требуй, но настораживайся, если протянет руку непрошеной помощи. В общем, неоднозначен. Векторным исчислением его не определить, он многонаправлен, тут нужны тензоры. Впрочем, и ты не лыком шит. Учти, он о тебе знает гораздо больше, чем ты о нем, ты сегодня — полнометражная фигура, а он для Земли пока что лишь эскиз растущего руководителя. Это у вас скажется.
— Много вы наговорили о нем, — сказал я со смехом.
— Мало. Он заслуживает большего. Добавлю: умеет быть выгодным всем. Довёл свою полезность до искусства. На Земле его ценят и в Академии наук, и в промышленных министерствах — и за дело ценят, он того стоит. Теперь о его главном помощнике Джозефе Виккерсе. Из моих учеников, но не моей школы. Все у нас были преданные. Он не столько преданный, сколько предающий, таким мне он виделся ещё в университете. И предал — пошёл к Барнхаузу, не прощу этого! Их взаимоотношения, Барнхауза и Виккерса, — черт едет на дьяволе. Остальное — несущественно.
— Джозеф Виккерс, вы сказали? Не помню такого на курсе.
— Не можешь помнить. Он лет на двадцать моложе тебя. Теперь уходи. Я устал. Готовься к отлёту.
— Завтра приду. А насчёт отлёта — ещё не решил.
— Полетишь. Сколько просить — уходи!
Он закрыл глаза, голос вдруг иссяк. Я с нежностью смотрел на его похудевшее, измученное лицо. Он всегда был красив, мой учитель, красив не внешней гармонией линий и красок лица, а каким-то особым светом, излучаемым всем его существом. Тихо, чтобы даже лёгким шумом шага не побеспокоить его, я удалился из палаты.
На другой день я пришёл в больницу, чтобы объявить твёрдое решение: никуда не еду. И — для смягчения отказа — пообещать быть с ним, пока он болен. Я знал, что моё присутствие для него так же приятно и нужно, как его для меня.
Но говорить было не с кем. Знаменитый астронавт Теодор-Михаил Раздорин ночью скончался. Врач, с сочувствием глядя на меня, сказал:
— Умерший вспоминал вас. Просил передать, что уверен в вас. Не знаю, как толковать эти слова.
— Зато я хорошо знаю, — ответил я и ушёл.
Все было предельно ясно. Надо лететь на Ниобею.