Звездолёт «Австралия» доставил меня на Галактическую Базу в той же системе двойной звезды Гармодня и Аристогитона, к которой принадлежала Ниобея. Только Ниобея была внутренней планетой системы, а База расположилась на внешней, Платее, унылом каменистом шарике, вряд ли много крупней земной Луны. Здесь всего не хватало — света, тепла, гравитации, зелени, воды, — в общем, местечко не для отдыха. Зато работы было на всех с избытком, это я уже знал из отчётов Барнхауза.
Галактическая База на Платее с момента своего основания являлась собственностью Объединённого правительства, но возводила его по заказу государства компания «Унион-Космос». Наставления Раздорина заставляли подозревать, что всем известные традиции этой компании далеко ещё не выведены на Платее. И я бы жестоко солгал, сказав, что жду первого свидания с Питером-Клодом Барнхаузом, потомком жестоких и умелых дельцов, а ныне главным администратором Галактической Базы, с безмятежным спокойствием. Я немного волновался, так это было.
Управление Базы размещалось в многоэтажном здании неподалёку от ремонтных звездолетных заводов. В приёмной Барнхауза меня встретила женщина лет под тридцать, его секретарь Агнесса Плавицкая. О ней мне на Земле по секрету сказали: «Ведьма, каких на Брокене и на Лысой горе поискать. В бабы-яги по возрасту пока не вышла, но к помелу присматривается загодя». Если длинноногая, салатноглазая, быстрая блондинка и была ведьмой, то незаурядно красивой ведьмой. И по этой одной причине, не только по возрасту, она и не могла быть бабой-ягой, на эту важную должность, я слышал, вербуют уродливых и безобразных — это их профессиональное отличие. Меня прекрасная Агнесса возненавидела, вероятно, ещё до личного знакомства, а с первым взглядом ненависть укрепилась. Я тоже не испытал симпатии к изящному секретарю Барнхауза.
— Знаю. Вы астросоциолог Василий Штилике, — установила она, не дожидаясь, пока я назову себя, — Приехали контролировать нашу работу. Мы вас ждали. Посидите в приёмной.
— А почему? — спросил я. — Мне бы хотелось пройти сразу к Питеру Барнхаузу. Он сейчас так занят, что не может меня принять?
— Питер-Клод Барнхауз всегда занят, — отчеканила она. — Но сейчас его нет. Он на заводе, подготавливающем два планетолёта к полёту. Один из планетолётов предназначен для вас. Питер-Клод просит прощения, что опоздает.
Я присел. Она нахмурилась, давая понять, что я разглядываю её слишком бесцеремонно. Я не просто разглядывал, а изучал её. Она была ясна, как раскрытая страница книги. Даже на Земле в праздники не наряжались так тщательно и умело, как эта женщина на далёкой, сугубо рабочей планетке. И, вдумываясь в её лицо — подкрашенные сжатые губы, холодный взгляд, тихо позвякивающие при каждом движении серёжки-колокольчики, — я безошибочно чувствовал, что эта женщина совершенно лишена даже инстинктивного кокетства, она не завлекала нарядом и отработанной изящностью, а лишь подчёркивала ими какую-то особую, высшую свою значительность. Кто бы ни был Питер-Клод Барнхауз, думал я, и ему непросто общаться с такой, по всему, непростой помощницей.
Я переоценил её умение владеть собой. Она резко обернулась ко мне.
— Что вы так вперились в меня, Василий? Пугаю?
— Немножко есть, — честно признался я. — Но не это главное. Любуюсь.
— Не советую, — холодно отпарировала она. — Неинтересно и бесцельно. Я слыхала, что женщины вам столь неприятны, что ни одну не допускаете в свои экспедиции.
— Не всякому слуху верьте, Агнесса. Одну допустил, это была моя жена. С тех пор, правда, стараюсь работать только с мужчинами — не на Земле, естественно. А любовался я не вами, я бы на это не осмелился, а вашими золотыми серёжками. Никогда не видал таких.
Она сняла одну из серёжек и протянула мне.
— Теперь можете любоваться. Подарок моего бывшего мужа Жана Матье. Надеюсь, это имя что-то говорит вам, Василий-Альберт?
Я не знаток искусства, но имя лучшего художника нашего времени было ведомо и мне, я не раз знакомился с его картинами на выставках и в музеях. Правда, я не знал, что Матье не только живописец, но и ювелир. Серёжка была необычайна: два золотых колокольчика вставлены один в другой; меньший, с крохотным язычком внутри, сам служил ударником для большего колокольчика. Я покачал серёжку. Оба колокольчика породили нежный, мелодичный звук — чей-то приглушённый голосок печалился и тихо взывал.
— Понял, — сказал я, возвращая серёжку. — Покинутый вами муж оставил вам на память свой голос, вечно оплакивающий расставание.
— Не поняли, — возразила она, прикрепляя серёжку к мочке уха. — Не я его покинула, а он меня. И поиздевался на прощание: «Пусть голос серёжки оплакивает твою потерю, ибо никогда ты не найдёшь человека, равного мне. Не сумела оценить, теперь казнись».
— Он не страдал, по-видимому, самоуничижением?
— Все мужчины хвастливы. Гении, вроде Жана, особенно. А я ношу эти серёжки, чтобы они всегда звенели мне в ухо: «Ты свободна, ты свободна, ты наконец восхитительно свободна!» Я слышу шаги Питера-Клода, господин Штилике.
Я тоже услышал чьи-то шаги в коридоре. Они усиливались, приближаясь, ноги не скользили, а тяжко били по паркету. Барнхауз не просто передвигался, как все люди, а извещал о себе громкими, как тревожный сигнал, шагами. Затем двери распахнулись, и возник он сам. Не появился, не вошёл, не проскользнул, а возник, замер — огромный, лохматый, длиннорукий — в проёме двери, как в раме, давая наглядеться на свою фигуру и на широкое, краснощёкое, распахнутое в улыбке лицо. А голос был неожиданно для мощного роста тонковат и скрипуч. Впоследствии, в минуты гнева, охватывавшего Барнхауза, я слышал в его голосе такие режущие ноты, такие визги, как будто он не говорил, а пилил дрова голосом, ставшим подобием быстро вращающейся, но плохо смазанной пилы.
— Похож! — возгласил он на пороге. — Нет, до чего похож! Коллега Штилике, хочу, но не умею выразить, как рад вас видеть!
Я пожал его руку — он надавил с нарочитой силой — и поинтересовался:
— На кого я похож, Барнхауз?
— Как на кого? На себя, разумеется. На свои собственные портреты, Штилике. Вон в моем кабинете два ваших стереообраза, войдите и полюбуйтесь.
Все стены обширного кабинета Барнхауза были увешаны стереографиями, картинами и схемами. Среди этой бездны изображений я не скоро нашёл бы себя, но Барнхауз показал, где искать. Вряд ли я теперь походил на те давние изображения. Барнхауз предложил мне сесть на диван и уселся в кресло, придвинув его к дивану.
— Рад, очень рад вашему прилёту, Штилике! — повторил он. — Меня предупреждали о вас — огромные полномочия и прочее. Уверен, что теперь программа промышленного освоения Ниобеи получит новое ускорение. Люди вашего ранга прибывают не для лицезрения и прогулок, а для поворотов и переворотов, это мы понимаем.
— Для начала ограничусь лицезрением и прогулками, — ответил я, — Хочу поближе познакомиться с Ниобеей и её обитателями.
Барнхауз нарочито высоко приподнял лохматые брови.
— С геологами и горняками? Люди как люди, ничего выдающегося. Или вас интересуют местные людоеды?
— Нибоеды, Барнхауз, — вежливо поправил я. — Именно они. Сколько слышал на Земле, нибы людей не едят.
Он пренебрежительно фыркнул.
— Много знают на Земле о наших делах. Даже мои краткие отчёты не прочитываются, а просматриваются. Только требования на материалы досконально изучаются, чтобы обнаружить предлог ужать или отказать в запросах. Нет, дорогой Штилике, нибы не едят людей не от отсутствия аппетита. Просто никто из нас не ходит там без оружия и в одиночку. Наше строжайшее правило: не отражать нападение, а не допускать самой возможности напасть на нас. Действует безотказно.
— Неплохое правило! Не хотите ли ознакомиться с моими служебными документами?
Барнхауз хорошо владел собой, но по одному тому, что каждую строчку моего командировочного предписания он перечитывал дважды и трижды, я понимал, как он поражён, если не сказать — ошарашен.
— Сильные бумаги, — сказал он, возвращая документы. — Правда, не совсем то, на что я надеялся… И скорей, даже совсем не то…
Я имел опыт общения с людьми типа Питера-Клода Барнхауза. Они встречались мне не только на Ниобее.
— Будете возражать, Барнхауз? В случае несогласия соблаговолите начертать мотивированный отказ. Вы правитель этого уголка мира, и без вашего разрешения я тут не сумею ступить и шага.
Барнхауз все же был не из тех, кого берут голыми руками. Он ухмыльнулся мне прямо в лицо. И ухмылялся, и смеялся он очень по-своему — не такой уж большой рот внезапно расширялся, распахивался, разбегался по щекам до ушей, и разверзалась краснонебая пропасть. Детей даже дружелюбные его улыбки должны были пугать.
— Не рисуйте меня дурачком, Штилике. Я правитель, пока прав. В смысле — пока мои действия признаются правильными. Я не поклонник табели о рангах, но понимаю: вы — это вы, я — это я. Шагайте без разрешения, куда поведут вас ноги. И передайте Объединённому правительству Земли, что мятежника во мне никогда не увидят.
— Я понимаю вас в том смысле…
— Именно в том, вы не ошиблись… Я отправлю вас на Ниобею с первым же планетолётом. Кстати, он уже подготовлен. Я снабжу вас всеми данными об этой планетке. Информация будет исчерпывающей, можете мне поверить. Сейчас я познакомлю вас с нашим космоэкспертом Джозефом-Генри Виккерсом, он недавно вернулся с Ниобеи.
Он встал и подошёл к столу. На рабочем пульте светили два десятка разноцветных кнопок. Барнхауз нажал одну из них, и спустя минуту в кабинете появился космоэксперт. Поглядев на Джозефа-Генри Виккерса, я почувствовал, что в моей жизни произошло важное событие. Теодор Раздорин слишком мало успел сказать мне о нем. Я и понятия не имел, чем для меня обернётся знакомство с Джозефом, но сразу и безошибочно понял, что наши жизненные пути, мой и этого человека, драматически пересеклись. И пусть мне не говорят, что такое понимание возникло позже, — дескать, я экстраполирую на прошлое то, что осозналось лишь впоследствии. Я не знал своего будущего, не догадывался, какое страшное будущее — с моей помощью — уготовано Джозефу Виккерсу, но меня охватило смятение, едва он вошёл, и это своё чувство я помню. Я залюбовался Виккерсом. Он был незаурядно красив. Он был из тех, кто покоряет одной своей внешностью. Высокий, статный, темноволосый, темноглазый, образец гармоничности роста и веса, ума и красоты — таким он предстал мне. И если в нем что-то и отвращало, то лишь временами вспыхивающие иронией глаза и кривоватая улыбка, в ней чудилось высокомерие, этой улыбкой он не соединялся с собеседником, как то обычно у людей, ибо нормальная улыбка равновелика дружескому слову или рукопожатию, нет, он отстранялся, улыбаясь, он указывал улыбкой дистанцию между собой и другими. Позже я узнал, что у него имеются и другие способы отстранения, вплоть до открытого пренебрежения, всегда нарочитого и потому особо оскорбительного.
— Джо, мой мальчик, — прорезал воздух острым голоском Питер Барнхауз. — Уполномоченный с Земли, знаменитый астросоциолог Штилике, решил осчастливить нашу планету очередным благотворительным декретом правительства. В общем, требуют срочно перемонтировать чертей в ангелов. Нужна ваша помощь, Джо.
Джозеф Виккерс поклонился мне, но руки не подал, и я вовремя удержал свою. Он глядел на меня с любопытством, как на диковинное животное. Он засмеялся — достаточно вежливо, чтобы не обидеть, и достаточно иронично, чтобы заранее показать своё отношение ко всем видам благотворительности. Так я его понял тогда, так это и было реально.
— Мне кажется, я мало гожусь для психомонтажных работ, — сказал он. И голос его покорял — мелодичный, медленный баритон звучал ясно и полновесно.
— Джо, мой мальчик, вы не способны смонтировать душу ангела в теле черта, вполне с вами согласен, — острым голосом резал своё Барнхауз. — Но вы же крупнейший знаток Ниобеи. Так вот, докажите, что переконструкция ниба в человека неосуществима. Сообщите об исследованиях в своей лаборатории. Пусть говорят за себя сами, вы меня поняли, дорогой Джо?
— Ознакомить доктора Штилике с результатами наших работ я могу, — сказал Виккерс сухо и наклонил голову. — Сегодня вечером, если не возражаете.
Я не возражал. Барнхауз встал, показывая, что деловые разговоры закончены. Для человека, утверждавшего, что ставит меня гораздо выше себя, он мог бы держаться и не столь начальственно. Ошибки подобного рода он впоследствии делал часто, Раздорин все же переоценил его дипломатическую изворотливость. Впрочем, Барнхауз сразу понял, что со мной надо обороняться, а не переводить меня в свою веру. Не поднимаясь с дивана, я обратился к Виккерсу:
— Знаете ли, что наш с вами учитель Теодор Раздорин скончался? За день до смерти мы с ним говорили о Ниобее, и он вспоминал вас, Джозеф.
В нарочито спокойном лице Виккерса что-то изменилось. Мне показалось, что он смутился. И он не сразу ответил.
— О смерти Раздорина мы знаем, — сказал он, — Большая потеря для науки, а для Ниобеи особенно. Он так много сделал для неё.
— Он говорил о вас перед смертью, — повторил я.
Виккерс понял, на что я намекаю, и принял вызов.
— Естественно, раз разговор ваш шёл о Ниобее, а я тут. И конечно, осуждал меня. Он уверовал, что я отступаю от его учения. Однажды он крикнул мне: «Вы предатель нашей школы!» Надеюсь, он говорил вам что-то в этом же духе?
— Почему — надеетесь? — ответил я вопросом на вопрос. — Надежда на то, что вас будут осуждать, — не слишком ли вычурно сказано?
— Зато точно и правдиво, доктор Штилике. В жизни каждого из учеников Раздорина его личность сыграла поистине огромную роль. Он воспламенял наши души, был великим катализатором наших талантов. Уверен, что такую оценку не сочтёте ни преувеличенной, ни чрезмерно вычурной. Но видите ли, доктор Штилике, мы его ученики, ушли от него по разным дорогам. Одни продолжают его путь, спрямляют и заливают асфальтом проложенные им кривые тропки, другие свернули с них, чтобы найти свой проход в чащобах неизученного. Первых Раздорин восхвалял, вторых осуждал как предателей.
— Можете гордиться: вас он осуждал, Виккерс. Меня восхвалял: я шагаю по его дороге. Вполне по вашей росписи. Я радуюсь его хвале, вы — его порицанию.
Я поднялся с дивана. Во время нашего разговора с Виккерсом мы с ним сидели, а Барнхауз стоял, переводя взгляд с одного на другого и как бы молчаливо призывая нас закругляться. Я не злобив и не мстителен, но намеренно затягивал разговор, выдерживая Барнхауза в нелепой позе церемонно стоящего между двух сидящих. В другой раз он сообразит, что беседу, начатую мной, буду оканчивать я, а не он.
Барнхауз понял урок. Ни разу потом он не позволял себе забываться. Он оставался правителем в этом уголке мира, но при мне удерживался от застарелой привычки начальствовать.
Виккерс с Барнхаузом остались в его кабинете, я вышел. В приёмной Агнесса так взглянула на меня, что я сразу понял: подслушивала наш разговор в кабинете. Тогда это было только догадкой, теперь я точно знаю: у неё имелся аппарат, разрешённый Барнхаузом, она могла даже не подслушивать, просто слушать, что совершается за стенкой, а он потом с охотой выспрашивал её суждения по поводу услышанного.
И в отличие от своего шефа, она не считала нужным экранировать свои чувства внешней учтивостью. Сколько я ни придумываю характеристик для тона, каким она заговорила со мной, я не нахожу ничего более точного, чем «ненавидящий голос».
— У вас, конечно, будут распоряжения, господин Штилике, — сказала она этим ненавидящим голосом. — Вы на Земле привыкли к таким удобствам, к такому обслуживанию… Высказывайте, пожалуйста, пожелания.
Её золотые серёжки-колокольчики мелодично позвякивали в ушах, отчёркивая каждое слово. Мне захотелось поставить эту красивую женщину на единственное подходящее ей место, чтобы она знала, что я не сомневаюсь в её истинном отношении ко мне.
— Понимаю, милая Агнесса, — сказал я, — Вы хотите услышать мои желания, чтобы потом с тихой радостью объявить мне, что на Ниобее они неосуществимы.
— Почему же с тихой? — возразила она. — Я привыкла разговаривать громко. И разве я милая? Обо мне по-разному судачат, но милой — нет, так никогда не называют!
— Значит, немилая? Согласен и на это. Так вот, немилая Агнесса, у меня нет никаких пожеланий. И впредь не будет. Хотел бы, чтобы это вас устроило.
— Трудно с вами, господин Штилике, — сказала она, вспыхнув.
— Все мы народ нелёгкий, — сказал я.
Сейчас я понимаю, что можно было взять не такой резкий тон. Хоть я не любил работать с женщинами на далёких планетах, все же грубость в обращении с ними мне не свойственна. Агнесса открыто не вызывала меня на грубость, для этого она достаточно воспитана. Я отвечал грубостью на её внутреннюю недоброжелательность, а не на невежливость. Возможно, я держался плохо, но что было, то было. Я поклонился, она не ответила на поклон.
Возвращаясь в гостиницу, я почему-то думал не о Барнхаузе и не о Виккерсе, а об Агнессе. Я говорил себе с усмешкой: «Бывает любовь с первого взгляда, а у нас с ней ненависть с первого взгляда, не странно ли?» Теперь я не вижу в этом никакой странности. Даже больше — утверждаю, что мгновенно возникшая ненависть встречается чаще, чем мгновенно возникшая любовь. Любовь все же чувство юное, с годами возможность новой любви ослабевает, любовь с первого взгляда обычна у двадцатилетних и чрезвычайно редка у пятидесятилетних. А ненависть, вообще недоброжелательность и несовместимость не знают возрастных ограничений, старик способен на такое же острое чувство вражды, как и юнец.
И ещё я думал о том, что на Платее за один день я узнал три формы обращения: Агнесса называла меня «господином», Барнхауз «коллегой», Виккерс «доктором». На Земле давно отвыкли от «господ», там все сильней внедряется радушное обращение «друг». До Платеи оно, по всему, не дошло. Традиции «Унион-Космос» здесь ещё живы, как и остерегал меня Раздорин.
Вечером мне принесли в гостиницу с десяток папок: стереоленты, записи, доклады, отчёты. Работники Барнхауза основательно полазили по Ниобее, от их пытливого взгляда мало что укрылось. Мне трудно описать чувства, вызванные этими отчётами и докладами. Восхищение красотой планеты сменялось ужасом от неистовства стихий в её недрах. Сострадание к жалкому народу, деградировавшему из величия к ничтожеству, превращалось в отвращение от средств, какими нибы поддерживали своё существование.
Было одно важное обстоятельство, породившее во мне тревогу, чуть ли не уныние, естественный вопрос: почему нибы, будучи ещё в состоянии цивилизованном, ввели каннибализм? Ответ, казалось, лежал на поверхности: в растительной пище не хватает белка, зверей почти нет, птицы почти неуловимы, стало быть, поедание сородичей, особенно стариков, и так близящихся к могиле, гарантирует продолжение вида. Сперва ешь ты, потом тебя — нехитрая формула бытия, не правда ли? Но в таком случае существуют средства, отвращающие от нибоедения: естественные белки животных, привезённых с Земли и отловленных на Ниобее, разнообразные консервы, заполняющие трюмы звездолётов. Оказалось же, что и звери, и птицы Ниобеи, и консервированные белки с Земли действуют на нибов как яды: в мизерных количествах вызывают отравления, в объёмах побольше приводят к гибели. Таких погибших от земного угощения нибов к моему прилёту насчитывалось уже с десяток, и ни одного не удалось спасти.
Астрофизиологи — были и такие в лаборатории Виккерса — додумались, что в организмах нибов есть что-то, без чего они не могут существовать, и это «что-то» нигде, кроме как в теле у себе подобных, они получить не могут — витанибы, так их пожелал назвать сам Виккерс. Исследования тканей и крови нибов не выявили загадочный витаниб, даже представления нет о том, что это за вещество. А раз так, то нет и возможности ликвидировать нибоедение: уничтожение каннибализма равнозначно уничтожению самих нибов. Ещё ни разу за время моих галактических рейсов я не встречал такого мрачного прогноза. Я перечитывал ужасный последний доклад Виккерса, пытался найти контраргументы — и не находил. Проблема была не из тех, для каких сразу отыскиваются верные решения.
Мне дали два дня на изучение материалов и раздумья, а на третий в моем номере появился Джозеф Виккерс. Он, естественно, заранее предупредил, что нанесёт визит, он не был способен пренебречь обрядами благопристойности. И в то же время он мог, как я убедился вскоре, спокойно пристрелить вас при встрече, если вы встали поперёк пути. Но и вытаскивая оружие, не преминул бы вежливо поздороваться: «Добрый день, очень рад вас видеть, готовьтесь к смерти!»
— Как вам понравились наши исследования, доктор Штилике?
— Временами испытывал омерзение!
Виккерс кивнул, довольный. Именно на такую реакцию он и рассчитывал.
— Поганый народец, доктор Штилике. Могу надеяться, что вы поддержите наши первоочередные мероприятия на Ниобее как полностью обоснованные?
— Но я не знаю, что вы планируете на Ниобее, Виккерс.
— Разве вас командировали не для ускорения промышленного освоения этой планетки?
Он не мог не знать, что я командирован вовсе не для этого. Барнхауз, конечно, информировал его о нашем разговоре. Я холодно внёс ясность:
— Для контроля производимых здесь работ, а не для ускорения их. Для проверки того, насколько они соответствуют общекосмической программе Земли. Мне известно, что Ниобея фантастически богата ценными элементами. Превратить Ниобею в рудную базу космоса, такова долгосрочная перспектива, она остаётся. Но вы говорите не о долгосрочных планах, а о каких-то первоочередных мероприятиях, Виккерс.
— Первоочередные мероприятия вытекают из долгосрочных планов. Главное — изолировать нибов. Не перемонтировать чертей в ангелов, как выразился Барнхауз, это технически неосуществимо. Нет, просто оттеснить их подальше от наших промышленных разработок. А всего бы лучше забыть об их существовании, я высказываю в данном случае своё личное мнение, доктор Штилике.
Виккерс выкладывал все это неторопливо, благодушно, какими-то округлёнными звонами и мелодичными переливами бархатного баритона. Он наслаждался и тем, как музыкально красиво звучат его чудовищные предложения, а ещё больше тем, что привёл меня чуть ли не в трепет. У него блестели глаза. Я не дал ему радости увидеть своё негодование. Я спокойно осведомился:
— У вас имеются основания для такой… необычайной акции, коллега Виккерс?
— Имеются, доктор Штилике. Назову два основания. Первое: нибы препятствуют промышленному освоению планеты. Они ещё мирились с появлением малочисленной группы исследователей. Но экскаваторы, бурильные станки, транспортёры приводят их в бешенство. Уже несколько агрегатов уничтожено. Один водитель грузовика спасся только тем, что бросил свою машину и удрал. Не обольщайтесь внешним добродушием этих дикарей. Они народ капризный, склонный к истерии, на них порой накатывает безумие. Знаете, чем объясняют нибы свою ненависть к машинам? Машины возмущают их эстетически! Вот такое словцо из сотен тысяч человеческих слов выбрал дешифратор для характеристики их машиноборчества. Что бы вы сказали о зверях, которые нападают на других зверей потому, что им не нравится окраска шерсти, или звук голоса, или запах кожи?
— Нибы не звери, а разумные существа.
— Нибы — звери, доктор Штилике. Звери с некоторыми зачатками или, точней, остатками разума. В общем, полоумный народец. Нужно ли церемониться с полоумными? Я напомню вам: когда наши предки осваивали Землю, им противодействовали звери и гады, и наши предки не нянчились со львами, тиграми, волками, змеями… Без истребления хищников человек и сам бы не выжил и не создал бы общечеловеческую цивилизацию из конгломерата дикарских племён.
— Мы сейчас жалеем, что человек переусердствовал в истреблении рыб и птиц, зверей и змей! Столько всего погибло!
— Я не предлагаю переусердствовать, доктор Штилике. Давайте разумно учтём не только положительный, но и отрицательный опыт наших предков. Поселим туземцев в охраняемых резервациях. Но основные пространства Ниобеи от нибов надо очистить. Без этого промышленное освоение планеты невыполнимо. Таково моё первое основание для программы изоляции нибов.
— Слушаю второе основание, Виккерс.
В его мелодичном голосе зазвучал металл:
— Второе в том, что эта популяция полуразумных существ сама осудила себя на вымирание. Её внутренняя воспроизводительная сила стала меньше её же внутренней силы уничтожения. Мы явились на Ниобею к последнему акту исторической трагедии её народа. Сотни две лет без нашей помощи, ещё сотню лет при нашем благотворительном воздействии — таков предел их дальнейшего существования. Так стоит ли искусственно продлевать их безнадёжное бытие? Надеюсь, я вас убедил?
— Не надейтесь, — сказал я, — Мой мандат предписывает всюду изыскивать меры помощи внеземным цивилизациям, нуждающимся в благотворительности человека. Мандата на истребление инопланетных народов я не получал. Наши предки прошли с огнём и мечом по всем континентам Земли. Мы по-иному выходим в космос. Я сделаю все, чтобы не дать совершиться тем мероприятиям, которые вы называете первоочередными.
Виккерс усмехался высокомерной, отстраняющей улыбкой. Я ещё не привык к ней, она меня раздражала. Я был готов наговорить ему грубостей из-за одной этой улыбки. Я понимал, что мы отныне враги. Он тоже понял это.
— Что же, доктор Штилике, перчатка брошена, так говорили в старину. Опустим боевые забрала. Уверен, впрочем, что ваши формальные права значительно превышают ваши реальные силы. Разрешите узнать, что вы намерены предпринять? Подразумеваю поступки, а не философские рассуждения.
— Барнхауз обещал отправить меня на Ниобею. Буду знакомиться с планетой и её обитателями.
— В таком случае осмелюсь потревожить вас личным ходатайством. Моя жена, этнолог Ирина Миядзимо, просится на Ниобею. Ей разрешили сопровождать меня, но этого мало для посещения опасных планет. Ирина прибыла сюда от Токийского университета, марка университета — аргумент не из самых сильных. Возьмите её в помощники или секретари. Барнхауз посчитается с вашим желанием больше, чем с моей просьбой.
Я смотрел на него во все глаза, так меня поразила просьба. Ибо это была не просьба, а вызов. Виккерс, конечно, знал, что в выработке правил, ограничивающих участие женщин в космических экспедициях, я принимал самое активное участие. Он ожидал отказа и наталкивал на отказ, чтобы иметь личную обиду на меня. Как показало будущее, я был и прав, и неправ. На отказ он надеялся, но вовсе не для того, чтобы лелеять обиду. Я слишком примитивно оценил его. И, подчиняясь этой ошибочной оценке, уверенный про себя, что не разрешу ей вылететь со мной, я решил сыграть в объективность.
— Хочу предварительно поговорить с вашей женой. Когда это можно сделать?
— Хоть сейчас, доктор Штилике. Ирина сидит в холле гостиницы.
Спустя минуту я пригласил Ирину Миядзимо в кресло. Мы с Джозефом Виккерсом сидели в таких же креслах, образуя равносторонний треугольник. Я спросил, чем могу служить Ирине и чем может послужить мне она. От меня она попросила ходатайства перед Барнхаузом, а мне пообещала помочь в изучении нибов. Она не просто этнолог, а космоэтнолог. Земные народности, этносы, она изучала лишь как учебный материал. В аспирантуре она специализировалась на инопланетных этносах. К сожалению, разумных цивилизаций в космосе мало, да и те уже изучены. Но этнос нибов для этнолога — кладезь открытий. Собственно, она и мужа заставила наняться на Ниобею, чтобы впоследствии присоединиться к нему. Она будет исполнительным сотрудником, какую я ни определю ей должность.
Ирина Миядзимо говорила долго и горячо, я слушал внимательно только первые минуты. Я всматривался в её лицо, вслушивался в грудной, глуховатый, очень низкого тона голос, только у одной на тысячу встречаются такие голоса. И я любовался ею. Нет, она не была красива в обычном понимании красоты. В этом смысле ей было далеко до Агнессы Плавицкой. Даже рядом с красивым мужем она проигрывала: когда я переводил взгляд с него на неё, она казалась дурнушкой, возможно, и была такой. Это не имело значения — красива ли она, или только миловидна, или даже и этого маленького дара природы лишена. Ирина была больше, чем красива, она была прекрасна — той особой, той высшей прелестью, какую не выразить ни изяществом линий, ни гармонией форм, ни музыкой голоса. В ней ничто не выделялось, она была совершенна всем естеством. Мой дед, Иоганн-Фридрих Штилике, знаменитый в Баварии виноградарь, часто говорил мне о какой-то нашей соседке: «Василий-Альберт, она не богиня, нет, но в ней вечно женственное — эвиг вайблихе, и поверь мне, мальчик, это важней божественности». Что я тогда понимал в речениях деда? Его оценки были мне не по возрасту. Но я сразу понял, что именно о такой женщине говорил мой дед Иоганн Штилике, ибо в Ирине Миядзимо было то самое «эвиг вайблихе», то вечно женственное, что значительней любой красоты.
Мне исполнилось сорок девять лет к тому дню, когда Джозеф Виккерс вызвал ко мне свою жену. На Земле до встречи с Анной я много влюблялся, не теряя головы, расставался без раны в сердце. Обычной семьи я не создал даже с Анной, мы прожили почти десять лет, но детей у нас не было, нам попросту было не до детей. А после смерти Анны не помню, чтобы приглядывался хоть к одной женщине. Я был влюблён в космос, космические экспедиции были единственной страстью моей души, я не мог делить эту могучую страсть со скорогаснущими страстишками. Но если в мире и существовала женщина, способная породить во мне сильное чувство, то эту женщину звали Ирина Миядзимо. Я понял это ещё до того, как она закончила свои просьбы. Но одновременно я помнил, что она жена такого же астронавта, как я, удивительно красивого человека и к тому же вдвое моложе меня, да ещё моего принципиального врага, и что я не имею морального права стать соперником своего противника.
Я сделал знак, что Ирина может больше не продолжать.
— Я возьму вас с собой секретарём. Готовьтесь к отлёту на Ниобею. Когда рейс, коллега Виккерс?
— Планетолёт отбывает завтра, — сказал он слишком спокойно, чтобы это было реальным спокойствием.
Они ушли, а я задумался. Я удивлялся себе и не понимал себя. Что сказал бы мой резкий и категоричный учитель Теодор-Михаил Раздорин, если бы узнал о разговоре с Ириной? Наверно, сыронизировал бы что-то вроде: «Пришла, увидела и села на шею». Уж он-то не поверил бы, что я способен вот так, без сопротивления, покориться настояниям совершенно незнакомой мне женщины. Я был недоволен собой и тревожился за себя, мне все больше думалось, что я совершил плохой поступок и вряд ли легко выкарабкаюсь из создавшейся скверной ситуации.
— Ты влюбился с первого взгляда, дружок, — сказал я себе вслух. — Два важных сегодня события — и оба с первого взгляда. Ненависть к Агнессе, любовь к Ирине. Ненависть взаимная, а любовь односторонняя. К тому же ненависть никто не опорочит: типичная несовместимость характеров и целей, ненавидьте себе на здоровье. А любовь — запретна. Не значит ли отсюда, софистически изрёк бы твой учитель Раздорин, что ненависть благостней и поощрительной, чем любовь? Короче, что ненависть лучше любви?
На другой день перед поездкой на планетодром я зашёл в Управление. Барнхауз уехал проверять, все ли готово для рейса на Ниобею. У Агнессы торжествующе сияли глаза, она уже знала, что я разрешил Ирине лететь. Она протянула мне какую-то бумагу для подписи. Золотые колокольчики в её ушах вызванивали похоронный марш.
— Я написала от вашего имени, господин Штилике, объяснение, почему вы сочли нужным разрешить Ирине Миядзимо посещение Ниобеи. Я боялась, что у вас не хватит времени составить этот необходимый документ, а без него вылет Ирины на Ниобею невозможен.
В бумаге было написано, что Ирина Миядзимо направляется на Ниобею, потому что необходимо глубокое изучение нибов, а осуществить такое изучение может только она, выдающийся специалист в этнографии, всю ответственность за такое решение я, Штилике, беру на себя.
— Да это вздор! — воскликнул я. — Откуда мне знать, выдающийся ли она специалист? Я не читал её работ и вообще лишь раз её видел!
Колокольчики Агнессы внезапно сменили грустную мелодию на ликующую.
— Не хотите же вы, чтобы я написала, что вы уступили жене Виккерса потому, что она покорила вас, что взяла вас в плен своим обаянием, своим настоянием, своими… Короче, кто поверит, что знаменитый покоритель космоса Василий Штилике способен показать такую слабость? Впрочем, если вы настаиваете, я перепишу бумагу.
Я подписал документ и быстро вышел. Я опасался, что не сдержусь и честно выскажу Агнессе все, что думаю о ней. Она злорадно рассмеялась мне вслед.